Герман Мелвилл
   Рассказы
 
   ВЕРАНДА
   ПИСЕЦ БАРТЛБИ
   ТОРГОВЕЦ ГРОМООТВОДАМИ
 
 
   Герман Мелвилл
 
   ВЕРАНДА
 
   Перевод С.Сухарева
 
 
   С прекраснейшими из цветов,
   Покуда лето и я здесь, Фидель.
 
   За городом, где я поселился, мне предстояло обосноваться в построенном на
старинный  лад  фермерском  доме  без  веранды,  а  вот  ее-то   мне   очень
недоставало: не только потому, что веранды всегда были мне по  душе  -  ведь
домашний уют они сочетают с  привольем  открытого  воздуха,  и  так  приятно
поглядывать там на столбик термометра, к тому же  и  местность  вокруг  дома
столь живописна, что собирающие ягоды мальчишки, бродя по холмам и  долинам,
то  и  дело  наталкиваются  на  загорелых  художников  с  кистью  в  руке  у
прилаженного где-нибудь в сторонке мольберта.  Для  художников  здесь  сущий
рай. Круг созвездий обрамлен кольцом гор. Во всяком случае,  когда  смотришь
из окна, кажется именно так, а стоит подняться чуть выше - и никакого кольца
уже не увидеть. Будь место для постройки выбрано на сотню футов  в  сторону,
не было бы этой волшебной оправы.
   Дом построен  давно.  Семьдесят  лет  минуло  с  тех  пор,  как  из  недр
Песчаниковых Холмов был извлечен  камень  Каабы  -  тот  священный  Каминный
Камень, к которому каждый раз в День  благодарения  совершали  паломничество
живущие окрест пилигримы. Так давно это было, что рабочим,  рывшим  яму  для
фундамента, нередко приходилось бросать лопату и браться  за  топоры,  чтобы
сразиться с древними обитателями подземных урочищ - мощными корнями могучего
леса, возвышавшегося там, где дремлющие луга ныне  простираются  по  отлогим
склонам вдали от моего усеянного маками пригорка. От дремучего леса  остался
один только вяз, самой стойкостью своей обреченный на одиночество.
   Тот, кто строил этот дом, сам не знал, какое чудесное место выбрал: уж не
Орион ли некоей звездной ночью простер с высот свой огненный дамоклов меч  и
провозгласил: "Строй здесь!" Как же иначе могло прийти ему  в  голову,  что,
когда площадка для строительства будет расчищена, взору предстанет  подлинно
царственное зрелище - не что иное, как сам  Грейлок  со  всеми  близлежащими
холмами, видом своим подобный Карлу Великому в окружении подданных?
   Так вот, в доме, стоящем посреди  такой  местности,  отсутствие  веранды,
предназначенной для  тех,  кто  пожелал  бы  предаться  созерцанию  и  вволю
наслаждаться открывающимся пейзажем, казалось ничуть не  меньшим  упущением,
чем если бы в картинной галерее не поставили  скамеек;  ибо  мраморные  залы
этих известняковых холмов - разве не картинные галереи, увешанные полотнами,
которые из месяца в месяц, из года  в  год  тускнеют  и  опять  обновляются?
Почитание красоты сходно с набожностью: ведь нельзя поклоняться  прекрасному
на бегу - для этого необходимы душевное спокойствие и сосредоточенность, а в
наши дни вдобавок еще и уютное кресло. Правда, в старину, пока нерадение еще
не вошло в моду, а благочестие поощрялось, ревностные обожатели  Природы  во
время своих прогулок, надо думать, подолгу простаивали в благоговейной  позе
- точно так же застывали тогда в кафедральных соборах  и  почитатели  вышних
сил; однако же ныне, когда вера пошатнулась, а колени ослабли, без  веранды,
равно как и без церковной скамьи, не обойтись.
   В первый же год  моего  пребывания  в  этих  краях  я,  желая  с  большим
удобством наблюдать коронацию Карла Великого (а в ясную погоду его  коронуют
с каждым восходом и закатом),  устроил  себе  на  склоне  холма,  на  дерне,
королевское кресло с зеленым бархатным  сиденьем  и  высокой,  обитой  мохом
спинкой, причем  над  самым  возглавием,  как  будто  нарочно  -  уж  не  из
соображений ли геральдики? - расцвели три голубые фиалки на серебристом поле
разросшейся  дикой  земляники;  балдахин   же   заменила   решетка,   увитая
жимолостью.  Ни  дать  ни  взять,  королевский  трон.  Получилось  настолько
по-королевски, что меня, как и его величество короля Дании, который  почивал
у себя в саду, застигла врасплох предательская боль в ухе. Но если временами
влага  пропитывает  насквозь  Вестминстерское  аббатство  оттого,  что   оно
построено так давно, то как не водиться сырости в  здешней  горной  обители,
куда более древней?
   Веранда требовалась непременно.
   Дом мой был обширен, а капитал невелик, и о веранде, опоясывающей дом, не
могло быть и  речи,  хотя  плотники,  произведя  тщательные  обмеры,  горели
желанием оказать мне любезность и содействовать самым дерзким моим  замыслам
- не помню уж по какой цене за фут.
   Благоразумие подсказывало выбрать только одну из четырех сторон.  Но  вот
которую?
   На востоке раскинулось стойбище Песчаниковых Холмов, тающих  в  дымке  по
направлению к Кито; там каждой осенью в одно холодное утро на  самой  крутой
из вершин вдруг является первенец  сезона  -  островок  белого  пуха,  будто
новорожденный ягненок  с  нежнейшим  своим  руном;  а  когда  рождественский
рассвет облачает сероватые холмы в шотландские накидки в красную  полоску  -
чем не прекрасный вид с веранды? Прекрасный, конечно,  что  и  говорить,  но
ведь Карл Великий на севере - отсюда его не увидишь.
   Может быть,  южная  сторона?  Там  растут  яблони.  Отрадно  благоухающим
майским утром сидеть и смотреть на сад, весь в белых бутонах, точно  невеста
перед свадьбой; в октябре же тут зеленый арсенальный двор, усыпанный грудами
румяных ядер. Отрадно, не спорю, - но зато на севере Карл Великий.
   На западной стороне - горное пастбище,  переходящее  в  кленовые  леса  у
вершины. Хорошо в начале весны отыскивать глазами на склонах холмов, до того
времени серых и голых, старые тропы, угадывая их по полоскам свежей  зелени.
В самом деле, приятно, что правда, то правда; но Карл Великий не там,  а  на
севере.
   Итак, Карл Великий одержал победу. Случилось это вскоре после 1848 года -
как раз в ту пору, когда всюду в мире к  власти  пришли  короли:  они  имели
решающий голос и голосовали сами за себя.
   Не успели плотники взяться за топоры, как все соседи покатились со смеху,
и первым мой сосед Дайвз[*От dives (лат.)  -  богатый].  Веранда  на  север!
Зимняя веранда! Уж не собрался ли он зимою, в  полночь,  наблюдать  северное
сияние? Надо думать, запасся впрок муфтами и меховыми рукавицами.
   Это было в марте - месяце под знаком Льва.  Не  забылись  еще  посиневшие
носы плотников - и то, как они  посмеивались  над  неопытностью  горожанина,
который вздумал построить свою  единственную  веранду  на  северной  стороне
дома. Однако марту не длиться вечно: терпение - и  приходит  август.  И  вот
тогда, в прохладном элизиуме моих  северных  покоев,  я  -  Лазарь  на  лоне
Авраама - бросаю вниз сострадающий взгляд на беднягу  Дайвза,  терзаемого  в
чистилище своей южной веранды.
   Но даже  в  декабре  моя  северная  веранда  не  теряет  для  меня  своей
притягательности: пускай  там  гуляют  пронизывающие  сквозняки  и  северный
ветер, будто мельник, просеивает снег в тончайшую муку - все же  я  вновь  и
вновь, с заиндевелой бородой, меряю шагами из конца в конец  свою  скользкую
палубу, обходя с наветренной стороны мыс Горн.
   Равно и летом, когда подолгу  сидишь  здесь,  всматриваясь  в  даль,  как
всматривался некогда король  Кнут,  часто  вспоминается  море  -  и  волнами
пшеницы на вздымающихся буграх, и рябью травы,  бегущей  к  низкой  веранде,
словно к берегу, в то время как зрелый пух одуванчиков  взметывается  вверх,
подобно брызгам; и пурпур гор  так  похож  на  пурпур  валов,  когда  мирный
августовский полдень покоится недвижимо  на  простирающихся  внизу  лугах  -
точь-в-точь штиль на экваторе; но  еще  и  сама  необозримость,  пустынность
местности прямо  наводит  на  мысль  о  безмолвных  океанских  просторах,  и
сходство это так велико, что  при  первом  же  взгляде  на  диковинный  дом,
высящийся над деревьями, невольно представляется неведомое  парусное  судно,
вдруг явившееся у варварских берегов.
   И  тогда  в  памяти  моей  встает  еще  одно  сухопутное  путешествие   -
путешествие в страну фей. Путешествовал я наяву, но, если вдуматься, история
эта столь же достойна внимания, как если бы была вымыслом.
   Однажды я  заметил  с  веранды  непонятный  предмет,  загадочным  образом
ютящийся в нагрудном кармане пурпурного одеяния горы на  северо-западе  -  в
укромной впадине или расселине; впрочем, сказать с  уверенностью,  находился
он на склоне одной горы или  же  на  самой  верхушке  другой,  было  нельзя;
смотришь прямо на голубую вершину - и она  словно  беседует  с  тобой  через
головы соседних гор и без обиняков говорит тебе: хотя она, голубая  вершина,
и стоит в окружении прочих, она не чета им - боже упаси! - и следует помнить
(а, надо признать, основания на то имеются)  о  ее  превосходстве  на  целую
дюжину локтей над остальными; за вершиною этой горные цепи выступают двойной
колонной, будто военный отряд, и так теснятся и громоздятся  друг  на  друга
своими неправильными изгибами и зубцами, что при взгляде с  веранды  та  или
иная из ближайших гор, менее высоких, при определенных атмосферных  условиях
совершенно сливается с отдаленными, и  тогда  предмет,  едва  различимый  на
верхушке ближней горы, кажется помещенным на склоне дальней.  Такие  уж  это
горы: играют в прятки перед самым носом у наблюдателя.
   Но, как бы то ни было, та точка, о  которой  пойдет  речь,  располагалась
так, что становилась видимой, да и то смутно, лишь изредка  -  при  подлинно
колдовской игре света и тени.
   Больше года я даже не подозревал о  существовании  таинственной  точки  в
горах - и,  возможно,  так  бы  и  остался  в  неведении,  если  бы  не  тот
исполненный  магии  день  поздней  осени,  способный  повергнуть   поэта   в
восторженное безумие; день, когда потемневшие кленовые леса, уже  утратившие
свой прежний багрянец, слабо курились, будто  развалины  сожженного  города.
Поговаривали, что дымка, застилавшая всю округу, вовсе  не  признак  бабьего
лета, которое обычно не  бывает  столь  болезненно  угрюмым,  но  что  ветер
наносит этот дым издалека - от лесных пожаров в Вермонте, где  леса  уже  не
первую неделю охвачены пламенем; неудивительно, что мглистое небо  выглядело
зловеще,  как  котел  Гекаты,  а  два  охотника,  пересекавшие   на   закате
красноватое  жнивье  гречишного  поля,  были  словно  преступный  Макбет   и
охваченный дурными предчувствиями Банко;  и  вот  тогда,  в  один  из  таких
вечеров, солнце, которое спускалось в горы, как отшельник в пещеру Одоллама,
чуть ли не на самом юге, где по сезону ему и  полагалось  скрываться,  вдруг
пробившись узким лучом сквозь  просвет  меж  туч  -  Симплонский  перевал  в
поднебесье, нарисовало на  поблекшей  щеке  северо-западного  холма  алеющую
земляничной ягодой  родинку.  Условный  сигнал,  подобный  зажженной  свече,
ослепительная искорка посреди сгущающихся теней.
   Там феи, подумал я, там, на волшебной лужайке, водят хоровод феи...
   Шло время, и вот как-то с приближением  лета,  после  короткого  ливня  в
горах,  напоминавшего  крохотный  островок,  затерянный  в  туманном  океане
солнечного сияния, после одного из тех дождиков  вдали  -  подчас  в  разных
концах гор два или три идут одновременно (а  я  так  люблю  наблюдать  их  с
веранды в мае, когда прекращаются грозы, которые зимой то и  дело  окутывают
древний Грейлок,  словно  Синай,  и  тогда  чудится,  будто  смуглый  Моисей
взбирается наверх по опаленному болиголову); именно после  такого  короткого
ливня я увидел радугу, которая упиралась своим дальним концом как раз  в  то
место, где осенью я приметил яркую родинку. Конечно,  там  феи,  подумал  я,
вспоминая, что от радуги распускаются цветы и что тот, кто сумеет  добраться
до конца радуги, непременно найдет на том месте клад - полный мешок  золота.
Да-да, у конца этой самой радуги - как бы хорошо было очутиться там!  И  мне
еще сильнее захотелось туда отправиться,  ибо  только  сейчас  я  заметил  в
склоне горы нечто похожее на пролом или грот; однако, зажженное радугой, это
таинственное нечто переливалось и сверкало, как рудники на  Потоси.  Правда,
мой прозаически настроенный  сосед  заявил,  что  это  всего-навсего  старый
пустой сарай с проломленной наружной стенкой, который стоит на пологом скате
холма. Но, подумал я, пускай сам я никогда там не бывал, мне лучше знать.
   Спустя несколько дней веселый рассвет воспламенил золотую блестку - точно
там, где и прежде. Блестка эта слепила глаза: похоже было, что  солнце  бьет
прямо в стекло. Стало быть, постройка, если только  она  существует,  уж  во
всяком случае  не  сарай,  тем  более  заброшенный,  где  годами  плесневеет
залежалое сено. Нет! Коли это нечто возведено руками  смертных,  то,  скорее
всего, там домик в горах: возможно, долгое время он пустовал и разрушался, а
нынешней весной его чудесным образом подновили и застеклили оконные рамы.
   И вот однажды снова, но уже в  полдень,  в  той  же  самой  стороне,  над
затуманенными верхушками растущего  на  террасах  леса,  появилось  обширное
светящееся пятно, как если бы  солнце  отразилось  в  воздетом  над  головою
серебряном круглом щите:  подобный  отблеск,  как  подсказывал  опыт,  могла
отбрасывать только крыша, недавно  крытая  гонтом.  Тут  уж  я  окончательно
уверился в том, что  далекая  хижина  в  волшебной  стране  с  недавних  пор
сделалась обитаема.
   Отныне изо дня  в  день,  захваченный  своим  открытием,  всякую  минуту,
свободную от чтения "Сна в летнюю ночь" и всего того,  что  я  мог  найти  о
Титании, я устремлял тоскующий взор к холмам, но  тщетно.  То  целое  войско
теней,  сопровождаемое  королевской  стражей,   размеренно-важной   поступью
шествовало по склонам; то, обращенное в  бегство  разгорающейся  зарей,  оно
бросалось врассыпную от востока на запад, словно  повторялись  давние  битвы
Люцифера с архангелом Михаилом; в другое же  время  горы,  не  потревоженные
отсветами  этих  призрачных  сражений  на  небесах,  окутывала   дымка,   не
благоприятствующая волшебным зрелищам. Огорчение мое росло  -  и  еще  более
оттого, что вскоре я был вынужден проводить время взаперти у себя в комнате,
а ее окна выходили на другую сторону.
   Но вот одним сентябрьским утром, когда, почувствовав себя лучше, я  сидел
на веранде, предаваясь размышлениям, а мимо дома как раз проходили  гурьбой,
точь-в-точь  стадо  овечек,  сбившихся  вместе,   фермерские   ребятишки   с
корзинками для орехов,  и  я  услышал,  как  они  говорили:  "Славный  денек
сегодня!" (на самом же деле день был из числа тех, которые,  как  ведомо  их
отцам, предвещают  ненастье),  -  да,  именно  тогда,  когда  я,  сделавшись
болезненно чувствительным после перенесенного недомогания, не  мог  смотреть
без отвращения на  высаженный  моими  же  руками  китайский  плющ,  который,
взобравшись, к моему  удовольствию,  по  угловому  столбу  веранды,  усеялся
поначалу белоснежными звездочками, а теперь, стоило лишь  слегка  отодвинуть
листья,  видно  было,  как  во  всех  распустившихся  бутонах  кишат  мелкие
прожорливые черви, неотличимые по цвету от лепестков, что словно бы обрекало
непорочную белизну на вечное  проклятие,  причем  личинки  их  таились,  вне
сомнения, в тех самых луковичках, что я высаживал весной, полный  надежд;  в
таком-то   вот   состоянии    беспричинного    раздражения,    свойственного
выздоравливающим, сидел я на веранде -  и,  случайно  подняв  глаза,  увидел
вдруг на горе огненно-золотое окно, сверкавшее, будто резвящийся  над  водой
дельфин. Там феи, снова мелькнуло у меня в голове: королева  фей  растворяет
волшебное окно, а может быть, там беззаботная девушка, она  живет  в  горах;
взглянуть на нее - и я исцелюсь, и я избавлюсь от своего  уныния.  Довольно,
челн пустился вдаль - эгей, душа, возвеселись! Отчаливаем в  царство  фей  -
пусть радуга укажет путь, скорей, скорее в царство фей!
   Как попасть в царство фей, что за дорога  туда  ведет,  я  не  знал  -  и
спросить было не у кого: даже некий Эдмунд Спенсер, который побывал там, как
он сам писал мне  об  этом,  мог  сказать  только,  что  тому,  кто  захотел
очутиться в стране фей, достаточно туда отправиться - и отправиться с верой.
Я определил, в каком направлении следует двигаться к горе, где обитают  феи,
и в первое же ясное утро,  едва  позволили  силы,  вскочил  в  свой  челн  -
кожаный, с высокой лукой - отдал швартовы и отплыл вдаль  -  путешественник,
вольный, будто осенний лист. Занималась заря, и, устремившись  на  запад,  я
разбрасывал семена утра перед собой.
   Через несколько миль я оказался вблизи холмов,  но  перестал  их  видеть.
Заблудиться я никак не мог: цветы золотарника у обочины служили  путеводными
знаками, указывающими, я был уверен, дорогу к золотому окну.  Следуя  им,  я
попал в  пустынную  местность,  источавшую  ленивую  безмятежность,  где  по
заросшим тропам блуждали стада, так и не очнувшись от дремоты с наступлением
дня: коровы и овцы едва шевелились, словно во  сне.  Травы  они  не  щипали:
зачарованные не нуждаются в пище. Так, по крайней мере, утверждает Дон-Кихот
- мудрейший из мудрецов, когда-либо живших на свете.
   Я продолжал свой путь - и добрался наконец до подножия сказочной горы, но
лужайки фей  все  еще  не  было  видно.  Передо  мной  простиралось  отлогое
пастбище. Перескочив через замшелую загородку из пяти  перекладин,  покрытую
такой  влажной  зеленью,  что  она   представлялась   выловленным   обломком
затонувшего судна, ко мне приблизился, принюхиваясь, узкомордый старый Овен,
в курчавом парике и с обломанным рогом, затем церемонно развернулся и  повел
за собой по Млечному Пути из цветов кашки, мимо смутно голубеющих  созвездий
незабудок - Плеяд и Гиад, и продолжал бы  уводить  меня  по  своей  небесной
тропе все дальше и дальше, если бы не  мелькавшие  впереди  золотисто-желтые
щеглы - несомненно, лоцманы, что сопровождают странника на пути  к  золотому
окну; они то и дело перепархивали с куста на куст по направлению  к  густому
лесу, который сам по себе казался мне притягательным, как и старая  изгородь
у темной лесной дороги, уходящей меж зарослей наверх. Я перебрался через нее
- и Овен, посчитав меня отныне некоей заблудшей душой, отвернулся и удалился
прочь по своей более благоразумной  стезе.  Запретный  край,  куда  ему  нет
входа, открылся мне.
   Зимняя дорога в лесу густо устлана зимолюбкой. Вдоль весело звенящего  по
гальке ручья, радостного в своем уединении, под колеблющимися ветвями  елей,
не обласканных ни одним временем года, но неизменно зеленых, держал  я  путь
вместе с моим конем - вперед и вперед, мимо старой лесопилки, сплошь  увитой
лозами, заглушившими ее  резкий  скрипучий  голос,  более  уже  не  слышный;
вперед, по краю зеленеющего, как весной, глубокого ущелья, прорезавшего себе
путь сквозь белоснежный мрамор, где  вьющиеся  ручьи  выточили  в  природной
скале по  обеим  сторонам  подобия  пустых  часовен;  вперед,  мимо  стеблей
джека-на-кафедре, что, как и его тезка- креститель, возвышает  глас  свой  в
пустыне; вперед, мимо громадной свилеватой колоды,  поросшей  папоротниками:
ее в незапамятные времена не один раз пытались расколоть,  но,  несмотря  на
все старания, только оставляли в ней свои топоры - эти  топоры  до  сих  пор
ржавеют там, где они застряли; вперед - туда, где вода, столетиями стремглав
падая вниз по ступенчатым  перекатам,  беспрестанным  вращением  не  знающих
износа кремней пробуравила в выступах полые, как черепа, углубления; вперед,
мимо торопливых струй на быстрине, с шумом свергающихся в  укромную  заводь,
попав в которую они поначалу растерянно кружатся на месте, а потом замедляют
бег и умиротворенно текут дальше; вперед, по более  ровной  местности,  мимо
темнеющего круга на земле, где, должно быть,  танцевали  феи  или  раскаляли
обод для колеса - внутри круга все казалось выжженным; все дальше, выше -  и
наконец прямо под свисающие ветви фруктового сада, где девически  застенчиво
глянул на меня оставшийся с рассвета на небе узкий серповидный месяц.
   Мой конь выгнул вниз шею. Перед ним были рассыпаны румяные яблоки - плоды
с Евина древа, сорта "не ищи дальше". Он  попробовал  одно,  я  другое:  они
пахли землей. Это  еще  не  страна  фей,  подумал  я,  набрасывая  повод  на
изогнутую ветвь сгорбленного старого  дерева,  которое  подставило  мне  ее,
словно руку. Дальше дороги не было, и надо было самому  прокладывать  тропу,
полагаясь лишь на собственную отвагу. Я с  трудом  продирался  сквозь  кусты
ежевики, которые сопротивлялись и отталкивали меня назад,  хотя  задача  моя
состояла в том, чтобы через бесплодные заросли,  будто  лавром  увенчивающие
гору, по скользкой крутизне достичь пустынной неприветливой вершины. Это еще
не страна фей, говорил я себе, но утро - вот оно, передо мной.
   Скоро я сбил себе ноги и устал, но до цели своего путешествия все еще  не
добрался, а шел теперь вдоль скалистого перевала, ведущего  вниз,  к  густым
зарослям. Извилистая дорога, полузаросшая кустиками черники,  сворачивала  в
этом месте за ближние утесы. Меж зазубренных выступов  виднелась  расселина;
сквозь нее  круто  взбиралась  наверх  тропинка  -  к  самой  вершине  горы,
защищенной с севера своей  более  высокой  соседкой,  и  там  покатый  склон
образовывал над темнеющим обрывом небольшую площадку;  именно  здесь,  среди
причудливых обломков, покоящихся как спящее стадо, вилась  почти  нехоженная
тропинка - прямо к приземистой сероватой  хижине,  прикрытой  сверху,  будто
монахиня капюшоном, остроконечной крышей.
   Один  скат  крыши  заметно  пострадал  от  непогоды;  ближе  к   мшистому
водосточному  желобу  он  мягко  зеленел,  словно  бархатный:  вне   всякого
сомнения, монашествующие улитки основали там свои замшелые аббатства. Другой
скат недавно покрыли гонтом. На северной стороне дома, где не было ни  окон,
ни дверей, некрашеная обивка зеленела так же, как стволы сосен  с  северной,
поросшей лишайниками стороны или как днища заштилевших японских джонок.  Низ
дома, как и соседние валуны, окаймляли полоски ярко-зеленого дерна, ибо даже
песчаник в стране фей - дикий песчаник, на котором воздвигают  очаг,  -  все
равно сохраняет свою плодоносную силу, как если бы он по-прежнему  находился
под открытым небом; оказавшись же теперь в основании  хижины,  именно  он  и
питал собой эти полоски дерна. Это так, если верить  Оберону  -  признанному
авторитету по части волшебного. Но и без  Оберона  бесспорно  одно:  даже  в
обыденном мире почва близ фермерских домов, как и  почва  вокруг  камней  на
пастбищах,  пускай  невозделанная,  всегда  гораздо  тучнее,  нежели   земля
поодаль, - такое нежное, живительное тепло исходит от простого камня.
   Ярче всего дерн зеленел, однако, у входа,  где  нижний  брус  и  особенно
дверной порог за долгий век вросли глубоко в землю.
   Ни изгороди, ни забора. Кругом - папоротники, папоротники; дальше - леса,
леса и леса; а за ними - бесконечные горы, и надо  всем  этим  -  необъятное
небо. Небесный выгон, где среди горных вершин пасется  луна.  Ничего,  кроме
природы: дом и тот - часть природы, а рядом  с  ним  -  невысокая  поленница
березовых  дров,  сложенных  на  открытом  воздухе  для  просушки,  и  между
серебристо-светлыми поленьями,  словно  сквозь  ограждение  забытой  могилы,
пробились вверх побеги дикой малины, своенравно заявляя о своих правах.
   Узкая дорожка, почти что овечья тропка, вела  по  полегшим  папоротникам.
Наконец-то я в стране фей, здесь живет Уна со своим агнцем. Вот ее  скромное
обиталище - паланкин, помещенный на вершине; он приютился между двумя мирами
и не принадлежит ни одному из них.
   Отправляясь из дома, на случай  жары  я  надел  легкую  желтую  шляпу  из
плетеного линя: эта шляпа и белые парусиновые  брюки  были  реликвиями  моих
плаваний в тропиках. Увязая в податливой гуще папоротников, я споткнулся,  и
колени мои окрасились зеленью цвета морской волны.
   Помедлив у порога - вернее, у того места,  где  раньше  был  порог,  -  я
увидел сквозь открытую дверь одинокую девушку, которая шила у окна.  Бледная
девушка склонилась над шитьем у засиженного  мухами  окна,  над  заклеенными
верхними стеклами вьются осы. Я заговорил с ней. Она слегка вздрогнула,  как
вздрогнула бы приносимая в  жертву  юная  таитянка,  внезапно  заметившая  в
просветах  меж  пальм  фигуру  капитана  Кука.  Быстро   успокоившись,   она
предложила мне войти, передником обмахнула для  меня  табуретку  и  тихонько
опустилась на свое место. Я поблагодарил и сел, но какое-то  время  тоже  не
находил слов. Так вот он, сказочный дом на горе! Вот  она,  королева  фей  у
своего зачарованного окна...
   Я подошел к окну. Внизу, в глубине вытянутого, узкого перевала,  будто  в
нацеленном телескопе, виднелся далекий, подернутый дымкой  лазурный  мир.  Я
едва узнавал его, хотя сам только что явился оттуда.
   - Какой прекрасный отсюда вид, не правда ли? - проговорил я наконец.
   - Ах, сэр. - Слезы навернулись  у  нее  на  глазах.  -  Когда  я  впервые
поглядела в это окно, разве могла я  подумать,  что  такой  вид  будет  меня
печалить?
   - Чем же он теперь тебе не по душе?
   - Не знаю. - И слеза капнула на шитье. - Не вид из окна  тут  виноват,  а
сама Марианна.
   Несколько месяцев назад ее брат - ему едва  минуло  семнадцать  -  прибыл
сюда издалека, с той стороны гор, чтобы рубить лес  и  жечь  уголь,  а  она,
старшая сестра,  сопровождала  его.  Они  давно  осиротели  и  теперь  стали
одинокими обитателями заброшенного домика в горах. Гости к ним не  приходят,
путники  не  заглядывают.  Дорога  -  с  крутыми,  опасными   поворотами   -
используется только в сезонное время для перевозки  угля.  Брат  отсутствует
целыми днями, подчас его нет  и  ночью.  Когда  по  вечерам  он,  изнуренный
работой, возвращается домой, то сразу же, бедняга, перекочевывает со  скамьи
на свою кровать: так вот, устав за  всю  долгую  жизнь,  покидают  привычное
место ради ничем уже не нарушаемого покоя. Скамья, постель, могила...
   Молча стоял я у волшебного окна и слушал, слушал...
   - Вы не знаете, - вдруг спросила девушка, отвлекаясь от своего  рассказа,
- вы не знаете, кто живет вон там?  В  той  стороне  я  никогда  не  бывала:
взгляните туда - вон тот дом, мраморный. - Она указала вниз, через долину: -
Неужели не видите? Там, на пологом склоне: впереди поле, а позади  лес;  дом
белый-белый, а лес голубой, от этого дом кажется  еще  белее  -  неужели  не
видите? Это единственный дом, что виден отсюда.
   Я вгляделся, куда она указывала, и, к изумлению своему, узнал, хотя и  не
сразу, свое собственное жилище - узнал скорее по расположению  дома,  нежели
по его внешнему виду или по описанию Марианны; он сверкал точно так же,  как
и эта горная хижина, когда я смотрел на нее со своей веранды. Голубая  дымка
преображала скромный фермерский домик в замок зачарованного короля.
   - Я часто гадаю, кто живет там. Вот кто, должно быть, очень  счастлив.  И
сегодня утром я все про то же думала.
   - Очень счастлив? - переспросил я, вздрогнув. - А почему ты так  думаешь?
По-твоему, там живет какой-нибудь богач?
   - Богач или нет, я над этим и не задумывалась. Но так и кажется, что там,
в этом доме, обитает счастье. Сама не знаю, отчего мне так кажется: ведь дом
так далеко... Порою я даже думаю, будто все это мне только  чудится.  Видели
бы вы его на закате!
   - Да-да, закат осыпает его золотым блеском,  но  ведь  и  восход  озаряет
золотом ваш дом, разве не так?
   - Наш дом? Солнце одно на всех, но оно никогда  не  озаряет  золотом  наш
дом. Да и зачем? Этот дом стар, он ветшает от сырости.  Вот  отчего  он  так
порос мхом. По утрам солнце заглядывает в  это  окно  -  конечно,  оно  было
заколочено наглухо, когда  мы  только  пришли  сюда;  это  окно  я  не  могу
содержать в чистоте, как ни стараюсь; солнце палит мне в глаза, когда я шью;
а что говорить о мухах и осах, они так и зудят - столько мух  и  ос  водится
только в таких пустующих горных домишках, как этот. Вот, взгляните,  что  за
занавеска - это мой передник: им-то я и пытаюсь загородиться  от  солнца  во
время зноя. Посмотрите, как он выгорел. Солнце золотит наш дом? Вот уж  чего
Марианна никогда не видела...
   -  Может  быть,  потому,  что,  когда  крыша  вся  озарена  золотом,   ты
по-прежнему остаешься дома?
   - В самую жару, вы хотите сказать? Нет, солнце  не  золотит  нашу  крышу,
сэр... Она так протекала, что брату недавно пришлось  покрыть  одну  сторону
заново - разве вы не заметили? С северной стороны -  там  солнце  продолжает
разрушать то, чти начал дождь.  Да,  солнце  одно  на  всех,  но  эта  крыша
рассыхается, и дом в конце концов  сгниет...  Что  вы  хотите,  старый  дом!
Хозяева его перебрались на Запад и, говорят, давно умерли...  Дом  высоко  в
горах, зимой в нем даже лиса норы не устроит.  Дымоход  в  очаге  заваливает
снегом, будто пустой пень...
   - Странные у тебя фантазии, Марианна!
   - Нет, в жизни оно все так и есть...
   - Тогда вместо "странные у тебя фантазии" я сказал бы  "странная  у  тебя
жизнь", но ведь я говорю: фантазии.
   - Как вам будет угодно, - тихо отвечала она и снова принялась за шитье.
   В этих ее словах и в том движении, с каким она вновь взялась  за  работу,
было что-то такое, что заставило меня умолкнуть. Глядя в волшебное  окно,  я
увидел набежавшую на дом громадную тень, как если бы гигантский кондор повис
над ними на распростертых крыльях; видно было, как с тенью этой сливаются  и
поглощаются ее густым сумраком более слабые и прозрачные тени  от  утесов  и
папоротников.
   - Вы следите за облаком, - промолвила Марианна.
   - Нет, за тенью. За тенью от облака: самого облака мне не видно. А как ты
догадалась? Ведь ты занята работой.
   - Тень заслонила шитье. А вот теперь облако ушло и вернулся Трей.
   - Кто-кто?
   - Пес, лохматый пес... В полдень он тихонько крадется в  сторону,  меняет
очертания, а потом возвращается и  норовит  ненадолго  прилечь  у  порога  -
неужто  вы  его  не  видите?  Его  голова  повернута  к  вам,  а  когда   вы
только-только вошли, он смотрел прямо перед собой.
   - О чем ты? Ведь ты не отрываешься от шитья.
   - Вон там, у окна, наискосок...
   - А, это о той неровной тени, ближайшей к нам?  Да,  в  самом  деле,  она
смахивает на огромного черного ньюфаундленда. Набежавшая тень ушла,  прежняя
возвратилась, но отсюда не видать, что отбрасывает ее.
   - Чтобы увидеть, нужно выйти из дома.
   - Наверное, одна из тех поросших травою скал?
   - Вы видите его голову, морду?
   - Чью, тени? Ты говоришь так, будто сама это видишь, однако  ни  разу  не
отвела глаз от своей работы.
   - Трей смотрит на вас... - И все это, не поднимая век. - Сейчас его пора,
я его вижу.
   - Ты столько просидела у этого окна в горах, где бродят  одни  облака  да
туманы, что мир теней стал для тебя реальностью; правда, ты говоришь о  них,
как о призраках, но ты изучила их так, что можешь не  глядя  сразу  сказать,
где они находятся, хотя они неслышно, будто мыши, пробегают  рядом  и  то  и
дело являются и вновь исчезают: для тебя эти безжизненные тени все равно что
друзья, которые и в разлуке вспоминаются беспрестанно; ты знаешь всех  их  в
лицо - разве не так?
   - Об этом я не задумывалась... Правда, была у меня одна  любимая  тень  -
тень от березы: она так утешала меня, чуть заметно качаясь на  папоротниках,
прогоняла усталость, но теперь ее нет - и она уже никогда не  вернется,  как
возвращается Трей... В это дерево ударила молния, и  брат  распилил  его  на
дрова. Вы проходили мимо поленницы - под ней только корни, а тени нет... Она
улетела - и не вернется больше, и никогда-никогда уже ей не  затрепетать  на
ветру...
   Подкралось еще одно облако - и снова поглотило пса, накрыв  чернотой  всю
гору, и безмолвие вокруг было таким глубоким, что глухой мог бы  позабыть  о
своей глухоте или поверить,  будто  бесшумные  тени  переговариваются  между
собой.
   - Совсем не слышно птиц, Марианна, куда  они  все  подевались?  И  почему
дрозды не клюют ягод? А мальчишки не приходят сюда их собирать?
   - Птицы поют иногда, а  мальчишек  я  здесь  не  видела...  Спелые  ягоды
осыпаются - и никто, кроме меня, об этом не знает.
   - Но щеглы провожали меня - добрую половину пути.
   - А потом улетели назад... Мне сдается, они  порхают  по  склонам,  а  на
вершине гнезд не вьют. Вы, конечно, думаете, я  тут  живу  одна,  ничего  не
вижу, не слышу - одни только раскаты грома да шум падающих стволов, - совсем
не читаю, говорю мало, почти не сплю, и  от  всего  этого  у  меня  странные
фантазии, так вы сказали. Это  не  воображение,  а  бессонница  и  усталость
вместе... Брат весь день на  открытом  воздухе,  а  у  меня  работа  нудная,
женская: сижу и шью, шью...
   - А погулять разве ты не выходишь? В лесу ведь такое приволье.
   - Привольно и одиноко: оттого и одиноко,  что  так  привольно...  Иногда,
правда, после полудня я иду прогуляться, но скоро возвращаюсь  домой.  Лучше
уж скучать одной у очага, чем в горах... Тени вокруг мне хорошо знакомы, а в
лесу они мне все чужие.
   - Ну, а что же ночью?
   - Ночью то же, что днем... Думаю, думаю - точно колесо крутится  и  никак
его не остановить: это все оттого, что мне никак не уснуть...
   - Я слышал, что если не спится от усталости, то стоит прочесть молитву  и
опустить голову на подушку, набитую свежим хмелем...
   - Вон, поглядите!
   Она показала рукой через волшебное окно туда, где  на  склоне  прилепился
крошечный садик  -  клочок  взрыхленного  суглинка,  наполовину  огражденный
скалами; там, совсем близко друг к другу, обвили  колышки  две  хилые  плети
подрезанного хмеля и, взобравшись до самого верха, могли  бы  встретиться  и
соединиться в объятии, однако слабые стебли, неуверенно покачиваясь на весу,
вяло клонились обратно, к земле, откуда они произросли.
   - Значит, подушка не помогла?
   - Нет.
   - А молитва?
   - Молитва тоже...
   - Есть ли еще какое-то средство - быть может, заговор?
   - О, если бы я могла хоть раз оказаться  в  том  далеком  доме  и  только
взглянуть на счастливца, который живет там! Глупая мысль - и с  чего  это  я
себе вбила в голову? Это, наверное, потому, что  я  живу  так  одиноко  -  и
ничего, ничего не знаю...
   - Я тоже не знаю и потому не могу ответить, но если бы  ты  только  могла
представить себе, Марианна, как бы я хотел быть тем самым счастливцем и жить
в том счастливом доме, о котором ты мечтаешь.  Тогда  бы  ты  видела  сейчас
этого человека перед собой - и тогда эта твоя печаль, возможно, оставила  бы
тебя...
   Довольно! Больше я не пускаю свой челн  к  волшебной  стране  фей,  я  не
расстаюсь с верандой. Это моя королевская ложа, а этот  горный  амфитеатр  -
мой театр Сан Карло. В самом деле, декорации великолепные - иллюзия  полная.
Маэстро Жаворонок, мой первый солист, имеет здесь свой главный ангажемент, и
когда на утренней заре я упиваюсь его  рассветной  нотой,  которая,  подобно
звуку,  исходившему  от  изваяния  Мемнона,  доносится,  кажется,  прямо  от
золотого окна, каким далеким от меня представляется тогда  усталое  лицо  за
ним!
   Но каждую ночь, едва  опускается  занавес,  вслед  за  темнотой  является
истина. Вершины гор тонут в непроглядном сумраке. Из конца в конец  меряю  я
шагами палубу  своей  веранды,  преследуемый  воспоминаниями  о  Марианне  и
множеством других, столь же правдивых, историй.
 
