Версия для печати

   Владимир Санин.
   Зов полярных широт 1-4

   В ловушке
   Семьдесят два градуса ниже нуля
   Новичок в Антарктиде
   У земли на макушке (полярные были)


   Владимир Санин.
   В ловушке


     сканировано из журнала Знамя N 9 1976
     OCR: Сергей Васильченко



     Владимир  Санин  работает над циклом повестей  "Зов полярных широт". Не
будучи  документальньми, повести  эти основаны  на  драматических  событиях,
происшедших в Антарктиде и на  Крайнем Севере, и связаны между собой  общими
действующими лицами.
     "В ловушке" -- первая повесть этого цикла.

          ПОВЕСТЬ

                  Василию Сидорову, замечательному полярнику и другу --
                  с любовью.

Возвращение

     Нынешний год для Семенова был везучий.
     Во-первых, остался живой. Медведи редко нападают на человека, чувствуют
в нем ровню, что ли, а этот выскочил из-за  тороса, попер напролом. Голодный
и злой был  зверюга, сало свое проел, шкура болталась -- как с чужого плеча.
Такого первой пулей срезать -- в лотерею машину выиграть.
     Вторая  удача  --  хорошо,  почти что безупречно отдрейфовал.  Говорят,
Льдина  попалась удачная, верно,  а ведь выбирал-то ее сам! Полмесяца искал,
пока не нашел,  уж очень хитро пряталась она за крепостными  стенами торосов
-- три на четыре  километра, ровненькая, молодая, но  крепкая. За год дрейфа
по  ней трижды  проходили трещины, и тоже  удачно:  ни людей, ни домиков, ни
оборудования  океан не  проглотил,  и  сменщикам  досталась  вполне  обжитая
станция.  "Легкая  у  тебя  рука,  Сергей,--  радовался  Кириллов,   сменный
начальник.-- Или Полярную Звезду умаслил?" Каждый бы на его месте радовался:
будто  с квартиры на квартиру  переехал  Кириллов  со  своими ребятами, даже
ремонта делать не надо.
     Ну, и третья  удача  --  только что  в гостинице уговорил Веру  продать
путевки в  Сухуми  ("Подумаешь, золотой сезон-сто человек на квадратный метр
пляжа!") и вместе с Андреем и Наташей  махнуть на машинах по стране --  куда
глаза глядят. С  трудом, но уговорил.  Весь  дрейф  об  этом мечтали  --  на
месяц-другой окунуться в бродячую жизнь.
     И хватит, продолжал размышлять Семенов, нельзя,  чтобы одному  человеку
бессовестно везло. Кто-то сказал,  что количество  удач в мире  неизменно, и
если  тебе судьба улыбается, значит, другого удачи обходят стороной.  К тому
же, когда они идут навалом,  одна за другой,  какой-то критерий теряешь, что
ли.  Слишком  много  удач  так же  демобилизует человека, как слишком  много
неудач:  такого  он может  не  выдержать. Промежутки должны быть между ними,
мостики...
     Семенов  шел по Невскому проспекту, с интересом поглядывая на встречных
людей и беспричинно улыбаясь, что вызывало недоумение прохожих; одна женщина
даже  пожала плечами,  неправильно истолковав доброжелательный взгляд  этого
странного  человека.  А Семенову просто было  хорошо.  Коренной москвич,  он
любил Ленинград, город, из которого не раз уходил в Антарктиду и  улетал  на
Льдины, здесь он  прощался с Большой землей и здоровался  с  ней тоже здесь.
Ноги, еще не  успевшие  отвыкнуть от полупудовых  унтов, сами собой шли безо
всяких усилий,  вместо многослойной  тяжелой  одежды  тело  невесомо облегал
плащ, и сугробов тебе никаких, ветеришко пустяковый -- живут же люди! Так бы
и ходил без устали с утра до ночи, глядя на разных людей -- разных, в том-то
все  и  дело!  -- на витрины, улицы и на всю эту  кипящую жизнь, которую  на
станции  только  в  кино увидишь. И  привычно удивлялся себе:  жил  ведь  на
Большой  земле,  не в полярке родился, а до первой  зимовки никогда не ценил
вот  таких  необыкновенных вещей, как эти  деревья  в скверике.  Стоят себе,
колышут  бездумно желтеющими листочками  и ведать  не ведают,  сколько в них
радости и смысла.
     У  Аничкова моста Семенов, как добрым знакомым, подмигнул  вставшим  на
дыбы коням,  глубоко и радостно вдохнул в себя сырой ленинградский  воздух и
свернул  с  Невского на  Фонтанку.  Отсюда до Института было несколько минут
ходу, и Семенов почувствовал  привычное  волнение,  какое испытывал  всегда,
когда  приезжал  в  Институт.  После долгих зимовок и  экспедиций  по  этому
асфальту шли самые знаменитые полярники и тоже,  наверное,  волновались  при
виде Института...
     Вспомнил Семенов, как  много лет назад пришел сюда в первый раз, худым,
неоперившимся  птенцом.  Начальник  кадров  Муравьев,   крестный  отеп  двух
поколений полярников, хмуро повертел в руках документы, спросил в упор:
     -- Куда хочешь7
     -- Куда пошлете! -- Семенов вытянулся, руки по швам.
     -- Послать тебя... это я могу,-- проворчал Муравьев.-- Крепкие морозы с
ветерком любишь?
     --  Не очень...-- ответил Семенов  и испугался, запоздало подумав,  что
другой ответ был бы начальнику приятнее.
     -- Смерти боишься?-- И взгляд, будто щуп, до самых печенок.
     -- Боюсь,-- честно признался Семенов.
     -- Во сне храпишь?
     -- Храплю,-- безнадежно кивнул Семенов
     -- Теперь сам  посуди.-- Муравьев  стал  загибать  пальцы.--Морозов  не
любишь, смерти боишься,  во сне храпишь. . Ну какой из  тебя полярник?  Могу
позвонить на завод радиоизделий, там техники нужны.
     -- Спасибо,-- уныло сказал Семенов.-- Дайте, пожалуйста, мои документы.
     -- Куда пойдешь?
     -- Не знаю еще... Может, в Архангельгк, там приятель живет.
     -- А на Скалистый Мыс радистом хочешь?..
     -- Хочу!?
     -- Чего орешь, не глухой. Оформляйся.
     Долго еще в Институте  вспоминали  зеленого  новичка, который  не любит
морозов, боится смерти и храпит. Семнадцать лет  как испарился  тот новичок,
но вместе с ними навсегда ушло и то, чего не заменишь положением и опытом,--
телячий оптимизм, весело бегущая по жилам кровь и каждый день открытия.
     По годам идешь,  как  вверх  по  лестнице  --  с  каждой ступенькой все
труднее.  Тот зеленый  новичок  порхал  и подпрыгивал, а  начальник  станции
шествует,  усмехнулся  Семенов. Впрочем,  подумал он, многие  печалятся этой
неравноценной замене  --  молодости на  опыт, а  предложи вернуться назад --
редко  кто  согласится. Радости  вновь  пережить --  пожалуй,  а невзгоды  и
ошибки?
     -- Сергей, где твоя борода?
     -- Там же, где твоя -- на веники пошла!
     В Инсгитуте  коридоры  длинные, за три часа  не обойдешь. Сделав шаг --
кореша встретил. Обнялись, помяли друг друга по полярной привычке.
     -- Как там Льдина?
     -- Позавчера была целехонькая.
     -- Верно, что тебя медведь чуть не схарчил?
     -- Информация ошибочная, наоборот, я -- его!
     -- С возвращением, Николаич!-- приветствовал Семенова загорелый бородач
в кожаной куртке.-- Отдрейфовал?
     -- Спасибо, Палыч.А ты где обитаешь?
     -- Только-только от пингвинов вернулся, на "Оби".
     -- В Мирном как, пальмы не расцвели?
     --  Путаешь,  Николаич!--  Бородач ухмыльнулся. Пальмы  -- они на твоем
Востоке.
     --  Не  наступай на больную мозоль,-- вздохнул Семенов.--  Пионерскую и
Комсомольскую прикрыли, а теперь и до Востока добрались...
     --  Да, закрыли твой Восток на учет,-- посочувствовал  бородач -- Ну, а
сейчас куда махнешь?
     -- Резерв главного командования, в отпуск собираюсь.
     --  Слышали?-- Бородач остановил приятелей.-- Такую гаубицу  в  резерве
держат!
     -- Недолго, Сергей, будешь ржаветь,-- включился один из них Станцию для
тебя новую открывают... Только -- молчок, секрет пока что!
     -- Где? -- простодушно спросил бородач.
     -- На самой северной точке... Южного берега Крыма!
     Посмеялись, поговорили, разошлись.
     --  Семенов? --  удивился  невысокий  франтоватый  человек с  холодным,
неулыбающимся  лицом -- Ты  же, говорят, только вчера  прилетел,  что  здесь
делаешь?
     --  Старая  артиллерийская  лошадь   услышала  зов  полковой   трубы,--
отшутился Семенов -- Свешников на шестнадцать тридцать вызвал.
     -- Стружку снимать? Натворил чего на Льдине?
     -- Не знаю.-- Семенов пожал плечами -- Вроде бы не за что
     --  А  вот  здесь ты  ошибаешься,  начальство всегда найдет!..  Шучу.--
Макухин, однако, не улыбнулся.-- Зачем  же  он тебя вызвал?..  Шумилин вроде
все  антарктические  станции  укомплектовал... Кстати, Семенов,  начальником
следующей экспедиции будто прочат меня. Пойдешь ко мне замом?
     -- До  следующей  полтора года, трудно загадывать,--  уклончиво ответил
Семенов.
     -- Твоя голова, думай.-- Макухин  покровительственно похлопал  Семенова
по плечу.-- Гаранин Андрей с тобой вернулся?
     Семенов кивнул.
     --   Его   бы  тоже  взял,   начальником  аэрометотряда,--   с  тем  же
покровительством в голосе продолжал Макухин.-- Ну, бывай!
     Семенов задумчиво посмотрел ему вслед. Предложение заманчивое, пожалуй,
принял бы его, исходи оно не от Макухина. Опыта и личного мужества у него не
отнимешь, всю  полярку  прошел  с  низовки,  во всех переделках  побывал,  а
зимовать с ним  не любили. Почему? Трудно сказать, какие  то штрихи, пустяки
Ну, хотя бы  то, что за общий стол не садился, подчеркивал дистанцию. Или  с
самого  начала зимовки выбирал  человека послабее и делал  из него "мальчика
для битья". Или: спиртное разрешал коллективу только по  праздникам, а  себе
--  когда  появлялось  желание.  Спорить  с ним боялись,  приказы  выполняли
по-армейски, но когда среди  полярников распространили анкету с вопросом. "С
каким  начальником ты хотел бы зимовать?"  Макухина почти никто не назвал. А
начальство ценило, для начальства самое главное, чтобы выполнялась программа
и  не случались  ЧП... За  себя-то  Семенов  был  спокоен, на  него  Макухин
бросаться не станет, но Андрей и слышать его фамилию не мог. А без Андрея, и
думать нечего, никуда Семенов не пойдет Пусть с Макухиным зимует другой...
     -- Здравствуйте, Сергей Николаич!
     --  Женька?-- Семенов с  удовольствием пожал  руку  молодому крепышу  с
русым хохолком и открытым лицом человека, у которого нет в мире врагов, да и
откуда им взяться,  если он  никому ничего  плохого не сделал.-- Куда судьба
забросила?
     --  На Врангель сватают,  в бухту Роджерса. А я вас искал,  в гостинице
Вера Петровна сказала, что вас Свешников вызвал.
     -- Так я ведь прилетел только, в отпуск собираюсь... Как нога?
     -- Хоть вприсядку, Сергей Николаич!
     С механиком-дизелистом Дугиным Семенов несколько лет назад отзимовал на
Востоке и почти весь прошлый год --  на Льдине, до несчастного случая, когда
Женьку вывезли с  переломом  ноги.  Дугин  Семенову нравился. Сдержанный, на
редкость  исполнительный,  он  легко   входил   в  коллектив,   с  полуслова
подхватывал приказы и, случалось, без подсказки одергивал  ребят, вылезавших
из оглоблей.  Семенов  ценил такую преданность, верил Дугину:  дизель Женька
мог  разобрать  и  собрать  с  закрытыми  глазами,  на  тракторе  по  Льдине
раскатывал, как на велосипеде, знал сварочное и взрывное дело.
     --  Езжай  пока  что,-- с  сожалением  сказал  Семенов.--  На  Врангеле
повеселее будет, чем на нашей ледяной корке. Поохотишься, порыбачишь.
     --  Какая  там охота!  -- вздохнул Дугин  --  Оленей,  говорят,  колхоз
поставляет, а в море разве рыбалка?
     --  Не  скажи,  в  августе  туда  гуси  канадские  прилетают  тучами,--
подбодрил Семенов.-- Ну не пропадай!
     -- Если что, так я на крыльях, только знать дайте,-- попросил Дугин.
     -- Договорились,  Женя. Координаты  твои  те  же? Лады. Может, и сведет
судьба.
     Не  знал  тогда Семенов, что  сведет,  и  не раз!  Необозримы  полярные
широты, а дорог, по которым ходят люди,  там  не  так уж и много, то и  дело
перекрещиваются.

     --  Здравствуй,  Сергей,--  Свешников поднялся  и  приветливо  протянул
Семенову  могучую руку.-- Заматерел ты, брат, раздался, впрок,  видно,  идет
тебе полярное питание  на свежем  воздухе. В газете  о  тебе писали, слышал?
Наступает молодежь на пятки, вот-вот под это кресло клинья начнет подбивать!
     -- Петр Григорьевич...-- с упреком произнес Семенов.
     --  Отдрейфовал  ты  прилично,--  продолжал   Свешников,--  скажем,  на
четверку. Можно было бы даже с плюсом, если бы не перерасход спиртного.
     -- Два ящика с коньяком при подвижках льда...-- начал было Семенов.
     -- Расскажешь своей бабушке,-- усмехнулся Свешников.-- Загадка природы!
Почему-то на всех станциях в авралы страдают в первую очередь именно ящики с
коньяком! Устал?
     --  Нормально, Петр Григорьевич,  "Москвич" в  гараже  бьет копытом,  в
путешествие собираемся -- с Гараниными.
     -- Поня-ятно.-- Свешников на мгновение призадумался.-- Идея хорошая...
     Зазвонил телефон, Свешников  жестом указал Семенову на  стул  и завел с
кем-то  длинный и,  судя ло  первым словам, деликатный  разговор. Голос  его
раскатисто гремел,  этакий  густой, как сгущенка, баритон,  даже удивительно
было, как выдерживает такой напор телефонная трубка, затерявшаяся, казалось,
в огромной ладони. Семенов  отключился -- неприятно слушать чужие тайны -- и
с почтительной симпатией покосился на хозяина  кабинета.  Массивный,  лишний
жирок  появился, все  реже  надевает Петр  Григорьевич  свои  видавшие  виды
унты... А силы в нем были немереные, все помнили случай, когда провалившуюся
под  лед  упряжку в одиночку вытащил и,  сам  мокрый  насквозь, полсуток  до
берега добирался. Из первопроходцев -- не любил ходить по чужим следам.  Что
поделаешь годы, от них и скалы выветриваются...
     Семенов  уважал  Свешникова  и его  полярную мудрость.  От него  в свой
первый  дрейф  он научился  тому пониманию  полярного закона, которое дается
только жизнью на трудной зимовке, и не раз и  навсегда, как некая  догма,  а
как  метод,  которым  следует пользоваться в  зависимости от  обстоятельств.
"Спасай  товарища,  если  даже  при  этом ты можешь погибнуть,--  учил  Петр
Григорьевич.  --  Помни, что его  жизнь всегда дороже твоей". Если  б только
говорил, но Свешников  так и поступал, и потому  сформулированный им главный
закон зимовки врезался в память, как буквы в  гранит,-- навсегда. Всего лишь
год прозимовал Семенов  под  началом Свешникова, но тот  год оказался  очень
важным, и за него Семенов был благодарен судьбе.
     --  Как  он станцией  будет  командовать,  если женой  не научился?  --
продолжал греметь Свешников.
     Семенов  стал смотреть на большую, во всю стену, карту мира, на которой
разноцветными линиями и стрелами, как на картах полководцев, отмечался дрейф
станций "Северный полюс" и  маршруты кораблей  в  Северном и Южном Ледовитых
океанах. Вот по  этой извилистой линии дрейфовала его  последняя Льдина, год
жизни шел по  этой линии; а вот и Скалистый  Мыс -- еще несколько лет жизни,
Антарктида... Мирный... Восток...
     -- "Кто  на Востоке  не  бывал, тот Антарктиды не  видал", помнишь?  --
послышался голос Свешникова. -- Соскучился по своему Востоку?
     Семенов вздрогнул.  Свешников с улыбкой на него поглядывал, развалясь в
своем кресле.
     -- Почему это по-моему?-- возразил Семенов.--  Станцию-то открыли вы, я
только ключи от вас получил.
     -- Померзли мы тогда, Сергей, как не мерзла еще ни одна собака.
     -- Было дело, Петр Григорьевич... А жаль!
     -- Чего жаль?
     --  Восток, слово-то какое  -- Восток! -- а  закрыли, законсервировали,
как банку с грибами!
     -- Ишь, критикан! Не в свою епархию лезешь.
     Семенов молчал.
     -- То то же... Совсем на своей Льдине от субординации отвык. Думаешь, у
одного  тебя  за станцию душа болит?.. Банка с грибами...  Консервным  ножом
пользоваться не разучился?
     -- Это к чему? -- ошеломленно спросил Семенов.
     -- Да ты же в отпуск собрался,-- будто бы вспомнил Свешников.--  Что ж,
после  дрейфа  отпуск  положен, отдыхай,  набирайся  сил,  Кстати говоря,  у
Макухина на тебя виды, замом собирается сватать.
     В словах Свешникова было что-то принужденное, стороннее.
     Семенов весь подался вперед, его душила догадка.
     -- К чему это -- насчет консервного ножа?
     --  Отдохнешь,-- Свешников явно  уклонился  от ответа,-- отчет о дрейфе
сдашь  и подключишься к  Макухину.  Знаю, что не очень  его жалуешь, ничего,
притретесь  друг к дружке, сработаетесь...  Что, рад? Повышение  тебе в руки
идет, благодарить начальство в таких случаях положено!
     -- Не для того вы меня вызвали, Петр Григорьевич...
     --  Смотри ты, каким телепатом  заделался... А ведь точно, не для того.
Сам-то догадываешься?..  Решение принято  только вчера. Будем в этом  сезоне
расконсервировать Восток. Молчишь?
     -- Думаю, Петр Григорьевич...
     --  А я тебе еще ничего и не предлагал,  О Востоке  -- так,  в  порядке
информации...  Да,  слушаю  вас.--  Свешников прижал к уху трубку,--  Привет
тебе,  Николай  Алексеич, привет...  Да, буду жаловаться в горком,  это тебе
правильно доложили...  В  Антарктиде,  сам знаешь, людям податься  некуда, а
твой  кинопрокат заваливает нас такой рухлядью, что даже пингвины  деньги за
билет требуют  обратно!  Так что уж  расстарайся... А что  есть?  Ну,  читай
список...
     Семенов  вытер с бровей пот.  Не торопись, подумай,  Сергей...  Вера...
дети... сколько можно воспитывать их радиограммами... Не торопись, Сергей...
     Семенов недвижно  уставился  на карту, взгляд  его застыл на  крохотной
точке  в глубине Антарктиды. Точка... Два года отдано, чтобы вдохнуть в  нее
жизнь.
     Семенов любил Восток и гордился его исключительностью. В первую зимовку
бывало,  что весь  научный мир следил за его радиограммами, ожидая все новых
сенсаций, в июле -- августе Восток чуть не каждый день бил мировые  рекорды,
80... 82... 85 градусов ниже нуля!  А тот незабываемый день -- уже в  другую
зимовку, когда вышли они с Андреем на метеоплошадку и, глазам своим не веря,
уставились  на  отметку 88,3...  Полюс  холода,  геомагнитный  полюс  Земли,
уникальнейшая  точка планеты --  станция  Восток... Нет  большей  чести  для
полярника -- первому обжить такую точку, закрепить за людьми форпост, откуда
они  будут штурмовать Центральную  Антарктиду. Тем, кто пришел  следом, было
полегче,  и открыли,  может, они для  науки побольше, но  первый шаг сделали
Свешников, Семенов и его ребята, и первый дом построили они. И Льдины любил,
и  другие станции,  где доводилось зимовать, а сердцем  был  верен  Востоку.
Потому  так  тяжело   и  переживал,  когда  дошло   до  него,  что   станция
законсервирована. В то время он  дрейфовал и не  знал толком, в чем дело, то
ли санро-гусеничный поезд с топливом через зону застругов не пробился, то ли
со снабжением произошли неувязки, но чья-то рука поставила на Востоке крест.
Так обидно было, будто полжизни зря прожил, будто на твоих глазах чиновничий
бульдозер срыл дело рук твоих.
     И  вот  теперь  Востоку  приказано  воскреснуть.  И он,  Семенов, может
вдохнуть к него жизнь!
     Свешников положил трубку,  взглянул на Семенова и нажал кнопку  звонка.
Заглянула секретарша.
     -- Минут десять ни с кем не соединяйте.
     -- Я согласен,-- сказал Семенов.
     -- Вижу. Хорошо подумал?
     Семенов кивнул.
     --  Ты-то меня  не  беспокоишь,-- задумчиво проговорив  Свешников,-- на
"Оби" отдохнешь,  отоспишься... Другое дело  -- Вера... Вряд ли она разделит
твой энтузиазм, друг ты мой.
     --  Вряд  ли,--  искренне  признался Семенов.-- Предвижу  серьезные, но
преодолимые трудности.
     -- Ситуация знакомая, сам не раз  преодолевал... Честно, Сергей, мне бы
хотелось, чтобы Восток расконсервировал именно ты.  Но -- ты знаешь меня, не
обижусь -- скажи слово, и пойдет другой.
     -- Не скажу, Петр Григорьич...-- Семенов  покачал головой.-- Предложили
бы любое другое  дело  -- может, и сказал  бы. А на Восток пойду. За честь и
доверие большое спасибо!
     -- Заговорил... как стенгазета... Ты мне станцию оживи, чтоб задышала и
запела,-- тогда сам  тебе спасибо скажу... Ну, к делу.  "Обь" через месяц  с
небольшим уходит, времени, сам понимаешь,  у тебя в обрез. Что  надо  будет,
сразу  ко  мне, Востоку все  отдам  -- любого человека  из  экспедиции, кого
хочешь. Займись в первую очередь людьми,  особенно первой пятеркой,  которая
будет   расконсервировать  станцию.   Помнишь,  Георгий   Степаныч  говорил:
"Товарища по зимовке  выбирай  --  как жену выбираешь.  Жизнь твоя  от  него
зависит". Ну, иди. Не завидую тебе, нешуточное дело -- на  второй год подряд
увольнительную получить!
     Семенов  вышел из кабинета, в голове у него  гудело, как после  доброго
стакана спирта. В приемную уже набилось много людей, ктото из них приветливо
произнес:
     -- С возвращением, Сергей Николаич!
     Семенов  рассмеялся, извинился  за непонятный  товарищу смех  и  быстро
пошел в гостиницу: Вера, небось, уж заждалась.
     Этюд из личной жизни полярника

     Оркестр неожиданно заиграл полузабытую мелодию, и они пошли танцевать.
     -- Этот вальс постарел вместе с нами,-- сказала Вера,-- У него такие же
морщины, как у меня.
     -- Ты очень красива,-- сказал Семенов.-- Прости, я стал совсем неуклюж.
     Сердце мое, не стучи,
     Глупое сердце, молчи...
     --  Какая  она  грустная.-- Вера  кивнула  на певицу.-- Наверное,  жена
полярника или моряка.
     -- Вернемся, на нас смотрят. Я разучился танцевать.
     -- На твоих ногах уже унты?
     Их столик был расположен удачно, в дальнем и тихом углу.
     -- Не пей больше, Сережа.
     -- Сегодня коньяк для меня -- вода. Улыбнись,  прошу тебя. Будь  как на
той фотокарточке, которая на обоих полюсах со мной прозимовала.
     --  Ты любишь  ее,  а не меня, твоя  жизнь  прошла с  ней...  Мы женаты
пятнадцать лет, из них дома ты был четыре с половиной года.
     -- Четыре года и восемь месяцев, родная моя Пенелопа.
     -- Я не Пенелопа, Сережа. Пенелопа  сделала ожидание своей  профессией.
Она могла это себе позволить,  ей не надо было спешить  на  работу, бегать в
кулинарию и кормить детей.
     -- Но ты же знаешь...
     --  Знаю...  Знаю все, что ты скажешь. И  призвание, и наука, и высокие
широты...
     -- Через это я уже прошел, дорогая. Но Восток..
     -- И это знаю... Я сто  раз обмирала  по ночам, когда представляла тебя
там, в этой космической стуже. Да, Восток --  твое детище, Сережа. Но  ведь,
кроме этого детища,  которое можно законсервировать,  у нас есть двое детей,
которых  законсервировать нельзя... И  самое грустное  для них,  что  я  все
понимаю и не лягу у порога, чтобы удержать тебя.
     -- Спасибо.
     -- Нынешний год високосный.
     -- Это так важно?
     -- На один день больше ждать.
     -- Один день!
     -- Не день,  сутки. С каждым  годом  все  тяжелее, Сережа...  Наверное,
возраст.
     -- Ты для меня всегда двадцатилетняя.
     -- Только для тебя.
     -- Этого мало?
     -- Много.-- Вера взъерошила ему  волосы.-- Очень много... Другой судьбы
у нас уже не будет.
     -- Тебе  не повезло,  ты полюбила полярника...  Ну вот,  наконец-то  ты
улыбнулась.
     --  Знаешь, еще в детстве,  совсем  девчонкой, я загадала однажды: если
завтра кончатся дожди и будет солнце, моя жизнь сложится счастливо.
     -- И наутро были дожди?
     -- Солнце встало, Сережа.
     -- Я вернусь и больше тебя не оставлю.
     -- Не обманывай себя, тебе, как белому медведю, нужен  снег. Такова уж,
видно, моя  участь на этой земле -- ждать и дни считать. Налей мне  тоже,  я
хочу быть пьяной. Иначе я сейчас же разревусь. За что будем пить?
     -- Помнишь, ты дала  мне на Льдину маленький  томик  стихов?  Там  были
такие слова: "Как будто бы  железом, обмокнутым  в сурьму, тебя вели нарезом
по сердцу моему".
     -- Сережа, я немедленно разревусь. За что будем пить?
     -- За твое долготерпение, дорогая. За твою любовь.
     -- Ну, хорошо. Будь здоров.


Два друга

     Семенов  проводил  Веру  ночным   поездом  --   утром   ей  на  работу.
Договорились, что на субботу и воскресенье он будет прилетать в Москву.
     -- Полных восемь дней вместе! -- бодро подсчитал он.
     -- Если украдешь у меня хочя бы один из этих дней...
     -- Пусть меня забракует медкомиссия! -- поклялся Семенов
     -- Хорошо бы... Смотри, если на небе есть бог -- он слышит!
     А утром из Москвы прилетел Гаранин.
     -- Что случилось? -- войдя в номер, спросил он.
     --   Ничего   особенного.--   Семенов   продолжал   водить    по   щеке
электробритзой. Раздевайся, сейчас будем завтракать.
     -- Надеюсь,  ты меня  вызвал  срочной телеграммой  не  для  того, чтобы
вместе позавтракать?
     -- В частности  и  поэтому.--  Семенов  продул бритву,  сполоснул лицо.
Словно гора с плеч свалилась -- Андрей приехал!
     -- Я обещал Наташе и сыну,  что к вечеру вернусь,-- выжидательно  глядя
на Семенова, сказал Гаранин.
     -- К сегодняшнему вечеру?
     -- Конечно.
     -- Образцовый муж и отец! -- похвалил Семенов.-- Пошли.
     В буфете они взяли шипящую яичницу на сковородках, сосиски и кофе.
     -- Ну? -- не выдержал Гаранин.
     -- Ты ешь, ешь, пока не остыло.
     -- Да говори же, какого черта!
     -- Боюсь испортить тебе аппетит.
     Давясь, Гаранин проглотил яичницу и сосиски.
     -- Ну, бей,-- потребовал он.-- Потерял отчет о дрейфе?
     -- Если бы...-- вздохнул Семенов.
     -- Что-нибудь... со Льдиной?
     --  Тьфу-тьфу,  не  сглазить  бы,  все  в  порядке...  Принято  решение
расконсервировать Восток.
     -- Когда?
     -- В эту экспедицию.
     -- Кто идет начальником?
     -- Я.
     -- Так... А заместителем?
     -- Ты.
     Гаранин молча допил кофе.
     -- Где Вера?
     -- Вчера проводил домой. Еще выпьешь?
     -- Пожалуй.
     Семенов принес еще две чашки кофе.
     -- Как твои? -- спросил Семенов.
     -- За двое  суток еще  не  разобрался. Наташа здорова,  у Андрейки была
корь. Сегодня должен пойти в школу.
     -- Вера говорила -- отличник.
     Гаранин кивнул.
     -- Что в Институте?
     -- Шум,  кавардак, неразбериха. "Обь"  уходит десятого ноября,  и,  как
всегда, ничего не готово.
     -- Почему прислал телеграмму, а не позвонил?
     -- Наташа тебя бы не отпустила.
     -- Думаешь, соглашусь?
     -- Надеюсь.
     -- Напрасно.
     -- Поживем -- увидим.
     Они возвратились в номер, уселись в кресла, закурили.
     -- Люкс,-- осматривая мебель, заметил Гаранин.-- Даже с телевизором.
     -- Здесь и будем жить.
     -- Ты -- будешь. Я сегодня же улетаю домой.
     -- Никуда ты не улетишь.
     -- Почему ты так решил?
     -- Потому что вечером нас ждет Свешников.
     -- Тебя он ждет, а не нас!
     -- Отпустишь меня ка Восток одного? -- сделав глубокую затяжку, спросил
Семенов.
     -- Знаешь, кто ты?
     -- Ну, кто?
     --  Грубый  шантажист!  --  Гаранин  встал  и   прошелся  по  номеру.--
Представляешь, с каким лицом я скажу Наташе и Андрейке...
     -- Хорошо представляю.-- Семенов кивнул.-- Не забыл со вчерашнего дня.
     -- Мне хочется тебя отлупить!
     -- Пожалуйста, даже пальцем не шевельну.
     Гаранин уселся в кресло и задумался.
     -- Ты твердо решил?
     -- Восток, Андрей! Восток!
     Гаранин невесело усмехнулся.
     -- Когда, говоришь, уходит "Обь"?
     -- Десятого ноября.
     -- Через тридцать четыре дня.
     -- Если считать сегодняшний -- тридцать пять.
     -- Люди подобраны?
     -- Ждал тебя.
     -- Тогда чего время терять, давай прикидывать.
     Семенов встал.
     -- Ну, Андрей,  вовек  не  забуду! --  Он подошел к  шкафчику,  вытащил
початую бутылку коньяку.-- По рюмочке -- за Нее, за Удачу?
     -- А что Георгий Степаныч говорил? -- проворчал  Гаранин.-- "Днем лучше
два раза поесть, чем один раз выпить".
     --  Легок   на  помине,--  Семенов  улыбнулся.--  Свешников  его  вчера
цитировал: "Товарища по зимовке выбирай...
     -- ...как жену выбираешь",-- закончил Гаранин.-- Эх, ты, бродяга...
     -- От бродяги слышу!-- весело огрызнулся Семенов.
     -- И  почему тебя тогда медведь не слопал? -- Гаранин сокрушенно развел
руками. Фанатик чокнутый! Разрушитель семейного очага!
     -- А  кто меня поспитал?-- перешел  в  наступление Семенов.-- Кто учил,
что сначала дело, а  потом личная  жизнь?  Кто  десять лет  назад Свешникову
посоветовал Семенова в начальники выдвинуть?
     -- Себе на голову,-- вздохнул Гаранин -- Ладно, закажи-ка мне Москву...
В цирк билеты купил, Андрейка обнимал!.. Как с Наташей говорить...
     -- Она уже все знает, Вера-то уже в Москве.
     -- Думаешь, рассказала?
     -- Не думаю, уверен. Сам ее об эгом просил.
     -- Эх ты, сухарь!.. А может, к лучшему, что ей Вера скажет?
     -- Конечно,--  подхватил  Семенов выгодную версию.-- Ты же знаешь Веру,
она толковее нас с тобой это провернет.
     -- Ну, тогда за дело,-- подумав, решил Гаранин.-- С чего начнем?
     Семенов достал папку и выложил на стол бумаги.
     -- Взял у  Шумилина  копии списков, сказал  он.  Здесь коллективы  всех
станций и резерв.

     Первая  зимовка  на  Скалистом Мысу  для  Семенова  началась  неудачно.
Станция маленькая,  радистов  всего  двое,  а работы невпроворот. каждый час
нужно передавать погоду летчикам, да еще сводки на Диксон, разные  служебные
и  личные  радиограммы. Полярные  радисты-асы:  постоянная работа в условиях
плохого  прохождения  радиоволн, извечные  помехи  в  эфире,  отвратительная
слышимость требовали очень высокого мастерства. А Семенов радистом был тогда
совсем зеленым  --  ни  хватки,  ни опыта.  На сроки  опаздывал,  принимать,
передавать не успевал,  то и дело  просил повторить, и потому  редкий день в
его  наушниках не  пищало оскорбительное НН СПГ... НН СПГ  -- "вон с  ключа,
сапог!"
     А кончалась  вахта -- не знал, куда себя  деть. Старые приятели остаюсь
на  материке,  новых  не  завел; зимовщики  в глаза  и  за  глаза поругивали
новичка, из-за промахов которого станцию уже не раз пропесочивали, а тут еще
замолчала  Галя. То ли рядовой радист с далекой и глухой станции, затерянной
на берегах Карского моря,  показался ей женихом бесперспективным,  то  ли "с
глаз долой,  из  сердца вон"  -- забыла и  увлеклась  другим,  но восемь его
радиограмм, одна другой отчаяннее, остались без ответа.
     А в декабре  наступила полярная ночь, и недели на три забушевала пурга.
Раньше  хоть  можно  было  прогуляться  на берег к тюленям, запрячь собак  и
проверить  капканы на  песцов,  в  пургу, да  еще ночью, никаких  прогулок в
одиночку не допускалось, а в напарники его не приглашали. К тому же улетел в
долгий отпуск Георгий Степанович Морошкин, начальник станции и замечательный
человек. Семенов лишь много спустя понял, как ему не повезло, что начало его
зимовки совпало с этим отпускомл  Но хуже всего  были ночь и пурга. Пурга --
она  сама по себе нагоняет тревогу и  грусть  неистовым воем и  разбойничьим
свистом,  первобытный  хаос  ее   звуков,  в  котором   сшибаются  угроза  и
безнадежность,  угнетает  даже  здорового человека  и  уж совсем  губительно
воздействует на того, чьи мысли и чувства со звучны пурге.
     И тогда у Семенова началась полярная тоска -- опасная болезнь, нередкая
на  оторванных  от  мира станциях,  когда человек  теряет сон  и  становится
безразличен  ко всему на  свете.  Он  убеждает  себя,  что никому  не нужен,
задумывается о смысле жизни и  не находит  его; все кажется  ему постылым  и
работа, и окружающие ею равнодушные к нему  люди и дальнейшее существование.
А Семенов к тому  же был парнем гордым, на людях держался с  достоинством  и
отдавался тоске лишь наедине  с самим  собой. Ничего  страшнее такой болезни
для  полярника  нет.  Как  от  морской  болезни  суша,  ее  излечивает  либо
возвращение на материк,  либо привычка,  приобретаемая ценой долгих мучений.
Много людей навсегда распростились с высокими широтами из-за полярной тоски.
     В одну из  самых скверных для Семенова ночей в жилую  комнатка радистов
зашел метеоролог Гаранин.
     -- Вижу, свет горит,-- объяснил он свой приход.-- Чего не спишь?
     -- Книгу читал.
     -- Тебе же через три часа на вахту, отдохнуть надо.
     -- Будильник испортился, боюсь проспать.
     -- Я разбужу, мне до утра дежурить.
     -- Да уже неохота, сон прошел.
     -- Тогда, может, попьем чайку?
     К этой ночи прожил  Семенов на свете с небольшим двадцать лет, а ничего
важнее тех трех часов  в его жизни не было. Началось их чаепитие с пустяков,
а  кончилось задушевным разговором -- таким, какого Семенов еще никогда ни с
кем  не вел.  Увидел  в  глазах  человека,  с  которым  до  сих  пор  кивком
здоровался, искреннее понимание  и,  поражаясь своему порыву, все рассказал,
выплеснулся, как на исповеди.
     Будто воскрес  Семенов после того  разговора, будто, погибая  от жажды,
воды вдоволь напился. Еле конца вахты дождался -- и бегом к Андрею!
     Так началась их дружба. Гаранин был старше Семенова, мудрее и сильно на
него влиял.  Научил его, горячего и  необузданного,  неторопливому раздумью,
философскому  отношению к удачам  и невзгодам и пониманию  того, что во всех
людях, даже самых, казалось, отпетых, где-то  в тайниках души  таится доброе
начало и только от тебя самого зависит, сумеешь ли ты его распознать.
     Впрочем,  не только на Семенова влиял  Гаранин; даже старые  полярники,
всякого повидавшие тертые калачи,  относились к нему с уважением, на которое
он вроде бы никак не мог рассчитывать по своей молодости: полярники -- народ
консервативный,  возраст  и  стаж  многое для  них значат. Была  в  Гаранине
какая-то чистота -- в глазах. что ли, в словах, во всем его поведении; такие
люди,  обычно  мягкие  и  уступчивые  в  мелочах,  бывают   в  то  же  время
поразительно цельными.  Семенов не  помнил  случая, чтобы  Андрей поступился
своими  принципами.  Поначалу  Семенов  просто  его   любил,   как  нежданно
обретенного друга, которому можно  излить  душу. А понимать  его отношение к
жизни стал после такого случая.
     Был  на  станции  Федор   Михальчишин,   суровый   и   сильный   мужик,
замечательный  плотник, какие  в последнее  время  совсем перевелись.  Много
хорошего сделал он в ту  зимовку, ему обязана  станция срубленным из толстых
бревен  двухэтажным  домом,  которому завидовала вся  Арктика.  Но и  другим
поражал Федор зимовщиков -- дикой, беспросветной скупостью. Семья  его, жена
и пятеро детей, совсем  обносилась, перебивалась  с хлеба  на квас, а Федор,
зарабатывая большие деньги, перечислял ей гроши. Первое время его совестили,
потом  запрезирали  и уходили  из кают-компании,  когда он там появлялся; на
Михальчишина, однако, это не действовало: от зари до зари он работал, в ужин
наедался  до отвала  и заваливался спать и  в  пургу  спал без  просыпу, как
медведь в берлоге.  Ни  самому себе, ни  другим объяснить не мог, зачем, для
кого копит. Дом? Есть дом в Архангельске,  сам срубил. На старость? Мужику и
сорока нет, в жизни ничем не болел. Бездумная, темная скупость -- и только.
     И  вдруг приходит  радиограмма от жены, слов на тридцать, никогда такой
Федор и  не  получал: спасибо,  родной  мой Феденька, детей  приодела,  себе
теплую  шубу   купила,  картошку  на  зиму  запасла   и  козу  присматриваю.
Михальчишин несколько дней ходил  ошалелый: откуда деньги взяла? Через месяц
новая радиограмма: купила козу. шкаф и кровати, соседи завидуют, возвращайся
скорее, любимый, наконец-то заживем и прочее в этом духе. Михальчишин совсем
обалдел: может,  полюбовника нашла? Да кому нужна  Мария с ее  выводком? А с
почтой получил такое письмо,  что как  пьяный  по станции ходил, всем  давал
читать: вот  люди, мол, на тебя наговаривают, а  ты самый  добрый и хороший,
все  глаза  выплакала,  жду  тебя,  любимого...   Словно  невеста,  в  любви
рассыпается!
     Понять ничего не мог, наваждение  какое-то, а ходил по станции гоголем.
Стал,  однако,  наводить справки,  в сберкассу письмо  отпраьил, в  почтовое
отделение  --  и  выяснил:  деньги  его  жена получает  от  Гаранина  Андрея
Ивановича.  Выяснил -- и что-то в нем сломалось.  Бросил  работу,  достал из
сундука  заначенную бутылку  спирта, вдрызг  напился  и пошел бузить.  Мужик
здоровый, но сообща успокоили, уложили спать. Наутро опохмелился, попросил у
радистов  бланк ("Ну и ну! Федька на радиограмму  тратится, быть  пурге!") и
отправился к начальнику станции --  заверять  документ: "Михальчишиной Марии
Антоновне  доверяю право  распоряжаться  вкладом  полностью  или  частично".
Гаранину деньги  вернул  до копейки,  ни слова ему до конца своей зимовки не
сказал,  но  будто  подменили  мужика:  в  каюткомпании  стал  засиживаться,
повеселел,  разрешал  себя разыгрывать  и  сам  подшучивал над товарищами, а
перед посадкой в самолет вдруг подошел к Гаранину,  обнял его и поблагодарил
за науку.
     Плохо началась, а хорошо продолжалась для Семенова та зимовка. Обжился,
стал своим, набил руку и набрался опыта, в летнюю тундру влюбился, в охоту и
богатую северную  рыбалку, а самое главное -- понял он, что нашел свое место
в  жизни  и другого  ему  не надо. Мальчишеские  мечты о  подвигах  в  белом
безмолвии  уступили често трезвому расчету и  прочной  привязанности к своей
профессии. В  отпуске он слышал  во сне  морзянку и  пургу,  видел песцов  и
медведей, и его снова тянуло туда, где они есть.
     Потом были еще зимовки на  береговых  станциях, три дрейфа  на Льдинах,
два года в разных экспедициях -- на станции Восток.  Много всякого случалось
за эти  годы,  о чем еще  будет  время вспомнить.  Менялись  станции,  люди,
впечатления  и  взгляды  на жизнь,  и  лишь  одно  оставалось в  этой  жизни
неизменным  --  дружба  с  Андреем  Гараниным.   С  той   памятной  ночи  не
расставались  они  уже  семнадцать  лет.  То есть  расставались,  конечно,--
бывало, жены не  сходились в планах на отпуск и отдыхать  приходилось врозь,
но  зимовали Семенов и Гаранин всегда  вместе. Давным-давно  побратались, не
раз  выручали,  спасали  друг  друга,  и  выработалось  у  них  с  годами то
редкостное взаимопонимание, без которого они уже не мыслили дальнейшей своей
жизни.

     --  Мирный...  Молодежная...   Новолазаревская...--   Гаранин   мельком
поглядывал на  списки.--  Бывшие восточники есть?.. Так,  в  Мирный  главным
врачом экспедиции идет Саша Бармин...
     -- Не верь глазам своим,  Андрей,  на Восток пойдет Саша! Только он еще
этого не подозревает.
     -- Ты говорил с ним?
     -- По телефону, и то ограничился лирическими воспоминаниями. Ждал твоей
санкции.
     -- Так нам Шумилин и отдаст Бармина,-- усомнился Гаранин.
     -- А Свешников? Лично из августейших рук получил картбланш: на Восток с
любой станции!
     --  Тогда  другое  дело.--  Гаранин  повеселел.--  Тогда  мы  их сейчас
пощипаем.
     Семенов, улыбаясь, смотрел на Гаранина, на  душе было легко и спокойно.
А ведь часа не прошло, как он обрушил на Андрея  новость,  от которой  любой
другой закрутился бы в спираль. До чего хорошо, что на свете есть Андрей.
     --  Всего  нас  будет  шестнадцать,  --  сказал  Семенов.-- Но  сначала
определим первую  пятерку.  Пока  не  запустим дизеля,  остальным  делать на
станции нечего.
     -- Ты, да я, да Бармин трое,-- подсказал Гаранин.-- И  еще два механика
--  привести в порядок дизеля. А  за  радиста  сработаешь  сам  --  тряхнешь
стариной.
     -- Старшим механиком предлагаю Дугина.
     -- Так у него же был перелом,-- напомнил Гаранин.
     --  Виделись  вчера, козлом скачет.--  Чувствуя,  что  Дугина  придется
отстаивать, Семенов  заговорил с излишней бойкостью.--  Про  тебя спрашивал,
велел кланяться.
     -- Ну, это ты выдумал,-- усмехнулся Гаранин.-- И не делай такое честное
лицо, все равно не поверю: твой дружок, а не мой. Ты очень хочешь его взять?
     -- А почему бы нет? Восток знает, дизелист первоклассный да и силой бог
не обидел.
     -- Само  совершенство,-- подытожил  Гаранин.--  Идеал,  хоть  в  книжку
вставляй.
     -- А что ты против него имеешь?
     -- Уж очень тебя уважает. Ну, просто влюбленными глазами смотрит!
     -- Ревнуешь?
     -- Этого еще не хватало! -- возмутился Гаранин.--  Тоже мне еще нашлась
Дездемона... Ладно, Дугина я тебе уступаю. Но прошу записать в протокол: без
восторгов.
     -- Тогда отпадает, не берем.
     -- Да шучу, шучу. Годится твой Женька. А кого вторым механиком?
     -- На Молодежную идет Пичугин,-- глядя в список,  выжидательно произнес
Семенов.
     -- Пусть  там  и  остается,--  решительно возразил  Гаранин.--  Ты меня
удивляешь. Снова брать его на Восток, да еще в первую пятерку?
     -- Проверка памяти.-- Семенов улыбнулся.-- Конечно, отпадает
     А  с  Пичугиным  произошла  такая история.  В первую зимовку на  Восток
стремились попасть многие: уж очень почетной была она в глазах полярников --
первая зимовка в самой глубине ледового материка. Отбирали самых,  казалось,
надежных,  лучших из лучших,  а  случилась  осечка. Никто еще  не зимовал на
куполе Антарктиды на  такой высоте  -- три с половиной километра над уровнем
моря, и редко  кто  брал  на себя смелость предсказать, что  ждет  людей  на
Востоке  в  полярную  ночь.   И   вдруг  зашелестел,  пронесся  слушок,  что
теоретически морозы в  этом районе возможны совсем уж  неслыханные, градусов
под сто двадцать  ниже нуля.  Люди  забеспокоились,  зашушукались  по углам:
слава, почет -- вещи приятные, а не покойникам  ли достанутся? Тогда Семенов
объявил: пока самолеты еще летают --  решайтесь, паникеры  мне на станции не
нужны. Полярники  --  народ  самолюбивый,  позориться никто  не  захотел,  и
разговоры прекратились. И тут двое начали  кашлять. Не просились обратно, не
намекали даже, а просто  кашляли  -- надрывно и  мучительно,  днем и  ночью.
Бармин осмотрел их,  легкие в порядке; бронхи -- раздражены, конечно, но и у
других не лучше: воздух здесь сухой, во  рту как  песком посыпано.  Позорить
этих двух  Семенов не стал,  отправил в  Мирный по  болезни  и заменил двумя
добровольцами.  Одним из  кашлявших  и был  Пичугин. Спустя несколько лет он
все-таки прозимовал  на Востоке, да и на другие станции его охотно брали, но
парень он был неглупый и к Семенову ни разу не просился.
     --  Может,  Сагайдака  с  Молодежной  взять?  --  предложил  Гаранин,--
Дизелист никак  не хуже  Дугина,  бывший  штангист,  да и отзываются  о  нем
неплохо.
     Семенов задумался. Сагайдака  он знал, ничего  предосудительного за ним
не числилось.  И  все-таки что-то мешало без раздумий  принять эту вроде  бы
подходящую кандидатуру, что-то мешало...
     -- С изъяном твой Сагайдак! -- вспомнил Семенов.-- Не хочу  ему прощать
того тюленя.
     Может, спорным был тот случай, немногие бы придали ему значение, но при
отборе в первую пятерку следовало учитывать все. В одну из первых экспедиций
товарищи застали Сагайдака на припае за странным  занятием: преградив тюленю
путь к воде, он пинал его, неповоротливого и беспомощного на  льду, ногами и
хлестал  ремнем.  На  недоуменный  вопрос,  зачем  он это  делает,  Сагайдак
ответил,  что просто так, от скуки. Заступники позволили тюленю плюхнуться в
разводье, а про случай тот поговорили и забыли...
     -- Правильно, с изъяном, согласился Гаранин.-- Послушай, Сергей, у меня
есть совершенно неожиданное предложение.
     -- Ну?
     -- Только не отвергай с ходу,  подумай: Веня Филатов!.. Ну, вот, я ведь
просил тебя подумать!
     Семенов отрицательно покачал головой.
     -- Во-первых, мы с ним  не зимовали. Во-вторых, говорят,  вспыльчивый и
склочный.
     -- Кто говорит?
     -- Не помню.-- Семенов пожал плечами.-- А с чего это ты вдруг?
     -- Честно  говоря, совсем не  вдруг, я  с самою  начала  о нем думал,--
признался  Гаранин.-- Просто  ждал,  что найдется кто-то  более  знакомый  и
проверенный  в деле. А теперь вижу, что вряд ли найдется. Покровский и Уткин
сразу же после дрейфа на новую зимовку не пойдут, они  не такие ослы, как мы
с  тобой, да и жены их не пустят.  Тимофеев  только неделю назад прилетел на
нашу  Льдину, забирать его оттуда  --  рука не поднимется. Пичугин, Сагайдак
отпадают, фамилии  остальных,  кто в списках, мне  вовсе не  знакомы.  А про
Филатова действительно разное говорят. Но обрати внимание: или очень хвалят,
или от души ругают.
     -- Чего же здесь хорошего?
     -- В таких случаях я люблю разбираться: кто хвалит, а кто ругает.
     -- Ну и разобрался?
     -- Да, Его любит Бармин и терпеть не может Макухин.
     -- Это уже кое-что... А от себя что можешь сказать?
     --  Они,  как  ты  знаешь,  дрейфовали  вместе, мы  же  их  меняли...--
задумчиво продолжал Гаранин.-- Тебе-то было  некогда, ты принимал у Макухина
станцию, а я две недели жил в одном домике с Филатовым. И он мне понравился.
     -- Чем?
     -- Он бывал вспыльчив и груб...
     -- Начало многообещающее,-- усмехнулся Семенов.
     --  С  Макухиньм,-- Гаранин  пропустил  реплику  мимо  ушей,-- и с  его
свитой. Своенравен, упрям, дерзок на язык...
     -- Тоже неплохой набор.
     --  По молодости  --  ему двадцать три года. И при всем этом абсолютно,
предельно честен. Ни грамма фальши.
     -- А работник?
     -- Вспомни, какую дизельную получил от него твой любимый Дугин.
     --  Неплохую,-- кивнул Семенов.-- Действительно ругал его  Макухин.  Да
еще как!.. Ты ручаешься за Филатова?
     -- Пожалуй, да.
     -- Тогда зови, будем знакомиться.  Только, чур, Андрей: как заявится --
уйди, не дави на меня, не на рыбалку напарника подбираем.


Филатов и Бармин

     Семенов с  любопытством смотрел на Филатова. Сложения парень мощного, а
совсем юный, даже  бриться  безопаской как следует не научился,--  свежий  и
довольно глубокий порез на подбородке. Черноволосый и глаза черные,  острые,
такие из ласковых  легко  могут  стать  недобрыми,-- выразительные глаза. На
стуле сидит, как на лошади, каждый мускул нетерпеливо подрагивает.  Взрывной
паренек, подумал Семенов, с мгновенной реакцией.
     --  Это  у  вас  так положено -- изучать  человека?--  вдруг  пробурчал
Филатов.
     -- Извините, я просто задумался.
     -- Чего передо мной извиняться, я не девочка. Я к тому, что молчим, как
на собрании.
     --   Вопрос  поставлен  правильно.--  Семенов  улыбнулся.--  Как   ваше
отчество?
     --  Отчество?-- удивился Филатов- Вы  человек немолодой вас  можно и по
отчеству, а меня зачем? Веня -- и все дела.
     Семенову стало весело.
     -- Ты, Веня, прав, я человек в годах. Тридцать восьмой пошел.
     -- Вот видите.-- Филатов  сочувственно кивнул.-- А с виду вы еще ничего
себе.
     --  Спасибо.--  Семенов  отвернулся,  чтобы  скрыть  улыбку.--  Значит,
собрался на Новолазаревскую?
     -- Если возьмут,-- настороженно ответил Филатов
     -- А на Восток не хотел бы?
     -- Ну вот,-- оживился Филатов.-- А то вокруг да около... Конечно!
     -- А хорошо себе представляешь, что это такое -- Восток?
     -- Саша  Бармин, доктор наш, весь  дрейф рассказывал,  до смерти пугал:
холод собачий, дышать нечем и прочее. Вот кого бы вам пригласить -- Бармина!
     -- Рекомендуешь?
     -- Хитрите, Сергей Николаич, вы же его лучше меня знаете.
     -- Дружил с ним?
     -- В общем, да. С удовольствием, как говорят, общался.
     -- А ведь он тоже не очень молод, тридцать один год.
     -- Ну, это еще терпимо.
     Семенов снова отвернулся. Парень, кажется, забавный.
     -- А за что Макухин тебя невзлюбил?
     Филатов нахмурился.
     -- Ага, значит, и вам накапал... Тогда давайте напрямоту. Андрей Иваныч
рекомендовал вам меня как классного дизелиста?
     Семенов кивнул.
     -- А он не говорил, что я для начальства человек неудобный?
     -- Почему?
     -- Спорить люблю, личные мнения  при  себе держать не умею.  Охотно ими
делюсь.
     -- С начальством?
     -- Бывает, и с ним,-- с тем же вызовом продолжал Филатов.-- Если имеете
в виду  лично товарища  Макухина.  Он  всех,  кто  пониже  рангом, винтиками
считает. На  этой  почве  и  расходились.  Работу  делал,  как  положено,  а
наступать на себя не давал, мозоли от этого бывают.
     Семенов  прошелся по  номеру. Парень  --  что порох,  далеко не  лучшее
качество   для  трудной  зимовки.  Явно  любит  собой  покрасоваться,  да  и
самоуверенности ему  не занимать,  хотя  били его,  наверное, часто, у таких
жизнь редко течет гладко,  слишком ершистый...  Рубит  с плеча  от простоты?
Вряд  ли,  на простака  Филатов  не  очень-то  похож...  Прямота, честность?
Возможно.  Качества  превосходные,  однако  бывает,  что  такие  правдолюбцы
начинают  "качать права" в  самой неподходящей ситуации,  когда единственную
правду  знает   только  начальник.  И  тогда  прямота,   честность  и  жажда
справедливости  --  жаль,  тебя  нет  рядом, Андрей, могли  бы  поспорить --
выливаются   в   губительную  для   коллектива  склоку...  Не  из  таких  ли
правдолюбцев Филатов?
     Семенов колебался.  Не взять Филатова -- значит,  обидеть  Андрея чутью
которого привык доверять. Андрей  ошибается редко, но  все  же такие  случаи
бывали: слишком многое он  прощает  людям, в которых, как  он  говорит,  "ни
грамма  фальши"  Но  не   только  из  этого,  из   других  важных  слагаемых
складывается   полярник...  Было  бы  вречя   "обкатать  на  всех  режимах",
проверить, так нет этого времени... Рискнуть?
     -- Так что, не берете?
     Напрягся, сжался, как пружина, подумал Семенов. Силы много, воли -- еще
не знаю, а вот такта маловато. И все же парень чем-то ему нравился.
     -- Не опережай события, Веня. Женат?
     -- Рано мне жениться, подожду. Мир хочу посмотреть.
     -- Поэтому -- в Антарктиду?
     -- Конечно!  Одна дорога,  говоря!, чего  стоит, два океана и стоянки в
инпортах!
     -- Родители?
     -- Мать умерла, отец с  мачехой живет... А других родственников нет, ни
здесь, ни за границей, я все в анкете написал, в отделе кадров.
     -- Твоя анкета меня не интересует. Учиться дальше собираешься?
     -- Обойдусь. Валька Горохов,  друг детства, за пять лет  в институте от
зубрежки высох и сто  двадцать  получает. А я двести  где хочешь заработаю с
восемью классами.
     -- У меня на станции все чему-нибудь учатся,-- сказал Семенов -- И тебе
придется, иначе будешь белой вороной.
     -- Значит, берете? -- обрадовался Филатов -- А то я уже разволновался.
     --  С этим условием,-- напомнил Семенов.-- Американский ученый будет  с
нами зимовать, язык можешь выучить.
     -- Заманчиво! -- охотно согласился Филатов.
     Он явно повеселел, уселся поудобнее, разжал скованные руки.
     -- Теперь можешь задавать вопросы мне,-- предложил Семенов.
     -- А я про вас все знаю,-- выпалил Филатов. Мне Саша рассказывал. И про
то, как из шурфа на Востоке выбирались, и разное другое.
     -- Всыплю я твоему Саше!
     -- Фу ты, черт!-- расстроился Филатов.-- Болтун-находка для шпиона...
     -- Ладно,--  проворчал Семенов.--  Только  зря  полагаешь, что  со мной
очень легко будет. Здесь Саша тебя явно дезинформировал.
     --  Ну,  работы  я  не  боюсь...--  Филатов  снова  приободрился.-- Шея
здоровая, любой хомут налезет... А с этим на вашем полюсе как, сухой закон?
     -- Сам  не  очень-то захочешь,  кислорода  в  воздухе маловато,  горная
болезнь одолевать будет. Даже курить бросишь.
     -- Ну, это  мы еще посмотрим...  Платить-то за горную болезнь  и прочие
удовольствия как будете?
     -- Зарплата плюс двенадцать рублей суточных.
     -- Подходяще. А еще вопрос можно? Даже и не вопрос, а просьба.
     -- Давай свою просьбу.
     -- Возьмите Сашу Бармина! -- с жаром выпалил Филатов.
     -- Считай, что уже взял  -- Семенов взглянул на часы.--  Вот-вот должен
быть здесь.
     -- Везучий ты, Веня!--  радостно удивился Филатов.-- В такой день и  на
улицу выходить опасно, с будущей женой познакомишься.
     "Решено, беру",-- удовлетворенно подумал Семенов.

     -- А этот поморник с Новолазаревской что здесь делает? -- войдя, весело
осведомился  Бармин.--  Неужели берешь  его, Николаич? Волосы на  себе рвать
будешь.
     -- Не хотелось бы,-- включился в игру Семенов.-- А какой у него главный
недостаток?
     --  Неимоверно,  чудовищно  прожорлив.--  Бармин  исподтишка  подмигнул
негодующему  Филатову.-- Все съест. Напомни,  сколько стоит доставка  одного
килограмма груза на Восток?
     -- Страшно подумать, целое состояние.
     -- Быть тебе, Николаич, банкротом,-- продолжал злодействовать Бармин.--
Чтобы прокормить  Веню,  придется удвоить  станционный бюджет.  Однажды этот
фрукт на моих глазах слопал шесть  бифштексов  и  потом поднял крик, что его
морят голодом.  Не  говорю уже  о том очевидном,  но безобразном факте,  что
вечно по  ночам камбуз  обшаривал  в  поисках  съестного. Теперь я  понимаю,
Филатов, почему шеф-повар Гремыкин гонялся за тобой с веником!
     --  Все наоборот,--  ухмыльнулся Филатов.--  Не  верьте ни  одному  его
слову, Сергей Николаич, это он на спор съел шесть бифштексов.
     --  Ну и что? -- с достоинством  произнес Бармин.-- Я -- мужчина,  а ты
кто? Такому  заморышу  и одного  бифштекса много. Каких-то жалких десять раз
двухпудовик выжать не мог.
     -- Одиннадцать.--  поправил  Филатов.--  А  ты  пятнадцать, и  то  лишь
потому, что перед этим банку витаминов ухлопал.
     -- Увертюра закончена? -- спросил Семенов.-- Докладывай, Саша.
     --  Только  что  от  Шумилина,--  сообщил  Бармин.--  Сначала  чуть  не
испепелил   меня,  а  потом-о   благороднейший  Зевс-олимпиец!--  согласился
отпустить к тебе, если найду замену.
     -- С бойни, любого живодера...-- как бы про себя заметил Филатов.
     -- Нашел? -- Семенов сдержал улыбку.
     -- Сразу двоих, так что, Николаич, не беспокойся.
     -- Хороший  мужик Шумилин! -- с чувством  проговорил Семенов.-- Значит,
не беспокоиться, Саша?
     -- По крайней мере обо мне и моем здоровье,-- уточнил Бармин.
     -- За сто  килограммов  перевалил?  -- Семенов  с удовольствием  окинул
взглядом атлетическую фигуру доктора.
     -- На пятьсот граммов,-- скромно уточнил Бармин.
     -- Это, наверное, мозг,-- догадался Филатов.
     Между  ними   снова  началась  веселая  склока,  а  Семенов  благодушно
посмеивался  и  думал,  что пока  все  складывается  удачно. Главная  удача,
конечно, Андрей, а вторая  по значению -- Саша  Бармин. Если даже допустить,
что  есть  у  полярников  доктора  получше   и  поопытнее  Бармина,   то  по
человеческим качествам равных ему Семенов  не знал. Доктора, в общем,  народ
избалованный, сознающий  исключительность  своего положения:  от них зависит
жизнь, а  редкая зимовка случается без того,  чтобы  кого-то  не приходилось
спасать. Бармин  же заставлял забывать  о том, что он доктор,-- чрезвычайное
преимущество  для  человека его профессии. Докторам  полярники часто чего-то
недоговаривают, а  то и  просто  боятся пожаловаться: а  вдруг,  испугавшись
ответственности, не  допустит к  зимовке,  спишет?  От Бармина же  ничего не
скрывали, в  голову  никому  не приходило, что Саша, известнейший в полярных
широтах мастер  розыгрыша, доброжелательнейший из доброжелательных, способен
подвести друга. А врачом был  безупречным. Настоящих  больных лечил всерьез,
мнительных -- психотерапией и огромными дозами юмора. И  доверие  к  Бармину
было безграничным.
     С Барминым Семенов  зимовал  дважды,  у  него,  как  у  многих  опытных
полярников,  были  свои мерки, рожденные  длительными наблюдениями. Так,  он
очень уважал молодого доктора за то,  что кожаный костюм на нем был истрепан
и  донельзя  засален. "Покажи  мне после зимовки  свой  кожаный  костюм, и я
скажу,  какой из тебя  полярник",--  вспоминал  Семенов  Георгия  Степаныча,
своего полярного  крестного. Хотя и  шутка,  а  умная, со  смыслом.  С одной
стороны, если твой костюм изодран  -- значит, ты не гнушался никакой работы.
А  с другой --  значит,  ты не  скупой  человек, потому  что  кожаный костюм
выдается полярнику  на  год,  и  многие  его  берегут,  стараются  в целости
сохранить до Большой земли -- для рыбалки и прочего. А доктор своего костюма
не жалел и работал  в нем на всех работах: и дизелистам помогал, и авралил я
пургу, и мыл котлы повару, и делал все другое, что положено и не положено по
штату. Но медицинские приемы вел в ослепительно-белом халате и в чепчике,  и
несколько аппенликсов удалил без осложнений,  и несговорчиво за  чистотой на
камбузе следил.
     И  еще одно важное качество было у доктора: на нем отдыхал взор. В иной
красоте находишь что-то неприятное, вызывающее смутное к  ней недоверие, что
ли;  наверное,  такое  бывает, когда  между  внешностью и душой  человека не
угадываешь  гармонии, какая  только  и  делает  красоту  совершенной.  Такая
красота  скоротечна,  рано или поздно духовная ущербность проявится на  ней,
как на портрете Дориана Грея. Бармину же  от щедрот природы было отпущено на
троих:  мощно вылепленное скульптурное тело, энергичное,  с  богатой мимикой
красивое лицо и  широкая, открытая  душа;  особенно  красили  его настоящего
синего цвета глаза, которые у взрослых людей вообще почти не встречаются.
     --  Другие жены  в слезы, а моя  чуть  не  пляшет,  когда  муж ухоитт в
Антарктиду,-- посмеивался Бармин.-- Ни одной соперницы на всем континенте!
     О  Надиной ревности ходили  легенды. Однажды в  отделение,  которое вел
Бармин  а  одной   ленинградской  клинике,   поступила   с   переломом  ноги
прехорошенькая фигуристка, и Наде стало это  известно. Наутро, когда  Бармин
пришел на  работу,  фигуристка  исчезла. Перевели.  Оказалось, Надя  звонила
главному  врачу  и очень  об этом  просила.  А мужу  объяснила: "Она нарочно
сломала ногу, чтобы к тебе попасть!"
     --  Отныне  мне  разрешено   принимать  к  себе  только  травмированных
старушек!-- веселился  Бармин. К Наде он,  впрочем, относился  с нежностью и
вовсе  не собирался  ей  изменять. Во  всяком  случае,  не прилагал  к этому
никаких усилий, ибо доподлинно знал,  что любая другая женщина устроена  так
же, как его  жена. И  ради того, чтобы лишний раз в этом убедиться, стоит ли
рисковать такой важной для полярника ценностью, как мир и согласие в семье?

     Когда  один  за  другим  пришли  Гаранин  и  Дугин, Семенов распределил
обязанности. Каждый час был дорог, и первая пятерка приступила к работе.
     Дугин  и Филатов уехали получать  два новых  дизеля для Востока, Бармин
отвечал за продовольствие,  лекарства и оборудование  для медпункта, Гаранин
-- за  одежду  и научные  приборы.  За  собой Семенов оставил кадры и  общее
руководство.
     С грехом пополам, но за  месяц люди были подобраны, грузы доставлены на
"Обь", Семенов и Гаранин вылетели в Москву -- прощаться.