   1856
 
 
 
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Эпиграф: У. Шекспир, "Цимбелин" (д. 4, сц. 2).
   За городом, где я поселился... - В сентябре 1850 г. Мелвилл поселился  на
ферме "Эрроухед", неподалеку от г. Питтсфилда, штат Массачусетс.
   Кааба - главное святилище мусульман в Мекке  -  четырехугольный  храм,  в
одном из углов которого замурован черный камень, метеорит больших размеров.
   День благодарения - последний четверг ноября; первыми  его  отметили  как
праздник в благодарность "за добро  минувшего  года"  колонисты,  основавшие
Массачусетс в 1621 г.
   Грейлок - самая высокая (1064 м)  вершина  Беркширской  горной  гряды  на
северо-западе штата Массачусетс.
   Карл Великий (742- 814) - король франков, основатель династии Каролингов;
с 800 г. римский император.
   ...короля Дании... -  иронический  намек  на  события  трагедии  Шекспира
"Гамлет".
   Вестминстерское аббатство, или церковь св.  Петра  -  одно  из  старейших
сооружений Лондона, построено в XI в. на берегу Темзы; усыпальница королей и
выдающихся деятелей Англии.
   Элизиум - в античной мифологии место, где пребывали души умерших героев.
   Лазарь на лоне Авраама... - Согласно евангельской притче,  бедняк  Лазарь
попал после смерти в объятия Авраама, "отца верующих", то есть  в  блаженный
приют умерших праведников. Богач  же  мучится  в  адском  пламени  и  просит
Авраама послать Лазаря, чтобы тот омочил  палец  в  воде  и  коснулся  языка
богача (Лука, 16: 19-31).
   Король Кнут I Великий (ок. 995-1035) - король Дании, Англии  и  Норвегии,
герой средневековых преданий  и  поэм,  в  которых  выступает  как  "владыка
морей".
   Игра света и тени. - Этот  образ  чрезвычайно  часто  встречается  как  в
творчестве Мелвилла (см., например, последующие  произведения),  так  и  его
друга,  писателя-романтика  Натаниеля  Готорна  (1804-  1864),  и  воплощает
стремление отразить неоднозначность явлений бытия.
   Котел Гекаты -  древнегреческая  богиня  мрака  и  чародейства  Геката  в
средневековых преданиях превратилась в царицу ведьм, такой она и  изображена
в трагедии Шекспира "Макбет", где варит в котле колдовское  зелье  вместе  с
ведьмами (д. 4, сц. 1).
   Макбет и Банка -  герои  трагедии  Шекспира  "Макбет",  вместе  встретили
ведьм-прорицательниц, предсказавших первому - корону, второму -  смерть  (д.
1, сц. 3).
   Пещера Одоллама - то есть пещера близ города Одоллама в земле Ханаанской;
по библейской легенде, в ней Давид скрывался от Саула (1 Царств, 22: 1- 2).
   Симплонский  перевал  -  один  из  важнейших   перевалов   через   Альпы,
связывавших Швейцарию и Италию.
   Пророк Моисей - согласно библейскому преданию, выводя  народ  израильский
из Египта, взошел на гору Синай, где, среди грозовых  раскатов,  ему  явился
бог Яхве и вручил десять заповедей (Исх., 19: 1-15).
   Рудники на Потоси - область на юго-западе Боливии, где в середине XVI  в.
были открыты богатые месторождения серебра.
   Титания - в западноевропейском фольклоре  королева  фей,  супруга  короля
эльфов Оберона; оба являются центральными персонажами комедии Шекспира  "Сон
в летнюю ночь".
   Люцифер (библ.) - гордый  ангел,  возмутившийся  против  бога  и  за  это
свергнутый в  преисподнюю;  впоследствии  -  одно  из  имен  Сатаны.  Символ
вселенской борьбы добра и зла - битва архангела Михаила с сатаной - один  из
центральных эпизодов Апокалипсиса (12: 7-9).
   ...китайский плющ... - Последующий эпизод является  характерным  примером
использования Мелвиллом символики белого цвета для подтверждения еще  одного
важного для писателя положения - о неразрывности добра и зла.
   Спенсер Эдмунд (1552-1599) - английский  поэт  эпохи  Возрождения,  автор
поэмы "Королева фей" (1590).
   ...зачарованные не нуждаются в пище - ссылка на разговор  Санчо  Пансы  и
Дон Кихота в главе 49 части 1 романа Сервантеса "Дон Кихот".
   Плеяды и Гиады - звездные скопления в созвездии Тельца.
   Джек-на-кафедре  -  многолетнее  североамериканское   растение   (Arisema
triphyllum) из семейства ароидных;  початок  цветка  окружен  покрывалом,  в
верхней части изогнутым наподобии капюшона.
   Тезка - креститель - имеется в виду Иоанн Креститель (Jack  -  сокращение
от John).
   Оберон - См. примеч. к Титании
   ...Уна со своим агнцем. - В аллегорической поэме  Э.  Спенсера  "Королева
фей"  (см.  примеч.  к  Спенсеру  Эдмунду)  один  из  персонажей  -  Уна   -
олицетворяет Истину, а ее агнец - Верность.
   Кук   Джеймс   (1728-1779}   -   знаменитый   английский   мореплаватель,
неоднократно останавливался на острове Таити, открытом в 1767 г.  английской
экспедицией Сэмюэла  Уоллиса  (1728-1795),  и  в  1769  г.  нанес  на  карту
архипелаг Общества, к которому относится остров.
   Сан-Карло - старинный оперный театр в Неаполе.
   Изваяние Мемнона - гигантская статуя, воздвигнутая в Фивах (Египет) в  XV
в. до н. э.; имела трещину, из-за которой при резком изменении температур на
рассвете издавала дрожащий звук.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 02.01.00
 
 
 