Сказка для детей

     Казалось бы,  одинаковые они --  дорога  в Антарктиду и дорога домой, а
проходят  по-разному. Когда возвращаешься,  время тянется бесконечно, каждая
неделя превращается в месяц-спишь и видишь встречу на причале. А туда -- дни
и  недели  бегут вскачь,  оглянуться не успеешь,  как остаются  за спиной  и
Европа с  ее глубокой  осенью и благодатные  тропические широты с их  вечным
летом.  Потому что на зимовку полярник  не спешит, никуда она не денется,  а
морское же путешествие -- удовольствие, которое очень хотелось бы продлить.
     Антарктида  для  полярника начинается с  первого айсберга. Знаешь,  что
вот-вот он  появится,  а все  равно  волнуешься, как  при  виде пограничного
столба.  Показался  первый айсберг --  считай, путешествие  подошло к концу,
кончился твой беззаботный  отдых. С айсбергом до полярника доносится ледяное
дыхание  Антарктиды;  пока что она  не захватывает человека целиком,  а лишь
предупреждает  его  о том,  что  он переступил границу ее владений и  потому
должен  быть начеку.  Отныне капитан и  его штурманы потеряют покой  и будут
беспокойно ворочаться в постелях, проклиная ненавистные туманы с их молочной
пеленой и ускользающие от локаторов айсберги.
     Первый  айсберг не только отдает приказ  полярнику о переходе на зимнюю
форму одежды, но и сильно сказывается на его настроении: начинается пусть не
объявленный, но первый день зимовки. Ломай себя, наступай себе па  горло, но
перестраивайся, перестань  думать  о  том,  что  ты  оставил, то есть думай,
конечно, но в перекур, а  все  твое  остальное  время  и  твои мысли  должны
принадлежать работе.
     Многие, даже самые опытные полярники испытали на себе  этот мучительный
перелом.
     В один из этих дней Семенов и Гаранин стояли у фальшборта и смотрели на
уходивший  вдаль  айсберг. Вблизи отт  казался огромным, да и  был  таким --
высотой с  тридцатиэтажный  небоскреб,  но, уходя,  он мельчал и съеживался,
словно подавляемый грандиозностью океана.
     --   Шатун,--сказал   Гаранин,--В   одиноком   айсберге   есть   что-то
трагическое. Титан, обреченный на гибель.
     -- И все же напоследок ему будет хорошо,-- отозвался Семенов.-- Родился
снегом,  с  возрастом  превратился в  ледниковый  лед,  всю жизнь мерз,  как
собака. А теперь познает солнце, тепло, ласку.  Так бы и  человеку: если  уж
умирать, то от избытка нежности и тепла.
     -- Хандришь?
     -- Для настоящей хандры нужно иметь много свободного времени.
     -- Подождем до полярной ночи.
     -- Сейчас о ней даже думать страшно.-- Семенов задраил молнию каэшки.--
Поберегись, ветерок-то с насморком!.. Знаешь,  Андрей, больше всего не люблю
на Востоке июнь: кончается первое дыхание и хочется погрузиться в спячку. На
Льдине все-таки веселее.
     -- Зато на Востоке ближе  к космосу. Помнишь Сириус в полярную ночь? Он
был совсем рядом, его можно было достать рукой, как этого альбатроса... Чего
это ты вдруг, Сергей?
     -- Красиво  летит, стервец!.. Не знаю, Андрюха.  Что-то  царапает душу.
Думал сегодня о Вере и детях, о том, что виноват перед тобой. Да не качай ты
головой,  виноват! Жизнь наша  перевалила  через экватор,  к  этому возрасту
нормальные  люди обычно достигают того, на  что способны, мирно живут себе и
"возделывают свой сад", работают, любят жен и ласкают детей. А мы с тобой  и
недолюбили,  и недоласкали, и  самое  горькое,  что  нам  не  дано уже этого
наверстать.
     -- Ты  прав,-- спокойно  проговорил  Гаранин.-- Но раз уж  повел  такой
разговор -- бери шире, Сергей. Да, мы в самом деле недолюбили и недоласкали.
Зато нам дано другое...
     -- Говори, я слушаю.
     -- Острота  ощущений. Нам всего достается вдвойне. Если прощание -- это
концентрированная  грусть,  то  встреча  --  сжатая, как  энергия  взрыва  в
гранате, радость. Ожидание счастья -- тоже счастье, друг мой.
     -- Мне этого уже мало.
     -- Мне тоже.
     -- Ты противоречишь самому себе.
     -- Вся наша жизнь -- клубок противоречий, Сергей...
     -- Чему ты улыбаешься?
     --  Так,  картинка  детства...  Не  думай,  что  ухожу  от   разговора,
наоборот... Этого, кажется, я тебе не рассказывал. В школе, в географическом
кружке, помнится, мы выбирали  себе меридиан. Ну, нечто вроде самодеятельной
игры.  Каждый,  кто  выбрал,  начинал жить  по законам своего  меридиана.  В
соответствии  с  этим  исчислялись дни,  часы, времена  года.  Я,  например,
вопреки  логике долгое время  жил,  опережая  действительность на  несколько
часов в день и на  целый сезон  в году. Никакая сила  в мире не  могла тогда
убедить меня в обратном.  Так, наверное, и в жизни.  Человек  однажды делает
выбор, и уже ничто не  может изменить его судьбу.  Я выбрал и теперь не могу
да и не хочу жить иначе... А ты что?
     -- Вспомнил одного юнца,-- улыбнулся Семенов -- Прилетел он на полярную
станцию, представился начальнику. Тот  спросил:  "Арктику  знаешь?"  "А  как
же,--  гордо  прощебетал  юнец,--  два  месяца  был  на  практике!" Рядом  с
начальником стоял один метеоролог...
     -- И начальник спросил его,-- подхватил Гаранин:- "А ты, Андрей Арктику
знаешь?" "Что вы, Георгий Степаныч, я здесь всего три года!"
     -- Тогда  начальник  поведал  юнцу  одну  великую  истину,--  продолжал
Семенов.-- Он сказал:  "Слышал? Арктика -- она как любимая женщина: думаешь,
знаешь  каждую  ее привычку, каждую прихоть,  а она вдруг  откалывает  такое
коленце, что только в затылке почесываешь!"
     -- Цитируешь точно,-- кивнул Гаранин.-- Не пойму только, к чему.
     -- К тому, что прожили мы вместе полжизни, а  я лишь сегодня узнал, что
ты фаталист.
     -- А ты?
     -- Я?
     --  Да,  ты. Точно такой  же фаталист. У  меня был меридиан,  у тебя --
другая игрушка.
     -- Какая? -- удивился Семенов.
     -- Девичья у тебя  память, Сережа. Однажды  в  доме Семеновых заночевал
охотник и забыл компас, стрелка которого всегда показывает на север.
     -- Да.
     --  А ты говоришь: противоречу самому  себе... В этой стрелке все дело,
она вечно зоват нас  туда, где мы будем грустить. Но это нам только кажется,
Сережа;  возвращаясь, мы понимаем,  что  и не  грустили  вовсе,  потому  что
работали, ждали и мечтали. Мы просто уходили в сказку и возвращались из нее.
Вот и  Сириус на  Востоке... Я ведь не случайно о нем... В ту ночь, когда мы
уставились  ошалело на  отметку  восемьдесят восемь  градусов,  я,  помнишь,
осгался  на метеоплощадке, мне  хотелось  хотя бы минуточку  побыть  одному.
Сириус был чист, как вымытый, огромный и потрясающе прекрасный в  прозрачном
небе.  И  меня пронзило откровение: человек, увидевший однажды такую звезду,
навсегда  становшся ее пленником. Наши  звезды нам  светят  здесь, Сережа, и
нигде более. Если хочешь, смейся и обзывай меня лунатиком.
     -- Не знаю, что бы я делал без тебя.
     -- Жил бы по законам  своего  компаса, другого тебе на  дано.  Да и мне
тоже.
     -- Почему никогда не рассказывал про звезду?
     --  Так ведь  это  сказка,--  улыбнулся  Гаранин.--  Я под  нее  баюкал
Андрейку. Хочешь, бери мой Сириус?
     -- Нет уж, застолблю за собой Южный Крест.
     -- Не жадничай, в нем целых пять звезд.
     -- Ну, а что? Всем по одной: мна, Вере, Наде, Алеше и будущему внуку.
     -- Что ж, уговорил. Бери.


Удачная попытка

     Естъ в антарктической экспедиции  такой обычай: считать зимовку начатой
и  вздохнуть  спокойно  только  тогда,  когда завершатся  рейсы  на Восток и
возвратится из  похода санно-гусеничный поезд.  Но в эту экспедицию  нужды в
походе не было: все  топливо на Восток поезд доставил еще в  прошлом году, и
оно  мерзло  там  в  цистернах  нетронутое.   Так  что  до   начала  декабря
механики-водители будут ремонтировать, приводить в порядок  "Харьковчанку" и
тягачи и  лишь  потом  отправятся в свой  изнурительный поход  -- три тысячи
километров по куполу Антарктиды в оба конца. Ну, а раз сейчас похода нет, то
и нечего за него волноваться.
     Оставались рейсы на Восток. Как десант, заброшенный через линию фронта,
волнует армию, так и судьба восточников будет весь год волновать экспедицию.
Честь экспедиции, ее боль и гордостьстанция Восток. В полярную ночь не дойти
до нее,  не долететь, случится что  на ней и  люди смогут помочь восточникам
разве что  сочувственной  морзянкой.  С  Востока  будет начинать  ежедневные
сводки на  Большую  землю  Шумилин,  и первые  тосты  в  кают  --  компаниях
береговых станций будут за восточников и за их удачу.
     Поначалу  Мирный  встретил новую смену так,  словно  хотел опровергнуть
людские  домыслы об  Антарктиде.  Солнце  не  уходило с  безоблачного  неба,
нестерпимый  свет  заливал  белое  покрывало  припайного  льда,  у  которого
пришвартовалась "Обь", каменные скалы островов и  ограждавший берега ледяной
барьер.  Искрился  снег, полыхали  вросшие  в припай айсберги,  ослеплял  до
отказа пропитанный  солнцем снег.  Люди  надевали темные  очки, мазали  губы
помадой  (иначе  потрескаются  и  покроются  волдырями),  а  иные  смельчаки
раздевались  до пояса и загорали. Обе смены, старая и новая,  круглые  сутки
разгружали "Обь"
     -- Вот тебе и  Антарктида! -- поражался Филатов,  которому даже в одной
кожаной куртке было жарко гонять трактор по припаю -- Сочи!
     -- Накаркаешь,--  весело упрекал его Дугин.--  Сплюнь  три  раза  и  по
дереву постучи.
     В  такую погоду летать бы на  Восток  борт  за  бортом,  да  не  успели
смонтировать  самолеты,  прибывшие на  "Оби"  в  разобранном виде.  А только
собрали  и  прогнали моторы  --  началась  пурга.  Не  очень  жестокая,  для
Антарктиды и вовсе хилая -- так,  метров  двенадцать в секунду,  но летчикам
крылья она подрубила: низкая, без всякого просвета облачность отсекла Мирный
от солнца.
     Пурга  закрыла дорогу  на  ледяной купол. Взлететь с полосы и пробиться
через  облачность  было  делом  хотя  и не безопасным, но  возможным,  а как
возвращаться? Б  Мирном слепая посадка --  игра  со смертью в очко:  либо  в
ледниковую трещину угодишь  (их вокруг аэродрома  как  паутины в неухоженном
доме), либо с барьера на припай грохнешься...
     Не  повезло! Начальник  летного отряда  Белов в пух  и  в прах разносил
техников: не могли  хотя  бы  на  сутки  раньше  подготовить  ИЛы  к полету.
Техники, и так забывшие, что такое нормальный сон, раз  водили руками -- что
могли, то и сделали, не роботы.
     Пурга бушевала  десять дней. Чуть стихло -- полетели  на Восток,  а там
туман,  не  нашли станцию. Раньше, когда она  была обитаемой,  радист  давал
привод,  тянул к  себе самолет  на эфирной ниточке.  А теперь повертелись  и
вернулись  обратно. Тут снова на  Мирный  обрушился стоковый ветер с купола,
прождали  еще  четыре  дня.  Еще  два  раза  пробивались к Востоку  -- опять
вхолостую:  район станции окутала поземка. И виноватых нет, природе строгача
не влепить.
     Так и  прошел январь,  золотой летний месяц,  когда на Восток летать --
одно  удовольствие,  круглые  сутки  светло  и  еще  тепло,  не ниже  сорока
градусов.
     В начале февраля над Мирным засияло солнце, а  спутники Земли  донесли,
что над Центральной  Антарктидой видимость "миллион на миллион". И очередную
попытку Белов предпринял с верой в удачу.

     -- Я  живу до сих пор потому, что  Сереге было скучно,-- смеялся Белов,
когда заходила речь о его дружбе с Семеновым.
     А произошла эта история  много лет назад и при обстоятельствах, которые
тогда вовсе не казались Белову забавными. Над Таймыром свирепствовала пурга,
ни одна  станция  самолет  не принимала-  облачность до  земли, снизишься --
врежешься в горы, которые здесь то ли бог, то ли черт повсюду разбросал. Тут
и случилось, что отчаянные призывы Белова поймал молодой  радист со  станции
Скалистый  Мыс, котоорый закончил передавать сводку и от нечего делать гулял
по эфиру. Выглянул  радист в окно  -- над станцией чистое небо,  пурга пошла
стороной.  И отбил  садись  на Скалистый! Когда самолет  приземлился,  мотор
чихнул раз другой и затих: бензин кончился.
     О  Белове говорили всякое.  Был он уже  а те годы  известный по  лярный
летчик, о нем писали в газетах, печатали его портреты  А  человеком считался
нелегким.   Проскальзывало  в   нем   и  свойственное  многим  знаменитостям
высокомерие, и сгрубить он мог просто так, ради красного словца, и  небрежно
отозваться о мастерстве коллеги, если почему-то его недолюбливал, но в то же
время был Николай Белов удивительным  летчиком, лихим  и мудрым, готовым  на
любой  риск, если требовалось  спасти человека. Кто знал Белова  в деле, все
ему прощал. В небе он делал,  что  хотел, самолет слушался  его, как собака.
Однажды он снял Семенова и Гаранина с осколка льдины, да так, что с  экипажа
градом лил  пот:  все  видели,  что  и садился и  взлетал ЛИ-2  буквально  в
сантиметрах над  грядой торосов и впритык к  разводью. Не летчик --  ювелир.
"Безопасно бывает только  с невестой  целоваться!" -- отшучивался он,  когда
начальство уважительно ругало его за отчаянную посадку. Любишь не  любишь --
все  равно уважать будешь.  Высокомерен,  своенравен --  не  спишешь  с него
такого, но зато честен и справедлив с людьми, зависевшими от него. Интриг не
терпел.  Если подчиненный  приходил жаловаться на  кого-то,  Белов  говорил:
"Зови его, сейчас разберемся... Не хочешь? Тогда и не жалуйся!"
     Была  и  еще одна  красивая  черта у  Белова:  преданность  полярникам.
Наверное,  потому, что  он считал  их ровней -- в том смысле,  что профессии
полярников  и летчиков по большому счету  одинаково опасны, а ничто  так  не
помогает  выжить в высоких широтах, как  взаимное доверие, выручка и дружба.
Его  легко  можно  было  уговорить  на самый рискованный  полет,  если  того
требовали  обстоятельства  --  не иначе:  жизнь свою Белов  ценил высоко,  а
потому хитрить с собой не позволял и обманувшего доверие не прощал.
     В  Мирном смеялись:  Белов поклялся сбрить полбороды,  если  в  течение
недели не доставит первую пятерку  Семенова на  Восток.  Понимая, что угроза
нависла не только  над бородой начальника (которой тот, впрочем, не очень-то
дорожил),  но  и  над его  профессиональной  честью,  летчики  готовились  к
очередной попытке  особенно тщательно. На этот раз Белов и его второй  пилот
Крутилин  набрали  в  ИЛ-14  горючего  сверх  всякой  меры:   из  последнего
январского полета, когда два часа блуждали в районе станции, вернулись домой
с  чайной  ложкой  бензина в баке.  И  потому Белов попросил Семенова --  не
потребовал, на что имел право, а именно попросил как друга -- в  первый рейс
взять  самый минимум вещей. Счет  шел  на килограммы, и восточники семь  раз
прикидывали,    прежде    чем    утвердили   перечень    необходимого    для
расконсервирования  станции груза.  В  этом  перечне  были: два аккумулятора
весом  тридцать  пять килограммов  каждый  для стартерного  запуска дизелей,
радиоприемник   на  батарейках,  две  паяльные  лампы,  мощная,  размером  с
двухведерный примус,  авиационная подогревальная лампа АПЛ,  свежие продукты
из расчета на неделю, теплая одежда и спальные мешки.  Никаких личных вещей,
кроме зубных  щеток и мыла, даже  банку любимых маринованных огурцов Семенов
беспощадно  вычеркнул --  лучше  три лишних литра бензина. Итого  получилось
килограммов двести, да  еще  пятеро людей  в одежде тянули  на полтонны -- и
весь груз. Штурман  придирчиво  все  проверил, убедился,  что  восточники не
схитрили, и доложил командиру корабля о готовности.
     И  тут произошло  событие,  которое долго  потом веселило Мирный,  а  в
последствии даже  вошло  в полярный фольклор. Уже были сказаны последние "ни
пуха  ни  пера" и другие ритуальные  слова,  уже  Белов  увеличил  обороты и
собирался  скомандовать:  "От  винтов!", когда  на полосу  с неистовым  лаем
ворвался старожил Мирного  Волосан. Пришлось вылезать из самолета прощаться,
нельзя обижать самого известного в Антарктиде пса, обласканного  полярниками
всех экспедиций. Но вдруг выяснилось, что  Волосан прибежал  на полосу вовсе
не из сентиментальных побуждений -- за ним с  поднятой палкой гнался  биолог
Величко. Волосан с визгом бросился к своему любимцу Бармину, и тот на всякий
случай втащил его в самолет.
     От Величко затребовали объяснений.
     -- Этот плут,  этот негодяй, гневно восклицал Величко,-- разорвал  двух
пингвинов!  Не  для  него,  видишь, сказано,  что Антарктида --  заповедник!
Вылезай, мерзавец!
     Чувствуя себя в безопасности, "плут и негодяй" весело скалил зубы.
     -- А ордер на арест есть? -- потребовал Бармин.
     --  Вон  они,  два  ордера   лежат  на  припае,   можешь  полюбоваться!
Преступника покрываешь?
     --   Преступника?--  Бармин   склонился  над  Волосаном,--   Чудовищное
оскорбление! Он законный пассажир, у него есть билет!
     Бармин отодвинулся. У распахнутой двери  на задних лапах стоял Волосан,
зажав в пасти бумажку.
     -- Погоди,-- успокоил  Шумилин биолога,  который под общий  смех грозил
Волосану    палкой.--    На    борту    самолета   он   пользуется    правом
экстерриториальности.
     -- Ну, если сам начальник экспедиции покрывает,..-- буркнул Величко
     --  С  другой  стороны,  наказать  Волосана  все-таки надо,-- продолжал
Шумилин.-- Пусть хлебнет Востока!
     -- Ходатайство поддерживаю.--  Семенов  подмигнул Белову.-- Сделаем его
материально ответственным, пусть охраняет Восток.
     --  Здоровый  очень,-- усомнился Белов, прикидывая  на  глаз вес нового
пассажира.-- Пуда на два потянет. Но раз билет есть... От винтов!
     Надолго запомнит Волосан это путешествие, во сне будет скулить,  Восток
вспоминая!

     Но  пока  он  еще  об  этом  не  догадывался.  Его  наперебой  ласкали,
закармливали  вкусными кусочками, и он щедро платил за любовь и ласку своими
цирковыми  трюками: имитировал  подвыпившего  человека, выступал на собрании
положив на стол лапы, листал  бумажки и лаял,  позировал  в  очках и в шапке
фотографу и прочее. Но с подъемом на купол притих, забился в теплый утолок и
задремал.
     Полет на  Восток для новичка  вроде бы не очень интересен:  сколько  ни
смотри вниз -- белым-бело, однообразная заснеженная пустыня.  И лишь бывалый
полярник, угадывая заветные ориентиры, смотрит на эту пустыню с волнением.
     Первые   двадцать   минут  полета   --   крутой   подъем,   скачок   на
полуторакилометровую  высоту  над  уровнем   моря.  Это   начинается   купол
Антарктиды,  изрезанный,  как морщинами,  бездонными  ледниковыми трещинами.
Далее  купол растет постепенно и незаметно  для глаза; самолет  летит низко,
метрах  в ста  над его поверхностью,  и можно различить  безобидную с высоты
зону застругов, проклинаемую всеми походниками, да и колею санно-гусеничного
поезда, местами уцелевшую от метелей. А потом идут славные ориентиры, навеки
оставшиеся  на  географических  картах:  станция  Пионерская,   давным-давно
законсервированная,  Восток-I  -- здесь и  станции  не  было, просто  вехами
обозначенная точка,  и Комсомольская,  тоже покинутая людьми.  В этом  месте
купол повышается до трех с половиной километров, и дышать становится трудно.
Во  всяком случае, первое  представление о том, что  ждет  тебя на  Востоке,
получить  уже  можно. От  Комсомольской до Востока  пятьсот километров и два
часа лета.
     Семенов приоткрыл глаза и взглянул на товарищей: вроде бы подремывают в
своих креслах,  один Филатов курит, посматривая в иллюминатор. Полярник, как
солдат, спит впрок: только прикажи себе, сомкни веки -- и отвалился. В любом
другом полете Семенов  так и  поступал, а  сейчас  не получалось: будоражила
предстоящая  встреча  с Востоком. В Антарктиде никогда  не  знаешь, что тебя
ждет,  здесь самая длинная дорога бывает самой  короткой. Предсказал бы кто,
что в январе полеты сорвутся, нужно было бы седлать коней и  отправляться на
Восток санно-гусеничным  поездом.  Путь  долгий и  трудный,  зато  надежный,
годами проверенный... Ваня Гаврилов, начальник транспортного отряда и старый
друг,  только  знака  ждал  --  в  неделю  бы  подготовил  поезд...  Семенов
усмехнулся; смертельно обиделся бы Коля Белов, услышав эти мысли.
     Во рту пересохло,  начинала сильно болеть голова: и влажности в воздухе
и  кислорода в  нем маловато.  Неделя, ну две,  подумал Семенов, и  организм
привыкнет, лишь бы не сорваться в первые дни  акклиматизации. В Восток нужно
входить постепенно, он приучил людей к мудрой неторопливости: надорвешься --
и не  работник  ты,  а пациент  у доктора, другие  будут  работать,  а ты --
валяться  на  койке в обнимку с кислородной подушкой. "Тише  едешь -- дальше
будешь" -- это  про Восток  сказано. Сделал пять-шесть движений  -- отдохни,
дай передышку сердцу.  Не  любит Восток  людей, не умеющих  умно расходовать
свою физическую силу. Во вторую зимовку Семенов одного такого самоуверенного
отправил обратно в Мирный. "Подумаешь, Восток!" -- бахвалился, пока кровь из
всех  пор не хлынула. Гаранина, Бармина  а  Дугина  предупреждать не  нужно,
тертые  калачи, а  вот за Филатовым следует смотреть в  оба: силы,  может, у
него на двоих, а самоуверенности -- на четверых... Вот и  сейчас губы синие,
а курит. Не хочется ведь курить, от одного вида сигареты противно, но дымит,
храбрится. Перед кем позируешь, Веня? Или самого себя уговариваешь?
     До сих  пор Семенов так и не мог понять, правильно или нет поступил он,
взяв Филатова. На припае он проявил себя неплохо, не хуже, чем, скажем, куда
более опытный Дугин, если  не  считать  того случая,  когда  чуть  не утопил
трактор, пытаясь с ходу проскочить трещину. Объяснили,  намылили шею, обещал
не лихачить. И  ребята его  приняли:  разбитной малый, за словом в карман не
лезет,  поет под  гитару -- чего еще надо?  И все-таки была в  его поведении
какая-то поза, стремление убедить товарищей, что  "сам  черт ему  не брат, и
море по колено".  А Семенов к людям, которые выставляли себя напоказ, вообще
относился  с недоверием. Он полагал,  что  поза нужна только тому, кто хочет
себя  выдать  за другого,  набить себе цену в  глазах  окружающих.  Гаранин,
Бармин,  тот  же  Дугин  в  позе  не  нуждаются,  как  не  нуждается  в  ней
обстрелянный солдат. А  Филатов, окажись он на фронте,  прохаживался  бы  по
брустверу, чтобы показать свою храбрость.
     -- Брось курить,-- не открывая  глаз,  проговорил  Гаранин. -- Побереги
дыхание, скоро пригодится.
     --  В  самом деде не хочется.-- Филатов погасил  сигарету.-- Не спится,
Андрей Иваныч?
     -- Самую малость подремал.
     -- Голова у вас не болит?
     -- Немножко.
     -- И у меня тоже,--  признался Филатов.-- Андрей Иваныч, раз не спится,
может, поговорим?
     -- До Востока еще часа  полтора.-- Гаранин поудобнее уселся в кресле.--
Хочешь чайку?
     Разлили чай из термоса по чашкам, стали с наслаждением гить
     -- Андрей Иваныч, можно вопрос?
     -- Конечно.
     --  Вот скажите,  как это получилось,  вы  уже столько  лет в  полярке,
кандидат наук, а не начальник?
     -- Вопрос не из легких. Сам-то как думаешь, почему?
     -- Затирают,-- уверенно сказал Филатов.-- Завидуют.
     -- Чему?
     -- Тому,  что  ребята  вас  уважают,  хотя вы  этого  ни  от кого  и не
добиваетесь. Как-то  само  собой.  А другие добиваются только  того,  что их
боятся. Вот и не делают вас начальником, сравнение будет не в их пользу.
     -- Ошибаешься, Веня. Мне уже не раз предлагали возглавить зимовку.
     -- И вы отказались?
     -- Решительно и наотрез.
     -- Но почему? Я бы, например, не отказался. А  чем плохо? Никто на тебя
не орет, никто не учит жить. Сколько себя помню, все учили меня  жить, я для
начальства как учебное пособие... Значит, верно, говорят, что из-за него?
     Филатов кивнул в сторону Семенова.
     -- Главным образом  да, согласился Гаранин.--  Нам уже трудно друг  без
друга... Но не только поэтому. Ты веришь в такую штукупризвание?
     -- Читывал  в газетах...  Это когда ученый, к  примеру, доказывает, что
его призвание быть академиком. А дворнику махать метлой тоже призвание?
     --  Не  упрощай, Веня.-- Гаранин покачал головой.-- Юмор  хорош,  чтобы
развлечься, высмеять кого-то, даже ранить, но не доказать  истину. Призвание
--  это  когда тебя неудержимо тянет  к  какомунибудь делу. Так вот, меня ни
разу в жизни не тянуло кем-то или чем-то руководить.
     -- И все-таки почему?
     --  Видишь  ли,  Веня,  я  просто  не  гожусь  в  руководители.  Я  уже
давным-давно определил свои возможности: довольно квалифицированный полярный
метеоролог, ну, если очень потребуется,-- максимум -- заместитель начальника
зимовки.
     -- Не понижаю, чем вы хуже Семенова...
     --  Могу  сказать.--  Гаранин улыбнулся.--  В  нем есть  решительность,
дерзость,  которых у  меня нет. Он прикажет там, где я смогу только просить.
Он из тех, кто поднимает в атаку, а я -- кого поднимают.
     -- Будто вы и сами не подниметесь!.
     -- Спасибо  на  добром  слове, наверное, поднимусь. Но  для  начальника
этого мало. Прозимуем, съедим пуд соли вместе -- сам поймешь.
     -- Андрей Иваныч,..
     -- Что?
     -- А почему Сергей Николаич так на меня смотрит, будто рентген делает?
     -- Смешной ты, Веня . Он человек суровый, его завоевать надо.
     --  Был бы он девочкой,-- ухмыльнулся Филатов. А  мужиков завоевывать я
не умею. У Женьки Дугина спросить, что ли? А вообще мне  на это  положить, я
тоже, если захочу, могу волком смотреть!
     Они еще о  чем-то  говорили, Гаранин смеялся,  но Семенов  не слушал, а
думал про себя, что  Филатов не  так  однозначен,  как ему казалось. И еще о
том,  не  о  нем  ли сказано: "...добиваются только того,  что  их  боятся?"
Невольно  подслушанный  разговор  взволновал  его,  никогда  еще  Андрей  не
затрагивал этой щепетильной темы и вдруг раскрылся перед мальчишкой...
     Дверь кабины распахнулась, в салон заглянул Крутилин.
     -- Эй, лежебоки, Восток проспите!


Рановато флаг поднимать...

     Филатов даже был  разочарован: несколько сбитых в один щитовых  домиков
да еще  два домика в стороне -- вот тебе и вся станция  Восток. Взглянуть не
что --  так, вроде турбазы средней руки,  покажешь фото  приятелю  -- пожмет
плечами. С  надрывом  говорили, чуть глаза  не закатывали: "Восток!  Ледяной
купол!  Полюс холода"!-- а здесь  и купола  никакого не видно -- заснеженная
гладь, да и мороз пока что градусов сорок пять, не больше.
     --  Ощущаешь?--  Бармин  похлопал  Филатова  по плечу.  Никаких  резких
движений, Веня, дыши через подшлемник. Восток, брат!
     Филатов смолчал. Он ощущал небольшую одышку, и голова слегка болела, но
ожидал он  куда худшего и  подумал,  что  док занимался психотерапией, когда
расписывал ужасы  акклиматизации. Правды ради,  тот же док говорил, что иной
раз Восток принимает новичка  сразу, но это редкое  исключение делается  для
человека с  феноменальнымн физическими  данными,  для хорошо  тренированного
альпиниста,   например.   Филатов   же,   когда  проходил  обязательные  для
восточников испытания в барокамере  (где его "поднимали" на пятикилометровую
высоту -- в атмосфере Востока кислорода примерно столько же), заслужил самые
лестные отзывы врачей:  абсолютно  здоров, к зимовке на куполе  стопроцентно
годен. Почему бы ему и не стать тем самым новичком, который быстро переходит
с Восток на "ты"? А что?  Гаранин уже анальгин принял, у Семенова губы как в
чернилах, а он...
     Филатов чутко к себе  прислушался. Вместе  с Барминым он  подтаскивал к
самолету  небольшую, размером  с двухспальную кровать, алюминиевую волокушу.
Снег  под ногами  был  крепко сбитый, на нем  почти не оставалось  следов, и
волокуша скользила  плохо, как по  песку. Такого странного снега Филатов еще
не видел. Да, рот совсем сухой и шершавый, слюна, что ли, не вырабатывается,
и,  пожалуй,  сердцебиение,  вроде  и  нагрузки никакой,  а  стучит  быстро.
Вспомнил,  как два  года назад  прилетел  на  льдину  и  разгружал  самолет:
подставлял  плечи  под  мешок с  углем, чуть не  вприпрыжку тащил  метров за
двести и спешил обратно --  без всякого  сердцебиения, с  улыбкой. Здесь  бы
такой  фокус  не прошел, точно... Филатов покосился на Бармина, не наблюдает
ли, уловил его взгляд, кивнул: все в порядке, док.
     В самолете Семенов, Гаранин и Дугин подтаскивали вещи к грузовому люку,
Семенов посмотрел в иллюминатор: Крутилин стрекотал  кинокамерой, а  летчики
позировали,  окружив  столб  с указательными  стрелками. Крутилин  заходил с
разных сторон, раздвигал людей, чтобы в объектив попали стрелки с надписями-
"ПАРИЖ  --  15050  км", "ВОЛГОГРАД -- 14747 км"  и другие,  в  этом ценность
будущего фильма. Не так уж много людей на свете могут попасть в такой  кадр,
будет чем похвастаться.
     Столб-реликвия для туристов, подумал Семенов,  запечатлеешь его, и всем
понятно, где ты  был. Лучше бы  ты,  Ваня, отснял эту пару гнедых, Бармина и
Филатова: богатыри,  кровь с молоком,  а плетутся,  как пенсионеры, будто на
унты   по   двухпудовой   гире  навешено   Эх,  не  было  в  первую  зимовку
кинолюбителей,  и  нет  фильма о  том, как  восточники рыли шурф,  магнитный
павильон  в  толще  снега.  Вон  он, шурф,  который  чуть  не  стал  могилой
начальника  станции.  А там  стояли сани с наваренной железной  решеткой  из
труб,  механик Покровский ударил кувалдой по решетке, а она хрустнула, будто
фарфоровая. Тогда  и  узнали,  что железо при восьмидесяти градусах  -- вешь
хрупкая, с  которой следует  обращаться  деликатно. Отснял бы ты  Ваня, этот
кадр --  цены бы ему не  было... Или  Сашу  Бармина, который под восемьдесят
пять  градусов выходил гулять на полосу, чтобы  доказать  маловерам и самому
себе,  что  прогулка  под  луной  в  любую погоду  исключительно  важна  для
организма.
     -- Волокуша на подходе, сообщил Дугин.
     --  Идите  сюда!-- донесся  голос  Белова.-- Запечатлеемся  вместе, для
истории!
     --  Нам  для  истории  не  надо,--  ухмыльнулся  Дугин.--  Идите,  груз
пустяковый, мы с Веней свободно справимся.
     Семенов, Гаранин и Бармин пошли к летчикам. Филатов забрался в самолет.
     -- С чего начнем, Женя?
     -- С перекура,-- предложил Дугин, присаживаясь.-- Или не хочется?
     -- Не очень,-- признался Филатов.
     -- Нормальная вещь,  скоро  и про девочек забудешь,-- пообещал Дугин.--
До конца зимовки.
     -- Врешь,-- недоверчиво сказал Филатов.-- Нет, в самом деле?
     --  Шучу.-- Дугин  подмигнул.--  Но  во сне  раньше чем  через месяц не
увидишь. И то без душевного волнения.
     -- Ну, это еще терпимо. А то чуть не до смерти напугал, даже слабость в
ногах почувствовал.
     -- А вообще как? Шарики в глазах не прыгают?
     -- Еще нет. Но и в футбол играть не хочется.
     -- И не захочется. У нас только док психованный, в пинг-понг напарников
искать будет. Силы девать некуда, гирей зарядку делает
     -- Саша -- мужик что надо,-- возразил Филатов -- На Льдине, сам знаешь,
лучшим грузчиком был. А ты чего на него хвост поднял?
     -- Некультурно выражаешься,  Веня. Мне  с  твоим  Сашей делить  нечего,
разные учебные заведения кончали. Я в  его клистирных трубках не разбираюсь,
а он в моих дизелях.
     --  Что-то  я тебя  не  пойму, Женька.  Ласковый  такой, в  глаза  всем
улыбаешься, а в кармане фигу показываешь.
     --  Грубый ты  человек, Филатов.-- Дугин поднялся.-- Кончай  перекур. Я
вниз  спущусь,  принимать буду. Носом дыши, слышишь? И нагибайся  так, будто
пузо у тебя выросло, медленно, понял?
     -- Проинструктировали,-- отмахнулся Филатов.-- Ну, принимай.
     Аккумуляторы были  тяжелые, двухпудовые.  Первый из них Дугин принял на
руки, как ребенка прижал к груди, осторожно нагнулся  и положил на волокушу.
С непривычки даже кровь в голову хлынула, с трудом отдышался.
     -- Может, подождем со вторым? -- предложил Филатов.
     -- А чего ждать, давай.
     Дугин,  чтобы стать  повыше, влез на связку  спальных  мешков  и только
принял  второй  аккумулятор,  как  мешки  вдруг  поехали  изпод  ног.  Дугин
покачнулся, аккумулятор выскользнул и с грохотом упал на волокушу.
     -- Цел? -- испугался Филатов.
     --  Что  с  ним  сделается?  --  Дугин  укутал  аккумуляторы  спальными
мешками.-- Все, что ли?
     -- Ящик еще с бифштексами. Да ты разверни, посмотри.
     -- Бифштексы?
     -- Какие там бифштексы, я про аккумулятор.
     -- Никуда он не денется, подавай ящик.
     -- Держи.
     --  А  теперь все  сюда.  Белов подошел  к  флагштоку  -- Ваня,  камеру
отогрел? Снимешь церемонию подъема флага зови свою кодлу, Сергей!
     -- Только побыстрее-Бортмеханик Самохин взглянул на часы.-- Сорок минут
стоим, моторы застынут, Николай Кузьмич!
     -- Быстрее не выйдет, сказал Семенов.-- Рановато, Коля, флаг поднимать.
     -- Почему это? -- с деланным удивлением спросил Крутилин.
     --  Будто  не  знаешь,  Ваня.  Станция оживет,  выйдем  в  эфиртогда  и
поднимем.
     --  Бюрократ  же ты, Серега!-- возмугился  Белов- Не разводи  канитель,
поднимай флаг, чинуша!
     -- Это  я  чинуша?  --  засмеялся Семенов -- Не  проси,  Коля, не стану
традицию нарушать.
     -- Даже ради друга?-- забросил удочку  Белов -- Который,  не щадя своей
драгоценной жизни, приволок тебя в эту чертову дыру?
     -- Именно  так, подтвердил Семенов.--  Голый перед  тобой разденусь  --
снимай, а флаг поднимем, когда отобью первую морзянку.
     -- Тьфу!-- Белов под  общий  смех  сдернул подшлемник,  вытер  слюну.--
Такого кадра лишил, собака!
     -- А где Волосан? -- спохватился Бармнн.
     -- Дрыхнет на моем кресле,-- сообщил Крутилин.
     -- Оставайся с нами, пусть летит вторым  пилотом,-- предложил Бармин.--
За тебя вполне сработает!
     -- Моторы, Николай Кузьмич,-- напомнил Самохин.
     --  Все,  братва,  летим!-- Белов  знаком успокоил бортмеханика  -- Ну,
Серега,  ну, бюрократ! Далай обнимемся, что  ли? Снимай, Ваня,  всетаки тоже
кадр не из последних!
     -- Ради кадра? -- с притворным  негодованием спросил Семенов.-- А вот и
Волосан, с ним и обнимайся.
     Летчики помогли подтащить волокушу к дому, стали прощаться.
     -- С завтрашнего дня, Сергей,  начинаем рейсы двумя бортами,-- пообещал
Белов.-- Так оставить тебе на денек охотника за пингвинами?
     -- Конечно, веселее открывать зимовку.
     -- С одним условием: без меня  флаг не поднимать! Нету еще такого кадра
в моей коллекции, понял?
     -- Попутною ветра, Коля!
     -- Лучше никакого. Ну, до связи!
     -- До связи, дружище!


"Беда, Николаич..."

     Нигде в другом  обитаемом месте Земли нет  такого обилия  света, как на
Востоке в полярный день.
     Удивительная вещь!  Солнце почти что в зените, оно заливает купол таким
нестерпимым светом, что без темных очков и шагу  не  сделаешь; прозрачнейший
воздух  весь  пронизан пляшущими лучами, и  эта ясно видимая веселая  пляска
создает  столь убедительную  иллюзию  тепла,  что так  и  хочется раздеться,
позагорать.  Только не  верь  этому  ощущению,  оно  сплошной обман. Слишком
белый,  самый  девственный  на Земле  снег, возгордившись своей несравненной
чистотой,  отказывается  принимать  губительное  тепло  --  солнечные   лучи
отражаются от поверхности и отлетают прочь, как  стрелы, пущенные в стальную
стену.
     Так уже  было миллионы раз, каждый год полярным  летом  солнце штурмует
ледяной купол мощными потоками радиации, а тот, укутанный в  защитную  белую
одежду, успешно  отбивается от  этих атак. В Центральной Антарктиде солнце с
его  испепеляющим жаром  унижено  и оскорблено:  в титанической  борьбе  лед
побеждает пламень.
     И только  когда на купол пришли люди, на первозданной белизне появились
чужеродные  темные  пятна,  не  умеющие  отражать  солнечные  лучи.  Нащупав
слабинку,  солнце  устремилось  туда,  оно  очистило от снега крыши домиков,
прогрело  поверхность  стен,  но большего сделать не  сумело -- неистребимые
волны  холода с поверхности  купола  поглотили  и это  тепло,  не  дали  ему
проникнуть сколько-нибудь глубоко.
     Вот и получилось, что солнце для Центральной Антарктиды было и осталось
огромной и яркой лампой дневною света, холодной, как свет далеких галактик.
     -- Вперед, реаниматоры! -- Бармин распахнул дверь.
     -- Че-го? -- с угрозой спросил Филатов.
     -- Медицинский термин, детка. Будешь оживлять станцию.
     -- Его самого оживлять пора,--  съязвил Дугин,  входя в дом.--  Милости
прошу к домашнему очагу!
     -- Раздевайтесь,  дорогие гости!--  проворковал  Бармин.--  Пол  у  нас
паркетный, наденьте, пожалуйста, тапочки!
     -- Минус сорок  шесть,--  сообщил Гаранин, смахнув иней с термометра.--
Парадокс! В дома на два градуса холоднее, чем на улице
     --  Холодильная камера,-- ощупывая лучом фонарика стены холла, покрытые
слоем игольчатого инея, сказав Дугин -- Погреб!
     --  Николаич,  вот это сюрприз!--  послышался  из  кают-компании  голос
Бармина.
     Видимо, люк  в потолке был закрыт неплотно,  и в кают-компанию навалило
снега, на столе возвышалась снежная  пирамида,  верхушкой своей уходившая  в
люк.
     --  Ничего страшного,--  успокоив  друзей Семенов.-- Даже к лучшему, не
надо будет заготавливать снег на улице, отсюда возьмем и  на питьевую воду и
на систему охлаждения для дизелей.
     --  Эй, новички!-- воззвал Бармин.-- Это к тебе,  Веня, относится,  и к
тебе, Волосан.  Смотрите и  запоминайте. Первая  дверь  направо  --  кабинет
начальника, ничего хорошего вас там  нс  ждет и ждать  не будет. Зато вторая
дверь -- ого! Снимите с благоговением шапки -- это камбуз!
     "Здравствуй, домишко, родной,-- с волнением  подумал Семенов. Прошел из
кают компании в радиорубку, отскоблил снег с окна -- Померзнул ты, братишка,
за  год. Ничего, скоро мы  тебя отогреем, перышки твои почистим,  и снова ты
станешь нашим теплым жильем".
     Вошел Гаранин.
     -- Мои игрушки в порядке,-- поведал он,--  хоть сейчас  давай погоду. А
рация?
     -- Застыла,  зуб  на зуб не попадает, ответив Семенов.-- Будем  греть в
спальных мешках, отдельными блоками.
     --  Не припомню, чтобы мы с тобой хотя бы на несколько часов  оказались
без связи.
     -- Да,  неприятное ощущение,-- согласился Семенов.-- К  вечеру, Андрей,
Восток подаст голос!
     -- Дома радио  всегда выключаю,  а  сейчас даже утреннюю  гимнастику  с
удовольствием бы послушал.
     -- Могу устроить, приемник-то я взял с собой.
     -- Погоди, ребята в медпункте сервировали стол. Пошли перекусим.
     -- Аппетита нет.
     -- У меня тоже. Хоть чайку попьем.
     -- Чаек -- другое дело!
     В крохотном, метра на три, медпункте было тепло: Филатов зажег паяльную
лампу,  и она  быстро  согрела  воздух.  Со  стены  людям ласково  улыбалась
длинноногая девушка в бикини. Она только что вышла из  моря, и крупные капли
скатывались с ее загорелого тела.
     -- Твое здоровье, крошка! -- Филатов прихлебнул чай.-- Побереги улыбку,
через год увидимся.
     Отвинтив  крышку  двухлитрового  термоса,  Бармин  налил  крепкого  чая
Семенову  и Гаранину. Из другого термоса Дугин  доставал переложенные хлебом
котлеты.
     --  Фирменное  блюдо  ресторана  "Собачий  холод"!--  похвалил  Бармин,
энергично работая челюстями.--  Ешь, Волосан, за  все заплачено. И не смотри
на меня скорбными глазами, гипоксированный ты элемент?
     -- Какой элемент? -- спросил Филатов.
     -- Что у тебя было в школе по химии? -- поинтересовался Гаранин.
     --  Тройка  с курицей,--  ответил за  Филатова  Бармин и пояснил:- Веня
долго  кудахтал, пока не  выпросил  у  учителя тройку. Оксиген,  детка,  это
кислород.  Его-то  Волосану и не хватает, оттого он  и молчаливый, слова  из
него  не вытянешь.  И  ты,  Веня, гипоксированный. Хочешь, скажу,  как я это
узнал?
     -- Ну?
     -- Ты тоже перестал лаять.
     -- Это  ты зря,  док,-- вступился за товарища Дугин --  Часа не прошло,
как он меня в самолете облаял, Волосан подтвердит.
     Услышав  свою кличку, Волосан, который без видимой охоты жевал котлету,
встрепенулся было, но в игру не вступил.
     -- Эх, Волосан, Волосан! -- с сочувствием проговорил Бармин.-- Где твой
гордо  поднятый  хвост?! Ты ведь теперь восточник,  первый пес  на  Востоке,
понял? Автографы будешь раздавать!
     -- Погаси ламлу, Веня,-- сказал Гаранин.-- Угорим.
     --  Да,  таким  теплом  баловаться  не  стоит,--  поддержал  Семенов.--
Сгорание  здесь  плохое,  от газа одуреем... А  Волосана  давайтека сунем  в
спальный мешок,  пусть вздремнет, пока мы наводим порядок.  Так, ребятки. Вы
втроем пойдете к дизелям,  а мы  с Андреем Иванычем займемся рацией. Сколько
времени тебе понадобится, Женя?
     --  Сначала  отогреем  дизеля,  это  раз,-- начал  Дугин.--  Подготовим
емкости  для  охлаждения  --  два,  подключим  аккумуляторы  для стартерного
запуска -- три... Ну, часа два, два с половиной.
     -- Не забыл восточное хозяйство,? -- улыбнулся Семенов.
     -- С закрытыми глазами, Николаич!
     -- Тогда командуй, тебе и карты в руки.
     Дугин встал.
     -- Пошли, братва.
     --  Док,--  обратился  к  Бармину  Филатов.-- Тут  по твоей медицинской
части... поможешь?
     -- Что?
     -- Лампы и аккумуляторы нужно перетащить в дизельную, полы подмести.
     --  Это  мы запросто,  это  мы  в ординатуре проходили.--  Бармин важно
кивнул.-- Веник вульгарис!

     Радиостанция --  приемник  и передатчик --  была  смонтирована  в  двух
металлических шкафах-стойках  и состояла из  нескольких  блоков. Эти блоки в
несколько десятков  килограммов  каждый  предстояло  вытащить  и  уложить  в
спальные мешки.
     -- Весь смысл в том, чтобы отходили они постепенно,-- сказал Семенов --
Без большого перепада температур.
     Работали медленно, подолгу отдыхая.
     --  В  дизельной  сейчас тепло,--  позавидовал  Гаранин.--  Авиационная
подогревальная лампа, небось, в несколько минут всю стужу оттуда вытеснила.
     --  Я  Сашу  предупредил,  чтобы не  забывал проветривать,--  отозвался
Сеченов.-- Так  что вряд  ли у  них намного теплее,  чем у  нас. Деликатнее,
дружок, блок питания!
     Уложили, закучали в спальный мешок, снова  уселись отдыхать. Помолчали,
налаживая дыхание.
     -- Вот и согрелись  немножко,--  улыбнулся  Семенов.-- Амундсен сказал,
что единственное, к чему нельзя привыкнуть, это холод. И согревался работой.
     --  К  Южному  полюсу  он добирался на  собаках,-- напомнил  Гаранин, и
подъем  на  купол  происходил  постепенно. В этом  все  дело --  постепенно!
Поэтому Амундсен и его товарищи не очень страдали от кислородного голодания.
     -- Как наши ребята в санно-гусеничном походе,-- кивнул Семенов.
     --  В  первые  дни   на   Востоке  у  меня  всегда  возникает  комплекс
неполноценности. Я кажусь себе старым и дряхлым...
     -- Но  потом,--  подхватил Семенов,--  ты видишь,  что юный  Филатов --
такой же гипоксированный элемент, и тебе становится легче. Так, что ли?
     Гаранин засмеялся.
     -- Не по-христиански, но именно так.
     -- Я тоже самому себе противен,-- признался Семенов.-- Ну, сколько этот
блок весит, килограммов сорок? А руки до сих пор дрожат.
     --  Похныкали  друг  другу в  жилетку,  и вроде  полегчало.  -- Гаранин
встал.-- Ну, давай.
     За полчаса работы сняли и запаковали в мешки четыре блока передатчика.
     --  Остается  "Русалка".--  Семенов  с нежностью  погладил  приемник.--
Потерпи, подружка, скоро тоже погреешься.
     -- Твой-то  приемник  где?--  спохватился Гаранин.-- Послушаем,  как  в
Мирном люди живут,-- в порядке культурною отдыха?
     Семенов   принес  из  холла   чемодан,  достал  небольшой  приемник  на
батарейном питании и настроился на Мирный. Пошла морзянка
     -- С Беловым работают. -- Семенов прислушался и предупредительно поднял
руку -- Тише...
     Он замолчал и прильнул к приемнику.
     -- В Мирном начинается пурга. Видимость резко ухудшилась...
     -- Ну? -- Гаранин придвинулся.
     -- На Молодежной второй  детть метет, видимость ноль,-- не отрываясь от
приемника,   расшифровывал  морзянку   Семенов.--   Белова   может   принять
австралийская   станция  Моусон...  Это   запасной  вариант...  Белов  решил
пробиваться в Мирный...
     --  Идут, выключай,-- сказал  Гаранин.  Ребятам  пока  рассказывать  на
стоит.
     Семенов выключил приемник. Из кают-компании послышались голоса.
     -- На  место, "Русалочка".-- Семенов  с  натугой  вытащил блок  рабочих
каскадов.
     В радиорубку  быстро вошли  Бармин  и Дугин.  Они тяжело  дышали. Дугин
сдвинул  подшлемник  на  подбородок, снял  рукавицы, сгреб  со стола  иней и
протер сухие губы.
     --  Что случилось? --  спросил Семенов,  сдерживая неожиданно возникшее
чувство тревоги.
     -- Беда, Николаич,-- выдохнул Дугин.
     -- Филатов? -- Семенов похолодел.-- Где он?
     -- В порядке Веня,-- успокоил Бармин.-- Дизеля...
     -- Что дизеля?
     -- Разморожены.-- Голос Дугина дрогнул -- Беда, Николаич...
     -- Фу ты, напугал. -- Семенов улыбнулся, быстро взглянул на Гаранина.--
Пошли, Андрей.


В ловушке

     Дугин сказал правду: оба дизеля вышли из строя.
     Это  была  катастрофа  --  без  дизелей  на   Востоке  делать   нечего.
Дизель-генератор  дает  электроэнергию  и  тепло, в которых Восток нуждается
больше, чем  любое другое жилье на свете. Без электричества безмолвна рация,
гаснут   экраны   локаторов,   бесполезной   рухлядью   становится   научное
оборудование.  Ну, а без тепла  на  Востоке  можно продержаться  недолго:  в
полярную ночь -- не больше часа, в полярный день -- несколько суток. А потом
лютый холод скует, свалит, убьет все живое.
     Нет дизелей -- прощай, Восток!
     Все  эти  мысли  мелькали в голове Семенова,  когда он осматривал следы
катастрофы.  Две тоненькие, еле заметные трещины, а превратили оба дизеля  в
груду  никому  не нужного  металлического  лома.  На первом треснула головка
блока цилиндров, на втором -- корпус.
     Оба в утиль!
     Не слили воду из системы охлаждения? Кто консервировал дизели в прошлом
году?  Лихачев  был  механиком!.. Нет, быть такого  не может,  чтобы  Степан
Лихачев не слил воду. Наверняка дело в другом: просто образовалась воздушная
пробка,  и  часть  воды не  вышла из  системы... Да еще  конденсат...  вот и
получилось скопление влаги... Да, наверное, так, только  так. А зимой, когда
морозы перевалили за  восемьдесят, эта беспризорная, обманом оставшаяся вода
и разорвала стальные тела дизелей.
     Все. Нет дизелей -- прощай, Восток!
     Семенов крепко сжал челюсти, чтобы не застонать. "Ты мне станцию оживи,
чтобы задышала и запела...)- напутствовал Свешников. Оживил!  Веруню обидел,
Андрея, ребят  сорвал, потащил на край  света  --  для  чего? Два  самолета,
двадцать человек летчиков и  механиков "Обь" доставила за  пятнадцать  тысяч
километров -- зачем?
     Доложить  о том, что  из-за  двух  никчемных  трещин наука  еще  на год
останется без Востока!
     --  Садись,  братва, закуривай,--  услышал  Семенов  голос  Филатова.--
Отзимовали.
     В этих  словах были  насмешка  и  вызов. Что  ж, справедливое,  хотя  и
жестокое  обвинение. Банкрот остается  банкротом, вне зависимости от причин,
которые привели его к разорению. Победителя не судят, проигравшего презирают
--  таков суровый закон жизни. О  том, что дизели  разморожены, он, Семенов,
знать не  мог. Но в том, что станция  Восток не оживет,  виновен  будет он и
больше никто. И по большому счету это правильно.
     Семенов обернулся. Люди молчали, лишь Гаранин  взглядом споим  говорил,
умолял: "Думай,  Сергей, думай. Я, к сожалению, в этих игрушках не  понимаю,
думай за нас обоих!"
     -- Что предлагаешь, Женя? -- спросил Семенов.
     -- Не знаю, Сергей Николаич.
     -- Ты, Филатов?
     --  Вызывать  обратно самолет и лететь в Мирный за новыми  дизелями! --
выпалил Филатов.
     Семенов снова склонился к дизелям. Вспомнил забавную  присказку Георгия
Степаныча:  "Не  тушуйтесь, ребятки,  у  меня есть сорок тысяч  американских
способов  выхода  из  любого положения!" И находил!  Но перед  этими жалкими
трещинками и сам  Степаныч спасовал бы.  Ничем их не заклеишь,  но замажешь,
даже сваркабудь у них сварочный аппарат -- здесь бесполезна.
     Подошел Гаранин.
     -- Влипли, Андрюха...-- тихо проговорил Семенов.
     -- Не впервой мы в таких переделках, Сережа.
     -- В такой -- впервой...
     -- А шурф? -- улыбнулся Гаранин -- Ищи лопату, Сережа, ищи лопату!
     -- Нет ее здесь, Андрей, и не может быть.
     -- Найдешь! Ищи и найдешь!
     -- Спасибо.
     И память возвратила его в первую зимовку...

     После двухнедельного аврала люди так вымотались,  что  Семенов разрешил
отдыхать днем не один час, а два. До конца зимовки оставалось еще около трех
месяцев, и Семенов по опыту знал, что в этот период к людям нужно относиться
особенно бережно, так как физическая и нервная усталость достигла уже такого
предела,  за которым от малейшей  искры  возможен  взрыв, как в шахте, когда
накапливается  рудничный газ. Поэтому  и разрешил  отдыхать два часа. Хорошо
бы, конечно, больше, но тогда пострадали бы научные наблюдения, ради которых
и была основана эта чрезвычайно дорогостоящая станция Восток.
     А  случилось вот  что.  Ученые  предполагали,  что в  полярною ночь  на
ледяном куполе морозы будут под девяносто градусов и безветренная  погода; в
действительности  же морозы перевалили только за восемьдесят, и по нескольку
раз  в месяц задувал  ветер  пять-десять метров в секунду, а  иной раз более
пятнадцати. И тогда начиналась поземка, переходящая в сплошную снежную мглу.
А  в  начале октября  на станцию неожиданно налетела  пурга, ветер с  каждым
часом усиливался и достиг двадцати пяти метров  в секунду.  И хотя  морозы в
пургу резко ослабли, покидать домик стало крайне опасно,  и Семенов запретил
выпуск радиозондов, а  на метеоплошадку  разрешил  выходить только  группой.
Когда же на  третий дань пурга окончилась, аэропавильон  исчез, пятиметровой
высоты  строение из  дюралевого  каркаса,  обтянутого  брезентом,  разметало
ветром,  и обломки  каркаса  находили  потом  в  радиусе  трех километров от
станции.
     Ни досок,  ни других  материалов  для нового павильона  не  было, а без
аэрологических  наблюдений Восток наполовину терял для науки  свою ценность.
Самолеты в  такие морозы не летают, санно-гусеничный поезд из Мирного придет
только в январе, так что  помочь  восточникам никто не мог. "Голь на выдумки
хитра", и Семенов придумал построить павильон из материала, которого  кругом
было в изобилии,-- из  снега.  И начался тот самый аврал.  Полчаса работали,
полчаса отдыхали в тепле --  и так  с утра  до вечера. За две недели  вырыли
подходящий котлован, спустили в  него оборудование и  стали выпускать оттуда
радиозонды. А работать на ледяном куполе тяжело: воздух разжиженный  и сухой
-- рашпилем дерет носоглотку, да  еще морозы стояли под шестьдесят градусов;
вот и выдохлись люди, исхудали, с ног валились...
     В один  из этих дней  после  аврала подошла очередь дежурить по станции
радисту Соломину. Всем  спать, а  ему  бороться со сном, бодрствовать, чтобы
через два  часа  разбудить товарищей. И Семенов его пожалел. Уж очень  устал
Пашка,  исхудал  -- один  нос  на лице остался,  на  ключе работал  --  рука
дрожала. Не отдохнет, а до отбоя три  раза  выходить на связь, совсем дойдет
парень.   Посмотрел   Семенов,   как   Пашка  тенью  бродит   по  опустевшей
кают-компании, уложил его спать,  а сам остался за  дежурного. Молодой тогда
еще был Семенов, здоровый, даже аврал не высосал ею  до отказа.  А когда сил
на двоих -- тяжкий грех не поделиться с товарищем. Улыбнулся, припомнив чуть
не до слез благодарные Пашкины глаза, вымыл посуду, прибрал помещение и стал
думать,  на  что  потратить оставшиеся  полтора часа. И  решил  наведаться к
шурфу.
     В самом начале зимовки  восточники вырыли шурф глубиной метров десять и
шириной  с  деревенский колодец  для гляциологических  исследований.  Отсюда
брали пробы снега с  целью  определения годовых накоплений и плотности, а на
разных горизонтах шурфа установили термометры. Сверху он закрывался фанерным
люком, а спускаться  вниз  можно  было  по  корабельному  веревочному трапу,
связанному из двух частей. Чаще всего показания термометров  снимал Гаранин,
а подменял его сам начальник.
     Некоторое время Семенов колебался, так как права покинуть дом не  имел.
То есть  имел, конечно, но лишь  доложившись дежурному, что  в данном случае
было  нелепостью,  поскольку   дежурным  являлся  он  сам.  Покинув  в  этих
обстоятельствах дом, Семенов нарушил бы свой же  собственный приказ, за  что
полагалось суровое наказание.
     Когда  десять  месяцев  назад  после  изнурительного  санно-гусеничного
похода  Петр  Григорьевич  Свешников  открыл станцию  Восток,  то,  оставляя
Семенова  на  первую  зимовку,  имел с ним  долгую беседу. Кто  знает, какие
неожиданности  подстерегают людей в  Центральной Антарктиде,  на ее  ледяном
куполе высотой три с  половиной  километра  над  уровнем  моря,  в  условиях
кислородного голодания  и еще не  изведанных человеком  морозов. В  полярную
ночь, говорил тогда  Свешников,  лучше  всего вообще в  одиночку из  дома но
выходить,  а   если   уж   придется,  то  на  десять-пятнадцать  минут  и  с
обязательного согласия дежурного. Так и было написано в приказе,  основанном
на мудром проникновении в суть полярного закона.
     Поэтому Семенов  и колебался.  Однако убедил он себя, минутное дело  --
спуститься по трапу и взглянуть на термометры. Оделся, взял фонарик и  вышел
из дому. Постоял  спокойно, чтобы  легкие  привыкли  к  студеному воздуху, и
долго смотрел на безжизненную пустыню, уходящую к Южному полосу.
     Полярная ночь еще не покинула купол, и луч  прожектора вырывал из  тьмы
узкий  сегмент искристого, самого  чистого  на  земле  снега.  Из-за  низких
температур  снежинки не смерзались, а просто прижимались друг к  дружке, как
хорошо   сваренный  рис,  при   малейшем  дуновении  ветра  они  взлетали  с
поверхности  и оседали только при  полном  штиле.  Сейчас в свете прожектора
воздух был чист и  прозрачен; кожей  лица  своего,  закрытого  подшлемником,
Семенов ощутил совершенною недвижность атмосферы, будто и  она не выдержала,
окоченела от стужи.
     Семенов  подошел  к  шурфу,  открыл  люк,   прощупал   лучом   фонарика
досятиметровую глубину  колодца и полез вниз, осторожно ступая на деревянные
перекладины По мере того, как он спускался, в шурфе становилось все темнее и
затихал рокот дизельной электростанции, примыкавшей к жилому дому.  И в этой
наступающей тишине  особенно зловеще прозвучал  какой-то странный  треск под
ногами. Будь у  Семенова в  запасе мгновение, он успел бы осознать причину и
следствие этого  треска и  тогда,  наверное,  сумел  бы удержаться;  но трап
оборвался сразу.
     Ошеломленный, Семенов лежал  на дне  шурфа; падая, он ударился о что-то
твердое, и боль в ушибленной  спине мешала  сосредоточиться и понять, что же
такое произошло. Но перед ощущением  растущей тревоги боль стихала, а вскоре
и вовсе исчезла.  Семенов поднялся, потопал унтами и повел  плечами вроде бы
переломов, вывихов  нет.  Включив фонарик и увидел раскачивающийся на высоте
метров четырех обрывок  трапа. Пошарил  лучом на дне шурфа, обнаружил другой
обрывок   --   и  с   холодной,  кристальной   ясностью  осознал  весь  ужас
случившегося.
     Первая, самая  легковесная мысль -- воззвать  о помощи. И  Семенов чуть
было не закричал "Э-эй,  ребята!",-- но удержался  и не  стал этого  делать:
даже  если  бы люди не  спали, все равно дизель  перекрыл бы  слабый всплеск
упрятанного в колодец голоса. А раз спят, стреляй из пушки -- не услышат.
     И  на  смену  первой  мысли  пришла другая  -- о  полной  безвыходности
положения.  Стены  гладкие,  не  на  что встать и  не  на что опереться . Не
выбраться ему  из ловушки! Не  поднимет тревоги  дежурный -- вот  он  стоит,
дежурный! -- и некому  будет  разбудить  людей,  проспят  до  утра.  А когда
проснутся, спохватятся -- спасать будет некого.
     Семенов  подняв  голову, увидел необычайно яркую в чистом  небе, полную
луну, застывшие вокруг нее крупные звезды и подумал,  что они единственные и
последние  свидетели его позора.  И  ему  стало мучительно стыдно.  И  такое
острое  было  это  чувство  стыда,  что  пересилило  оно  даже  страх  перед
неминуемой смертью.
     По  разному   погибают   полярники.  Иван  Хмара  в  первую  экспедицию
провалился  с  трактором  под  лед,  но геройски погиб,  ценою  своей  жизни
проложил  первую колею на  припае,  другие,  даже  самые  опытные, гибнут  в
неравной борьбе со стихией, третьи  -- от несчастного случая -- кто на борту
"Лены" мог предугадать, что с ледяного барьера обрушится многотонная глыба?
     Но  так глупо  и так  бессмысленно, как  он, на его  памяти  не погибал
никто. Не  подстраховать  свой  выход  из дома!  Безвременно  умирать всегда
обидно, но хоть бы с пользой умереть, со смыслом!
     И   тут  в  сознание  Семенова  вползла  какая  то  смутная,  ничем  не
подкрепленная мысль  о том, что у  него есть шанс. Он встрепенулся, раза три
присел  и подвигал плечами, чтобы разогнать остывшую кровь, и вновь осмотрел
стены  шурфа.  Нет, зацепиться  не  за  что... А мысль,  хотя  и  оставалась
смутной, билась в его  голове, как муха в стакане, будто дразнила. "Вот она,
я, попробуй ухвати!"
     И вдруг  как огнем ожгло -- спина! Обо что он ударился? Луч фонарика --
вниз: вот обо что!
     На дне шурфа, полузасыпанная снегом, виднелась рукоятка забытой лопаты.
     Еще не  веря  своим  глазам,  Семенов бережно, как  археолог  бесценный
кувшин,  извлек ее  из снега. Он  пока  еще нс знал,  как  она  поможет  ему
спастись,  но  почувсгвовал  такое огромное  облегчение, словно  то  была не
простая  лопата, а  протянутая  ему  рука  верного друга. Так  и  обнял  бы,
расцеловал эту  лопату! Даже кровь согрелась,  быстрее  побежала от сознания
того, что двое их уже стало; вдвоем -- это мы еще посмотрим, кто кого!
     И хотя мороз уже сдавил его своими щупальцами, Семенов стал тщательно и
не мельтеша придумывать план, как использовать этот шанс. Перебрал несколько
вариантов,  трезво оценил  их и отбросил: никаких сил, к примеру, не  хватит
сбивать  со стен снег, чтобы встать на  получившийся сугроб  и дотянуться до
трапа. А решился на такой план -- выкопать в стене узкую, в размер туловища,
нишу, слева и справа сделать в ней ступеньки-пазы для ног и постепенно вести
нишу вверх, чтобы  сравняться с трапом. Плохо, конечно, что  придется копать
снизу вверх,  но зато  в этом  плане ощущалась надежность, и Семенов в  него
поверил.
     И неторопливо, размеренно стал вгрызаться лопатой в снежную стену.
     Мороз  под  шестьдесят  пять,  а  полниши выкопал со ступеньками -- пот
пробил! Да так, что струился по всему телу, пропитывая белье и заливая лкцо,
и теперь уже стало опасно подолгу отдыхать, потому что мороз быстро пробивал
и  каэшку*, и кожаную куртку, и свитер водолазный  под ней, и схватывал пот,
резко охлаждая беззащитное голое  тело. Но не  эта опасность была главная, а
то, что мучительно трудно стало поднимать лопату очугуневшими руками,  будто
не  лопату -- бревно поднимаешь многопудовое. Сил не  хватает  на  последний
метр  -- вот она, главная опасность! И потому Семенов пошел на большой риск,
сбросил  каэшку,  которая  сковывала  движения.  Это  помогло, но  не  очень
надолго. До трапа оставалось каких-то полметра, а силы кончились, и резервов
никаких больше не было. Сердце  стучало,  как отбойный  молоток,  рвалось из
груди,  и  терпкий вкус  крови стоял  во  рту,  а лишенные  отдыха легкие не
успевали  всасывать  нужное  количество кислорода, и оттого дыхание  напрочь
сбилось  --  настолько, что Семенов  ощутил  непреодолимое  желание  сорвать
подшлемник  и вдохнуть воздух открытым  ртом. Но превозмог  себя:  несколько
таких  вдохов  --  и верное  ознобление  легких.  Был  уже  такой  случай  в
Центральной  Антарктиде,  когда  один гляциолог  увлекся  работой  и  сорвав
подшлемник: минут пять всласть подышал, а спасти не удалось...

     От  слова  КАЭ  --  климатическая  одежда   антарктической  экспедиции.
Каэшками полярники  называют  свои  теплые,  на  верблюжьем  меху  куртки  с
капюшоном.
     Прим. автора.

     Плохо стало  Семенову работать. В  ушах  звенело, к  горлу  подкатывала
тошнота,  и серая  от  лунного света  стена,  в которую  вгрызалась  лопата,
казалась  багрово-красной. Всхлипывая и  хрипя, он  почти что в беспамятстве
поднимал и поднимал лопату, сбрасывая  новые пласты снега,  и казалось  ему,
что работе  этой  нет  конца. Переступая свинцовыми  ногами по ступенькам --
пазам, он втискивался в  нишу и  отдыхал, все меньше боясь, что замерзнет. А
когда  пошарил  вверху  рукой  и  нащупал трап  -- не поверил, а поверил  --
почувствовал такой прилив радости,  что в  гудящей голове просветлело, а  из
сухого и шершавого,  как наждак, рта вырвался  ликующий крик.  Обеими руками
вцепился Семенов в нижнюю  перекладину трапа, повис  на ней и  тут же понял,
что совершил большую, а может, непоправимую ошибку.
     Нельзя было лишать ног опоры! Не подумал об этом и повис на перекладине
тяжелым  мешком,  раскачиваясь  наподобие маятника.  Сил-то подтянуться нет,
кончились  силы,  растворились в  нише,  как  сахар в  кипятке.  Ох, как  не
хотелось отпускать трап, а пришлось: разжав руки  и рухнул  на дно шурфа  --
мягко, на горку выбранного из ниши снега. И хотя отчаяние, скверная мыслишка
о безысходности снова затуманили  мозг,  вспомнил все-таки -- надел  каэшку,
чтобы не застудить разгоряченное тело. Отдышался, прояснив себе сделанную им
ошибку, сбросил  каэшку  и по  готовым ступенькам стал  карабкаться  наверх.
Добравшись до  воткнутой  в  нишу лопаты, передохнул и  начал  сантиметр  за
сантиметром   удлинять  нишу.  Много   раз   им,  как  утопающим  при   виде
спасательного круга,  овладевало искушение  ухватиться  за  трап, но Семенов
заставил  себя даже не  смотреть  на него, пока  он не  оказался ниже уровня
колен.
     Теперь предстояло самое главное. Трап висел сантиметрах в семидесяти от
стены,  и  действовать нужно было с холодным рассудком,  наверняка.  Семенов
несколько раз отрепетировав в уме все стадии прыжка -- несколько раз потому,
что уж очень  велика была цена неудачи, -- и бросив свое тело вперед. Удачно
бросил --  попал  ногами  на нижнюю перекладину и мертвой  хваткой  вцепился
руками в боковые веревочные переплетения трапа.
     И тогда поверил, что остался жить.
     Люди спали, и  хотя время подъема  уже  миновало, Семенов решил сначала
привести  себя в порядок, чтобы  не показываться  в растерзанном виде  и  не
вызывать  ненужные  вопросы.  Преодолевая  тошноту, выпил  четверть  стакана
спирта,  сбросив  мокрую  от  пота одежду, вымылся  и оделся  во  все сухое.
Хорошо,  тепло  стало,  так  бы  и  улегся  сейчас  в  постель,  но  нельзя.
Посмотрелся в зеркало, причесался, смазал гусиным жиром помороженное лицо  и
только тогда поднял Пашку  -- объявлять  побудку. И отправился к себе. Когда
же ребята уселись за стол в  кают-компании, вышел  к ним, будто толькотолько
встал. За полдником ребята пошучивали, что Николаич проспал побудку, а Севка
Мирошников пожаловался:
     -- Николаичу  что, у него  комната отдельная,  спи себе вволю. А у  нас
Петрович так храпел над ухом, что я два часа проворочался.
     -- Невезучий ты, Севка,-- посочувствовал Семенов.-- Так любишь поспать,
а еще не начальник.
     И стал с наслаждением пить горячий кофе.
     Да, тогда его спас случай... Нет, не случай,  а те несколько мгновений,
в  течение  которых зародилась и  сверкнула  мысль о лопате. Здесь она  тоже
должна быть -- лопата. Должна!
     Семенова  забило от  волнения,  которое  охватывало  его  всегда  перед
рождением спасительной идеи. Он отключился  от всего  на  свете  и напрягся,
словно собирая  в  кулак  все  силы своего  мозга  Ну?  Где  то здесь  лежит
лопата... Где? Где она, черт бы ее побрал?
     Молнией сверкнуло: вот она!
     Хорошо, теперь все спокойно разложим по полочкам. Разложили. Прикинули,
проверили, уточнили.
     Семенов вскинул голову.
     -- Всех прошу подойти поближе... Так. В первом дизеле где трещина?
     -- В крышке цилиндров,-- по-ученически ответил Дугин.
     -- Во втором?
     -- Ну, в блок-картере,-- подсказал Филатов.
     -- Значит, в каждом из дизелей имеются вполне пригодные части, так?
     -- Ну, так,--  согласился Дугин.-- А что из того,  Сергей  Николаич? Не
собирать же из двух дизелей один, никаких сил не хватит,
     -- Тем не менее именно так мы и поступим.
     -- Размонтировать крышку цилиндров? --  недоверчиво спросил  Филатов.--
Ну, скажу я вам...
     -- Ты что, серьезно, Николаич? -- удивился Бармин.
     Семенов уловил взгляд Гаранина: в нем были гордость и восхищение.
     -- Из двух дизелей будем  собирать  один,--  повторил Семенов.-- Это не
шутка, Саша, это приказ.