   Герман Мелвилл
 
 
   ПИСЕЦ БАРТЛБИ
   Уолл-стритская повесть
 
   Перевод С.Сухарева
 
   Я человек уже немолодой. По роду моих занятий мне за  последние  тридцать
лет довелось близко познакомиться с любопытным и  довольно-таки  своеобычным
разрядом людей, о которых, сколько  мне  известно,  ничего  до  сих  пор  не
написано. Я имею в виду писцов,  то  есть  переписчиков  судебных  бумаг.  Я
знавал их великое множество, как по должности, так и в частной жизни, и  при
желании мог бы рассказать не одну историю, которая вызвала бы у  благодушных
людей улыбку, а у чувствительных женщин - слезы. Однако я оставляю в стороне
биографии всех других писцов ради нескольких  страниц  из  жизни  Бартлби  -
самого странного писца, какого я видывал или о каком слыхивал на своем веку.
Что касается других, я мог бы дать их полное жизнеописание, но с Бартлби  об
этом и думать нечего. Полную биографию этого  человека  просто  не  из  чего
сложить. Это - непоправимая утрата для литературы. Бартлби был одним из  тех
людей, о  которых  ничего  нельзя  установить  с  точностью,  разве  что  из
документальных источников, а таковые в данном случае  почти  отсутствуют.  О
Бартлби  я  знаю  только  то,  что,  к  великому  моему   удивлению,   видел
собственными глазами, если, впрочем, не считать одного непроверенного слуха,
о котором речь пойдет в своем месте.
   Прежде нежели познакомить читателя с Бартлби, каким я впервые увидел его,
мне следует сказать несколько слов о себе, о моих служащих, моем деле,  моей
конторе и всей обстановке, меня  окружающей:  без  такого  описания  главное
действующее лицо моего рассказа может оказаться вовсе непонятным.
   Итак, я - человек, с молодых лет проникшийся твердым убеждением,  что  из
всех путей  в  жизни  предпочтительнее  самый  спокойный.  А  поэтому,  хотя
представители моего сословия и вошли  в  поговорку  как  люди  деятельные  и
нервозные, а порою  даже  неуравновешенные,  сам  я  превыше  всего  ценю  и
оберегаю свой душевный покои. Я  -  один  из  тех  скромных,  не  зараженных
честолюбием юристов, которые никогда не выступают в  суде,  не  гоняются  за
рукоплесканиями,  но  в  прохладной  тишине  своей  солидной  конторы  ведут
солидные дела богатых людей - устанавливают право собственности,  составляют
купчие и закладные.  Все,  кто  меня  знает,  считают  меня  самым  надежным
человеком.  Покойный  Джон  Джейкоб   Астор,   личность,   заведомо   чуждая
поэтических восторгов, решительно заявил однажды,  что  первое  мое  великое
достоинство - осмотрительность, а второе - методичность. Говорю  это  не  из
тщеславия, а лишь отмечая то обстоятельство, что покойный Джон Джейкоб Астор
тоже пользовался моими услугами. Сознаюсь, мне приятно повторять это имя - в
нем есть что-то законченное,  округлое,  напоминающее  звон  золотых  монет.
Охотно добавлю, что доброе мнение покойного Джона Джейкоба Астора для меня в
высшей степени лестно.
   Незадолго до того  времени,  когда  начинается  эта  история,  круг  моих
занятий  значительно  расширился.  На  меня  была  возложена   старинная   и
благородная должность, ныне отмененная в штате Нью-Йорк, -  должность  члена
совестного суда, не слишком обременительная, однако  же  приносившая  весьма
приятный доход. Я редко выхожу  из  себя;  еще  реже  даю  я  волю  опасному
возмущению всяческим злом и беззаконием; но здесь я позволю  себе  некоторую
резкость и  прямо  скажу,  что  столь  неожиданную  отмену  должности  члена
совестного  суда  по  новой   конституции   считаю,   черт   возьми,   мерой
преждевременной:  ведь  я  рассчитывал  пожизненно  получать  с  нее  доход,
пользовался же этим доходом всего  каких-то  несколько  лет.  Но  это  между
прочим.
   Контора моя помещалась на Уолл-стрит, в доме  под  номером  **.  С  одной
стороны окно ее выходило в просторный белый колодец  со  стеклянной  крышей,
прорезавший все здание сверху донизу. Можно, конечно, сказать,  что  вид  из
этого окна был скучноватый; художник-пейзажист сказал бы, что  в  нем  "мало
жизни". Но недостаток этот сторицею возмещался видом, открывавшимся из  моей
конторы в противоположную сторону. Здесь перед окнами расстилался  ничем  не
заслоненный вид на высокую кирпичную стену, почерневшую от времени и никогда
не освещаемую солнцем;  для  того  чтобы  рассмотреть  все  ее  красоты,  не
требовалось даже подзорной трубы, ибо воздвигнута  она  была,  для  удобства
близоруких зрителей, на расстоянии десяти футов от моих  окон.  А  поскольку
окружающие здания были весьма высокие, моя же контора  помещалась  всего  на
втором этаже, то  пространство  между  этой  стеной  и  нашим  домом  сильно
напоминало огромный квадратный ствол шахты.
   В  пору,  предшествовавшую  появлению  Бартлби,  у   меня   служили   два
переписчика и подающий надежды  мальчик  на  побегушках:  Индюк,  Кусачка  и
Имбирный Пряник. Могут возразить,  что  таких  имен  не  найти  ни  в  одном
справочнике. Но это и были не имена, а клички, которые  трое  моих  служащих
дали друг другу, тем самым, как им казалось, определяя наружность  или  нрав
каждого из них. Индюк был низенький толстенький англичанин  примерно  одного
со мною возраста, то есть лет около шестидесяти. По утрам  лицо  его,  можно
сказать, радовало своим здоровым румянцем, но после полудня - в этот час  он
обедал - оно пылало, как угли в камине на рождество,  и  продолжало  пылать,
хотя и все менее жарко, до шести часов вечера, после чего  я  уже  не  видел
обладателя этого лица, которое, достигая своего зенита вместе с солнцем, как
будто с ним вместе и закатывалось,  а  на  следующий  день  опять  всходило,
поднималось и клонилось к закату  во  всей  своей  непреходящей  славе.  Мне
довелось наблюдать в жизни немало  странных  совпадений,  среди  которых  не
последним было, что именно с той минуты, когда красная, блестящая физиономия
Индюка начинала излучать самое жаркое сияние,  ценность  его  как  работника
значительно убывала на все остальное время суток. И не то чтобы  он  начинал
бездельничать или отлынивать от работы. Напротив того,  скорее  он  проявлял
излишнее рвение. Им овладевала какая-то странная,  лихорадочная,  суетливая,
бесшабашная жажда деятельности. Он макал перо в чернильницу, не  глядя,  что
делает. Все кляксы, какие он посадил на моих бумагах,  были  посажены  после
полудня. Мало того. После полудня он не только  забывал  об  осторожности  и
сажал кляксы, но порой шел дальше - поднимал шум. И лицо  его  в  такие  дни
пылало жарче обычного, словно бы поверх антрацита насыпали еще  кеннельского
угля. Он со стуком переставлял свой стул, опрокидывал песочницу;  принимаясь
чинить перья, от нетерпения расщеплял их и в запальчивости  швырял  на  пол;
вставал и, наклонившись над своим столом, ворошил и расшвыривал бумаги,  что
уж вовсе не пристало такому пожилому человеку. Однако ж, поско
   льку был он во многих отношениях мне полезен и с утра до полудня писал не
отрываясь и весьма быстро, так что успевал сдать очень много работы,  притом
безупречно выполненной, - по всем этим причинам я смотрел сквозь  пальцы  на
его чудачества, хотя подчас и выговаривал ему. Делал я это,  впрочем,  очень
мягко, потому что он, будучи по утрам  самым  вежливым,  более  того,  самым
кротким и почтительным человеком,  во  второй  половине  дня  становился  по
малейшему поводу несколько невоздержан на язык, а вернее сказать - дерзок. И
поскольку я очень ценил его утреннюю работу и ни в коем случае не  хотел  ее
лишаться, а с другой стороны, его буйное поведение после  полудня  было  мне
очень уж не по душе и поскольку я,  как  человек  мирный,  не  хотел  своими
замечаниями вызывать его на неприличные споры, я и решился  очень  деликатно
намекнуть ему как-то в субботу (по субботам он бывал хуже всего), что  он-де
стареет и не лучше ли ему сократить свой рабочий день; иными словами, что он
может впредь не возвращаться в контору  после  полудня,  а,  пообедав,  идти
домой и отдыхать до вечернего чая. Но  нет:  он  не  пожелал  отказаться  от
послеполуденных трудов. Лицо его приняло  нестерпимо  огненный  оттенок,  и,
жестикулируя длинной линейкой, он стал велеречиво  уверять  меня  с  другого
конца комнаты, что ежели утром его услуги мне нужны, так после обеда они тем
более совершенно необходимы.
   - Осмелюсь сказать, сэр, - заявил мне Индюк по этому случаю, -  я  считаю
себя вашей правой рукой. Утром я только собираю и строю свои войска; а после
обеда я становлюсь во главе их и храбро атакую неприятеля - вот так. - И  он
сделал бойкий выпад линейкой.
   - Но кляксы, Индюк, - тихо напомнил я.
   - Да, верно, но осмелюсь сказать, сэр, взгляните на мои седины. Я старею.
Неужели же, сэр, одна-две кляксы в жаркий день не  простятся  этим  сединам?
Старость почтенна, даже несмотря на кляксы. Осмелюсь сказать,  сэр,  мы  оба
стареем.
   Трудно было устоять против таких доводов. Во всяком случае, я понял,  что
добром он не уйдет. И решил оставить его, но  последить  за  тем,  чтобы  во
второй половине дня самые важные мои бумаги к нему не попадали.
   Другой мой  клерк,  Кусачка,  был  молодой  человек  лет  двадцати  пяти,
довольно-таки пиратского вида, с желтым лицом и с бородой. Я всегда полагал,
что им владеют две злые силы: честолюбие и  несварение  желудка.  Честолюбие
проявлялось в некотором презрении к обязанностям рядового  переписчика  и  в
предосудительных  попытках  заняться  чисто   профессиональными   делами   -
например, составлением судебных бумаг.  Несварение  желудка  сказывалось  по
временам в нервной раздражительности, заставлявшей его, при всякой ошибке  в
переписывании, громко скрежетать зубами; в ненужных  проклятиях,  которые  в
самый разгар работы вырывались у него не как слова, а скорей как шипение;  и
главное - в том, что он никогда не бывал доволен высотою стола,  за  которым
работал. При всей своей изобретательности Кусачка никак не мог  приспособить
этот стол себе по вкусу. Он подкладывал  под  него  щепки,  чурбашки,  куски
картона, даже  испробовал  хитроумное  приспособление  из  сложенных  листов
промокательной бумаги, но ничто его не  удовлетворяло.  Если  он,  чтобы  не
напрягать спину, поднимал крышку стола под углом к самому подбородку и писал
так, словно столом ему служила острая крыша голландского дома,  -  тогда  он
заявлял, что у него останавливается кровообращение в плече и руках. Если  он
опускал стол до уровня своей  талии  и  писал  согнувшись  крючком,  у  него
начинала жестоко ныть спина. Словом, дело было в том,  что  Кусачка  сам  не
знал, чего ему нужно. А если ему что и нужно было, так это вовсе  избавиться
от  стола,  за  которым  переписывают  бумаги.  Его  болезненное  честолюбие
выражалось,  между  прочим,  и  в  том,  что  он  любил  принимать  каких-то
сомнительных посетителей  в  изношенных  сюртуках,  которых  называл  своими
клиентами. Более того, мне было известно, что он не только занимается иногда
мелкими политическими  махинациями,  но  по  временам  обделывает  кое-какие
делишки в суде или торчит у дверей Гробницы. Однако у меня имеются основания
полагать, что один из субъектов, явившихся к нему в мою контору,  о  котором
он с важностью отзывался как о клиенте, был попросту кредитором, а юрид
   ический документ, им принесенный, самым обыкновенным счетом. Но при  всех
своих недостатках, на которые я частенько досадовал, Кусачка, так же  как  и
его соотечественник  Индюк,  был  мне  очень  полезен;  писал  он  быстро  и
аккуратным почерком  и,  когда  давал  себе  труд,  умел  держаться  не  без
благородства. К тому же он всегда был одет как подобает джентльмену  и  этим
косвенно способствовал доброй славе моей конторы. Что  же  касается  Индюка,
то, если б я не держал ухо востро, он мог серьезно повредить моей репутации.
Платье его вечно лоснилось и пахло трактиром. Панталоны в летнюю пору сидели
мешком. Сюртуки были из рук вон, к шляпе прикоснуться противно. Но шляпа его
была мне безразлична, поскольку он, как из врожденной вежливости, так  и  по
скромному своему положению, снимал ее, не  успев  войти  в  комнату.  Не  то
сюртук - о сюртуках его я неоднократно  заводил  разговор,  но  без  всякого
толку. Дело, вероятно, заключалось в том, что ему было просто не по  карману
щеголять одновременно и таким лучезарным лицом, и в лучезарных сюртуках.  По
остроумному замечанию Кусачки, свои деньги Индюк тратил главным  образом  на
красные чернила. И вот однажды  зимой  я  подарил  Индюку  вполне  приличный
сюртук со своего плеча - серый сюртук на  вате,  необыкновенно  теплый  и  с
застежкой от колен до самого горла.  Я  надеялся,  что  Индюк  оценит  такое
внимание и умерит свое буйное поведение в послеобеденные  часы.  Но  нет.  Я
даже склонен к мысли, что этот мягкий и теплый стеганый  сюртук  возымел  на
него пагубное действие - ведь известно же, что лошадь вредно  перекармливать
овсом. Да, да, точно так же, как  про  норовистую  лошадь  говорят,  то  она
бесится от овса, так Индюк стал беситься  от  нового  сюртука.  Он  сделался
положительно дерзок. Он был из тех людей, которым довольство не впрок.
   Насчет тайных грешков Индюка у меня давно сложилось свое мнение,  зато  в
отношении Кусачки я был твердо убежден, что при всех прочих своих пороках он
был по крайней мере человеком непьющим. Но сама природа,  казалось,  взялась
быть  при  нем  виноторговцем  и  при  рождении  столь  щедро  наделила  его
раздражительным, спиртуозным нравом, что никаких последующих  возлияний  ему
уже не требовалось. Когда я вспоминаю, как в тишине  моей  конторы  Кусачка,
бывало, внезапно вскакивал с места и, согнувшись над  своим  столом,  широко
раскинув руки, хватал его и принимался со скрипом и стуком возить  по  полу,
словно бы стол этот был злобным одушевленным существом, взявшим  за  правило
во всем поступать ему  наперекор,  мне  становится  ясно,  что  ни  в  каких
горячительных напитках Кусачка не нуждался.
   На мое счастье, раздражительность и нервозность Кусачки,  в  силу  особой
своей причины - несварения желудка, проявлялись главным  образом  по  утрам,
тогда как во вторую половину дня он вел себя более или менее  смирно.  Таким
образом, поскольку Индюк начинал  куражиться  лишь  после  полудня,  мне  не
приходилось терпеть их чудачества одновременно.  Приступы  их  сменяли  друг
друга, как караул. Когда накатывало на Кусачку, Индюк был тих, и наоборот. И
естественный этот порядок вполне меня удовлетворял.
   Третий мой подчиненный, Имбирный Пряник, был  мальчуган  лет  двенадцати.
Отец его, ломовой извозчик, лелеял честолюбивую мечту еще при жизни  увидеть
своего сына не на козлах, а в судейском кресле. Поэтому он определил его  ко
мне в контору  изучать  право,  а  также  быть  на  побегушках  и  подметать
помещение за плату один доллар в неделю.  У  мальчика  был  в  конторе  свой
столик, но  он  мало  им  пользовался.  В  ящике  этого  стола  при  осмотре
обнаружилось большое количество ореховой скорлупы. В самом деле,  для  этого
сметливого юнца вся высокая наука  права  как  будто  сводилась  к  щелканью
орехов.
   Одной из важнейших обязанностей Имбирного Пряника, которую он к  тому  же
выполнял особенно ретиво, было поставлять Индюку и Кусачке яблоки  и  прочую
снедь. Переписывание судебных бумаг - работа, как  известно,  иссушающая,  и
оба моих писца любили  промочить  горло  сочным  зимним  яблоком,  какие  во
множестве продавались с лотков близ таможни и главного почтамта. Нередко они
посылали мальчишку и за  теми  особыми  пряниками  -  маленькими,  плоскими,
круглыми и очень острыми на вкус, - от которых и пошло его  прозвище.  Когда
выдавалось  утро  посвободнее,  Индюк  уплетал  эти  пряники  дюжинами,  как
облатки, - их и продают-то по шесть, если не по восемь штук  на  цент,  -  и
скрип его пера сливался с аппетитным  хрустом  пряника  на  зубах.  Из  всех
оплошностей,  какие  Индюк  допустил  в  пылу  послеобеденной  горячки,  мне
особенно запомнилось, как он однажды подышал на имбирный пряник и пришлепнул
его на закладную вместо печати. В тот  раз  я  совсем  было  его  рассчитал.
Однако он умилостивил  меня,  отвесив  мне  изысканный  восточный  поклон  и
заявив:
   - Осмелюсь сказать, сэр, с моей стороны это даже щедрость  -  ведь  я  за
свой счет снабжаю вас канцелярскими принадлежностями.
   Повторяю: когда получил я должность члена совестного суда,  прежний  круг
моих  обязанностей  -  как  нотариуса,  ходатая  по  имущественным  делам  и
составителя всяких сложных документов - значительно расширился. И  переписки
прибавилось соответственно. Мало того,  что  приходилось  торопить  клерков,
которые уже работали у меня, но потребовалась  и  дополнительная  помощь.  И
вот, в ответ на помещенное мною объявление, в дверях моей конторы, раскрытых
настежь, благо время было летнее, возник неподвижный  молодой  человек.  Как
сейчас, он стоит у меня перед глазами - аккуратный  и  бледный,  до  жалости
чинный, безнадежно несчастный. Это был Бартлби.
   После  нескольких  вопросов  касательно  его  подготовки  я  нанял   его,
довольный  тем,  что  среди  моих  писцов  будет  человек,  по  виду   столь
положительный, который, как я надеялся, благотворно  повлияет  на  ветреного
Индюка и неистового Кусачку.
   Я забыл рассказать, что контора моя состояла из двух комнат,  соединенных
между собой двустворчатой дверью с матовым стеклом; одну из комнат  занимали
мои переписчики, другую - я  сам;  дверь  же  я  держал  то  отворенной,  то
закрытой - как мне было удобнее. Бартлби  я  решил  посадить  в  углу  возле
двери, но в своей комнате, чтобы  этот  спокойный  человек  всегда  был  под
рукой, если он мне потребуется для какого-нибудь поручения. Я  поставил  для
него стол у бокового окошка, из которого некогда открывался вид  на  грязные
задние дворы, теперь же, с постройкой новых домов, не  открывалось  никакого
вида, но все же проникал свет. В трех футах от окошка была  стена,  так  что
свет шел сверху, между двух высоких зданий, словно из небольшого отверстия в
куполе собора. Для полного удобства я отгородил тот угол  зелеными  ширмами,
которые совершенно скрывали Бартлби от моих глаз, хотя голос мой  он  всегда
мог слышать. Так мне удалось сочетать обособленность и приятное общество.
   Сначала Бартлби писал невероятно  много.  Он,  казалось,  изголодался  по
переписке  и  буквально  пожирал  мои  бумаги,  не  давая  себе  времени  их
переваривать, работал без передышки, и при  дневном  свете,  и  при  свечах.
Усердие его радовало бы меня еще больше, будь  он  повеселее.  Но  он  писал
молча, безучастно, как машина.
   В обязанности переписчика входит, разумеется, и проверка написанного  им,
слово за словом. Когда в конторе двое или больше писцов, они помогают в этом
друг другу: один читает копию, другой следит по оригиналу. Дело это скучное,
томительное и усыпляющее. Я легко могу себе представить, что некоторым людям
сангвинического темперамента оно было бы просто не под силу. Так,  например,
едва ли столь горячий и беспокойный человек, как поэт Байрон, уселся  бы  по
своей воле  проверять  с  Бартлби  юридический  документ,  страниц  этак  на
пятьсот, исписанных убористым кудрявым почерком.
   Временами,  когда  работа  бывала  спешная,  я  сам  сличал  какой-нибудь
короткий документ, вызывая  в  помощь  себе  Индюка  или  Кусачку.  Поместив
Бартлби за ширмами так  близко  от  себя,  я,  между  прочим,  имел  в  виду
пользоваться его услугами в таких вот пустячных случаях. И  вот  на  третий,
помнится, день его пребывания у  меня,  еще  до  того,  как  возникла  нужда
сличать что-либо им написанное, я, торопясь закончить одно  небольшое  дело,
кликнул Бартлби. Поскольку я спешил и, естественно, ожидал, что  он  немедля
повинуется, я не отрывал глаз от документа, лежавшего передо мной на  столе,
а правую руку с копией протянул вбок,  так,  чтобы  Бартлби,  появившись  из
своего убежища, мог тотчас же схватить бумагу и без  задержки  приступить  к
делу.
   И вот, сидя в этой позе, я окликнул его и быстро  объяснил,  что  мне  от
него нужно, - а именно, проверить со мной небольшой документ. Каково же было
мое удивление, вернее, мой ужас,  когда  Бартлби,  не  двинувшись  с  места,
ответил необыкновенно тихим, ясным голосом:
   - Я бы предпочел отказаться.
   Минуту я сидел молча, как громом пораженный. Потом мне пришло  в  голову,
что я ослышался или что Бартлби меня не понял. Я повторил свое  распоряжение
как можно отчетливее. Но не менее отчетливо прозвучал и прежний ответ:
   - Я бы предпочел отказаться.
   - Предпочли отказаться? - переспросил я и, от волнения встав с  места,  в
два шага пересек комнату. - Что вы мелете? В своем ли вы уме? Я хочу,  чтобы