Логика

     Приказ   --   штука  серьезная.--   Бармин  насупился.--  Приказ  нужно
выполнять. И все-таки, Николаич, дай слово.
     -- Говори.
     -- Помнишь, как мы начинали здесь первую зимовку?
     -- Еще бы, Саша.
     -- Нас пришло сюда вместе с походниками двадцать  пять человек. Жили мы
в  натопленных  балках,  на  работу  выходили  сменами,  по часу.  По  часу,
Николаич! И то далеко не все выдерживали, коекого  приходилось  освобождать.
Ничего не преувеличиваю, Андрей Иваныч?
     -- Ничего, Саша. Ты даже рисуешь, пожалуй, слишком розовую картину.
     -- На собрании положено сидеть в тепле,-- заметил Филатов.-- До печенок
пробирает. Запустить АПЛ, что ли?
     Мощное пламя авиационной  подогревальной лампы быстро  согрело воздух в
небольшом  помещении  дизельной  электростанции.  На  потолках  и  на стенах
растаял иней, запотели окна.  Но  дышать  стало заметно труднее: и бензин не
сгорал  полностью, и слишком много кислорода съедало пламя. Пришлось настежь
распахнуть дверь.
     -- Баш на баш.-- Дугин махнул рукой.-- Антарктиду не натопишь.
     -- Говори, Саша,-- напомнил Семенов,
     --  Начало первой зимовки не в счет,-- продолжал Бармин.-- Мы создавали
станцию на голом месте, и  другого выхода у нас  не было. А потом, Николаич,
по нашему с тобой предложению было решено так: каждая новая смена, прибыв на
Восток, получала неделю на акклиматизацию.  Лучше бы,  конечно, дней десять,
но это уже  непозволительная роскошь. И первую неделю  на Востоке  никто  ре
имел  права работать  -- напрягаться  и  делать  резкие движения,  поднимать
тяжести. А кто нарушал --  харкал  кровью  и  выбывал  из строя.  Не лакирую
действительность, Андрей Иваныч?
     --   Нет,   Саша.--    Гаранин   невесело   усмехнулся.--   Теперь   ты
художник-реалист.
     -- Дальше.  Нам нужно  из  двух  дизелей собрать  один:  размонтировать
крышки цилиндров и открутить две дюжины этих гаек, которые приросли намертво
к  болтам.  Чепуха!  Пустяк  для  пяти  здоровых  мужиков. Детская игра! Где
угодно, но не на Востоке. Мы еще не  приступили  к работе, а у всех  одышка,
усиленное сердцебиение, кое  у  кого  сильная головная боль. Это в спокойном
состоянии! Веня  --  взгляните!  -- уже сейчас  похож на утопленника.  Брось
курить, натяни подшлемник, лопух!
     Бармин перевел дух.
     -- Прости, Николаич, во  мне вдруг проснулся  врач. Пойми, не успели мы
акклиматизироваться, в этом все дело. Сорвемся!
     -- Ты прав, не успели,-- согласился Семенов.-- И что же ты предлагаешь,
Саша?
     -- Прошу, требую как врач отмени свой приказ!
     -- Что же ты все таки предлагаешь, Саша?-- настойчиво повторил Семенов.
     -- Не приступать к работе. Нагреть, скажем, медпункт, переждать до утра
в  спальных мешках.  А  утром, как прилетит Белов,  возвратиться  в  Мирный,
привезти оттуда всех  людей, новые дизели и монтировать их общими силами. Не
одной, а тремя пятерками!
     -- Предложение дельное -- Гаранин подошел к двери и прикрыл ее.-- В нем
есть лишь один недостаток.
     -- Какой же?
     -- Оно неосуществимо.
     -- Почему?
     -- В Мирном пурга.
     В наступившей тишине Бармин тихонько присвистнул.
     -- Точно?
     -- Я тебя когда нибудь обманывал, Саша? -- мягко спросил Гаранин.
     -- Простите, забыл о приемнике...
     --  Белов  летит  в  пургу,--  сказал Семенов --  Если  боковой  ветер,
видимость  позволят,  то  сядет   в  Мирном.   Закроется  Мирный  --  примут
австралийцы на Моусоне.
     -- А на Восток его завернуть нельзя?-- подал голос Филатов
     -- У нас есть уши, но нет голоса. Для передатчика нужна энергия.
     -- Выходит, будем загибаться?
     -- Лично я не собираюсь, Веня, и тебе не советую,-- проговорил Гаранин.
     --  Тогда  другой вопрос,--  упрямо  рубил  Филатов.--  Ну,  дизеля нам
подложили свинью, это  понятно. Как пишут  в  газетах,  нелепая  и  досадная
случайность,  стихийное  бедствие  и прочее.  А  какого  лешего мы отпустили
самолет? Что он, подождать не мог, пока мы дизеля отогревали, развалился  бы
на полосе?
     -- Нет, Веня, он бы не развалился --  Семенов  посмотрел на Филатова.--
Он бы просто не  смог взлететь из за переохлаждения двигателей. Разогреть то
их нам было бы нечем. Так что  летчики, к сожалению, ждать не могли.  Только
поэтому, Веня, ты и остался на Востоке.
     -- Я? -- Глаза Филатова потемнели -- Почему один я?
     --  Мне  почему-то  кажется, что все остальные  не  улетели бы в  любом
случае.
     -- А ведь это уже вроде оскорбление, отец-командир. Выходит, я трус?
     -- Выходит, так. Еще пуля не просвистела, а ты готов загибаться.
     -- Я?
     -- Ты.
     --  Но  ведь это же я так,  ребята,-- Филатов растерянно оглянулся,-- в
переносном смысле...
     -- Посмотрим.
     -- Знаешь, Николаич, я не улавливаю логики,-- сказал Бармин.-- Ну, Веня
просто брякнул чушь, у него слово частенько опережает мысли. А я -- трус?
     -- Что ты, дружок.
     -- Может, паникер?
     -- И такого за тобой не припомню.
     -- Но ведь я тоже считаю,-- медленно и раздельно произнес Бармин,-- что
все мы должны были бы отсюда улететь!
     --   Если  бы   да  кабы...--   отмахнулся   Дугин.--  Чего  время   на
душеспасительные разговоры терять, приказано -- давайте работать.
     --  Из  тебя бы трактор хороший вышел,--  буркнул  Филатов.-- Послушный
воле и руке человека.
     -- А ты...
     -- Помолчите! -- остановил их Бармин -- Где же логика, Николаич?
     --  Хорошо,  Саша,  будем разбирагься.--  Семенов  зябко повел плечами,
прошелся по дизельной.-- Представь себе, что мы возвратились в Мирный. А там
пурга, и  сколько  она продлится  --  один  антарктический  бог  знает.  Ну,
допустим,  неделю.  Учти,  это  уже  будет  середина  февраля!  И вог  пурга
закончилась, стали мы перевозить на  Восток  дизеля -- за  три рейса один, и
шестнадцать человек, да еще продукты для них, спальные чешки. ЕЩР неделя-это
если погода летная. А на Востоке уже не сорок  пять, как сегодня, а много за
пятьдесят! Где эти люди будут жить? И не два три дня, а полтора месяца, пока
не  смонтируют  на  новых  фундаментах  новые  дизеля.  Где, Саша?  Мы-то их
собирались  монтировать  в  тепле и  потихоньку,  пока  вот  эти,--  Семенов
похлопал рукой по корпусу дизеля,-- наш тыл будут обеспечивать!
     Семенов отдышался.
     --  Без  этого  тыла  новых  дизелей  нам  не поставить,  Саша,  спроси
механиков, подтвердят. Вот и выходит, что улететь отсюда с Беловым -- значит
поставить на Востоке крест.
     -- Ты прав, Николаич,-- тихо произнес Бармин.-- И я -- тоже.
     -- Тогда и выбирай себе правду по вкусу, друг мой.
     -- Хотя я  и трус,-- Филатов с вызовом посмотрел на Семенова,-- а даром
хлеб есть не привык. И залезать в спальный мешок, как Волосан, не собираюсь.
За дело, что ли.
     -- Вот  это  разговор!--  поддержал  Дугин.--  Гайки, Веня, бензинчиком
полить надо, прикипели. Тащи инструменты!
     --  Погоди.--  Бармин  жестом  остановил  Филатова.--  Для   успокоения
совести, Николаич, послушай Мирный!
     -- Хорошо, идемте.
     Через холл и  кают-компанию люди  прошли  в радиорубку. Семенов включил
приемник, откинув капюшон каэшки, надел наушники и повертел ручку настройки.
В мертвой тишине отчетливо послышалась морзянка.
     --  Это  Белов. Семенов  сжал  руками  наушники.-- Над куполом  ясно...
Пролетели  Комсомольскую... Мирный в эфире...  Ветер усиливается...  Боковой
пятнадцать метров в секунду...  Видимость трипять  метров...  Белов...  Пока
держу курс на Мирный... Конец связи.
     Никто не проронил ни слова.
     Семенов снял наушники,  выключил приемник, набросил на батареи спальный
мешок.
     -- Женя, сколько времени займет перемонтаж? Примерно.
     Дугин задумался.
     --  Трудно  загадывать,  Николаич,--  нерешительно  слазал  он  --  Как
считаешь, Вень?
     -- На материке часов бы за пять сработали.
     --  То  на  материке...  Ну,  сутки, не  меньше.  Да  еще  емкость  для
охлаждения дизелей делать взамен лопнувшей.
     -- Понятно.-- Семенов  поднялся со стула.-- Если кто  хочет  сказать --
говорите. Но покороче.
     -- Не о чем больше говорить.--  Гаранин поежился,  потопал унтами,-- От
холода одна защита -- работа. Пошли, друзья.
     Один за другим люди покидали радиорубку. Семенов задержал Бармина.
     -- Следи за нами, Саша. Увидишь, кто дошел до ручки,-- применяй власть.
Но с пониманием, дружок.
     -- Боюсь, Николаич, сорвемся...
     -- Знаю. А помощи ждать неоткуда,  в таком холоде долго не продержимся.
Запустим дизель-выживем. Ну, пошли.


Гаранин

     Главными  фигурами  на Востоке  стали  Дугин  и  Филатов. Семенов  тоже
понимал  в  дизелях, но не  настолько,  чтобы вмешиваться  в  демонтаж столь
сложных агрегатов.
     В   крышку   цилиндров,  фасонную   отливку  из  серого   чугуна,  были
вмонтированы десятки деталей. Чтобы их снять, следовало произвести множество
операций,  каждая  из  которых  требовала  мастерства  и  особой   точности:
отсоединить ог форсунок трубки, выпускной коллектор  от трубы отвода газов и
многое другое.  И самое  важное -- равномерно отпустить все гайки,  крепящие
крышки  цилиндров.  Вот дойдет дело до  гаек,  тогда и  начнется проверка на
выносливость.  Но  пока  что  Дугин и Филатов справлялись сами. Они  снимали
детали и бережно укладывали их на покрытый брезентом верстак.
     Семенову, Гаранину и  Бармнну  досталась  работа, не  требующая высокой
квалификации -- подготовка временной емкости для охлаждения дизеля. Для этой
цели вполне сгодилась бочка из-под  масла, которая нашлась на свалке: пустые
бочки и прочие отслужившие вещи с Востока вывозить  -- себе дороже,  и этого
добра на свалке  хватало.  Бочку выкопали, уложили на  волокушу и потащили к
дому, изредка останавливаясь для отдыха.
     Бармин ударил ногой по бочке, сбивая с нее снег, и она загудела поюще и
протяжно.  Гаранин  проводил  исчезающие  звуки и  оглянулся.  Он  испытывал
странное  ощущение  неправдоподобия окружающего его мира;  наверное, подумал
он, то же  самое чувствуют  космонавты,  когда смотрят в иллюминаторы своего
корабля. Восток  был погружен  в  абсолютную,  воистину  космическую тишину.
Беззвучно повис опущенный с безоблачного неба занавес из солнечных лучей, не
скрипел  под ногами  плотно сбитый снег -- отовсюду доносилась  лишь тишина.
Она была неестественна из-за своей абсолютности, такую тишину  люди не любят
и  называют  могильной. И вдруг Гаранину пришло  на  ум простое  объяснение,
почему он  никогда не слышал  такой  тишины: ведь  на Востоке всегда круглые
сутки работали дизели. И улыбнулсябывало, его раздражал их неумолчный рокот,
мешал заснуть. Чудак!
     И второе непривычное ощущение с  мороза положено входить в тепло, а они
вошли  в  еще  больший  холод.  Хотя  нет,  улица  и  дом  температурой  уже
сравнялись, и там и здесь сорок восемь. Такой мороз на Востоке и за мороз не
считали,  по  часу запросто работали на свежем воздухе.  Но  грелись  потом,
отдыхали!
     Бочка -- это  еще  не  емкость,  одно днище  у нее лишнее.  И его нужно
вырубить. Тоже работой не назовешь -- на материке, а на Востоке в первые дни
и ложку ко рту поднести  -- работа. Начали. Один  держал кузнечными  клещами
зубило, другой бил по нему молотком. Легковат молоток, зубило  даже царапины
не оставляло на днище. Подыскали другой, потяжелее,-- все равно  отскакивает
зубило,  кувалда  ему  нужна,  не  меньше.  А  кувалда  весит  полпуда.  Для
"гипоксированных новичков",  подсчитал когда-то Саша Бармин, в первую неделю
бери коэффициент четыре: значит, два пуда  весит кувалда. Четыре ли, дорогой
доктор? Не два пуда, а два центнера весит эта кувалда...
     Раз, два, три  -- зубило вгрызалось в железное днище. Четыре,  пять  --
есть первое отверстие.  А  таких  нужно  примерно  пятьдесят,  итого  двести
пятьдесят ударов, подсчитал Гаранин. Шесть, семь, восемь, девять...
     Бармин задохнулся, выпустил из рук кувалду.
     --  Что,  док,  зарядку  с гирями  делать  легче? --  подмигнул  Дугин,
подхватывая кувалду.
     -- Занимайся  своим делом,  Женя,-- отстранил его Семенов.-- Как-нибудь
сами, по очереди.
     Раз, два, три... четыре...
     Плохо  считал,  усмехнулся  Гаранин,  неравноценны  они  -- удары  Саши
Бармина и Сергея Семенова.
     Пять... шесть...
     Бармин усадил Семенова на покрытую спальным мешком скамью.
     -- Моя очередь.-- Гаранин подал Бармину клеши.-- Держи.
     Еще  шесть  ударов   --  пробито  второе  отверстие.  Значит,  на  него
потребовалось двенадцать ударов,  почти  в два с  половиной раза больше, чем
одному Саше... Все, больше  не считать,  приказал себе  Гаранин. Здесь важен
лишь итог. Днище необходимо вырубить, потому  что только тогда бочка  станет
емкостью для охлаждения, без которого дизель работать не может. А  пятьдесят
или пятьсот ударов -- для него не имеет значения.
     Один держал  клещи,  другой бил кувалдой,  третий сидел  на  скамье  --
отдыхал.
     Дугина  и  Филатова  трогать  было  нельзя:  самым ответственным  делом
занимались именно они.
     Голова  раскалывалась  от  боли. В другое время Саша  объяснил бы,  что
легким и крови, бегущей по сосудам, не хватает кислорода, и, весело похлопав
по плечу, уложил бы  на  часок в  постель. Но теперь Саша  делать  этого  не
станет, не только потому, что ему никто  на свое самочувствие не пожалуется,
но и потому, что он на время  перестал быть врачом. Богатырская сила доктора
сейчас  куда  важнее  его  медицинских  знаний,  Саша  -- лучший на  станции
молотобоец.
     Гаранин преодолел приступ тошноты, встал со скамьи и взял кувалду.
     На небольших полярных станциях сменные метеорологи работают в одиночку,
и Гаранин привык оставаться наедине с самим собой. Сначала это его тяготило,
а  впоследствии он  нашел  в  длительном  уединении  даже  особую  прелесть,
поскольку  любил размышлять на всякие  отвлеченные  темы. Как-то на  станции
Скалистый Мыс, задумавшись о поведении  плотника Михальчишина, Гаранин задал
себе  вопрос:  что же  движет нашими поступками? Можно  ли с  математической
точностью рассчитать, как поведет себя человек  в той или  иной ситуации? И,
анализируя случай с  Федором, пришел к  выводу:  нельзя, ибо  логика,  столь
необходимая  в точных  науках, неприложима  к  области психологии. И что мы,
наверное, никогда не узнаем, что движет нашими  поступками, почему в тот или
иной  момент  мы поступаем именно так, а не иначе.  И пусть не  узнаем: ведь
механизм  души самое сокровенное в нас, и нельзя допустить, чтобы кто-нибудь
овладел  знанием  этого  сокровенного.  Если это  случится,  человека  могут
обезличить, как робота,  могут заставить  его  поступать в  интересах тех, в
чьих руках кнопка.
     Одним, думал  Гаранин,  движет  всевластная  любовь к  семье, другим --
темная  скупость, третьим  --  неистребимое честолюбие... Ну,  а  тобой?  Ни
семьи,  ни любимой у  тебя  нет; деньги  в  твоих глазах цены  не  имеют; от
аспирантуры ты  отказался и  научную работу  пишешь больше для себя, чем для
славы...
     Анализировать  самого себя -- занятие нелегкое,  но  вскоре  случай дал
Гаранину богатую пищу для размышлений.
     Георгий Степанович Морошкин послал его в Ленинград оформлять  наряд  на
новое  оборудование для  станции.  Приехал  Гаранин  в институт  и  в отделе
снабжения познакомился с молодой женщиной, которая работала там экономистом.
В какие-нибудь  десять минут, пока  она оформляла наряд, понял, что это она.
Будто захлестнуло горячей  волной  --  она! Виду  не подал,  в  разговоры не
вступал,  а  только  смотрел,  сжав зубы,  без  эмоций,  чтоб не  показаться
смешным,  и  про  низывало  его  новое, никогда еще  не  испытанное  чувство
нежности к незнакомой женщине. Получил наряд,  ушел и весь день проходил сам
не свой -- думал. Знал по рассказам опытных людей,  что полярнику, равно как
и моряку, вернувшемуся из дальнего плавания, очень легко  ошибиться  в таком
чувстве,  потому что можно неверно  истолковать волнение,  неизбежное  после
долгого отрыва от  женщин. Такие  случаи Гаранину были  известны, многие его
знакомые после зимовок быстро женились, но далеко не все удачно, поспешность
могла бы привести к  нелепым и даже печальным последствиям. Ходил по улицам,
смотрев, сравнивал, видел, что многие девушки и  стройнее и  красивее Лидии,
но  чувство,  ею  возбужденное так внезапно,  никак не  исчезало, и  к концу
рабочего дня ноги сами собой привели Гаранина в отдел. Увидев Гаранина, Лида
с неудовольствием поджала губы.
     -- Я уже работу закончила.
     --  Потому  и  пришел,--  с  отчаянной смелостью  заявил  он.--  Может,
разрешите проводить?
     А про себя твердо решил: не позволит -- тут же повернется и уйдет, носа
своего в отдел не покажет. Значит, занята и нечего слюни распускать.
     Позволила -- и с того вечера все началось. Гаранин сам себя не узнавал:
половину  следующего дня пугалом проторчал в отделе снабжения, несколько раз
таскал  туда пирожки и торты -- угощал сотрудников и глупо  улыбался в ответ
на  их  понимающие  подмигивания.  А  Лида восседала  за  столом чрезвычайно
довольная  --  кокетничала с  посетителями, гасила  его  ревность  обещающим
взглядом, заливисто смеялась,  рассказывая  подружкам  по телефону  какие-то
пустяки -- словом,  целиком включилась в  игру, правилам и  нюансам  которой
несть  числа.  Но  Гаранину все  в  Лиде  казалось  необыкновенно  милым:  и
вздернутый  носик, и  модная  стрижка  "под  мальчишку",  и даже  чернильное
пятнышко на руке, которое Лида пыталась стереть резинкой.
     На третий день Лида разрешила ему то,  о  чем он  и  мечтать боялся,  а
наутро он сделал ей предложение.
     Лиде Гаранин нравился; впрочем, она об этом особенно и не задумывалась,
такого  предложения  ей еще  никто  не делал,  а в  двадцать  два года  пора
выходигь замуж.  На три  года старше ее,  повидал жизнь  --  мужчина,  а  не
восторженный  студентик,  который  по  вечерам  торчал  под ее окном; хорошо
устроен,  после  зимовок  деньги  приличные на книжке собрались, да и  собой
высокий такой, симпатичный. И предложение она приняла. Порешили так: Гаранин
возвращается  на  станцию,  по  возможности   быстро  берет  отпуск,  и  они
расписываются. Можно было бы, конечно, подать  заявление  прямо  сейчас,  но
Лида  боялась  показаться  чересчур  торопливой. К  тому же  сразу  начинать
семейную  жизнь  на  глухой полярной станции ей вовсе  не  улыбалось, Андрея
все-таки  звали в аспирантуру,  не вечно же он будет сидеть  в том медвежьем
углу.
     В отпуск  Гаранин сумел  вырваться  только через  три  месяца  никак не
находилась подмена. Прилетел,  вещи  из  багажа  не  получил --  в  институт
помчался, посмотреть на нее, убедиться, не передумала ли. Лида, обрадованная
его  щедрыми подарками, еще больше  уверилась в  правильности своего выбора;
совсем потерявший  голову Гаранин  предупреждал  любые ее  прихоти,  подруги
поздравляли и завидовав, мать  мудро советовала- "ты  с  ним построже, пусть
каждой милости с трудом добивается, сильнее любить будет". Своего ума у Лиды
было немного, и  совет  матери она восприняла уж  очень  прямолинейно  стала
капризничать, обижаться и делать  вид, что  колеблется принять окончательное
решение.  Будь  Гаранин поопытнее,  он  легко разобрался бы в этой игре,  но
полюбил он впервые, а первая  любовь всегда слепа. Не скоро он осознал,  что
принял  городскую   нахватанность  и  банальрую  осведомленность  за  ум,  а
физическую близость за любовь...
     Но кто  знает, как  сложилась  бы  его  жизнь, если бы  не радиограмма,
которую  прислал  директору  института Георгий  Степанович,  на  припае  при
исполнении  служебных  обязанностей погиб метеоролог  Иван  Акимыч  Косых. И
ввиду того, что старший  метеоролог Гаранин  находится в  отпуске в связи  с
женитьбой, просьба срочно прислать нового специалиста.
     Узнав  про эту  радиограмму, Гаранин  решил немедленно  возвратиться на
станцию.
     Вот тут-то  Лида и ошиблась. В том, что касается  любви, женщина бывает
проницательнее мужчины, но ей нередко вредит склонность преувеличивать  свою
силу. Податливость и покорность Гаранина  она сочла за полное подчинение его
воли  своей;  ей  и  в  голову не могло прийти,  что он способен поступиться
любовью ради  такого в ее  глазах  аморфного и  неопределенного понятия, как
чувство долга. О каком  срочном возвращении может идти речь, если они завтра
же  идут  подавать  заявление?  Гаранин  стал  ее  убеждать;   Лида  сначала
удивилась, потом оскорбилась, голос ее стал ледяным, в глазах появился какой
то  злой  шоколадный  оттенок,  и произошла  тяжелая  сцена,  после  которой
Гаранин, потрясенный, отправился в аэропорт.
     Через несколько месяцев Гаранину  удалось попутным бортом  вырваться на
денек  в  Ленинград --  лучше  бы осгавался на станции.  Лида  встретила его
холодно,  от  объяснений  нетерпеливо  отмахивалась.  По ее бегающим  глазам
Гаранин  догадался, что у нее, наверное, появился другой, и очень страдал от
этой злосчастной догадки.
     Вскоре Лида  вышла  замуж,  о  чем  честно  сообщила Гаранину  короткой
радиограммой.  Сергей выручил  --  вместе с ним коротал  он тогда  бессонные
ночи.  А потом дошло,  чго замужество  ее оказалось неудачным.  Через  обших
знакомых  она  пыталась вновь  наладить контакты, давала понять,  что  жизнь
многому ее научила,  но осыпалась  черемуха...  Что-то  шевельнулось  в душе
Гаранина, когда вновь повидался с ней,  поблекшей и  заплаканной, но жалость
не любовь, и прошлого это свидание нс воскресило...
     Не воскресило, но осталось в том уголке мозга, в котором, как в архиве,
накапливается прошлый опыт. И если  человек самокритичен и умен, то, пытаясь
познать  себя,  он  многое  может  оттуда  почерпнуть,  усмотреть  логику  в
повторяемости поступков.
     Много  думал  Гаранин,  пока не понял, какое чувство  у  него настолько
сильнее других, что подчиняет себе все и движет его  поступками. Именно  оно
оказалось сильнее любви к женщине, оно не раз побуждало рисковать собой ради
других, заставляло надолго расставаться  с  женой  и сыном,  отказываться от
благополучия научной карьеры.
     Это -- чувство долга.
     Ни  с  кем, даже с ближайшим  своим другом,  Гаранин никогда об этом не
говорил.  Он  полагал,  что  для товарищей,  с которыми его  связала судьба,
чувство это  естественное, само собой разумеющееся, а раз так, то говорить о
нем немножко смешно.

     Гаранин передал Бармину кувалду, но не сел на скамью, а побрел к двери.
Отворил ее, вышел на  свежий  воздух, сделал несколько шагов в сторону.  Его
жестоко вырвало, с  желчью и  кровью.  Постоял, отдышался  и  возвратился  в
дизельную.
     Бармин, казалось,  с  прежней  силой  обрушивал  кувалду  на зубило, но
теперь после  каждого удара подолгу  отдыхал. Шатало  Семенова, добрались до
гаек и перестали шутить Дугин и Филатов.
     Остались  две  опасности,  подумал  Гаранин,  --  холод  и  кислородное
голодание. А поначалу их было три.
     Когда  Бармин  попросил слова, Гаранин замер.  Он  боялся, что  Семенов
оборвет доктора,  скажет что-нибудь вроде "приказы не обсуждают"  или другую
резкость. Последствия такой ошибки предугадать было бы трудно.
     Бывают ситуации, когда людям нужно выговориться, чтобы понять. Ничто не
дает такой  пищи сомнению,  как невысказанное слово,-- оно действует  так же
разрушительно, как вода, разорвавшая  дизели.  Приказ в такой ситуации может
обязать, но не убедить.
     Но подлинное  чувство  долга  овладевает человеком  лишь  тогда,  когда
исчезает сомнение.
     "Собаку накорми, человека убеди,--  говорил Георгий Степаныч.-- Поверит
-- море переплывет, не поверит -- в луже утонет".
     Значит,  чувство  долга  рождается верой, совершенной  убежденностью  в
единственной правде.
     Это  и считал Гаранин третьей и главной опасностью  -- сомнение. Теперь
оно  исчезло:  все люди  осознали, что из двух  дизелей  нужно собрать один.
Только так, другого  выхода  нет. Сделают это -- станция  оживет, даст людям
тепло и кров. Не сделают -- станут игрушкой в  руках  слепых  и безжалостных
сил природы -- пурги в Мирном, лютой стужи и горной болезни.


Бармин

     Бармии обрушил кувалду на зубило. Он тоже давно перестал считать удары,
но чувствовал, что они становятся все слабее. Теперь, чтобы поднять кувалду,
приходилось   преодолевать  яростное  сопротивление  всего   тела.  Дрожали,
подгибались от слабости ноги, взбесилось и рвалось из грудной клетки сердце,
стали совсем чужими свитые из стальных мускулов руки.
     Бармин  втягивал в себя жидкий воздух и никак не  мог им насытиться. От
теплого дыхания и пота иней на  подшлемнике подтаял и норовил превратиться в
ледяную корку. Второе  дыхание не приходило, и Бармин  доподлинно  знал, что
оно  не  придет.  Кратковременный  отдых  уже  не   восстанавливал  силы,  а
длительный мог оказаться смертельно  опасным: холод  сковал бы разгоряченное
тело и вызвал необратимые изменения в легких и бронхах.
     Сантиметров  шестьдесят пробитого по периметру днища поглотили огромную
физическую силу Бармина.
     Он еще раз поднял кувалду, с ненавистью опустил ее на зубило -- промах!
Филатов протянул руку, его очередь. Бармин присел на скамью. Что-то давно ты
не улыбаешься, Веня,  подумал  он,  не  слышно твоего  жеребячьего смеха.  С
полчаса  назад  подковырнул:  "С тебя, док, хоть портрет пиши, глаза и  губы
одного цвета-  синие". И с тех пор  слова из  Вени  не выдавишь,  всю Венину
жизнерадостность вытянула кувалда.
     По  насточнию доктора  механики заменили  Семенова  и  Гаранина, ударам
которых уже не хватало мощи. Откручивать гайки торцовым ключом с воротком не
очень намного,  а все-таки легче.  Главное  -- стронуть гайку с места, да не
грубым  рывком,  чтобы  не  полетела  резьба, а  с нежностью.  А  от  зимних
прошлогодних морозов  промасленная гайка вкипела в болт, попробуй уговори ее
повернуться. Нет, пожалуй, не легче, чем кувалда. И то и другое -- тяжелее.
     Сколько  времени  отдыхал?  Минуту,  а мороз схватил пот  на лице,  (не
забывай  растирать, не то  в два  счета обморозишь) и пополз вниз, по шее  к
спине  и груди.  Хорошо  бы еще посидеть, пока  сердце  перестанет  отбивать
чечетку,  а  нельзя.  Заколдованный  круг:  от холода спасение в  работе,  а
работать нет сил. И  еще  одна мысль пришла Бармину: было бы сейчас градусов
восемьдесят,  емкость  из  этой  бочки соорудили бы  шутя. Три-четыре  удара
кувалдой -- и днище  вылетело бы, как стеклянное.  Но перемонтировать дизеля
при  восьмидесяти градусах -- дудки, случись такое на Востоке зимой -- жизни
людям бы  осталось  минут  на  пятьдесят: математический расчет. Без притока
тепла  температура воздуха на улице и дома за  эти минуты сравняется,  а  на
таком морозе  живые существа бороться за  своа существованнэ не умеют. Минут
через  двадцать  начнется сухой  спазматический  кашель,  не  такой,  как  у
Филатова и Гаранина (у них  пока  еще с мокротой),  а  именно сухой, который
предвещает омертвление  тканей органов  дыхания; резко  побелеет  кожа лица,
взгляд станет менее осмысленнымпочти таким же, как сейчас у Дугина.
     Бармин забрал у него кувалду,  посадил  на  скамью и засмеялсяхрипло, с
короткими паузами из-за перебоев дыхания.
     -- Вспомнил, как Женька...-- Бармин сделал глубокий  вдох,-- с кувалдой
в бухгалтерии...
     Он махнул рукой, вновь рассмеялся.
     -- Пошел ты... в  свою двадцать пятую каюту,--  проворчал Дугин.-- Тоже
мне Райкин...
     -- Перекур,-- предложил Семенов.
     Курить,  конечно,  никто  не  стал.  Люди  уселись  на  спальные мешки,
расслабились.  Дугин  что-то ворчал  про  себя,  улыбались,  прикрыв  глаза,
Семенов и Гаранин; кривил в улыбке треснувшие губы Филатов.
     Накануне ухода в экспедицию  Филатову до зарезу понадобились деньги  --
продавалась по случаю отличная кинокамера. Бросился в бухгалтерию за авансом
--  все заняты,  некогда,  приходите завтра.  А завтра-то  будет  поздно!  У
Бармина и Дугина, на которых натолкнулся в коридоре, тоже свободных денег не
оказалось, и расстроенный Филатов махнул было рукой на кинокамеру, как вдруг
у доктора созрел план.  Велел  ребятам ждать, а  сам пошел в  бухгалтерию --
уговаривать. Через несколько минуг возвратился довольный.
     -- Требуют услуги за услугу,  бюрократы,  весело  сообщил он.--  Секция
водяного  отопления у  них вот-вот  упадет, крюк  подбить надо, а слесаря не
допросятся. Женя, будь другом, возьми в мастерской кувалду.
     Когда  вооруженный  кувалдой  Дугин  направился  в  бухгалтерию, Бармин
рухнул на стул и начал тихо умирать от смеха.
     -- Ты чего, спятил? -- недоумевал Филатов.
     -- Ой, что сейчас будет...-- стонал доктор.
     В  самом  деле,  до них  тут же донеслись женские  крики, визг и грохот
падающих  стульев.  Бармин  вытер  слезы,  подтянул  галстук  и  помчался  в
бухгалтерию, откуда  вывел под руку совершенно растерянного Дугина.  Из всех
щелей на них испуганно поглядывали бухгалтеры.
     --  Что  они,  белены объелись?-- возмущался Дугин.-- Я  говорю: секцию
исправлю, вот кувалда, крюк вгоню... А они...
     --  Ничего,  это скоро  пройдет,  друг мой,--  ласково  успокаивал  его
Бармин.-- Проглоти таблетку, и тебе сразу станет хорошо.
     И сунул в рот Дугину мятную конфетку.
     Выпроводив   Дугина,   Бармин  подмигнул  Филатову  и  вновь  пошел   в
бухгалтерию.  Через  две минуты Филатова вызвали  в  кассу и  с чрезвычайной
любезностью предложили расписаться в ведомости.
     -- Я не сплю? -- радостно изумлялся Филатов, пересчитывая деньги,-- Как
тебе это удалось, док?
     --  Пустяки,--скромничав  Бармин.--  Я  к ним зашел  и предупредил, что
механик Дугин спятил и бродит по этажам с кувалдой, а мне поручено его найти
и обезвредить.  Я  им,  может,  жизнь спас, неужели отказывать мне  в  такой
ерунде?
     Всю  дорогу до  Мирного околпаченный Дугин тщился отомстить доктору, но
тот был бдителен и попался на крючок лишь под самый конец путешествия. Дугин
чем-то угодил штурману, и тот объявил по судовой трансляции: "Бармину срочно
зайти  в  двадцать  пятую  каюту!  Бармину  срочно  зайти..."  И  на  глазах
многочисленных и восторженных свидетелей доктор  долго метался по коридорам,
пока не осознал, что в каюте под указанные номером находится гальюн...
     Бармин поднялся,  хлопнул Дугина  по плечу -- подставляй  зубило,  друг
ситный,-- и взял кувалду.

     А  полярным  врачом  он  стал  так.  Однажды  за победу в  студенческих
соревнованиях по  самбо  ему  вручили приз --  стопку  книг.  Одна из них  и
сыграла неожиданно большую роль в его судьбе --  книга о жизни, путешествиях
и гибели капитана Роберта Скотта.
     И даже не вся книга, а несколько строк из нее.
     Придя  на Южный полюс  и убедившись, что  Амундсен на целый  месяц  его
опередил,  Роберт  Скотт  со  своими  спутниками отправился обратно. Долгими
неделями  шли люди  по Антарктиде,  волоча  за  собой  сани с  грузом,  шли,
удрученные неудачей, израненные и обмороженные, и на сто сороковой день пути
слегли,  чтобы умереть от  голода и холода  в нескольких милях  от склада  с
продовольствием и  горючим. Они  преодолели бы  это расстояние, но поднялась
сильнейшая  пурга,  переждать  которую им было не суждено. Так вот, одно  из
величайших  и,  наверное,  труднейшее   в  истории  географических  открытий
путешествие  завершилось трагедией  из-за  того, что  в пищевом рационе  его
участников отсутствовал витамин С. Капитан Скотт  и его  товарищи погибли от
цинги. Именно цинга окончательно лишила их сил и не  позволила  переждать ту
последнюю в их жизни пургу.
     Десяток лимонов, несколько  коробочек с витаминами, которые продаются в
любой аптеке,  --  и легендарный  герой  остался  бы  в живых! "Был  бы  я с
ними..." --  мальчишеская  мысль, а  дала первотолчок, побудила  задуматься,
размечтаться  о  роли  врача   среди  людей,  оказавшихся  в  исключительных
обстоятельствах.  В  мечтах своих дрейфовал  на льдинах, зимовал  на далеких
полярных  станциях,  а  распределили  врачом  "Скорой  помощи"  в  заштатный
городок.  Здесь люди тоже страдали, звали выручать и смотрели на него как на
спасителя, он выручал, спасал и продолжал мечтать о работе, которая поглотит
его целиком. Так прошел год в неустанных хлопотах и скуке, среди спокойных и
тихих  людей,  привыкших  в десять часов гасить свет  и ложиться спать. Один
ночной  визит все перевернул. Приехал на окраину городка, разыскал на берегу
озера небольшой домик, вошел, и сердце его дрогнуло в углу комнаты, подпирая
головой потолок, стоял  на  задних  лапах чудовищных размеров белый медведь.
Бармин  осмотрел  больного,  человека  лет  тридцати,   предложил   тревожно
суетившимся  старикам  одеть сына,  увез его  в  больницу  и незамедлительно
удалил воспаленный аппендикс. Несколько дней, пока пациент лежал в больнице,
Бармин  проводил  у  его постели  все свободное  время расспрашивал о  жизни
полярников,  слушал рассказы о разных приключениях, то  и дело выпадавших на
их долю.  Семенову (а это  был  он) Бармин понравился,  осторожно, чтобы  не
обидеть молодого хирурга, навел справки и,  расставаясь, обещал позаботиться
о его судьбе. В лютом  нетерпении прожил Бармин три  недели, пока не получил
из Ленинграда телеграмму с предложением приехать в институт. А еще через два
месяца,  не  веря своей удаче, ушел в  составе  антарктической экспедиции на
станцию Восток.
     На этой самой  тяжелой для жизни людей станции (Южный полюс, где зимуют
американцы,  расположен  гораздо  ниже  Востока:  и  морозы  там послабее  и
кислорода в воздухе побольше) Бармин  узнал о том, что еще не встречалось  в
учебниках.  Он видел,  как молодые,  полные сил люди задыхались, корчились и
исходили кровью  в муках акклиматизации, как неделями не заживала пустяковая
царапина,  как человек, у которого  кровяное  давление  упало  до 60 на  30,
спокойно работал и  не жаловался на самочувствие, он  видел, как  в полярную
ночь, когда магнитные бури на две недели разорвали эфирную нить, связывающую
Восток с  внешним миром,  распадалась  личность внешне  совершенно здорового
человека.
     Одного он лечил отдыхом,  второго лекарствами,  третьего психотерапией.
Механик Назаркин  перестал умываться, зарос грязью, не менял белье -- доктор
все выстирал и выгладил, перевязал розовой ленточкой и  положил на аккуратно
им  же застеленным  нары.  Не помогло --  скрытно  сфотографировал  в разных
ракурсах  опустившегося   парня,  раздобыл  фото,  где  тот,  симпатичный  и
элегантный, весело  улыбается  жизни, и  соорудил витрину: "Сегодня и  вчера
Пети Назаркина --  свадебный подарок  его невесте  от коллектива  Востока" С
того  дня не  было на  станции  человека более преданного идеалам чистоты  и
гигиены, чем механик Назаркин.
     В ту зимовку Бармин впервые спас человека благодаря не знаниям своим, а
наблюдательности и  физической силе. В  августе,  под самый  конец  полярной
ночи,  морозы стояли неслыханные -- под  восемьдесят пять градусов. Мороз не
мороз,  а радиозонды аэрологи запускали,  и метеоролог  четыре раза в  сутки
выходил снимать показания приборов.  В тот день Бармин дежурил по станции, и
когда  Гаранин   отправился   на  метеоплощадку,  с  точностью   до   минуты
зафиксировал его выход  из дому.  Дальше  события развивались  так.  Гаранин
обнаружил   на  актинометрическом  приборе  повреждение  контакта  и,  чтобы
устранить неисправность, снял рукавицу. В ладони мгновенно появилась сильная
боль, потом она вдруг исчезла  и в свете прожектора Гаранин увидел, что рука
побелела. Встревоженный он надел рукавицу и поспешил к дому, а на Востоке-то
спешить  нельзя! Шагом нужно ходить на Востоке, медленным, старческим шагом,
иначе в два счета сорвешь дыхание...
     А  Бармин  смотрел на  часы. Пять, семь минут прошло --  нет  Гаранина.
Минуты  три  можно  было  бы  еще  подождать,  но  Бармин,  томимый  неясным
предчувствием,  доложился, оделся и направился к  метеоплощадке, где и нашел
Гаранина, который споткнулся о шланг питания, запутался в нем, упал и не мог
подняться.  Здесь уже  Бармин забыл о том,  что и тяжести на Востоке  нельзя
поднимать  и  резких  движений делать не  рекомендуется. Времени  бежать  за
подмогой  не было. Бармин  взвалил  беспомощного  товарища ка спину,  внес в
помещение  и растер спиртом. А спохватись доктор чуточку позднее --  быть бы
новой  могиле  на  острове  Буромского,  усыпальнице  погибших в  Антарктиде
полярников... Впрочем, как смеялся потом Бармин, благодаря этому  случаю, он
"накропал  материальчику  для  научной  работы:  открыл  влияние  холода  на
певческие способности". Когда,  спасая Гаранина,  он  тащил  непосильную для
одного человека тяжесть, то наглотался морозного воздуха и... онемел: спазмы
голосовых  связок не  позволяли  произнести  ни  единого слова. Над  мычащим
доктором   сначала   подшучивали,   потом  испугались,  но   компрессами   и
безжалостными массажами Бармин сам себя вылечил.
     За год первой зимовки познал людей больше, чем за всю предыдущую жизнь.
В обычных условиях, выяснил  он для себя, сущность  человека скрыта, и нужны
чрезвычайные  обстоятельства,  чтобы  она  проявилась. Так,  Семенов и в еще
большей мере Гаранин отнюдь не кажутся сильными. Общаться с ними просто, они
доброжелательны,  слушают  других  не  перебивая,  охотно  оказывают  разные
бытовые  услуги, узнав, что  доктор получил новую квартиру, пришли и два дня
приводили ее в порядок, помогли перетащить мебель. А Гаранин и  вовсе мягок,
хоть узлы из него вяжи -- одолжит деньги, доподлинно зная, что не получит их
обратно, отдаст накопленный на зимовках научный материал наглецу-аспиранту и
прочее. Но в чрезвычайных обстоятельствах обнаруживается, что  эти, казалось
бы,  нехарактерные  для  сильных личностей поступки  нисколько не  мешают  и
Семенову и Гаранину быть твердыми, жесткими, а порой и жестокими. Взять хотя
бы тот аврал в полярную  ночь, когда пурга разнесла аэропавильон, или случай
во вторую зимовку, когда -- это было тоже  в  полярную ночь -- радист  Костя
Томилин заболел  воспалением легких, а баллоны  с кислородом опустели.  Коля
задыхался,  без кислорода  он  мог погибнуть,  и Белов  рискнул вылететь  из
Мирного на Восток. Покрутился над  станцией и сбросил баллон, как торпеду,--
садиться в семьдесят  с лишним  градусов нельзя,  не  взлетишь. Искали  всей
станцией,   поморозились,  измучились...   Группа  за   группой  входили   и
возвращались, падали на нары и засыпали. Костя молил: "Мне уже лучше, черт с
ним, с баллоном), а  Семенов с Гараниным сутки не спали  и  никому  спать не
давали: "Ищи, как хлеб ищешь, -- тогда  найдешь!" Специально взвешивал потом
людей -- в среднем  на три  килограмма похудели,  но  ведь нашли баллон!  По
привязанной к нему длинной ленте, кончик из снега торчал. Выкопали баллон --
тоже работы на полсуток хватило, метра на три под снег ушел, и спасли Костю.
     Вот это и есть внутренняя сила, скрытая,  как скрывается она в ласковом
штилевом  море или  безобидном  на  вид  вулкане. И еще:  Семенов и  Гаранин
оставались самими  собой перед  самым  высоким начальством. Уважали  его  за
должность и  заслуги,  но  не суетились  и  милостей  не  выпрашивали  -- ни
словами, ни поведением. А надо было -- возражали,  отстаивали свое и в обиду
своих  ребят  не  давали. И оттого  характеры  их  приобрели  цельность, без
которой подлинно сильным человек быть не может.
     Цельность -- в этом все  дело! Бот, например, Макухин. Властен, суров и
груб -- с нижестоящими. А для начальства  -- податливое тесто, лепи  из него
что хочешь и  клади в  любую форму.  Нет в нем цельности,  значит, нет ему и
настоящей веры и сила его -- показная, бенгальский огонь...

     -- Погоди-ка.-- Семенов забрал у  Бармина клещи с зубилом,  отбросил.--
Попробуем такой американский способ...
     Семенов взял топор, сунул лезвие в щель:
     -- Бей!
     Бармин с силой  обрушил кувалду на обух  топора.  Совсем другое дело! А
ну-ка, еще разок!  Бац по обуху, еще и еще! Днище провалилось.  Провалилось,
будь оно трижды проклято! Всхлипнув, Бармин  уронил кувалду на унты, но даже
не ощутил  боли. Емкость  была готова! Ну, еще приделать сверху  и снизу два
патрубка, ерунда.
     Бармин оглянулся. Филатов, у которого носом пошла кровь, уже минут пять
лежал в спальном мешке,  Дугин и Гаранин  раскрутили гайки  и снимали крышку
цилиндров с первого дизеля.
     -- Помоги выбраться,-- попросил Филатов.
     Бармин подсел к нему, опустил подшлемник: кровотечение остановилось, но
резко осунувшееся лицо было мертвенно бледным.
     -- Разотри  ланиты, детка.-- Бармин похлопал Филатова по щекам.-- Голой
ручкой, она у тебя тепленькая.
     А  Гаранин тоже на пределе, подумал Бармин. И у  Семенова  подшлемник в
крови, как это раньше не заметил. И все-таки полдела сделано!
     Откуда Бармин мог знать, что самое тяжелое испытание еще впереди?


Нужно спешить

     Семенов пожалел о том, что последнюю ночь в Мирном не спал.
     Полночи  просидел за делами  с Шумилиным  -- утрясали  план  дальнейших
рейсов на  Восток,  а  потом до  утра  писал домой письмо,  с подробностями,
которые  любила Вера:  о морском  переходе, встрече со  старыми  друзьями  в
Мирном,  о  разгрузке  "Оби",  погоде  и  пингвинах.  Это письмо Вера  будет
перечитывать  много раз,  и Семенов  не поскупился, накатал десять убористых
страниц.
     А  теперь того сэкономленного сна не хватало, двое суток без  отдыха --
многовато для  человека на куполе. Кажется, лежишь себе в  полном  покое,  а
сильными толчками бьется, не успокаивается  перетруженное сердце, нестерпимо
болит голова,  и ноет измученное тело, будто не  по  днищу --  по нему  били
кувалдой. Семенов нащупал в кармане куртки пачку анальгина, вытащил таблетку
и сунул ее в рот, но проглотить не сумел: и слюна не вырабатывалась, и язык,
требуя  воды,  царапал пересохшее  небо.  Обычно,  прежде  чем  лечь  спать,
восточники  смачивали в  воде  простыни и  сырыми  развешивали их  наподобие
занавесок у постелей. Через несколько  часов простыни становились совершенно
сухими, но поначалу люди всетаки дышали увлажненным воздухом и засыпали.
     Дрожа  от набросившегося на  него холода,  Семенов  вылез  из спального
мешка, быстро сунул ноги в унты, налил  из термоса чашку теплой таяной воды,
запил таблетку и юркнул в мешок. Не сразу, но бодь  в голове приутихла, зато
вновь  появилась тошнота, самая  гнусная и ненавидимая восточниками  примета
горной болезни. Таблетку валидола под язык, пососал -- и вроде бы полегчало.
Теперь бы в самый раз хоть на часок вздремнугь. Семенов  прикрыл воспаленные
веки и приготовился к быстрому забытью, но услышал какие-то хлюпающие  звуки
и высунул голову. Возле нар, прибитый и жалкий, тихо скулил Волосан.
     -- Ш-ш! -- Семенов высвободил руки, привлек Волосана к себе на  нары  и
набросил  на него  два  одеяла.  "Эх  ты, охотник  ,за пингвинами! --ласково
подумал он,-- Вот, говорят, собачья жизнь на  Востоке. Нет,  Волосан,  жизнь
тут  у нас совсем  не  собачья, плохо здесь вашему  брату... Теперь близко к
пингвинам  не  подойдешь?  Ну,   терпи,  скоро  очухаешься,  гипоксированный
элемент..."
     Семенов взглянул на  светящийся циферблат:  люди  спят полтора  часа. А
может,  притихли с закрытыми глазами, здесь  это бывает, когда спать хочется
до невозможности, а сон не приходит. Но даже такой неполноценный отдых очень
важен  для  сердца  и  сосудов,  которым  трудно  долго  выдерживать  натиск
бунтующей крови.  Человеческий организм  -- машина хрупкая  и  капризная,  и
когда  начинают  рваться  сосуды,  следует  немедленно выключать  двигатель.
Потому и легли  отдыхать: все,  даже богатырь Саша, перемазались кровью.  Но
что ни говори, а за тридцать часов перевернули гору работы: сняли обе крышки
цилиндров, подготовили емкость для охлаждения, промыли в керосине форсунки и
гайки. Всех делов осталось часов на десять: смонтировать крышку цилиндров на
блок-картере второго дизеля, подключить аккумуляторы  -- и поздравить себя с
воскрешением.  Генератор даст ток и тепло, задействует  передатчик, и тогда,
дорогой друг Коля Белов, будем поднимать флаг.
     Не только я, подумал  Семенов,  наверняка не  смыкает глаз  и  Шумилин.
"Восток,  я  Мирный, слушаем вас на всех волнах...)? С тех  пор,  как  Белов
удачно приземлился, прошли сутки, а  Восток молчит, как воды в рот набрал, и
кое-кто в своем  воображении начинает  сочинять на первую пятерку похоронку.
Пойдет  --  уже  пошла,  не  иначе --  шифровка  Свешникову, скоро  начнется
сыр-бор, что, как и  почему... У кого-то язык на  привязи не удержится (один
болтун на коллектив -- в порядке нормы), жены узнают и спать перестанут...
     Как  можно быстрее выходить  в эфир!  "Восток, я  Мирный, у нас  пурга,
ветер южный  двадцать пять метров, видимость ноль..." Хорошо сказал  Андрей:
"Ты забыл, Саша, что пурга  в Мирном продлится три недели"  -- это когда сам
Андрей Гаранин умылся кровью и доктор вторично (на сей раз не для всех ушей)
закинул удочку: попытаться сделать печку-капельницу  и  дождаться  Белова  в
тепле. Три недели, конечно, вряд ли,  хотя и такое  случалось, а дней десять
-- вполне возможно. Разницы,  впрочем, особой нет, уже сегодня ночью столбик
опустился до отметки минус пятьдесят и с каждым днем  будет падать все ниже.
Капельницу, пожалуй, сделать можно, а что дальше? Если станция  не выйдет на
связь еще день-другой, Белов будет забивать "козла"  и ждать  у моря погоды?
Очень  это на него не похоже. А похоже другое: Коля  махнет рукой на пургу и
попробует взлететь, но не станет ли этот полет для него последним?
     Семенов встрепенулся: как  это раньше он не  подумал  о столь очевидной
перспективе?  Обязательно  попробует,  это  в  его  характере, и сомневаться
нечего! Нет такой ситуации, в которой Коля не усмотрит шанса. Припомнит, как
взлетал на  святом  духе с  "волейбольной  площадки"  и вслепую  садился  на
"баскетбольную" (его словечки),  постучит  по дереву от сглаза, трижды через
плечо  плюнет -- и попробует. Как тогда, в тундре, тоже ведь никто не верил,
а взлетел!
     Лет пятнадцать назад произошел с  Беловым такой  случай. Летал он тогда
на  дряхлом У-2 и сел на вынужденную, километров  восемнадцать не дотянул до
Скалистого Мыса. Дело было в июле; в это время года тундра бурно расцветает,
покрывается  ягелем  и  цветочками  вроде  лютиков  и  маргариток  и  вообще
становится необыкновенно  живописной. Но  красота  эта для  глаза, а путнику
ходить  по летней  тундре  --  одна  мука:  почва  оттаивает  сантиметров на
двадцать  пять,  амортизирует,  словно резина, ноги  вязнут по  щиколотку, с
непривычки  того  и  гляди  вывихнешь. Взял  с собой  Белов  рюкзак с  едой,
ракетницу и только отошел от самолета, как появилась белая медведица с двумя
медвежатами. Прыгая, как заяц, с кочки на кочку, Белов домчался до самодета,
залез в кабину и задраил  люк. Медведица подошла, понюхала  рюкзак,  который
беглец с перепугу  уронил, разодрала когтями и в две  минуты слопала трехсуч
очный  запас  продовольствия.   Понравилось.   Взглянула  на  Белова   очень
выразительно, так что у него мурашки по телу пробежали,  и улеглась спать. А
медвежата, необыкновенно довольные такой редкостной игрушкой,  вскарабкались
на самолет и стали рвать обшивку. Белов выстрелил из ракетницы, напугал  их,
побежали  ябедничать  матери.  Та  проснулась,  задала  им  трепку  и  снова
улеглась. Тогда Белов  выстрелил  в медведицу-чуть в сторону, конечно, чтобы
не поранить, а то обозленная  зверюга  разнесла бы легкую  машину вдребезги.
Медведица  смахнула  ракету  лапой, облизала ее и  кивнула давай,  мол, еще.
Снова  пальнул --  медвежата с  визгом  побежали за ракетой, в жизни еще так
весело  не играли.  Голодный,  вне  себя  от  злости,  Белов  чуть  не сутки
безвылазно  проторчал  в  кабине:  совестил  медведей,  обзывал  их  всякими
словами. Да разве они, мерзавцы, поймут?
     Когда  они  наконец,  ушли, Белов еще  полсуток добирался  до станции и
пришел туда еле живой. Набросился на еду, отдохнул, посмеялся с друзьями над
своим приключением, и  все  стали думать, как  выручить самолет. Проще всего
было бы дождаться осени, когда тундра подмерзает, но это еще два-три месяца,
и Семенов, который замещал начальника, вместе  с Беловым придумал хитроумный
план. Несколько дней всем коллективом  к самолету таскали доски и  соорудили
этакий  двухдорожечный  тротуар  длиной  метров  двадцать  пять  --  будущую
взлетную полосу. Потом  разгрузили  самолет -- сняли вспомогательный движок,
спальные мешки,  слили почти весь бензин -- и вкатили У-2 на дорожку. Теперь
успех  зависел от слаженности, синхронности  общих действий. Человек  десять
взялись за хвост и за крылья, Белов запустил мотор, а Семенов  стоял впереди
с поднятой рукой и ждал сигнала. Предприятие было рискованное и требовало от
летчика   поистине  ювелирной   работы:   в   случае   неудачи  самолет  мог
скапотировать  -- и тогда неизбежна тяжелая авария. Самолет  трясся, люди  с
трудом его удерживали, а  Семенов  неотрывно смотрел в лицо Белова, чтобы не
упустить кивка. Не забыть ему его лица, сколько эмоций было на нем написано!
Будто все  существо свое Белов  подключил к мотору, набиравшему максимальные
обороты, душу свою прибавляя к подъемной силе самолета! Кивок, Семенов резко
опустил руку, люди мгновенно  упали на землю, а самолет  бешено  рванулся но
дорожке  и взмыл в воздух! Дальше  было просто.  В  полутора  километрах  на
склоне пологого холма заранее  подыскали площадку из выветрившихся камней, и
Белов  благополучно там приземлился.  Подтащили туда движок, мешки и бензин,
привели самолет в порядок,  и Белов улетел -- веселый,  уверенный в себе и в
своей неизменной удаче.
     Таких удач у него было много. Однако, напомнил себе Семенов, еще  никто
не  улетал  из Мирного  в  сильную  пургу. Он  воссоздал в своей памяти план
аэропорта  Мирный,  его  взлетно-посадочную  полосу.   С  трех  сторон  зона
ледниковых  трещин,  с  четвертой  --  ледяной  барьер  высотой в  несколько
десятков метров. И стоковый  ветер с купола, двадцать пять метров в секунду.
Возможно, такой  летчик божьей  милостью, как  Николай Белов,  и здесь может
усмотреть  свой шанс. Но  очень возможно  и то, что  самолет,  будто спичку,
подхватит воздушный вихрь, изломает  и выбросит либо в зону  трещин, либо  с
барьера в море.
     Кровь  из  носу  и отовсюду,  откуда она может прорваться,  но от этого
полета Колю нужно уберечь!
     Семенов согрелся, в  блаженной  истоме замерло  тело, так  бы и  лежал,
скорчившись калачиком, в  этом тепле. Не возникни тревожная  мысль о Белове,
провалялся бы, наверное, еще час или два, а теперь медлить преступно,  гонит
она кнутом на работу, как старую, измочаленную жизнью лошадь, которой уже  и
овса не надо, дали бы клок сена и оставили в покое.
     Семенов вздохнул,  пожалел напоследок  самого себя и стал выбираться из
мешка.


Запуск

     Хотя Семенов объявил подъем раньше, чем обещал, никто не жаловался и не
бросал  исподтишка взглядов  на часы. По-настоящему заснуть  ухитрился  лишь
один Бармин,  и теперь он выглядел свежее других. Пока  товарищи  натягивали
унты, Семенов поделился своими опасениями.
     -- Реальное дело,-- согласился Гаранин.-- Не усидит, попробует взлететь
и сломает себе шею.
     -- Ногу, куда ни шло,  -- проворчал Дугин, поднимаясь во весь  рост и с
хрустом потягиваясь. А шейные позвонки наш док ремонтировать не умеет.
     Семенов взглянул на товарищей. Их лица заросли щетиной, с пробивающейся
сединой  у  Гаранина, рыжеватой у  доктора. Филатов  бодрился,  хотя  горная
болезнь  явно  действовала  на него сильнее, чем  на других,  а глаза сильно
покраснели и слезились: выходя на улицу, он забывал надевать темные очки.
     -- Надо -- значит,  надо,!-- сказал он,  и Дугин одобрительно кивнул.--
Пошли, Женька, поищем лесу для треноги.
     К  ним  присоединились остальные. Обшарили  станцию,  свалку и холодный
склад, разыскали несколько рудстоек и сколотили  из них  треногу, установили
над  дизелем, оснастили  ее  блоком  с  капроновым  шнуром  и  с  превеликой
осторожностью  подвесили  крышку  цилиндров  --  два пуда чугуна.  Теперь ее
следовало  опустить  на  шпильки  блок-картера -- предельно точно, чтобы  не
сбить  резьбу. Эту  ответственную  операцию  механики  никому  не  доверили,
опускали крышку вдвоем. Под ее тяжестью шнур натянулся струной, и  Семенов с
беспокойством  подумал, что ни  только  треногу,  но  и  капрон  нужно  было
испытать  на прочность. Тот  самый штормтрап, который  когда-то  оборвался в
шурфе, тоже был из капрона, и Семенов тогда пришел к выводу, что при сильных
морозах  много надежнее  обыкновенная пеньковая веревка,  не  говоря  уже  о
манильском тросе. А синтетика есть синтетика, искуственные волокна холода не
любят, становятся хрупкими и ломкими.
     -- Перекос!
     Дугин приник всем телом  к крышке, выравнивая ее на шпильках, а Филатов
вцепился в шнур  и напрягся,  чтобы чуть-чуть ее приподнять. Дугин кивнул --
опускай, мол, все в порядке. Удовлетворенно вздохнул, выпрямился.
     -- Можно убирать механизацию, Николаич.
     Семенов  и  Бармин уволокли треногу в сторону, а механики слегка,  пока
что  вручную,  стали наживлять  гайки  на  торчащие сквозь отверстия  крышки
шпильки.
     -- Сервируйте стол,друзья!
     Паяльной лампой Гаранин раскалил  добела стальной лист и швырял на него
отбивные бифштексы.  Способ старинный,  в Арктике и по сей день любители так
готовят  оленину. Может, гурману  такая пища и не пришлась бы по вкусу, зато
для ее приготовления ни печки, ни сковороды с жиром не надо, мясо испекается
в одну минуту.
     -- Обедать --  не работать -- Филатов с готовностью присел на скамью.--
Знаешь, Женька, чем трудовой день красен?
     -- Ну?
     -- Перерывом на обед и перекурами.  Это не я, это  в Древнем Риме  один
башковитый мужик придумал, по имени Сократ. Верно, док?
     --  Никогда  такой   ерунды  Сократ  не  говорил,--  засмеялся  Бармин,
присаживаясь -- Кстати, он жил и мыслил в Древней Греции.
     -- Пустобрех,-- неодобрительно произнес Дугин.
     --   Сократ,  древний   гений  и  мудрец,--  пустобрех?  --  оскорбился
Филатов.-- Знал, что ты неуч,  но  не думал, что такой глухой. Отецкомандир,
предлагаю организовать  на Востоке курсы по  ликвидации  безграмотности, для
Дугина и Волосана.
     -- Звонарь с глухой колокольни,-- буркнул Дугин  и тут же внес ясность:
-- Ты, а не Сократ.
     Посмеялись, повеселели. Все-таки дело ощутимо идет к концу. Без особого
аппетита  поели  (какой там  аппетит,  когда  чувствуешь себя,  будто  после
тяжелого похмелья!), с  наслаждением опустошили двухлитровый термос крепкого
чая и принялись за второй.
     --   Начнем   зимовать,--  размечтался   Дугин,--  повар   поставит   в
кают-компании на тумбочку бак с компотом, подходи и пей, сколько влезет. Или
ваш любимый клюквенный морс, Андрей Иванович, которым Михеич баловал.
     --  Михеич...--  Бармин  фыркнул.--  А  кто,  рискуя  своей безупречной
репутацией,  бочонок   клюквы   раздобыл,   чтобы   ваши   хилые   организмы
витаминизировать?
     -- Ты, Саша,  ты,--  улыбнулся  Гаранин.--  Этот бочонок,  кажется, всю
зимовку искали в Мирном?
     -- У них  было еще  два,-- оправдался Бармин -- А если от многого взять
немножко..
     --  Житуха  настанет,--  продолжал  мечтать  Дугин.--  Отстоишь  вахту,
купнешься в баньке -- эх, без парной наша банька! -- разденешься до трусов и
в  постельку,  на  полных восемь  часов, да еще после  обеда  два  часа  для
здоровья. Житуха!
     -- Нос  у тебя побелел,  фантазер,  растирай!  -- прикрикнул  Бармин.--
Нужно же  такое придумать -- банька, постелька... Ты что, отмываться и спать
без задних ног сюда приехал?
     -- Как в санаторий,-- с негодованием поддержал Филатов.
     -- А ты? -- возмутился Дугин.
     -- Лично я приехал сюда героическим трудом завоевывать Антарктиду.
     -- Тоже мне завоеватель... Краше в гроб кладут.
     --  Пусть  тех,  кто  краше,  и  кладут,--  возразил Филатов.--  А  мне
торопиться  некуда, молодой  я очень,  среднего комсомольского  возраста. Я,
может, еще "Москвича" купить желаю и махнуть на юг с одной забавной крошкой.
Есть одна на примете, художественная гимнасточка.
     Мороз  пробивал каэшки,  набрасывался  на тело, и Семенов пожалел,  что
придется заканчивать этот  пустой,  но  очень полезный для ребят разговор. В
одной  книге -- какой, Семенов припомнить не мог -- он вычитал такую  сцену.
Хирург  произвел сложнейшую операцию, спас придворного, и тот, открыв глаза,
первым  делом спросил: "Как здоровье  императора?" И тогда  хирург  обронил:
"Царедворец  ожиложивет и человек". Этот афоризм очень понравился  Семенову,
который вообще ценил мысли, навевающие ассоциации. Юмор для  него всегда был
вернейшим  барометром настроения.  По  своему опыту Семенов  знал, что люди,
перестающие шутить,  погружаются  в  депрессию,  последствия которой  трудно
предугадать. Так бывает с теми, кто впадает в полярную тоску, кем овладевают
уныние  и  безнадежность.  Тогда  в коллективе,  особенно в небольшом, могут
появиться трещины, он  перестанет быть монолитом и  оказывается  под угрозой
распада.  Семенов отдавал  себе  отчет  в  том, что такая  опасность  совсем
недавно  грозила  его  пятерке.  А  теперь  успокоился:  проснулся  юмор  --
проснулся и коллектив.

     Снег на Востоке летом и весной заготавливали  впрок, чтобы хва тило  на
суровые месяцы полярной ночи. Метрах в ста от жилого дома находился  карьер,
туда  в   погожий  день  выходили  всем  составом,   пилили  ручными  пилами
спрессованный снег,  складывали пудовые монолиты  на  волокуши и  отвозили к
помещению. Работа тяжелая,  труднее, пожалуй, на Востоке не было,  и  на ней
часто  срывались:  к  черту  летела  кровью  добытая  акклиматизация,  снова
начинались одышка, головные боли, тошнота и прочие прелести горной болезни.
     Поэтому можно было  лишь  порадоваться  оплошности товарищей  из старой
смены, которые, консервируя  станцию, недостаточно плотно задраили в потолке
люк. В том самом сугробе, что возвышался в кают-компании, снег был не  очень
крепко  сбитый  и  его  заготовка  не  требовала  сверхчеловеческих  усилий.
Семенов,  Гаранин  и  Бармин набили снегом  два стиральных бака,  натаяли  в
кастрюле воды для питья, заварили чай и пошли к механикам в дизельную.
     -- Опаздываете!--  весело  встретил  Семенова Филатов.-- Это начальству
положено -- затягивать гайки!
     -- Не беспокойся, затяну,-- в тон  ему пообещал  Семенов.-- Всю зимовку
на своей шкуре ощущать будешь.
     -- Шкура у меня дубленая, выдержит!
     Изо всех сил старается парень сгладить впечатление от  своего "Выходит,
загибаться будем?"  -- подумал Семенов. Это  хорошо, пусть старается,  пусть
чувствует, что  фразу ту никто не  забыл. То, что легко прощается, --  легко
повторяется,  прощать нужно  с трудом,  чтобы  семь  потов сошло с человека,
прежде чем окончательно  смоет с себя вину. Хватит самокритичности, осознает
до самых потрохов --  будет полярником, не хватит -- пусть ищет свою долю на
материке. А ведь фраза та, если подумать, не случайно вырвалась. Она -- и от
мальчишеской  самоуверенности   и,  главное,  от  врожденной   неприязни   к
начальству, которое,  по убеждению людей такого склада, всякое дело клонит к
личной выгоде и в ущерб подчиненным. Исходи  то предложение от  Гаранина или
Бармина, Филатову и в голову бы не пришло артачиться, а раз от начальства --
значит, ищи подвох и встречай в штыки.
     -- Ладно, посмотрим еще, какая  у тебя, шкура.-- усмехнулся  Семенов.--
Первую порцию снега уже заготовили, ребята, как скажетеначнем его таять.
     -- Рано.-- Склонившийся над дизелем Дугин с трудом выпрямился,  положил
гаечный ключ  на верстак и сунул руки под  мышки.-- Не успели еще, Николаич,
Венька сдуру поморозил правую клешню.
     --   Ну-ка.--  Бармин  осторожно  снял  с  руки  Филатова  рукавицу   и
присвистнул.-- За железо хватался?
     --  А  ты  попробовал  бы иначе.--  Филатов болезненно  поморщился.-- У
Женьки вон  шерстяные  перчатки  в  заначке,  а  рукавицей  не  всякий  ключ
возьмешь.
     -- Обморожение второй степени,-- доложил  Бармин.--  Пошли  в медпункт,
детка.
     -- Отдохни, дай ключ,-- предложил Дугину Гаранин.
     -- Нельзя, перепутаете.
     -- Что перепутаю?
     -- Порядок затяжки  гаек, Андрей  Иваныч. Их ведь нужно  затягивать  не
лишь бы  как,  а от  центра  к краям крест-накрест,  и  за каждый  прием  на
пол-оборота,  не  больше.  Иначе такого  можно  натворить,  горячими  газами
пробьет прокладку.
     -- А мне доверишь? -- спросил Семенов.
     Дугин поколебался
     -- Лучше потом, Николаич, я сам попрошу.
     -- Хорошо, мы пока что баки со снегом принесем.
     А неквалифицированная  рабочая  сила  пригодилась  тогда,  когда пришло
время  затягивать гайки  до упора. Казалось, позади  самое  трудное,  а  эта
работа  неожиданно  потребовала  от  всех полной отдачи. Для удлинения плеча
рычага  в  ключ вбили пустотелую стальную трубку и налегали на нее изо  всех
сил. Если гайка не проворачивалась больше ни у  кого, за ключ брался Бармин.
Обычно ему удавалось сделать еще пол-оборота,  и на этом  можно было ставить
точку.
     Закончили, молча уселись кто куда, выжатые. Бармин принес термос, налил
каждому по чашке горячего чаю.
     -- Двужильный ты, док, с невольным уважением  сказал Филатов.-- Тебе не
клистирами командовать, а подъемным краном работать.
     -- Да, не пожелал  бы я хлюпику вроде тебя встретиться со мной в темном
переулке,-- охотно согласился Бармин.-- Витамины нужно  кушать, детка, зубки
на ночь чистить, проказник ты этакий!  И старших слушаться. Тогда  вырастешь
большой, толстенький и румяный.
     Прикрыв глаза  и расслабившись, Семенов  вспомнил  о том,  как  приехал
когда-то на побывку к родителям и на редкость удачно и своевременно заболел:
не случись того приступа аппендицита, так бы и  не познакомился с Барминым и
вместо Саши был бы сейчас на Востоке кто-то другой. А нужен был именно Саша,
и никакой замены ему Семенов не видел. Удачно...
     Поймал себя  на  том,  что засыпает, встряхнулся и зябко повел плечами.
Правильно сказал  Амундсен: единственное, к  чему нельзя  привыкнуть,--  это
холод. Ничего, скоро согреемся.
     Пока  механики  монтировали  на  крышке   цилиндров  стойки  коромысел,
форсунки и другие детали, Бармин прочистил авиационную подогревальную лампу.
С  ее  помощью натаяли воды в баках и  перелили  в емкость, потом проветрили
помещение,  подтащили  оба аккумулятора  для  стартерного  запуска, и  Дугин
подключил их к клеммам стартера.
     -- Все проверил? -- спросил Семенов.
     -- Кажись, все, Николаич, можно запускать.
     -- Ничего не забыли?
     Дугин развел руками.
     Ощущая сильное волнение, Семенов покосился на товарищей, столпившихся у
дизеля. Все замерли, неотрывно глядя на кнопку стартера.
     -- Давай, что ли,-- хрипло сказал Филатов.
     Дугин посмотрел на Семенова и вдавил большой палец в кнопку.
     -- Да запускай же! -- прикрикнул Семенов.
     Дугин отпустил и снова нажал на кнопку, потом еще и еще.
     Стартер не работал.


Белов

     Стоковый ветер с купола свирепствовал третьи сутки.
     В  дома,  которые еще со времен Первой экспедиции занесло многометровой
толщей снега, свист  пурги  не  доходил, там  было  тихо  и спокойно, и лишь
неизбежные,  три-четыре  раза  в  день  вылазки  в кают-компанию  заставляли
обитателей Мирного проклинать опостылевший стоковый ветер. Впрочем, двадцать
пять  метров  в  Мирном -- это  еще не пурга: далеко холить  никому не нужно
(разве что  за мясом на холодный  склад, что на седьмом километре,  там есть
аварийный  запас), метеоплощадка, аэрология и  прочая наука -- под  рукой, и
если соблюдать  элементарные  требования техники  безопасности,  такая пурга
особых хлопот не доставляет. Ну  расчищать двери,  выходы из тамбуров нужно,
радиозонды  с  удвоенной  осторожностью  запускать  и  к  барьеру  близко не
подходить,   чтобы  не   свалиться  в  море.  Другое   дело,   если   задает
по-настоящему, метров на сорок-пятьдесят в секунду; здесь уже всякие шутки в
сторону, в двух шагах от дома можно погибнуть. Когда на станцию обрушивались
такие ураганы,  жизнь замирала. Люди выходила  на свежий  воздух при крайней
необходимости  и только  в связке, гэредвигались,  держась  за  леера  и  по
прибытии    на    место   немедленно   докладывались   дежурному.    Многого
недосчитывались  в Мирном после такого  разгула стихии.  Ветром опрокидывало
столбы электропередачи, гнуло антенны, уносило  за тридевять земель все, что
плохо лежало, а однажды ураган,  переваливший за  двести километров  в  час,
сорвал с мертвяков самолет ИЛ-12 и утопил в море его обломки.
     Хуже всех в непогоду летчикам. Они вообще по натуре народ деятельный  и
нетерпеливый, на земле работа для них не работа, по-настоящему полноценность
свою  они ощущают лишь в воздухе и потому острее, чем люди других профессий,
переживают унизительную  зависимость  от  погоды. Особенно полярные летчики,
для  которых нормальные  метеорологические условия  -- редкое  и  счастливое
исключение.  Жесткие наставления и инструкции связывают полярных летчиков по
рукам и  по ногам настолько, что, если захочешь летать  по  правилам, будешь
почти всегда сидеть на земле. Нигде так  природа  не сопротивляется авиации,
как в  высоких  широтах. Можно  взлететь  --  на  трассе непогода; видимость
"миллион на миллион" -- в  месте назначения  низовая пурга;  погода лучше не
придумаешь -- не проходят короткие радиоволны, и нарушается работа компасов,
а на ориентиры в полярной пустыне не  очень-то надейся; все и везде идеально
так самолет обледенел... Хочешь летать в высоких широтах -- готовься к тому,
что  каждый  день будешь рисковать, нарушать инструкции. А не нравится такая
перспектива -- летай над Большой землей. Тоже будут любимые летчиками острые
ощущения, во в пределах установленных правил...
     Не узнав на радиостанции ничего нового,  Белов, держась к ветру спиной,
пошел на Комсомольскую сопку и  по  железной лесенке  забрался  на смотровую
площадку, образованную верхом огромной цистерны.
     Мирный замело по самые тамбуры; когда стихали порывы ветра,  можно было
увидеть  лишь  силуэты  нескольких домиков,  защищенных от  пурги  складками
местности. Снежным  одеялом  покрылись скалы  островов, оторвало от берега и
унесло  в  море  припайный  лед,  сторожевыми  башнями возвышались айсберги,
давным-давно севшие на мель и ставшие неотъемлемой частью здешнего  пейзажа.
Через месяцполтора, подумал Белов,  многое  переменится:  могучий лед  снова
скует море Дейвиса, на свежий припай  придут тысячи императорских пингвинов,
и понемногу наступят сумерки, переходящие в долгую полярную ночь.
     Припай!  Был бы  он сейчас,  многокилометровый железобетонный припай,--
никаких  проблем, поднялся  бы  с  него  в  два  счета.  Ледяной  барьер  --
естественная  и  лучшая  защита  от  стокового  ветра,  разогнался  бы вдоль
берега...
     Белов знал одно: раз Семенов молчит -- ему  плохо.  Рация здесь  ни при
чем; если даже вышла из строя --  на Востоке есть запасной передатчик. А вот
если что с дизелями -- дело швах, без тепла долго не продержаться...
     Остро ощутив свою беспомощность, Белов неожиданно вспомнил, как безусым
мальчишкой,  только что закончившим летную школу, напросился выручать друга.
Было  это  в  сорок  третьем,  возле  Геленджика. Петьку Кольцова подбили  в
воздушном  бою, и ребята видели, как он выбросился  с  парашютом на ничейную
землю. Белов полетел к нему на ПО-2, и вдруг -- "мессер".  Немец обрадовался
уж  очень  добыча  легкая, беззащитный "кукурузник",  деваться  ему некуда-и
рукой провел по  горлу: сейчас, мол, будет тебе "чик-чик". Было очень обидно
погибать  без всякой  драки; Белов  вытащил  пистолет  и для очистки совести
пульнул   по  веселому  немцу.  Попал!  Одним-единственным   выстрелом  сбил
"мессера"- в  первом  боевом вылете.  И  спас  изумленного  такой развязкой,
безмерно  счастливого Петьку. А вернулся на  аэродром -- комполка  Савельев,
Герой  Советского  Союза  и  замечательный ас, вызвал  гордого своей  удачей
мальчишку  из  строя  и  стал ругать  его на  чем  свет  стоит. Белов  стоял
навытяжку, обливаясь потом  и  с  недоумением  слушая ругань: может,  спутал
командир?  А  тот  перевел дух и  закончил:  "Ну, что  мне  с  тобой делать2
Отлупить,  в  обоз  перевести  или  наградить?" "Наградить!"  --  со  смехом
подсказали товарищи. Оказывается, ритуал был такой в савельевском полку...

     --  Белов  тогда  на  ледовую  разведку  летал,  а  Мишка  был  у  него
бортмехаником. Самолет на корабле,  выход в море  все откладывается, и Мишка
отправился  на берег  культурно  отдохнуть.  Малость перебрал, в  каюту идти
побоялся и лег спать в шлюпке. Проснулся-на одной ноге есть  ботинок,  а  на
другой  нет,  потерял  по дороге.  Разозлился, выкинул  его  в  море,  надел
резиновые сапоги и пошел  покупать новую обувку. Только  ступил на  берег --
видит, торчит из грязи потерянный ботинок. Вытащил его,  обложил задушевными
словами  и швырнул в набежавшую волну. Возвращается  на корабль с обновой, а
один  матрос говорит: "Миш, не твой ботинок? В море плавал, выловили". Мишка
сердечно поблагодарил, взял ботинок и с такой силой запустил его в море, что
чуть сам за ним не вылетел...-- Старик идет, братва!
     Стряхивая  с себя снег, в комнату вошел  Белов.  Хмуро  обвел  взглядом
лежащих на койках товарищей.
     -- Дым коромыслом, посуда не вымыта Кто дежурный?
     -- Жолудев! -- выкрикнул кто-то под общий смех
     Белов жестом успокоил возмущенного штурмана,  усмехнулся и сел за стол.
Шутка  имела старое  происхождение.  Несколько  лет назад  Жолудев, яростный
борец за  чистоту  и самый  аккуратный  человек и отряде,  попал  в  нелепое
положение.  В  Амдерме  бушевала  пурга,  и  легчики  изнывали  от  скуки  в
гостинице. В  переполненном  номере было накурено,  на полу валялись окурки,
постели разбросаны. И тут в гости к экипажам заявился сам начальник полярной
авиации. Вошел, округлил глаза.
     -- Грязь! Вертеп! Кто окурки набросал?
     -- Жолудев, товарищ начальник!
     -- Безобразие! Чья постель перерыта?
     -- Жолудева, товарищ начальник!
     -- Где Жолудев?
     -- Я, товарищ начальник! Только это все...
     --  Молчать! Всем покинуть помещение, Жолудеву --  произвести уборку  и
выдраить пол! Через час лично проверю,
     И взбешенный Жолудев остался выполнять приказ --  нрав у начальника был
крутой.
     Белов забарабанил пальцами по столу, и все притихли
     -- Леша,--  обратился он к  радисту,--  когда  последний  раз звонил  в
радиорубку?
     -- Только что.
     -- Ничего?
     -- Молчат.
     Снова барабанная дробь по столу.
     -- Так... Анекдоты будем рассказывать или мозгами пошевелим? Дима, план
аэропорта на стол.
     Летчики переглянулись: начальник явно что-то задумал.

     -- А как думаешь вырулить на полосу? -- недоверчиво спросил Крутилин.
     --  Двумя  тракторами,--  кивнул  Белов.--  Спереди  и  сзади,  как  на
растяжках. Первый разворачивается, второй подстраховывай г.  Тросы  подцепим
на  шасси.  Становимся против  ветра,  запускаем  двигатели  и освобождаемся
сначала  от заднего трактора, потом от переднего При таком ветре для разбега
достаточно метров четыреста, ну, пятьсот . Чего молчишь, Ваня?
     -- Что-то "ура" кричать не хочется,-- пробормотал Крутилин, почесывая в
затылке.-- Был бы ветер метров пятнадцать...
     -- Тогда бы  и разговора  этого  не было,--  усмехнулся  Белов -- А ты,
Дима?
     -- Ты полетишь,  Кузьмич,  и  я полечу,-- ответил  Жолудев.-- Но, скажу
тебе, шансов -- кот наплакал...
     --  Ребята на Востоке загибаются,  а ты -- шансы... Когда  связывался с
"богом погоды"?
     --  С  полчаса. Двадцать шесть  метров, Кузьмич... Может, на  полосу  и
вырулим, а что толку? И самолет и себя поломаем.
     -- Ну, пусть не  пятнадцать  метров,--  подал голос Крутилин.-- Хотя бы
двадцати дождемся, Коля.
     Белов встал, подошел к телефону, набрал номер.
     -- Ты, Петрович? Белов. Когда дашь погоду?.. Не знаешь, сукин ты сын? А
знаешь, что Серега третьи сутки на связь не выходит? Не бог ты, а трепло!
     Бешено швырнул трубку на рычаги.
     -- Докладывать погоду каждые полчаса. Всем ясно?


Пришла беда -- открывай ворота

     Проверили, для страховки еще раз зачистили контакты и клеммы.
     -- Пуск!
     Дугин нажал на кнопку.
     -- Не срабатывает,-- упавшим голосом сказал он.
     -- Вижу, не слепой.-- Семенов обернулся к Филатову:- Тестор!
     Филатов засуетился в поисках прибора. Все молчали.
     -- Проверить аккумуляторы!
     Филатов склонился над первым аккумулятором, проверил на плюс и на минус
все три банки. Стрелка на шкале тестера прыгала, фиксируясь на цифре 2.
     -- Порядок, Сергей Николаич, шесть вольт!
     -- Второй аккумулятор!
     На  этот  раз  Филатов  возился  долго,  то  и  дело  зачищал  провода,
встряхивал тестер.
     -- Чего копаешься? -- не выдержал Дугин.-- Давай мне.
     -- Копайся не копайся...-- пробурчал Филатов, вставая.-- На трех банках
ноль -- и все дела.
     -- Ноль?! -- Семенов изменился в лице.-- Что там, Дугин?
     Дугин  встал,  с ненужной  аккуратностью  почистился от  снега-  Ничего
больше не спрашивая, Семенов  нагнулся  над вторым аккумулятором  и сорвал с
него войлочный чехол. Выпрямился, тяжелым взглядом обвел обоих механиков.
     -- В Мирном проверяли аккумуляторы?
     --  А как  же, Сергей Николаич,--  торопливо  откликнулся Филатов.-- Не
сомневайтесь, новенькие были, с иголочки.
     -- Ты сгружал?
     -- Я... Мы вместе с ...
     -- Не ронял вот этот?
     Филатов вздрогнул и  медленно обернулся  к Дугину.  Тот недвижно стоял,
вперив взгляд в аккумулятор.
     -- Ну? -- резко напомнил Семенов.
     -- Не ронял я его, Сергей Николаич...
     --  Так почему же,-- Семенов  говорил тихо,  а  каждое  слово врубалось
хлыстом,--  в его корпусе  трещина?  Вот она. Через нее  из всех  трех банок
вытек электролит... Выкинуть эту рухлядь!
     Семенов гневно пнул аккумулятор ногой.
     -- Погоди, Сергей,-- спокойно и  увещевающе произнес Гаранин.-- Мы-то с
Сашей не  очень в этом деле... Вышел из строя аккумулятор? Ну и что? Свет на
нем клином сошелся?
     "Может, и сошелся",-- взглядом ответил ему Семенов.
     "Тем более нужно держаться достойно",-- взглядом сказал Гаранин.
     -- Может,  это  я  уронил, когда перетаскивал в  дизельную,--  виновато
предположил Бармин.-- Конечно, это, наверное, я.
     На слова Бармина никто не обратил внимания.
     -- Чего вы на меня все смотрите? -- вдруг взорвался Филатов.-- Не ронял
я его! Не ронял!
     -- Что ты  Веня,  тебя никто  и не обвиняет,  мягко сказал Гаранин.-- Я
уверен, что трещина могла образоваться от разницы температур. А, Сергей?
     Семенов покачал  головой, повернулся  к дизелю и  замер.  Рядом  стояли
Бармин и Гаранин.
     Филатов, которою  будто что-то  душило,  сделал  шаг к  Дугину,  рванул
подшлемник. Дугин отшатнулся.
     -- Ах ты, сволочь . -- сорванным шепотом.-- Смолчал, сволочь...
     -- Дугин,-- позвал Семенов, не оборачиваясь.-- Готовь дизель  к ручному
запуску.
     -- Само собой, Ннколаич.-- Дугин торопливо  подошел к дизелю.-- Сначала
картер нужно лампой прогреть.
     -- Сколько тебе на это понадобится времени?
     -- С полчаса, не меньше, масло-то застыло.
     -- Какая сволочь!..-- Филатов, шатаясь, побрел к  двери. Распахнул  ее,
содрогнулся в жестоких спазмах.  Бармин быстро подошел, стал  гладить его по
спине.
     -- Да  забудь  ты  про  этот аккумулятор,  черт с  ним,--  ласково, как
ребенка,  начал  успокаивать  он.--  Идем,  разведу  тебе  сгущенки,   чайку
пыпьешь...
     --  Наизнанку... всю  душу...-- чуть слышно простонал ФилатовСволочь...
вот этими руками...
     Бармин с тревогой прислушивался. К ним приблизился Гаранин.
     -- Ну, что вы  там?  -- окликнул Семенов,  не заметив предостерегающего
жеста Бармина.-- Слышали? Будем запускать вручную.
     -- Вручную? -- Филатов оттолкнул Бармина,  порывисто  обернулся.  Глаза
его, и так покрасневшие, ьалились кровью.-- Вручную? Да ты знаешь, что такое
запускать здесь вручную? Дудки! Лягу и подохну! Пропадите вы пропадом вместе
со своим Востоком!
     Филатов рванулся было па свежий воздух, но его силой удержал Гаранин.
     -- Ты  просто  очень устал, Веня,-- сказал он. -- Саша, помоги ему лечь
отдохнуть.
     Филатов сбросил  с  плеча  руку  Гаранина, всхлипнул.  К  нему  подошел
Семенов.
     -- Молод ты еще подыхать,  Веня,--  дружески улыбнувшись, сказал  он.--
Забыл, что "Москвича" хотел купить и на юг махнуть?
     -- К черту? -- все громче всхлипывал Филатов.-- Всех к черту!
     Семенов пристально всмотрелся в него, неожиданно схватил одной рукой за
грудь, а другой ударил по  лицу, один  раз, второй. Филатов отшатнулся, сжал
кулаки и дико расширил глаза.
     -- За что, гад?
     -- За  то, что не хочешь жить, сукин ты  сын! -- заорал Семенов.-- А  я
заставлю тебя, понял?
     -- Не заставишь...
     -- Заставлю -- силой!
     -- Не имеешь права...
     -- Ошибаешься, имею!-- Семенов снова  встряхнул Филатова и толкнул  его
на покрытую спальным мешком скамью.-- Возомнил о себе, пацанье! Хозяин твоей
жизни на станции -- я! Ты лишь оболочка, в которой она трепыхается, понял?
     -- А ты...-- Филатов попытался подняться.
     --  Как разговариваешь, мальчишка!-- загремел  Семенов, силой удерживая
Филатова на месте.-- Мы с тобой на брудершафт не пили!
     --  Хорошо...--   Глаза  Филатова  постепенно  приобретали  осмысленное
выражение.--  После  зимовки я тебе... я  вам... кое-что  припомню.  Память,
отец-командир, у меня хорошая... Так врежу!
     -- Вот это "речь  не  мальчика, но мужа",-- согласился Семенов.-- После
зимовки. Тогда что -- по рукам?
     Филатов растерянно пожал протянутую ему руку. Криво усмехнулся, встал.
     -- Так врежу..
     --  Подготовился,  Женя?  -- деловито  спросил  Семенов -- Одной  лампы
хватит или лучше двумя?
     -- Еще сожжем друг друга... А можно и двумя.
     --  Веня,--окликнул Семенов,--бери вюрую лампу И  по-быстрому, время не
ждет.

     Пока  механики  разогревали  картер  дизеля,  Семенов,  прикрыв  глаза,
отдыхал и приводил в порядок свои мысли.
     В  то  мгновение, когда  он  понял, что  из  второго аккумулятора вытек
электролит  и  стартерный запуск  стал  невозможен,  сознание  безысходности
затуманило мозг. Двое суток  собирали дизель, не  только душу -- плоть свою,
сердце, легкие и кровь вложили в него, и все перечеркнула  ничтожная трещина
в корпусе  аккумулятора. Вспомнилось чье-то: "Улыбочка, как трещинка, играет
на губах"  Нет, не улыбочка -- ехидная усмешка, гримаса пиковой  дамы!  И не
играет,  шипит:  "Зря  старались,  голубчики,  дизель  еще  попьет   из  вас
кровушки!"
     Одна никчемная трещинка -- всю работу!
     Сизифов  труд -- вручную на  Востоке запускать дизель.  Израсходовались
люди, разменяли, истратили последний рубль. Тоже чье-то: "Похоронили мы силы
наши под обломками наших надежд". Двое уже так  думают,  усмехнулся про себя
Семенов,-- ты и  Филатов.  А  может, один ты, погому что Филатов больше ни о
чем думать не станет -- он будет вкалывагь, пока сердце не лопнет.
     --  Саша,--  негромко  позвал Семенов,-- будь другом,  приготовь  кофе.
Покрепче.
     Был уже такой случай,  когда в мгновение  рухнули надежды  и  малодушно
хотелось умеречь. Ну, шурф  не в  счет, там  умирать было  стыдно  --  из-за
собственной  глупости, да еще в  одиночку.  Случилось это много лет назад на
Льдине,  под самый  конец  полярной ночи. Двое  суток торосы давили, крошили
Льдину, ушли под воду кают-компания и дизельная, поломало домики. Двое суток
без сна и отдыха по мосткам, перекинутым через трещины, люди таскали ящики и
мешки  с  продовольствием,  палатки  и  оборудование  -- спасались  от  вала
торосов. И  вот  наконец  подвижки прекратились,  все стихло. Полумертвые от
усталости, кое-как установили  палатки и только улеглись кто куда, как снова
толчок  и  грохот  лопающегося  льда. И  тут Семенов вывихнул  руку. Как это
произошло, он  не понял, лишь почувствовал удар и дикую, непереносимую боль.
А жаловаться было некому,  нужно снова таскать ящики  и мешки, и он, едва ли
не теряя сознание, таскал  одной рукой, пока  не споткнулся  на мостике и не
упал в ледяную воду  Тогда-то он и готов был  умереть, но Андрей не позволил
-- подцепил багром за каэшку, удержал на поверхности, вытащил. А дальше было
забытье, сон с кошмарами и пробуждение в жарко натопленной палатке.
     --  Пей,  Николаич.--  Бармин протянул  кружку.--  Беру  твой  метод на
вооружение, даже название придумал.
     -- Какой метод? -- пе понял Семенов.
     -- Мордобой как средство прекращения истерики.
     -- Брось,-- поморщился Семенов, прихлебывая кофе.-- А то как врежу...
     Они рассмеялись.
     -- Кофе, ребята! объявил Бармин.-- Держите кружки.
     -- Принимайте гостя!-- послышался  голос  Гаранина, и в  дизельную тихо
скользнул Золосан. Шкура его свалялась, морда вытянулась,  а хвост,  который
Волосан всегда так гордо держал трубой, волочился по полу.
     -- Как это  я забыл!--  ахнул  Бармин, доставая из  кармана тюбик.-- Ко
мне,  бедолага!  Открой  пасть.  И не смотри  на  меня  грустными  собачьими
глазами, срок твоей путевки еще не истек "О люди,  куда вы меня затащили? --
спрашивает Волосан.-- Кончайте эту прескверную шутку!" А-а, нравится?
     -- Что это у тебя? -- поинтересовался Гаранин.
     --  Сгущенное  какао  с  молоком, любимая пища нашего  гипоксированного
друга. Правда, Волосан? Отреагируй!
     Волосан  облизнулся,  тявкнул по  щенячьи  и снова  раскрыл пасть.  Все
заулыбались.
     -- А ты так умеешь, Веня? -- спросил Бармин.
     Филатов продолжал молча пить кофе и шутки не принял.
     -- Помнишь Бандита, Андрей?-- Семенов вздохнул.-- Какая любовь была! До
сих пор чувствую себя виноватым.
     -- Это на Льдине,-- пояснил товарищам Гаранин.-- Был у нас такой рослый
лохматый пес Бандит, сибирская лайка. Фокусник и умница вроде  Волосана, мог
запросто  выступать в  цирке.  И  вот однажды  Коля  Белов, большой любитель
сюрпризов, привез нам  со станции Челюскин свинку по имени Пышка. Мы думали,
начнутся между нашим зверьем склоки, но ошиблись -- Бандит с первого взгляда
в нее  влюбился,  целыми  днями сидел  у  деревянной  клетки  и лизал Пышкин
пятачок. Все-таки животное, а люди -- разве они поймут все, что происходит в
собачьей  душе?  Но  время  шло Пышка росла  на глазах, пора ее готовить  на
камбуз, а никто не мог решиться -- рука не поднималась. Наконец нашелся один
смельчак, пристрелил из карабина. Бандита в тот день "арестовали", заперли в
домике,  а  когда  выпустили  -- всю станцию обегал, пока  не  понял, что не
увидит больше своей любимой  Пышки.  И долго  был безутешен,  ничего  не ел,
только снег лизал...
     --  А  ты? --  упрекнул  Волосана Бармин -- Способен  ли  ты  на  такую
бескорыстную любовь к простой, необразованной пингвинке?
     Волосан попытался сделать стоику, но не смог и виновато заюлил хвостом.
     --  Ладно,  поверим  на  слово.--  Бармин  погладил  собаку  и  спрятав
отощавший тюбик.-- Укладывайся в спальный  мешок здесь,  нечего прятаться от
коллектива.
     -- Масло прогрето, Николаич,-- сообщил Дугин.-- Можно начинать.
     --  А  топливная  система в порядке? -- Семенов  знал,  что в  порядке,
только  что на  его глазах механики осматривали  насос и форсунки, и  поймал
себя на том,  что неосознанно хочет  оттянуть начало работы. Организм не был
на нее запрограммирован,  что ли  -- не только у него, у всех пятерых людей,
столпившихся  у  дизеля. Пока сидели, пили кофе,  гнали  от себя  эту мысль.
Дугин даже  втихаря еще раз поколдовал над аккумуляторами, надеясь  на чудо.
Не там искал, чудо -- что они дизель смонтировали и на ногах остались...
     Рукоятка запуска находилась у  дизеля внизу и была  похожа на изогнутую
ручку,  какой заводят моторы автомашин. В этом  положении рукоятки.  Семенов
видел  главную  трудность --  чтобы  ее  раскрутить, нужно было  многократно
нагибаться всем телом почти до пола. А  нагибаться  было  мучительно  тяжело
прерывалось  и так  сбитое  дыхание, кровь бросалась в  голову,  и  к  горлу
подступала отвратительная тошнота.
     -- Х-холодно, -- Бармин передернул плечами.-- Дай согреться.
     -- Я начну, покажу.
     Дутин  взялся  обеими  руками за  рукоятку,  напрягся так, что  на  лбу
вздулись жилы, с огромным усилием провернул один раз, другой, третий.
     --  Масло...  вязкое,-- тяжело дыша, пояснил  он.--  Первые  обороты...
самые трудные...
     -- Отвались...--  Филатов встал на  место  Дугина, согнулся.-- Р-раз...
два... три... четыре...
     --  Куда  прешься без  очереди?  -- прикрикнул  Бармин на Дугина и  сам
взялся за рукоятку. Дай-ка я ее уговорю...
     На десятом обороте Бармип задохнулся.  Не в  силах  выпрямиться, так  и
стоял, согнувшись и с шумом втягивая в себя воздух.
     Бармина  сменил Семенов,  его-Гаранин,  потом  снова Дугин,  Филатов  и
Бармин.
     Шли третьи сутки на Востоке, а ничего труднее той работы первой пятерке
еще не выпадало. И  делать ее  пришлось  тогда,  когда люди перешагнули свой
предел.
     Первым  свалился Гаранин. У  него  сильно пошла  носом кровь, и  Бармин
уложил его в спальный мешок отдыхать. Остались вчетвером, но Дугина затрясло
в изнурительном  спазматическом  кашле с  кровью, А рукоятку  крутили  трое.
Поднялся Гаранин -- впал в обморочное состояние Семенов.
     Дизель не запускался. Люди продолжали работать, как в тяжелом сне.


Филатов

     Бывает  так, что с  виду  человек никчемный и  беспомощный хлюпик, даже
сострадание к нему испытываешь -- так  мало в нем жизненных сил, способности
к борьбе  за  существование. Жалеешь его,  ищешь, чем  бы  ему  помочь,  как
уберечь от толчков и  пинков,  и вдруг с  удивлением видишь,  что хлюпик тот
великолепнейшим образом сам  себя  защищает: ступят  на  него -- выпрямится,
плюнут --  отряхнется,  как  ни в  чем  не бывало, да еще исподтишка фигу  в
кармане покажет. С виду  --  тщедушный  одуванчик, а  на  самом  деле вполне
живучий толстокожий репейник!  Отсутствие настоящей  закваски  он восполняет
редкостной   приспособляемостью  и   полнейшей  беспринципностью   --   цель
оправдывает средства. А если покровителя найдет и в сильненькие пробьется --
берегись, за все унижения свои отомстит!
     А другой  -- на  него  не то что наступить, пальцем  тронуть -- сто раз
подумаешь.  Всего  в  нем  с  избытком  --  и  мускулов  и  энергии,  ему  и
приспосабливаться не надо -- с боем возьмет  от жизни что положено. И никому
в  голову  не  приходит,  что  этот  несокрушимый с виду  богатырь  уязвимее
хлюпика, потому что  душа у него болезненно  чувствительная,  как уши слона,
которые от слабого укола обливаются кровью. Несокрушимость  такого  человека
обманчива:   любая   несправедливость   может   вывести    его   из   строя.
Приспосабливаться, чувств своих  он скрывать не умеет. На дружбу он отвечает
преданностью,  за доброе отношение  платит  сторицей и  никогда  не  прощает
предательства.  Такие  люди  обычно  не делают карьеры, ибо на компромиссы и
зигзаги  не  способны, а  по  прямой  линии далеко не  уйдешь  -- упрешься в
стенку. Редко случается,  что  их  понимают  и  ценят, куда  чаще  бывает --
шарахаются и стараются поскорее  избавиться,  слишком  много в них и от  них
беспокойства.
     Таким человеком был Филатов.
     Наверное,  в  жизни каждого  есть  эпизод, сыгравший большую и иной раз
решающую роль в  формировании его характера. Иногда это происходит  в раннем
детстве,  и  столь  далекая  дистанция  покрывает  тот  эпизод дымкой, из-за
которой трудно  что-либо  различить; но  чаще  бывает так, что  он случается
позже и запоминается навсегда.
     Филатов запомнил. В разное время он был в той или иной степени с кем-то
дружен,  к кому-то привязан, но  любил лишь двоих: свою покойную мать и Сашу
Бармина. Но мать умерла, когда Веня еще не ходил в школу, Бармин вошел в его
жизнь только через  пятнадцать лет.  и все эти  годы он  страдал от сознания
того, что ему некого любить. Мачеху он  ненавидел, отца презирал за  то, что
позволил этой  женщине  лечь в еще  не остывшую постель и носить материнские
платья. Ненависть была взаимной, рано или поздно должен был произойти взрыв;
мачеха долго искала, пока не нащупала у звереныша больное место: посмеялась,
сорвала  со  стены  святыню  --  материнскую  фотографию.  В  ответ звереныш
искромсал ножом мачехину шубу и, жестоко избитый отцом,  удрал из дому. Было
ему тогда двенадцать лет. Год прожил с бабушкой,  после ее смерти перебрался
к брату матери; нежеланный, ненужный, ушел бродяжничать, мотался по вокзалам
и поездам, стал воровать и попал в  детскую колонию; раза два приезжал отец,
привозил яблоки  и  конфеты  -- отказался выйти к нему, вычеркнул  из жизни.
Ожесточился,  никому  не  верил  и  не  видел  просвета,  пока не  пришел  в
мастерскую дед-механик,  человек  удивительной судьбы.  Он тоже был когда-то
зверенышем,  бежал  из дому, плавал  на кораблях и  погибал в штормах, видел
весь  мир и тонул на "Марине  Расковой", потопленной в Карском море немецкой
подлодкой. Ему Филатов поверил и решил стать  механиком, чтобы прожить такую
же   интересную   жизнь.   Обучился   у  старика  его  искусству,   сдал  на
механика-дизелиста, плавал  на речном буксире,  отслужил по специальности  в
армии, вернулся,  бездомный,  в Ленинград искать  счастья и,  едва  сойдя  с
поезда,  отбил  у   пьяных  хулиганов  молодую  женщину.  Проводил  домой  и
познакомился с ее мужем, врачом-хирургом Александром Барминым. А дальше была
работа в мастерских института, испытания новичка, дрейф на Льдине  и станция
Восток.
     Долго жизнь швыряла его, как щенка, от одной двери к другой, пока щенок
этот  не вырос настолько, что дорогу себе  уже выбирал сам. В  свои двадцать
три  года  познал меру  добра и  зла,  внутренним  зрением,  несоразмерным с
возрастом,  научился  угадывать  в человеке  суть  и,  оставаясь  веселым  и
разбитным малым, зорко присматривался к людям. От соприкосновения с изнанкой
жизни сохранил лишь слепую  ненависть к несправедливости и подлости в  любых
их формах,  мгновенную реакцию сильного зверя  на  опасность, веру  в себя и
стремление к самоутверждению. Отца простил -- не душой, словами, посылал ему
деньги  и поздравлял с праздником, но любил до готовности на все одного лишь
Сашу Бармина,  в котором увидел всю жизнь не хватавшего ему старшего  брата.
Необузданный  и вспыльчивый, он за два года этой дружбы привык сдерживаться,
заставлял мысль опережать действие, чтобы успеть спросить самого себя: а что
скажет, подумает Саша? Дружелюбно высмеет  (одному только доку и разрешалось
как  угодно  смеяться  над  Филатовым),  просто  кивнет  или  неодобрительно
смолчит, чтобы потом, оставшись наедине, изругать, на чем свет стоит?

     Желудок  давно был пустой, и Филатова  вырвало желчью. Прислонившись  к
столбу, вытер помороженное, мокрое от слез лицо заиндевевшим подшлемником, и
взгляд его упал на стрелку-указатель: "Ленинград 16 128 км".
     -- Куда поперся, дурак!..
     Жизнь захотел повидать, заморские страны,  край света?  Любуйся! Одного
Северного полюса тебе мало -- подыхай на Южном!
     Никогда еще Филатову  не было так плохо. Голова  раскалывалась от боли,
которую не  могли унять никакие таблетки, дрожащие ноги не держали свинцовое
тело, и вопила, стонала униженная, оплеванная душа.
     Сколько лет характер свой, гордость свою  берег, а тут за  два  дня вся
растерял! Кто струсил? Филатов. Кому за истерику морду били? Филатову. Из-за
кого аккумулятор потек и товарищи кровью харкают? Из-за Филатова.
     В два дня опозорили, растоптали, оплевали...
     Замер от нехорошей мысли. Саша на Льдине рассказывал про одного чудака,
тоже за честью и славой па Восток  рвался,  добился --  взяли,  а в полярную
ночь перестал с людьми разговаривать и однажды  выскочил, раздетый, на мороз
--  хлебнуть  ртом воздуха. Догнали, скрутили,  спасли  слабака...  Не очень
тогда верил  Саше,  думал -- цену  себе и  своему Востоку набивает... А что,
если вот так?
     Скрипнул зубами, застонал и прильнул к столбу -- снова спазмы... Подлая
мыслишка! По-всякому  люди относились к Филатову: и в отпетые его записывали
и в передовики выдвигали, гнали в шею  и зазывали, носом вертели и в объятия
бросались, но  подонком не считал никто,  А друзьям-товарищам, Саше  Бармину
свой труп  подкинуть -- на  такое только подонок и способен.  Так и  скажут:
трус был, истерик и лгун!
     Представил  себе убитое лицо Бармина, услышал наяву: "Прости, Николаич,
это мы  с Андреем Иванычем договорились- Филатова тебе подсунуть... Ошибся я
в нем, Николаич..."
     От злости  на  самого  себя,  придумавшего  ту  подлую  мыслишку, кровь
вскипела, в  голову хлынула, заполнила изголодавшиеся сосуды. Расхныкался...
тряпка!
     И  вдруг  с огромной, нежданно  пришедшей ясностью понял, что  никак не
раньше, а именно  сейчас жизнь  устроила  для него главную проверку. И от ее
результатов будет зависеть все: и Сашина дружба, и улыбка Гаранина, и взгляд
Семенова. И вот этот жидкий воздух, которым не надышишься, и чужое свинцовое
тело, и кровь изо всех пор, и дизель -- все ото специально подстроено, чтобы
он, Филатов, встал  перед людьми как голенький, а уж люди посмотрят и решат,
какой  он есть. И Дугина специально подсунули:  знаем  сами, что он, подлец,
разбил аккумулятор, а сумеешь ли  ответить за чужую вину?  И на улицу за ним
никто не  вышел --  тоже специально: как  трус умирать будешь  -- с открытым
ртом или как человек -- у дизеля?
     Филатов даже засмеялся облегченно: дудки! Такую щуку, как он, на пустую
мормышку?
     С  радостным  удивлением почувствовал,  что ноги  перестали дрожать,  и
мускулы их наливаются силой,  и голова уже не раскалывается, а просто болит,
И спазмы в желудке кончились, и  в воздухе -- вот что удивительнее всего! --
кислорода вроде прибавилось.
     Теперь он  точно знал,  что  родился, жил, радовался  и страдал,  одним
словом,  существовал  на  свете  только для  того, чтобы  доказать  четверым
людям... троим:  Дугина  больше  нет,--  что они очень  правильно поступили,
выбрав себе такого кореша, как Веня Филатов. Оч-чень правильно!
     И, окрыленный таким замечательным открытием, пошел в дизельную.


Дугин

     В  отличие  от первачка  Филатова, который в первый день хорохорился  и
строил  из  себя  рубаху-парня,   Дугин  доподлинно  знал,  что  обязательно
сорвется, морально готовился к этому,  но никак  не ожидал, что это окажется
горше смерти. За свою  трудовую жизнь он привык к тому, что  тело  --  руки,
ноги, сердце и легкие -- было ему всегда послушным и безотказным, и понимал,
что  ценность  его как  работника именно в  этом,  а  не в  каких-то  других
расплывчатых  качествах.  Семенов  потому  так  охотно  и  приглашал его  на
зимовки,  что  он безропотно выполнял больший объем  физической  работы, чем
другие, не жалуясь на перегрузки и не "качая права". Безропотно и безотказно
--  В  этом все дело. Здоровьем бог его не обидел,  специальность  он выбрал
себе  дефицитную  и  руками  зарабатывал  куда  больше,  чем   иные  набитой
премудростями головой. В глубине души к этим иным Дугин относился с иронией,
сознавая свое  превосходство, которое выражалось в том,  что если он без них
легко  может  обойтись, то они  без него никак  не  могут  Это, конечно,  не
относилось к  Семенову, но только  потому,  что  он  был  работодатель, но и
потому,  что Дугин чувствовал к нему  своего рода привязанность. Семенов, на
его взгляд, был из тех, кто зарабатывает себе на жизнь и головой и руками, а
такие  редкие  люди  были  в  глазах   Дугина  существами  высшего  порядка,
единственными достойными зависти. Кроме  того, Дугин очень гордился тем, что
Семенов  относился  к нему  с  симпатией и дружбой, видя  в  нем  не  только
механика,  но и  близкого  к  себе человека,  которому можно  доверять  даже
кое-какие служебные  секреты. Заполучить такого благожелательного начальника
-- большая удача для человека.
     И  теперь  Дугин  страдал  от сознания  своей  ненужности: сорвался  он
напрочь,  надолго. Его  замучили  нескончаемые  позывы  на  рвоту,  изводили
носовые кровотечения,  сотрясал  кашель. Обузой  он  не стал,  никто  им  не
занимался, но и помощи  от него не было никакой. Вроде Волосана: лежи себе в
мешке и жди, пока кто-то к тебе подойдет и погладит по головке. Даже Гаранин
и тот через  раз подключается к очереди,  крутит рукоятку, не  говоря  уже о
Филатове, который ожил и будто наскипидарился...
     Дугин  тихо застонал -- голову  пронзила резкая боль, такая, что  глаза
полезли из орбит.  В такой момент сорваться!  Запустят дизельвроде  бы и без
него сработали,  а не запустят -- старший  механик будет виноват, провалялся
трупом в мешке, главная надежда и опора, когда другие выкладывались. То, что
он  за  двоих работал, никто  не  вспомнит,  работа  славна концовкой: разве
новоселы думают о тех, кто рыл под их домом  котлован и клал стены?  Маляры,
паркетчики-вот перед кем лебезят и угодничают: они кончают...
     Самому себе Дугин  мог смело признаться в том, что высокие соображения,
которые  излагал  Семенов,  его   не   очень  взволновали.  Ну,  не  удастся
расконсервировать Восток --  перезимуем  на другой  станции.  А что касается
летчиков, то не такие  они дураки, чтобы лезть  в пургу. Это все одни слова.
По  опыту своему Дугин знал  -- мало,  чтобы человек просто красиво работал,
нужно, чтобы он  еще красиво говорил и  сливался с коллективом. Раз нужно --
пожалуйста, нам не жалко.  Но  для  себя Дугин давным давно  установил,  что
главное  -- доброе расположение начальства. Будет он в глазах Семенова своим
человеком -- все в порядке, не будет -- никакие слова не  помогут. Поэтому и
нужно  держать себя  так,  чтобы  Семенов  любил и ценил, А  любит или ценит
Филатов  -- плевать.  Да и кто такой Филатов для Семенова? Ноль без палочки,
рядовой механик, взятый исключительно как докторский дружок. Есть на станции
Филатов, нет Филатова -- Семенову ни холодно, ни жарко, все равно выпроводит
обратно в  Мирный,  если станция  заработает; всего лишь за  два дня показал
дружок свое неприглядное лицо. Ненадежный --  худшего греха  у  человека для
Семенова нет. Только такой человек  и мог  уронить аккумулятор,  это Семенов
решил  справедливо.  На  самом деле  случайно  произошло  так,  что  уронил,
аккумулятор он, Дугин, но по логике это должен  был сделать  Филатов,  а раз
так, пусть на нем  аккумулятор и висит. Филатову  теперь разницы нет, он для
Семенова человек конченый, а ему, Дугину, далеко  не безразлично, на  ком из
них висит,  такую оплошность начальство никогда не прощает, через десять лет
помнить будет...
     Дугин перестал думать о Филатове  и стал  горячо мечтать  о  том, чтобы
свершилось чудо и пришло второе дыхание, возродилась сила в руках. Не было в
его жизни  такого, чтобы  его работу делали другие! Он за других  -- сколько
хочешь, за  него -- никогда. Один пыжится  своим образованием,  другой песни
мурлычет под гитару, третий  острит  направо  и налево,  а Дугин если  чем и
гордился,  так  это  тем,  что  работал  за  двоих,  а  получал  за  одного.
Справедливости  ради,   получал  он  много  (Семенов  выхлопотал  инженерную
должность), столько  же, сколько  Гаранин или Бармин,  но и отдача  его была
двойная. Кто в ту зимовку на Востоке по своей охоте полы  мыл в каюткомпании
и  туалет  прибирал? Кто  первым  вызывался самолеты разгружать, на  камбузе
дежурить и  заболевших  подменять? А кто на Льдине в пургу сутками авралил и
без сна -- отдыха взлетно-посадочную полосу расчищал, киркой ропаки долбал и
взорванные торосы трактором оттаскивал? Женька Дугин!
     Кто  его не любил  -- молчали,  сказать-то было нечего. Андрей  Иваныч,
например. С виду уважительный, а не любит. Ну, не то что не любит, а слишком
вежливый,  на  "вы",  а  Филатова  знает без  году неделя,  но "тыкает". Или
доктор: как затевал на  Льдине "междусобойчик", ни разу не приглашал, тоже с
Филатовым обнимался.  Ваше дело, в друзья  не набиваюсь;  хорошего слова про
Дугина не скажете, но и на худое совести не хватит: не заслужил.
     Почувсгвовал  омерзительный запах нашатыря и высунулся из мешка: Бармин
склонился над Гараниным, совал ему под нос бутылочку.
     -- Жив, курилка?--  подмигнул  Бармин.-- Поваляйся еще минуток  десять,
будешь свеженький, как огурчик с бабушкиной грядки!
     Дугин  благодарно улыбнулся и стал чутко прислушиваться к себе.  Рези в
животе приутихли, от  горла уходила тошнота, и  он замер, весь отдавшись той
мечте: обрести второе дыхание. "Не торопись, дыши ровнее, ровнее... Кончатся
боли,  успокоятся потроха,  задышит грудь  --  и  ты  станешь  человеком",--
уговаривал себя он.
     Так полежал еще немного, решил, что уговорил, и стал  вылезать из мешка
-- дрожащий от холода,  слабый, как муха, упрямый. Никто ничего не сказал, и
Дугин, изо всех сил стараясь удержаться на ногах, стал ждать своей очереди.


Кто кого?

     Масло уже разогрелось и не оказывало такого  сопротивления, как раньше.
Семенов  лежал в спальном  мешке и  смотрел на  Филатова, который с  бешеной
скоростью  раскрутил рукоятку так,  что не мог ее  удержать.  Коленчатый вал
наверняка набрал необходимые 120-130  оборотов в минуту, и  по всем правилам
дизель должен был запуститься.  Ну, хотя бы чихнуть, намекнуть на то, что он
оживает.  Должен бы... Где-то в его стальном теле хранится  секрет, какая-то
деталь знает, что нужно сделать, чтобы вдохнуть в него жизнь...
     Семенов провел рукой по лицу. Кровь запеклась, стянула щетину, но вроде
бы  остановилась.  Жалкая бренная  плоть,  усмехнулся он. Вылез из спального
мешка,  в  глазах мелькали  радужные  пятна. Кивнул  Гаранину  и  Дугину  --
полежите  пока  что; на  неверных ногах  подошел к  дизелю,  подождал,  пока
Филатов отпустил рукоятку. Она покрутилась по инерции и замерла.
     -- Что думаешь, Веня?
     -- Еще бы разок проверить.
     -- Давай, мы поможем.
     Снова  проверили  топливную  систему,  распылители  форсунок,  прогрели
масляный поддон паяльной лампой.
     Еще  раз  десять  раскручивали рукоятку, сначала  по  очереди,  а потом
Бармин и Филатов.
     Вхолостую -- дизель  молчал. Может, секрет был в том,  что  температура
наружного воздуха сковала цилиндры, топливо не самовоспламенялось. При таком
морозе нужен стартерный запуск, электричество сильнее даже самых могучих рук
человека.  Плетью  обуха не  перешибешь. Все  физические силы  пятерых людей
бесследно исчезли в дизеле, как в болоте.
     Все знали и думали про  себя,  но никто не решался сказать вслух:  "Что
могли --  сделали. Хватит гробиться с этим дизелем,  подумаем о том,  как бы
самим выжить".
     Причина, по которой никто не решался сказать вслух, была такая.
     Полчаса  назад Семенов  переводил  морзянку  из  Мирного: Белов пытался
вывести самолет на полосу, но потерпел неудачу. При этой попытке, как узнали
из другой радиограммы на материк, получил тяжелую травму и надолго  выбыл из
строя Крутилин.  Летчики ждут ослабления ветра  хотя бы  до двадцати метров,
чтобы предпринять вторую попытку.
     В экипаже  Белова тоже пять человек. Если пятерка на Востоке уляжется в
спальные мешки,  пятерка Белова может погибнуть. Кругом  одни  пятерки,  как
пошутил Бармин, будто в дневнике у примерного школьника.
     Быть Востоку или не быть -- это геперь ушло на второй план. Тот, кто не
разберется, посмотрит косо, но бог с  ним.  А  погубленных жизней не простит
никто -- ни  люди, ни  собственная  совесть. Значит, был  и останется только
один выход: запустить дизель и подать о себе весточку.
     "Помни о повозке",--  подумал  Семенов. Было у него  с Гараниным  такое
магическое  слово,  вроде  шифра,-- "повозка".  А за ним скрывалась  притча,
когорую давно рассказал Семенову Андрей. На фронт он попал  семнадцатилетним
подростком, худым и долговязым, физических сил  после запасного  полка с его
тыловым пайком было  немного, да и опыта  солдатского никакого.  А случилось
так, что пришлось чуть не сутки без отдыха шагать по разбитой дороге, потому
что нужно было закрыть собою прорыв. Андрей с непривычки разбил ноги, стесал
со ступней кожу и молча,  сжав зубы, криком кричал  на каждом шагу. А были в
их роте две повозки, которые везли  станковые пулеметы и  нескольких пожилых
солдат, совсем выбившихся из сил. И Андрей стал мечтать о том, чтобы попасть
на повозку. Он  плелся, нагруженный тяжелой скаткой, винтовкой л лопаткой, и
мечтал,  что комвзвода  увидит его муки  и отправит  на  повозку.  Эта мечта
настолько овладела им,  что и  в самом  деле лишила его всяких сил, и он уже
даже    не    шел,   а    слепо   передвигался,    не    сводя   с   повозки
мучительно-красноречивого  взгляда.  И   тогда  к  нему  подошел  комвзвода,
тащивший на себе, кроме скатки,  еще и  ручной пулемет, и сказал: "Хочешь на
повозку?..  Это  можно.  Только  на  ней  места  нет,  так что  скажи,  кого
ссадить... Ну, кого?.. Так иди и не оглядывайся... сачок!" И когда сгорающий
от стыда Андрей понял, что на  повозку  у  него нет шансов, появилось второе
дыхание. Долго он смывал с себя тот позор...
     Этого урока Гаранин не забывал всю  жизнь. Нет сил --  помни о повозке.
Пал духом, ищешь жалости -- помни о повозке!
     Гаранина сменил Семенов, Дугин, Филатов и Бармин один за другим крутили
рукоятку. Тот, кто освобождался, подогревал воду для охлаждения дизеля: если
он вдруг заработает, вода потребуется сразу.
     Не  было дыхания, сдавило  сердце. Кислород! Заменить кислород не могло
ничто.
     Снова слегли  Гаранин и Дугин. Резкий запах нашатыря  вызывал  тошноту,
мучительно  хотелось  пить.  Семенов  лечь  отказался:  и,  прислонившись  к
верстаку, смотрел, как Бармин и Филатов из последних сил крутят рукоятку. Их
лица двоились, на них наплывала  розовая дымка, и Семенов знал, что на ногах
он останется недолго.
     А тут еще впервые сдал Бармин: хлынула носом кровь.
     И тогда  Семенов  понял, что игра проиграна. Если  все  бросить и  лечь
отдыхать,  масло  и  дизеле застынет, а вода  превратится в  лед и  разорвет
емкость. Сил начинать сначала больше не будет.
     Слезы бессилия выступили  на его глазах. Увидев их, зашевелился и хотел
встать Гаранин,  поднялся  Дугин,  непривычными для  него  словами выругался
Бармин.
     -- Веня,-- сказав Семенов,-- моя очередь
     Филатов бросил рукоятку и замер. Семенов подошел к  нему, взял за руку.
Филатов не шелохнулся.
     -- Отойди, сменю.
     Филатов обернулся -- и подмигнул.
     -- Идея, отец-командир!
     "Опять  не выдержал  парень,-- с жалостью подумал Семенов.--  Год с ним
Саша прожил, а не увидел, что кореш его -- с приветом".
     -- Ничего, дружочек, отдохни,-- с лаской проговорил он.-- Переведи дух.
     -- Но-но, только не вздумай бить по морде! -- засмеялся Филатов.
     И  таким диким  и ненужным  показался  этот смех,  что все  с  тревогой
посмотрели на глубоко запавшие и будто налитые кровью Венины глаза.
     --  Чего уставились?-- поразился  Филатов.--  Саша,  будь другом, зажги
лампу,
     -- Зажги,-- повелительно сказал Семенов, видя, что Бармин колеблется.--
А что дальше, Веня?
     --  Я  вот  что  подумал, отец-командир...  А  что, если  дадим  дизелю
прикурить?
     Семенов вздрогнул.
     -- Воздушный фильтр? -- крикнул он.-- Всасывающий патрубок?
     Его волнение передалось всем.
     -- В самом деле,-- ошеломленно пробормотал Дугин.-- Шанс!
     -- Что с лампой делать? -- Бармин отвел в сторону синее пламя.
     Семенов открыл на верхней части  дизеля всасывающий патрубок и выхватил
из рук Бармина лампу.
     -- Давай!
     Филатов  рванул  рукоятку  запуска,  и  Семенов  поднес пламя  лампы  к
патрубку.
     Дизель чихнул.
     -- Схватывает! -- Семенов ударил Филатова кулаком по плечу.-- Круги!
     Дизель  чуть-чуть  застучал... притих --  страшное мгновение!-- и снова
застучал, все сильнее и сильнее.
     Семенов погасил лампу.
     -- Чего стоите? заорал он.-- Грейте воду!
     Мощное пламя авиационной подогревальной лампы охватило емкость. Филатов
бросил рукоятку, с трудом выпрямился.
     --  А-а-а,  сволочь!  -- задыхаясь,  бормотал он.-- Вот  как  мы  тебя,
сволочь ленивую...
     Дизель ревел, набирая оборогы.
     Филатов, шатаясь, подошел к Семенову, взял его за грудь.
     -- Ну, кто кого? -- будто в беспамятстве кричал он.-- Кто?
     --  А ты  говорил --  помирать.-- Семенов  обнял Филатова.--  Дурак ты,
Веня.
     -- Пусть дурак!-- огрызнулся Филатов и яростно погрозил дизелю кулаком:
-- Я тебе покажу! Сволочь ленивая! Я тебе покажу!
     Ноги его подогнулись.


Когда поднимают флаг

     От   четырех   электрокаминов   волнами   шел  горячий   воздух.  Блоки
радиоаппаратуры, вытащенные  из  спальных мешков,  погрузились в живительное
тепло. Иней на потолке и стенах растаял, по обоям сползали тяжелые капли.
     -- Плачут стены от счастья,  и потолок рыдает!-- декламировал Бармин.--
Плюс десять!
     --  Это  мы   поплачем,   когда  будем  их  переклеивать.--  Семенов  с
неудовольствием ковырнул пальцем обои.-- Покоробились, черт бы их побрал.
     --   Пустяки,--  беспечно  отозвался   Бармин,  не  отрывая   глаз   от
термометра.-- Плюс одиннадцать! Брысь!
     Последнее относилось  к  Волосану, который  выполз из мешка  и  норовил
улечься перед каминами.
     -- В  первую очередь  нужно  прогреть  не твою  шкуру, а рацию, вежливо
разъяснил Бармин  обиженному псу.-- Плюс  двенадцать!  Раздевайся,  Волосан,
скоро будем загорать!
     -- Ай да молодец! -- похвалил  самого себя Семенов, поглаживая блоки.--
Хорошо, что догадался с самого начала упрятать вас в мешки.
     -- Отошли? -- спросил Гаранин.
     -- Пожалуй, да. Можно монтировать.
     -- Плюс тринадцать!--  дикторским голосом возвестил Бармин.--  Граждане
отдыхающие,  если  вы  не  успели  приобрести  плавки,  снимайте кальсоны  и
прикрывайте срам рукой!
     -- Сейчас я тебе найду занятие, пригрозил Семенов.
     -- По специальности, разумеется? -- Бармин элегантно шаркнул унтом.
     -- По  физиотерапии,-- подтвердил Семенов.-- Берись-ка за блок,  с  той
стороны. Мы сами, Андрей.
     -- А  у тебя,  Саша, появился конкурент,--  заметил Гаранин.-- Этак  ты
свое место потеряешь.
     Волосан прилег рядом со спящим  в мешке  Филатовым и зализывал царапину
на его лице. Филатов беспокойно всхрапнул.
     -- Так бы я не сумел,-- позавидовал Бармин.-- Придется  оформить его на
полставки фельдшера. Да еще полярная надбавка плюс суточные -- ого! Волосану
от невест отбоя не будет!
     --  Осторожнее!--   прикрикнул   Семенов.--   Не  мешок   с   картошкой
перетаскиваем.
     Поставив на место очередной блок, присели, отдышались. Семенов взглянул
на термометр,  отключил два камина и распустил  молнию каэшки.  Его охватила
истома, неодолимо клонило в сон, так бы и улегся на полу где угодно, лишь бы
на часок отдаться блаженному забытью. Встряхнулся, открыв воспаленные глаза.
     -- Чуть быго не заснул.
     -- А ты спал, дружок, минут десять,-- улыбнулся Гаранин.
     -- Да ну?--  Семенов покачал головой.--  Старая истина, даже на секунду
нашему брату нельзя размагничиваться. Чего не разбудил?
     -- Рука не поднялась. И к тому же музыку слушал. Никогда бы не подумал,
что  рев  дизеля  может  доставить  человеку  такое  сказочное  наслаждение.
Гармония  звуков! Кстати, Сергей, а  почему  он всетаки заработал, в чем там
было дело?
     Семенов пощелкал пальцами.
     -- Как бы лучше приноровиться к невежественной  аудитории... Когда Веню
озарило...  ну, когда  он сказал: дадим дизелю  прикурить,-- вспомнил, что в
сильные  морозы  при ручном  запуске  так делается. У нас горючая  смесь  не
самовоспламенялась,  она была...  с  чем бы сравнить... ну, вроде  тола  без
детонатора. А пламя, поднесенное к воздушному фильтру, как раз и сыграхо эту
роль.
     --  Стареем  мы с  тобой. Стыдно признаться,  а ведь  я  своими глазами
наблюдал  на   Скалистом...  Георгий   Степаныч  вот  так  же  над   дизелем
священнодействовал, когда в полярную ночь аккумуляторы  сели. И слова те же:
"Дадим ему, родимому, прикурить!" И вот на тебе -- вылетело из памяти...
     -- Саша, небось, слушает  и думает: "Расхныкались, старые склеротики!"-
Семенов подмигнул Бармину, застегнул каэшку, поднялся.-- Отдохнули?  Давайте
заканчивать, а то в Мирном, бьюсь об заклад, нас уже похоронили.
     -- Кого похоронили? --  Филатов  испуганно приподнялся, протер глаза.--
Меня?
     Все засмеялись.
     -- Жить тебе  до ста двадцати лет, возлюбленное чадо мое,-- басом изрек
Бармин, погладив Филатова по голове.-- До величавой серебряной старости. Она
у тебя  будет прекрасной. Как подойдешь к пивной, люди начнут расступаться и
почтительно шептать  друг  другу:  "Это  он,  тот самый долгожитель Филатов,
который в прошлом  веке в обнимку с небезызвестным Волосаном  дрых на куполе
Антарктиды. Пустите его вне очереди!"
     -- Звонок  ты, сколько надо, столько и  проживу,--  пробурчал  Филатов,
вставая и обводя  радиорубку мутным взором. Прислушался.-- Тарахтит?.. Ну, я
потопал.
     -- Погоди, кофейку выпей! -- крикнув ему вслед Бармин.
     -- Потом,-- отмахнулся Филатов, притворяя за собой дверь.
     -- Пропала, Саша,  впустую  твоя  баллада,--  посочувствовав Семенов.--
Андрей,  пока  мы  заканчиваем, сними показания для сводки.  Берись  за блок
питания, док.
     -- Держит нагрузку?
     --   Нормально.--  Дугин   кивнул  на  щиток   контрольно-измерительных
приборов.-- Сам очухался или подняли?
     --  Волосан, собака, всего облизал.--Филатов провел рукой  по лицу. Как
вода в емкости?
     -- Быстро нагревается, каждые полчаса сливаю.
     -- Снег добавляешь?
     -- А как же.
     --  Погоди...-- ошеломленно  произнес Филатов.--  Каждые  полчаса?  Так
сколько же я прохрапел?
     -- Да часа три.
     -- Брешешь.
     -- Собака брешет, а человек говорит,-- обиделся Дугин.
     Филатов  распахнул  каэшку,  прислонился  к  дизелю  и  с  наслаждением
зажмурился от хлынувшего на него тепла.
     -- Не всегда говорит.
     -- В каком смысле? -- насторожился Дугин.
     -- А в том, что иной, когда надо говорить, молчит.
     -- Ты о чем?
     -- Сам знаешь.
     --  Неужели  ты  про этот  паршивый  аккумулятор?  -- изумился Дугин.--
Намекаешь, будто я нарочно смолчал?
     Филатов не ответил.
     -- Даже смешно!-- Дугин выдавил из себя смешок.-- Нет, ты в самом деле?
Пойми, просто не до того было, внимания не обратил, Вот не ожидал, что из-за
такой ерунды...
     --  Подонок  ты, Женька.--  Филатов сплюнул.--  Очень  уж тебя,  видно,
начальство когда-то напугало.
     -- Вот чудак!-- Дугин пожал плечами.-- Что мне с ним, детей рожать?
     -- Прикажут -- родишь,-- насмешливо ответил Филатов.
     -- Да  брось дуться, Венька,-- дружелюбно проговорил Дугин.-- Год целый
зимовать вместе, перекурим  это дело... Ну, не сориентировался я, что  ли...
Ты уж  только это... не трепись Николаичу... Я ж тебе объяснил, просто не до
того было... Не скажешь?
     Филатов снова сплюнул.
     -- Не скажу...

     -- Пальцы мои, пальцы.-- Семенов ожесточенно растирал руки -- Как бы НН
СПГ не получить...
     -- Какой СПГ? -- не понял Бармин.
     -- "Вон с  ключа,  сапог!"-  засмеялся  Гаранин.--  Только  что-то  мне
подсказывает,  Сергей, что на этот раз  тебя не погонят, даже если ты будешь
работать со скоростью пять знаков в минуту.
     Семенов огорченно подвигал  плохо гнущимися пальцами, вздохнлл  и надел
наушники. Все притихли; даже Волосан, осознав  серьезность момента, перестал
скалить зубы и, жмурясь, привалился к камину.
     "ЦЕКЮ, ЦЕКЮ, -- медленно отбивал на ключе Семенов, -- всем, всем, всем.
22 февраля в 17 часов антарктическая научно-исследовательская станция Восток
возобновила  свою  работу.  Аппаратура  работает  нормально,  люди  здоровы.
Начальник станции Семенов".
     -- Все? -- не выдержал Бармин.
     -- Ш-ш!--  остановил его Гаранин.--  Это  первая  --  для  всех, сейчас
пойдет диспетчерская.
     Семенов промассировал указательный палец и продолжил:
     "УФЕ,  УФЕ, Мирный, Шумилину.  22  февраля  в 17  часов  станция Восток
расконсервирована. Приступили к работе.  Трехдневное  молчание  было вызвано
неисправностью  дизелей и отсутствием энергии. Электростанция восстановлена.
Все  здоровы,  готовы  к приему самолетов с  грузами и  людьми. Максимальная
температура 46, минимальная  51, ветер южной  четверти 3-5 метров в секунду,
видимость тридцать километров, атмосферное давление 462. Семенов".
     Потом был  долгий эфирный  разговор, Семенов слушал,  что-то отвечал и,
наконец, снял наушники и выключил радию.
     -- Порядок? -- спросил Гаранин.
     -- Порядок.
     -- Что в Мирном?
     -- Метет, двадцать три метра.
     -- Сказал Белову, чтоб не суетился?
     -- Ага... У Крутилина ребро сломано,  в этот сезон отлетался... Тебе от
Наташи радиограмма, пишет, что любит. Нашла кого...
     -- А что Вера? -- улыбнулся Гаранин.
     -- Только целует,-- вздохнул Семенов.-- Смотри ты, док отвалился.
     -- Пусть поспит.
     --  Нет уж,  -- мстительно  сказал  Семенов.-- Его  не только  целуют и
любят, а еще  ненаглядным называют  и дни  считают. Он у меня за  это сейчас
померзнет!
     Семенов подошел к Бармину, потряс его за плечо.
     -- Что?  Куда?  --  сонным голосом просипел  Бармин,--  Какие  новости,
Николаич?
     -- Скоро принесут газеты, узнаем.
     --  Тогда  и разбудишь.--  Бармин  повернулся  на  другой  бок.  Искоса
посмотрел на Семенова, начал, ворча, вставать.
     --  Ничем не могу помочь,  Саша.--  Семенов развел  руками.-- Традиция.
Зови ребят, потом отдохнем.

     Закутанные,  стоя  спиной к  ветру, люди столпились  у  мачты.  Семенов
тщательно приладил флаг и стал медленно его поднимать.
     "Прости, Друг ты мой Коля Белов,-- подумал  он.-- Конечно, хороший кадр
у тебя пропал, но что поделаешь?  Флаг поднимают только тогда, когда станция
начинает жить".