вы считали со мной этот лист, - вот, держите. - И я сунул ему бумагу.
   - Я бы предпочел отказаться, - повторил он.
   Я пристально посмотрел на него. Худое лицо его  было  невозмутимо;  серые
глаза смотрели спокойно. Ни одна жилка в нем не дрогнула. Будь в его  манере
держаться хоть капля смущения, гнева,  раздражительности  или  нахальства  -
словом, будь в нем хоть что-то по-человечески понятное,  я  бы,  несомненно,
вспылил и велел ему убираться с глаз долой. Но сейчас мне это и в голову  не
пришло - это было бы все равно  как  выгнать  за  дверь  мой  гипсовый  бюст
Цицерона. Я постоял, глядя  на  Бартлби,  который  тем  временем  уже  опять
углубился в переписку, потом вернулся к своему  столу.  Это  очень  странно,
думал я. Как же мне поступить? Однако спешные дела не ждали.  Я  решил  пока
забыть об этом случае и обдумать его на досуге. Я вызвал из  другой  комнаты
Кусачку, и скоро бумага была проверена.
   Спустя  несколько  дней  Бартлби   закончил   переписывание   в   четырех
экземплярах длинного  документа  -  свидетельских  показаний,  которые  я  в
течение недели собирал как член совестного  суда.  Их  нужно  было  сличить.
Тяжба была серьезная, и требовалась сугубая точность.  Подготовив  все,  что
нужно, я вызвал Индюка, Кусачку и Пряника, решив раздать копии моим  четырем
клеркам, а самому читать вслух подлинник. И  вот  Индюк,  Кусачка  и  Пряник
уселись в ряд, каждый со своими бумагами,  а  я  позвал  Бартлби,  чтобы  он
присоединился к этой живописной группе.
   - Бартлби! Поживее, я жду.
   Я услышал, как ножки стула медленно проскребли по голому полу, и  Бартлби
появился у входа в свое убежище.
   - Что нужно? - спросил он тихо.
   - Копии, копии, - отвечал я  нетерпеливо.  -  Сейчас  будем  их  сличать.
Берите. - И я протянул ему четвертый экземпляр.
   - Я бы предпочел отказаться, - сказал он и бесшумно скрылся за ширмы.
   Я превратился в соляной столб. Но, простояв так несколько мгновений возле
моих трех застывших в ожидании  клерков,  я  очнулся,  подошел  к  ширмам  и
пожелал узнать причину столь несуразного поведения.
   - Почему вы упрямитесь?
   - Я бы предпочел отказаться.
   Будь передо мною другой человек, я бы страшно вспылил и без дальних  слов
с позором выставил его вон. Но в Бартлби было что-то,  что  не  только  меня
обезоруживало,  но  странным  образом  смущало  и  трогало.   Я   стал   его
урезонивать.
   - Вы же сами снимали копии, которые мы должны просмотреть.  Это  сбережет
вам время, ведь за один раз будут проверены все четыре. Так всегда делается.
Каждый переписчик обязан участвовать в проверке своей работы. Разве нет? Ну,
что же вы молчите? Отвечайте!
   - Я предпочту отказаться, - ответил он своим нежным голосом.
   У меня было впечатление, что,  пока  я  с  ним  говорил,  он  старательно
обдумывал каждую мою фразу; вполне понимал ее смысл; не мог не согласиться и
с выводом. Но в  то  же  время,  подчиняясь  каким-то  высшим  соображениям,
продолжал твердить свое.
   - Так, значит,  вы  окончательно  решили  не  слушаться  меня,  хотя  мое
требование не противоречит ни заведенному порядку, ни здравому смыслу?
   Он  кратко  дал  мне  понять,  что  я  не  ошибаюсь.  Да,   решение   его
бесповоротно.
   Когда  человек  получает  отпор,  притом  неожиданный  и   до   крайности
неразумный, ему случается усомниться  в  собственной  правоте.  В  мозг  его
закрадывается смутное подозрение, что, как  это  ни  удивительно,  правда  и
разум не на его стороне. И если есть поблизости  беспристрастные  лица,  он,
естественно, обращается к ним, ища подкрепить свое пошатнувшееся суждение.
   - Индюк, - сказал я, - что вы об этом думаете? Разве я не прав?
   - Осмелюсь сказать, сэр, - ответил Индюк с утонченной вежливостью,  -  на
мой взгляд, вы совершенно правы.
   - Кусачка, - сказал я, - а вы что об этом думаете?
   -  Думаю,  что  вышвырнул  бы  его  к  черту.  (Проницательный  читатель,
вероятно, отметит, что, поскольку дело было утром,  ответ  Индюка  прозвучал
вежливо и спокойно, Кусачкин же - весьма раздраженно. Или, возвращаясь к уже
употребленному сравнению, у Кусачки его норов стоял на карауле, а  у  Индюка
уже сменился.)
   - Имбирный Пряник, - сказал я, стремясь завербовать любую поддержку, - ну
а ты что об этом думаешь?
   - Я думаю, сэр, что он маленько  рехнулся,  -  ответил  Имбирный  Пряник,
расплываясь в улыбке.
   - Вы слышали, что здесь было сказано,  -  проговорил  я,  повернувшись  к
ширмам. - Идите сюда и исполняйте свой долг.
   Но он не удостоил  меня  ответом.  Горестное  недоумение  овладело  мною.
Однако и сейчас дело не терпело отлагательства. И я опять решил обдумать эту
загадку когда-нибудь после, на досуге.  Мы  кое-как  приспособились  сличать
копии без Бартлби, хотя Индюк через каждые две-три  страницы  позволял  себе
вполне учтиво заметить, что это непорядок и никуда не  годится,  а  Кусачка,
ерзая на стуле от беспокойства в  животе,  поскрипывал  зубами  и  время  от
времени шипел что-то весьма нелестное по адресу упрямого невежи  за  ширмой.
Что до него (Кусачки), то это он в первый и последний раз выполняет  задаром
чужие обязанности.
   Бартлби же тем временем сидел у себя в келье, слепой и глухой  ко  всему,
кроме собственного своего дела.
   Прошло несколько дней, в  течение  которых  мой  писец  был  занят  новой
объемистой работой. Непонятное его поведение заставило меня  внимательнее  к
нему приглядеться. Я приметил, что он никогда не уходит обедать; более того,
что он вообще никуда не уходит. Я не мог припомнить ни одного случая,  чтобы
он отлучился из конторы. Он был как бессменный часовой в своем углу.  Однако
я замечал, что часов в одиннадцать утра Имбирный Пряник заглядывал за ширмы,
словно его неслышно оттуда поманили, сделав знак, которого я со своего места
не мог увидеть. Затем мальчик  исчезал  из  конторы,  позвякивая  в  кармане
мелочью, и вскоре появлялся вновь с пригоршней имбирных пряников, которые  и
сдавал в келью, получая два пряника за труды.
   Значит, он питается имбирными пряниками, подумал я; никогда по-настоящему
не обедает; как видно, вегетарианец; впрочем, нет, он и  овощей  никогда  не
ест,  не  ест  ничего,  кроме  имбирных  пряников.  И  я  предался  туманным
размышлениям относительно того, как может отразиться  на  существе  человека
диета из одних имбирных пряников. Пряники эти  названы  так  потому,  что  в
состав их входит имбирь, который и придает им  особый  вкус.  Что  же  такое
имбирь? Острый и пряный корень.  Есть  ли  в  Бартлби  что-нибудь  острое  и
пряное?  Отнюдь  нет.  Значит,  имбирь  не  оказывает  на  Бартлби  никакого
действия. Вероятно, он предпочитает, чтобы это было так, а не иначе.
   Ничто  так  не  ожесточает  уважающего  себя  человека,   как   пассивное
сопротивление. Однако если тот, кому оказывают такое сопротивление, не лишен
гуманности, а сопротивляющийся -  личность  вполне  безобидная,  то  первый,
сколько хватит у него терпения, будет милосердно пытаться силою  воображения
представить себе то, что он не может постичь рассудком. Именно так я  обычно
и подходил к Бартлби. "Бедняга! - думал я. - В нем нет коварства. Ясно,  как
день, что дерзость его не преднамеренная.  И  чудит  он  без  всякой  задней
мысли, это сразу видно. Он мне полезен. Я научился с ним ладить. Если я  его
уволю, он, чего доброго, попадет к  менее  снисходительному  хозяину  и  тот
обойдется с ним грубо, прогонит его, быть может, обречет на голодную смерть.
Да.  Мне  представляется  случай  задешево  купить  восхитительное  ощущение
собственной  праведности.  Обласкать  этого  Бартлби,   потворствовать   его
странному упрямству мне почти ничего не стоит, а у меня будет чем при случае
успокоить свою совесть". Но не всегда мне удавалось сохранить такую  ясность
духа. Порою пассивность Бартлби  выводила  меня  из  терпения.  Меня  так  и
подмывало нарочно его раззадорить, вызвать и у него ответную вспышку  гнева.
С тем же успехом я стал бы тщиться выбить пальцами искру из куска  душистого
мыла. Но иногда соблазн бывал слишком велик, и однажды после обеда в конторе
разыгралась следующая сценка.
   - Бартлби, - сказал я, - когда вы кончите переписывать эту бумагу,  мы  с
вами ее сличим.
   - Я бы предпочел отказаться.
   - Что? С вас еще не соскочила эта блажь? Ответа не последовало.
   Я распахнул дверь и воскликнул в сердцах, обращаясь к Индюку и Кусачке:
   - Он опять говорит, что не будет сличать копии. Что вы об  этом  думаете.
Индюк?
   Как уже сказано, время было после полудня. Индюк сидел  раскаленный,  как
медный котел,  от  лысой  его  головы  шел  пар,  руки  ворошили  закапанные
чернилами бумаги.
   - Думаю?! - взревел Индюк. - Я думаю, что вот  зайду  к  нему  сейчас  за
ширмы да поставлю ему фонарь под глазом!
   С этими словами Индюк поднялся и высоко занес сжатый кулак. Он  шагнул  к
двери, готовый привести свою угрозу в исполнение, но я остановил его - я  уж
сам  был  не  рад,  что  так   опрометчиво   разбудил   его   послеобеденную
воинственность.
   - Сядьте, Индюк, - сказал я, - и послушаем, что скажет Кусачка. Что вы об
этом думаете, Кусачка? Разве нет  у  меня  оснований  немедля  дать  Бартлби
расчет?
   - Прошу прощенья, сэр, вам виднее. Я нахожу, что он ведет себя  необычно,
а по отношению к Индюку и ко мне нехорошо. Но возможно,  что  это  каприз  и
скоро обойдется.
   - Ах, вот как! - воскликнул я. - Вы, значит, изменили свое мнение? Теперь
вы отзываетесь о нем очень снисходительно. - Это все пиво! - крикнул  Индюк.
- Вся мягкость от пива: мы  с  Кусачкой  сегодня  вместе  обедали.  Вы  сами
видите, какой я стал мягкий. Ну, поставить ему фонарь?
   - Вы, очевидно, имеете в виду Бартлби? Нет, Индюк, лучше  в  другой  раз.
Прошу вас, уберите кулаки.
   Я затворил дверь и  снова  подошел  к  Бартлби.  Меня  неудержимо  тянуло
испытать судьбу. До смерти хотелось еще раз встретить отпор. Я вспомнил, что
Бартлби никогда не отлучается из конторы.
   - Бартлби, - сказал я, - Имбирный  Пряник  куда-то  ушел.  Будьте  добры,
сходите на почтамт (туда было три минуты ходу) и узнайте, нет  ли  для  меня
писем.
   - Я бы предпочел не ходить.
   - Вы не пойдете?
   - Предпочту не ходить.
   Я, шатаясь, добрел до своего кресла и погрузился  в  задумчивость.  Тупое
упрямство завладело  мною.  Что  бы  еще  такое  придумать,  чтобы  получить
унизительный отказ от этого хилого, нищего призрака? От клерка,  которому  я
плачу  жалованье?  Какую  еще  разумную  просьбу  он  непременно   откажется
выполнить?
   - Бартлби!
   Никакого ответа.
   - Бартлби! (Громче.)
   Никакого ответа.
   - Бартлби! - заорал я.
   Как заправское привидение, согласно всем колдовским законам  появляющееся
по третьему зову, он выглянул из своего убежища.
   - Пойдите в соседнюю комнату и вызовите ко мне Кусачку.
   - Я предпочту отказаться, - ответил он почтительно, с расстановкой и тихо
исчез.
   - Хорошо же, Бартлби, - произнес я сурово и сдержанно, тоном своим  давая
понять, что близок час неотвратимого и ужасного возмездия. В  ту  минуту  я,
кажется, и сам это чувствовал. Но так как  мне  уже  почти  пора  было  идти
обедать, я счел за  лучшее  надеть  шляпу  и  отправиться  домой  в  великой
растерянности и смятении.
   Признаться ли? Кончилось тем, что в  конторе  у  меня  скоро  установился
следующий порядок: бледнолицый молодой  писец  по  имени  Бартлби  имел  там
рабочий стол: он переписывал для меня бумаги за обычную плату - четыре цента
лист (то есть сто слов), но он раз и навсегда был освобожден от  обязанности
проверять им же выполненную работу, каковая обязанность перешла к  Индюку  и
Кусачке, - надо полагать, в награду за их отличные способности; более  того,
вышеназванного Бартлби никогда и никуда не посылали, будь то  даже  с  самым
пустяковым поручением, ибо всем было известно, что,  ежели  и  обратиться  к
нему с покорной о том просьбой,  он  предпочтет  ее  не  выполнить  -  иными
словами, откажется наотрез.
   Время шло, и я почти что примирился с Бартлби. Его  порядочность,  полное
отсутствие легкомыслия, неустанное прилежание (кроме случаев, когда он вдруг
замечтается  о  чем-то  за  своими   ширмами),   его   крайняя   скромность,
неизменность его поведения при любых обстоятельствах -  все  это  заставляло
считать его ценным приобретением для конторы. А главное, он  всегда  был  на
месте: раньше всех являлся по утрам, не уходил весь день, дольше всех  сидел
вечерами. В его честности я почему-то  никогда  не  сомневался.  Я  спокойно
доверял ему самые важные мои документы. Бывало, конечно, что я просто не мог
сдержаться и крепко его распекал: очень уж трудно было постоянно  помнить  о
тех странностях, привилегиях и неслыханных поблажках, которые Бартлби как бы
поставил неписаным условием своего пребывания  у  меня  в  конторе.  Иногда,
желая поскорее покончить  с  каким-нибудь  спешным  делом,  я,  позабывшись,
окликал Бартлби и в резких, торопливых выражениях  просил  его,  к  примеру,
придержать пальцем красную тесьму, которой я обвязывал  пачку  бумаг.  Из-за
ширм, конечно же, раздавался обычный ответ: "Я предпочту отказаться"; и  мог
ли тогда простой смертный, наделенный присущими человеку слабостями, не дать
волю своему возмущению такой строптивостью, таким неразумием! Впрочем, после
каждого полученного мною афронта становилось все менее вероятным, что я  еще
раз проявлю такую забывчивость.
   Здесь следует сказать, что  я,  подобно  большинству  юристов,  снимающих
конторы в битком набитых зданиях, для этого отведенных, имел не один ключ от
своей двери, а несколько. Один находился у женщины, которая жила на  чердаке
и ежедневно подметала и стирала пыль в конторе, а раз в  неделю  мыла  полы.
Второй для удобства был передан Индюку. Третий я сам носил в кармане. У кого
был четвертый - я не знал.
   И вот однажды в воскресенье утром я отправился в церковь Троицы послушать
знаменитого проповедника, а прибыв на Уолл-стрит немного раньше, чем  нужно,
решил ненадолго зайти к себе в контору. Ключ  у  меня,  по  счастью,  был  с
собой, но, вставляя его в замочную скважину, я  обнаружил,  что  она  занята
ключом изнутри. У меня вырвался возглас удивления; и  тут,  к  моему  ужасу,
ключ  повернулся,  из-за  двери  высунулась  тощая  физиономия,  и  Бартлби,
появившийся передо мной  без  сюртука  и  в  сильно  потрепанном  дезабилье,
спокойно сообщил, что он сожалеет, но очень занят и... предпочтет пока  меня
не впускать. Он добавил и еще несколько слов в том смысле, что мне, пожалуй,
стоит два-три раза пройтись  до  угла  и  обратно,  а  к  тому  времени  он,
вероятно, успеет закончить свои дела.
   Потрясающее открытие,  что  Бартлби  расположился  у  меня  в  конторе  в
воскресное утро, его замогильно-беспечный тон в  сочетании  с  твердостью  и
полным самообладанием - все это так странно на меня подействовало, что я тот
же час поплелся прочь от своей двери и  поступил  точно  по  его  указаниям.
Однако нет-нет да и поднимался во мне бессильный ропот против тихой наглости
этого непостижимого писца. В самом деле, именно  его  поразительная  тихость
больше  всего  меня  обезоруживала  и   даже   в   некотором   роде   лишала
самообладания. Ибо я считаю,  что,  если  человек  позволяет  своему  клерку
распоряжаться собой и приказывать ему  покинуть  собственную  контору,  этот
человек поистине лишен  самообладания.  Кроме  того,  меня  сильно  тревожил
вопрос - что мог Бартлби делать у меня в конторе в  воскресенье  утром,  без
сюртука и вообще в таком виде. Неужто тут творятся некрасивые дела? Нет, это
исключено. Заподозрить Бартлби в безнравственности просто немыслимо. Но  чем
же он там занимался? Переписыванием? Опять-таки нет. У  Бартлби  было  много
причуд, но он неукоснительно соблюдал приличия. Ничто не  заставило  бы  его
сесть за рабочий стол  в  состоянии,  близком  к  наготе.  К  тому  же  было
воскресенье. А в Бартлби было что-то, не позволявшее  предположить,  что  он
способен  нарушить  торжественность  этого   дня   какими-нибудь   светскими
занятиями.
   И все же на душе у меня было неспокойно, и тревожное любопытство  владело
мною, когда я наконец вернулся к двери. Без всякой помехи я вставил  ключ  в
замок, отворил дверь и вошел. Бартлби не было видно. Я с опаской  огляделся,
заглянул за ширмы;  было  ясно,  что  он  ушел.  Более  внимательный  осмотр
помещения убедил меня в том, что Бартлби уже давно и  ест,  и  одевается,  и
спит у меня в конторе, притом без тарелок, без зеркала и без кровати. Шаткая
старая кушетка в углу хранила слабый отпечаток длинного,  худого  тела.  Под
столом у Бартлби я обнаружил скатанное одеяло; в давно не топленном камине -
банку с ваксой и щетку; на стуле - жестяной таз, мыло и рваное полотенце;  а
в газете - крошки от имбирных пряников и небольшой кусок сыра.  Да,  подумал
я, нет сомнений, что Бартлби здесь обосновался; устроил себе, можно сказать,
холостую квартиру.  И  тут  же  меня  пронзила  мысль:  о  каком  бесконечно
тоскливом  одиночестве  это  свидетельствует!  Бедность   его   велика.   Но
одиночество - сколь ужасно!  Подумать  только.  По  воскресеньям  Уолл-стрит
безлюдна, как Петра, и каждый вечер она словно вымирает. Самое  это  здание,
где в будние дни кипит работа и жизнь, по ночам дает  приют  только  гулкому
эху, и все  воскресенье  оно  необитаемо.  И  здесь-то  Бартлби  нашел  себе
пристанище; одинокий созерцатель  пустыни,  которая  на  его  памяти  кишела
народом,  -  некий  простодушный  Марий  нашего  века,  предающийся  мрачным
раздумьям на развалинах Карфагена.
   Впервые в жизни меня охватило чувство тягостной, щемящей  печали.  Раньше
мне приходилось испытывать только не лишенную приятности грусть.  Теперь  же
сознание родственной связи с другими людьми невыразимо меня угнетало. Печаль
брата! Ведь мы с Бартлби оба были сынами Адама. Мне вспомнились яркие  шелка
и веселые лица, которые  в  тот  день  праздничной  вереницей,  как  лебеди,
проплывали передо мной по широкой реке Бродвея; и, сопоставляя их с  бледным
моим переписчиком, я думал: "Да, счастье ищет света, поэтому мы считаем, что
мир - веселое место; но нужда и горе прячутся от людских глаз, и поэтому  мы
считаем, что нужды  и  горя  нет".  Эти  горькие  мысли  -  химеры  глупого,
воспаленного мозга  -  привели  к  другим,  более  определенным,  касающимся
странностей Бартлби. Горестные предчувствия сжимали мне сердце. Мне виделось
изможденное тело переписчика,  окутанное  холодным  саваном,  лежащее  среди
чужих, равнодушных людей.
   Внезапно внимание мое привлек закрытый стол Бартлби с  торчащим  в  замке
ключом.
   "У  меня  нет  дурных  намерений,  я  не   ищу   удовлетворить   праздное
любопытство, - подумал я. - Кроме того, стол принадлежит  мне  и  содержимое
его также, вот я и загляну в него". Все было в безупречном  порядке,  бумаги
аккуратно сложены.  Ящики  были  глубокие;  я  вытащил  пачки  документов  и
обследовал стол до последнего уголка. В одном из ящиков  я  что-то  нащупал.
Это оказался старый клетчатый платок, тяжелый, связанный узелком. Я развязал
его и убедился, что он служит сберегательной кассой.
   Тут я припомнил, как  много  загадочного  я  уже  отмечал  в  Бартлби.  Я
вспомнил, что он никогда не разговаривает - только отвечает на вопросы; что,
хотя у него бывает свободное время, он никогда ничего не читает, даже газет;
что он подолгу простаивает у своего тусклого окна за ширмами, вперив глаза в
глухую кирпичную стену. Я был уверен, что он никогда не ходит ни в  трактир,
ни в закусочную, а бледное его лицо без слов говорило,  что  он  никогда  не
пьет пива, как Индюк, ни даже чая и кофе, как другие люди. Я  вспомнил,  что
на моей памяти он вообще никуда не ходил, даже на прогулку,  разве  что  вот
сейчас пошел прогуляться; что он не пожелал сообщить  мне,  кто  он,  откуда
приехал и есть ли у него родные; что он, хотя крайне худ и  бледен,  никогда
не жаловался на  здоровье.  А  самое  главное  -  я  вспомнил  присущее  ему
выражение  бессознательной,  вялой...  -  как  бы  это  сказать?   -   вялой
надменности или, вернее, суровой сдержанности, которая и устрашила  меня  до
того, что я покорно сносил его причуды и боялся  попросить  его  о  малейшей
услуге даже тогда, когда по затянувшейся тишине за ширмами  знал  наверняка.
что он стоит, неизвестно о чем задумавшись, вперив глаза в  кирпичную  стену
за окном.
   Я перебирал все это в уме, сопоставлял с только что сделанным  открытием,
что он превратил мою контору в постоянное  свое  жилище  и  местопребывание,
думал и о  болезненной  его  замкнутости;  и  постепенно  во  мне  заговорил