   Владимир Санин.
   Семьдесят два градуса ниже нуля

------------------------------------------------------------------------
   OCR Елена Байрашева      10.04.2000
------------------------------------------------------------------------



                          ЖЕЛЕЗНЫМ ЛЮДЯМ - ПОХОДНИКАМ АНТАРКТИДЫ

        ВСТУПЛЕНИЕ

   Поезд шел по Антарктиде.
   Шесть запряженных в сани тягачей во главе с "Харьковчанкой" двигались
по  колее,  утрамбованной поездами  предшественников.  Наступавшая  ночь
покрывала Антарктиду сумерками.  Оттого снег,  еще несколько часов назад
ослепительно белый,  окрасился в  темно-серые  тона.  Темно-серыми  были
тягачи,  и колея,  и небо над головою,  и миллионы квадратных километров
уходившего в  ночь материка.  Лишь искры,  вылетавшие из  выхлопных труб
тягачей,  да звезды,  тусклый свет которых изредка пробивал нависшие над
ледяным куполом облака,  позволяли увидеть оранжевые бока "Харьковчанки"
и причудливо раскрашенные стены балков.
   Это  был самый обычный санно-гусеничный поезд.  Такие из  года в  год
бороздят Антарктиду,  доставляя грузы из Мирного на Восток и возвращаясь
обратно.  Полторы тысячи километров в один конец,  сорок дней пути туда,
дней  тридцать обратно -  вот  и  все  дела.  Тяжелая дорога,  но  давно
протоптанная, до метра знакомая.
   Однако никогда еще поезд не возвращался с Востока в полярную осень.
   Все когда-нибудь делается в  первый раз.  Кому-то судьба быть первым.
Так было испокон веков: кто-то должен начать, испытать на себе, открыть.
Вот  и  получилось,  что  десять человек на  "Харьковчанке" и  еще  пяти
тягачах первыми пошли по Антарктиде в полярную осень.
   Вздрогнув всем телом,  остановился один тягач,  за  ним другой и  все
остальные. К заглохшей машине подтягивались люди. Они двигались тяжело и
медленно,  как-то  скособочась.  Но ничего странного в  такой походке не
было:  быстро ходить по ледяному куполу не стоит -  кислорода в  воздухе
как на вершине Эльбруса, и воздух этот сух, как в африканской пустыне. А
скособочась  они  шли  потому,   что  хотя  их   лица  и   были  закрыты
подшлемниками,  так  что  виднелись лишь  щелки  глаз,  все  равно ветер
пламенем обжигал кожу.
   Люди остановились у тягача,  негромко переговариваясь.  Осмотрели, не
торопясь,  заглохший дизель,  выяснили,  что  лопнул дюрит  -  резиновая
трубка маслопровода.  Принесли новый  дюрит,  заменили лопнувший.  Потом
посовещались и  приступили к  операции.  Отвернули горловину цистерны  и
стали черпать оттуда густую массу,  похожую на  перенасыщенный крахмалом
кисель.  Набрав  этой  массы  полбочки,  разожгли из  горбыля  костер  и
поставили бочку на огонь.  Спустя некоторое время масса начала таять,  и
от  нее  потянуло запахом солярки;  тогда в  бочку вставили одним концом
шланг,  а  другой его конец сунули в топливный бак тягача.  Двигатель не
успел  по-настоящему остыть,  и  его  запустили быстро,  за  час.  Затем
разошлись  по  своим  тягачам  и   снова  двинулись  в   путь.   Впереди
"Харьковчанка", за ней остальные машины.
   От ближайшего жилья,  станции Восток, их отделяло четыреста пятьдесят
километров снежной пустыни. До Мирного, куда шел поезд, - тысяча.
   Десять человек были одни во всем мире,  одинокие,  как на Луне. Никто
на свете не мог им помочь: люди сюда не придут, самолеты не прилетят.
   Столбик  термометра застрял  на  отметке  семьдесят два  градуса ниже
нуля...

        СИНИЦЫН

   Под утро Синицыну приснилось,  что он ведет трактор по припаю.  "Бери
влево!  -  слышит он.  -  Разводье!" Синицын начал лихорадочно орудовать
рычагами,  но  всегда послушный его рукам трактор,  яростно взревев,  на
полной скорости рванулся к свинцовой воде. "Прыгай! Прыгай!" - отчаянный
крик. Но поздно: трактор с грохотом проваливается.
   Синицын проснулся от своего сдавленного стона. Море штормило. В каюте
было душно.  Синицын отер со  лба пот,  поднялся с  постели и  подошел к
окну.  Баллов  пять,  не  больше.  Вдали  по  правому  борту  возвышался
исполинский айсберг,  длиной,  наверное,  с километр, слева простиралось
ледяное поле.  Скука...  Синицын взглянул на  верхнюю полку,  на которой
похрапывал Женя Мальков, завистливо вздохнул и снова улегся.
   Не так он представлял себе первые дни возвращения домой.
   Впрочем,  подумал он,  мечты всегда краше действительности.  Три раза
зимовал  он  в  Мирном,  и  каждый  раз  возвращение домой  казалось ему
пределом  человеческого  счастья.   Да  разве  только  ему?   Всем.   Но
возвращаться приходилось  на  "Оби",  которая  из  Мирного  отправлялась
сначала  по  остальным  станциям  -  разгружаться и  менять  зимовщиков,
забирать сезонников,  и  дорога домой растягивалась на  два с  половиной
месяца.  Поневоле  осатанеешь.  Правда,  сейчас  Синицын  возвращался на
"Визе", но это тоже сорок дней и сорок ночей.
   Синицын закрыл глаза и  принялся уговаривать себя заснуть.  Всего два
дня прошло,  как закончилась самая тяжелая в его жизни зимовка.  И самая
неудачная.
   А   под   конец  зимовки  природа  сыграла  с   припаем  злую  шутку.
Тридцатикилометровый припай дышал,  лед расходился, чернел разводьями. А
на  берег нужно перевезти тысячу тонн груза!  Будь Синицын аэрологом или
геофизиком,  спал бы себе спокойно и ждал, пока не поднимут на вахту. Но
начальник транспортного отряда отвечает в разгрузку за все: за работу на
льду,  за людей,  за погоду.  И  с  него спросили - строгали рубанком по
живому телу. Почему не определил трассу раньше? Почему тракторы глохнут?
Почему,  почему?..  А потому!  Будто не он еще до прихода "Оби" и "Визе"
проводил дни и ночи на припае! Будто не его трактор провалился в трещину
и не он,  Синицын, чудом остался в живых! Попробуй определи трассу, если
даже ученые-гидрологи не  понимают,  как  это  в  декабре,  когда припай
должен быть бетонным,  вдруг ни с того ни с сего начались подвижки льда!
А что тракторы глохнут, предупреждал: техника на пределе, пора обновлять
парк.
   "Молодец, Синицын, - похвалил его тогда Макаров,  помешивая в стакане
ложечкой.  -  Язык у  тебя подвешен хорошо,  оправдался ты исключительно
умело. Только зачем ты пошел в Антарктиду, Синицын? В тебе погиб великий
адвокат. Плевако!"
   И  с  легкой руки начальника экспедиции к Синицыну так и прилипло это
прозвище.
   Вот и  засни...  Чуть ли  не  месяц со  своим сменщиком Гавриловым он
искал  трассу,  а  "Обь"  все  это  время  стояла,  и  капитан  Томпсон,
невозмутимый  эстонец,   холодно  напоминал,  что  каждый  день  простоя
обходится государству в  пять тысяч и  что  поломанный график ставит под
угрозу снабжение не  только Мирного,  но  и  остальных станций.  Наконец
трассу нашли.  Страшная это  была трасса...  Восемь покрытых ненадежными
мостами  многометровых  трещин,  десятки  снежниц,  в  которые  тракторы
погружались по брюхо...  Да еще пурга, туманы... Коля Рощин не уберегся,
не  успел соскочить на  лед.  Правда,  в  этой трагедии ни Синицына,  ни
Гаврилова никто не винил,  все видели, что Коля самовольно срезал угол и
пошел в  стороне от трассы...  Вчера утром Синицын брился,  увидел сизый
клок - память об этой трассе...
   Последние недели он  почти не  спал.  Так,  забывался сном на два-три
часа,  потом вставал, накачивался крепчайшим кофе и снова на припай. Что
ж,  он сделал все,  что мог,  и даже больше.  И посему имеет право спать
сколько влезет.  "Чем больше спишь,  тем ближе к  дому",  -  вспомнил он
изречение  своего  соседа.   С  Женькой  ему  повезло.  Врач-хирург  был
весельчак и любимец Мирного, с ним легко и просто...
   Ныло  похудевшее  тело,   которое  еще  долго  не  отпустит  от  себя
усталости,  молил  о  покое  мозг,  а  нелепо нарушенный сон  так  и  не
приходил.  "Хорошо спят беззаботные и  счастливые,  а  я  как раз и есть
такой, - уговаривал себя Синицын, - беззаботный и счастливый, потому что
все кошмары зимовки и  разгрузки позади,  и я возвращаюсь домой.  А Даша
хоть  и  начала отцветать,  как  положено от  природы,  но  любить умеет
по-молодому... Полтора месяца... Долго!"
   И  тут Синицын с  ужасающей ясностью ощутил,  что увиливает от самого
главного.  И  увиливает напрасно,  потому что это самое главное засело в
мозгу, как стальная заноза. Если эту занозу не вытащить, полного счастья
не будет. И виной тому Гаврилов.
   Достаточно было дать себе в этом отчет,  как все стало на свое место.
Упреки Томпсона Синицын пропускал мимо ушей:  капитан -  опытный морской
волк,  здесь ему не  повезло,  там повезет,  нагонит,  войдет в  график.
Макаров?  Неприятно,  конечно,  что  пошлет вдогонку "телегу",  замарает
характеристику,  но и этого Синицын не боялся: такому инженеру-механику,
как  он,  найти стоящую работу нетрудно.  Только узнают,  что  в  Москву
вернулся,  тут  же  начнут телефон обрывать.  К  тому же  с  Антарктидой
кончено, свое он отзимовал.
   Гаврилов - вот кто не давал Синицыну покоя.
   Память, не подвластная воле человека, сделала с Синицыным то, чего он
боялся больше всего, - перебросила его в 1942 год.
   Он стоял на часах у  штаба,  когда комбат,  сибиряк с громовым басом,
отдавал приказ командирам рот.  И Синицын услышал,  что батальон уходит,
оставляя на высоте один взвод. Этот взвод должен сражаться до последнего
патрона,  но  задержать фашистов хотя бы  на  три часа.  Его,  Синицына,
взвод,  второй взвод первой роты!  И  тогда с  ним,  безусым мальчишкой,
случился солнечный удар.  Жара стояла страшная,  такие случаи бывали,  и
пострадавшего,   облив  водой,  увезли  на  повозке.  Потом  по  дивизии
объявляли приказ  генерала  и  салютовали павшим  героям,  больше  суток
отбивавшим атаки фашистов. И тут командир роты увидел рядового Синицына.
   - Ты жив?!
   Синицын сбивчиво объяснил, что у него был солнечный удар и поэтому...
   - Поня-ятно, - протянул комроты и посмотрел на Синицына.
   Никогда не забыть ему этого взгляда! С боями дошел до Берлина, честно
заслужил два ордена, смыл никем не доказанную и никому не известную вину
кровью, но этот взгляд долго преследовал его по ночам.
   А теперь еще и Гаврилов.
   Синицын его не  любил.  Было во  всем облике,  в  поведении Гаврилова
что-то  вызывающее,  раздражающее.  Огромного  роста,  шумный,  с  вечно
свисавшим на  лоб  всклокоченным чубом,  Гаврилов  повсюду,  где  он  ни
оказывался,  вносил  беспокойство.  Он  мог  нагрубить  самому  высокому
начальству, бешено хлопнуть дверью, и ему все это сходило с рук. Однажды
он   трахнул  кулачищем  по  столу  капитана,   да  так,   что  треснула
полированная доска,  а  Томпсон,  которого  моряки  втихомолку  называли
"старым  пиратом",   лишь  ухмыльнулся,  налил  две  стопки  и  выпил  с
Гавриловым на  брудершафт.  Все  прощалось ему  за  размах и  ярость,  с
которой он набрасывался на работу.
   В  прошлом Гаврилов дважды был сменщиком Синицына на посту начальника
транспортного  отряда.   Но   тогда  дело  обстояло  по-иному.   Синицын
возвращался из похода на Восток, похода, который списывал все. Гаврилов,
конечно,  крыл Синицына за  покалеченную технику,  но  дружелюбно.  Грех
изничтожать человека,  прошедшего три тысячи километров самой трудной на
земле  дороги.  Походников полярники уважали,  походник  имел  право  на
льготы, как разведчик, вернувшийся из опасного рейда по вражескому тылу.
   Но в  эту зимовку Синицына преследовали неудачи:  два тягача вышли из
строя,  еще для двух других не  оказалось запасных частей,  и  при таких
условиях о своевременном походе на Восток не могло быть и речи.  Причины
вроде были уважительные, за несостоявшийся доход Синицына никто вслух не
обвинял,  но от этого он не чувствовал себя лучше. Сам-то он знал, и его
механики-водители знали,  что  в  начале  зимовки  положение можно  было
исправить.  Еще летали самолеты,  а в Молодежной имелись запасные части.
Да и ребята из механической мастерской,  золотые руки, не раз предлагали
заняться брошенными тягачами.  С одного снять коленчатый вал,  с другого
главный фрикцион -  смотришь, еще одна машина одета и обута. Не сделали,
прохлопали, упустили время.
   На  Восток  следует отправляться полярным летом,  в  начале  декабря,
чтобы вернуться в Мирный до мартовских холодов.  Перед новым годом "Обь"
приходила в  Мирный с  новой сменой,  разгружалась и  шла в Австралию за
овощами  и  мясом.  В  двадцатых числах  февраля возвращались с  Востока
походники,  и  примерно к  этому  же  времени возвращалась из  Австралии
"Обь". Она-то и увозила походников на Родину.
   Так  было  всегда.  Теперь из  этой привычной цепи выпало одно звено.
Отряд Синицына уже  не  мог  пойти на  Восток:  "Обь" не  успеет забрать
походников,   а   зимовать  два  года  подряд  в  Антарктиде  никому  не
разрешается.  Значит, отряду Гаврилова придется идти в поход по маршруту
Мирный - Восток - Мирный дважды: прямо сейчас, в конце января, и потом -
в декабре.
   Но это еще полбеды. Хуже то, что Гаврилов пойдет на Восток на полтора
месяца позже,  чем обычно.  Значит, и возвращаться он будет тогда, когда
по Центральной Антарктиде уже не ходит никто.
   Синицын ждал,  что  Гаврилов будет размахивать кулачищами,  крыть его
последними  словами.   Но  Гаврилов,  вникнув  в  ситуацию,  повел  себя
чрезвычайно спокойно.  Не  ругался,  не  дергал себя за  чуб,  не хлопал
дверью  -  ничего  подобного  не  было.  Он  только  улыбнулся нехорошей
улыбкой, подмигнул и тихо сказал:
   - Сработаем. Плыви спокойно домой... Плевако!
   И его водители,  которых Гаврилов брал с собой из года в год,  обидно
засмеялись. Как в душу плюнул!
   И еще...
   На "Оби" прибыло два новых тягача. Их следовало переправить в Мирный,
переправить во  что  бы  то  ни  стало,  без них нечего было и  думать о
походе. А проклятый припай еле выдерживал тяжесть и легких тракторов.
   Кому-то нужно было гнать тягачи на берег.
   Никто не говорил о  них ни слова,  но в  этом молчании Синицын слышал
вопрос.  Он  не  подготовил технику,  сорвал поход  и  не  нашел вовремя
трассу.  Поэтому первый  тягач  перегонять ему  -  так  молчаливо решило
общественное мнение.
   Но  Синицын не  хотел погибать.  Он понимал,  что это значит -  гнать
двадцатипятитонный тягач по припаю!  Рискнуть в начале зимовки -  на это
он бы,  наверное,  пошел,  но идти на смертельный риск сейчас, за миг до
возвращения домой...
   И  Синицын боялся смотреть на  тягачи,  как приговоренный к  смертной
казни боится смотреть на виселицу.
   Первый тягач  перегнал Гаврилов.  Улучив момент,  когда начальства не
было на борту (чутко поступил,  чтобы не мучилось начальство угрызениями
совести!), спустил тягач на лед, похлопал машину по могучим бокам, потом
залез в кабину и запустил мотор,  высунулся из нее,  заорал:  "Счастливо
оставаться!" -  и на третьей передаче рванул по трассе.  Проскочил. А за
ним - второй тягач, по колее.
   За   ужином  в   кают-компании  Макаров  долго   ругал  Гаврилова  за
самоуправство,  но  тот отмахивался,  довольно урчал и  ел за троих.  На
Синицына он только раз взглянул и отвернулся.  И вообще больше к нему не
подходил,  ни разу не обращался, словно бывшего начальника транспортного
отряда уже не было в Мирном.
   Вот почему Синицын долго не мог заснуть.
   Ему мерещился Гаврилов и его взгляд,  тяжелый взгляд командира первой
роты летом сорок второго года.  И  никакими усилиями воли Синицын не мог
прогнать от себя эти видения.
   Когда  он  после войны вернулся домой с  двумя боевыми орденами и  не
менее  почетным,  чем  третий орден,  шрамом во  всю  щеку,  его,  юного
победителя,  провожали по  улице  горящие глаза мальчишек,  им  гордился
отец-учитель. Однажды он привел сына в школу, в которой Синицын когда-то
учился,   и   представил  его  классу.   И  один  восторженный  мальчик,
приветствуя героя от имени класса,  воскликнул: "Дорогой товарищ гвардии
сержант!  Мы вам очень завидуем! Вы на всю жизнь счастливы, потому что у
вас чистая совесть!"
   Это  было  немножко смешно,  но  в  общем справедливо.  Тогда Синицын
воспринял этот детский восторг как должное. Но с годами память, холодная
и  беспощадная,  то и дело стала напоминать о том,  о чем очень хотелось
забыть навсегда.  По ночам на Синицына наползали танки,  в  рукопашной в
него вонзали кинжалы, его убивали, и он убивал. Он кричал во сне, и Даша
ласково гладила его по лицу, успокаивая.
   А когда он видел командира роты и товарищей,  погибших на высоте,  то
просыпался без крика, но больше заснуть не мог.
   А теперь еще и Гаврилов.
   И  вдруг  у  Синицына появилось смутное ощущение,  что  с  Гавриловым
связан еще какой-то очень неприятный эпизод.  Он снова поднялся, подошел
к окну и больными глазами уставился на однообразный и надоевший полярный
пейзаж.  Айсберги,  льды,  серое,  промозглое небо...  Что-то  было еще,
что-то было... Вспомнил!
   Перед самым уходом "Визе" к нему подошел Гаврилов и, явно пересиливая
себя, неприязненно буркнул: "Топливо подготовлено?"
   Синицын,   измученный  бессонницей,  падающий  с  ног  от  усталости,
утвердительно кивнул. И Гаврилов ушел не попрощавшись, словно жалея, что
задал лишний и ненужный вопрос.  Ибо само собой разумелось,  что ни один
начальник транспортного отряда не  покинет Мирный,  не подготовив своему
сменщику зимнего топлива и  техники.  Ну,  не было в  истории экспедиций
такого случая и  не  могло быть!  Поэтому в  заданном Гавриловым вопросе
любой  на  месте  Синицына услышал бы  хорошо рассчитанную бестактность,
желание обидеть и даже оскорбить недоверием.
   Синицын точно помнил, что кивнул он утвердительно.
   Но  ведь зимнее топливо как следует он подготовить не успел!  То есть
подготовил, конечно, но для своего похода, который должен был состояться
полярным летом.  А  Гаврилов пойдет не летом,  а в мартовские морозы,  и
поэтому  для  его  похода  топливо  следовало готовить особо.  И  работа
чепуховая:  добавить в цистерны с соляром нужную дозу керосина, побольше
обычного, тогда никакой мороз не Возьмет. Как он мог запамятовать!
   Синицын чертыхнулся.  Нужно немедленно бежать в  радиорубку,  узнать,
вышел ли  Гаврилов в  поход.  Если  не  вышел,  сказать правду:  извини,
оплошал,  забыл про топливо, добавь в соляр керосина. Если же Гаврилов в
походе,  поднять тревогу,  вернуть поезд  в  Мирный,  даже  ценой потери
нескольких дней, чтобы разбавить солярку.
   Синицын  начал  одеваться,   сочиняя  в  уме  текст  радиограммы,   и
остановился.   Стоит  ли  поднимать  панику,   на  скандал,   проработку
напрашиваться? Ну какие будут на трассе морозы? Градусов под шестьдесят,
не больше, для таких температур и его солярка вполне сгодится.
   Успокоив себя этой мыслью,  Синицын снял с кронштейна графин с водой,
протянул руку  за  стаканом и  нащупал на  столе коробочку.  В  полутьме
прочитал:  "люминал".  И у Женьки нервишки на взводе...  Сунул в рот две
таблетки, запил водой, лег и забылся тяжелым сном.

   Через три  часа  санно-гусеничный поезд Гаврилова ушел из  Мирного на
Восток.

        ГАВРИЛОВ

   Хотя смерть Гаврилов видел много раз,  по-настоящему в своей жизни он
умирал дважды.
   Впервые это  случилось,  когда  ему  было  шесть  лет  и  он  заболел
менингитом.  Он метался в  жару,  ничего не сознавал и не слышал,  как в
разговоре отца  и  доктора  решалась его  судьба.  Доктор,  прискакавший
верхом из  далекой сельской больницы,  предлагал сделать пункцию.  Тогда
мальчишка,   быть  может,   останется  жить,   хотя  за  его  умственные
способности доктор ручаться не  станет.  А  если не сделать пункцию,  то
почти наверняка умрет.
   Как потом узнал Гаврилов,  отец сказал:  "Пусть помирает.  Не простит
мне сын, если останется калекой".
   Доктор развел руками и  ускакал:  ему  каждый день нужно было кого-то
спасать.  А месяца через полтора он поехал навестить лесника. Думал, что
сейчас,  за  поворотом,  увидит  небольшой свежий холмик,  но  увидел не
холмик, а мальчишку, который из бутылочки поил молоком медвежонка.
   Поговорив с мальчишкой о том о сем, доктор сказал леснику:
   - Жить твоему пацану, Тимофей, до ста лет.
   - Его забота, - сказал лесник.
   - Один шанс из тысячи был у него.
   - Мой Ванька своего не упустит, - согласился лесник.
   Так Гаврилов выжил в первый раз.
   А   лет  через  двадцать  его  расстреляли  немцы.   Когда  кончились
боеприпасы,  Гаврилов выполз  из  нижнего люка  разбитого танка  и  стал
отстреливаться из  пистолета.  Приберегал для  себя  последнюю пулю,  но
всадил его в  набегающего фашиста.  Потом отбивался кулаками.  Схватили.
Избитый,  с  вывихнутой рукой валялся в  лагере на сырой земле,  а когда
колонну повели через лес,  прыгнул в кусты. Поймали, привели назад и для
острастки  остальных  пленных  расстреляли на  их  глазах  из  автомата.
Сердобольные старушки из деревни потащили его хоронить,  а  он застонал.
Выходил Гаврилова старик  фельдшер в  партизанском отряде,  заштопал три
дырки в груди. А потом отправили на "кукурузнике" в Москву, в госпиталь.
   Излечившись,  он удачно провоевал еще целых два года.  Сменил в  боях
несколько "тридцатьчетверок",  но всякий раз оставался жив и здоров:  ни
пуля,  ни  осколок не  могли  найти  его  огромного,  налитого стальными
мускулами тела.
   Закончил Гаврилов войну  гвардии капитаном,  демобилизовался и  начал
мирную жизнь.
   Но в этой мирной жизни очень мешал Гаврилову его характер. В войну он
тоже мешал,  но комбриг любил строптивого комбата и  спускал ему немалые
грехи за  редкую храбрость и  умение воевать.  Даже нашумевшую историю с
Кокоревым, начальником военторга корпуса, и ту генералу удалось замять.
   Случилось, что два дня бригада страдала без курева, даже проклинаемый
всеми  фронтовиками филичевый табак и  тот  кончился.  А  военторговская
машина с  куревом,  как  стало  известно,  проскочила не  той  дорогой и
намертво застряла в болоте.  В это время в бригаду прибыл Кокорев и,  на
свою  беду,  натолкнулся на  Гаврилова.  Прояви себя начальник военторга
дипломатом,  и  не  было бы  никакого скандала.  Но на вопрос Гаврилова,
когда  снабженцы думают  вытаскивать машину,  Кокорев грубо  посоветовал
капитану обратиться по инстанции. Гаврилов побагровел и засопел - верный
признак  надвигающейся бури.  Здесь  бы  Кокореву повернуться и  уйти  с
честью,  но  он плохо знал,  с  кем имеет дело,  и  опрометчиво добавил:
"Когда надо  будет,  тогда  и  вытащим,  понятно?"  Гаврилов вскипел,  с
помощью экипажа силой усадил Кокорева в танк и повез по лесным проселкам
выручать военторговскую машину. Выручили. По дороге наскочили на засаду,
ввязались в  перестрелку,  но  благополучно выбрались,  привезя с  собой
похудевшего от пережитых волнений пассажира.
   - В следующий раз будешь знать,  что танкисты окурков не подбирают! -
вытаскивая бедолагу из люка, гремел Гаврилов.
   Командир корпуса, к которому Кокорев побежал с жалобой, сначала хотел
сурово наказать Гаврилова за  самоуправство,  но,  будучи человеком,  не
лишенным чувства юмора,  в конце концов ограничился полумерой:  задержал
представление Гаврилова к ордену...
   Были у Гаврилова и другие проступки, но все ему сходило с рук, потому
что  никто  другой так  лихо  не  проводил разведку боем.  Любил генерал
своего комбата и любовь свою выражал тем, что первым посылал его в самый
огонь - этот любую смерть обманет!
   Возвратившись на  родной  Алтай,  Гаврилов  стал  директором МТС.  Не
хватало  запасных  частей  -  съездил  в  свою  танковую бригаду,  добыл
правдами и  неправдами.  Некому было работать на  тракторах и  машинах -
выписал  к   себе  ребят-танкистов,   переженил  их  на  истосковавшихся
колхозных девчатах и  построил молодоженам дома.  Соседи  вокруг шутили,
что  из  своей МТС  Гаврилов сделал воинскую часть,  но  в  глубине души
завидовали независимому в прочному положению бывшего комбата.  Уже пошли
разговоры о том,  что вот-вот заберут Гаврилова на повышение, в область,
когда один случай все поломал.
   Как-то  приехал в  МТС местного масштаба начальник,  большой любитель
охоты.  Стояла  распутица,  и  он,  жалея  новенькую  служебную  машину,
попросил у Гаврилова "газик":  до озера, богатого дичью, было километров
сорок. Гаврилов, с утра до ночи носившийся на этом "газике" по полям, не
только наотрез отказал,  но  и  наговорил начальнику много больше,  чем,
может быть,  следовало.  Начальник отшутился:  сообразил,  верно, что не
сейчас нужно копья ломать,  но унижения своего не забыл.  А вскоре в МТС
начали наезжать комиссия за комиссией...
   Разругавшись,  Гаврилов уехал на Север.  Работал в леспромхозе, возил
хлысты,  ремонтировал тракторы  и  тосковал по  настоящему делу.  И  вот
однажды  в  Котласе  встретил  на  улице  своего  комбрига,  приехавшего
навестить семью погибшего на фронте брата. Посидели, поговорили. А через
месяц Гаврилов получил письмо.  Генерал писал,  что  его друг,  директор
полярного института,  ждет Гаврилова и  намерен предложить ему то самое,
настоящее дело.
   Так Гаврилов стал полярником:  зимовал на далеких станциях, дрейфовал
на льдинах.  Полюбил эту жизнь, хотя она и не баловала его. Как когда-то
на фронте,  здесь тоже ценили мужество и  силу,  а  постоянная опасность
цементировала дружбу людей,  нуждавшихся друг в  друге,  как нуждаются в
этом  идущие в  бой  солдаты.  Когда лопалась льдина или  на  лагерь шли
торосы,   Гаврилов  сутками  не   спал,   перетаскивая  домики,   спасая
оборудование  или   расчищая   взлетно-посадочную  полосу.   Дизелист  и
механик-водитель,  который  работает за  двоих  да  еще  и  равнодушен к
спиртному, - таких  на  Севере уважают.  И  получилось,  что  не  только
Гаврилов нашел себе дело, но и дело нашло его.
   А  вот жениться ему никак не  удавалось,  старики так и  не дождались
внука.  Возвращаясь на материк, Гаврилов не раз пытался найти подругу по
душе,  но  как-то  неудачно.  Жених  он  был  завидный,  с  положением и
деньгами,  почти  любая  из  одиноких женщин,  которых после  войны было
немало,  охотно вышла  бы  за  него.  И  не  то  чтобы  он  был  слишком
привередлив или  чрезмерно  ценил  себя,  но  не  встречалась ему  такая
женщина,  которую он  смог бы  полюбить.  А  без  любви Гаврилов жены не
хотел.  В  зимовку завидовал товарищам,  мечтавшим о встречах с женами и
детьми,  давал себе слово,  что на этот раз бросит на материке якорь,  а
возвращался,  и все шло по-старому. Приближался к сорока годам Гаврилов,
старели женщины,  так и  не дождавшись от него предложения,  а  он вновь
уходил на зимовку,  откуда некому было писать и  где не от кого было ему
ждать писем и радиограмм.
   Однажды,  возвращаясь  после  рейса  домой,  застрял  из-за  пурги  в
Архангельске.  И  вот  давным-давно пурга улеглась,  товарищи улетели на
материк,  а  Гаврилов все  жил  в  гостинице,  коротая дни  и  дожидаясь
вечеров,  чтобы проводить домой медсестру Екатерину Петровну. Полюбил ее
Гаврилов всем сердцем, с первого взгляда, как бывает только в книгах.
   Ей  было  около тридцати,  и  у  нее  имелся соломенный муж,  летчик,
навещавший ее несколько раз в году,  когда летал по этой трассе. Подруги
жалели сестричку,  но поскольку она была хороша собой и  горда,  жалость
эта была не очень искренняя,  что вполне согласуется с  природой женщин,
особенно  подруг.  Благосклонности Екатерины Петровны добивались многие,
однако повода сплетням она не давала и отваживала ухажеров корректно, но
решительно.
   С   Гавриловым   дело   обстояло   по-иному.   Безошибочная  интуиция
подсказывала  Екатерине  Петровне,   что  этот  огромный  и  вспыльчивый
человек,  который немеет при ее появлении,  добивается от нее не милости
на  день,  а  неизмеримо большего.  Про  себя  она  назначила  Гаврилову
испытательный срок,  один месяц -  только до порога,  а потом,  поверив,
сдалась.  Гаврилов совсем потерялся от  счастья,  две недели любви стали
для  него высшей наградой,  за  всю  его  жизнь.  А  потом она  сказала;
"Знаешь, Ваня, обнимаю тебя, а думаю о нем. Уходи, Ваня, прости меня".
   Гаврилов молча ушел и  с первым же рейсом улетел искать его.  Нашел в
летной гостинице Хатанги.  Посмотрел на него Гаврилов и честно признался
самому себе,  что сравнение не в его пользу. Летчик был высок, мужествен
и красив. "С такой физиономией в кино сниматься",хмуро подумал Гаврилов,
сознавая,  что по сравнению с ним сам он выглядит как глыба неотесанного
гранита.
   Гаврилов не любил таких людей,  каковым,  по его мнению,  все в жизни
дается без труда:  и  успех у  женщин и  всякая другая удача.  А к этому
человеку он испытывал,  особую неприязнь. Если бы летчик любил Екатерину
Петровну,  Гаврилов,  наверное,  простил  бы  ему  и  красивое  лицо,  и
превосходно сшитую форму,  и даже откровенный взгляд, каким тот ощупывал
явно  неравнодушную к  нему  официантку.  Но  летчик пренебрег женщиной,
которую Гаврилов боготворил,  и  потому был в  его глазах олицетворением
всех пороков.
   Разговора не  получилось.  Узнав,  чего  хочет от  него этот увалень,
летчик засмеялся и позвал товарищей.
   - Еще  один претендент на  Катину руку!  -  поведал он.  Засмеялись и
товарищи. - Ставь бутылку коньяку и бери.  А нет денег,  дарю мою Катюшу
бесплатно!  Только чур:  как прилечу в Архангельск, выкатывайся из дому.
Идет?
   Гаврилов не сдержался, изо всей силы ударил кулаком по красивой роже.
К  счастью,  летчик успел чуть  отклониться,  но  все  равно с  пола  он
поднялся лишь с помощью товарищей. И - удивительное дело! - проснулась в
человеке совесть.  Сказал,  что сам виноват и  претензий к  Гаврилову не
предъявляет,  но  надеется в  будущем  с  ним  рассчитаться.  На  том  и
расстались.
   Дома Гаврилов пробыл не долго: тосковал и не находил себе места, пока
не уехал водителем в антарктическую экспедицию. Трудный поход потребовал
такого напряжения сил, что травма, казалось, прошла сама собой. Но когда
"Обь" пришвартовалась к причалу Васильевского острова, Гаврилов с трудом
заставил себя  занести  домой  вещи:  непреодолимая сила  тянула  его  в
Архангельск.  Переоделся,  поймал  такси,  поехал  в  аэропорт  и  через
несколько часов был  на  тихой архангельской улице.  Постучался,  вошел.
Екатерина Петровна, бледная и неузнаваемо похудевшая, кормила из ложечки
годовалого  мальчика.   Посмотрел  на  него  Гаврилов,   и   сердце  его
перевернулось:  сын...  Обнял  безмолвную  Катю,  поцеловал  заревевшего
мальчишку и в тот же день увез их в Ленинград.
   И  с  того дня не  было человека счастливее его.  Он  жил ради Кати и
сыновей,  которых за  десять лет у  него стало трое,  и,  думая о  них в
разлуке, боялся верить своему счастью.
   Ради них стал осторожнее и  мудрее,  берег себя и  не  лез на зряшный
риск.  В  походах не снимал связанного Катей свитера,  а к ночи,  ложась
спать, вынимал из планшета фотокарточку, на которой была его семья, и на
сердце у него теплело.
   Так и  прожил пятьдесят лет Гаврилов,  бывший комбат,  а ныне "старый
полярный  волчара",  как  называли  его  друзья.  Много  раз  дрейфовал,
исколесил вдоль и поперек Антарктиду,  повидал столько, что хватило бы и
на несколько жизней.
   Дважды его хоронили -  выжил, в танках горел - не сгорел, в разводьях
тонул  -  не  утонул,  в  трещины падал  -  выкарабкивался.  И  во  всех
испытаниях не покидала его вера в свою счастливую звезду. Ничего в жизни
не давалось ему сразу, за каждую удачу платил он потом и кровью, но если
бы  можно  было  снова пройти этот  путь,  то  снова прошел бы  его  без
сомнений и колебаний,  не сворачивая ни на вершок. И только за последний
поход винил себя Гаврилов.  Упрекал, терзал себя за то, что недосмотрел,
поверил на слово - кому поверил! - и обрек, быть может, на смерть девять
преданных ему ребят.
   И память возвращала его к тому роковому решению.

        СВОБОДА ВЫБОРА

   Пятый раз шел на станцию Восток Гаврилов,  но никогда не приходил так
поздно - в конце февраля.
   На Востоке было холодно,  но пока не очень,  градусов пятьдесят пять.
Считалось,  что это даже тепло -  настоящие морозы начинаются в апреле -
мае,  тогда  здесь  бывает минус восемьдесят,  а  то  и  под  девяносто.
Восемьдесят  восемь,  во  всяком  случае,  термометр  в  августе  как-то
показывал.
   Бесценная для науки станция - полюс холода, геомагнитный полюс Земли.
Жемчужина Антарктиды!  Вот и ходят сюда поезда.  Трудный,  дорогостоящий
поход, но без него никак не обеспечишь станцию топливом. А топливо - это
тепло,  которое Востоку нужнее,  чем любому другому жилью на  свете.  Не
хватит топлива,  остановится дизельная,  и  через  тридцать-сорок  минут
станция погибнет.  Так  что  каждый санно-гусеничный поезд дарит станции
год жизни.  Если же поезд почему-либо не придет, люди, как птицы, улетят
отсюда к теплу.  Один раз,  в Седьмую экспедицию,  так уже случилось,  и
Восток на  год  осиротел.  Многого недополучила наука за  тот потерянный
год.
   Поэтому нет большего праздника для восточников, чем приход поезда. Но
ни разу не встречали дорогих гостей в самом конце полярного лета,  когда
столбик термометра с каждым днем неумолимо падал вниз. Во все предыдущие
экспедиции поезд в  это время уже приходил обратно в  Мирный.  А  теперь
возвращаться придется весь март,  а  то и  половину апреля,  по ледяному
куполу, скованному лютым холодом.
   И радость восточников была омрачена тревогой.
   Но  ее  старались не  показывать,  потому что  походникам нужно  было
хорошо отдохнуть.  Они  пять  недель вели перегруженный поезд.  Особенно
тяжело  дался  крутой  подъем,  начинающийся километрах  в  тридцати  от
Мирного. Чтобы вытащить наверх многотонный груз, в одни сани приходилось
запрягать по  два тягача.  Потом тягачи возвращались обратно за  другими
санями,   и  так  несколько  раз  -   челночная  операция,  проклинаемая
полярниками всех экспедиций.  А  двухметровые заструги у  Пионерской,  в
которых тягачи застревали,  как  в  противотанковых надолбах?  Всю  душу
вытрясли из  механиков-водителей эти заструги.  Хлебнули горя и  в  зоне
сыпучего,  как  песок,  снега,  где тягачам приходилось вытаскивать друг
друга на буксире.  А  купол становился все выше,  у Комсомольской он уже
достиг высоты трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. Правда, от
горной болезни походники не  очень  страдали,  сказывалась постепенность
подъема,   благодаря  чему   организм  понемногу  привыкал  к   нехватке
кислорода.
   К  Востоку пришли измотанные,  грязные,  исхудавшие и  несколько дней
отдыхали.  Отмылись  в  бане,  посмотрели по  традиции лучшие  фильмы  и
беззаботно отоспались.
   Но  все  равно  настоящего праздника не  получилось.  Оттого,  что  о
проблеме стараются не  говорить,  она  не  исчезает.  И  все  замерли  в
ожидании.  Кому-то  предстояло взять  на  себя  ответственность,  кто-то
должен был сказать первое слово. Решалась судьба станции Восток, быть ей
или не быть на следующий год.
   Взаперти беседовали о чем-то начальник станции Семенов и Гаврилов, по
углам шушукались походники,  но за столом в кают-компании говорили о чем
угодно, только не о возвращении.
   Первый шаг сделал начальник экспедиции Макаров.  Он прислал Гаврилову
радиограмму,  в  которой  предлагал экипажу  поезда  оставить технику на
Востоке и вылетать в Мирный. Предлагал, а не приказывал!
   Макаров не хотел рисковать людьми,  но он-то хорошо понимал, что если
тягачи застрянут на  Востоке,  станция через год останется без топлива и
ее  придется  законсервировать.   Поэтому  начальник  экспедиции  и   не
приказывал, а только предлагал.
   Этот  оттенок,   незначительный  на  первый  взгляд,   многое  решал.
Ослушавшись,  Гаврилов совершал,  конечно,  проступок,  но  не  такой уж
серьезный.  Вот если бы  он  нарушил приказ -  другое дело.  А  в  слове
"предлагаю" была какая-то необязательность,  в  нем оставалось место для
субъективного истолкования.  Макаров как бы  развязывал Гаврилову руки и
давал  ему  возможность  принять  любое  из  двух  решений.  Времени  на
размышления оставалось немного.
   Полет  на  Восток длится шесть  часов.  Четыре часа  назад два  "ИЛа"
вылетели из Мирного с последним рейсом.  Через два часа они будут здесь.
Сорок  минут  уйдет  на  разгрузку самолетов,  а  потом они  возвратятся
обратно,  и летчики тут же перейдут на "Обь". Капитан Томпсон и так рвет
и мечет из-за того, что летчики затянули полеты на Восток.
   Значит, в распоряжении Гаврилова имелось два часа сорок минут.
   Думал Гаврилов недолго.  В критических ситуациях он привык полагаться
на интуицию,  которая обычно его не подводила. Он считал, что чем больше
в  таких случаях думаешь,  тем  больше находишь доводов против риска,  а
потому нужно действовать, как подсказывает тебе шестое чувство.
   На  фронте Гаврилова не  раз обвиняли в  том,  что он  лезет в  драку
очертя голову.  Но как-то так получалось,  что именно крайне дерзкие его
поступки и приносили успех бригаде. Однажды Гаврилов бросил в атаку свой
батальон по  еще  не  замерзшему болоту,  утопил один  танк,  но  зато с
остальными буквально растерзал незащищенный фланг ошеломленных фашистов.
В  другой  раз  в  ходе  разведки  боем  Гаврилов углубился по  проселку
километров  на  тридцать  в  немецкий  тыл,  натолкнулся на  аэродром  и
расстрелял из  пушек  восемь  готовых к  вылету "юнкерсов".  И  Гаврилов
привык,  что  "случай" работал на  пего.  Привыкли к  этому  и  люди,  с
которыми он был связан,  как привыкли они и  к  тому,  что самое опасное
дело всегда поручали именно ему.
   Но  на  этот  раз  Гаврилов размышлял недолго отнюдь не  потому,  что
опасался  отыскать  убедительные  аргументы  против   обратного  похода:
аргументов этих было хоть отбавляй,  и  главный из них -  неизвестность.
Никто не ходил в  поход по ледяному куполу в  это время года,  и никакой
человеческий опыт не мог подсказать Гаврилову,  как поведет себя техника
в условиях крайне низких температур.  И не потому размышлял недолго, что
слепо верил в  свою счастливую звезду и  всегдашнюю удачу.  С  возрастом
инстинкт самосохранения одергивает человека куда  чаще,  чем  в  зеленой
юности,  и Гаврилов в этом смысле не был исключением.  Просто он видел с
самого начала не два,  а  лишь один выход из положения:  нужно доставить
тягачи обратно в Мирный.
   Гаврилов знал,  что  его  никто не  осудит,  если  он  и  его  ребята
возвратятся по воздуху. В конце концов, не они виноваты, что поезд вышел
в  поход слишком поздно.  Оставив тягачи на Востоке,  они поступили бы в
соответствии с предложением начальника экспедиции, сделанным им из самых
гуманных побуждений. Никто не осудит и Макарова, поскольку он, возможно,
предотвратил гибель людей.  Так что никто не пострадает,  и все окажутся
правы.
   Но станция Восток через год будет законсервирована!
   Это Гаврилов, тоже знал, и знал точно. И представлял себе, как за его
спиной полярники будут говорить:  "Самолетом, конечно, спокойнее... Сдал
старик.  Был  бы  на  его  месте  парень посмелее,  не  остались бы  без
Востока!" И эти люди убудут по-своему правы, потому что в конечном счете
оцениваются только результаты. Это, быть может, жестоко, но справедливо.
   Вот почему для себя Гаврилов видел лишь один выход из положения.  Для
себя,  но не для своих ребят!  У  них должна быть свобода выбора,  как у
добровольцев,  когда предстоит опасное дело.  На  фронте Гаврилов иногда
так и поступал:  излагал обстановку, ничего не скрывая, и предлагал тем,
кто хочет идти в разведку, разделить его участь, сделать шаг вперед.
   Есть  на  станции Восток  крохотный холл,  где  стоят  два  снятых  с
самолета кресла и круглый стол, за которым восточники любят поговорить о
жизни,  выпить чашку чая и  забить "козла".  Здесь Гаврилов собрал своих
ребят, минут за десять рассказал им о своем плане и закончил:
   - Ну, если есть вопросы, говорите, если нет - кто за, кто против?
   - Так  дело  не  пойдет,  батя... -  возразил  механик-водитель Игнат
Мазур. Что мы,  председателя месткома выбираем?  Давай  по-честному: или
все летим, или все ползем. Голосуй в целом.
   - Правильно, - поддержал Игната врач-хирург Алексей Антонов. - Сейчас
у нас полный комплект. Если несколько человек улетят, как доведем поезд?
   - Померзнем,  батя, - проговорил штурман Сергей Попов. - Самолетов не
будет, никто не выручит...
   - Я   за   предложение  брата, -  высказался  механик-водитель  Давид
Мазур. Если,  допустим, я полечу,  а Тошка пойдет и останется на трассе?
Как я буду людям в глаза смотреть?
   - Бр-р-р!  -  строя рожи, начал паясничать Тошка Жмуркин, совсем юный
стажер. - Не хочу оставаться на трассе, хочу к теще на именины!
   - Цыц! - оборвал его Гаврилов, и Тошка обиженно притих. - Дело пахнет
порохом, и пусть каждый решает за, себя, потому что...
   - ...своя шкура ближе к телу, - пискнул  неугомонный Тошка и  тут  же
завертел головой в знак того, что больше не будет.
   - Не такое это дело,  чтобы давить на меньшинство, сказал Гаврилов. -
Каждый должен решать сам.
   И вышел, чтобы не давить.
   Возвращаться самолетом решили  трое:  механик-водитель Василий Сомов,
штурман поезда  Сергей  Попов  и  повар  Петя  Задирако.  Это,  конечно,
создавало большие трудности,  но  не  срывало похода,  потому что камбуз
брал на себя доктор,  тягач Сомова -  Тошка, а штурмана мог заменить сам
Гаврилов.
   При общем молчании Сомов,  Попов и  Задирако пошли в  балки за своими
вещами.
   Послышался гул  моторов:  с  небольшим интервалом на  полосу один  за
другим сели два "ИЛ-14".
   К Гаврилову подошел Семенов, начальник Востока и старый друг.
   - Все судьбу испытываешь, Ваня? - сказал он.
   - Курева дашь?  -  спросил Гаврилов. - Пачек бы сто "Шипки" пополам с
"Беломором".
   - Последние рейсы, Ваня!
   - И банок  десять  джема, - добавил Гаврилов. -  Ну  а  ежели  еще  и
сколько не жалко "Столичной",  повешу в  балке твой  портрет и  на  ночь
буду молиться, как на икону.
   Семенов  махнул  рукой  и  отправился на  полосу.  Тяжело  полярникам
береговых станций провожать последний корабль,  но  во  сто крат тяжелее
восточникам, когда взмывают в воздух последние в нынешнем году самолеты.
Теперь,  что  бы  ни  случилось,  шестнадцать восточников девять  долгих
месяцев будут  рассчитывать только  на  самих  себя,  беречь живительное
тепло  дизельной и  жаться  друг  к  другу,  чтобы  сохранить коллектив.
Привыкнуть к  такому полному отрыву от  всего мира  нельзя,  как  нельзя
привыкнуть к  кислородному голоданию,  к  чудовищным холодам в  полярную
ночь и  к  мысли о том,  что,  случись беда,  и Востоку не сможет помочь
никто.
   Грустно восточникам провожать последние самолеты!
   "Вот и  все, - подумал Гаврилов, когда самолеты поднялись в воздух. -
Все   пути   отрезаны.   Теперь   осталась  одна   дорога  в   Мирный  -
санно-гусеничная  колея".   И  пошел  к  тягачам,  у  которых  хлопотали
водители.  Среди  них  увидел  Сомова.  Ничего  не  сказал,  заглянул  в
камбузный  балок.   Так   и   есть,   Задирако  пересчитывает  ящики   с
полуфабрикатами.
   Потеплело у Гаврилова на душе:  остались, поверили в своего батю, как
они его называли.  Один только Попов улетел. "Спасибо, сынки, никогда не
забуду,  умирать буду  -  вспомню добрым словом".  И  молчаливая горечь,
терзавшая Гаврилова с того момента, когда трое решили улететь, сменилась
тихой радостью. "Теперь все будет хорошо, теперь дойдем".
   Потом был прощальный обед.  Не  торопясь посидели в  кают-компании за
роскошным столом -  Семенов ничего не пожалел,  выставил лучшее;  выпили
немного,  немного потому, что на Востоке к алкоголю не очень-то тянет, и
без  того дышать нечем.  Как  всегда,  сфотографировались на  прощание у
тягачей,  обнялись  и  расцеловались, не  стыдясь  слез, - все  равно не
видны:  и ресницы  и бороды покрыты инеем. И  пошли  походники  домой, в
Мирный, под ракетные залпы.
   Только  через  пять  суток,  когда  морозы перевалили за  шестьдесят,
Гаврилов узнал, как подвел его Синицын.

        ЗАГУСТЕВШАЯ КРОВЬ

   В  этом походе все было наоборот;  двигался поезд ночью,  а  под утро
останавливался,  и люди отдыхали.  Делалось так потому, что ночью морозы
сильнее  и  заводить  машины  лучше  было  днем,  когда  температура  на
несколько градусов выше. Впрочем, к Центральной Антарктиде уже подходила
полярная ночь,  солнце  покидало материк на  долгих полгода,  и  разница
между временами суток становилась все менее заметной.  К тому же если на
Большой земле люди не очень любят работать в ночную смену, то походникам
это безразлично.  Все равно до жены,  детей, телевизора и стадиона около
двадцати тысяч километров, а раз так, то какая разница, когда работать и
когда отдыхать.  И  поезд шел ночью.  Впереди была Комсомольская,  а там
цистерна,  и  мысли всех десяти человек сосредоточились на ней,  на этой
цистерне.
   Когда первопроходцы пробивались от Мирного к  Востоку,  по дороге они
основывали станции. Так возникли Пионерская, Восток-1 и Комсомольская. И
хотя  станции эти  давным-давно  были  законсервированы и  для  жилья не
годились,  приход на каждую из них для походников означал многое. Что ни
говорите,  а промежуточный финиш -  этап большого пути. Пионерскую уже в
незапамятные  времена  первых  экспедиций  занесло  многометровой толщей
снега,  на Востоке-1  только вехи стояли,  а  в  полузасыпанный домик на
Комсомольской можно было при  желании даже зайти и  вообразить,  как  он
выглядел,  когда люди вдохнули в него жизнь,  И заходили, чтобы испытать
чувство приобщенности к человечеству:  хоть и бывшее, но все-таки жилье!
Не бездушная белая пустыня.
   Двигаясь к  Востоку,  походники Гаврилова на  каждой из  этих станций
оставляли цистерны с горючим и бочки с маслом - для себя же, на обратную
дорогу. На Комсомольской тоже была оставлена цистерна. Никуда она деться
не  могла,  разве что  пурга,  встретив на  гладком куполе эту преграду,
надела бы  на  нее  белую шубу;  никто не  мог цистерну ни  разбить,  ни
украсть,  ни припрятать, а думали о ней походники с лютым беспокойством.
Или, вернее сказать, с надеждой, к которой примешивалась глухая тревога.
   Трудно жить человеку,  когда нет  перспективы.  Если даже все у  него
сложилось хорошо,  не  давят  невзгоды и  не  угнетают болезни.  Так  уж
устроен человек,  что ему обязательно нужно надеяться на лучшее, чем то,
что у него есть. А в тяжелые моменты жизни мечта спасает. Не самообман -
бессмысленное утешение слабых, не больная фантазия нищего, который шарит
по  тротуару глазами в  поисках туго  набитого бумажника,  а  мечта,  за
которую нужно и стоит бороться.
   Такой   путеводной  звездой   стала   для   походников  цистерна   на
Комсомольской.
   Неделю назад  радист и  по  совместительству метеоролог Борис Маслов,
вытащив  из  снега  термометр,   воскликнул:  "Шестьдесят  два,  привет,
братва!" Тошка полез на цистерну - их две, по четырнадцать кубов каждая,
везла  на  санях  "Харьковчанка"  -   и  отвинтил  горловину.  Изумленно
всмотрелся в содержимое цистерны и провозгласил:
   - Кому киселю? Две копейки черпак!
   Шутку не приняли.  Механик-водитель относится к  своей машине,  как к
живому  организму:  двигатель-сердце  разгоняет  по  кровеносным сосудам
соляр  и  масло,  ведущая  звездочка и  катки-суставы вращают гусеничную
ленту,  которая служит тягачу ногами.  Как  и  живому организму,  тягачу
необходима каждая деталь.  Но  главное -  это  сердце.  Если лопаются на
гусеничных траках  пальцы,  летят  на  маслопроводах дюриты и  случаются
другие привычные мелкие поломки,  водитель только чертыхается.  А  когда
дает перебои сердце, шутки в сторону.
   Люди подошли к  цистерне и молча смотрели,  как Тошка пытается вылить
из черпака соляр.  Он не выливался! Жидкость потеряла текучесть. Густая,
похожая на  студень масса будто прикипела к  черпаку.  Топливо перестало
быть топливом, кровь загустела!
   О таких необычных явлениях рассказывали восточники,  которые открыли,
что  при  сверхнизких температурах в  ведро  с  бензином можно  опустить
горящий факел,  и тот погаснет,  что соляр можно резать, как мармелад, а
железная труба  от  удара  кувалдой разлетается,  словно она  сделана из
фарфора.
   Наверное,  для  науки  действительно очень  важно  и  интересно  было
узнать,   как  изменяются  свойства  веществ  в  практических  условиях,
приближенных к космическим.  Ступенька в познании объективного мира!  Но
мысли  походников,  молча  смотревших  да  черпак  в  руке  Тошки,  были
приземленнее. Они видели, что топливо загустело, и ясно представили себе
причину и следствие этого явления.
   В   дизельном  топливе  после   перегонки  остается  небольшая  часть
парафина.  В  летних сортах его  больше,  в  зимних меньше.  Для  работы
двигателя в  условиях температур ниже 45Ш  в  зимнее топливо добавляется
15-20 процентов керосина.  Если же в  сильный мороз идти на недостаточно
разведенном соляре,  то  в  нем,  стоит тягачу остановиться и  заглушить
двигатель,  быстро  образуются парафиновые пробки.  Эти  пробки забивают
топливопровод и  топливный насос,  и  солярка,  как кровь,  закупоренная
тромбом, перестает обращаться.
   Синицын!
   "Гад, сволочь и сукин сын! - подумал Гаврилов. Если вернусь, прибью!"
   "Если  вернусь, - резануло  по  сердцу. -  Попробуй  дойди  на  таком
мармеладе..."
   Ярость душила Гаврилова.  Он рванул подшлемник и вдохнул ртом воздух,
один раз, другой. Обжег легкие, задохнулся.
   - Батя,  надень! - бросился к нему Антонов, но Гаврилов отпихнул его,
полез на цистерну, взял у Тошки черпак и повертел им в горловине.
   Надвинул  подшлемник и  спустился вниз.  Окинул  взглядом  напряженно
застывших в полутьме ребят.
   - Влипли, как муха в варенье, - хрипло вымолвил Игнат Мазур.
   - Ужинать! - приказал Гаврилов, и все пошли на камбуз.
   И  отныне двигались ночью и мечтали о цистерне,  которую они оставили
на Комсомольской:  а вдруг в ней зимнее топливо? Понимали, что если уж в
одной цистерне студень, то и в остальных скорей всего то же, но все-таки
надеялись, заставляли себя верить. А вдруг? Хотели было послать Синицыну
на "Визе" радиограмму, спросить, потребовать, чтобы ответил по-честному,
но Гаврилов запретил.  Сказал,  что не стоит унижаться,  а  сам про себя
подумал,  что  отрицательный ответ лишит ребят надежды и  кое-кто  может
пасть духом.  Надежда - тоже топливо, без нее не дойдешь. Не будет удачи
на Комсомольской - можно помечтать о цистерне на Востоке-1, там осечка -
верь в  цистерну на  Пионерской.  А  оттуда до Мирного меньше четырехсот
километров, на святом духе дойдем.
   С  каждым днем все  холодало,  и  скоро стало семьдесят градусов ниже
нуля.
   Очередной бросок начинали так.  Растапливали в бочке на костре масло,
которое стало твердым,  как битум, и заливали по шесть - восемь ведер на
тягач.  Тут же запускали прогреватель,  грели антифриз и масло. Антифриз
набирал тепло  значительно быстрее,  и  тогда прогрев прекращали,  чтобы
антифриз  отдал  избыток  тепла  маслу.  Потом  снова  начинали и  снова
прекращали,  и  так много раз,  пока масло не нагревалось до плюс десяти
градусов, а антифриз - до плюс восьмидесяти. Одновременно в бочках грели
соляр.  Как  только  масляный  насос  начинал  гнать  масло  в  систему,
разжиженный соляр перекачивали в топливный бак и запускали двигатель.
   Кончали с  одним тягачом,  переходили к  другому.  На все это уходило
четыре-пять часов,  а иногда и больше. Однажды так и не смогли запустить
двигатели двух машин и сутки простояли.
   Медленно, с надрывом, но шли, километр за километром. Останавливались
часто:  у  одного тягача летели пальцы,  у  другого дюриты,  у  третьего
лопалась  серьга  прицепного  устройства.  Поморозились  на  холоде,  на
котором ни один человек до сих пор не работал,  ни один, потому что даже
восточники в  такие морозы выходят из  дому лишь на двадцать -  тридцать
минут. Но шли: жизнь можно было сохранить только в движении.
   Впереди -  флагманская "Харьковчанка" с  двумя  цистернами на  санях,
самая большая и  мощная машина в  Антарктиде.  Высоко над ней развевался
красный флаг.  За  рычагами сидел Игнат Мазур,  а  Борис Маслов "играл в
морзянку" - тянул из Мирного тонкую эфирную ниточку.
   В штурмане же покамест нужды не было: поезд шел по колее.
   Следом вел тягач с  жилым балком Давид Мазур,  за  ним с  камбузом на
борту  двигался Василий  Сомов.  Хозяйничал на  камбузе  Петя  Задирако,
помогал ему доктор Алексей Антонов.
   Тягач,  в  кабине  которого сидели  Валера Никитин и  Тошка  Жмуркин,
называли "неотложкой":  в его кузове был смонтирован кран со стрелой,  в
ящиках  находились  всякого  рода  запчасти  -   стартеры,   генераторы,
прокладки,  форсунки,  подшипники и  прочее.  На предпоследнем тягаче со
вторым жилым  балком шел  Ленька Савостиков,  а  замыкал поезд Гаврилов,
тянувший сани с хозяйственным грузом.
   Итого шесть машин и десять человек.
   Шли друг за другом,  соблюдая дистанцию в десять - пятнадцать метров.
Колея  была  полуметровая,   хорошо  заметная.   В  центральных  районах
Антарктида скупа на осадки,  снега выпадает немного,  и  колею обычно не
заносит -  к счастью, потому что снег здесь слабой плотности и рыхлый, в
нем ничего не стоит завязнуть:  первопроходцы, которых Алексей Трешников
вел во Вторую антарктическую экспедицию к Востоку, хлебнули горя на этом
участке.
   По расчету, прикидывал Гаврилов, до Комсомольской остается километров
тридцать.  К утру доползем, если ничего не произойдет. Походы, размышлял
он,  бывают удачные и неудачные.  Легких походов Гаврилов не помнил,  но
удачные случались.  Поломки,  ремонты,  пурга -  без этого,  конечно, не
обходилось,  однако шли весело, с улыбкой. А в другой раз все восставало
против тебя:  и  природа и  техника.  И поход получался мучительный.  "В
аварии  всегда  виноват  командир  корабля",-  вспомнил Гаврилов афоризм
своего друга,  полярного летчика Кости Михаленко. Если брать по большому
счету,  то Костя,  конечно,  прав. Виноват командир, в данном случае он,
Гаврилов.  Виноват во всем!  И в том,  что вышли так поздно (в разгрузку
спать нужно было меньше!), и в том, что солярка загустела (кому на слово
поверил? Синицыну!), и в том...
   Гаврилов резко  затормозил,  открыл  дверцу и  пустил ракету:  из-под
балка на тягаче Леньки Савостикова выбивалось пламя.

        ПОЖАР

   Языки  пламени,  подгоняемые боковым  ветерком,  охватили  всю  левую
стенку  балка  и  подбирались к  крыше.  Несколько походников вгрызались
лопатами в  снег и  бросали в  огонь рыхлые комья,  а  Гаврилов и Сомов,
задыхаясь  от  едкого  дыма,   откручивали  болты,  которыми  балок  был
закреплен в кузове тягача.
   - Батя, газ взорвется! - бросая лопату, крикнул Маслов.
   - Трос, быстрее! - заорал Гаврилов. - Ленька, вон из балка!
   Из тамбура один за другим вылетели два спальных мешка,  вслед за ними
выпрыгнул и  начал бешено вертеться на  снегу Ленька Савостиков,  сбивая
огонь с промасленной, заляпанной соляром одежды.
   - Трос... Мигом!..
   Братья Мазуры дотащили и  подцепили к  торцу  балка  тяжелый танковый
трос.  В кабине тягача Савостикова уже сидел наготове Тошка, за рычагами
гавриловского - Никитин.
   - Р-разом! Тягачи рванули в противоположные стороны, и пылающий балок
с грохотом рухнул на снег.
   - Ложись!  - взревел Гаврилов. - Куда?! Назад! Последнее относилось к
Леньке,  который в дымящейся куртке ринулся к опрокинутому набок балку и
стал  лихорадочно  срывать  принайтованные  к  крыше  ящики  и  мешки  о
продовольствием.  Гаврилов подскочил к  Леньке,  ухватил его  за  руку и
поволок в сторону.
   - Ложись!
   Взрыв,  бурная  вспышка пламени,  и  ночную  темень  прорезали тысячи
разноцветных звезд:  это взлетел на  воздух баллон с  пропаном и  ящик с
ракетами.
   - Хорош фейерверк! - вскакивая, сострил Тошка, но Сомов дернул его за
ногу, и Тошка упал.
   Еще два взрыва,  и над головами походников со свистом пролетели куски
дерева и осколки разорванной стали.
   - Дундук! - зло выдавил Сомов, прижимая Тошкину голову к снегу.
   Еще мгновение,  и разнесло последний баллон.  Больше взрываться было,
нечему.
   На том месте,  где лежал балок;  дымилась глубокая черная яма. Вокруг
нее  столпились  походники.   Из-под  укутавших  их   яйца  подшлемников
вырывались клубы пара. Постояли, отдышались.
   - Капельницу, что ли, не погасили? - предположил Игнат.
   - Мы  с  Тошкой уходили из  балка последними, -  припомнил Никитин. -
Погасили, точно.
   - Чего натворил? - хрипло спросил Леньку Сомов. Ленька понурил голову.
   - Не приставай, видишь, переживает, - съязвил Игнат.- Сосунок!
   Сжав кулаки, Ленька, как слепой, пошел на Игната.
   - Давай, давай морды бить! - рявкнул Гаврилов. - Я вам!..
   Гаврилов круто повернулся и  направился к Ленькиному тягачу.  Включил
карманный фонарик, присмотрелся, выругался.
   Все,  подошли  и  склонились над  левой  выхлопной трубой.  Она  была
оголена,  лишь  по  бокам  висели  почерневшие лохмотья  обмотки.  Ясная
картина:  прогорели медно-асбестовые прокладки выхлопного коллектора,  и
от раскаленной отработанными газами трубы загорелся настил балка.
   - Прокладки, батя!
   Отправляясь в поход,  Гаврилов всегда менял прокладки на новые, чтобы
наверняка хватило на  всю дорогу.  Первое и  святое дело?  Но перед этим
походом тягачи ремонтировал Синицын. Снова Синицын!
   И  снова  виноват он,  Гаврилов.  Нужно  было  еще  час  не  поспать,
проверить прокладки.
   - Сменить, - ощущая тупую боль  в  сердце,  приказал он. - Развернуть
машины, включить фары. Пошуруйте вокруг.
   Нашли  немногое.  Кроме  сброшенных Ленькой в  последнюю минуту  двух
мешков  с  хлебом и  трех  ящиков с  полуфабрикатами,  разыскали помятую
печку-капельницу,  разорванные баллоны из-под пропана,  обгоревший остов
запасной рации и  чудом оставшийся невредимым большой ящик  с  брикетами
замороженного  бульона.   Сгорели  все   личные  вещи  жильцов  балка  -
Савостикова,  Сомова,  Никитина и Жмуркина, фотоаппараты и кинокамеры и,
самое главное,  картонная коробка с  "Беломором" и  "Шипкой".  Ее искали
особенно долго, страшно было остаться без курева. Не нашли.
   За обедом подсчитали: на восемь человек курящих имелось десятка три с
небольшим сигарет  и  неначатая пачка  "Беломора".  Доверили весь  запас
Задирако и решили курить одну на троих после обеда.
   Хлеба должно было хватить -  с учетом нескольких мешков на камбузе, а
вот  полуфабрикаты и  газ Гаврилов приказал расходовать экономно.  Кроме
того, велел Борису Маслову беречь рацию в "Харьковчанке" как зеницу ока,
а Задирако -  помалкивать про то,  что единственный мешок соли разметало
взрывом.  Через  пять-шесть  часов  ходу  -  Комсомольская,  может,  там
найдется.
   В  камбузе было холодно,  но покойно,  никому не хотелось плестись по
морозу к тягачам и до утра в одиночестве ишачить за рычагами.
   - Вернусь, - размечтался Тошка, - приду к Синицыну  в  гости.  Такого
человека,  как  я,  он  примет  с  уважением  (Тошка  мимикой  изобразил
уважение,  с каким отнесется к нему Синицын),  а я ему: "Сымай штаны!" А
он:  "Какие такие штаны?" А я:  "Твои, взамен тех, что у меня сгорели по
твоей милости!" Деваться ему некуда, сымет штаны, а я ему; "Пес с тобой,
таскай, куда тебе на улицу с голым задом!"
   - Паяц!  - неодобрительно глядя на развеселившихся товарищей, буркнул
Сомов.
   - Валера, одолжи на перегон Тошку! - отмахнувшись от Сомова, попросил
Давид. - Вернемся - месяц пивом поить буду!
   - Как  это  так  одолжи?  -  заважничал  Тошка. - Я  тебе,  брат,  не
какой-нибудь Фигаро. Этак каждый начнет канючить: "Давай мне Тошку!" Вас
вона сколько, а Тошка один.
   - Ладно, езжай до Комсомольской с Давидом, - с лаской в голосе сказал
Гаврилов. - Только не заговори его допьяна,  собьется с  курса и загонит
машину на Южный полюс.  А ты, племянник (к молчаливому Леньке), не вешай
нос, а то я подумаю, что ты барахло свое жалеешь. Сдирать стружку с тебя
пока не стану,  тем более Петя не разрешит,  раз ты ему хлеб и бифштексы
выручил. Ну, сыночки, по коням!
   - Спасибо, матерь кормящая, - поклонился повару Валера.
   - Приходите еще, не стесняйтесь, дорогие гости, - заулыбался Петя.
   - Что в журнале записать, батя? - спросил Маслов.
   - Прокладки, - хмуро ответил Гаврилов,  не в силах отвести взгляда от
окурка,  который после него досасывал радист. - Запиши,  что  Плевако не
сменил, а Гаврилов, сукин сын, не проверил. И про разбитые горшки - наши
потери - запиши, чтобы главбуху доставить развлечение.
   - Ты,  друг,  не обижайся,  -  натягивая на голову подшлемник, сказал
Леньке Игнат. - Ну, ляпнул сгоряча.
   - А  я и не обижаюсь!  -  вызывающе ответил Ленька.  -  Думай только,
когда говоришь, понял?
   - Хорошо, хорошо, - дружелюбно сказал Игнат. И походники разошлись по
машинам.