инстинкт самосохранения.  Первыми  моими  чувствами  были  чистая  печаль  и
искренняя жалость: но по мере того как я  все  яснее  представлял  себе,  до
какой степени Бартлби несчастен и  одинок,  печаль  переходила  в  страх,  а
жалость в неприязнь. Как это верно - и как ужасно! - что до известной  черты
чужие муки будят в нас лучшие побуждения;  но  дальше  этой  черты,  в  иных
случаях, дело не идет. И не правы  те,  кто  стал  бы  утверждать,  что  это
объясняется лишь свойственным человеку себялюбием. Скорее это проистекает от
сознания, что ты бессилен излечить слишком далеко зашедший  недуг.  Человеку
чувствительному жалость, которую он испытывает, нередко  причиняет  боль.  И
когда наконец становится ясно,  что  жалостью  не  поможешь,  здравый  смысл
приказывает вырвать ее из сердца. Все увиденное мною в то утро убедило меня,
что  мой  переписчик  -  жертва   врожденного   и   неизлечимого   душевного
расстройства. Я мог подать ему милостыню; но тело его не страдало - мучилась
его душа, а душа его была для меня недосягаема.
   В то утро я, вопреки своему намерению, так и не попал в  церковь  Троицы.
После того, что я видел, мне было  как-то  не  до  церкви.  Я  пошел  домой,
раздумывая о том, что мне делать с Бартлби. Наконец я порешил так:  утром  я
спокойно задам ему несколько вопросов касательно его прошлого и  т.  п.;  но
буде он откажется откровенно на них ответить (а я полагал, что он предпочтет
отказаться), дам ему двадцать долларов сверх  того,  что  я  ему  должен  за
работу, и скажу, что более не нуждаюсь в его услугах, но  что  если  я  могу
как-нибудь иначе ему помочь, я с радостью это сделаю; в частности,  если  он
хочет вернуться к себе на родину, где бы это ни было, я  охотно  оплачу  ему
проезд.  Более  того,  если  он,  приехав  домой,  окажется   в   стесненных
обстоятельствах, пусть только напишет мне, и я тотчас откликнусь.
   Настало следующее утро.
   - Бартлби, - ласково сказал я, глядя на ширмы.
   Ответа не последовало.
   - Бартлби, - сказал я еще ласковее, - подите сюда. Я не собираюсь просить
вас ни о чем, чего вы предпочли бы не делать, я просто хочу  побеседовать  с
вами.
   Тогда он бесшумно выдвинулся из-за ширм.
   - Скажите мне, Бартлби, где вы родились?
   - Я предпочел бы не говорить.
   - Вы мне ничего не хотите о себе рассказать?
   - Предпочел бы не рассказывать.
   - Но чем вы объясняете такое нежелание говорить со мною?  Ведь  я  к  вам
хорошо отношусь.
   Пока я говорил, он не смотрел на меня, - взгляд его был прикован к  бюсту
Цицерона, стоявшему за моей спиной, дюймов на шесть выше моей головы.
   - Какой же будет ваш ответ,  Бартлби?  -  спросил  я,  переждав  довольно
продолжительное время, в течение которого лицо его  оставалось  неподвижным,
только по тонким бескровным губам пробегала едва заметная дрожь.
   - Пока я предпочел бы не давать ответа, - сказал  он  и  скрылся  в  свое
убежище.
   Пусть это было слабостью, но, признаюсь, в этот раз его тон уязвил  меня.
Мало того, что в нем сквозило холодное  высокомерие  -  такое  упорство  уже
граничило с неблагодарностью: ведь нельзя отрицать, что  я  был  к  нему  до
крайности снисходителен.
   И снова я сидел, соображая, как быть. Хоть и очень  меня  раздражало  его
поведение, хоть я и шел в контору с твердым решением рассчитать его,  однако
же какое-то суеверное чувство меня удерживало, какой-то голос твердил, что я
буду последним  злодеем,  если  посмею  хоть  словом  обидеть  этого  самого
несчастного на свете человека. Наконец, с  шумом  вдвинув  стул  к  нему  за
ширму, я сел и сказал:
   - Ну хорошо, Бартлби, можете не рассказывать мне о своей жизни. Но  прошу
вас  как  друг,  подчиняйтесь  вы  порядку,  заведенному  в  этой   конторе.
Пообещайте, что завтра  или  послезавтра  будете  вместе  со  всеми  сличать
бумаги,  короче  говоря,  что  через   день-другой   проявите   хоть   каплю
благоразумия. Ну же, Бартлби, обещайте!
   - Пока я предпочел бы  не  проявлять  капли  благоразумия,  -  последовал
тихий, замогильный ответ.
   В эту самую минуту дверь отворилась, и вошел Кусачка. Он явно не выспался
- как видно, несварение желудка мучило его ночью больше обычного.  Последние
слова Бартлби донеслись до его слуха.
   - Предпочел бы, говоришь? - прошипел он. - Уж я бы его предпочел, сэр,  -
обратился он ко мне, - я бы его предпочел, я бы ему,  ослу  упрямому,  такое
оказал предпочтение... Чего он еще предпочитает не делать, сэр?
   Бартлби и бровью не повел.
   - Мистер Кусачка, - сказал я, - я бы  предпочел,  чтобы  вы  пока  отсюда
ушли.
   В последнее время я стал ловить себя на том,  что  употребляю  это  слово
"предпочитать" по всякому поводу, даже и не вполне подходящему. И я трепетал
при мысли,  что  общение  с  переписчиком  уже  успело  отразиться  на  моем
рассудке. Не последует ли за этим и  более  серьезное  помрачение  ума?  Это
опасение отчасти и заставило меня решиться на крутые меры.
   Только что Кусачка с весьма кислой и расстроенной миной исчез  в  дверях,
как подошел Индюк, услужливый и смирный.
   - Осмелюсь сказать, сэр, - начал он, - я тут вчера думал  об  этом  самом
Бартлби и надумал, что если б он только предпочел каждый  день  выпивать  по
кварте доброго эля, это, наверное, пошло бы  ему  на  пользу  и  помогло  бы
проверять бумаги.
   - Значит, и вы подхватили это слово, - сказал я не без легкой тревоги.
   - Осмелюсь спросить: какое слово, сэр?  -  заговорил  Индюк,  почтительно
протискиваясь в узкое пространство за ширмами и так  прижав  меня,  что  мне
поневоле пришлось толкнуть плечом Бартлби. - Какое слово, сэр?
   - Я бы предпочел, чтобы меня оставили здесь  одного,  -  сказал  Бартлби,
словно оскорбленный нашим вторжением.
   - Вот это самое слово. Индюк, - сказал я.
   - А-а, "предпочел"? Да, да, чудное слово. Я-то его никогда не употребляю.
Так вот, сэр, я и говорю, если б он только предпочел...
   - Индюк, - перебил я, - будьте добры выйти отсюда.
   - Слушаю, сэр, конечно, если  вы  так  предпочитаете.  Когда  он  отворил
дверь, Кусачка увидел меня со своего места и спросил, как  я  предпочитаю  -
чтобы он переписал такой-то документ на голубой бумаге или на  белой.  Слово
"предпочитаю" он произнес без всякого озорства или подчеркивания. Ясно было,
что оно слетело у него с языка само собой. Нет, подумал я,  пора  избавиться
от сумасшедшего, который и мне, и моим клеркам уже свихнул если не мозги, то
язык. Но я почел за лучшее не сразу сообщать ему об отставке.
   На следующий день я заметил, что Бартлби ничего не делает,  а  все  время
стоит у окна, вперившись в глухую стену. На мой вопрос, почему он не  пишет,
он ответил, что решил больше не писать.
   - Что такое? - воскликнул я. - Что вы еще придумали? Больше не писать?
   - Не писать.
   - А по какой причине?
   - Разве вы сами не видите причину? - сказал он равнодушно.
   Я внимательно посмотрел на него и заметил, что глаза у него  мутные,  без
блеска. Меня осенила догадка, что работа у темного  окна,  да  еще  при  том
беспримерном усердии, какое проявлял он в первые недели, плохо отразилась на
его зрении.
   Я был растроган. Я сказал ему какие-то слова утешения, дал понять, что он
правильно сделает, если на время воздержится от переписывания,  и  советовал
воспользоваться передышкой и побольше бывать на воздухе.  Этому  совету  он,
впрочем, не последовал. Спустя немного дней, когда мне потребовалось  срочно
отправить по почте несколько писем, а другие мои клерки уже ушли, я подумал,
что раз  Бартлби  решительно  нечего  делать,  он,  конечно  же,  не  станет
упорствовать, как обычно, а снесет эти письма на почтамт. Но  он  отказался.
Волей-неволей пришлось мне идти самому.
   Прошло еще несколько дней. Лучше ли стало у Бартлби с глазами или нет,  я
не знал. Мне казалось, что получше. Но когда я спросил его, так ли  это,  он
не соизволил ответить. Писать он, во всяком случае, не писал  и  наконец  на
мои настойчивые вопросы сообщил мне,  что  навсегда  покончил  с  перепиской
бумаг.
   - Что? - воскликнул я. - А если зрение  у  вас  совсем  восстановится,  -
будет лучше, чем раньше, - вы и тогда не станете работать?
   - Я покончил с перепиской, -  сказал  он  и  отвернулся.  По-прежнему  он
никуда не трогался из моей конторы. Более того,  он  как  будто  еще  крепче
прирос к ней. Что было делать? Работать он не желал, так чего ради было  ему
здесь оставаться?  Он,  попросту  говоря,  стал  жерновом  у  меня  на  шее,
бесполезным, как ожерелье, и достаточно обременительным. И все же  мне  было
жаль его. Я не отступлю от правды, если скажу, что  я  за  него  тревожился.
Назови он хоть одного своего родственника или друга, я  немедля  написал  бы
им, настаивая,  чтобы  они  поместили  беднягу  в  какой-нибудь  приют.  Но,
по-видимому, он был один, совершенно один на свете. Обломок крушения посреди
океана. В конце концов требования дела перевесили все остальные соображения.
Я как мог деликатнее сказал Бартлби, что через шесть дней он должен  во  что
бы то ни стало покинуть контору. Я предупредил его, чтобы он  за  это  время
подыскал себе другое жилище. Я предложил помочь ему  в  этом,  если  он  сам
предпримет хотя бы первый шаг.
   - И когда мы будем расставаться, Бартлби, - добавил я, - уж я  позабочусь
о том, чтобы не оставить вас на мели. Помните: шесть дней, считая  от  этого
часа.
   Когда истекло назначенное время, я заглянул за ширмы - и что же?  Бартлби
был там.
   Я застегнул сюртук, приосанился, медленно подошел к нему, тронул  его  за
плечо и сказал:
   - Время пришло. Вам нужно уходить отсюда. Мне вас жаль.  Вот  деньги.  Но
вам нужно уйти.
   - Я бы предпочел не уходить, - отвечал он, все еще стоя спиной ко мне.
   - Нужно.
   Он промолчал.
   Я уже говорил, что я был глубоко убежден в честности этого  человека.  Не
раз он возвращал мне монеты и в двадцать пять и в пятьдесят центов,  которые
мне случалось обронить, - я бываю очень  беспечен  в  обращении  с  мелочью.
Поэтому никого не должно удивить то, что произошло дальше.
   - Бартлби, - сказал я, - за работу я вам должен  двенадцать  долларов.  Я
даю вам тридцать два: остальные двадцать тоже ваши. Вот,  возьмите.  -  И  я
протянул ему деньги.
   Но он не пошевелился.
   . - Тогда  я  их  оставляю  здесь.  -  Я  положил  деньги  на  стол,  под
пресс-папье. Потом, взяв шляпу и трость, направился к двери и уже  с  порога
добавил спокойно:- Когда вы унесете  отсюда  свое  имущество,  Бартлби,  вы,
конечно, запрете дверь - ведь в конторе  больше  никого  не  осталось  -  и,
будьте добры, суньте ключ под коврик, чтобы я утром мог его гам найти. Мы  с
вами больше не увидимся. Значит, прощайте. Если там, где вы поселитесь,  вам
понадобится моя  помощь,  непременно  дайте  мне  знать  письмом.  Прощайте,
Бартлби, желаю вам всего хорошего.
   Но он не ответил ни слова. Как последняя  колонна  разрушенного  временем
храма, он стоял, немой и одинокий, посреди опустевшей комнаты.
   В задумчивости я шел домой, и постепенно самодовольство победило  во  мне
жалость. Я похвалил себя за то, как искусно  сумел  отделаться  от  Бартлби.
Именно искусно, всякий непредубежденный человек должен с  этим  согласиться.
Вся прелесть моего образа действий заключалась в полнейшем спокойствии. Я не
пускал в ход ни грубого запугивания, ни бравады, ни  желчных  назиданий;  не
шагал взад-вперед по комнате, резко выкрикивая,  чтобы  Бартлби  выкатывался
прочь со своими нищенскими пожитками. Ничего подобного.  Вместо  того  чтобы
громко приказать Бартлби уйти - так сделал бы человек более низкого разбора,
- я взял за предпосылку, что уйти ему  необходимо;  и  на  этой  предпосылке
построил все, что имел ему сказать.  Чем  больше  я  думал  о  своем  образе
действий, тем больше им восхищался.
   Однако же,  проснувшись  наутро,  я  ощутил  кое-какие  сомнения,  словно
самодовольство мое развеялось вместе со сном. Всего трезвее и  хладнокровнее
человек рассуждает по утрам, когда только что проснется. Мой образ  действий
показался мне все таким же безупречным... но лишь в  теории.  Вся  загвоздка
была в том, что из  него  получится  на  практике.  Взять  уход  Бартлби  за
предпосылку было, конечно, блестящей мыслью; однако ведь предпосылка-то  эта
была моя, а не Бартлби. Главное заключалось не в том, предположил ли я,  что
он уйдет, а в том, предпочтет ли  он  это  сделать.  Предпочтения  для  него
значили больше, чем предпосылки.
   После завтрака я пошел в контору, по дороге взвешивая все  доводы  pro  и
contra[*За и против (лат.)]. То мне казалось, что ничего из  моей  затеи  не
вышло и я, как всегда, застану Бартлби в конторе, в следующую минуту  я  был
уверен, что стул его окажется пуст. Так я и бросался из  одной  крайности  в
другую. На углу Бродвея и Кэнэл-стрит я увидел  взволнованную  кучку  людей,
серьезно что-то обсуждавших.
   - Пари держу, что нет, - услышал я, проходя мимо.
   - Что он не уйдет? - сказал я. - Пари. Ставьте деньги.
   Я и сам уже потянулся было в карман за деньгами,  когда  вдруг  вспомнил,
что сегодня - день выборов. Слова, мною услышанные, относились не к Бартлби,
а к шансам какого-то кандидата на пост мэра. Я же, в своей одержимости одной
мыслью, вообразил, как видно, что весь Бродвей разделяет мою тревогу и занят
тем же вопросом, что и я. Я пошел дальше, благодаря  судьбу  за  то,  что  в
уличном шуме моя рассеянность осталась незамеченной.
   В тот день я нарочно вышел из дому раньше обычного. У  дверей  конторы  я
прислушался. Все было тихо. Как видно, Бартлби ушел.  Я  попробовал  дверную
ручку - заперто. Да, мой образ действий оправдал себя на славу - видно, он и
в самом деле скрылся. Но к торжеству моему примешивалась грусть: я уже почти
жалел о своей блестящей удаче. Разыскивая под ковриком ключ, который Бартлби
должен был там оставить, я нечаянно стукнул коленом о дверь, и  в  ответ  на
этот стук до меня донесся голос:
   - Обождите, я занят.
   Это был Бартлби.
   Я  окаменел.  Секунду  я  стоял,  уподобившись  тому  человеку,  которого
когда-то давно, в безоблачный летний день, убило молнией в Виргинии: убило в
окне его собственного дома, где  он  стоял  в  тот  душный  день,  покуривая
трубку, и так и продолжал стоять, пока к нему не притронулись, а тогда упал.
   - Не ушел! - пробормотал я наконец. И,  снова  повинуясь  тому  странному
влиянию, которое имел на меня этот непостижимый переписчик и от  которого  я
не мог вполне  освободиться,  как  бы  оно  меня  ни  стесняло,  я  медленно
спустился по лестнице и пошел до угла и обратно, раздумывая о  том,  что  же
мне предпринять в этих неслыханных обстоятельствах. Просто вытолкать Бартлби
за дверь я не мог; выгнать его, осыпая бранью, считал для себя неприемлемым;
звать полицию не хотелось.  Но  допустить,  чтобы  этот  выходец  из  могилы
торжествовал надо мною победу - нет, так тоже не  годится.  Что  же  делать?
Или,  если  сделать  ничего  нельзя,  не  выручит  ли   какая-нибудь   новая
предпосылка? Да, как раньше я наперед предположил, что  Бартлби  уйдет,  так
теперь можно предположить задним числом, что он уже ушел. Действуя  согласно
этой предпосылке, я могу войти в контору так, словно очень спешу, и,  сделав
вид, будто не вижу Бартлби, налететь прямо на него, точно он не  человек,  а
пустое место. Такой поступок, несомненно, возымеет действие. Едва ли Бартлби
устоит против столь  ощутительного  применения  методы  предпосылок.  Но  по
некотором размышлении успех этой затеи показался мне сомнительным. Я  решил,
что лучше будет еще раз с ним поговорить.
   - Бартлби, - сказал я, входя в контору с видом спокойным и строгим,  -  я
очень вами недоволен. Я обижен, Бартлби. Этого  я  от  вас  не  ожидал.  Мне
казалось, что у вас благородная натура и что в  любом  затруднительном  деле
для вас достаточно мягкого намека, короче -  предпосылки.  Но  я  вижу,  что
заблуждался. О, - добавил я, невольно вздрогнув, - вы даже  не  притронулись
еще к деньгам. - И я указал на стол, где оставил их накануне вечером.
   Он не ответил.
   - Уйдете вы от меня или нет? - спросил я, внезапно вспылив и подступая  к
нему.
   - Я бы предпочел не уходить от вас, - отвечал  он,  мягко  выделив  слово
"не".
   - Какое право вы имеете здесь оставаться? Вы что, оплачиваете  помещение?
Платите за меня налоги? Или, может быть, все это - ваша собственность?
   Он не ответил.
   - Готовы вы сейчас же сесть за работу? Глаза у вас поправились? Можете вы
переписать мне небольшой документ? Или сличить со мной несколько строк?  Или
сходить на почтамт? Короче говоря, готовы ли вы  хоть  чем-нибудь  оправдать
свое упорное нежелание выселиться отсюда?
   Он молча удалился за ширмы.
   Гнев и обида во мне достигли такого накала, что я решил, из благоразумия,
воздержаться от  дальнейших  препирательств.  Мы  с  Бартлби  были  одни.  Я
вспомнил трагедию злополучного  Адамса  и  еще  более  злополучного  Кольта,
разыгравшуюся в пустой конторе последнего; и как  бедный  Кольт,  доведенный
Адамсом до белого каления, не сумел вовремя сдержать свой безумный  гнев  и,
не помня себя, совершил роковой поступок, о котором  впоследствии  никто  не
сокрушался больше, чем он сам, его совершивший. Размышляя об этом случае,  я
часто думал, что, случись их ссора на людной улице или в частном  доме,  она
не кончилась бы столь прискорбно. То обстоятельство, что  они  были  одни  в
пустой конторе, на верхнем этаже, в здании, не освященном согревающими  душу
напоминаниями о домашнем очаге, - и контора-то наверняка  была  без  ковров,
голая и пыльная, - именно это, я полагаю, содействовало взрыву слепой ярости
у злосчастного Кольта.
   И вот, когда я почувствовал, что и во мне воспылал гневом  древний  Адам,
искушая меня поднять руку на Бартлби, я схватился с ним и поборол его.  Как?
Да просто вспомнив божественные слова: "Заповедь новую даю  вам,  да  любите
друг друга". Право же, только это и спасло меня. Помимо более высоких  своих
достоинств, милосердие зачастую оказывается и весьма благоразумным принципом
- надежной защитой  тому,  кто  им  обладает.  Человек  совершает  убийство,
движимый ревностью,  злобой,  ненавистью,  себялюбием,  гордыней;  но  я  не
слышал,  чтобы  хоть  кого-либо  толкнуло  на   зверское   убийство   святое
милосердие. А следовательно, всем, особенно  же  людям  вспыльчивым,  должно
хотя бы ради собственной  пользы,  если  уж  нет  у  них  более  благородных
побуждений, стремиться к милосердию и добрым делам. Так или иначе, я обуздал
свою ярость, постаравшись объяснить поведение моего  переписчика  как  можно
благожелательнее. Бедный малый, думал я, он не понимает, что  делает;  да  и
жилось ему нелегко, и нельзя с него строго спрашивать.
   Я решил поскорее  заняться  делами  и  этим  придать  себе  хоть  немного
бодрости. Мне все представлялось, что в течение утра, в какое-нибудь  время,
которое он найдет для себя  подходящим,  Бартлби  сам  выберется  из  своего
убежища и начнет передвигаться по направлению к  двери.  Но  нет.  Наступила
половина  первого;  Индюк  уже,  как  водится,  излучал   жар,   опрокидывал
чернильницу и  вообще  буянил;  Кусачка  присмирел  и  стал  отменно  учтив;
Имбирный Пряник жевал румяное яблоко; а Бартлби все  стоял  у  своего  окна,
точно в каком-то забытьи, вперив глаза в глухую стену. Признаться ли?  Этому
трудно поверить, но в тот вечер я ушел из конторы, не сказавши ему больше ни
одного слова.
   В последующие дни я,  когда  выдавалась  свободная  минута,  просматривал
Эдвардса "О воле" и Пристли "О необходимости". Книги  эти  подействовали  на
меня как бальзам. Мало-помалу я проникся убеждением, что все  мои  заботы  и
неприятности, связанные с Бартлби, были суждены мне от века, что  он  послан
мне всемудрым провидением в каких-то таинственных целях,  разгадать  которые
недоступно простому смертному. "Да, Бартлби,  -  думал  я,  -  оставайся  за
своими ширмами, я больше не буду тебе досаждать, ты безобиден и тих, как эти
старые кресла; да что там - я никогда не ощущаю такой тишины, как  когда  ты
здесь. Теперь я хотя бы увидел, почувствовал, постиг, для  чего  я  живу  на
земле.  Я  доволен.  Пусть  другим  достался  более  высокий  удел;  мое  же
предназначение в этой жизни, Бартлби, заключается в том, чтобы отвести  тебе
уголок в конторе на столько времени, сколько ты пожелаешь здесь находиться".
   Я бы, вероятно, так и пребывал в этом возвышенном  и  отрадном  состоянии
духа, если бы мои деловые знакомые, бывавшие у меня в конторе, не стали  мне
навязывать своих непрошеных и негуманных советов. Но ведь частенько  бывает,
что лучшие намерения людей доброжелательных в  конце  концов  разбиваются  о
постоянное противодействие менее великодушных умов. Впрочем, как  подумаешь,
не приходится особенно удивляться тому, что посетители мои  бывали  поражены
странным видом необъяснимого Бартлби и, не подумав, отпускали  на  его  счет
какое-нибудь неприятное  замечание.  Вот,  предположим,  заходит  ко  мне  в
контору адвокат, с которым я веду дела, и, не застав никого, кроме  Бартлби,
пытается у него узнать поточнее, где меня можно найти; а Бартлби  неподвижно
стоит посреди комнаты, как будто и не слыша, что он там болтает. И  адвокат,
полюбовавшись некоторое время на это зрелище, уходит ни с чем. Или,  скажем,
у меня разбирается апелляция.  Комната  полна  юристов  и  свидетелей,  дело
подвигается быстро, и какой-нибудь сильно  занятый  стряпчий,  заметив,  что
Бартлби сидит сложа руки, просит его сбегать в его  (стряпчего)  контору  за
нужными бумагами. Бартлби преспокойно отказывается, однако и  за  работу  не
берется. Стряпчий делает большие глаза и обращается ко мне.  А  что  я  могу
сказать?
   Наконец до меня дошло, что в  кругу  моих  собратьев  под  шумок  ведутся
оживленные пересуды по поводу диковинного создания, которое я держу у себя в
конторе. Это сильно меня обеспокоило. И  когда  мне  пришло  в  голову,  что
Бартлби, возможно, доживет до глубокой старости и так все и будет обретаться
у меня в конторе; и отказывать мне в повиновении; и  ставить  в  тупик  моих
посетителей; и бросать тень на мое доброе имя; и распространять вокруг  себя
уныние; и будет кое-как кормиться на свои  сбережения  (ведь  он  тратит  не
больше пяти центов в  день!);  и,  чего  доброго,  переживет  меня,  да  еще
вздумает притязать на мою контору, ссылаясь на бессменное там проживание,  -
когда эти мрачные мысли стали все более завладевать мною, между тем как  мои
знакомые не уставали чесать языки насчет привидения, которое я у себя держу,
тогда во мне произошла большая перемена. Я решил собраться  с  духом  и  раз
навсегда избавиться от этого невыносимого кошмара.
   Однако, прежде нежели составить какой-нибудь сложный план кампании, я еще
раз сказал Бартлби, что ему следует со мною  расстаться.  Я  очень  серьезно
советовал ему  обдумать  эту  перспективу,  тщательно  и  не  торопясь.  Но,
употребив на размышления три дня, он сообщил  мне,  что  первоначальное  его
решение не изменилось, иначе говоря, что он и сейчас предпочитает остаться у
меня.
   Как же быть? - спросил я себя, застегивая сюртук  на  все  пуговицы.  Что
делать? Как подсказывает мне совесть поступить с этим человеком или, вернее,
призраком? Избавиться от него необходимо, и я это сделаю. Но как? Ты  же  не
выбросишь за  порог  это  беззащитное  создание,  этого  жалкого,  бледного,
безобидного человека? Не унизишься до такой жестокости? Нет, не выброшу,  не
могу. Скорее я позволю ему жить и умереть здесь, а потом замурую его останки
в стене. Так как же ты поступишь? Твои уговоры на него не действуют.  Взятки
он оставляет у тебя на столе, под пресс-папье. В общем, совершенно ясно, что
он предпочитает не покидать тебя.
   В таком случае надо принять строгие, чрезвычайные меры. Как!  Неужели  ты
распорядишься,  чтобы  констебль  взял  его  за   шиворот   и,   безвинного,
препроводил в тюрьму? Да и на каком основании ты стал  бы  этого  требовать?
Бродяжничество? Но разве он бродяга? Это он-то, который не желает сдвинуться
с места, - бродяга, шатун? Ты его потому и хочешь записать в бродяги, что он
не хочет бродяжничать. Это уж совсем глупо. Ну хорошо,  тогда  -  отсутствие
видимых средств к  существованию.  Опять  не  выходит:  ведь  он  несомненно
существует,  а  это  единственное  бесспорное  доказательство  того,  что  у
человека есть к  тому  средства.  Нет,  довольно.  Раз  он  не  желает  меня
покидать, придется мне самому его покинуть. Я сниму другую контору, перееду,
а его предупрежу, что если обнаружу его по новому своему адресу, то поступлю
с ним, как со всяким нарушителем порядка, пойманным в чужих владениях.
   Верный своему намерению, я наутро обратился к нему с такой речью:
   - Мне неудобно, что моя контора так далеко от городской управы; и  воздух
здесь нездоровый. Словом, на будущей неделе я переезжаю, и ваши  услуги  мне
больше не понадобятся. Говорю вам об этом заранее, чтобы вы могли  подыскать
себе другое место.
   Он не ответил, и более ничего не было сказано.
   В назначенный день я нанял людей и подводы, и так как  мебели  в  конторе
было мало, с укладкой справились  быстро.  Все  время,  пока  уносили  вещи,
переписчик стоял за ширмами - я распорядился, чтобы их забрали  в  последнюю
очередь. Но вот и их унесли, сложив, как огромную  папку,  и  в  оголившейся
комнате не осталось ничего, кроме недвижимого Бартлби. Я постоял на  пороге,
глядя  на  него  и  прислушиваясь  к  внутреннему  голосу,  в  чем-то   меня
упрекавшему.
   Потом я вернулся в комнату. Руку я держал в кармане, а  в  сердце  ощущал
непонятный страх.
   - Прощайте,  Бартлби,  я  уезжаю.  Прощайте,  и  уж  да  благословит  вас
как-нибудь бог. Вот, возьмите-ка. - И я сунул ему в руку денег. Но они упали
на пол, и тут я - странно сказать - с болью душевной  расстался  с  тем,  от
кого так мечтал избавиться.
   Устроившись на новом месте, я первые дни держал дверь на запоре и  всякий
раз вздрагивал от шагов на лестнице. Возвращаясь в  контору  после  недолгой
отлучки, я замирал перед дверью и прислушивался, прежде чем поднести ключ  к
замку. Но страхи мои были излишни: Бартлби не показывался.
   Мне уже представлялось, что все идет хорошо, когда однажды ко мне  явился
какой-то взбудораженный незнакомец и спросил, не я ли до  недавнего  времени
имел контору на Уолл-стрит, в доме номер**.
   Сразу почуяв недоброе, я ответил утвердительно.
   - В таком случае, сэр, - продолжал незнакомец, оказавшийся юристом, -  вы
отвечаете за человека, которого там  оставили.  Он  не  желает  переписывать
бумаги, не желает вообще ничего делать; говорит, что предпочтет  отказаться;
и уходить тоже не желает.
   - Очень сожалею, сэр, -  сказал  я  с  притворным  спокойствием,  хотя  и
содрогнувшись в душе, - но, уверяю вас, человек, о котором вы говорите,  для
меня ничто. Он мне не родственник и не состоит у меня в учении, так  что  вы
напрасно считаете меня ответственным за него.
   - Да кто же он такой, прости господи?
   - Не могу вам сказать. Мне о нем ничего не известно. Раньше он  служил  у
меня переписчиком, но теперь я уже давно не пользуюсь его услугами.
   - В таком случае я от него отделаюсь. Всего хорошего, сэр.
   Прошло несколько дней, все было тихо; и  хотя  голос  милосердия  не  раз
подсказывал мне, что  нужно  повидать  бедного  Бартлби,  какое-то  странное
отвращение меня удерживало.
   Теперь я о нем больше не услышу, решил  я  наконец,  когда  миновала  еще
неделя, а никаких новых сведений о Бартлби до меня не дошло. Но на следующий
же день, подходя  к  дверям  своей  конторы,  я  увидел  там  группу  людей,
ожидавших меня и, видимо, чем-то взволнованных.
   - Вот он, вот он идет! - воскликнул тот, что стоял всего ближе, и я узнал
в нем юриста, который ранее приходил ко мне один.
   - Забирайте его, сэр, и притом немедля, - громко заговорил, подступая  ко
мне,  дородный  мужчина  -  владелец  дома  номер**  по  Уолл-стрит.  -  Эти
джентльмены, мои съемщики, не могут больше терпеть такое  положение.  Мистер
Б., - он указал на юриста, - выставил его из своей конторы,  так  теперь  он
бродит по всему дому - днем сидит на лестнице, ночью спит  в  подъезде.  Нам
всем от этого большие неприятности. Клиенты разбегаются. Пошли  разговоры  -
боятся, как бы над ним не учинили  самосуд.  Вы  просто  обязаны  что-нибудь
предпринять, и как можно скорее.
   Перепуганный, я отступил перед  этим  потоком  слов  и,  будь  моя  воля,
заперся бы в своей новой конторе. Напрасно я твердил, что Бартлби  для  меня
чужой человек, так же как и для всех здесь присутствующих. Нет, я  последним
имел к нему какое-то отношение, и мне не уйти от ответа. Опасаясь,  что  имя
мое может  попасть  в  газеты  (как  пригрозил  один  из  моих  разгневанных
посетителей), я подумал немного и наконец сказал, что  если  юрист  позволит
мне поговорить с переписчиком с глазу на глаз  в  его  (юриста)  конторе,  я
сегодня же приложу все усилия к тому,  чтобы  избавить  их  от  предмета  их
жалоб.
   Поднимаясь по знакомой лестнице, я действительно  увидел  Бартлби,  молча
сидящего на перилах площадки.
   - Что вы здесь делаете, Бартлби? - спросил я.
   - Сижу на перилах, - ответил он тихо.
   Я сделал ему знак пройти со мною в контору, и юрист оставил нас одних.
   - Бартлби, - сказал я, - известно ли вам,  что  вы  причиняете  мне  кучу
хлопот, оставаясь в этом доме после того, как я вас рассчитал?
   Он не ответил.
   - Теперь возможно одно из двух: либо  вы  что-то  сделаете,  либо  что-то
сделают с вами. Скажите же мне, чем бы  вы  хотели  заняться?  Хотите  снова
поступить к кому-нибудь в переписчики?
   - Нет, я бы предпочел ничего не менять.
   - Хотите пойти сидельцем в мануфактурную лавку?
   - Там мало свежего воздуха. Нет, сидельцем я не хотел бы; а впрочем,  мне
все равно.
   - Что? - вскричал я. - Да вас на свежий воздух калачом не выманишь!
   - Я предпочел бы не идти в сидельцы, - сказал он,  словно  давая  понять,
что с этим вопросом покончено.
   - А место буфетчика в ресторане вас не  прельщает?  По  крайней  мере  не
утомительно для глаз.
   - Совсем не прельщает. А впрочем, как я уже сказал, мне все равно.
   Необычная словоохотливость его придала мне  мужества.  Я  снова  пошел  в
атаку:
   - Ну, тогда вы, может быть, хотите поездить, получать для  купцов  деньги
по счетам с иногородних покупателей? Это бы вам и для здоровья было полезно.
   - Нет, я предпочел бы что-нибудь другое. - А  что,  если  вам  поехать  в
Европу с каким-нибудь молодым человеком, которому нужен спутник,  -  это  бы
вам подошло?
   - Отнюдь нет. Мне кажется, в этом есть  что-то  неопределенное.  Я  люблю
оставаться на месте. А впрочем, мне все равно.
   - Ну и оставайтесь на месте! - вскричал я, потеряв терпение  и  в  первый
раз за время наших с ним нелегких отношений давая волю своей ярости. -  Если
вы нынче  же  не  уберетесь  из  этого  дома,  я  буду  вынужден...  я...  я
вынужден... сам отсюда уйти, - закончил  я  довольно-таки  глупо,  не  зная,
какой угрозой запугать его и сдвинуть с мертвой точки. Отчаявшись  в  успехе
дальнейших попыток, я уже бросился было к двери, но тут  вспомнил  еще  одну
возможность, мысль о которой и раньше у меня мелькала.
   - Бартлби, - сказал я, вложив в  свой  голос  всю  мягкость,  какая  была
возможна в столь напряженную минуту, - пойдемте ко мне -  не  в  контору,  а
домой, и поживите у меня, пока мы не  спеша  придумаем  для  вас  что-нибудь
подходящее. Ну, пойдемте же прямо сейчас, не откладывая.
   - Нет. Пока я предпочел бы оставить все как есть.
   Я ничего не ответил;  но,  ошеломив  всех  внезапностью  своего  бегства,
ринулся вниз по лестнице и  вон  из  подъезда,  пробежал  по  Уолл-стрит  до
Бродвея и, вскочив в первый попавшийся омнибус, вскоре ушел от погони.
   Стоило мне немного успокоиться, и я понял, что сделал все  возможное  как
по отношению к домовладельцу и его съемщикам, так и по отношению к  Бартлби,
которого из чувства долга и просто из жалости пытался до сих пор оградить от
грубых преследований. Теперь я решил дать себе полный отдых от этих забот  и
треволнений, но это оказалось не так-то легко, хотя совесть меня ни в чем не
упрекала. Я до того боялся, как бы разъяренный домовладелец и доведенные  до
отчаяния съемщики не вздумали  снова  меня  настигнуть,  что,  передав  дела
Кусачке, несколько дней разъезжал в своей карете по северной части города  и
предместьям,  переправлялся  в  Джерси-Сити  и  Хобокен  и   лишь   украдкой
наведывался в Манхэттенвилл и Асторию. Можно сказать, что я прожил эти  дни,
почти не выходя из кареты.
   Когда я  снова  появился  в  конторе,  на  столе  меня  ждало  письмо  от
домовладельца. Я вскрыл его дрожащими руками. Домовладелец сообщал мне,  что
он обратился в полицию и Бартлби препровожден в Гробницу за  бродяжничество.
А поскольку я знаю о нем больше, чем кто бы то  ни  было,  мне  следует  там
побывать и сообщить все известные мне факты. Весть  эта  произвела  на  меня
смешанное впечатление. Сперва я  возмутился,  потом  пришел  к  выводу,  что
возмущаться нечем. Домовладелец, в силу своего  энергического,  решительного
характера, поступил так, как сам я, вероятно, не отважился бы  поступить;  а
между тем при столь необычайных обстоятельствах ничего иного как будто и  не
оставалось.
   Как я узнал  впоследствии,  бедный  переписчик  не  оказал  ни  малейшего
сопротивления, услышав, что его поведут в Гробницу, но подчинился, по своему
обыкновению, молча и безучастно.
   К  нему  присоединилось  несколько  прохожих  -  жалостливых   и   просто
любопытных, - и безмолвная процессия, возглавляемая одним из констеблей рука
об руку с Бартлби, потянулась  по  шумным,  жарким  улицам,  среди  бурлящей
полуденной толпы.
   Получив письмо, я в тот же день поехал в Гробницу, или,  выражаясь  более
правильно, в городскую тюрьму. Я разыскал  нужного  чиновника,  изложил  ему
цель своего приезда, и он подтвердил, что тот, о ком я говорю, действительно
здесь. Тогда я заверил его, что Бартлби - честнейший человек, чудак, пусть и
безответственный, но достойный всяческого сочувствия. Я рассказал  все,  что
мне было известно, и в заключение добавил, что, по моему  мнению,  содержать
его следует возможно менее сурово и в дальнейшем  постараться  смягчить  его
участь, как именно - я, в сущности, и сам не знал. На худой конец, его нужно
поместить в богадельню. Затем я попросил о свидании.
   Поскольку никакого  тяжкого  обвинения  Бартлби  не  было  предъявлено  и
поведения он был спокойного, его не запирали в камере и даже  разрешали  ему
свободно выходить на поросшие травой внутренние тюремные дворики. Здесь я  и
нашел его - он стоял один в самом пустынном дворике,  повернувшись  лицом  к
высокой стене, и мне чудилось, что со всех сторон, из узких тюремных окошек,
на него смотрят глаза убийц и воров.
   - Бартлби!
   - Я вас знаю,  -  сказал  он,  не  оборачиваясь.  -  Я  не  хочу  с  вами
разговаривать.
   - Не моя вина, что вы здесь, Бартлби, - сказал я, уязвленный подозрением,
которое прозвучало в его словах. - А вам здесь, должно быть, не так уж худо.
И доброе имя ваше ничуть не пострадает. Да и не такое уж это  унылое  место,
как можно бы ожидать. Взгляните, вон небо, а вот трава.
   - Я знаю, где нахожусь, - ответил он, но больше не  сказал  ничего,  и  я
оставил его в покое.
   Когда  я  входил  со  двора  в  коридор,  ко  мне  приблизился  дородный,
краснолицый мужчина в фартуке и, ткнув большим пальцем через плечо, спросил:
   - Ваш приятель?
   - Да.
   - Он что, хочет с голоду умереть? Тогда пусть живет на тюремной пище, вот
и все.
   - Кто вы такой? - спросил я, с удивлением услышав  в  этих  стенах  столь
неофициальную речь.
   - Я - кухмистер. Господа, у которых приятели сюда попадают,  платят  мне,
чтобы я кормил этих пташек повкуснее.
   - Это правда? - спросил я, обращаясь к тюремщику.
   Он сказал, что правда.
   - В таком случае, - сказал я, отсыпая кухмистеру в руку немного  серебра,
- я прошу вас отнестись к моему другу с особым вниманием. Давайте ему лучшие
обеды, какие у вас есть. И будьте с ним как можно вежливее.
   - А вы нас познакомьте, ладно? - сказал  кухмистер  с  таким  выражением,
точно ему не терпелось мне показать, как он отменно воспитан.
   Я согласился, полагая, что это будет полезно для переписчика, и,  спросив
у кухмистера, как его фамилия, подошел вместе с ним к Бартлби.
   - Познакомьтесь, Бартлби, это мистер Котлетс; он  может  быть  вам  очень
полезен.
   - К вашим услугам, сэр, к вашим услугам, - заговорил тот,  шевеля  руками
под фартуком и отвешивая низкий поклон. - Надеюсь, вам здесь нравится,  сэр,
- обширное здание, прохладные комнаты, - надеюсь, сэр, вы у  нас  погостите;
постараемся угодить. Разрешите от своего имени и  от  имени  миссис  Котлетс
пригласить вас отобедать с нами?
   - Я предпочту сегодня не обедать, - сказал Бартлби, отворачиваясь. -  Мне
это вредно; я не привык обедать.
   Он медленно отошел в дальний конец дворика и остановился лицом к стене.
   - Это что же такое?  -  произнес  удивленный  кухмистер.  -  Какой-то  он
чудной, а?
   - Кажется, он немного помешан, - сказал я печально.
   - Помешан, говорите? Ну и ну! А я думал, он фальшивомонетчик  из  хорошей
семьи - они всегда этакие бледные и благородного вида.  Очень  я  их  жалею,
сэр, очень жалею. Вы Монро Эдвардса знали? - добавил он умильно и  помолчал.
Потом, соболезнующе положив мне руку на плечо, вздохнул. - Умер от чахотки в
Синг-Синге. Так вы не знали Монро?
   - Нет, среди моих знакомых не было ни одного  фальшивомонетчика.  Но  мне
пора. Позаботьтесь о моем друге. Вы об  этом  не  пожалеете.  Я  еще  к  вам
наведаюсь.
   Спустя несколько дней я опять получил пропуск в Гробницу и  стал  бродить
по коридорам в поисках Бартлби; он мне все не попадался.
   - Я недавно видел, как он выходил из своей камеры, - сказал встретившийся
мне тюремщик. - Может, слоняется по дворам.
   Я пошел в ту сторону.
   - Это вы молчальника ищете? - спросил другой тюремщик. - Вон он лежит  во
дворе - видно, заснул. Он минут двадцать, не больше, как улегся, я видел.
   Во дворике стояла тишина. Других заключенных сюда  не  выпускали.  Сквозь
окружающие стены не проникал ни один  звук,  такой  они  были  поразительной
толщины. Египетский стиль построек угнетал меня  своей  мрачностью.  Но  под
ногами росла мягкая узница-трава. Словно здесь было сердце вечных пирамид, в
трещинах которого, как по волшебству, проросли семена, оброненные птицами.
   И вдруг я увидел, что у самой стены,  весь  скрючившись,  поджав  колени,
головой  касаясь  холодного  камня,  лежит  бледный,   исхудавший   Бартлби.
Совершенно неподвижный. Я замер на месте; потом подошел к нему, наклонился и
увидел, что мутные глаза его открыты, а сперва мне показалось, что он крепко
спит. Что-то побудило меня коснуться его. Я дотронулся до его руки, и  дрожь
пробежала у меня к плечу, вниз по спине, к ногам.
   Тут на меня глянуло круглое лицо кухмистера.
   - Обед ему готов. Или он сегодня тоже не будет обедать? Он что же, так  и
живет, не обедая?
   - Живет, не обедая, - сказал я и закрыл невидящие глаза.
   - Эге, да он спит? - Опочил с царями и советниками земли, -  прошептал  я
задумчиво.
   Как будто и нет нужды продолжать эту повесть. Краткий рассказ о похоронах
бедного Бартлби легко восполнить воображением. Но, прежде нежели  расстаться
с читателем, я все-таки добавлю, что если эта история его  заинтересовала  и
ему захотелось узнать, кто же  был  Бартлби  и  какова  была  его  жизнь  до
знакомства с рассказчиком, я могу только сказать, что полностью разделяю его
любопытство, однако удовлетворить его не могу. И я даже затрудняюсь, следует
ли мне передать один  незначительный  слух,  который  дошел  до  меня  через
несколько месяцев после кончины переписчика. На чем он был основан, мне  так
и не удалось установить, а значит, и о достоверности его судить  не  берусь.
Но,  поскольку  смутный  этот  слух  не  лишен  был  для   меня   известного
своеобразного интереса,  -  пусть  вызванные  им  мысли  и  были  печального
свойства, - возможно, что им заинтересуются и другие; поэтому я в нескольких
словах все же упомяну о нем. Заключался он в  следующем:  будто  бы  Бартлби
состоял младшим клерком в Отделе невостребованных писем в Вашингтоне  и  был
оттуда неожиданно уволен в связи со сменой  начальства.  Не  могу  выразить,
какие чувства охватывают меня, когда я думаю об этом слухе. Невостребованные
письма! Разве это не те же мертвецы? Представьте себе человека, от природы и
под влиянием жизненных невзгод склонного  к  вялой  безнадежности;  есть  ли
работа, более способная усилить такую склонность, чем  бесконечная  разборка
этих невостребованных писем, предшествующая их сожжению? А сжигают их каждый
год целыми возами. Порою из сложенного листка бумаги бледный клерк  вынимает
кольцо, - палец, для которого оно предназначалось, возможно,  уже  истлел  в
могиле; или кредитный билет, посланный в порыве сострадания, - тот, кого  он
должен был выручить, уже не ест и не знает голода. В этих письмах - прощение
для тех, кто умер,  во  всем  изверившись;  надежда  для  тех,  кто  умер  в
отчаянии; добрые вести для тех, кто умер, задохнувшись под гнетом несчастий.
Посланцы жизни, эти письма гибнут в огне.
   О, Бартлби! О, люди!
 