        ЛЕНЬКА САВОСТИКОВ

   Не  бывать  бы  Леньке  в  Антарктиде,   если  бы  за  него,  родного
племянника,  слезно не  молила Катя.  Очень не  хотелось Гаврилову брать
Леньку,  но  ни  в  чем он  не мог отказать жене.  Для виду поупрямился,
поворчал и уступил.  Полина, Катюшина сестра, в голос выла, просила зятя
возвратить сына  человеком.  Гаврилов  сердился -  Антарктида,  мол,  не
исправительная колония,  но в  глубине души был польщен.  Пообещал,  что
проследит,   выбьет  дурь  из  ветреной  головы.   Сестры  наделяли  его
чрезвычайными  полномочиями,   а  Ленька  слушал  и  ухмылялся.   Против
Антарктиды,  впрочем, он не возражал: слава, нагрудный значок да деньги,
и, говорят, немалые. Великодушно позволил себя оформить и поехал на край
света - превращаться в человека, как докладывал дружкам на проводах.
   А  Леньку брать Гаврилов не хотел потому,  что в его глазах племянник
жены имел два крупных недостатка.  Во-первых, был писаным красавцем, а к
этой  разновидности  людей  Гаврилов  вообще  относился  с  подозрением;
во-вторых,   в  недавнем  прошлом  боксером,  даже  мастером  спорта.  А
спортсменов,  особенно именитых, Гаврилов не слишком-то уважал. Хотя сам
он  не  без удовольствия смотрел матчи по  телевизору и  слегка болел за
"Зенит",  но не мог понять спортсменов,  тратящих немалую энергию столь,
на  его  взгляд,  бессмысленно.  Когда ему  доказывали,  что  спортивные
зрелища дают тысячам людей необходимую им  разрядку,  он  не спорил,  но
шутливо  ссылался на  свое  "крестьянское воспитание":  мол,  с  детства
приучен уважать лишь тех,  кто делает работу.  За такие отсталые взгляды
Васютка  сгоряча  обозвал  папу  "вымирающим мамонтом",  что  рассмешило
Гаврилова до слез.
   Впрочем, своему десятилетнему первенцу он готов был простить все.
   Ленькины же "подвиги", о которых в семье ходили легенды, Гаврилова не
очень волновали.  Слушая сетования сестер,  он посмеивался, а когда Катя
сердилась на  такое его  легкомыслие,  тут же  признавал свои ошибки.  И
думал,  что  четверть века  назад  он  бы  из  этого парня сделал лихого
танкиста.  Хотя ив Антарктиде случаются такие переделки,  что вся пыль с
человека слетает и  раскрывается его существо.  А что касается Ленькиных
"подвигов",  то женщин там нет,  собутыльников днем с  огнем не найдешь,
нос задирать не перед кем. Тогда и посмотрим, мужик ты или тряпка.
   Так Гаврилов,  отбросив немалые сомнения,  ваял Леньку с собой. Решил
пристроить его в Мирном,  не брать сразу в поход. Но перед самым выходом
Мишке  Седову  вырезали аппендикс,  и  волей-неволей  пришлось Гаврилову
вместо надежного механика-водителя посадить на тягач племянника.
   А  был Ленька Савостиков удивительно хорош собой:  под метр девяносто
ростом,   и  фигура  такая,   что  на  пляже  магнитом  женские  взгляды
приковывала, и шея, запросто выдерживающая целую гроздь девчонок, буйные
русые волосы,  белозубая улыбка и  шалые голубые глаза.  Рядом с Ленькой
парни нервничали и  инстинктивно старались увести подальше от него своих
подруг.  И наверное,  правильно делали,  потому что было в Леньке что-то
такое, что давало ему непонятную власть над женщинами.
   В  семнадцать лет  Ленька был  чемпионом по  боксу среди юношей,  его
портреты  печатали  в  газетах,  его  узнавали  на  улицах.  Спортивные,
журналисты восторженно описывали игру ног,  нырки и сокрушительные крюки
чемпиона,  а  несколько тренеров веселили публику  спорами  о  том,  кто
открыл  Савостикова.  В  школе  с  ним  почтительно здоровался  за  руку
директор, мальчишки на улицах просили автографы, а девчонки, которые год
назад не обращали на долговязого подростка никакого внимания,  пускали в
ход  все свое нехитрое искусство,  чтобы похвастаться таким поклонником.
Год славы сделал из него законченного эгоцентриста;  в  газетах он читал
лишь заметки о себе,  обижался,  когда писали мало, и соглашался с теми,
кто считал его исключительным явлением.
   Его  новый  тренер,  сам  известный в  прошлом спортсмен,  знал  цену
подобным восхвалениям, посмеивался над ними и учил своего воспитанника с
юмором относиться к  таким заголовкам,  как "Всепобеждающая улыбка юного
чемпиона".  Ленька делал вид,  что так к славе и относится, но, изучая в
большом зеркале гардероба свое отражение, думал о том, что тренер просто
завидует;  нигде,  даже в кино, Ленька не видел такого мощного и в то же
время пропорционального тела, такой обаятельной улыбки.
   Мать,  работница-ткачиха,  потерявшая мужа в  конце войны,  гордилась
сыном и  со  вздохом подмечала взгляды,  которые бросали на  ее  ребенка
взрослые женщины.
   Проснулся Ленька поздно, в восемнадцать лет, когда его сверстники уже
бахвалились своими скромными и  большей частью выдуманными победами.  Но
пробуждение это было столь бурным,  что отныне мать позабыла,  что такое
покой.
   Учился  он  тогда  в  десятом  классе,  перекатывался из  четверти  в
четверть на тройках - благодаря заботам директора, который, как и многие
люди  умственного труда,  преклонялся перед  физической  силой.  Учителя
бунтовали на  педсоветах,  доказывали,  что  гастролер Савостиков портит
коллектив класса,  но  директор напоминал о  престиже школы,  и  они  со
скрипом исправляли двойки на тройки.  Лишь Татьяна Евгеньевна,  молодая,
только  что  с  институтской скамьи  учительница химии,  отказывалась от
компромиссов. Ей и было суждено сыграть неожиданно большую роль в судьбе
Савостикова,  который и самому себе боялся признаться, что из-за желания
увидеть Татьяну Евгеньевну он уже пропустил несколько тренировок.  И вот
однажды  на   уроке  химии  Ленька,   совсем  забывшись,   уставился  на
учительницу горящими глазами,  в голове его звенело.  Было,  наверное, в
его  взгляде что-то  нескромное;  Татьяна Евгеньевна вспыхнула,  вызвала
гастролера к  доске  и  несколькими колкими  вопросами сделала  из  него
посмешище.  -  Что  же  вы  молчите?  -  иронизировала она под хихиканье
класса. Кулаками легче работать, чем головой, правда? Нечего сказать, да?
   Здесь и  разразился скандал.  Никто еще  безнаказанно не  смеялся над
Савостиковым!
   - Почему  это  нечего?  -  облизнув  пересохшие губы,  весело  сказал
Ленька. Можем и ответить.
   Он подошел к учительнице,  рывком поднял ее на руки,  крепко прижал к
груди и поцеловал в губы.
   За дикую выходку Леньку выгнали из школы,  но без дела он проболтался
недолго. Как раз подошло время, и его призвали в армию. Правда, оставили
в Ленинграде -  проходить службу при спортивном клубе.  Так что поначалу
Ленькина жизнь если и изменилась,  то к лучшему. Вечно окруженный толпой
приятелей и поклонниц, он прожил едва ли не самые приятные В своей жизни
полтора года.  Удача так и  плыла в  Ленькины руки:  блестящие победы на
ринге будоражили прессу,  спортсменки готовы были идти и  шли за  ним по
первому зову.
   На тренировках все чаще появлялись заплаканные девчата,  иные и вовсе
перестали приходить. Ребята Леньку усовещали, но без особого успеха. Так
продолжалось до  тех пор,  пока не  бросила спорт и  не уехала в  другой
город чемпионка по плаванию, на которую возлагались большие надежды. Это
был уже перебор.  Потеряв терпение,  начальник клуба,  согласовал с  кем
надо наболевший вопрос,  и  рядового Савостикова -  в  армии приказов не
обсуждают!  -  направили проходить службу в  часть  на  далекий северный
остров.
   На  этом  острове,  состоявшем из  скал,  льда и  пурги,  некому было
очаровываться  Ленькиной  физиономией,   мало  кого  интересовал  значок
мастера спорта,  и  с  утра  до  ночи  род  командой замухрышки сержанта
рядовой Савостиков строился,  драил автомат, зубрил материальную часть и
пилил на  воду снег.  Зато -  нет худа без добра -  выучился работать на
тракторе   и   вездеходе,    приобрел   специальность.    Впрочем,   это
обстоятельство для Леньки цены не имело:  он был уверен,  что дорога ему
суждена  другая.   Но,  будучи  парнем  не  глупым,  старался  не  очень
высказываться по этому поводу и вел себя скромно.
   Закончилась служба,  Ленька  вернулся  домой  и,  не  теряя  времени,
принялся наверстывать упущенное.  Сил у  него не  убавилось,  быстрота и
реакция вернулись после нескольких месяцев тренировок,  и  о Савостикове
снова заговорили.  В  составе сборной он побывал в нескольких зарубежных
турне, привез оттуда газеты со своими фотографиями и замшевые куртки.
   Избалованного успехами Леньку несло по  течению.  Ему  казалось,  что
этому празднику не  будет конца.  Но  вот  одно за  другим случились два
события, напрочь разорвавшие цепь удач.
   Сначала  его  жестоко  избил  молодой  боксер-перворазрядник,   новая
восходящая  звезда,   как  окрестили  его  репортеры.  Ленька  и  раньше
проигрывал иногда бои,  но не столь,  позорно и безоговорочно. Дважды во
втором раунде он побывал в  нокдауне и  с трудом дотянул до гонга -  как
оказалось, зря, потому что в начале третьего раунда пропустил сильнейший
удар в  солнечное сплетение и  очнулся уже  за  канатами.  Это поражение
повлекло за собой тяжкие последствия: нокаутированному боксеру в течение
года  запрещается выступать  в  соревнованиях,  и  Леньку  отчислили  из
сборной команды.  "Друзья" не отказали себе в  удовольствии прислать ему
газетные  вырезки,   где  клеймился  "перспективный  в   прошлом",   "не
соблюдавший спортивного режима",  "задравший нос"  и  "плюющий на  честь
коллектива" Савостиков.
   Отстраненный от  соревнований и  связанных  с  ними  поездок,  Ленька
вставал теперь в шесть утра по будильнику,  ехал в переполненном трамвае
за Нарвскую заставу на стройку,  куда он устроился на работу, и вкалывал
за рычагами бульдозера полновесных восемь часов, от звонка до звонка.
   После такого рабочего дня  тренироваться было  трудно и  неинтересно.
Ленька выходил из формы,  пропадала реакция, отяжелели ноги. Кое-кто ему
сочувствовал, кое-кто злорадствовал, а тренер все чаще смотрел на своего
бывшего  премьера с  открытым сожалением.  "Отработанный пар",-  услышал
Ленька как-то  за своей спиной.  Его гордость страдала,  и  он махнул на
спорт рукой.
   В это время произошло и второе событие.  На одной лестничной клетке с
Савостиковыми в  однокомнатной квартире  жила  Вика,  студентка-медичка.
Родители ее,  инженеры-геологи,  завербовались на  три года и  уехали на
Север искать золото. Вику, скромную и приветливую, в Доме любили, и даже
на  абонированных пенсионерами скамейках ее  доброе имя  под сомнение не
ставилось.  Была она ни хороша, ни дурна собой. Маленькая, аккуратная, с
большими  и   серьезными  карими  глазами,   она   могла  бы,   пожалуй,
заинтересовать ребят,  не очень избалованных женским вниманием,  если бы
не отпугивала их своей строгостью.
   Хотя Ленька встречал Вику чуть ли  не  ежедневно,  он  ее не замечал,
здоровался и  проходил мимо.  Эта девушка для него не существовала,  она
просто   являлась   принадлежностью  дома   вроде   ворчливой   лифтерши
Кирилловны:   слишком   разительной  была   разница  между   красотками,
продолжавшими домогаться его внимания, и "пигалицей", как снисходительно
называл ее Ленька.  Он бы,  наверное,  расхохотался,  если бы узнал, что
мать,  которая с  симпатией относилась к  соседке и частенько угощала ее
пирогами,  тайком мечтает о  Вике как  о  невестке.  Впрочем,  мать была
достаточно   дальновидна   и   о   своих   матримониальных   планах   не
распространялась.
   Однажды   вечером  она   попросила  сына   помочь   Вике   установить
холодильник,  доставленный из магазина.  Ленька зашел к  соседке,  мигом
выставил на  лестницу двух  грузчиков,  клянчивших "на  бутылку" за  уже
оплаченную работу,  и  без  труда втащил "ЗИЛ" на  кухню.  Ленька был  В
безрукавке,  мускулы  его  играли,  и  он  не  без  удовольствия  уловил
восхищенный взгляд девушки.
   - Вы сильный, - сказала Вика и нахмурилась,  потому что Ленька игриво
улыбнулся. - Большое спасибо, всего хорошего!
   Вика  шагнула к  двери,  халатик ее  распахнулся,  и  Ленька  тут  же
отметил, что у пигалицы стройные ножки.
   - За спасибо не выйдет, на чаек бы с вашей милости,- пошутил он. Вика
растерялась.
   - Я имею в виду самый натуральный чаек,- улыбнулся Ленька.- Или кофе.
   Уже  через несколько минут Ленька пожалел,  что  напросился в  гости.
Вика слушала его разглагольствования о боксе и киноактрисах вежливо,  но
без  любопытства и  даже,  как  ему показалось,  с  затаенной насмешкой.
Неприятно задетый,  Ленька пустил в  ход  весь  свой арсенал:  улыбался,
бросал  обволакивающие взгляды,  как  бы  случайно дотрагивался до  руки
девушки,  но  все эти испытанные приемы на  Вику не  действовали.  Более
того,  глаза ее стали холодными и враждебными,  а когда Ленька попытался
дать волю рукам, она спросила: в упор:
   - Вы и в самом деле считаете себя неотразимым?
   Ленька смешался и  глупо ответил что-то  вроде того,  что до  сих пор
осечек у него не бывало.
   - Ну, тогда вам просто везло, - отчеканила Вика и встала. - Мне о вас
соседи  уши  прожужжали,  я  думала,  что  познакомлюсь  действительно с
интересным человеком, а вы, извините, грубое животное!
   Ленька ушел униженный и  побитый,  как  после нокаута.  В  нем что-то
надломилось.  Он  ожесточился,  начал выпивать и,  чего раньше с  ним не
бывало,   затеял  несколько  безобразных  драк.   К  счастью,  начальник
отделения милиции,  куда  несколько раз  приводили Леньку,  оказался его
старым болельщиком и  протоколов не  составлял,  ограничивался отеческим
внушением, но рано или поздно и его терпению мог прийти конец.
   Леньке было плохо.  Работа бульдозериста не приносила удовлетворения,
сдать на  аттестат зрелости он  так и  не  удосужился,  будущее казалось
бесперспективным.  Все уходило в прошлое:  слава, обаяние юности, удача.
Он вспоминал хлесткое,  как удар открытой перчаткой:  "...вы,  извините,
грубое животное!" - и с горечью думал, что никогда еще его так сильно не
били.
   Угнетало и чувство вины перед матерью,  которая тяжело переживала его
падение. Ее здоровье заметно пошатнулось, и Ленька страдал. Поэтому и на
Антарктику согласился легко,  тем более что возвращение с такой почетной
зимовки должно было вновь привлечь к  нему внимание -  в  этом Ленька не
сомневался.

        x x x

   Тягач  полз  по  утрамбованной колее,  его  рев  сотрясал  барабанные
перепонки, и оттого на ходу как-то забывалось, что ты находишься в самом
тихом  и  пустынном уголке планеты.  В  кабине было  жарко,  градусов за
тридцать.  Ленька сбросил шапку,  чуть опустил стекло на левой Дверце и,
не отрываясь,  смотрел, как говорили водители, "на Антарктиду", чтобы не
сбиться с колеи.
   Первое время рычаги не  слушались его,  и  тягач то и  дело сползал в
сторону. Если он буксовал в сыпучем снегу, или садился по пузо в рыхлый,
Гаврилов вытаскивал застрявшую машину на буксире. Однако, пройдя путь до
Востока, новичок набрался опыта и орудовал рычагами не хуже других.
   И вообще до обратного похода Ленька на жизнь не жаловался. Сорок дней
морского  путешествия к  берегам  ледового  материка на  комфортабельном
теплоходе "Профессор Визе" запомнились,  как хороший отпуск.  В декабре,
когда ленинградцы мерзнут в пальто, Ленька загорал в тропиках, купался в
бассейне, разгуливал в белых джинсах по Лас-Пальмасу и с размахом тратил
валюту на ледяное пиво и кока-колу.
   Товарищи приняли его -  не только такие же,  как он,  первачки,  но и
старые полярники, допускавшие в свою замкнутую касту не всех и не сразу.
Ленька,  когда тога хотел,  мог произвести впечатление:  он быстро нашел
верный тон и определил линию своего поведения.  Он понял,  что настоящим
мужиком полярники считают не того,  у кого самые сильные мышцы,  а того,
кто показал себя в деле "достойным носить штаны": весом чуть больше трех
пудов  летчика Ананьина,  который мог  лихо  сесть на  торосистую льдину
размером  с  половину  футбольного  поля,  взлететь,  перескакивая через
трещины,   и   "на   честном  слове"  дотянуть  до   базового  аэропорта
обледеневший самолет;  братьев Мазуров,  которые мало  бы  чего стоили в
глазах Ленькиных приятельниц,  но  без которых не  шел ни  в  один поход
Гаврилов; скромного и входящего в дверь последним Семенова, обветренного
пургами Крайнего Севера закаленного стужей трех зимовок на Востоке.  Это
были настоящие мужчины, достойные уважения; таких, составлявших полярную
элиту,  на "Визе" было десятка полтора, и они приняли Леньку. Во многом,
конечно,  благодаря его родству с  Гавриловым,  но и  не только поэтому:
красивый  истинной мужской  красотой богатырь,  открытый и  общительный,
известный по фотографиям и ни словом не заикающийся об этой известности,
Ленька пришелся по душе новым товарищам.  Того, чего боялся Гаврилов, не
произошло:  вел себя племянник тактично, пыль в глаза никому не пускал и
за  все  сорок  дней  плавания проштрафился только  раз,  когда  пытался
приударить за буфетчицей, кают-компании. Гаврилов жестоко его изругал, и
Ленька отказался от столь опасного на судне соблазна.
   Не подвел племянник и в деле, когда "Визе" по пробитому "Обью" каналу
подошел к Мирному и пришвартовался у припая.  В разгрузку Ленька работал
за четверых, сутками гонял трактор по неверному льду, и даже Макаров, от
которого похвалу можно было услышать раз в  году,  и  то  в  високосном,
благосклонно пошутил насчет "гавриловской крови". Хотя "кровное" родство
между  дядей  и  племянником отсутствовало,  довольный Гаврилов не  стая
поправлять  начальника  экспедиции и  послал  сестре  жены  радиограмму,
которая  принесла  матери   радости  больше,   чем   вся   популярность,
завоеванная сыном на ринге.
   И в походе на Восток Ленька проявил себя неплохо.  Правда, технику он
знал  слабо и  один раз  чуть не  расплавил подшипники коленчатого вала,
забыв добавить масла из дополнительного бака в рабочий. К счастью, тягач
застрял в метровых застругах,  и Ленька заглушил двигатель; еще немного,
и машину пришлось бы бросить:  отремонтировать ее в условиях похода было
бы невозможно.  С  того дня Ленька не забывал следить за манометром и на
каждой остановке проверял щупом,  сколько масла осталось в рабочем баке,
и  за  пальцами на  гусеничных траках ухаживая,  как когда-то  за  своей
прической,  и  трогался с  места  только на  первой передаче.  Понемногу
привык,  освоился. И если секретов ремонта двигателя так и не постиг, то
его  физическая  сила  в  походе  очень  пригодилась.   Ленька  запросто
перетаскивал бочки с  маслом,  без  устали махал кувалдой и,  не  ожидая
просьб, выполняя другую работу, требовавшую большой затраты сил.
   Он вырос в  собственных глазах,  самоутвердился,  потому что приобрел
то,  чего ему в последнее время не хватало.  Пожалуй, думал он, уважение
этих ребят заслужить потруднее, чем восхваления репортеров.
   Ленька  ловил  себя  на  том,  что  стал  по-иному  оценивать  людей.
Гаврилова,  например,  денежного дядю, не раз помогавшего матери сводить
концы с концами,  он раньше считал чудаком:  есть дача,  машина,  жена и
дети,  директор  Кировского  завода  лично  звонит,  предлагает  хорошую
должность, а дядя Ваня идет на старости лет в полярку.
   Теперь,  увидев  Гаврилова в  деле,  разобрался,  понял,  что  он  за
человек.  И бывших дружков своих переоценил -  с большой уценкой.  Не то
чтобы его к  ним совсем не тянуло и  чтобы не хотелось вновь окунуться в
праздничную атмосферу  большого  спорта.  Окунуться окунулся  бы,  но  с
оглядкой, с понимаем того, что есть в жизни вещи посолиднее...
   Однако больше всего  Леньку поражало то,  что  медленно и  верно  его
душой завладевала,  маленькая и  не  очень эффектная девушка,  пигалица,
дурнушка по сравнению с  теми,  кто почитал за честь пройтись с  ним под
руку.  Он вспоминал о ней со стыдом и растущей, незнакомой ему нежностью
и подумывал о том, что по возвращении постарается доказать, что не такой
уж он конченый...
   С таким настроением Ленька пришел на Восток.
   Лишних спальных мест на  станции не  было,  и  походникам приходилось
ночевать в своих балках. Соседом Леньки по нарам оказался Василий Сомов,
не  лучший сосед,  какого можно было бы  пожелать,  ибо Василий был сух,
замкнут  и  феноменально скуп  -  качество,  совершенно  уж  презираемое
полярниками,  привыкшими  свой  кошелек  вытаскивать первыми.  Когда  на
стоянке в  Лас-Пальмасе ребята  наслаждались пивом  и  шашлыками,  Сомов
жевал захваченную с собой сухую колбасу.  Курил он преимущественно чужие
папиросы,   на  радиограммы  тратился  по  праздникам  -   словом,   был
законченным жмотом.  Не  будь  Сомов отменнейшим,  едва ли  не  лучшим в
отряде механиком-водителем, вряд ли Гаврилов брал бы его в походы.
   Сомов  и  разбередил Ленькину  душу  несколькими вскользь  брошенными
словами.
   Случилось это в последнюю ночь на Востоке,  когда вся станция замерла
в ожидании двух последних самолетов. Спали в эту ночь плохо. В Ленькином
балке  на  верхних нарах  чуть  слышно шептались Тошка Жмуркин и  Валера
Никитин.  Смысл  обрывочно доносившихся фраз  Ленька понять не  мог,  но
чувствовалась в них смутная тревога, отчего и самому Леньке вдруг стало,
как-то тоскливо.. Он с головой влез в спальный мешок и попытался уснуть,
однако  сон  никак  не   приходил,   Ленька  высунулся  из  мешка  и   с
неудовольствием вдохнул табачный дым:  Сомов курил, хотя обитатели балка
с  самого начала решили этого не делать.  И без того от печки-капельницы
несло солярным духом, дышать нечем.
   - Свои?  -  с  наивозможнейшим сарказмом  спросил  Ленька. -  Свои, -
вздохнул Сомов.  - Не накурился за день? - А тебе какое дело? - А такое,
что  договаривались.  Договор дороже  денег,  усвоил?  -  На  том  свете
взыщешь, - проворчал  Сомов. - Помирать собрался? - Здоровый ты, парень,
а глупый. Походил бы с мое...  -  Ну и что?  -  А то,  что пиши, парень,
завещание... - Это почему? - с вызовом спросил Ленька.
   Сомов не ответил, погасил о стенку балка сигарету и укрылся с головой
в мешке.
   Давно  кончили разговор,  похрапывали наверху Тошка и  Валера,  глухо
покашливал во  сне Сомов,  а  Ленька никак не  мог забыться,  охваченный
тревожным предчувствием.  Он  припомнил отдельные реплики,  намеки,  что
слышал в последние дни,  объединил обрывки ничего вроде не значащих фраз
в  одну цепочку,  и  перед ним  все более отчетливо стала обрисовываться
безнадежность предстоящего похода.  Да,  безнадежность!  Зря  Макаров не
пошлет  такую  радиограмму и  Семенов не  станет понапрасну обрабатывать
Гаврилова - "возвращайся, Ваня, самолетом". И мысль о том, что он в свои
двадцать пять лет может погибнуть,  ужаснула Леньку.  Он представил себе
мертвый,  занесенный снегом поезд,  свой заглохший навеки тягач и  себя,
скрученного последней судорогой.  Ленька прогонял от  себя это  видение,
старался думать  о  разных  приятных вещах,  ждущих его  по  возвращении
домой,  но  страх,  вползший в  него исподтишка,  не  уходил.  На  любые
трудности готов был  Ленька,  на  любые муки,  только не  на  безвестную
смерть!
   Всю жизнь он любил быть на виду,  красоваться перед людьми,  вызывать
зависть и восхищение.  На людях он мог совершить любой подвиг, если бы в
это время на него смотрели и восторгались его мужеством и геройством. Во
время разгрузки "Оби",  когда с  тридцатиметровой высоты на  лед полетел
многопудовый ящик,  Ленька успел отбросить в  сторону матроса,  которого
через долю секунды расплющило бы в  лепешку.  Люди смотрели!  Когда Коля
Рощин провалился с  трактором под  лед,  Ленька бросился без  раздумий в
ледяную воду.  Люди смотрели!  Это было для Леньки важнее всего.  Он и в
Антарктиду пошел потому, что об этом будут знать люди. Только так. Скажи
ему,  что  сцену  его  гибели покажут по  телевидению,  Ленька мгновенно
воспрянул бы духом.  Но погибнуть безвестно,  навсегда остаться в  белом
безмолвии или,  если их найдут,  упокоиться на братском кладбище острова
Буромского у Мирного!
   Гордость не позволила Леньке сказать свое слово во время голосования,
он  смолчал.  Но  с  той  минуты,  когда последние два самолета улетели,
уверенность покинула его.
   В первые дни похода поезд шел довольно быстро, километров по тридцать
в сутки,  и временами Леньке казалось,  что тревога его пустая. Но когда
морозы  перевалили  за  шестьдесят  и   раскрылась  скверная  история  с
топливом,   Ленька  сник.   Помрачнел,   стал  молчалив.  Глаза  глубоко
ввалились,  железные  бугры  мускулов опали.  До  помороженных щек  было
больно  дотрагиваться,  пальцы  распухли  и  еле  сгибались в  суставах.
Рыжеватая  шкиперская  бородка,  по  общему  мнению  очень  шедшая  ему,
свалялась и  торчала безобразными клочьями.  Впрочем,  Ленька не знал об
этом,  поскольку давно не  умывался,  не  смотрелся в  зеркальце и  даже
где-то его потерял.
   А до Мирного оставалось больше тысячи километров пути.
   Всем  было  плохо.   Втайне  от  всех  сосал  валидол  Гаврилов,  еле
переставлял помороженные доги Петя Задирако,  в  кашлял с  кровью Валера
Никитин.  Всем было плохо,  но  от  сознания этого Леньке не становилось
легче.
   Он вел тягая, отрешенно смотрел перед собой и с тоскливой покорностью
ждал очередной поломки.  С Востока,  уступив наплыву чувств, послал Вике
радиограмму:  "Ответь одним словом,  можно ли тебе писать",  и сегодня в
обед  Борис Маслов сунул ему  маленький листочек с  двумя словами:  "Да.
Вика".  Получи он этот ответ на Востоке -  наверное,  был бы счастлив. А
сейчас равнодушно скользнул до листку глазами и сунул в карман.
   Худший враг человека - безнадежность.
   Смотрел  Ленька  перед  собой,  на  темневший  впереди  тягач  Валеры
Никитина,  на  усеянное холодными,  блестящими звездами черное  небо,  и
внезапная жалость к самому себе полоснула его по сердцу.
   И он заплакал.

        ВАЛЕРА НИКИТИН

   Тридцать километров,  оставшиеся до Комсомольской,  шли трое суток. И
произошло  это,  как  в  шутку  упрекали  Гаврилова  ребята,  из-за  его
неосторожной реплики за  обедом о  пяти-шести часах пути до станции.  Не
имел он никакого права так говорить.  Подумать про себя - пожалуйста, но
произносить такое вслух ни  один  настоящий полярник себе не  позволяет,
так как человеческий расчет оскорбляет Антарктиду,  побуждает ее указать
человеку  его  место.   Полярники  -   народ  по-своему  суеверный,   их
зависимость от  Антарктиды слишком велика,  чтобы  пренебрегать внешними
формами уважения к  ее возможностям.  По шуточному ритуалу,  если кто-то
случайно оговорится, как это произошло с Гавриловым, товарищи должны тут
же  его поправить,  постучать по  дереву и  трижды сплюнуть через плечо.
Тогда Антарктида, может, и простит ослушнику его дерзость.
   Но Гаврилова никто не поправил,  и  к морозам,  которые перевалили за
семьдесят,  добавился ветер  десять метров в  секунду.  Такие совпадения
случаются крайне редко,  потому что природа,  будучи гармоничной,  самые
жестокие свои  кары  старается распределять более или  менее равномерно.
Так,  в центральной Антарктиде с ее сверхнизкими температурами почти нет
сильных ветров,  а в Мирном и вообще на побережье,  где метели достигают
ураганной мощи, морозы гораздо слабее.
   Валера Никитин поругивал батю,  но не за оговорку,  конечно, а за то,
что  вынужден был  уступить Давиду своего стажера.  Тошка брал  на  себя
главное бремя  ремонтов.  Теперь  с  мелкими поломками Валера должен был
справляться сам. А чувствовал он себя скверно: то ли застудил легкие, то
ли  просто сказывалась горная болезнь,  но его одолевал тяжелый кашель с
красными прожилками в  мокроте.  Десяток инъекций пенициллина облегчения
пока не принесли.
   - Вернемся, - пообещал  доктор, -  отведу  тебя  в  парную, самолично
исхлещу веником,  а  потом  уложу  в  медпункте -  заметь  -  на  чистую
простыню, напою чаем с малиной, и наутро встанешь как новенький!
   Сказка? Неужели где-то есть такая жизнь?
   - Загибаешь, Шахерезада,- отмахнулся Валера. Парная, чистая простыня,
чай в постельку... Эй, стража! Вырвать у лгуна его коварный язык!
   Лет  пятнадцать назад,  припомнил Валера,  в  двадцатиградусный мороз
мать не  пускала его в  школу.  Что бы  мамаша сказала,  если бы увидела
своего  сына,  выползающего из  кабины  вред  ветром,  словно  автогеном
режущим тело? Наверное, упала бы в обморок. Хотя теперь вряд ли...
   Застопорила  "Харьковчанка",   что-то  стряслось  у   Игната.   Поезд
остановился,  придется выходить. Заманчиво, конечно, отсидеться в теплой
кабине,  а то и вздремнуть, пока Игнат не исправит повреждение, но нужно
проверить пальцы.  Будь они прокляты,  эти стержни,  соединяющие траки в
гусеничную ленту.  Полуметровые,  а лопаются,  как спички. Недосмотришь,
палец выскочит - и гусеничная лента размотается, как змея.
   Валера надел подшлемник,  ушанку,  для страховки обмотал лицо шарфом,
поднял капюшон каэшки, как называют полярники свои теплые, на верблюжьем
меху куртки,  и вылез из кабины.  Тут же подставил ветру спину, но мороз
все  равно  добрался  до  глаз,  чуть  не  склеив  ресницы,  прокрался к
запястьям (сколько ни говорили насчет рукавиц - все равно шьют короткие)
и сковал дыхание. Валера постоял, унял бешеный стук сердца, взял молоток
и  стал осматривать ленту.  Так  и  есть,  вылезли головки двух пальцев.
Спасибо,  Игнат,  вовремя остановился. Теперь нужно хорошенько подумать,
как половчее произвести замену.  На  мгновение мелькнула соблазнительная
мысль:  осторожно вбить головки назад -  авось продержатся до  следующей
остановки, а там уже поставить новые пальцы. Иногда ребята так и делали,
если очень сильно уставали.  Но  это было рискованно,  да и  батя,  если
догадывался, за такие "шалости" пощады не давал.
   Валера отошел от  колеи влево,  посмотрел:  все  водители хлопотали у
лент, у всех одно и то же... А пальцы, как на трех, лопнули под вторым и
третьим катком.  Пришлось чуть протащить тягач вперед, с таким расчетом,
чтобы  сломанный палец  оказался  в  провисающей части  гусеницы,  между
ведущей звездочкой и передним катком.  Нагнулся, тихонько выбил молотком
головку.  Теперь предстояло самое  тяжелое:  вставить в  отверстие новый
палец и вколотить его кувалдой, выталкивая остаток сломанного.
   Перед  такой  работой  желательно передохнуть,  кувалда  полупудовая,
помахай ею на высоте в  три с  половиной километра!  Валера прокашлялся,
наладил дыхание и  три раза ударил по головке.  Все,  стой и  жди,  пока
сердце не  перестанет отбивать чечетку.  Еще три раза -  и  опять стой и
жди.  Еще  два,  еще  один...  Кувалда вывалилась из  ватных рук,  глаза
застелила оранжевая пелена, а жидкий воздух отказывался насытить легкие.
   Минут за двадцать вбил палец,  вскарабкался,  как старик,  в кабину и
рухнул на  сиденье.  Полежал,  пришел в  себя.  Потом  залез под  тягач,
вставил в проточку пальца два "сухарика", закрепил их шайбой и шплинтом.
Голыми  руками,   потому  что  "сухарики"  крохотные,   толщиной  в  три
миллиметра, рукавица их не учует.
   На семидесятиградусном морозе - голыми руками!
   С  мясом  ребята отрывали руки  от  железа.  Доктор мазал рваную кожу
бальзамом,  бинтовал,  только помогало это, как заявил Тошка, не больше,
чем дохлой дворняге витамины.
   Зашплинтовал -  и быстрее в кабину. Отогрелся, вновь протащил тягач и
пошел менять второй палец.  Вставил.  стержень, поднял кувалду, которая,
казалось,  весила теперь целый центнер,  ударил -  мимо...  И так обидно
стало  Валере  за   этот  промах,   будто  совершил  он   трагическую  и
непоправимую ошибку. Обругал себя последними словами, прицелился, ударил
- мимо...  Бессильный, прислонился к тягачу, в голове роились малодушные
мысли.  Снова  обругал себя,  встряхнулся,  присел  на  корточки,  чтобы
поднять кувалду,  и... очнулся от частых и равномерных ударов по металлу
- Ленька  вбивал  второй палец!..  Семь...  десять...  пятнадцать ударов
подряд!  Вбил, забрался под тягач, зашплинтовал, кивнул Валере и пошел к
Сомову - помогать.
   Спасибо,  Ленька,  хороший  ты  парень,  выручил.  Просить  бы  тебя,
конечно,  не  стал,  но  спасибо.  Сегодня ты,  завтра  я,  за  нами  не
останется.   Честно  скажу,  не  очень  ты  мне  правился,  но  человеку
свойственно ошибаться, может, и я в тебе ошибся.
   В кабине было тепло, тянуло в сон. Жаль, но придется приоткрыть окно,
иначе одуреешь.  Руки ватные,  ноги ватные,  голова чугунная... Бате еще
хуже.  Думает,  не знаем,  что валидол из аптечки таскает. Еще в прошлом
походе  батя  запросто  расправлялся  с  пальцем,  ворочал  бочки  и  на
заготовке снега орудовал ножовкой, как дисковой пилой. Не тот стад батя.
Пятьдесят лет и три дырки в груди -  многовато для одного человека, если
даже он такой богатырь, как батя.
   Пошла  вперед  "Харьковчанка",   двинулись  за   ней   тягачи.   "Эх,
дороги, вспомнилась песня, - ...знать не можешь доли своей..."
   Это,  пожалуй,  хорошо, что ее не знаешь, подумал Валера. Слишком мал
человек и  хрупок,  щепка в  житейском водовороте.  Кто это сказал,  что
человек -  хозяин своей судьбы?  Извините,  дорогой товарищ,  с таким же
основанием я могу утверждать, что хозяин моей судьбы Синицын. Подготовил
он топливо, что в цистерне на Комсомольской, - с песней рванем к Мирному,
не подготовил -  потащимся,  мурлыкая про себя жизнеутверждающую мелодию
Шопена.
   Впрочем, возразил себе Валера, если размотать цепочку, то свою судьбу
определил он сам. Было, конечно, всякое, но последнее слово сказал он.
   Валера  соскучился по  разговору с  самим  собой  и  поэтому перестал
жалеть о  том,  что рядом нет Тошки.  В походе с ним весело и легко,  но
бывает,   что   человеку  хочется  немного  одиночества,   хотя  бы   на
часок-другой.  Помечтать о  прекрасном будущем,  о  встрече с Машенькой,
отцом,  близнятками...  Батюшки,  послезавтра им по восемь лет,  чуть не
забыл! На первой же остановке дать радиограмму!
   Валера   расстегнул  каэшку,   вытащил  из   кармана  кожаной  куртки
фотокарточку в твердом целлулоидном футляре. Машенька, сероглазка ты моя
нежная,  незабудки мои ненаглядные...  "И залезли мне в сердце девчонки,
как котята в чужую кровать!"
   Слух у  Валеры был скверный,  и  свою любимую песню он напевал только
про себя. Напевал - и разматывал цепочку.

   Из  своих  двадцати  девяти  лет  девятнадцать  он  прожил  весело  и
благополучно:  вкусно ел и мягко спал, в день совершеннолетия получил от
матери нового "Москвича".  Не жизнь, а ковровая дорожка, по которой мама
вела   сыночка  за   ручку.   Родительница  была   профессором-биологом,
директором  научно-исследовательского института.  Зарабатывала  солидные
деньги и  щедро тратила их на единственное чадо,  требуя взамен сыновней
любви и послушания - условия, которые не слишком тяготили Валеру.
   Отец  роли  в   семье  не  играл.   Работал  где-то  младшим  научным
сотрудником и почти всю зарплату тратил на марки,  короче, был чудаком и
неудачником.   Когда  к  жене  приходили  гости,   никому  на  глаза  не
показывался,  покупал продукты и  готовил себе  отдельно,  лишь  изредка
великодушно соглашаясь на вечерний чай в кругу семьи. Выпив чай, с явным
облегчением  говорил  "спокойной  ночи"   и   уходил  к   своим   маркам
-единственному,   что  любил  по-настоящему.   К  сыну  он  относился  с
ироническим равнодушием.  Мать  смотрела  на  своего  мужа  с  некоторой
жалостью,  в глубине души презирая его и проклиная, наверное, ту минуту,
когда  глупой третьекурсницей объяснилась в  любви красивому дипломнику.
Что приключилось с отцом, почему он начисто лишен честолюбия, равнодушен
к  успеху,  столь ценимому другими людьми,  Валерий в  точности не знал;
слышал только,  что  отец что-то  изобрел,  опрометчиво,  как считалось,
отверг  авторитетное  предложение  о   соавторстве  и  такое  "негибкое"
поведение очень  ему  в  свое  время  повредило.  Но  отец  об  этом  не
рассказывал,  мать тоже уводила разговор в  сторону,  и  Валера перестал
затрагивать столь щекотливую тему.
   Учился  он  на  химическом  факультете  университета,   легко  сдавал
экзамены  преподавателям,  с  большим  уважением  относившимся  к  Марии
Федоровне Никитиной, словом, вел жизнь, которой многие завидовали. И сам
Валера и все окружающие понимали,  что дальше будет аспирантура,  защита
диссертации.  Как ни странно, однако, недоброжелателей у Валеры не было.
Симпатичный и обаятельный,  он вел себя просто и естественно, и никому в
голову  не  приходило злословить по  его  адресу.  Если  уж,  рассуждали
ребята,  кому-то  и  суждено въехать в  будущее на белом коне,  то пусть
лучше это будет Валерка, чем кто-нибудь другой.
   И вдруг эта весело журчащая река жизни с грохотом перешла в водопад.
   Время от времени,  отправляясь в  гости к своим коллегам,  мать брала
сына с собой. Там бывали не только коллеги матери, ученые, но и артисты,
писатели.  Валера  не  без  интереса слушал их  споры,  в  ходе  которых
высказывались парадоксальные мысли,  яркие идеи  и  остроумные гипотезы.
Здесь  каждый  был  индивидуальностью:  Илья  Петрович  пополнил таблицу
Менделеева,  Григорий Иванович стоял  рядом с  Королевым,  когда Гагарин
делал  первый  виток  вокруг  земного  шара,  Мария  Федоровна поставила
уникальные опыты по  синтезу белка,  Сергей Павлович завоевывал призы на
международных кинофестивалях,  а  Николай  Валентинович сочинял  имевшие
успех стихи.
   Много  спустя Валера признавался самому себе,  что,  общаясь с  этими
незаурядными людьми,  он  научился самостоятельно мыслить.  Но  тогда он
вряд ли по-настоящему ценил их,  хотя и  гордился тем,  что "вхож" в  их
круг.  Куда  больше  его  привлекала соседняя  комната,  где  собирались
"потомки" и царила веселая молодость.
   Здесь  Валера познакомился с  дочерью Ильи  Петровича Ниной,  немного
взбалмошной,  но  пикантной  и  острой  на  язык  особой  лет  двадцати.
Бесенята,  прыгавшие в  ее глазах,  смелая одежда и дразнящие слухи о ее
современных взглядах на любовь делали ее весьма привлекательной.
   Нина  охотно  позволяла очередному поклоннику присоединиться к  своей
свите, давала ему надежду вскользь брошенным, но многообещающим взглядом
и дурачила всех подряд,  зорко высматривая себе,  однако, будущего мужа.
Валера  показался  ей  подходящей  кандидатурой:  высокий,  голубоглазый
блондин,  явно не  глуп,  с  покладистым,  даже телячьим характером,  из
хорошей семьи...  Правда,  говорили,  что мальчик завязал на  факультете
роман с  белобрысой волжанкой,  но  это  Нину не  беспокоило:  она  была
уверена,  что  стоит ей  пошевелить мизинцем,  как  теленок все бросит и
примчится туда,  куда  укажет  мизинец.  Валера  действительно прибегал,
вздыхал и  страдал,  когда она  "в  воспитательных целях" шла в  театр с
другим,  и  светился от  радости,  когда наутро она звонила и  милостиво
разрешала отвезти себя в бассейн.
   Но волжанку свою не бросил!  Уделял ей и времени поменьше,  и целовал
рассеянней, и врать, жалея ее, научился, но - не бросил! С ума сходил по
одной,  а присыхал к другой.  Почему -  сам не мог понять,  понял только
потом,  когда все свершилось:  а потому,  что в одну влюбился головой, в
другую сердцем.  Или  потому,  что  одна  ослепляла,  а  другая наивно и
преданно любила.  И еще:  одна видела в нем вариант с порядковым номером
один иди два,  а  другой нужен был один-единственный на  свете и  больше
никто - Валерка Никитин.
   "Доброжелатели" доносили матери о волжанке, но Мария Федоровна только
посмеивалась.   С   Ильей  Петровичем  все  было  обговорено  и  решено,
присмотрели даже уютную квартирку - свадебный подарок.
   Однажды,  приехав домой раньше обычного, Валера услышал голоса отца и
матери.  Общались родители столь редко,  что  удивленный Валера невольно
остановился и прислушался. Разговор шел о нем.
   - Позволь решать это мне, -  высокомерно говорила мать, - дорогу сыну
проложила я.
   - Верно,- подтвердил отец, - как бульдозер. Споткнется твой тепличный
отрок на первой же кочке.  Самостоятельно,  полагаю, он решает только, в
какую щеку поцеловать мамочку... Вспомни себя. Ты в свое время...
   - Мы  другое дело, - перебила мать. - Иные  времена, иные  песни. Мой
сын должен  иметь  все,  чего  была  лишена я.  Мы  с  Ильей  Петровичем
позаботимся о том, чтоб им было хорошо.
   - А тебе не приходило в голову, что вы,- с нехорошим смешком произнес
отец, - сводите их,  как породистых собак на племя?.. Что, грубо? Ладно,
отставить собак...  Ну,  что вы,  скажем,  производите на строго научной
основе брачный  эксперимент,  этакий синтез двух  "отборных",  но,  черт
побери, совершенно ненужных друг другу людей?..
   - А  что?   -   невозмутимо  ответила  мать. -  Любовь  -   категория
иррациональная, и попытка привнести в нее элемент логики...
   Больше Валера ничего не слышал. Оглушенный, ушел в свою комнату и лег
на диван.  Сказано зло, но отец прав... И поощрительные улыбки матери, и
добродушные реплики Ильи Петровича,  и  изощренное кокетство самой Нины;
предстали перед Валерой в новом свете.
   Встал,  подошел к столу, вытащил из ящика две фотокарточки. Вот они -
рядом.   Нина...Смуглое  лицо   с   мальчишеской  челкой,   с   улыбкой,
отрепетированной до  автоматизма,  но  все  равно  чарующей,  сводящей с
ума... И волжаночка, бесхитростная и открытая, с распахнутой душой...
   По  мере того как  созревало решение,  Валера успокаивался.!  Да,  он
сделает это или навсегда перестанет себя уважать.
   Положил фотокарточки на место,  выскользнул из квартиры, сел в машину
и поехал в общежитие.  Увидев его непривычно серьезным, еле сдерживающим
волнение,  Маша догадалась и  побледнела.  Не  выдумывали,  значит,  что
видели его с разлучницей.  Что ж,  чему бывать, того не миновать. Сейчас
скажет,  ударит, убьет наповал. Она тоскливо смотрела на Валеру, умоляла
глазами: "Не надо, как-нибудь после, потому что ты еще не знаешь, что во
мне твой ребенок, и если скажешь сейчас, то всю жизнь и не узнаешь".
   А  когда сказал -  не поверила,  а поверила -  помертвела.  Поплакала
немножко,   умылась,   надела  свое   много   раз   стиранное  платье  и
туфельки-гвоздики,  из-за  которых целый  месяц сидела на  хлебе и  чае,
увязала  толстую русую  косу  и  поехала,  потерянная,  с  ним  подавать
заявление.
   Родителям Валера показал уже паспорт со штампом.
   Среди комплиментов,  заслуженных и  незаслуженных женщины выше  ценят
незаслуженные.   Марии   Федоровне  не   раз   говорили  о   ее   редкой
проницательности,  о  том,  какой  она  тонкий  психолог.  Если  бы  это
действительно было так,  то,  взглянув на  лицо сына,  мать поступала бы
по-иному.  А  может,  психология здесь была ни при чем,  а  просто имело
место состояние аффекта.
   - Ключи  от  машины, -  протянув руку,  сказала мать. Валера отдал ей
ключи.
   - Деньги!  Валера вытащил бумажник. Мать оставила в нем сорок рублей,
возвратила.
   - Твоя стипендия, кажется? Разведешься - приходи. Будь здоров.
   Наступало лето,  теплая одежда была  не  нужна.  Валера снял  с  себя
дорогой костюм,  надел тренировочные брюки и ковбойку,  кеды,  в которых
ходил в турпоходы, и ушел не простившись.
   Аборт жене делать запретил, учебу оставил и устроился в таксомоторный
парк  -  сначала  учеником,  а  потом  водителем.  Сняли  они  небольшую
комнатку. Маша продолжала заниматься в университете, а он зарабатывал на
жизнь.  Худо ли, бедно, но хватало и на комнату, и на еду, и на скромные
обновы.
   Однажды к ним заявился отец. Он с деланной иронией прошелся по адресу
отощавшего сына, сострил насчет будущего внука и, поговорив о том о сем,
сделал  молодоженам  совершенно  неожиданное предложение:  объединиться.
Сообща сняли две комнатки,  жить стало легче. Мало того, что отец умел и
любил  готовить, -  он  оказался умным и  тонким собеседником.  Все трое
быстро стали друзьями. Поступок сына отец решительно одобрял.
   Как-то  Валера признался,  что невольно подслушал тот самый разговор,
сыгравший немалую роль в дальнейших событиях.
   - Признание на признание, - выслушав сына,  сказал отец. - Я  впервые
стал тебя уважать, когда ты хлопнул дверью. Откровенно: в дом, где бы ты
обосновался с  этой...  юной хищницей,  я  бы  не  пришел...  Ты слыхал,
наверное, от матери, что я неудачник. Неудачник я потому, что не решился
в свое время поступить так,  как ты.  И тебя бросать не хотелось, и мать
просила  не   ставить  ее  в   ложное  положение.   В   общем,   проявил
нерешительность...  А ты молодец -  сам свою жизнь решил строить?  Купил
тахту  -  твоя  тахта,  собственная.  Кастрюлю сегодня  приволок -  твоя
кастрюля, за свои деньги купленная. Это, брат, очень важно, что за свои.
Голодранцами поженились  -  жизнь  красивее  сложится,  дети  счастливее
будут.
   О бывшей жене отозвался так:  - Женщине положено от природы покорять,
мужчин красотой и  нежностью,  а  не  приказами через  отдел  кадров.  А
женщина с  таким характером,  как у твоей матери,  да еще заполучившая в
руки  власть  -   настоящий  бич  божий,  любое  возражение  кажется  ей
возмутительной  дерзостью.  Если  увидишь, - пошутил  он, - что Машенька
стремительно выдвигается, немедленно разводись!
   Когда родились Оля и Катя,  мать прислала коляску и игрушки.  Подарки
не были приняты. Тогда мать, улучив время, когда мужчины ушли на работу,
приехала сама. Придирчиво осмотрела внучек, невестку. Спросила:
   - Долго  будешь дуться?  -  Меня  вы,  Мария Федоровна,  нисколько не
обидели,  я вам человек чужой.  Сына обидели.  -  А он, думаешь, меня не
обидел?  -  Вам  виднее,  Мария Федоровна.  -  Так...  Пора  кончать эту
историю... Для начала переезжайте на дачу, вечером пришлю машину... Чего
молчишь? - Их дело, может, они и переедут. А мне и здесь хорошо. - А ты,
тезка,  гордая штучка...  Ладно. "Москвич" Валерия стоит у подъезда, мой
шофер подогнал, вот ключи. Скажи, чтобы вечером навестил мать. - Хорошо,
скажу.
   Мать поцеловала спящих внучек,  холодно кивнула невестке и уехала.  А
вечером вместе с  газетами достала из  почтового ящика ключи от машины и
короткую записку:  "Спасибо,  мама,  не  беспокойся,  мы  ни  в  чем  не
нуждаемся. Будет время - заезжай в гости. Валерий".
   Оскорбленная,  не  простила.  Так и  не  поняла,  что пожала то,  что
посеяла.
   Вскоре Валерий был призван в  армию и  два года прослужил в  танковых
войсках.   Там  он  познакомился  с   Гавриловым,   который  по  просьбе
генерал-лейтенанта,   своего  бывшего  комбрига,   приехал,  в  гости  к
танкистам - рассказать про санно-гусеничные походы по ледовому материку,
Гаврилову  приглянулись  три  парня,   которые  после  беседы  попросили
разрешения остаться и засыпали его вопросами.
   - Загорелись? - Так точно, товарищ гвардии капитан...
   - ...запаса, Гаврилов погрозил пальцем. - Не льстите. Когда демобили-
зуетесь?
   - Через месяц, товарищ гвардии капитан запаса!
   - Иван Тимофеевич, черти! Не раздумаете, приезжайте. - Гаврилов напи-
сал на листке адрес. - До встречи, что ли?
   - Так точно, до встречи, Иван Тимофеевич!
   И через полгода Валера Никитин и братья Мазуры осуществили свою мечту
- пошли в трансантарктический поход.
   Так что свою судьбу Валера определил сам.

   Этот поход был  уже  третьим.  Каждый раз  получался трехлетний цикл:
полтора года -  Антарктида (зимовка плюс дорога),  полтора года -  дома.
Пять-шесть месяцев -  отпуск,  год - работа в таксопарке. Окончил заочно
автодорожный институт,  куда перевелся из университета,  получил диплом,
инженера-механика.  Заработал,  в  Антарктиде хорошие  деньги,  построил
трехкомнатную  кооперативную,   квартиру,   принарядил  Машеньку,  а  на
положенную полярнику  валюту  накупил  в  Лас-Пальмасе  близняткам таких
игрушек, что в их комнате долго не утихал счастливый визг.
   Огрубел,  обветрился,  плечи  раздались,  походка  отяжелела,  ладони
покрылись каменнотвердыми мозолями.  От прежнего Валеры в  нем ничего не
осталось,  разве что неизменная доброжелательность ко  всем,  кто в  нем
нуждался.
   В  прошлом году,  загорая на  сочинском пляже,  он  увидел  Нину.  Ее
девичья прелесть исчезла без  следа.  Она шла по  пляжу в  сопровождении
шумных поклонников;  Валера сравнил ее с  Машенькой,  сильной,  свежей и
красивой в своем материнстве,  и таким невыгодным для Нины оказалось это
сравнение, что он испытал к ней острую жалость.
   Да,  Валерий сам принял решение,  перевернувшее его жизнь, и гордился
им.  У  него есть любимая жена и  две  дочки,  замечательный отец.  Если
главное в жизни каждого человека семья и работа,  то ему повезло и с тем
и с другим.
   А если и доведется погибнуть, то многие помянут его добрым словом.
   Впрочем,  погибнуть можно везде.  Двадцатилетний Дима  Крылов,  шофер
матери,   погиб  средь  бела  дня  в   Сокольниках,   когда  отгонял  от
перепуганной девушки пьяных хулиганов.  Карасев,  Валерин сосед по дому,
здоровяк  журналист тридцати  пяти  лет,  неожиданно для  всех  умер  от
инфаркта.
   А Гаврилов:  провоевал всю войну, прошел двадцать тысяч километров по
Антарктиде и  вчера за  ужином размечтался:  "Вот  намотаю на  спидометр
тридцатую тыщу - и засяду на даче писать мемуары. Пре вас; дармоеды!"
   Нет,  не  собирается погибать Гаврилов,  и  не помышляют о  загробной
жизни его "адские водители"!
   Мы еще поживем,  думал Валера, нам еще с Машенькой сына нужно родить,
для преемственности.  Плохо только,  что застудил грудь, если воспаление
легких,  тогда,  наверное, хана. Но температура вроде не очень повышена,
может,  какая-нибудь ерунда,  вроде бронхита.  Если так,  то еще "увидим
небо в алмазах".
   А кашель -  с кровью... Случись такое в феврале, расчистили бы полосу
на Комсомольской,  в самолет - и домой, в Мирный. А в семьдесят градусов
самолету не взлететь,  да и  летчики уже загорают в  тропиках на верхней
палубе...  Хотя нет,  по  сводке -  а  Макаров не забывает,  каждый день
присылает поезду  сводку работы всей  экспедиция -  "Обь"  сейчас только
подходит к станции Беллинсгаузена, недели через две будут загорать...
   Тепло,  хорошо в  кабине;  но  придется вылезать -  Сомов застопорил.
Братья Мазуры не заметили,  идут впереди, а ракет нет. Ничего, видимость
хорошая,  не  пуржит,  рано  или  поздно глянут назад.  Валера укутался,
хорошенько прокашлялся и открыл дверцу кабины.
   От последней остановки поезд прошел три километра.

        ОБЪЯСНЕНИЕ

   Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок.
На  одной стенке был изображен императорский пингвин,  чем-то  неуловимо
похожий на  Петю  Задирако.  Одним ластом пингвин держался за  живот,  а
другим совал в  клюв  бутылку с  этикеткой "Касторка".  Надпись гласила:
"Заходи  -   угощу!"   Противоположную  стенку  украшала  жизнерадостная
коровенка  с   рекламным  стендом  на  рогах:   "Вперед,   вегетарианцы!
Му-уу!",-а   на   торцовой  стороне  девушка  в   чрезвычайно  экономном
купальнике  призывно  восклицала:   "Попробуй  догони!"  Гаврилов  велел
заменить эту  безыдейную надпись  на  более  выдержанную,  однако  Тошка
дерзко ответил" что у него кончились белила.
   Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок,
но потом привыкли,  а кроме них оценить Тошкино искусство было некому. К
тому  же  солнечный диск  выползал как  раз  в  то  время,  когда  поезд
останавливался на  отдых.  Заманчиво  было  поглазеть  на  мир  в  свете
уходящего дня,  но еще больше манила постель.  А  потом темнело,  и  все
краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и
развеселая коровенка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали.
   Встречи  на  камбузе три  раза  в  сутки  были  для  людей  маленьким
праздником.  В  походе  камбуз  -  центр  притяжения,  столовая и  клуб,
единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга.
Шесть  человек  садились  за  откидной столик,  остальные размещались по
углам. В тесноте, да не в обиде.
   Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную
температуру даже в  сильные морозы.  Но уже через неделю после выхода из
Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя:
двигатель гнал  масло,  оно  горело,  и  в  помещении вечем было дышать.
Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте
пропан сгорал не полностью,  и камбуз приходилось часто проветривать.  К
тому  же  после  пожара  баллонов с  газом  оставалось в  обрез,  и  газ
следовало экономить.  И  если в  пути камбуз получал тепло от  двигателя
тягача,  то на стоянке в  помещении было холодно и неуютно.  Когда Сомов
глушил  двигатель,   камбуз  быстро  покрывался  инеем,   и  на  потолке
образовывались сосульки.  Температура,  правда, ниже нуля не опускалась,
но никто не раздевался,  и даже Петя,  несмотря на свою крайнюю, чуть ли
не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал
поверх каэшки.
   Несмотря на это,  ужин обычно проходил оживленно. Знали, что не масло
и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках - на семь законных
и  долгожданных часов.  В эти часы человек принадлежал уже не походу,  а
самому себе, своим близким, которых, если повезет, можно увидеть во сне.
И настроение за ужином поднималось па несколько градусов.
   - Сегодня ели молча.  За сутки поезд прошел шесть километров, но люди
так вымотались, что говорить никому не хотелось.
   Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова... Обычно
шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой
груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу груженым тягачам положено идти
на первой передаче,  а  это значит,  что ее шестерня находится в  работе
значительно   больше   времени,    чем   предусмотрено   расчетом,    и,
следовательно,  быстрее изнашивается.  Гаврилов и  Никитин несколько лет
назад  представили докладную  записку,  обосновывая необходимость особой
обработки  этой  шестерни  для  антарктических тягачей,  но  бумага  та,
видимо, попала в долгий ящик.
   А   менять  шестерню  в  условиях  похода  было  делом  до  крайности
кропотливым  и  мучительным.   Следовало  снять  облицовку  и  радиатор,
отсоединить коробку  передачи  от  планетарного механизма поворота и  от
двигателя,  вытащить ее,  весом в полтонны, на божий свет, снять крышку,
сбить с  вала шестерню и  заменить ее новой.  И проделать все операции в
обратном порядке.
   Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке, - не будь
Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники - люди крупные и сильные,
но  это  несомненное достоинство превращалось в  свою противоположность,
когда  требовал ремонта  главный фрикцион.  А  маленький и  юркий  Тошка
раздевался до  кожаной  куртки,  ужом  заползал в  двигатель,  словно  в
спальный мешок,  сворачивался там калачиком и орудовал ключом,  а пальцы
шплинтовал с  ловкостью  фокусника.  "Мал  золотник,  да  дорог!"  -  не
дожидаясь  похвалы,  восторженно  отзывался  о  себе  Тошка,  когда  его
вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться.
   А  детали все были тяжелые,  стальные,  и не каждую сподручно поднять
артелью.   Коробку  передач  -   ту   Валера   вытаскивал  краном  своей
"неотложки", шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать -
тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без
ног остались,  полумертвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков
в  тамбур забрался с  третьей попытки.  Никто не  смеялся над  Ленькой -
поработал он побольше крана.
   Спасли  тягач,  а  за  ужином молчали,  в  непривычной тишине сидели,
сосредоточенно глядя каждый в  свою тарелку,  и  пронизывало эту  тишину
какое-то   напряжение.   Ухом  старого  солдата  уловил  его   Гаврилов.
Наэлектризованная тишина,  плохая,  подумал он,  будто перед артналетом.
Заметил,  что вилка в  руке Сомова подрагивает,  задерживается у  самого
рта,  словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдет нужного слова.
На  пределе Вася,  подметил Гаврилов,  исхудал,  каэшка  висит,  как  на
пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы,
где он, верхний предел усталости.
   - Чего буравишь? - Сомов зло посмотрел на Гаврилова.
   Так и есть, угадал - не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами,
однако на него еще не кидался. Зря, Вася... Как говорит Ленька, в разных
весовых категориях мы  с  тобой  работаем.  Капитан Томпсон рассказывал,
что,  когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил
ему физиономию -  и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы
и без мордобоя обойдемся.
   - Давай, давай,- кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны
по-флотски. - Выговаривайся,  раз  приперло. - И  скажу! - Сомов  бросил
вилку на стол. - Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ
Сомов! - выскочил Тошка.- Часу хватит, товарищ механик?
   Никто не улыбнулся.
   - Чай пить будете?  -  заикнулся было Петя,  но ему не ответили - все
неотрывно смотрели на Сомова. - Давай жми, - поощрил Гаврилов, тоже кла-
дя вилку на стол. - Про то, как я поход  затеял на твою погибель. Точно?
- Орден на нашей крови захотел получить? - сдавленно крикнул Сомов.
   Мертвое молчание повисло над камбузом.
   - Все  так  думают? - спокойно  спросил  Гаврилов. - Что  ты, батя, -
подал из угла голос Давид. - Разве можно, батя... - Орденов у меня шесть
штук, не нужно мне седьмого, Вася. - Это не ответ! - вставил Маслов.
   Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов - уже двое.
   - Я кого неволил? - проговорил он пока все еще  спокойно. - Силком за
собой тащил?  Отговаривал,  кто хотел лететь? - Ну, глупости сделали. Не
полетели, угрюмо сказал Маслов. - Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить
ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя. - Зачем на
смерть повел? - уже не крикнул, а скорее  простонал  Сомов. - Ну, сам на
ладан дышишь - твое дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня
погубил и  этих  сопляков?  За  что, - яростно ткнул пальцем в  покрытые
заиндевевшим стеклом фотографии детей, - их сиротами сделал?
   - Не  хотел говорить, а  скажу, -  решился Маслов,  теперь все равно.
Знаете,  что Макаров на  Большую землю радировал?  -  "Поезд под угрозой
гибели" - радировал!
   - Из-за,  тебя,  краснобай, остались! - набросился на Валеру Сомов. -
"Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе..." Распелась канарейка!  Вот и
пошли... Выхаркивай теперича легкие, чтоб батя не огорчался!
   Валера прикрыл рукой глаза.
   - Подонок, ты, Васька, - сплюнув, сказал Игнат. Думал, просто жмот, а
ты еще и подонок!  -  За подонка -  знаешь?  - Сомов рванулся к Игнату и
затих,  прижатый к  месту тяжелой рукой Леньки.  -  Драться не дам,  я с
Игнатом согласный, -  хмуро сказал тот.  -  Куда мне  драться... -  Лицо
Сомова  скривилось,  голос  дрогнул,  перешел в  шепот:  -  Подохнуть бы
спокойно... - Все высказались? - тихо спросил Гаврилов.
   И, подождав мгновение, взревел:
   - Эй,   ты,   мокрица,  протри  глаза,  слез  на  дорогу  не  хватит!
Разнюнился... баба! Слюни распустил... На тот свет собрался? Туда тебе и
дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! - И свирепо повернулся
к  Валере: - Зачем их  уговаривал,  кто  разрешил?!  Пусть бы  улетели к
чертовой матери,  чем гирями на ногах висеть!  Молчать,  когда начальник
поезда говорит!  (Все свирепея.) Да,  виноват -  баб в поход взял! Зачем
свой троллейбус бросил,  если кишка тонка?  (Сомову.) А ты чего писал "с
благодарностью принимаю приглашение",  когда знал,  что я  не  в  Алушту
собрался?  (Это Маслову.) Тьфу!  Я вам дам помирать,  на том свете тошно
будет!
   Перевел дух, бешеным взглядом обвел притихших людей:
   - Чего  носом стол долбишь?  (По  адресу Леньки.)  За  девками бегать
легче,  чем по Антарктиде ходить?  А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень
веселее  смотрит!  Зарубите себе  на  носу  каждый:  помереть никому  не
позволю.  Пригоним хотя бы полпоезда в  Мирный -  ложись и помирай,  кто
желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой,
Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых.
   - Не вставайте,  ребята,  сам разолью, -  заторопился Петя. -  Пейте,
ребята, пока горячий.
   - Раз  пошла  такая пьянка...  -  сбивая напряжение,  пошутил Алексей
Антонов, - разреши, батя, каждому по сигарете.
   Закурили, молча и с наслаждением подымили.
   - Ты главное ответь, - поднял голову Сомов.- Когда с Востока уходили,
знал или не знал про солярку?
   - Не знал,  Вася,  честно говорю,  -  ответил Гаврилов.  -  А  если б
знал...докурил  до  пальцев  сигарету,  загасил в  пепельнице,  жестяной
крышке из-под киноленты...- все равно пошел бы!
   - Один? - недоверчиво спросил Маслов.
   - Один  в  поле не  воин. - Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок,
благодарно кивнул, жадно  затянулся. В  походе  одному делать нечего.  С
Игнатом пошел  бы,  с  Алексеем,  с  Давидом,  с  Валерой.  "Коммунисты,
вперед!"  -  как когда-то на фронте...  И  Ленька небось посовестился бы
дядюшку, почти родного, бросать. А может, и еще кто.
   - Как  главный фрикцион или коробку менять,  все бегают,  орут:  "Где
Тошка? Куда задевался Тошка?"-затараторил Тошка. - А как в кино идти или
пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука!
   - И Тошка,- серьезно добавил Гаврилов.- Нельзя было, сынки, не идти в
этот поход...  Был у меня кореш -  комбат Димка Свиридов, два года рядом
провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали - и счет потерял.
Да  такое никто на фронте и  не считал,  там,  как и  у  нас в  полярке,
выручил друга -  и  знаешь:  завтра он тебя выручит.  Так я  вот к чему.
Зимой  сорок  пятого Вислу  форсировали,  нужно было  до  зарезу с  тыла
прорваться к деревне. Гаврилов рукой сдвинул посуду и  при  помощи вилок
показал,   как  располагались  стороны. -  А  с  тыла,   вот  здесь,  по
разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез,
не  возьмем  деревню,  посередь которой шло  шоссе, - сорвется операция.
Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы
ушам не поверили,  стал тянуть резину:  так,  мол,  и  так,  машины не в
порядке,  личный состав неопытный,  боеприпасов недокомплект...  Что  на
него нашло,  никто понять не  мог.  Другой батальон с  тыла бросили.  На
минах три танка потеряли,  остальные прорвались,  взяли деревню...  А со
Свиридовым я  до  конца войны не здоровался,  на разу руки не подал.  Не
знаю, где он сейчас, чем командует...
   - Поня-ятно, - протянул Игнат.
   - Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если
б на  следующий год  Восток закрыли, - закончил  Гаврилов. - Я-то что, я
уже на излете, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть...
   На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз.
   - Полаялись и забыли, батя, - с извинением проговорил Маслов. - Не из
капрона нервы,  сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота. - Не
помрем, - сказал  Давид. - С  Комсомольской  дорога  под  горку  пойдет,
полегче будет. - Факт, - поддержал  Алексей. - Морозы ослабнут, повысится
и давление воздуха и количество  кислорода в нем. - Выйдешь на  улицу, -
размечтался Тошка, - а там сущая чепуха: минус пятьдесят. Сымай кальсоны
и загорай!
   Растаяли, заулыбались.
   - Как  вернемся, - продолжал мечтать  Тошка, - соберу  пингвинов штук
тыщу,  расскажу им  лекцию про поход.  А  если кто каркнет, что брешу, -
перья из... повыдергаю!
   На этот раз не выдержали, рассмеялись.
   - Все,  Давид, - вытирая слезы, пробормотал Валера, - побаловал тебя,
и баста. Тошка, собирай чемоданы - и домой!
   Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.
   - Пойдешь вместо Сомова, - еще раз повторил Гаврилов.  Сомов хрустнул
пальцами.
   - Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое... Только машину сдавать не
принуждай, рано списывать меня: в пассажиры, пригожусь...
   - Сдашь, - проговорил Гаврилов, - на одни сутки. Отдохнуть тебе надо,
Вася.
   - На сутки -  другое дело,  - обмяк Сомов. -  А то "сдай машину", бог
знает, чего подумаешь.
   - Кончен бал. - Гаврилов поднялся. - По спальням!
   И  все  разошлись "по спальням".  Дежурные разожгли печки-капельницы,
салон  "Харьковчанки"  и  жилой  балок  быстро  прогрелись,  а  в  тепле
раздеваться одно удовольствие.  Залезли в  мешки с  пуховыми вкладышами,
глаза сами собой закрылись,
   Светало.   Понемногу  выплывал  из  тьмы  желтый  диск,  окрашивая  в
нежно-розовые тона снег и часть небосклона,  а позади,  где-то над Южным
полюсом,  густел  темно-синий  занавес.  И  оттого  солнце  казалось  не
настоящим,  а  бутафорским,  словно осветитель в  театре баловался своим
искусством.  Лучи были косые,  на все пространство их не хватало,  и  на
теневых участках снег казался то  изумрудным,  то  красноватым.  Но  так
продолжалось недолго,  часа полтора.  А потом,  по мере того, как солнце
пряталось,  нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой
темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звезды.
   Однако люди ничего этого уже не видели.  Точнее, видели, и не раз, но
не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днем, а спали ночью.
   Поезд  спал.   Утихли  двигатели,   умолкла  рация,   и  лишь  слегка
посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.
   Так спит пружина, пока ее не натянут. Но пружине легче, она стальная,
а люди сделаны из плоти и крови.