   1853
 
 
 
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Джон Джейкоб Астор (1763-1848) - один из первых американских миллионеров,
чья  жизнь   стала   национальным   мифом,   доказывающим   "неограниченные"
возможности предприимчивого человека в стране буржуазной демократии.
   Совестный  суд  -  первоначально   верховный   судебный   орган   Англии,
подчинявшийся только лорду-канцлеру; превратился со временем  в  учреждение,
параллельное обычному суду. США сохраняли эту двойную английскую систему  до
первых десятилетий XIX в.
   Гробница - нью-йоркская городская тюрьма.
   В соляной столб превратилась, согласно библейскому преданию.  жена  Лота,
которая, вопреки запрету,  оглянулась,  чтобы  посмотреть  на  город  Содом,
сожженный богом за грехи его жителей (Быт., 19).
   Петра -  имеются  в  виду  находящиеся  в  Аравийской  пустыне  развалины
древнего города Петра; обнаружены в 1812 г.
   Римский военачальник и политик Гай Марий (157-86 гг. до н. э.) бежал в 88
г. до н. э. от преследования политических противников в  Северную  Африку  и
скрывался в развалинах Карфагена, разрушенного римлянами в 146 г. до н. э.
   Я вспомнил трагедию... - В 1841  г.  в  Нью-Йорке  литератор  Джон  Кольт
застрелил издателя Сэмюэла Адамса.
   Эдвардс Джонатан (1703-1758) - американский теолог;  в  своих  трудах,  в
частности в трактате "Тщательное и подробное исследование...  свободы  воли"
(1754), обосновал постулат предопределения.
   Пристли Джозеф (1733-1804) - английский философ-материалист,  эмигрировал
в США (1794) и сыграл заметную роль  в  американском  Просвещении;  в  таких
работах, как "О свободе и необходимости"  (1777)  выдвигал  идею  строжайшей
причинной обусловленности явлений.
   Джерси-Сити, Хобокен - во времена Мелвилла городки к северу от Нью-Йорка,
теперь - его районы; Манхэттенвилл, Астория - центральные районы города, его
старейшая часть.
   Синг-Синг - тюрьма штата Нью-Йорк, одна из самых старых и известных тюрем
США.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 02.01.00
 
 
 
   Герман Мелвилл
 
   ТОРГОВЕЦ ГРОМООТВОДАМИ
 
   Перевод С. Сухарева
 
   "Что за великолепные громовые раскаты!" - мысленно восклицал я,  стоя  на
каменной плите у очага в своем доме посреди Акросеронских холмов, в то время
как громовые удары раздавались то тут, то там, прокатываясь по всему небу  и
с грохотом обрушиваясь на долины; с каждым новым ударом  вспыхивали  зигзаги
молний и явственно слышалось, как  косые  струи  проливного  дождя  остриями
бесчисленных копий барабанят по моей низкой, крытой гонтом крыше.  Окрестные
горы, как мне думается, многократным эхом раскалывают и дробят гром, поэтому
здесь он несравненно величественнее, чем на равнине.  Но  что  это?  Стук  в
дверь! Кому вздумалось в  грозу  являться  с  визитом?  И  почему  гость  не
воспользовался, как принято,  дверным  молотком,  а  вместо  того  барабанит
кулаком в дверь, и удары гулко  разносятся  по  дому,  будто  скорбный  стук
гробовщика?  Впрочем,  пускай  войдет.  А,   он   уже   здесь!   Совершенный
незнакомец... "Добрый день, сэр!"  -  "Прошу  вас,  садитесь".  Что  это  за
диковинный посох у него в руке?
   - Дивная гроза, сэр!
   - Дивная? Да что вы - ужасная! - Вы промокли насквозь. Становитесь  сюда,
рядом со мной, поближе к огню.
   - Ни за что на свете!
   Незнакомец стоял, как вкопанный, в самой середине  комнаты  -  там,  куда
встал с самого начала.  Странный  его  вид  заставлял  приглядеться  к  нему
внимательней. Тощая, унылая фигура. Темные прямые волосы слипшимися  прядями
падают на лоб. Глубоко запавшие глаза окаймлены иссиня-фиолетовыми  кругами;
взор сверкает молниями, но безвредными,  да  и  грома  не  слышно.  Текло  с
пришельца ручьями. Он стоял в луже воды, стекавшей с него на дубовый пол,  и
держал, далеко отстранив от себя, свой странный дорожный посох.
   Это  был  отполированный  медный   стержень   длиной   в   четыре   фута,
прикрепленный к гладкой деревянной палке того же  размера  посредством  двух
шаров из зеленоватого стекла, с медными же заклепками. Оканчивался он  неким
подобием трезубца: три тонких острия были  начищены  до  блеска.  Незнакомец
держал свой посох, не прикасаясь к металлической части.
   - Сэр, - произнес я с почтительным поклоном, - имею ли я честь  видеть  у
себя самого Юпитера Громовержца, славнейшего из богов? Таким вот - сжимающим
в деснице громовую стрелу - изваял его в древности греческий скульптор.  Сам
ли  бог  передо  мной  или  его  посланец  -  во  всяком  случае,  я  должен
поблагодарить вас за ту прекрасную грозу, что вы  устроили  в  наших  горах.
Слышите? Вот это  удар  так  удар!  Да,  тому,  кто  неравнодушен  ко  всему
величественному, истинное  удовольствие  принимать  у  себя  в  доме  самого
Громовержца. Гроза  от  этого  становится  еще  отраднее...  Но  прошу  вас,
садитесь. Вот это старое камышовое кресло, разумеется, не  заменит  вам  ваш
вечнозеленый трон на Олимпе, однако сделайте милость, присаживайтесь!
   В продолжение  всей  этой  учтивой  речи  незнакомец  взирал  на  меня  с
изумлением, к которому примешивался явный ужас, но не трогался с места.
   - Садитесь же, сэр, прошу вас: вам необходимо обсохнуть, прежде чем снова
пускаться в путь.
   Я гостеприимно переставил кресло поближе к очагу, где теплился  небольшой
огонь: дело происходило в начале сентября, и  день  был  скорее  сырым,  чем
холодным.
   Оставив без внимания мое приглашение и продолжая стоять в самой  середине
комнаты, незнакомец окинул меня зловещим взглядом и заговорил:
   - Сэр, - заявил он, - простите, но я не только  не  могу  принять  вашего
приглашения сесть рядом с очагом, но самым  решительным  образом  настаиваю,
чтобы вы приняли мое приглашение и встали рядом  со  мной  здесь,  в  центре
комнаты. Силы небесные! - вскричал он, вздрагивая. -  Снова  эти  чудовищные
удары! Предупреждаю вас, сэр, отойдите от очага!
   - Мистер Юпитер  Громовержец,  -  произнес  я,  спокойно  раскачиваясь  с
каблука на носок, - мне и здесь вовсе неплохо.
   -  Позвольте,  -  воскликнул  мой  собеседник,  -  неужели  вы  настолько
невежественны, что даже не подозреваете о том, что очаг -  наиболее  опасная
часть дома во время такой чудовищной грозы?
   - Нет, об этом я ничего не слышал, - тут я невольно сошел с плиты.
   Заметив  мою  покорность,  незнакомец  выразил  во  всем   облике   такое
торжество, что я немедля, сам того не желая, ступил обратно к очагу и принял
самую независимую позу, на какую только был способен. Объяснения я  посчитал
излишними.
   - Заклинаю вас небом! - вскричал  незнакомец,  и  в  голосе  его  тревога
диковинным образом смешивалась с угрозой. - Заклинаю вас небом, отойдите  от
очага! Разве вы не знаете, что теплый воздух и сажа -  отличные  проводники,
не говоря уж об этой громадной железной подставке для дров? Сойдите с камня,
я вас умоляю - я вам приказываю, наконец!
   - Мистер Юпитер Громовержец, я не привык, чтобы мне  приказывали  в  моем
собственном доме.
   - Не  смейте  называть  меня  этим  языческим  именем!  Вы  отваживаетесь
богохульствовать в такой страшный час.
   - Сэр, а не будете ли вы так любезны объяснить наконец, что  вам  угодно?
Если вы ищете  укрытия  от  грозы  -  милости  просим;  соизвольте,  однако,
соблюдать учтивость. Если же вы  пришли  по  делу  -  говорите,  в  чем  оно
состоит. Кто вы?
   - Я агент  по  продаже  громоотводов,  -  ответил  незнакомец,  несколько
смягчившись, - в мои обязанности входит... Боже милосердный!  Что  за  удар!
Вас поражало когда-нибудь молнией? Я имею  в  виду  ваши  постройки...  Нет?
Тогда лучше всего принять надлежащие меры, -  он  многозначительно  постучал
своим посохом об пол. - Как известно, для  грозы  бастионов  не  существует,
однако скажите только слово - и одним мановением этого жезла я превращу  ваш
дом в Гибралтарскую крепость... Вы слышите? Будто Гималаи рухнули!
   - Вы отвлекаетесь. Итак, в ваши обязанности входит...
   - В мои обязанности входит разъезжать по  округе  и  собирать  заказы  на
громоотводы. Вот образец (еще один удар посоха  об  пол).  У  меня  с  собой
наилучшие отзывы, - он принялся шарить в карманах. -  В  Кригэне  в  прошлом
месяце я снабдил пять зданий двадцатью тремя громоотводами.
   - Постойте! Да ведь как раз в Кригэне на прошлой неделе, в субботу ночью,
молния ударила в колокольню, сломала большой вяз и  задела  купол  зала  для
собраний, не так ли? Были там ваши громоотводы?
   - Только на колокольне.
   - Тогда какой от них прок?
   -  Да  это  вопрос  жизни  и   смерти.   Однако   наш   рабочий   проявил
невнимательность.  Прилаживая  громоотвод  к  верхушке  колокольни,  он   не
заметил, что металлический стержень соприкасается с  жестяным  покрытием.  В
этом вся причина несчастья. Виноват рабочий, а не я... Вслушайтесь!
   - С какой стати? Гремит так, что указывать пальцами на небо -  право  же,
лишний труд... Вы слышали о том, что случилось в Монреале  в  прошлом  году?
Служанку поразило молнией в ее собственной  постели:  в  руках  она  держала
металлические четки... В Канаде вы тоже ведете свои дела?
   - Нет. Насколько мне известно, там в ходу  только  железные  громоотводы.
Следовало бы воспользоваться моими - из меди. Железо легко  плавится.  Кроме
того, металлическая часть у них слишком тонка и потому неспособна  выдержать
разряд. Железо плавится - и здание гибнет. С моими медными изделиями  такого
никогда не случится. Эти канадцы просто олухи. Иногда они прикрепляют медный
прут прямо к верхушке стержня, что может привести к страшному взрыву,  тогда
как электричество должно незаметно уходить в землю -  именно  так  действуют
мои  громоотводы.  Мой  громоотвод  устроен  единственно   верным   образом.
Взгляните! Всего доллар за фут.
   - Хулить собратьев по ремеслу - не лучший способ вызвать доверие к себе.
   - Прислушайтесь! Гром рокочет уже не так глухо. Гроза приближается,  тучи
идут все ниже над землей... Слышите? Сокрушительный удар! Гроза  уже  у  нас
над головой: все раскаты слились в один залп. Вот еще вспышка... Держите!
   - Что такое? - воскликнул я при виде того, как он, сунув мне в руки  свой
посох, обратился к окну и застыл, сжав правой рукой левое запястье.
   Но не успел я задать свой вопрос, как у него вырвалось новое восклицание:
   - Гремит!.. Три удара пульса: это значит, гроза ближе чем в  полумиле  от
нас - где-то там, над тем лесом. По пути мне попались три пылающих дуба - их
только что расщепило до основания. Дуб особенно сильно  притягивает  молнию,
поскольку в его соках растворено железо. Пол в вашем доме как будто дубовый?
   - Дубовый... Впрочем, я начинаю подозревать, что вы  намеренно  выбираете
ненастье для своих путешествий. Гром помогает  вам  произвести  впечатление,
наиболее выгодное для совершения сделок.
   - Слышите? Ужас!
   -  Вы  готовы  вооружить  других  бесстрашием,  а  сами  так  неподобающе
пугливы... Люди, как правило, предпочитают путешествовать в хорошую  погоду,
вы же выбираете грозу - и однако...
   -  Да,  я  путешествую  именно  в  грозу,  но   не   без   особого   рода
предосторожностей, известных только имеющему дело с громоотводами.  Слышите?
Опять! Скорей взгляните на этот образец. Всего лишь доллар за фут.
   - Громоотвод хоть  куда,  ничего  не  скажешь.  Но  о  каких  это  особых
предосторожностях вы упомянули? Позвольте все  же,  я  закрою  ставни:  вода
затекает под раму. Надо задвинуть засов.
   - В своем ли вы уме? Разве вам не известно, что железный  засов  проводит
электричество? Не смейте этого делать!
   - Тогда я просто  закрою  ставни  и  велю  мальчику  принести  деревянную
задвижку. Будьте так добры, дерните за шнур от колокольчика.
   - Да вы настоящий безумец! Вот этот  самый  шнур  от  колокольчика  может
испепелить вас на месте. Никогда не  беритесь  за  шнур  от  колокольчика  и
вообще не вздумайте бить в колокола во время грозы.
   - Даже в набат? Тогда  умоляю  вас,  скажите  мне,  где  и  как  возможно
укрыться от опасности в такую пору? Есть ли у меня в доме место, где  я  мог
бы находиться без страха за свою жизнь?
   - Есть. Но не там, где вы сейчас  стоите...  Отойдите  от  стены!  Иногда
электричество сбегает вниз по стене и затем, поскольку человек - еще  лучший
проводник электричества - попадает  со  стены  непосредственно  в  человека.
Молния! И совсем близко... По всей видимости, шаровая.
   - Вполне возможно. Но скажите наконец, какое место в доме, на ваш взгляд,
всего безопасней?
   - Эта комната, а в ней - именно та точка, где я сейчас стою.  Становитесь
и вы сюда!
   - Прежде докажите свою правоту!
   - Слышите? Вслед за вспышкой взрыв, окна дрожат  -  что  будет  с  домом?
Скорее сюда!
   - Я просил вас привести доказательства.
   - Сюда, сюда!
   - Благодарю вас, я  предпочел  бы  остаться  у  очага.  А  ну-ка,  мистер
Торговец Громоотводами, покуда грома не слышно,  будьте  все  же  так  добры
объяснить мне, почему вы считаете именно эту комнату и ту часть комнаты, где
вы стоите, наиболее безопасным местом во всем доме?
   Наступило кратковременное затишье. Мой  собеседник  заметно  ободрился  и
отвечал:
   - Ваш дом одноэтажный, с чердаком и погребом, комната  находится  как  бы
посредине дома - поэтому здесь относительно безопасно. Случается, что молния
бьет из облака в землю, а иногда - из земли в облако. Вам понятно? Я  выбрал
середину комнаты, так как если молния ударит в дом, она попадет либо в очаг,
либо в стены - следовательно, чем дальше вы находитесь от  них,  тем  лучше.
Идите же сюда!
   - Погодите! То, что вы мне сейчас сказали, ничуть меня не обескуражило, а
напротив, как ни странно, внушило уверенность.
   - Что же именно?
   - Вы сказали, что молния иногда бьет из земли в облако.
   - Да,  возвратный  удар,  как  его  называют:  когда  земля  перенасыщена
электричеством и отдает его избыток.
   - Возвратный удар - с земли на небо? Прекрасно! Однако сядьте к  очагу  и
обсушитесь.
   - Нет, я останусь здесь, и именно в мокрой одежде.
   - Отчего же?
   - Лучший способ себя обезопасить - слышите, снова!  -  это  вымокнуть  во
время грозы до нитки. Мокрая одежда лучше проводит электричество, чем  тело:
если молния даже и поразит вас, электричество пройдет  сквозь  одежду  и  не
заденет тела. Гроза усиливается... Есть ли у вас в доме какой-нибудь коврик?
Коврики не проводят электричества. Давайте его скорее, мы с вами оба на него
встанем. Небо чернеет - темно, как ночью. Слышите? Скорее, скорее коврик!
   Я принес ему коврик. Окутанные облаками  горы,  казалось,  надвинулись  и
обрушились на дом.
   - Ну, а теперь, поскольку беседа нам никак вреда не причинит, - сказал я,
вернувшись на свое место, - извольте поведать мне о ваших  предосторожностях
во время грозы.
   - Погодите - пусть кончится эта.
   - Нет-нет, давайте рассказывайте. Вы находитесь в  самом  безопасном,  по
вашему мнению, месте - что еще? Говорите!
   - Хорошо, изложу вкратце. Я держусь в стороне от сосен, от высоких домов,
от уединенных построек, не приближаюсь к горным пастбищам,  проточной  воде,
стадам коров и овец, а также к скоплениям людей. Если я путешествую  пешком,
как сегодня, то замедляю шаг; если в двуколке - не касаюсь ее  стенок;  если
верхом - то спешиваюсь и веду лошадь за собой.  Но  более  всего  я  избегаю
высоких людей.
   - Не ослышался ли я? Человек сторонится ближнего - и когда?  -  в  минуту
опасности!
   - Да, в грозу от высоких людей я стараюсь держаться  подальше...  Что  за
чудовищная невежественность! Не знать, что рост в шесть футов достаточен для
того, чтобы в вас  разрядилось  грозовое  облако!  Жителей  штата  Кентукки,
например, если они пашут в одиночку, молния поражает  прямо  за  плугом,  на
неоконченной борозде. Если  же  тот,  в  ком  шесть  футов  роста,  стоит  у
проточной воды, то  подчас  он  служит  проводником  для  грозового  облака.
Слышите?  Наверняка  раскололся  вон  тот  черный  утес.   Да,   человек   -
превосходный проводник. Молния ударяет в него, если он стоит под деревом,  а
с дерева всего лишь сдирает кору. Однако, сэр, вы без конца заставляете меня
отвечать на ваши вопросы и не даете приступить к делу. Будете вы  заказывать
громоотвод? Взгляните  на  образец.  Видите,  медь  высшего  качества.  Медь
считается лучшим проводником. Дом у вас низкий, но расположен  он  в  горах,
поэтому высота роли здесь не играет. Вы,  жители  гор,  наиболее  уязвимы...
Поверьте, в горной местности продавцу громоотводов  есть  где  развернуться.
Взгляните на образец, сэр! Одного громоотвода будет  достаточно  для  такого
небольшого дома, как ваш. Ознакомьтесь с этими  рекомендациями.  Всего  лишь
один громоотвод, сэр, ценою в двенадцать долларов. Слышите? Кажется, древние
гранитные глыбы столкнулись и перемешались, будто мелкие  камешки.  Судя  по
звуку, что-то опять разлетелось вдребезги. Если громоотвод будет возвышаться
на пять футов над вашей крышей, он защитит все  вокруг  в  радиусе  двадцати
футов. Всего двадцать долларов - по доллару за фут... Слышите,  какой  ужас!
Так будете вы заказывать? Приобретаете?  Можно  записать  ваше  имя?  Только
представьте  себе  груду  обугленных  останков;  так  вот  сгорает   лошадь,
привязанная в конюшне: мгновенная вспышка - и все кончено!
   - Вы берете на себя роль чрезвычайного посла и полномочного представителя
самого Юпитера Громовержца, - расхохотался я. - Вы, жалкий смертный, явились
сюда, чтобы с помощью простой палки быть посредником меж прахом и  небесами?
Уж не воображаете ли вы, что, раз вы способны  высечь  из  лейденской  банки
зеленоватую искру, в ваших ничтожных силах отвратить  небесный  перун?  Ваши
громоотводы ржавеют и приходят в негодность - и где вы тогда? Да кто дал вам
право,  вы,  Тетцель,  торговать  вразнос   этими   вашими   индульгенциями,
спасающими от божественного промысла? У  нас  же  и  волосы  на  голове  все
сочтены, и дни нашей жизни сосчитаны. И в грозу, и при  блеске  солнца  я  с
легким сердцем  предаю  себя  в  руки  Господа.  Лживый  коммерсант,  прочь!
Взгляни: свиток грозы свернут, мой дом невредим; в голубеющем  небе  я  вижу
радугу и читаю в ней, что божество не  пойдет  войной  на  землю,  обиталище
человеческое.
   - Злосчастный богохульник! - завопил, брызгая слюной,  пришелец,  и  лицо
его почернело, тогда как радуга на небе сияла все ярче. - Я  обнародую  твои
нечестивые речи!
   Взгляд его засверкал злобой, фиолетовые круги у глаз  расширились,  будто
лунный ореол в непогоду. Он бросился  на  меня,  наставив  трезубец  на  мою
грудь.
   Я схватил этот жезл, вырвал у него  из  рук,  изломал,  кинул  на  пол  и
растоптал, затем выволок мрачного  властителя  молний  за  дверь  и  швырнул
зигзагообразный медный скипетр ему вслед.
   И однако ни таковой мой поступок, ни все мои старания  склонить  на  свою
сторону  соседей  не  возымели  успеха:  продавец  громоотводов  по-прежнему
пребывает в нашей округе, все также путешествует во время  грозы  и  успешно
ведет торг, наживаясь на людских страхах.
   1854
 
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Акросеронские (грозовые) холмы - возвышенность на юго-западе Албании,  на
мысу, разделяющем  Адриатическое  и  Ионическое  моря;  известны  как  район
штормов.
   Гибралтарская крепость - английское владение на юге  Испании,  на  берегу
Гибралтарского пролива; крепость расположена на скале, что  обеспечивало  ей
неприступность.
   Лейденская банка - прообраз электрической батареи, изобретена в  1745  г.
П. Мушенбруком в г. Лейдене (Нидерланды).
   Тетцель, или Тецель Иоханн (1455? - 1519) - саксонский монах-доминиканец,
агент по продаже папских индульгенций; славился ораторским искусством.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 04.01.00
 

Все авторские права на материалы принадлежат их законным владельцам. Материалы на сайте размещена только в ознакомительный целях и в случае скачивания должны быть удалены на протяжении 24 часов с носителей.
В случае если вы желаете пожаловаться на представленные на сайте материалы просим отправить жалобу по адресу - они будут удалены в кратчайшие сроки.