        ВАСИЛИЙ СОМОВ

   Сомов заснул в  тишине и  проснулся от  тишины.  Выглянул из  мешка -
никого.  Тело протестовало,  требовало покоя, ношено всегда протестует и
требует,  к  этому  Сомов давно привык.  Жаль  покидать мешок,  так  бы,
кажется, всю жизнь в нем и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть
еще  не  успело.  Значит,  только-только  остановились,  прикинул Сомов.
Проканителишься минут  двадцать -  будешь лязгать зубами,  надевая штаны
при  минусовой  температуре.  Вылез.  На  нижнее  шелковое  белье  надел
шерстяное,  потом свитер из верблюжьей шерсти,  кожаную куртку, каэшку -
штаны  и  телогрейку  опять  же  на  верблюжьей  шерсти,  натянул  унты,
подшлемник,  шапку и,  запакованный по всем правилам,  вышел из балка на
мороз.
   Первая мысль:  утро,  сутки проспал,  и впереди снова сон,  вместе со
всеми. Это хорошо.
   Глянул -  Комсомольская!  Полузасыпанный домик,  раскулаченный тягач,
что еще в позапрошлом походе бросили,  разбитые ящики, разная рухлядь...
А цистерна?  Круто обернулся,  увидел метрах в двухстах цистерну и возле
нее людей.  Побежал бы,  да нельзя здесь бегать,  шагом дойти -  и за то
ногам спасибо.  Дошел, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как
Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.
   Завернул Игнат горловину, спустился вниз.
   - Привет, Плевако!
   Постояли,  понурясь. Жали, рвались на Комсомола скую... Была надежда,
и  нет ее.  Гаврилов махнул рукой,  пошел к  домику,  за  ним потянулись
остальные.  Ни слова никто не сказал.  Но -  удивительное дело!  - думал
Сомов о  цистерне на  Комсомольской много раз и  замирал от этих дум,  а
удар перенес без горечи,  даже равнодушно.  Потому что кожей чувствовал:
быть  и  в  той  цистерне киселю,  и  потому,  что  весь  выплеснулся во
вчерашнем разговоре,  и  еще потому,  что хорошо выспался и  скоро снова
ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.
   Ленька уже откапывал дверь.  Молодой, буйвол, здоровый, ничем в жизни
не связанный,  для себя живет,  позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов
видел не раз и не испытывал к ним уважения. Все хорошо - козлами скачут,
а  как прижмет их -  слова не выдавишь.  Первый и последний раз парень в
походе,  точно.  Мазуры,  Никитин,  даже этот шкет Тошка -  другое дело,
тертые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.
   Ленька распахнул дверь.  На  пути к  Востоку торопились,  в  домик не
заходили,  да и  ни к  чему было заходить.  А теперь все рвутся,  может,
разжиться  чем  удастся.   Картина  знакомая:  дизельная  электростанция
законсервированная,  камбуз,  в кают-компании стол,  стулья, две полки с
книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин - к полке
с книгами:  Толстой,  Флобер!  А Сомов -  в жилую комнату,  к тумбочкам.
Открыл одну,  вторую... Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами
пересчитал:  двенадцать штук "Беломора".  Так-то,  брат Никитин, Флобера
курить те будешь...
   Узнав  про  такую удачу,  перерыли всю  станцию,  разгребли по  углам
сугробы - откопали десяток мерзлых бычков... Зато из камбуза с радостным
подвыванием вышел Петя,  прижимая к  груди несколько килограммовых пачек
смерзшейся в  камень соли.  Тогда только походники и узнали,  что соли у
них оставалось от силы на неделю.
   Вот и все, больше до Мирного жилья не увидишь...
   За ужином о  цистерне никто не вспоминал -  батю щадили и  нервы свои
берегли.  А  думали о  ней,  по  глазам было видно.  А  глаза-то у  всех
ввалились,  носы острые,  губы серые -  краше в гроб кладут. Хотел Сомов
спросить,  как перегон дался,  но смолчал:  и без слов видно, что по уши
нахлебались, пока он сон за сном смотрел.
   Поужинали,    растопили   капельницу,    улеглись.   Сомов   привычно
расслабился,  ожидая,  что сию же секунду мозг отключится,  но не тут-то
было, сна ни в одном глазу. Оглушительно храпел Тошка, посапывал Ленька,
беззвучно,  Как мертвые,  лежали Валера и Петя, а Сомов все бодрствовал.
Капельница прогрела бак градусов до  тридцати,  стало жарко.  Машинально
выпростал из  мешка руку,  чтобы достать "Шипку",  и  шепотом выругался.
Хотя бы одну "беломорину" заначил,  дурак... Курить захотелось до кругов
в голове, сладкая слюна заполнила рот, что хочешь отдал бы за три-четыре
затяжки.  Мысли  сосредоточились на  камбузной полке,  где  Петя  хранил
скудный запас курева,  и в мозгу начали возникать варианты,  при которых
он,  Сомов, имел бы законное право пойти на камбуз и всласть накуриться.
Но варианты эти были сплошь надуманные,  по закону ничего не выходило, а
раз так,  то  лучше про курево не  вспоминать.  Через четырнадцать часов
обед, тогда и подымим.
   Сразу засыпаешь -  ни о чем не думаешь,  во сне все беды проходят,  а
когда валяешься без  смысла и  цели,  начинают болеть помороженные щеки,
нос и  кисти рук,  стреляет в колене -  ревматизм,  что ли,  начинается,
бунтует желудок,  вызывая изжогу. Сомов встал, зачерпнул кружкой ледяной
натаянной воды из  бидона.  Прогрел воду у  еще не  остывшей капельницы,
проглотил две таблетки бесалола, запил. Изжога прошла, заснуть бы теперь
в самый раз...
   А  в голову назойливо лез вчерашний разговор.  Ненужный был разговор,
зряшный. Все равно Гаврилов оказался прав.
   Сомов выругал себя:  сорвался... Лучше всего молчать. В троллейбусном
парке его  так  и  прозвали -  молчун.  В  праздники наряды выписывали -
молчал,  благодарность объявляли -  молчал,  ругали -  молчал. По своему
опыту Сомов знал,  что молчаливых не то что любят,  а стараются не очень
задевать:  работает человек - и пусть себе работает, всем кругом польза.
А  если с  начальством спорить,  то сегодня выиграешь десятку,  а завтра
проиграешь сотню.
   Обидно, сорвался. В первый раз, а какая разница? Кому самый захудалый
тягач подсовывали?  Сомову. "Ты, Вася, у нас опытный, ты у вас золотой и
серебряный",уговаривали.  Кто  три  дня на  Востоке грузы сдавал,  соляр
перекачивал,  пока  остальные водители дрыхли  без  задних  ног?  Сомов,
Всегда так:  вкалывать нужно - Сомова зовут, а, премии, грамоты получать
- Иванова,  Петрова,  Сидорова. Хотя, конечно, бывало и другое. Сомов не
без   удовлетворения  припомнил  случай  с   Гусятниковым,   в   прошлую
экспедицию.  Нахрапистый был  мужик,  громче  всех  орал  на  собраниях,
Валерку оттирал -  к бате лез в замы.  "Сомов такой и сякой,  -  орал, -
безынициативный!"  А  когда на припае у Гусятникова трактор заглох и лед
под ним хрустнул, чуть "медвежьей болезнью" не заболел. Трещина узкая, с
полметра,  нужно  неисправность устранить  и  вперед  рвануть,  пока  не
разошлась,  а выступальщик этот драпанул с машины.  Кто трактор и сани с
продовольствием спас? Сомов. Тогда батя за его здоровье выпил и на руках
носить пообещал.  Нам на руках не надо,  ноги пока,  еще ходят, ты лучше
хорошее  не  помни,   а  плохое,  забудь.  Так  нет,  запомнит,  ввернет
что-нибудь такое, в характеристику, прощай, Антарктида. Садись, Вася, за
баранку троллейбуса номер  двенадцать и  гоняй  до  одури  по  маршруту:
гостиница "Националь" - больница МПС.
   В,  который раз подсчитал в уме,  что имеет здесь, в Антарктиде. Если
все собрать,  то раза в два ч половиной больше, чем зарабатывал в парке.
Ладно, была бы шея, а хомут найдется... Дойти бы...
   Два раза отзимовал -  шесть лет забот не знал, нешуточное дело восемь
едоков прокормить,  обуть и  одеть одному.  Конечно,  Жалейке неплохо бы
сотнягу прирабатывать, но где ей, с хозяйством еле справляется. Вспомнил
разговоры друзей:  "Куда махнешь в отпуск?"-"В Ялту,  а ты?" - "Думаю, в
Палангу,   на  машине!"  Горько  усмехнулся.   Он-то  вернется,  получат
отпускные -  и за баранку,  да еще сверхурочные ездки будет выпрашивать.
Кружка-другая пива -  вот а все удовольствие.  Для них,  подумал Сомов о
товарищах,  Антарктида  -  это  почет,  портреты  в  газетах,  борьба  с
природой... Вам бы столько нужно было, сколько мне, поняли бы, что такое
для меня Антарктида...
   Не спится,  курить хочется,  хоть вой. Чертов Ленька, сунулся тогда в
пожар, не мог курево из балка выкинуть, Знал бы такое, первый бы полез..
Хотя вряд ли,  Ленька - сам себе кормилец, ему море по колено, красуйся,
проявляй геройство. А моим хлеб нужен, не портрет с черной окаемкой...
   Еще  раз позавидовал Леньке,  и  заныло под ложечкой:  вспомнил Сомов
молодого Ваську,  неженатого,  удачливого.  Первая удача  -  в  танковых
войсках служил,  обучился на  механика-водителя.  Хотя просился на флот,
чтоб  тельняшку носить и  брюки-клеш,  пыль девкам в  глаза пускать.  Не
видать бы тогда Антарктиды как своих ушей,  для Гаврилова только танкист
- человек.  Но  с  батей встреча случилась через шесть лет,  а  до  того
отслужил,  закончил курсы бульдозеристов и завербовался в Братск. Деньги
там были несчитанные, как от них избавиться, не знал.
   Воспоминание об  этих деньгах до  сих  пор мучило Сомова,  как только
может мучить тяжелая и непоправимая ошибка. - Послушался бы умных людей,
оставил бы на книжке -  горя бы не знал.  Так,  нет,  полгода по Кавказу
мотался,  пока до  копейки не спустил.  Правда,  на всю жизнь нагулялся,
цыплятами табака завтракал,  шашлыками обедал,  вино дул,  как  воду.  И
Жанна...  Вообще-то ее звали Аней - в паспорте случайно подсмотрел. Ноги
длинные,  грудь  высокая,  синими  глазищами  взглянет  -  до  позвонков
пробирает. До последней десятки деньги выжала и хвостом вильнула. Продал
часы,  купил билет и махнул в столицу -  устраиваться.  Вышел из поезда,
сел в первый же попавшийся троллейбус,  прочитал объявление и прямиком в
парк.  И заработок неплохой обещали и работа почище,  чем на бульдозере.
Поселился в общежитии.  Через год женился.  Может, и рано было жениться,
но уж очень хотелось забыть, вытравить из памяти ту синеглазую ведьму.
   А с Жалейкой забыл, вытравил...
   Вспомнил Сомов их первую встречу.  Ехал в автобусе к приятелю и гости
и стал свидетелем смешной сцены:  контролер,  здоровенный мужик, выжимал
штраф из зайца-студента.  Тот хлопал глазами, шарил в портфеле и лопотал
насчет стипендии,  что  завтра получит,  а  контролер,  весь светился от
радости,  что поймал:  "Так будем платить штраф,  гражданин?" Студент не
знает,  куда деваться от позора, уже не просит, а стоном исходит. Тут-то
Сомов и увидел Жалейку.  Простенькая такая,  собой нескладная - пройдешь
мимо и  не заметишь.  Только глаза большие и  скорбные,  как на картине.
Подошла,  спросила,  можно ли  за  студента штраф заплатить.  Контролер:
"Плати,  твой будет заяц!"  Покраснела,  как малина,  заплатила,  а  тот
ухмыльнулся,  пошутил  плоско  и  пошел  новых  зайцев  ловить.  Студент
приготовился на блокнотике адрес записать,  чтоб завтра деньги принести,
а  она -  что вы,  говорит,  не надо.  Шмыг к  выходу -  и  выскочила на
остановке.
   Сомов за  ней.  Сто  раз  удивлялся,  какая сила его толкнула,  зачем
вышел,  ведь ехать-то  было еще  далеко.  Догнал,  напросился проводить,
слово за слово - в общем, познакомились. В кафе "Мороженое" пригласил, о
том  о  сем  рассказал и  поинтересовался,  почему это  она  чужой Штраф
заплатила.
   - Жалко его стало, - ответила. - Тихий он такой, беспомощный.
   - Много их,  зайцев,  -  возразил.  -  Я троллейбус вожу, знаю ихнего
брата. Всех не пережалеешь, которые бесплатно норовят.
   - Не  все от жадности, - тихо таи сказала,  будто извиняясь. - Нельзя
людей ногами топтать.
   - Эх ты, Жалейка! - посмеялся Сомов.
   Так и прозвал ее - Жалейка.
   Чудная девка оказалась,  не  видел он таких.  Штукатур,  в  общежитии
жила,  в комнате шесть вертихвосток, в каждая: "Варька, погладь! Варька,
отнеси каблук набить!" -кому не лень,  все на ней воду возили.  Половину
заработка отцу с  матерью в  деревню отсылала да  еще  сестричку,  что в
техникуме училась,  кормила, самой только на хлеб да на суп с вермишелью
и оставалось.  А девка была хоть и не видная собой,  а плотная,  девки -
они воздухом сыты бывают.
   Присмотрелся к  ней Сомов и решил,  что получится из Жалейки верная и
надежная жена. Сыграли свадьбу, парк выделил молодоженам комнату, начали
жить,  а добра не наживали. Безответная была Жалейка, робкая, а характер
гранитный.  "Ты уж меня прости,  Вася, но как жила, так и жить буду - по
совести".  И старикам продолжала посылать,  и сестричку кормила, и, Васю
своего не спрашивая,  его родителям в  деревню двадцатку в месяц.  Сомов
хмурился,  выражал недовольство,  голос повышал,  чтоб понимала,  кто  в
семье хозяин,  но верха не взял и покорился. Кореши, с которыми на троих
перестал разливать,  посмеивались,  называли подкаблучником, но Сомов не
обижался,  зная,  что вовсе он  не  подкаблучник,  а  проста в  глазах у
Жалейки есть такая правда,  против которой не попрешь.  Ни напиться,  ни
выругаться,  ни человека обидеть не позволяли,  с таким укором смотрели,
что хоть на колени становись - клянись, оправдывайся.
   Вот и получилось,  что не он жену воспитал,  а она его. Любила своего
Васю,  ласкала,  без чистой рубахи на улицу не выпускала и день за днем,
год  за  годом  переделывала  по-своему.  Научила  стариков  почтительно
любить,  семью ценить превыше всего,  человека в себе беречь - не только
тело, но совесть в чистоте держать.
   Заболеет соседка,  Жалейка ночь  у  ее  постели сидит,  погорельцы по
домам ходят -  платье свое отдаст, о стиральной машине: сколько мечтала,
дождалась премии -  и старикам на сено для Зорьки послала.  Эх, Жалейка,
Жалейка...
   За пять лет двух мальчиков-погодков ему родила, девочку, и все бегают
у нее чисто одетые, умытые, любо-дорого смотреть, когда за стол садятся,
галчата голодные.  Гордое  слово  -  семья,  сколько в  нем  скрыто  для
человека радости. Смысл жизни - семья!
   Екнуло сердце:  вспомнил про  бычка,  который,  может,  еще  лежит  в
кармане кожаной куртки. Не докурив, Сомов никогда не выбрасывал бычка, а
бережно гасил и совал в карман.  А вдруг и сейчас там лежит,  забытый? В
балке уже похолодало,  но  ради такого водой ледяной дал бы себя облить.
Вылез,  нащупал  куртку,  юркнул  обратно  в  мешок,  рванул  молнию  на
кармане...  Вот он,  родной,  желанный! Давно уже такой радости Сомов не
испытывал,  как от этого бычка. Прислушался - спят. Не спали бы - дал бы
каждому по затяжке,  а раз спите -  во сне покурите. Крутанул зажигалку,
жадно  затянулся,  раз,  второй,  третий -  даже  в  голове зазвенело от
облегчения.
   И постыдился:  нехорошо, не по совести. Проснулся бы кто, увидел, что
он курит,  бог знает, что бы подумал. И так не любят его, жмотом в глаза
и за глаза обзывают,  скопидомом. А ты зайди ко мне, посмотри, сколько в
доме накоплено?!
   Сомов  вздохнул.  Дорого  она  обходится,  Жалейкина  правда,  чистая
совесть.
   Семь лет назад,  в гололед,  такая приключилась история.  Возвращался
Сомов ночью в парк,  и в его троллейбус врезалась "Волга". Признали, что
водитель троллейбуса ничего  не  нарушил,  а  с  двоих,  которых  из-под
обломков "Волги"  вытащили,  вину  смерть  списала.  Вот  и  вышло,  что
оказался как бы виноватым в этой беде один человек -  Василий Сомов.  Не
перед судом,  к которому он и  не привлекался, -  перед своей обнаженной
совестью. Понял это, когда трех сироток решили определить в детский дом.
   Не позволила Жалейка!
   Взяли детей к  себе.  Яблоки зимой покупали,  на  море летом возили -
чтоб жили, как раньше. Полюбили, как родных, заменили отца и мать, не во
всем,  конечно, потому что родителей вообще нельзя заменить. Но здоровье
детям сохранили и  детство прожить дали,  старшего до  института довели.
Поневоле жмотом станешь, деньги, брат, у нас считанные...
   Еще пять лет, подумал Сомов, и полегче будет. Заработок Костя в семью
принесет,  младших поднять поможет.  Как  Давид  Мазур  -  не  забывает,
помнит, помогает.
   По анкете -  трое детей,  по столу обеденному - шестеро... И никто из
походников не знает,  и пусть не знает, жалеть мы сами умеем, нас жалеть
ни к  чему.  Живым бы вернуться!..  Зря вчера Валеру попрекал,  не он от
самолета отговорил - Жалейка отговорила!
   Так он лежал и думал.  Выспался, покурил, до звонка еще часов шесть -
давно такой удачи не выпадало.  Всех вспомнил: жену, своих стариков и ее
стариков,  Витю, Колю, Галку, Зойку, Костика и Леночку, никого не забыл.
Стал думать,  что  кому купит,  если живым останется.  Жалейке мохеровый
шарф на  плечи,  мальчишкам джинсы и  нейлоновые куртки;  девчонкам тоже
куртки поярче и нейлоновые купальники - это на валюту, в Лас-Пальмасе. А
дома  -  всем новую обувь,  а  девчонкам -  высокие сапоги,  Костику для
института шерстяной костюм,  старикам -  отрезы...  Сам -  за баранку, а
семью - в Евпаторию на месяц, пусть жизни радуются.
   Вспомнил, что как-то Игнат его спросил:
   - Вася,  а ты когда-нибудь в жизни смеялся? - Что я, клоун, что ли? -
нехотя ответил, хотя вообще мог бы не отвечать на такой глупый вопрос.
   Вспомнил же Сомов про этот вопрос Игната потому, что лежал и улыбался
- так хорошо ему было думать про то,  как обрадуются дома его подаркам и
его возвращению.
   И  с этой улыбкой стал засыпать.  Эх,  Жалейка,  Жалейка,  совесть ты
моя...

        ТРИ ЧАСА НА РАЗМЫШЛЕНИЕ

   Поезд скрылся за снежной пеленой, и Гаврилов остался один.
   Сейчас половина первого.  Через полтора часа  остановятся на  обед  и
увидят,  что  он  отстал.  Еще полтора часа -  на  возвращение.  А  если
догадаются отцепить цистерны от "Харьковчанки" и  пойти назад на третьей
передаче,  то  минут сорок.  Итого три  часа либо два часа десять минут.
Впрочем,  это,  наверное,  все  равно:  больше  полутора  часов  ему  не
выдержать.
   Ночь и снежное кружево отгородили Гаврилова от всего остального мира.
   Метель не раз пыталась его погубить.  Однажды на мысе Шмидта, налетев
внезапно, как разбойничья шайка, она настигла его на пути от аэропорта к
поселку.  Тридцать метров  в  секунду,  видимость ноль,  одна  надежда -
диспетчер Татьяна Михайловна вспомнит, что не дождался автобуса Гаврилов
и пошел пешком.  Вспомнила,  послала вдогонку вездеход.  Через несколько
лет,  уже  в  Мирном,  когда  скорость ветра достигла пятидесяти метров,
отправился с  поисковой партией спасать пропавшего аэролога и  чуть было
не свалился с  ледяного барьера на припай -  в последнее мгновение успел
ухватиться за  леер.  А  в  другой раз  на  дрейфующей льдине с  полчаса
вертелся вокруг домика, пока, сбитый с ног ветром, не ударился о дверь -
спасся.
   Выжить  в  настоящую  пургу  и  погибнуть  из-за  никчемного ветришки
пять-семь метров в секунду...  Никчемный,  а сделал свое дело:  взметнул
снег, засеял воздух мельчайшими пылинками, уничтожил видимость.
   Был бы у него тягач с балком- "ноу проблем", как говорил американский
геофизик,  который  зимовал на  Востоке.  Забрался бы  в  балок,  разжег
капельницу и отсиделся в тепле. Значит, допустил ошибку: последний тягач
обязательно должен быть с балком.
   И еще ошибку допустил или небрежность -  один черт,  как назвать:  не
наладил переговорные рации на первой и последней машинах,  понадеялся на
ракеты.  А все ракеты ушли на фейерверк,  салют в честь первого пожара в
истории Центральной Антарктиды.
   "Многовато  ошибок на один поход", -  расстроился  Гаврилов.  Кому-то
нужно за них расплачиваться, и справедливо, что жребий этот выпал ему.
   Стал решать,  как поступить:  отсидеться ли в  кабине,  пока не уйдет
тепло,  или сразу разжигать костер. Конечно, нужно отсидеться. Двигатель
остынет минут через двадцать,  и  в  эти минуты в  кабине будет плюсовая
температура.  Еще  с  полчаса  морозу  придется штурмовать тягач,  чтобы
проглотить остаток тепла.  Значит, покидать кабину следует не раньше чем
минут через пятьдесят.  И тут же внес поправку:  через сорок, потому что
закоченеешь -  рукой не  двинешь,  а  разжечь костер -  дело нешуточное,
много сил потребуется.
   Прикинул  план:  сначала  наломать  на  куски  или  распилить остаток
горбыля,  снести его в  колею,  намочить тряпку в  канистре с бензином и
поджечь.  Это  первый  вариант.  Второй вариант такой:  проделать то  же
самое,  но  разжечь костер прямо  в  санях,  чтобы пламя охватило доски,
которых имелось кубометра полтора.  Вариант более надежный,  но  в  этом
случае поезд останется почти без дров,  разогревать масло и  соляр будет
нечем. Так что второй вариант отпадает. Вот если бы авария случилась до,
а не после  Комсомольской, - другое дело, тогда можно было бы  разобрать
на дрова домик. А возвращаться с этой целью на Комсомольскую -  потерять
три-четыре  дня.  Не  имеет  он,  Гаврилов,  права  на  такую  роскошь -
возвращать поезд  назад,  когда каждый километр дается с  кровью.  Себя,
может,  и спасешь, а поезд погубишь - такого не то что Сомов, а Валера и
Мазуры не выдержат.
   И  решил,  что  пожертвует,  самое  большее,  горбылем и  двумя-тремя
досками.  Тогда  дров  ребятам,  пожалуй,  хватит,  с  учетом того,  что
километров через  двести -  триста морозы ослабнут,  а  на  Востоке-1  и
Пионерской можно наскрести для костров всякого хлама -  разбитых ящиков,
вех и прочего. Итак, горбыль, две-три доски и ни одной щепкой больше.
   И, пока в кабине было еще тепло, стал писать докладную:
   "Начальнику САЭ тов.  Макарову Алексею Григорьевичу 23 марта, 0 ч. 35
мин.
   Докладываю, что в двадцати километрах от Комсомольской заглох ведомый
мною тягач щ 36 с хозсанями.
   Предполагаю,  что расплавились подшипники коленчатого вала. В связи с
отсутствием видимости данное  происшествие для  экипажа поезда  осталось
неизвестным.  Нахожусь в кабине,  которая быстро охлаждается и на исходе
примерно  часа   сравняется  температурой  с   наружным  воздухом  минус
семьдесят один  градус  (такая  температура отмечена сегодня  на  начало
движения в 21 час по местному времени).
   Принял возможные меры для  предотвращения утечки тепла:  забил щели в
кабине ветошью и укутался чехлом. После окончательного охлаждения кабины
буду разогреваться работой,  а также зажгу костер из горбыля и двух-трех
досок.
   Учитывая,  однако,  что  принятые меры могут оказаться лично для меня
недостаточными,  прошу не  винить за последствия экипаж поезда,  так как
идущий впереди Савостиков никак не  мог видеть,  что тягач щ  36 заглох,
так как на 23.30 видимость стала ноль из-за пороши.
   Алексей Григорьевич!  Синицын не подготовил топливо,  отсюда все наши
беды..."
   Зачеркнул как следует последнюю фразу.  Сами разберутся, кто виноват,
а  то  получается,  что он,  Гаврилов,  жалобу сочиняет,  а  не  деловую
докладную записку.
   И продолжил:
   "Григорьич!  Начальником поезда назначь Никитина, заместителем Игната
Мазура. Если что, друг, не поминай лихом.
                                                             Твой Иван".

   В  кабине  стало  заметно  холоднее.  Паста  из  шариковой  ручки  не
выдавливалась, и Гаврилов достал карандаш.
   "И. О. начальника поезда тов. Никитину В. А.
   Валера! Поставь Давида замыкающим. Мой тягач брось, сними с него, что
надо,  а сани пусть подцепит Савостиков. Учти, на сотом километре у зоны
трещин вехи занесло,  в  пургу ни  шагу,  стой,  пока Маслов не проложит
курс. Характеристики на всех пиши с Игнатом и обсуди на коллективе. Если
никто не вылезет из оглоблей, дай всем положительные. Если на Пионерской
сумеете забраться в  дом,  то  на камбузе есть соль и  десяток мороженых
гусей, точно помню. Ну, бывай.
                                                          Гаврилов И. Т.
   Сынки! Держитесь друг за дружку - и черту рога обломаете.
                                                                  Батя".

   Все, отписался. Самое трудное осталось...
   По  тому,  как замерзли руки,  державшие карандаш и  записную книжку,
понял,  что  температура в  кабине опустилась много ниже нуля.  Наверно,
каждую минуту холодает на  градус,  а  то  и  на два.  Последние,  самые
трудные строчки - и пора выходить,  жечь дерево. Растер кисть, погрел ее
в рукавице и стал медленно выводить:
   "Катюша, сыночки! Уж такая случилась неудача..."
   Глухо заныло сердце, горький спазм перехватил дыхание.
   Смерти  Гаврилов  не  боялся,  слишком  часто  за  пятьдесят лет  она
подкарауливала его,  и  он  привык к  мысли о  том,  что рано или поздно
звезда перестанет светить.  Как и  все старые полярники,  он  никогда не
говорил об  этом,  но знал,  что не опозорит свой последний час излишней
суетливостью,  которая,  бывает,  перечеркивает все хорошее,  что было в
человеке при  жизни,  и  надолго  оставляет у  живых  неприятный осадок.
"Веселиться в жизни всякий умеет, - говорил комбриг, - а ты сумей весело
отдать концы! Умирать, братцы, нужно с достоинством, с улыбкой".
   Ну,  с  улыбкой -  это слишком сильно сказано,  а  с  достоинством он
умереть сумеет.  Не в этом дело.  Умереть - это больше не знать и больше
не увидеть: не знать, дойдет ли поезд, не увидеть Катю и мальчишек.
   И письмо его - последнее!
   Осознав этот факт, Гаврилов решил, что писать письмо не станет. Он не
любил возвышенных слов,  какими говорят в театре, считал их неискренними
и сентиментальными,  а именно такие слова и просились на бумагу.  К тому
же пальцы уже не гнулись, буквы получались корявые, и Катя подумает, что
писал он  в  судорогах.  Ни  к  чему травмировать бедняжку,  и  без того
слезами изойдет.
   Вспомнил,   как   провожали  его   пять  месяцев  назад  на   причале
Васильевского острова.  Было ветрено и сыро,  ребятишки озябли, и Катюша
отправила их в  помещение,  а  сама стояла внизу и неотрывно смотрела на
него,  печальная,  гордая,  все  еще  красивая.  "Королева у  тебя жена,
Ваня",-  с уважением сказал Макаров.  И Гаврилов вздрогнул тогда от этих
слов,  потому что про себя всегда называл ее королевой, владычицей своей
жизни, счастьем своим незаслуженным.
   И  оттого,  что никогда,  быть может,  не  увидит больше Катюшу и  ею
рожденных для него сыновей,  и  заныло у  Гаврилова сердце,  перехватило
дыхание.
   "Эх ты,  слюнтяй, - обругал он себя, - нашел время размагничиваться"!
Пососал валидол,  но боль не унималась.  Разжевал одну таблетку, другую,
прислушался - вроде отпускает.  Взглянул на часы:  прошло сорок минут. И
мороз в кабине градусов под пятьдесят, наверное. Нужно выходить, пока не
окончательно сковало суставы и не потеряло чувствительности тело.
   Вышел, захлопнул дверцы кабины. Ветришко резанул лицо холодным огнем,
пробил подшлемник и шарф,  словно бумагу. Но дует, однако, слабее, метра
три в секунду,  не больше. И видимость кое-какая появилась, снежную пыль
прижимает вниз.  Это хорошо,  но недостаточно. Совсем бы уложило пыль на
поверхность - Ленька, обернувшись, заметил бы, что за ним никого нет.
   Стремясь не  делать резких движений,  полез на обрешеченные стальными
трубами сани,  стал собирать горбыль.  Его  оказалось немного,  минут на
десять горения.  Горбыль длинный,  но тонкий,  пилить его,  пожалуй,  не
обязательно,  можно и разломать. А вот с досками вышла ошибка, нет здесь
полутора кубометров, в лучшем случае кубометр с четвертью. Так что досок
трогать никак нельзя. Впрочем, утешил себя Гаврилов, все равно распилить
бы их он не смог.  Влез на сани,  горбыля наломал и сбросил - и то глаза
на лоб полезли, через рот с трудом отдышался.
   Подумал,  что  в  прошлом походе запросто бы  три  часа  продержался.
Поработал бы  хорошенько кувалдой,  вбил  бы  полдюжины пальцев,  вот  и
согрелся. Теперь все, спета песня, укатали сивку крутые горки. Что толку
в  руках,  которыми и  сейчас подкову сломаешь,  если легким не  хватает
кислорода  и  сердце  не  гонит  кровь.  За  три  недели  похода  четыре
обморока... А ведь Алексей еще в Мирном предупреждал: не то у тебя стало
сердце,  батя, лучше бы тебе в поход не идти. Обругал тогда Лешку, велел
помалкивать в  тряпочку.  Не мог не пойти в  этот поход.  Снова вспомнил
комбрига:  "Танкист, который доживает до пенсии, не танкист!" Будто свою
судьбу видел генерал:  погиб от  несчастного случая на испытаниях нового
танка  два  года  назад,  со  всей  страны  съехались фронтовики почтить
память.
   Пока стоял,  накапливал силы,  чтобы вылезать из саней на снег, мороз
добрался до костей, и Гаврилов подумал, что хорошо бы сейчас свалиться в
обморок и  на  этом поставить точку.  Обругал себя за  эту  мысль грубой
бранью,  встряхнулся и  полез через решетку.  Руки окоченели,  а  от них
сейчас зависело все.  Стал сжимать и  разжимать пальцы,  бить в  ладоши,
чуть  разогрелся и  начал  укладывать в  колее щепки для  костра.  Вновь
выругался: вспомнил, что не смочил в бензине тряпку, а канистра в санях.
Пришлось снова  карабкаться на  сани,  сбрасывать канистру и  выбираться
обратно.
   Теперь предстояло самое ответственное дело: следовало снять рукавицу,
расстегнуть каэшку,  достать  из  кармана куртки  зажигалку и  крутануть
колесико.  Начал бить правой рукой но дверце тягача, но осторожно, чтобы
не повредить костяшки пальцев.  Бил, пока в руке не защипало и пальцы не
обрели чувствительности.  Снял рукавицу, рванул молнию на каэшке, молнию
на кармане куртки,  выхватил зажигалку и поджег тряпку. И, не задергивая
пока молнию на каэшке, склонился над вспыхнувшими щепками.
   В лицо и в грудь дохнуло живительным теплом, так бы и окунулся в него
весь, как в горячую ванну. Хорошо, что догадался сложить костер в колее,
меньше тепла уносит зря.  По  мере  того как  огонь угасал,  подбрасывал
щепку за щепкой,  и каждой щепки было жаль, потому что с ней уходило еще
секунд пятнадцать жизни.  "Как костер,  наша жизнь угасает",- неожиданно
припомнил слова  из  песни,  которую  пел  под  гитару  комсомолец Костя
Изотов,  комроты из  его батальона.  И  Костя тоже не  дожил до  пенсии,
пророчески напел  себе:  сгорел в  танке у  самого Берлина,  волчонок из
гитлерюгенда угодил в  бензобак из  фаустпатрона.  А  было  тогда  Косте
девятнадцать лет.
   Задымилась промасленная каэшка,  пришлось чуть отодвинуться. Осталось
десяток щепок,  почти что ничего.  Не натопишь Антарктиду двумя охапками
горбыля.  Что  еще  может гореть?  О  досках не  думать,  за  чужой счет
Гаврилов жить не  привык.  Чехол от  капота,  старый комбинезон,  что  в
кабине валяется,  годятся,  облил их бензином -  и в огонь.  От копоти и
масляного чада драло горло,  слезились глаза,  но зато тепла тряпье дало
много, минут на семь-восемь, даже сосульки на шарфе подтаяли.
   Все,  догорел костер, больше жечь нечего. Но угли еще тлели, и, чтобы
это последнее тепло не  пропало,  Гаврилов лег на  них в  колею,  уже не
боясь  того,  что  каэшка будет дымиться.  И  это  тепло оказалось очень
значительным:  оно проникло глубоко в грудь, и согретая кровь побежала в
ноги,  с болью побежала,  вознаграждая догадливого Гаврилова мучительным
наслаждением.
   Но  угли  быстро  остыли,  и  Гаврилов поднялся.  Снегом  загасил  на
рукавицах и  каэшке тлеющие места,  взял с  кузова кувалду и  попробовал
поработать.  После третьего удара задохнулся,  бросил кувалду и  полез в
кабину.
   Тело быстро леденело, но руки еще слушались. Не снимая рукавицы, взял
карандаш и  крупно вывел на листке записной книжки:  "2 часа 03 минуты".
Выронил карандаш и не стал пытаться поднять,  решил,  что остальное люди
поймут сами.  Попытался было  еще  подвигать плечами,  побарахтаться,  а
поняв зряшность этих усилий,  лег на сиденье,  сжался,  как мог,  и стал
засыпать.
   Сквозь  сон  услышал  Гаврилов  колокольный  звон  и  усмехнулся  или
подумал,  что  усмехнулся,  настолько нелепыми показались ему эти звуки.
Минут пять назад он еще мог бы определить, что это не звон, а грохот. Но
способность даже  к  простым  умозаключениям уже  покидала Гаврилова,  и
потому он  никак больше не  реагировал на  замирающие звуки уходящего от
него мира.

        СИНИЦЫН

   Океан  разомлел  от  зноя.  Зеленоватая гладь,  распоротая форштевнем
корабля,  вновь смыкалась,  обметывая шов белыми нитками-барашками. Лучи
солнца так разогрели океан,  что даже летучие рыбы ушли куда-то  вглубь,
искать прохлады.
   "Визе" возвращался домой.
   Тропики!   Волшебный  сон  в   полярную  ночь,   рожденный  пламенной
фантазией, сказка - и наяву!
   Когда проходили экватор,  разгуливать босиком по  раскаленной верхней
палубе никто не решался. Изнеженные унтами ступни ног не выносили такого
жара,  и  люди,  подбираясь к бассейну,  смешно подпрыгивали и по-детски
смеялись.   Бассейн,   сооруженный  из  обшитых  брезентом  досок,   был
небольшой,  пять на пять метров, и вода в нем, взятая у океана, все-таки
чуточку охлаждала распаренные тела  и  давала  возможность еще  немножко
поваляться на солнцепеке. За неделю отбеленные зимовкой люди загорели до
шоколадного цвета, а иные получили серьезные ожоги.
   - Хуже детей! - сокрушался судовой врач. - Ребятню хоть можно выгнать
с пляжа, а этих ничем не проймешь!
   Полярники сочувственно слушали призывы врача,  мудро  напоминали друг
другу  о  вреде  солнечной радиации и,  наскоро  позавтракав,  бежали  с
подстилками на верхнюю палубу - занимать лучшие  места.  И старпом делал
вид,  что не замечает цыганского табора на палубе,  потому что знал, что
перевоспитать таких пассажиров невозможно:  слишком долго и  исступленно
тосковали они  но  солнцу.  Время от  времени старпом приказывал боцману
поливать из шланга, "невзирая на лица", и этим ограничивался.
   Антарктида осталась далеко позади, и ничто не напоминало о ней в этих
благословенных широтах, где вода шелковиста на ощупь, а воздух соткан из
солнечных лучей. Ледовый материк и друзья, зимовавшие на нем, находились
где-то в  другом измерении,  в  другом мире.  Конечно,  пассажиры "Визе"
постоянно вспоминали о  них,  весело поздравляли с  праздниками и  днями
рождения,  но  настоящие воспоминания и  белые сны  придут потом,  когда
будут пережиты первые радости встречи и начнутся будни.
   Возвращение,  само по  себе высшая награда для полярника,  состоит из
четырех  этапов:   посадка  на  корабль  а  превращение  в  беззаботного
пассажира,  недели две тропического солнца, два-три дня стоянки в порту,
где можно ступить ногой на землю, вдохнуть аромат зелени, купить подарки
и увидеть живых женщин, и - встреча на причале.
   У  каждого был  свой счет.  Одни вели его от  того дня,  когда "Визе"
покинул  Мирный, другие - от последнего  айсберга, третьи - от  перехода
экватора,  а четвертые,  самые мудрые,  берегли свои эмоции до Канарских
островов.  Вот растают они за  кормой,  тогда и  зачеркивай в  календаре
десять клеточек. Раньше чего считать, только нервы дергать.
   Но  в  тропиках вместо двух недель пробыли целых шесть:  на подходе к
Канарским островам вышел из  строя винт,  чуть не  месяц проболтались на
ремонте в Лас-Пальмасе.  Так домой хотелось, что и солнце осточертело, и
лучшие в  мире  пляжи (согласно рекламе),  и  волоокие смуглые красавицы
(хотя и  не  реклама,  но  и  не  объективная реальность,  данная нам  в
ощущении). Были бы крылья, так бы и улетел домой из этого курортного рая
в свой промозглый, с вьюгой март-апрель.
   Эти  приплюсованные к  дороге  четыре  недели  многих подкосили.  Ибо
возвращение полярника домой  не  только  сплошной праздник,  это  еще  и
сильная психологическая встряска, сопровождающая любую разрядку. Бывает,
что отзимовавшие полярники,  главным образом первачки,,  не  выдерживают
гнета ожидания,  впадают в черную меланхолию; одному мнится, что от него
что-то  скрывают,  другому  распоясывает больное воображение запоздавшая
весточка ив дому. Морское путешествие кажется бесконечным.
   Не находил себе покоя и Синицын.

        x x x

   Забыть - это значит простить самому себе.
   Угрызения совести, терзавшие Синицына первые дни, но мере удаления от
Антарктиды ослабевали.  Он загорал, купался, играл в шахматы и резался в
козла,  смотрел кино, спал сколько .хотел и понемногу забывал о том, что
поначалу мучило его.  События,  еще  совсем недавно заполнявшие всю  его
жизнь,  виделись издалека мелкими и незначительными.  В кают-компании он
сидел   на   почетном  месте-   что   ни   говори,   а   начальник  двух
трансантарктических  походов,   о   его  ссоре  с  Гавриловым  никто  не
вспоминал:  мало ли  из-за  чего люди не  разговаривают,  когда сплошные
нелады.
   К тому же с Антарктидой Синицын твердо решил кончать:  и годы, не те,
чтобы со  здоровьем не считаться,  и  деньги не такие уж большие,  чтобы
подвергать себя столь чувствительным лишениям, - он  и  на Большой земле
может иметь не  меньше.  А  раз  с  полярной покончено,  то  перевернута
страничка и забыта.
   Но когда "Визе" надолго застрял в  Лас-Пальмасе и  день за днем стали
тянуться в  мучительной праздности,  Синицын вдруг понял,  что  сам себя
обманывал, рано перевернул страничку.
   И все дело было в этих приплюсованных четырех неделях.
   Не  тем  они  угнетали Синицына,  что  продлили и  без  того постылую
дорогу,  не тем,  что с каждой ночью Даша все больше спать мешала,  и не
другими  фантазиями,  истерзавшими многих  первачков, - он,  как  всякий
старый полярник,  умел ждать с  достоинством.  Угнетали его  эти  четыре
недели  потому,  что  развеялась  надежда  вернуться  домой  до  прихода
Гаврилова на Восток.
   Синицын знал,  что сильные морозы начнутся там в марте и только тогда
станет ясно, очень или не очень плохо придется Гаврилову. В глубине души
Синицын надеялся, что за шестьдесят морозы не перехлестнут и Гаврилов не
заметит, что идет на слабо разведенном соляре. Ну а если даже и заметит,
то матюгнется, облегчит душу и шума большого поднимать не станет. А если
даже и поднимет,  то он,  Синицын,  в это время будет уже дома.  В самом
крайнем  случае  позвонит  из  Ленинграда  бывшее  полярное  начальство,
проинформируешь его и повесишь трубку.
   Думал,  что в  марте будет в  Москве,  а оказался в Лас-Пальмасе,  на
корабле,  рация  которого  принимала ежедневные диспетчерские сводки  из
Мирного.
   В  них ничего не говорилось о  его,  Синицына,  проступке и вообще не
упоминалось его имя, в них протокольно отмечалось, что морозы на Востоке
такие-то  и  что  поезд  Гаврилова на  пути  к  Мирному прошел за  сутки
столько-то километров.
   Но между строк Синицын читал другое.
   Вчера в  районе Востока было  минус шестьдесят пять,  а  поезд прошел
двенадцать километров. Сегодня - минус, шестьдесят шесть, а поезд стоит,
движения вперед нет.
   Проклятия по своему адресу читал между строк Синицын!
   Днем он по-прежнему загорал,  купался,  играл во всякие игры,  и часы
пролетали незаметно.  Но когда ложился в постель и оказывался наедине со
своими  мыслями,   время   останавливалось.   От   снотворного  пришлось
отказаться,  после него весь день ломило голову и подташнивало, а другие
средства  -  многокилометровые прогулки  по  Лас-Пальмасу и  вечерние по
палубе, теплая ванная в медпункте перед сном - не помогали. Спал Синицын
мало и плохо, от постоянного недосыпания стал вялым и раздражительным, и
даже старые приятели избегали с ним общаться.  Поначалу, заметив, что он
не  в  себе,   пытались  вызвать  его  на  откровенность  и  даже  прямо
спрашивали,  что  с  ним  стряслось,  а  потом перестали:  не  принято у
полярников назойливо лезть приятелю в душу.
   Никогда  раньше  Синицын столько не  копался в  себе.  Перебирая свою
жизнь,  вспоминал о случаях, когда легко и безнаказанно халтурил, втирал
очки. Не хватало запчастей, списывал, бывало, ради двух-трех подшипников
почти   новую   машину,   сдавал  на   бумаге  несуществующий  котлован,
оборудование, которого не было и в помине, выкручивался как мог...
   Но  раз человек сам себе судья,  успокаивал себя,  то  он  сам себе и
адвокат.  У правды две стороны, и если уж казниться за плохое, то нечего
замазывать и хорошее.
   Ведь в сорок втором он,  не пойдя со своим -взводом на высоту, никого
особенно и  не  подвел.  Не случись с  ним солнечного удара (а с  годами
Синицын твердо уверовал в то, что у него был не просто обморок, а именно
солнечный удар),  погиб бы на высоте,  уложив в  лучшем случае двух-трех
фашистов.  А  он  остался в  живых и  к  концу войны имел на своем счету
верных два десятка,  а  то  и  больше.  Правда,  двое-трое,  им тогда не
подстреленные,  тоже,  верно,  не  сидели сложа руки,  но общий счет все
равно в  его пользу,  в  этом Синицын не  сомневался.  Так что историю с
высотой раз и навсегда нужно со своей совести снять.
   Приписки на стройках и  прочее подобное его не смущало.  В  тюменских
лесах  механик-водитель  меньше  чем  за  двадцатку в  день  работать не
станет,  так что хоть разбейся,  а  эти деньги ему дай,  да  и  про свою
прогрессивку Синицын никогда не забывал.  Экономистом в  отряде работала
девчонка,  только-только из  института,  глаза  голубые,  жизнь по  кино
изучила.  Два  дня в  один конец до  поселковой почты добиралась,  чтобы
начальнику стройки позвонить,  разоблачить Синицына, у которого в отряде
"мертвых душ" больше,  чем живых.  Начальник поставил Синицыну на вид, а
девчонку перевел  поближе к  цивилизации,  чтобы  но  мешала  "Чичикову"
тянуть дорогу. И дорогу он протянул!
   Технику,  что на  ладан дышала,  сдавал сменщикам за хорошую?  Верно,
было такое,  и не раз,  А какую ему сдавали? Ты мне - дерьмо, а я тебе -
цветочек?
   Много сомнительных ситуаций перебрал Синицын и  ни  за  одну  себя не
осудил - оправдался.  Ворочая на стройках солидной техникой, он привык к
тому,  что и приписки,  и погубленная техника,  и высокая себестоимость-
все ему прощалось за умение работать в суровых условиях, держать в руках
капризных, сознающих свою необходимость механиков-водителей.
   Но  одно  дело  -   большая  таежная  стройка,   и  совсем  другое  -
антарктическая экспедиция с  ее считанными по пальцам машинами.  Синицын
знал,  что  в  экспедиции  нужно  перестраиваться,  что  законы  зимовки
неумолимы -  нет мелочей, в Антарктиде! - знал, но ничего не мог с собой
поделать, потому что чувство ответственности человек лелеет, воспитывает
в себе годами, пока оно не проникнет в плоть и в кровь, а уж если это не
произошло,  то никакие приказы и взбучки человека не изменят: где-нибудь
да сорвется.
   И Синицын понимал,  что на этот раз он сорвался,  и,  как ни искал, в
истории с Гавриловым не нашел себе оправдания.
   В  один из дней,  когда "Визе" стоял на ремонте,  Синицын,  достал из
чемодана потертую карту,  которая дважды сопровождала его  в  походах по
маршруту Мирный-Восток-Мирный. Он помнил ее наизусть и мысленно мог себе
представить   любую  точку "проклятой  богом  дороги",  как   ругали  ее
водители в тяжелую минуту.  За эту карту один любитель подобных реликвий
предлагал как-то  Синицыну транзисторный магнитофон с  десятком кассет в
придачу,   но  он,  хоть  и  не  был  человеком  романтического  склада,
расставаться с ней не желал.  Унты, каэшку, резиновые сапоги с воздушной
прокладкой - все готов бы отдать, а карту  берег, потому что  напоминала
она ему о самых трудных и славных месяцах его жизни. Карта была испещрена
надписями,  пометками,  бесценными для тех,  кто в них разбирался: "Зона
трещин",  "Пионерская в  пяти километрах справа от  вех",  "Снег рыхлый,
глубина  колеи  до  шестидесяти  сантиметров",   "Отсюда  -  развернутым
фронтом" и прочее.
   Синицын разложил карту на столике в каюте и обвел карандашом надпись:
"Зона сыпучего снега".
   Здесь был сейчас поезд Гаврилова.
   Когда Синицын в  последний раз,  три  года назад,  проходил эту зону,
морозы достигали пятидесяти пяти градусов да еще с ветерком. Наглотались
холода  ребята,  как  никогда раньше.  И  Синицын отчетливо помнил,  как
радовался  он  тогда,  что  у  него  в  достаточной пропорции разбавлена
солярка.  Береженого бог  бережет:  двигатели работали  бесперебойно,  и
пятьсот километров от  Востока до  Комсомольской поезд лихо  пробежал за
десять дней.
   Гаврилов же  за две недели прошел километров двести и  с  каждым днем
ползет  все  медленнее.  Вчера  он  стоял.  Синицын  немигающим взглядом
уставился в карту.  Много он в своей жизни халтурил,  врал на бумаге и в
деле,  но никому еще это вранье и халтура не стоили жизни.  Неприятности
всякие были,  но  у  кого их не бывает?  Убытки можно покрыть,  бумажный
котлован вырыть, выговор снять. Все поправимо, кроме смерти.
   Погибнут,  подумал Синицын,  как пить дать погибнут,  не  выйти им из
таких холодов на киселе.
   И  он в  этом виноват!  Ведь вспомнил же,  что не подготовил топливо,
вспомнил,  а не послал радиограмму,  не остановил, не вернул Гаврилова в
Мирный!
   Синицын впился пальцами в  затылок.  "Кто бы мог подумать,  что будут
такие морозы?!"- робко вопрошал адвокат, но судья уже не слышал его... -
Виновен!
   "Хорошо бы оказаться там,  вместе с ними, погибнуть вместе. Проклятый
винт, из-за него!.. Узнают, все узнают!"-и другие столь же безотрадные и
бесполезные мысли.
   Проклятый винт!  Нашел место и  время ломаться...  Уже  две с  лишним
недели назад он,  Синицын,  мог быть дома.  Нет,  не дома,  там телефон;
посадил бы  Дашу в  машину и  рванул бы куда глаза глядят,  чтоб ни одна
душа не знала, где он и когда вернется...
   А  по  "Визе" уже  поползли слухи о  том,  что Синицын чем-то  сильно
подвел Гаврилова.  Толком никто ничего не знал.  Одни говорили:  "Нечего
валить на Федора, за все годы такого припая, такой разгрузки не было..."
Другие: "Чем он раньше думал, до прихода кораблей?"
   Больше  других  знали  синицынские ребята,  но  они  держали язык  за
зубами,   догадываясь,   что  в   большой  мере  разделяют  вину  своего
начальника.  Воскобойников, правда, проболтался, что не сменил на старых
тягачах прокладки выхлопных труб.  Сварщик Приходько на вопрос Синицына,
не  забыл  ли  он  в  новых  тягачах выжечь  отверстия для  стока  воды,
удивленно ответил:  "А хиба мине кто приказывал?"  Но главное - топливо.
Про  него и  ребята не  знали,  никому в  голову не  приходило,  что  их
начальник не предупредил Гаврилова о столь важном обстоятельстве.
   Накануне выхода "Визе" в море Синицын заглянул в радиорубку, спросил,
нет ли чего-нибудь для него. Спросил - и сразу пожалел об этом: уж очень
странно,  недоброжелательно посмотрел на  него вахтенный радист Пирогов,
старый товарищ, с которым Синицын дважды зимовал в Мирном.
   - Ничего, - буркнул Пирогов и демонстративно надел наушники.
   - Не с той ноги встал? - обиделся Синицын.
   - Сказал бы я тебе...- пробормотал Пирогов, отворачиваясь.
   Синицын прирос ногами к полу.
   - Что-нибудь... с походом?
   - Мотай отсюда, не видишь, что ли: "Посторонним  вход  воспрещен"? -
окрысился Пирогов.
   - Живы? - только и спросил Синицын.
   - Живы, живы, мотай!
   В  Лас-Пальмасе Синицын купил фирменную бутылку коньяка с золотистой,
на  полбутылки,  этикеткой  -  приятелей  угостить,  которые  догадаются
встретить.  Но после разговора с  Пироговым заперся в  каюте,  откупорил
бутылку и  напился - без закуски,  вдрызг.  Проспал,  как убитый,  часов
двенадцать,  опохмелился оставшимся полстаканом, привел себя в порядок и
отправился завтракать.
   Когда подошел к столу,  все замолчали.  Только Женя Мальков, сосед по
каюте,  принужденно пошутил насчет храпа,  которым донимал его  всю ночь
Синицын. Шутку не приняли, завтрак не ели, а проглатывали, поднимались и
уходили.  С  других  столов  доносилось:  "Может,  им  лучше  на  Восток
вернуться?.. На таком киселе и до Востока не дотянешь... А у американцев
самолеты еще  летают?..  Вряд  ли,  в  семьдесят градусов лететь дураков
нет..."
   Семьдесят градусов!
   Синицын бросил недоеденный бутерброд,  поднялся.  Со  всех  сторон на
него смотрели чужие,  осуждающие глаза. Сжал зубы, обвел взглядом бывших
товарищей, быстро вышел из кают-компании.
   А вослед понеслось, впилось между лопаток:
   - Плевако!

        НОЧЬ НАРУШЕННЫХ ИНСТРУКЦИЙ

   Перед  самым  выходом  с  Комсомольской,  осмотрев  напоследок траки,
Ленька заметил,  что  головка одного пальца чуть  вылезла.  Товарищи уже
разошлись по  машинам,  и  Ленька,  воровато оглянувшись,  вбил  головку
обратно -  уж очень не хотелось ему сейчас махать кувалдой и ложиться на
снег.   Часов  пять  разогревали  двигатели,  перемазались,  устали  как
черти...  "А,  бог не  выдаст,  свинья не съест,  на первой же остановке
сменю",- подумал Ленька.
   Как на грех,  шли километр за километром без остановок, исключительно
удачно шли, ни разу еще в этом походе такого не бывало. Радоваться бы, а
Ленька совершенно истерзался,  потому что  мерещилась ему распустившаяся
змеей  гусеница,  длительный  ремонт  и  бешеный  взгляд  Гаврилова.  На
двадцать пятом километре остановил тягач,  вышел и убедился,  что сделал
это на редкость своевременно: головка пальца держалась на честном слове,
минута-другая -  и  поползла бы  змея.  Благословляя свою удачу,  Ленька
быстро вышиб сломанный палец,  вбил  новый,  зашплинтовал,  вылез из-под
тягача и замер от нехорошего предчувствия.
   Гаврилова не было видно! Может, проскочил мимо? Нет, колея одна, и на
ней стоит его,  Ленькин,  тягач. То, что Никитин не просматривается, это
понятно:  он уже далеко,  где его увидишь в  такую погоду.  А почему нет
дяди Вани?  На мгновение Ленька заколебался: может, догнать поезд, взять
с  собой напарника,  но  вспомнил,  что  батин тягач без  балка,  и,  не
раздумывая больше, развернулся и понесся назад на третьей передаче.
   Так механик-водитель Савостиков за  несколько часов нарушил сразу три
заповеди: двинулся в путь с поврежденным траком, в одиночку погнал тягач
по  Антарктиде и,  не  получив на  то разрешения,  вел машину на третьей
передаче.
   -  Не  будь ты  такой здоровый, - сказал потом Игнат, - я  бы тебе за
первое нарушение набил бы морду.  А за второе и третье дай я тебя, друг,
поцелую.
   Вслед за Игнатом Леньку хлопали по плечу и обнимали остальные ребята,
а он счастливо улыбался,  понимая, что именно с этой минуты окончательно
принят в их среду.  И глаза его увлажнились, второй раз за три проклятые
недели,  но  тогда  Ленькиного позора  никто  не  видел,  а  сейчас  эта
немужская слабость никого не удивила,  потому что из спального мешка,  в
котором лежал батя, доносился богатырский храп.
   Выжил батя!  Покоиться бы ему сейчас замороженной мумией на хозсанях,
опоздай племяш на несколько минут.  Но Ленька не опоздал.  Он до сих пор
не  мог понять,  как это у  него не лопнуло сердце,  когда он выволок из
кабины шестипудовое тело Гаврилова и  тащил к  своему тягачу.  Сам  чуть
сознание не потерял.  Растормошил,  растер его и,  полуживого,  довез до
"Харьковчанки",   которая   неслась  навстречу,   а   там   уж   Алексей
промассировал батю со  спиртом,  заставил выпить стаканчик и  с  помощью
ребят засунул в спальный мешок. Спьяну батя ругался, не хотел залезать в
мешок  и  даже  двинул  кулачищем Бориса  Маслова в  челюсть,  но  потом
присмирел и быстро уснул.
   И тогда наступила разрядка.  У кого что болело и ныло - все забылось,
все беды отступили перед лицом предотвращенной беды.  Спирта у  Антонова
было   мало,   всего  литров  шесть,   Гаврилов  категорически  запретил
расходовать  без   крайней  надобности,   однако   сейчас  были   особые
обстоятельства.  Алексей вытащил канистру и мензуркой отмерил каждому по
сто  граммов.  Выпили  за  батино  здоровье и  Ленькину удачу,  закусили
остывшими  бифштексами  и   не  разошлись,   остались  сидеть  в  салоне
"Харьковчанки" -  пятеро за  столиком,  остальные на двухъярусных нарах.
Ревел на малых оборотах,  нагнетая тепло в салон,  мотор "Харьковчанки",
но  привычные к  грохоту уши походников вылавливали из  него слова,  как
радисты морзянку из беспокойного эфира.
   Разомлели  в  тепле,  отвели  в  разговоре  душу.  Вспомнили Анатолия
Щеглова,   который  в   десяти  километрах  от   Мирного,   перед  самым
возвращением домой - "Обь" уже стояла у барьера! - провалился на тягаче
в ледниковую трещину и упокоился в  ней, избежав тлена:  вечно молодой в
извечном холоде.  Вспомнили Ивана  Хмару  и  Колю  Рощина,  всех  других
товарищей, которые навсегда остались в Антарктиде, и опять нарушили - по
двадцать пять граммов выпили.  И тут же в третий раз:  каждый выкурил не
положенную половинку,  а  целую сигарету.  Только в салоне доктор никому
курить не позволил, выгонял в кабину.
   Отошли, стряхнули заботы. Посмеялись над Борисом, у которого щека под
бородой набухла так,  что он  не  говорил,  а  невнятно мычал.,  еще раз
поудивлялись Ленькиной силище  -  на  куполе  и  втроем сто  килограммов
поднять -  рекорд,  а  он один!  С  уважением пощупали железные Ленькины
бицепсы и  пришли к  выводу,  что  из  полярников только сам  батя имеет
такие.
   Гаврилов храпел, беспокойно ворочаясь во сне.
   - Помнишь, как генерал о нем рассказывал? - спросил Валеру Игнат.
   - После чая? - подмигнул Валера. Давид рассмеялся.
   - Брось трепаться, - недовольно проворчал Игнат.
   - А что там был за чай? - профессионально  поинтересовался Петя Зади-
рако.
   - После того как батя  выступил в нашей части с лекцией, - охотно на-
чал Валера, не обращая внимания на  протесты Игната, - мы все трое пода-
ли рапорт насчет  характеристики и попали к самому  генералу.  Усадил он
нас, велел  принести  чай, стал  спрашивать  о том и о сем и  вдруг  как
гаркнет: "Ты  что  меня  грабишь,  шельмец?" Оказалось, Игнат  со страха
шесть кусков сахару в стакан положил и потянулся за седьмым.
   - Четыре и за пятым, - возразил Игнат.
   - А  Игнат, - со  смаком  продолжал Валера, - вскочил и диким голосом
заорал:  "Разрешите обратиться,  товарищ генерал!  Это  я  от  волнения,
товарищ генерал!  Я вообще,  если хотите,  могу пить несладкий,  товарищ
генерал!"
   - Врешь! - схватился за голову Игнат.
   - Слово в слово! - простонал Давид.
   - И нам так рассказывали! - подхватил Тошка. - Весь полк ржал. Только
я не знал, что это про тебя!
   - Ты вообще помолчи, пацан! - набросился на него Игнат. - Ты тогда еще
арифметику в школе учил!
   - Мы люди маленькие, мы можем и помолчать,- с деланной обидой ответил
Тошка. - Только правду не скроешь,  она пробьет себе дорогу через разные
там  несправедливости и  случайности,  как  луч солнца пробивается через
зловещую тьму. Каково?
   - Поэт! - ахнул Алексей. - Шота Руставели!
   - Рассказывай дальше, - напомнил Ленька.
   -  Про  дело  рассказывай, - сердито потребовал Игнат. - А  то  понес
чепуху, уши вянут.
   - Ладно, - ухмыльнулся  Валера, - перехожу  к Давиду. Чтобы  показать,
что он тоже не лыком шит, Давид  вытащил из кармана пачку "Памира", осы-
пав при этом стол трухой, и протянул генералу: закуривай, мол, братишка,
не стесняйся, здесь все свои. Генерал крякнул и в свою очередь предложил
"Казбек";  Давид тут же сунул "Памир" обратно в штаны, радостно запустил
лапу в  генеральскую пачку,  вытащил три  папиросы и  раздал нам.  Потом
уселся поудобнее в  кресле,  закурил и брякнул,  что генерал,  наверное,
много знает о Гаврилове,  а у него,  Давида,  как раз имеется час-другой
свободного времени, что бы послушать, - примерно в этом роде.  И генерал
вместо того,  чтобы приказать нахалу выдраить танк  вне  очереди,  вдруг
начал  рассказывать...   Давид,   у  тебя  память,  как  у  магнитофона,
воспроизведи.
   -  Слушайте и  мотайте  на  ус!  -  начал  Давид,  подражая,  видимо,
начальственному баритону генерала. - Я тогда командовал бригадой, и Ваня
Гаврилов был самым лихим моим  танкистом,  я ему и рекомендацию в партию
давал.  Понятно?  Без  всяких "так  точно!",  молчать,  когда начальство
говорит!  А  ты  клади седьмой кусок и  закрой рот,  я  не дантист и  не
собираюсь проверять твои  зубы.  В  конце сорок второго,  когда Манштейн
пошел на Сталинград выручать Паулюса, что, как известно, закончилось для
Манштейна хорошей трепкой,  Ваня отколол такую штуку.  На ничейной земле
стояла подбитая "тридцатьчетверка".  Немцы к  ней привыкли и внимания на
нее  не  обращали.  А  Ваня в  тот день был безлошадным -  отправил свой
покалеченный танк в  ремонт.  Насел на  нас,  уговорил и  ночью вместе с
двумя своими шельмецами забрался в ту "тридцатьчетверку".  Утром,  когда
немцы пошли в атаку, он пропустил их танки мимо и шквальным огнем уложил
полроты   автоматчиков.    Немцы,   конечно,   опомнились   и   разнесли
"тридцатьчетверку" в пух и прах, но Ваня и это предусмотрел, отлеживался
с ребятами в заранее вырытом окопчике.  Как и было договорено, мы тут же
перешли в  контратаку и  не  дали немцам проутюжить эту  троицу...  А  в
другой раз,  летом сорок третьего, устроил Гаврилов такой переполох, что
помощник по  разведке чуть не  рехнулся,  Прибежал ко мне,  докладывает:
"тигры" у немцев бьют по своим!  Я ему - поди проспись,  а он:  "Товарищ
генерал,  сам с  колокольни в бинокль видел:  бьют по своим!" Я бегом на
колокольню - в самом деле,  несутся  к  Дубровке,  где  мы  стояли,  два
взбесившихся  "тигра",  ведя огонь из пушек и  пулеметов.  Приказываю не
стрелять, жду, а у самого голова кругом идет - надежда появилась. Дело в
том,  что  несколько дней  назад  в  ходе  наступления Гаврилов с  тремя
танками проскочил вперед,  а бригада застряла: комкор приказал подтянуть
тылы,  иначе мы рисковали остаться без горючего и боеприпасов.  Проходит
день,  другой - нет комбата.  Ну, думаю, прощай, друг, товарищ Гаврилов!
Но,  как  выяснилось,  поторопился.  Танки  Ваня  действительно потерял,
вернее,  оставил и  замаскировал в лесу,  кончилось горючее,  и по ночам
пехом пробирался к  линии фронта.  И  вот набрел на  два немецких танка:
стояли  у  опушки  леса  на  берегу  пруда,  а  экипажи принимали водные
процедуры.  Экипажи -  в  рай,  а  сами -  на "тигров".  Славно прошлись
километров пять по немецкому тылу и вернулись в бригаду.
   Давид перевел дух  и  закончил рассказ не  генеральским баритоном,  а
своим обычным голосом:
   -  Потом  генерал  велел  нам  отправляться  в  расположение и  ждать
указаний,  а  когда мы  вышли,  нас нагнал его адъютант и  вручил Игнату
личный подарок командира корпуса - пачку сахару. Ничего не переврал?
   -  А  я  знаю  одного  командира,  которого батя  боится  как огня, -
заинтриговал всех Алексей.
   - Трешников? Макаров? - посыпались предположения.
   - Не угадали.  Трешникова батя очень уважает, с Макаровым они друзья.
А боится он только одного начальника... Кого, Ленька?
   - Тоже мне загадка! - ухмыльнулся Ленька. - Тетю Катю, конечно.
   - Неужто такая шумная? - поинтересовался Сомов.
   - Что ты! Она голос повышает, разве что когда по телефону говорит при
плохой слышимости. Любит...
   -  А  двигатели-то  не  приглушили! -  спохватился Игнат. - Вхолостую
стучат! По коням, братва! Будь здоров, батя!
   -  Проснется - начну колоть, - сообщил одевающимся друзьям Алексей. -
Одновременно и тебя, Валерка. Встанет у нас батя как новенький.
   - Будь здоров, батя!
   - Будь здоров!
   И вскоре поезд двинулся в путь.

   Много нарушений было допущено в эту ночь. Не принял достаточных мер к
спасению своей жизни Гаврилов,  запретив самому себе жечь доски.  Трижды
пренебрег инструкциями Ленька. Выпили в рабочее время - опять нарушение,
двигатели стоявших без дела тягачей чуть не  два часа на полную мощность
работали - еще одно.
   Но все эти нарушения походники простили друг другу,  потому что,  как
говорят бухгалтеры, актив намного превысил пассив.
   Батя остался жить, и один этот факт списывал все.
   А еще - окрыленный,  с поющей душой, повел свой тягач Ленька. Набрал,
как шутили ребята, материала для диссертации доктор Антонов. Поговорили,
покурили,  вдоволь посмеялись - в первый раз за обратную дорогу. Правда,
у Маслова сильно болела челюсть, но зато в глубине души он надеялся, что
Гаврилов станет перед ним извиняться и простит ему, что он проболтался о
радиограмме Макарова.
   Так  что  все разошлись довольные и  восприняли события этой ночи как
хорошее предзнаменование.

        ПЕТЯ ЗАДИРАКО

   Просидели  часа  два  в  салоне  "Харьковчанки",   выпили,   закусили
бифштексами,  а  до обеда никто не дотронулся.  Сердце у Пети обливалось
кровью,  когда он  выплеснул на  снег густой наваристый борщ:  так жалко
было и  своего зряшного труда,  и  ребят,  которые сгоряча не отобедали,
скоро спохватятся,  что желудки пустые,  да будет поздно.  Борщ,  как на
грех, получился на пятерку, капуста и свекла хорошо разварились, впитали
в себя бульонный сок,  таяли во рту.  Никогда бы не вылил такой борщ,  а
что с ним делать?  На подобный случай нужен большой термос,  в каких, по
рассказам,  солдатам на передовую обед таскали, а нет такого термоса, не
предусмотрен.  И  кастрюли с  герметическими крышками не  предусмотрены,
потому что  во  время движения балок трясет,  как в  хороший шторм,  без
плиты  специальной конструкции все  равно  готовить нельзя  -  запрыгают
кастрюли,  как живые. Однажды Петя рискнул, попробовал на ходу готовить,
но  ничего хорошего из  этой  затеи  не  вышло,  набил  себе  синяков да
продукты испортил:  гуляш оказался на стене,  а  щи -  на полу.  Алексей
Антонов хотел было запечатлеть эту забавную сцену па кинопленке, но дело
закончилось тем,  что он с  проклятиями выудил свою камеру из кастрюли с
гречневой кашей.  Так  что пришлось,  как и  раньше,  готовить только па
стоянках.
   Петя спохватился, что в суматохе забыл согласовать с Алексеем меню на
ужин,  а  если поезд и  дальше так пойдет,  без остановок,  как в первую
часть ночи,  то доктора не увидишь.  Хотя нет,  все равно "Харьковчанка"
замрет,  когда  придет время  бате  уколы  делать,  тогда  можно будет и
согласовать.  Ну,  а в крайнем случае придется взять инициативу на себя.
Разогрею, решил Петя, мясо из борща, сварю макароны и поджарю яичницу. А
бате - котлетки из куриного филе с жареной картошечкой и кусочек балычка
для  аппетита.  Меню  для  бати  Петя  продумал заранее и  перед началом
движения положил размораживаться курицу,  а  из  спального мешка,  что в
жилом балке под  парами,  достал шесть крупных картофелин.  Картошки уже
мало осталось в мешке, всего иуда полтора, и приберегалась она на первое
блюдо,  но уж очень хотелось батю побаловать таким лакомством -  жареной
картошечкой.  Котлетки, напомнил себе Петя, поперчить, а картошку залить
парочкой взбитых яиц.  А на третье какао с молоком,  всем, кроме Валеры,
который какао  видеть  не  может,  в  детстве перекормили.  Валере,  как
всегда, кофе или чай покрепче, почти одну заварку.
   Утвердив эту программу,  Петя стал думать,  с чего начать. Времени до
ужина много,  часа четыре,  так что спешить некуда. Встал, поморщился от
боли в  ногах и  пожурил себя за то,  что перед выходом с  Комсомольской
постеснялся напомнить Алексею о  перевязке.  Снял унтята - меховые носки
из  овчины,  осторожно размотал  сбившиеся бинты,  покосился па  ступни.
Неделю назад страшно смотреть было,  а  сейчас ничего,  заживают.  Густо
намазал марлю мазью,  перебинтовал одну ступню,  другую, обулся, потопал
ногами - ходить можно.  Когда горел балок Савостикова,  выскочил сдуру в
одних унтятах на  мороз,  и  минут за  десять так прохватило,  что еле в
камбуз  приполз.  И  -  опять  же  сдуру  -  не  признался Алексею,  сам
размораживался по  слышанному  от  кого-то  бабушкиному  рецепту:  сунул
окаменевшие  ступни  в  холодную  воду.   Алексей  увидел  -  за  голову
схватился.   Воду   согрел  -   в   теплой  воде,   оказывается,   нужно
размораживаться.  Растер ноги,  наложил спиртовую повязку,  но все равно
такими пузырями ступни покрылись,  что шагу не  шагнешь.  Пузыри Алексей
удалил, но легче от этого стало ненамного. Полежать бы с недельку, а кто
людей кормить будет?  В ту ночь готовил Алексей, и вой на камбузе стоял:
бифштексы пережарил - зубы не брали,  посоленную кашу еще раз посолил...
Доктор он хороший, спас ноги (краешком уха Петя слышал слова Алексея про
опасность гангрены),  но  что касается кулинарии -  руки у  него не  тем
концом вставлены.  И  Петя соскользнул с  нар  и,  крича про себя благим
матом,  поплелся на  камбуз.  Никто его не  останавливал,  не уговаривал
лечь. В походе это не принято; раз поднялся, значит, здоров, больного из
тебя делать не станут.  Каждому хочется, наверное, чтоб посочувствовали,
погладили по головке, но в экспедициях Петя от этого отвык, да и раньше,
честно говоря, никто его к ласкам особенно не приучал.
   Любил Петя свой камбуз.  Не мог бы ходить - приполз бы на камбуз!  Не
только потому, что сытно и вкусно поесть - главное и оно же единственное
удовольствие у  походников,  но и  потому,  что нужно было смыть с  себя
позорное пятно.  Петя простить себе не мог,  что хотел улететь с Востока
самолетом. Почему хотел, знал лишь один Попов. Это он уговорил: если ты,
Петя, полетишь, то и все полетят, куда им, мол, в походе без повара. Так
что сделаешь доброе дело -  и  ребят спасешь,  и сам в живых останешься.
Батя тогда лишь мельком взглянул и  велел Алексею принять камбуз.  Лучше
бы  в  морду ударил!  Конечно,  никакому доктору Петя камбуз .сдавать не
собирался, но первые дни ходил как оплеванный. Выбрал момент, повинился:
"Прости за глупость,  батя".  Тот похлопал по плечу, улыбнулся. И ребята
вроде  простили:  вначале будто по  принуждению разговаривали,  а  потом
снова начали подшучивать, "матерью кормящей" называть.
   Петя тщательно вымыл руки,  разделал курицу и стал проворачивать филе
через  мясорубку.  Тепло  на  камбузе во  время движения,  вздремнуть бы
часок,  да уж очень трясет. Это еще на ровном куполе, а в зоне застругов
такое делается,  что привязывайся не  привязывайся -  все равно швыряет,
как  горох в  погремушке.  Приятель-матрос рассказывал,  что  у  них  на
корабле подвесные койки,  раскачиваются в шторм,  как люльки. Но в балке
такую подвесить некуда.  Плита,  стеллаж для посуды, столик, умывальник,
два ящика - вот и весь камбуз, развернуться негде, в два шага перейдешь.
Чистое наказание,  когда все собираются,  не хотят в  две очереди - хоть
полусидя, стоя, а вместе. Только в завтрак, перед дорогой, прибегают кто
когда сможет.  Пока  машина греется,  заскочил на  минутку,  поел  каши,
колбасы, сыру, напился кофе - и бегом.
   Петя уложил фарш в кастрюльку и закрепил ее в гнезде на плите.  Пусть
стоит,  приготовить бате  завтрак теперь можно  минут за  двадцать,  как
только доктор даст знать,  что батя -  снова едок.  Алексей говорит:  не
было бы  осложнений на  легкие и  почки,  остальное не то что ерунда,  а
жизни не грозит, успели вытащить батю с того света; уложить бы его сразу
в  теплую ванну -  почти что гарантия,  что через неделю за  рычагами бы
сидел,  но где ее возьмешь,  ванну?  Беда всегда приходит в неподходящее
время и  в  неподходящем месте...  Валере тоже не  мешало бы  в  постели
отлежаться, кашель унять.
   Перед  Гавриловым  Петя  благоговел,   а  любил  больше  всех  Валеру
Никитина.  То  есть всех остальных он  тоже любил,  но  не  так.  Игнат,
скажем,  иногда мог нагрубить,  Маслову трудно было угодить,  а  Давиду,
наоборот,  что ни подашь -  все съест без разбора,  в  облизну;  Сомов -
молчун,  а Тошка уж очень балагур; перед Алексеем как-то робеешь, доктор
все-таки,  а Ленька хоть и старается,  скромничает,  а знаменитость свою
спрятать в себе не может.  Все они хорошие ребята,  как братья, и все же
такого,  как  Валера,  второго нет.  "Походник без  страха и  упрека",-с
уважением сказал о  нем  Алексей.  Не  образованию доктора,  не  уму его
завидовал Петя,  а тому, что ни с кем Валера так не разговаривает, как с
Алексеем.  Любят  Валеру все,  чистый и  справедливый он  человек,  хотя
большим начальником никогда не станет,  потому что начальник, как сказал
батя,  должен,  уметь обижать,  а разве Валера кого-нибудь обидит?  Петя
понимал,  что слово "обижать" у  бати нельзя понимать слишком буквально,
но про себя порадовался за Валеру. И не надо всем быть начальниками.
   К  тому же Петя не мог забыть,  что именно Валера его нашел и отличил
среди многих.
   Произошло это  так.  Гаврилов послал  Никитина па  швейную  фабрику -
выразить,  от имени походников признательность за хорошую одежду. Валера
выступил  в  клубе,  рассказал  про  антарктические  морозы,  пингвинов,
походы, а когда беседа закончилась, к докладчику подошел худенький отрок
с ясными глазами н, краснея от смущения, как девушка, представился:
   - Я, извините, повар. Меня зовут Петя Задирако.
   - Извиняю, - великодушно сказал Валера. - Ну и что?
   -  Вот вы  рассказывали,  что походники едят на обед по большой миске
щей с мясом, бифштексов по две порции с гарниром, компота по две порции.
А почему так много?
   - Кто силен за столом, тот вообще силен, - пошутил Валера.
   - Это, конечно, правильно, но не всегда, - подумав, возразил отрок. -
Аристократы тоже много ели,  особенно дичи и мяса,  но ведь работали они
мало.
   - А ты по  происхождению не  аристократ?  - с улыбкой поинтересовался
Валера.
   - Нет, - чистосердечно признался паренек. - Я из детдома.
   Обезоруженный  Валера  долго  беседовал  с  Петей,  удовлетворяя  его
любознательность,  а при встрече доложил Гаврилову, что нашел повара для
очередного похода.  Гаврилов поехал на фабрику и  пообедал в  столовой -
понравилось.   Встретился  с  Петей,   поговорил  с  ним  и,   поражаясь
скороспелости  своего  решения,   предложил  идти  в  экспедицию.   Петя
невероятно  обрадовался  и   бросился  обнимать  Гаврилова,   но   вдруг
помрачнел.
   - А на меня не обидятся?
   - За что?
   - За то, что я столовую бросаю на произвол.
   - Наоборот,  будут гордиться, - заверил Гаврилов, проникаясь к отроку
все большей симпатией. - Не каждая столовая,  друг мой,  посылает своего
повара в Антарктиду.
   С  того разговора прошло пять лет  и  два  похода.  Но  хотя Задирако
считался уже опытным полярником,  даже самые зеленые новички смотрели на
него  сверху  вниз,  настолько  безобидным и  беззащитным выглядел  этот
долговязый, худой и чудовищно доверчивый взрослый младенец.
   Незадолго до начала первого похода Давид спросил у Пети:
   - Гульфик получил?
   - Какой гульфик?
   -  Вот  тебе  и  на! -  встревожился Давид. -  Ну,  мешочек из  меха,
надевается на это самое,  чтобы не отморозить.  Беги на склад,  требуй у
Спиридоныча, всем походникам положено.
   Степан Спиридоныч, начальник склада, долго не мог понять, что от него
требует  повар,  а  сообразив,  велел  принести  заявление с  резолюцией
заместителя начальника экспедиции Рогова.  Петя  написал  под  диктовку:
"Прошу  выдать  положенный мне  гульфик  на  гагачьем  пуху.  К  сему  -
Задирако" - и понес бумагу Рогову.  Тот,  вникнув,  сказал, что гульфики
кончились,  и рекомендовал изготовить своими силами. Весь Мирный побывал
в примыкавшей к медпункту комнате, где жили повара, чтобы своими глазами
увидеть,  как Петя шьет гульфик.  Радисты морзянкой сообщили о чудаке на
другие станции, и эта история в один день облетела всю Антарктиду.
   Когда походники уже  вернулись с  Востока,  при Пете завели разговор,
что,  мол,  с  завтрашнего дня вводится такой порядок:  в шесть тридцать
утра  каждый  должен  являться в  кабинет Рогова и  докладывать о  своем
самочувствии.  Повозмущались бюрократизмом, но приказ есть приказ, нужно
являться.  Наутро в шесть тридцать Петя постучался в кабинет заместителя
начальника экспедиции.  Рогов еще  спал,  и  Петя  постучал погромче,  а
получив разрешение войти,  вошел и доложил,  что чувствует себя хорошо и
готов приступить к выполнению своих обязанностей. Спросонья Рогов решил,
что это продолжение сна, и что-то промычал. Но когда и на следующее утро
повар его разбудил,  чтобы доложить о своем хорошем самочувствии,  Рогов
запустил в него подушку.
   Скоро,  правда,  над Петей подшучивать перестали,  потому что он  так
легко всему верил, что розыгрыш терял спортивный интерес.
   Рассказывать  Петя  не  умел.   Его  окружали  умные  люди,   знающие
неизмеримо больше его  и  умеющие интересно подать свои  знания.  Петя с
уважением их слушал,  узнавал много нового для себя и радовался, что ему
так повезло. Возвратившись после первой экспедиции домой, он, сбиваясь и
путаясь,  изложил свои впечатления,  и  у  него получилось,  что  ничего
особенного он  не  видел.  И  друзья,  которые поначалу смотрели на него
разинув  рот,   быстро  осознали  свое  превосходство  и   рассказали  о
действительно интересных и важных вещах:  о событиях в столовой, о новом
директоре фабрики, который Рыбкину в подметки не годится, и о прочем.
   Когда выпадала свободная минутка и  можно было  беззаботно посидеть в
кают-компании,   Пете  иногда  хотелось  поведать  товарищам  о  главных
событиях в  его жизни.  Но он боялся,  что события эти покажутся слишком
мелкими,  что слушать его будут из вежливости, и поэтому молчал. А когда
интересовались,  спрашивали,  то  беспомощно улыбался и  бормотал что-то
маловразумительное.  И постепенно все поняли,  что в биографии повара не
было сколько-нибудь важного и интересного, о чем стоило бы говорить.
   А между тем таких событий,  как полагал Петя, по крайней мере имелось
три. О них, во всяком случае, он чаще всего вспоминал и порою, пытаясь в
них разобраться, даже прибегал к благожелательной помощи Валеры.
   Ни своих родителей,  ни того,  какими судьбами он оказался в детдоме,
Петя не помнил. Где-то в памяти мелькали смутные воспоминания о женщине,
лежавшей в  постели,  о  множестве людей,  заполнивших комнату, - и все.
Детдом был хороший,  и люди в нем работали хорошие, но все равно, ложась
спать, Петя всегда долго лежал с закрытыми глазами и мечтал, что вот-вот
прибегут и  скажут,  что его нашли.  Такие случаи бывали,  на его памяти
нашли двоих.  Может,  это  были и  ненастоящие родители,  но  те  ребята
считали,  что  настоящие,  и  радовались своей участи,  потому что,  как
известно, самое большое счастье, доступное человеку, - это жить в семье.

   И  все же о  своем детдоме Петя вспоминал с  гордостью и  любовью,  с
горячей благодарностью к  воспитавшим его людям.  Ибо каждый детдомовец,
даже если его и не нашли, уверенно смотрел в будущее, знал: у него будет
работа, дом и семья!
   Много  лет  назад,   еще  до  войны,   на  большую  швейную  фабрику,
находившуюся по  соседству,  назначили  директором  Григория  Сергеевича
Рыбкина,  молодого выдвиженца из рабочих.  Это был удивительный человек.
Старые детдомовцы вспоминали, как он пришел и сказал: "Кто это распустил
слух,  что у вас нет родителей? Голову ему оторвать мало, такому дураку.
Мы, швейники, ваши родители, а вы наши сыновья и дочки!"
   И с тех пор фабрика стала для ребят вторым домом. Все свободное время
они  проводили в  цехах,  праздники справляли вместе  с  рабочими  и  на
демонстрации ходили  одной  колонной,  каникулы  проводили  в  фабричном
лагере, и так из поколения в поколение. Жили жизнью фабрики, пыль готовы
были сдувать с ее стен,  каждый станок знали и каждого человека. Когда в
котельной произошел несчастный случай и трех рабочих обварило, в очередь
выстроились -  кожу для пересадки и  кровь предлагали,  отчаянно завидуя
старшим,  у которых взяли.  Чтобы помочь план выполнить, по воскресеньям
работали в цехах,  из территории цветущий сад сделали,  над пенсионерами
шефствовали, с малышами в фабричном детсаду нянчились.
   В  конце каждого учебного года на торжественном собрании в  фабричном
клубе директор вручал детдомовцам - выпускникам школы трудовые книжки, а
потом новичков вели в общежитие,  давали каждому костюм, пальто, ботинки
и деньги на жизнь до первой получки,  а девушкам,  которым нужно больше,
чем  ребятам,  всего  вдвойне.  Жили  бывшие детдомовцы в  общежитии,  с
отдельными комнатами  было  трудно,  и  Григорий  Сергеич  просил  -  не
настаивал и не приказывал,  а именно просил - жениться, выходить замуж в
своем коллективе, чтобы легче решить проблему жилья. Случалось, конечно,
что женились на  стороне,  но  и  тогда свадьбу организовывал фабком.  А
Григорий  Сергеич  награждал  молодоженов дорогим  подарком  -  столовым
сервизом,  если оба свои,  или чем-нибудь менее ценным, если свой только
один.  А  когда  в  молодой  семье  рождался ребенок,  директор привозил
коляску  с   приданым,   ложечку  от  себя  дарил  на  зубок  и,   узнав
предварительно пожелания родителей,  давал имя первенцу. Хоть и смеялся,
разводил руками,  отговаривал - не модное,  мол, имя, а что ни мальчишка
рождался,  то Гришка,  в  яслях,  а  потом в  детсаду путаница - чуть не
половина Гришек.
   Не кожу и кровь,  не время и силы свои - жизнь бы отдали за фабрику и
общего,  всеми любимого отца Григория Сергеича.  С радостью - к нему,  с
бедой ~ к нему, за советом и помощью - к нему. На фронт всем коллективом
провожали,  жене его  с  тремя детьми дня  бедствовать не  позволили:  с
дровами в  городе было плохо - свои из общежития доставляли,  хлебными и
продуктовыми  талонами   сбрасывались,   отоваривали  и   привозили   от
коллектива,  всю войну обогревали,  кормили, одевали и обували отцовскую
семью.
   В сорок пятом вернулся майор Рыбкин живой,  хотя и без руки,  а место
занято.  Три с половиной года заместительница,  Вера Ивановна, исполняла
обязанности,  берегла директорское кресло,  а  под  самый конец прислали
нового -  не  хорошего,  не плохого,  а  обыкновенного,  руководителя по
профессии.  Пришли  к  нему  работницы -  мужчин  почти  не  осталось на
фабрике, войной выбило,- и по-доброму попросили: уходи с миром, Григорий
Сергеич вернулся.  Новый раскричался, выставил их из кабинета, а они - к
секретарю горкома.  Подумал секретарь,  сказал,  что  дело  щепетильное,
ничем новый директор не  провинился,  не за что его освобождать,  повода
нет.  А была среди женщин бывшая детдомовка Валя Прохорова,  разбитная и
красивая девка. "Заберите его  от  греха подальше,  товарищ секретарь, -
посоветовала, - а  не  то  мы такой повод устроим,  что не вы,  так жена
выгонит!" Смехом началось, а делом кончилось:  вернул коллектив Григория
Сергеича на фабрику.
   И мало-помалу все пошло по-прежнему.  Каждый год в детдоме выпуск - и
на фабрику.  Уходили и в институты и в техникумы, но большая часть так и
оставалась в родных цехах.  Когда дошла очередь до Пети Задирако,  он не
мучился сомнениями,  потому что  призвание свое  давно определил.  Начал
учеником,   за   старательность  и   любовь   к   делу   быстро  получил
самостоятельную работу и стал классным поваром.  Отслужил в армии,  тоже
поваром,  и  хотя  начальник офицерской столовой сулил  златые горы,  не
остался на сверхсрочную, а возвратился на фабричную кухню.
   К  этому времени и  произошло одно из тех важных событий,  о  которых
речь шла выше. Петю разыскала двоюродная тетка. Почему она раньше его не
находила,  Петя не знал:  и неудобно было спрашивать, и незачем омрачать
таким бестактным вопросом свалившееся па  пего  счастье.  Тетка с  двумя
дочками жила в пяти автобусных остановках от общежития,  и раз в неделю,
чтобы не докучать нежданно обретенным родственникам, Петя приезжал к ним
в гости.  С волнением смотрел семейный
 альбом, не мог оторвать глаз от
фотографии,  на  которой были  совсем молодые,  его  нынешнего возраста,
мужчина и  женщина -  отец и  мать...  Себя увидел младенцем у матери на
коленях,  отца в  солдатской шинели,  и так незнакомое ему прошлое взяло
его за душу, что умыл слезами альбом, а потом ходил лунатиком, работа из
рук валилась.  Узнал,  что отец погиб на фронте,  в самом конце войны, а
мать ненадолго его пережила,  умерла от гриппа в  холодную осень.  Вещей
после них не осталось,  не считая коврика,  который мать подарила сестре
за неусыпные заботы и любовь.  Петя подзанял денег,  купил новый хороший
ковер,  привез его  тетке и  попросил подарить взамен тот самый коврик -
уже сильно потертый.  Тетка великодушно подарила,  и Петя повесил коврик
над своей кроватью, а на него фотографии родителей в рамках.
   Так Петя Задирако обрел свое прошлое, пустил в него корни...
   Вторым   знаменательным  событием  стала   встреча   с   Никитиным  и
Гавриловым. Она произошла вскоре после смерти Григория Сергеича Рыбкина,
второго и  любимого отца.  Семнадцать лет залечивал старые раны,  не раз
мужественно ложился  под  нож,  чтобы  продлить  жизнь,  шесть  операций
перенес,  а  седьмой не  вынес,  умер,  когда из-под  сердца вытаскивали
крохотный осколок,  величиной с половину горошины. Проводили в последний
путь,  осиротели. Будь Григорий Сергеич живой, не хватило бы у Пети духа
уйти в  Антарктиду,  потому что  директор высоко ценил молодого повара и
был бы огорчен его уходом.  Умер Григорий Сергеич, и узы как-то ослабли,
не  очень  намного,  но  настолько,  что  Петя  решился  принять лестное
предложение Гаврилова. Тем более что семейный совет с большим одобрением
отнесся к  такой  редкостной возможности,  особенно когда узнал,  что  в
зимовку заработок Пети достигнет четырехсот рублей в  месяц,,  не считая
бесплатного питания и одежды.
   До сих пор деньги не играли большой роли в Петиной жизни.  Питался он
в столовой,  жил в общежитии,  одевался скромно - не только потому,  что
еще не привык к дорогой одежде,  но главным образом потому, что стыдился
тратить деньги на  себя,  когда  в  детдоме многого не  хватало.  Бывшие
детдомовцы,  особенно  холостяки,  в  получки  -скидывались  и  покупали
ребятам то аккордеон,  то школьную форму и учебные пособия,  а то просто
ящики с  яблоками и  сладости.  Так что сбережений у  Пети не  водилось.
Другое дело -  полярные деньги,  которые по расчету складывались в столь
изрядную сумму, что Петин авторитет в семье заметно вырос.
   Тетка начала упрекать племянника, что тот приходит лишь раз в неделю,
уделяет мало  внимания сестрам,  тратит деньги на  чужих людей и  вообще
ведет  себя  не  по-родственному.  Упреки  казались Пете  справедливыми.
Товарищи,  правда,  намекали,  что тетка могла бы вспомнить о племяннике
лет двадцать назад,  но Петя,  хотя такие намеки его и смущали, старался
над ними не задумываться.  И само собой получилось, что при оформлении в
экспедицию он  завел  сберкнижку,  написал доверенность на  имя  тетки и
попросил ее не стесняться в  расходах.  Тетка легко дала себя уговорить,
всплакнула и на прощание умоляла Петю не забывать о своем здоровье.
   Как-то  в  порыве  откровенности Петя  восторженно рассказал о  своих
родственниках Валере,  о том,  какие они чуткие и заботливые, с трепетом
показывал  шарф  и  носки,  собственноручно связанные  и  подаренные ему
сестрами,  восхищался теткой, которая взяла на себя нелегкую обязанность
-   распоряжаться  его   сберкнижкой.   Валера  хотел   было   прямо   и
недвусмысленно растолковать Пете,  что  наивность должна иметь  какие-то
границы,  но  взглянул па  голубоглазое лицо  этого  двадцатипятилетнего
ребенка и  от  нравоучений воздержался.  Настоятельно посоветовал только
срочно вступить в кооператив, купить и обставить квартиру.
   Следовать  Валериному  совету  Петя,   однако,   не  счел  возможным,
несколько это было бы слишком эгоистично, зачем ему в его годы отдельная
квартира?  Что  скажут друзья,  когда  узнают,  что  он  задумал от  них
отделиться?  Впрочем,  вернувшись  домой,  он  убедился,  что  денег  на
сберкнижке осталось немного.  Поначалу это его слегка обескуражило,  но,
поразмыслив, он даже порадовался тому, как умело распорядилась тетка его
вкладом:  обменяла свою комнату на две,  красиво их обставила, со вкусом
нарядила дочерей и племянника не забыла: купила ему модный костюм, плащ,
рубашки и обувь.  На книжке, к счастью, было еще шестьсот рублей, и Петя
без долгих размышлений перевел их  на  счет детдома для покупки пианино.
Узнав  об  этом  его  поступке,  тетка очень обиделась,  почти целый год
разговаривала с  племянником  подчеркнуто  сухим  тоном  и  окончательно
простила только тогда, когда пришло время для серьезного разговора.
   Разговор этот заключался в том,  что,  мол,  Пете пора становиться на
ноги  и  обзаводиться семьей.  Тетка  заявила,  что  она  всего в  жизни
насмотрелась  и  хорошо  знает,  какие  опасности  подстерегают молодого
человека на этом тернистом пути.  Человека неопытного да еще и со слабым
характером любая вертихвостка может в  два счета затащить в загс.  Чтобы
такого не  произошло,  она  взяла на  себя  труд позаботиться о  Петиной
судьбе и подыскать ему невесту.
   С  этими словами тетка вышла из  комнаты и  вернулась,  ведя за  руку
потупившую глаза старшую дочь Светлану.
   Петя как сидел,  так и окаменел на своем стуле.  Жениться на Светлане
он никак не хотел. Она была пусть троюродная, но все-таки сестра, к тому
же  очень некрасива и  лет  на  пять  старше его.  Да  и  вообще Петя не
собирался ни на ком жениться.
   Но тетка, не обращая внимания на то, что племянник онемел, сунула его
безжизненную руку  в  руку  дочери и  пожелала молодым большого счастья.
Потом она что-то говорила,  и Петя что-то говорил, по ее требованию вяло
поцеловал невесту в щеку,  посидел,  оглушенный,  с полчаса и отправился
домой в превеликой растерянности.
   Приведя в порядок свои мысли, он понял, что теткин план ему совсем не
нравится.  С другой стороны,  нельзя и обидеть родственницу, которая так
искренне желает ему добра. Запутавшись в этих противоречиях, Петя решил,
что сам в них не разберется,  и поехал к Валере Никитину.  Рассказал ему
все, как было.
   - Так ты ее не любишь? - спросил Валера.
   - Почему это не люблю? - удивился Петя. - Родня ведь.
   Валера с трудом подавил улыбку.
   - А как женщина она тебе нравится?..  Извини за прямоту, ты хочешь...
ну, скажем, прижать ее к своей груди? Петя покраснел и замотал головой.
   - Зачем же тебе тогда па ней жениться?
   - Сам не знаю, - вздохнул Петя.
   - Тебе неудобно перед теткой?
   - Ага, - обрадованно признался Петя.
   - Понятно, -  разобрался Валера. - Даешь мне слово, что сделаешь так,
как я скажу?  Хорошо.  Позвони Светлане,  именно Светлане,  а не тетке и
предложи ей встретиться где-нибудь в кафе. И честно признайся, что ты ее
не любишь...
   - Но ведь я ее люблю, - возразил Петя.
   - Да, я забыл... Скажи, что любишь ее как сестру, и только, и поэтому
жениться на  ней  не  можешь.  И  еще  сошлись на  меня:  Никитин,  мол,
консультировался  с  учеными-биологами,  и  те  категорически  возражают
против  такого  брака,   так  как  смешанная  родственная  кровь  вредно
отразится на потомстве. Запомнил?
   Петя уныло кивнул и отправился домой.
   На  свидание  Светлана  явилась  вместе  с  матерью,   что  сразу  же
опрокинуло  Балерин  хитроумный план.  Когда  Петя  сбивчиво  перечислил
аргументы,   тетка  сделала  вид,  что  падает  в  обморок,  и  насмерть
перепуганный  племянник  прекратил  всякое  сопротивление.  Было  решено
сыграть  свадьбу  осенью,   чтобы   сэкономить  на   проводах  жениха  в
экспедицию.
   Валера позвонил Гаврилову и  попросил срочно приехать,  чтобы  спасти
Петю.  Батя прилетел, разобрался в ситуации и под предлогом оформления в
экспедицию отобрал у  Пети  паспорт.  Тщетно  тетка  ходила  по  разному
начальству  и  жаловалась на  Гаврилова,  который  своим  самоуправством
разрушает новую счастливую семью, -  тот  стоял  насмерть.  Издерганный,
разрываемый на  части,  Петя  так  и  уехал в  экспедицию нерасписанным.
Доверенность на  деньги  он,  правда,  оставил  и  пообещал  жениться по
возвращении.  В дороге понемногу отдышался, уступил, терзаясь, Валериным
доводам и под его диктовку написал две радиограммы. Первой он освобождал
Светлану от  данного ею  слова выйти за  него  замуж,  а  второй изменял
доверенность и  поручил  дирекции  фабрики  оформить  его  вступление  в
жилищный  кооператив.   Ответные  радиограммы  тетки   Валера  преступно
перехватывал и Пете не показал,
   Так что к  моменту прихода в  Мирный третье важнейшее в Петиной жизни
событие перестало быть злободневным.  К  тому же и  времени вспоминать о
нем  у  повара  не  было,  так  завертело его  в  предпоходной сутолоке.
Нешуточное  дело  -   подготовить  на   несколько  месяцев  питание  для
одиннадцати человек.  Отобрать на складе продукты -  сотая часть работы,
их  еще  следовало превратить в  полуфабрикаты.  Попробуй отвари мясо  в
походе,  когда  вода  на  куполе закипает при  температуре восемьдесят с
небольшим градусом.  Пять часов будет вариться - не сварится.  А сколько
газа нужно затратить на такую варку?! Не напасешься.
   Поэтому разные бульоны -  мясные,  грибные,  рыбные -  Петя готовил в
Мирном.  Заливал бульон в ведро,  замораживал на свежем воздухе,  вносил
обратно,  вываливал  в  пергаментную бумагу,  упаковывал как  следует  и
относил  в  холодный склад.  Таким  же  образом заготавливал мясо,  кур,
рисовую,  перловую и  гречневую кашу,  белый и черный хлеб.  Работа была
адова,  и  никакого отдыха не предвиделось - подоспел поход.  А в походе
Петя  спал  часа на  полтора меньше всех -  вставал готовить завтрак,  в
авралах участвовал наравне с  товарищами,  во  время  движения трясся  в
балке,  а на стоянках кухарничал и подавал на стол.  Алексей помогал как
мог:  доставал из ящиков на крышах балков брикеты бульона,  мяса и каши,
заготавливал  для  воды  снег  -  "закалывал  кабанчика",  как  говорили
походники, чистил с Петей картошку (пока он одну, Петя десять) и помогал
мыть  посуду.  Но  теперь на  Алексея рассчитывать нечего,  пока батю не
поставит на ноги - на шаг от него не отойдет...
   Скучно сидеть без  работы в  балке...  Все,  что можно было сделать в
дороге,  Петя уже сделал:  картошку почистил,  фарш приготовил, кастрюли
надраил.  К Сомову, что ли, в кабину попроситься? Но разговаривать Сомов
все равно не любит,  за рычаги не пустит, злой без курева... Петя достал
со  стеллажа коробку  из-под  печенья  и  пересчитал сигареты.  Осталось
шестнадцать штук на  восемь курильщиков.  Если даже одну на  троих после
обеда,  только па  пять  дней  хватит.  Обедать приходят -  глотают,  не
разжевывая, лишь бы поскорее закурить. Что будет?!
   Петя сокрушенно покачал головой.  Припомнил неожиданно,  что в  левом
углу  в  продуктовом ящике  лежит большой пакет леденцов,  которые,  как
известно,  помогают курильщикам отвыкать от их вредной привычки.  Достал
пакет, прикинул: если штук по пять в день давать каждому, может хватить.
С  сочувственной улыбкой  припомнил яростный вопль  Игната:  "От  женщин
отвыкли,   от  бани  и  кино  отвыкли,   а  теперь  от  курева  отвыкай,
трах-трах-тарарах!" Тяжело придется ребятам...
   Подумал о  том,  что нужно не  забыть приготовить клюквенный морс,  и
потрогал  рукой  бак.   Уже   чуть  теплый.   Ватина  придумка:   бак  с
герметической крышкой,  завинченной  болтами.  На  стоянке  набьешь  его
снегом,  подключишь теплоэлектронагреватель -  ТЭН от  бортовой сети,  и
получаешь больше ста  литров воды.  Хватает и  на  камбуз,  и  на  мытье
посуды,  и на морс.  Воздух на куполе сухой,  носоглотку дерет наждаком,
вот Петя каждому и дает в дорогу двухлитровую флягу с морсом, вешай ее в
кабине и пей сколько хочешь.
   Тягач  дернулся,  остановился,  и  Петя  пребольно ударился спиной  о
плиту.  Морщась,  стал  ждать  нового  рывка,  но  его  не  последовало:
наоборот,  Сомов чуть приглушил двигатель. Петя обул унты, оделся, вышел
в тамбур и приоткрыл дверь.  Ни зги не видно, снова низовая метель, будь
она неладна. Соскочил на снег, тщательно прикрыл дверь тамбура и залез в
кабину.
   - Дульник начался, туда его в качель! - выругался Сомов.
   И вдруг, рывком откинув дверцу, заорал:
   - Куда прешь?!
   В  двух  шагах слева прогромыхал Ленькин тягач.  Ленька явно сходил с
колеи куда-то в сторону.  Сомов выскочил из кабины, бросился за тягачом,
исчез в снежной пелене,  но через минуту вернулся, шаря вокруг руками, к
&к слепой.
   - Говорил бате:  не бери щенка! - усевшись на место, плачущим голосом
проговорил он. - Ищи теперича иголку в сене! Сиди! - прикрикнул на Петю,
который порывался выйти из кабины. - Еще тебя потом разыскивай!
   -  Но ведь нужно что-то делать! -  захлебнулся тревогой Петя. - Нужно
обязательно что-то делать!

        НИЗОВАЯ МЕТЕЛЬ

   Поземка при семидесяти градусах ниже пуля в  Центральной Антарктиде -
явление  редкое  и  всякий  раз  вызывает  удивление,   потому  что  при
сверхнизких температурах природа  замирает:  недвижим  скованный холодом
воздух,  и  снежные  частицы мирно  покоятся,  тесно  прижимаясь друг  к
дружке.  Но вдруг устойчивое равновесие нарушается,  где-то вздрагивает,
просыпаясь от спячки, воздушная масса, и все вокруг приходит в движение:
начинают  кружиться  в   феерическом  танце  оторванные  от  поверхности
снежинки, бритвой прорезает белую пустыню ветер, повышается температура.
А  через несколько часов словно устыдившись противоестественности своего
поведения, природа вновь замирает.
   Случается такое не каждый год, а тут дважды за ночь низовая метель!
   В  ту  поземку,  когда Гаврилов чуть  не  погиб,  кое-какая видимость
все-таки оставалась, колею можно было различить, и поезд ушел вперед.
   Теперь же ветер усилился метров до десяти в  секунду,  и взметенные в
воздух   снежинки  уничтожили  всякую   видимость.   Водителям  пришлось
остановить свои  машины:  колея  исчезла,  и  они  рисковали свернуть  в
сторону и заблудиться или напороться на идущего впереди.
   Обидное  для  походника явление -  поземка,  украденная видимость.  В
двух-трех метрах над поверхностью купола стелется пелена.  Заберешься на
кабину -  над  тобой чистое небо,  ясное и  безмятежное,  и  впечатление
такое,  будто стоишь ты по пояс в снегу.  Спускаешься вниз - и полностью
теряешь ориентировку в  окружающей тебя  белой мгле.  Осыпай проклятиями
природу,  но терпи и  жди,  нет видимости -  не искушай судьбу.  Сколько
будет кружить поземка - столько и жди.
   В низовую метель,  по заведенному Гавриловым порядку, водители должны
были,  не мешкая,  собираться в камбузном балке.  Это делалось для того,
чтобы установить наличие людей и  прояснить ситуацию.  Покидали тягачи и
брели вслепую по колее,  добирались до камбуза и  с  облегчением снимали
подшлемники с  обожженных ветром  лиц.  В  этот  раз  пришли все,  кроме
Гаврилова да еще Алексея,  который воспользовался остановкой и  вводил в
батину кровь новокаин и глюкозу.
   - Надо  искать Леньку, - начал Давид, -  машина у  него  безбалковая,
заглохнет двигатель - пиши пропало.
   - А  как ты собираешься искать?  -  посасывая пустой мундштук,  хмуро
спросил Маслов. - Локатор из Мирного затребуешь?
   - Щенок! - зло сказал Сомов. - Знать бы, как далеко он попер...
   - Далеко  не  мог,  -  примирительно сказал  Давид.  -  Осознал,  что
видимости нет, остановился и ждет.
   - Я,  к сожалению, в этом не уверен. - Валера покачал головой. - Не в
Ленькином характере остановиться и ждать.  Боюсь обратного:  понял,  что
заблудился, и шастает в поисках колеи.
   - Это уж точно,  шастает,  -  кивнул Сомов.  -  Силы на рубль, ума на
копейку!
   - Злой ты, Василий, - неприязненно проговорил Давид.
   - Все высказались?  -  тихо, подражая батиной манере, произнес Игнат.
И, выждав паузу, спросил: - Какие будут предложения?
   - Искать, - твердо сказал Валера.
   - Как именно?
   - Пусть Вася решает.  В связке,  наверно, цепью. Игнат ударил кулаком
по столу - тоже батина манера, узнаваемая.
   - Так и сделаем! Петро, сколько у тебя капронового шнура?
   - Метров двести, - вскинулся Петя, доставая из ящика моток.
   - Померзнем... - как бы про себя проворчал Сомов.
   - Живы будем - не помрем! - отрубил Игнат. - Кто со мной? Ты, Валера,
не суетись,  Алешке и без твоих хворей делов хватает.  И ты, Петро, ноги
побереги... Давид, Тошка...
   - Ладно, - буркнул  Сомов. - Давай  капрон. Только  так,  Игнат,  ты,
конечно, почти что начальник, а здесь мне не мешай.
   - Командуй! - охотно согласился Игнат, застегиваясь. - Тебе и карты в
руки.
   - Двести   метров   мало,  - прикинул   Сомов. -  Тошка,   сгоняй   в
"Харьковчанку", притащи большой моток.
   - Слушаюсь!  -  Тошка козырнул,  натянул подшлемник.  - Награда какая
выйдет герою-добровольцу?  -  И,  увильнув от подзатыльника,  выскочил в
тамбур.
   - Значит,  так.  Один конец принайтуем к траку,  обвяжемся,  нащупаем
колею -  и гуськом по ней пойдем, я вперед, и вы трое следом, нет, лучше
цепочкой, в шаге друг от друга, чтобы натяжку чувствовать. Ясно?
   Слушали внимательно,  знали,  что  в  пургу или  в  поземку у  Сомова
просыпается особое чутье, каким не могут похвастаться даже более опытные
и всякое повидавшие полярники. В Мирном Сомов был непременным участником
всех поисковых партий,  с  ним шли охотно,  веря в его непостижимый нюх,
способность ориентироваться в метель.  Биолог Соколов чуть ли не всерьез
доказывал,  что Сомов, как пингвин, обладает даром чувствовать магнитное
поле, и ребята шутливо уговаривали Василия принюхаться и определить, где
покоится  ящик  с  наручными  часами,  занесенный пургой  еще  в  Первую
экспедицию. Сомов отбивался: "Будет болтать, пустобрехи!" - но в глубине
души сам удивлялся своему таланту и не упускал случая проверить в деле.

        x x x

   Настроение у  Леньки было замечательное.  Он знал и  любил в себе эту
приподнятость,  веселое кипение жизни в каждой клеточке тела, когда море
по колено. Вера в свои силы, в повернувшую к нему удачу окрылила Леньку,
вернула ему утраченный оптимизм.
   "Ты,  Савостиков,  как наркоман,  -  неодобрительно говорил тренер. -
Тому,  чтоб ожить,  нужна ампула,  тебе - успех". Такое сравнение Леньку
нисколько не смущало,  тем более что врач-психолог, писавший диссертацию
о   боксерах,   на   примере   мастера   спорта   Савостикова  доказывал
правомерность этого явления.  Только в  отличие от  ученого Ленька знал,
что  необходим ему не  общий,  а  именно личный успех,  не  расплывчатое
командное, а индивидуальное первенство. И сейчас оно было за ним. О том,
как он, рискуя жизнью, спасал Гаврилова, узнают все - и бывшие приятели,
и  родные,  и  Вика.  В  газетах напишут,  не  могут  не  написать!  Еще
посмотрим, кто из нас "отработанный пар"! Рано списали Савостикова...
   Вспомнил,  как товарищи обнимали его в  "Харьковчанке",  и объективно
отметил,  что в их глазах не было зависти.  Вот это спортивно, настоящие
ребята! Наверное, многие из них на его месте поступили бы так же, но раз
жребий выпал ему и он победил,  то они честно поздравили сильнейшего.  И
вновь закружилась голова от  мыслей о  Вике:  он  заставит ее  не только
полюбить себя -  любили его многие,  -  но и  гордиться им!  Ленька стал
сочинять в  уме текст радиограммы,  которую пошлет Вике.  Рассказывать о
себе он не станет,  такой человечек,  как Вика, оценит его скромность, а
вот сдержанно,  с шуткой сообщить о трудностях похода,  о морозах -  это
можно.  Что-нибудь вроде  того,  что  твое  "да"  сбросило с  семидесяти
градусов не меньше двадцати, согрело душу и тело.
   ...Задувало,  начиналась поземка,  и темная глыба камбузного балка то
исчезала,  то  вновь появлялась перед глазами.  На  всякий случай Ленька
сократил дистанцию,  пошел  метрах в  пяти  от  Сомова.  Сомов тоже  его
поздравил, двух слов не сказал, но обнял, поцеловал. Непонятно все-таки:
зачем дядя таскает за собой этого доходягу? Водитель хороший, спору нет,
а  в  трудную минуту  распустил нюни  -  когда  объяснялись на  камбузе.
Справедливости ради,  напомнил себе Ленька, нужно признать, что и сам он
выглядел одно время не лучшим образом. Но это, безусловно, случайность и
больше не повторится. Никогда и ни при каких обстоятельствах.
   Размышляя таким образом и  не  сопротивляясь наплыву приятных мыслей,
Ленька очнулся лишь тогда,  когда тягач Сомова исчез в снежной пелене. В
этой  ситуации  положено  остановиться и  проверить колею,  а  в  случае
сомнения дождаться идущего сзади,  но  Ленька  не  сделал  ни  того,  ни
другого.  Решив,  что просто отстал,  он  рванулся вперед и  проскочил в
метре от Сомова, видеть которого не мог, так как стекло на правой дверце
было запорошено снегом.  Надеясь на удачу,  а потом на чудо,  прошел еще
сотню-другую метров и понял,  что сбился с пути. "Размечтался, тюфяк!" -
обругал себя Ленька. "Беда - учитель, счастье - расточитель", - вспомнил
он.  Верно!  Хлебнул горя -  чему-то научился,  от счастья душа запела -
размагнитился...
   Мысли запрыгали,  смешались.  Сначала явилась одна, страшная: а вдруг
поезд уйдет?  Она так напугала Леньку,  что он чуть было не схватился за
рычаги,  чтобы  развернуться и  помчаться куда  угодно вослед ушедшим от
него  людям. Но  удержался: в  поземку  никуда  поезд  не  двинется, это
исключено. Потом другая мысль, тоже очень  неприятная: а что, если мотор
заглохнет?  К  Гаврилову-то он успел, а успеют ли к нему? Должны успеть,
успокоил  себя  Ленька, в  случае  чего  такую  разминку  сделаю, что не
вспотеть бы. И решил  держаться  золотой, высеченной на мраморе заповеди
антарктического водителя: "Попал в переплет - стой и жди".
   И держался еще несколько минут.
   Но  нервы,   содрогавшиеся  от  напряжения,  требовали  какого-нибудь
действия,  а  мозг,  принявший столь мудрое решение -  ждать,  не  желал
закостенеть  в   этой   догме.   Обидно   было   бездействовать,   когда
перебродившая сила искала выхода, сила, от напора которой дрожали мышцы.
Почему,  подумал Ленька,  они должны искать его,  а не он их? Закутался,
вышел из кабины и не увидел,  а нащупал колею.  Мысленно определил угол,
на который отклонился его тягач. Возвратился, развернул машину и проехал
немного  вслепую. Вышел,  поползал  на  четвереньках: нет  колеи. Срезал
угол, прокатился еще немного: нет колеи.
   Ветер хоть и  не  становился сильнее,  но  и  не ослабевал.  Свистит,
сволочь, на испуг берет. Не на такого напал! Ленька страха не испытывал,
как часто не испытывают его люди,  оказавшиеся в опасности и по незнанию
не  представляющие  себе  истинных  ее  размеров.   Пургу  побеждают  не
бесстрашные,  а опытные, понимающие, когда с ней можно бороться, а когда
нельзя.  Над  не  подкрепленной опытом  храбростью  Север  посмеивается,
уважает он лишь мудрую предусмотрительность.  Много трагедии произошло с
теми, кто не знал этого.
   Ленька  снял  со  стенки  кабины флягу, напился кисло-сладкого морса,
привычно потянулся в карман за сигаретами и чертыхнулся.  Кровь вскипела
- так захотелось курить.  И поесть бы в самый раз,  по часам скоро ужин.
Неожиданно вспомнил, что низовая метель потому и называется низовой, что
стелется над самой поверхностью! Полез на крышу кабины, встал - и увидел
метрах  в  двухстах  наискосок  избиваемый ветром  флаг  "Харьковчанки".
Радостно засмеялся:  вот она,  родненькая! Жаль, что флаг только на ней,
иначе ребята давно бы его разыскали.  Ну,  теперь дело в  шляпе.  Сел за
рычаги и  медленно,  чтобы  не  врезаться невзначай в  чью-либо  машину,
двинулся в  намеченном направлении.  Остановился через минуту,  залез на
крышу и  в сердцах выругайся:  флаг реял опять же метрах в двухстах,  по
уже не  наискосок,  а  прямо по  курсу.  Тем не менее вернулся в  кабину
повеселевший.  Там;  небось паникуют сейчас, заседают и совещаются, как.
его выручить,  а он тихонько войдет па камбуз, отряхнется и скажет: "Что
у  нас нынче на ужин,  Петя?"  Все бросятся к  нему обрадованные,  а  он
недоуменно  пожмет  плечами:  "Подумаешь,  поземка,  говорить не о чем!"
Очень понравилась Леньке эта эффектная, как в кино, сцена.
   Послышался треск,  тягач  круто  вильнул в  сторону,  и  Ленька резко
затормозил.  Выскочил,  нащупал руками лопнувшую гусеницу. Распустилась,
змея,  нашла место и время!  Не могло быть и речи о том, чтобы исправить
такое повреждение в  одиночку,  да еще вслепую.  А  ведь не больше сотни
метров осталось до  "Харьковчанки"!  Что теперь делать?  Двигатель мерно
гудел,  в  кабине было тепло,  поземка при  таком морозе,  как говорили,
продолжается от силы два-три часа. Может, пересидеть?
   Поколебался немного,  преодолел  недостойную мужика  нерешительность.
Достал из-под сиденья моток шнура,  затянул ремешки на унтах,  молнии на
каэшке задраил до отказа, поверх подшлемника для страховки обмотал шарф,
надел защитные очки и вышел в поземку.  Все предусмотрел! Привязал конец
шнура к ручке дверцы,  напомнил себе,  что к "Харьковчанке" следует идти
прямо, никуда не сворачивая, и медленно пошел в белую мглу.
   Все учел,  кроме того,  что тягач крутануло на девяноста градусов.  И
пошел Ленька не прямо по курсу,  а  параллельно колее,  на которой стоял
поезд.
   Ветер,  казалось, сжижал и без того жидкий. воздух, острые взвешенные
частицы пробивали шарф  и  подшлемник,  жгли,  словно капли раскаленного
металла, унты продавливали чуть ли не до колен сыпучий, невидимый сверху
снег. Тяжело идти в метель, выматывает она силы, как самая изнурительная
работа, из-за  рваного темпа и сбитого  напрочь дыхания. Но сил у Леньки
было больше, чем у обычного  человека, и он упорно шел, доподлинно зная,
что "Харьковчанка" должна быть рядом.
   А  ее  все не  было и  не  было,  хотя моток размотался чуть ли не до
конца. Где-то совсем близко тарахтели  двигатели, Ленька шел на звук, по
оказывалось - в пустоту;  прислушивался,  снова шел - и снова в пустоту.
Вспомнил рассказы, что в поземку слух  подводит  человека настолько, что
нельзя  верить  собственным ушам, - резонанс, или "бегущее эхо", или как
там это еще называется.
   Остановился,  чтобы  решить,  что  же  делать дальше.  Чуть  было  не
смалодушничал -  не повернул назад, к своему тягачу, но взял себя в руки
и решил предпринять последнюю попытку.  Натянув шнур,  как радиус, начал
описывать окружность,  уже не боясь, а мечтая удариться об угол балка, о
железо саней - лишь бы найти поезд.
   И вдруг пока еще безотчетная тревога вползла в Ленькино сердце.  Шнур
не натягивался! Не веря себе, Ленька осторожно потянул остаток мотка - и
не встретил сопротивления.  Мороз пробивал до костей, но в это мгновение
Леньке показалось,  что его прошиб пот.  Дернул еще раз -  и  шнур легко
подался рывку. Теперь уже не было сомнений в том, что шнур оборвался.
   И  страх,  безмерный страх загнанного и  обложенного со  всех  сторон
зайца,  ужас обреченного на  неминуемую гибель существа охватил Леньку с
такой силой, что он закричал дико и отчаянно:
   - А-а-а! Я здесь! А-а-а!

   Сомов впереди,  а за ним Игнат,  Давид и Тошка больше часа ползали то
по  одной,  то  по  другой  оставленной Ленькиным тягачом полузасыпанной
снегом колее.  Два раза не выдерживали, возвращались на камбуз греться и
вновь отправлялись на поиски. В третий раз нашли тягач...
   Так замерзли и устали,  что даже не удивились тому, что Леньки там не
было.   Молча  посидели  несколько  минут  в  кабине,  чуть  отогрелись,
отдышались.  Особенно устал  Сомов.  Губы  посинели,  из  горла вместе с
выдохом  вырывался хрип.  Сомов  сидел,  прикрыв глаза,  и  Игнат  вдруг
подумал, что бывал несправедлив к этому человеку. Ну, жмот, молчун - что
есть,  то есть,  -  зато работяга безотказный.  Худой, не поймешь, в чем
душа держится,  а рыскает по снегу проворнее Тошки, сам замучился и всех
замучил. Надежный человек, зря мы на него.
   - Посмотри,  Тошка, не привязал ли он куда шнура, - не открывая глаз,
проговорил Сомов. - Хотя и сосунок, а вряд ли так в метель пошел.
   Тошка кивнул и  без всякого паясничанья вылез из  кабины.  Вернувшись
через несколько минут, доложил, что никуда Ленька шнура не привязал.
   - Тогда под сиденьем должен быть моток,  -  поднимая тяжелые, опухшие
веки, сказал Сомов.
   Привстали, подняли сиденье. Мотка там не было.
   - Раз доставал шнур,  значит, куда-то его привязал, - рассудил Игнат.
- Может, конец сорвался?
   - К тому и говорю.  - Сомов спустился на снег. - Найдем - его, щенка,
счастье.
   Долго шарили,  возвращались греться и  снова шарили,  пока не  нашли.
Побрели гуськом,  стараясь не потянуть шнур,  чтоб случайно не выдернуть
моток из Ленькиных рук.  Вскоре обнаружили на снегу брошенный моток,  но
не стали обсуждать эту находку, потому что и так было ясно, что шнур для
Леньки  стал  бесполезной  обузой  и  он  его  бросил.   Шарили  вокруг,
всматривались в  пелену,  надеясь  различить  в  ней  огромную  Ленькину
фигуру;  по сигналу Сомова меняли направление,  чуть расходились,  чтобы
охватить возможно большее пространство.  Около  часа  проискали,  с  ног
начали валиться, в ушах звенело, и виски разрывались от напора крови.
   Леньку нашли метрах в  десяти от камбузного балка.  Только шел Ленька
не  к  балку,  а  от  него,  и  не  шел,  а  передвигался чуть ли  не на
четвереньках,  падая и поднимаясь. Взяли его под руки, повели, втащили в
балок.
   Здесь уже  помощников было  много,  но  не  Леньке они  понадобились.
Посидел он,  бессмысленно улыбаясь замерзшей улыбкой,  позволил Валере и
Пете  растереть себе  помороженные запястья,  выпил принесенный Алексеем
спирт и пришел в себя.
   А понадобились помощники Сомову.  Не он был пострадавшим,  и никто на
него не обращал внимания,  даже сесть ему оказалось некуда. Присел он на
корточки,  склонил набок голову -  и  кап-кап:  кровь из горла и носа на
пол.
   Выработался Сомов весь, до последней жилки.

        НОЧЬ В "ХАРЬКОВЧАНКЕ"

   К  утру  метель утихла.  Люди  поужинали,  стали  готовиться ко  сну.
Заглушили двигатели,  надели на  капоты чехлы  и  затолкали в  отверстия
выхлопных  труб  снежные  пробки  -  на  случай  нежданной пурги.  Трубы
изогнутые,  забьет их,  хлопот не оберешься,  три часа будешь проволокой
спрессованный снег выковыривать.  А не сделаешь этого,  отработанный газ
пойдет в кабину.
   В  начале апреля день  уже  мало чем  отличался от  ночи,  но  полные
сумерки еще не наступили.  Хорошо различались силуэты машин и  номера на
их стальных боках и дверцах, цистерны, сани...
   Как  и  всегда на  стоянках,  если снег был не  очень рыхлый,  тягачи
подогнали друг "к другу и  построили в шеренгу,  а в центре,  как пастух
среди овец,  высилась "Харьковчанка".  Она  казалась непомерно огромной,
палочка-выручалочка, любимая походниками "Харьковчанка" под  номером 21.
Гигант,  крейсер снежной пустыни!  Без малого тридцать пять тонн металла
вложили харьковские рабочие в  эту  машину.  Краса и  гордость полярного
транспорта!  Низкий поклон им  за  этот  бесценный подарок.  Тягач  тоже
ростом  не  обижен,  рядом  с  трактором --  великан,  но  куда  ему  до
"Харьковчанки"!  В нее и входить нужно,  как в самолет,  -  по трапу,  и
приборов у  нее в  кабине как у  самолета,  а  слева на крыше прозрачный
купол с астрокомпасом,  "планетарий",  как пошучивают полярники.  Кабина
водителя и  резиденция штурмана,  радиорубка,  салон для отдыха,  он  же
спальня, туалет,  камбуз  -  полным-полна коробочка, все здесь размести-
лось, пусть на считанных  квадратных  метрах,  но зато не в каком-нибудь
щитовом балке, а в самой машине.
   Надежда  и  опора,   страховой  полис  походника  -   "Харьковчанка".
Заглохнут,  выйдут из строя тягачи,  но останется "Харьковчанка" -  всех
приютит,  спасет,  привезет домой. Только она одна и способна на такое -
благодаря мощности, размерам, полной своей автономии.
   В  салоне на верхней полке смотрел первые сны экипаж -  Игнат Мазур и
Борис Маслов,  на нижней похрапывали Сомов и  Антонов,  и  лишь Гаврилов
лежал с  открытыми глазами -  то ли сказался непробудный двадцатичасовой
сон, то ли взбодрили инъекции разных стимуляторов и лекарств, на которые
не поскупился доктор. Печь-капельницу загасили только с полчаса назад, и
в  салоне было тепло,  градусов двадцать выше нуля.  Гаврилов осторожно,
чтобы не потревожить товарищей,  высвободил из спального мешка замлевшие
руки.  Пока  еще  можно было позволить себе такую роскошь.  Мороз быстро
пробьет стальные,  с  многочисленными прокладками-утеплителями стены и с
упорством маньяка начнет  отвоевывать у  жилья  градус  за  градусом.  К
подъему в  салоне будет минус сорок -  пятьдесят,  и  начнется привычная
канитель.  Дежурному нужно  вставать  и  разжигать печку,  но  он  и  не
шелохнется:  а  вдруг кто-нибудь спросонья выскочит из мешка первым?  Но
чудес  на  свете  не  бывает,  и  под  гневным  давлением общественности
дежурный вылезет в одном белье на лютый холод,  быстро оденется,  лязгая
зубами,  и примется за капельницу.  А когда температура воздуха в салоне
станет плюсовая,  поползут из теплых нор и  остальные.  К  атому моменту
дежурный уже  забудет про  свои  муки  и  станет подначивать того,  кому
дежурить завтра.
   Гаврилов вспомнил первую свою зимовку на дрейфующей льдине и домик, в
котором  жил  с  дизелистами и  поваром.  Тогда дежурств у них не было и
первым покидал спальный мешок доброволец, то есть не столько доброволец,
сколько гонимый нуждой мученик.  Все, конечно, старались перележать друг
друга  и  очень веселились,  когда кто-либо  не  выдерживал и  начинал с
проклятиями одеваться.
   Гаврилов хмыкнул,  и  Алексей встрепенулся:  "А?  Что?" -  спросонья.
Успокоенный, спрятался в мешок, засвистел носом.
   На   льдине  печку  топили  углем,   не  сравнить  с   капельницей  -
коллективным  изобретением  транспортного отряда.  Взяли  пустой  баллон
из-под   пропана,   вырезали  дверцу   и   сверху   насадили  трубку   с
краном-регулятором,  а  на крыше установили бак с  топливом.  Проходя по
трубке,  капли  соляра падали на  раскаленный таганок,  воспламенялись и
давали тепло -  за полчаса помещение так нагревалось,  что хоть в  одном
исподнем сиди.  Не могли походники нарадоваться на свои капельницы, хотя
и не очень любили канителиться с золой, и в сильный ветер лезть на крышу
и  прочищать от  снега  трубку  топливного бака.  Но  главный недостаток
капельницы в том,  что нельзя ее на ночь оставить безнадзорной. Как-то в
прошлый поход оставили,  порывом ветра через трубу задуло огонь, а капли
продолжали капать на нагретую поверхность и испарялись. Валера проснулся
- весь балок в  дыму.  Ошалел от  угара,  но догадался распахнуть дверь,
проветрил балок. С того случая закаялись оставлять огонь на ночь...
   Гаврилов поймал себя на том,  что старается думать о чем угодно, лишь
бы  увести мысли от  происшедшей с  ним  беды.  Как страус -  голову под
крыло,  упрекнул он себя. Замкнуть поезд безбалковой машиной, да еще без
рации и  ракет!  Ну,  ракеты,  положим,  в  метель все равно никто б  не
увидел,  а  раз  шел без рации,  значит,  не  имел права рисковать.  Мог
погибнуть ни  за  грош  и  ребят  подвести под  монастырь -  с  живых бы
спросили...  Как  застучало в  двигателе и  резко  упало давление масла,
сразу понял,  что поплавились подшипники.  Но  ведь знал же,  что машину
перед  походом  не   ремонтировали,   печенкой  чувствовал,   что  тягач
ненадежный, а пошел в хвосте. Поздновато тебе, Ваня, на ошибках учиться,
годы не те. Выжить-то выжил, да не стал ли обузой?
   Вспомнил,   как  в   сорок  первом  каратели  сжимали  кольцо  вокруг
партизанского лагеря. "Юнкерсы" наугад сыпали на лес бомбы, а партизаны,
полумертвые от усталости,  многие километры тащили его, беспомощного, на
самодельных носилках. Молил: оставьте, братишки, дайте только пистолет и
парочку гранат -  не оставили,  вынесли.  Но тогда хоть оправдание перед
совестью было - три дырки в груди...
   Глубоко вдохнул и выдохнул воздух -  грудь тяжелая, застуженная. Люди
придумали вещи удачнее, чем природа придумала самих людей. Бесхитростная
лампочка горит в  полную силу до самого своего конца. Так бы и человеку:
полнокровная,  полезная  жизнь  и  мгновенный  конец.  Верил бы в  бога,
попросил бы у него;  дай месяц здоровья, чтоб довести поезд! Один только
месяц,  а потом забирай,  в ад или в рай,  куда хочешь... Глупо, одернул
себя Гаврилов,  забивать голову фантазиями,  в строй нужно войти.  Так и
скажу Алексею: хоть огнем жги, всю шкуру продырявь, но поставь на ноги!
   Когда выписывался из  госпиталя,  майор медицинской службы признался:
"Ну, лейтенант, попал ты в историю, о твоем выздоровлении сам Вишневский
докладывал на конференции.  Чудо,  и только! Будешь жить сто лет с таким
организмом".  Тридцати тогда еще не  было,  трое суток мог не есть и  не
спать, за всю войну ни разу не чихнул... До ста лет почти пятьдесят, на,
возьми их и дай месяц, один месяц!
   Заметно  похолодало.  Гаврилов забрался с  головой в  мешок,  прикрыл
глаза.  Для дела,  для здоровья лучше всего бы  заснуть,  но  не спится,
тревога гложет.  Доведет ли поезд Игнат?  И воля у него есть и голова на
плечах,  технику любит  и  знает;  всем  хорош Игнат как  исполнитель...
Валера?  Цены ему нет как человеку,  а  характером слабоват,  не убедишь
его,  не  докажешь,  что  добро должно быть  с  кулаками.  Добром любовь
завоюешь,  но  бой  не  выиграешь...  Давид?  Второй  Игнат,  разве  что
пообщительней,  не потянет...  Сомову верю, хотя и сорвался до истерики;
этот,  если  возьмется за  рычаги,  умрет,  а  не  выпустит из  рук.  Но
здоровьем слабоват,  силенок мало стало у  Васи,  и за характер не очень
его уважают...  Ну,  кто еще? Тошка, Ленька не в счет, за самими глаз да
глаз нужен. Молодец, племяш, вытащил из могилы, но в поход его больше не
возьму...  Нет, не возьму. Хорошо, конечно, что признался насчет пальца,
который  на  Комсомольской поленился  заменить,  но  веры  Леньке  ,нет:
сегодня покаялся,  а завтра промолчит. Механик-водитель - это призвание,
профессия,  а у него,  видно,  нет такого призвания и не будет. Голова у
него  ясная,  вернется  домой  -  в  институт нужно  идти,  буду  жив  -
прослежу...
   Улыбнулся -  вспомнил,  как отказывался брать с собой Леньку,  а Катя
хмурила брови,  разводила руками, спрашивала: "Почему, Ванечка? Чем тебе
не  подходит племянник?"  А  Гаврилов,  уже  зная,  что вот-вот сдастся,
смеялся и говорил:  "Сколько лет живу с тобой, Катюша, не видел, чтоб ты
из дому вышла со спущенным или перекрученным чулком".  -  "Не пойму, что
ты  этим хочешь сказать?"  -  "А  то,  что антарктический водитель,  как
уважающая себя женщина,  не  выйдет в  путь,  пока все не подтянет и  не
подгонит.  А  твой лоботряс и  внимания не  обратит,  что  чулок у  него
перекручен!" Посмеялись тогда,  а ведь не ошибся,  как в воду смотрел. И
сломанный палец не заменил,  и тягач погнал в поземку, чуть себя и людей
не погубил...
   Был бы  обычный  поход -  и  думать ни  о  чем бы  не думал.  Игнат и
Валера на  пару  за  любого начальника бы  сработали.  Лежал бы  себе на
полке,  книжку читал и  покуривал...  И снова улыбнулся,  вспомнил,  как
ребята порешили, - считали, что он спит и  не  слышит:  "Все  сигареты -
бате!" По себе знал - от куска хлеба последнего отказаться легче, чем от
последней  затяжки. Так  он  и  согласится, держи  карман  шире! Кто  не
работает -  тот не курит.  А станут уговаривать,  - грудь, скажу, болит,
нельзя. Алексей подтвердит.
   Гаврилов вздрогнул:  коротко прозвонил будильник.  Напутал, наверное,
дежурный, не туда стрелку подвел. Оказалось, никто ничего не напутал. На
звонок встал Алексей, зажег свет, оделся, знаком показал - порядок, батя,
и стал  разжигать  капельницу.  Когда  в  салоне стало  тепло,  поставил
Гаврилову термометр и  стал  готовиться к  процедуре.  Всадил  в  каждую
ягодицу по  шприцу,  обмотал  пациенту  жгутом  предплечье и ввел в вену
глюкозу. Прослушал грудь, подмигнул:
   - Будешь, батя, плясать на моей свадьбе!
   - Не брешешь?
   - Слово!
   - Сколько намотало?
   - На, смотри, тридцать семь.
   - Легкие-то как?
   - Вроде чистые,  батя,  бронхитом отделаешься.  Но с неделю продержу,
пусть сердце отдохнет.
   - Ну, Леша, спасибо. Спасибо, сынок.
   Алексей загасил капельницу, выключил свет и нырнул в мешок.
   Даже косточки хрустнули, кровь весело по жилам побежала! Неделя - это
нам  раз плюнуть.  Если,  конечно,  Алексей не  брешет,  врачи -  они по
должности своей  должны  вкручивать шарики пациентам:  психотерапия.  Но
если правда,  что спас от воспаления легких,  -  век не забуду,  первого
внука Лешкой назову.
   Два слова сказал,  а  будто воскресил!  С пневмонией на куполе делать
нечего,  здесь от нее и  с  кислородными баллонами не избавишься.  Был в
одном из  походов случай,  когда в  районе Комсомольской штурман глубоко
застудил легкие.  Освободили от саней "Харьковчанку", и пробежала она на
третьей передаче пятьсот километров за двое суток, а на Востоке штурмана
в  самолет -  и  на курорт,  в  Мирный.  Лето стояло,  январь,  самолеты
летали...  Бронхит,  безусловно, тоже не сахар, но держится ведь Валера,
от звонка до звонка за рычагами сидит.  Бронхит не пневмония, с ним и на
куполе  продержаться можно.  Так  и  сообщить Макарову:  никаких  больше
консилиумов по радио не надо,  подремонтируюсь и скоро войду в строй.  И
еще  попросить Макарова,  чтобы  ребята  из  Мирного  и  других  станций
радиограммы присылали повеселее,  а  то Маслов принимать не успевает,  а
все одно:  "Беспокоимся,  думаем о вас, уверены..." Хорошо, конечно, что
беспокоитесь и  думаете,  не сомневаемся в этом и благодарим за это,  но
пишите, сынки, с настроением и улыбкой.
   И Гаврилов,  взволнованный надеждой, стал размышлять, как станет жить
дальше,  если  Алексей  сказал  правду.  Уже  рисовалась ему  заманчивая
картина,  что  он  ведет тягач (сомовский,  пусть Вася поездит Ленькиным
дублером,  проследит за  парнем),  мнилось,  как во время завтрака будет
обсуждать с  ребятами итоги прошедшего дня  (за  ужином не  до  разбора,
глаза слипаются) и  прочее.  Но тут Гаврилов подумал о  том,  что каждая
минута,  которую он не спит, отдаляет его выздоровление. Раз уж придется
дня три не вставать (если бронхит -  о неделе не может быть и речи),  то
нужно спать на полную катушку, набираться сил.
   Улегся поудобнее и,  как  всегда перед сном,  представил себе  Катю и
сыновей -  чтоб приснились.  Вот он в  воскресенье утром подогнал к дому
машину,  спросил у ребят,  какие у них планы -  готовить уроки на завтра
или  сначала смотаться за  грибами,  услышал радостный визг  мальчишек и
увидел Катино смеющееся лицо.
   И, боясь упустить видение, заснул со счастливой улыбкой.

        ТОШКА

   С  одной  стороны,  Тошка  давно  мечтал  о  самостоятельной работе и
поэтому  не  пошел,  а  на  крыльях  полетел занимать место  водителя на
сомовской машине;  с  другой  -  одиночества он  не  выносил и  отчаянно
скучал. В прошлый раз, когда батя осудил Сомова на отдых, Тошка сманил в
кабину Петю и  всю  дорогу его  развлекал,  а  сегодня повар затеял печь
пирог и составить компанию отказался.
   - Все равно ведь сгорит твой пирог!  -  возмущался Тошка.  - А я сиди
один, как ночной сторож, из-за этой кучи золы!
   Оскорбленный Петя выставил Тошку из камбуза. Вскоре, однако, у Давида
на маслопроводе полетел дюрит,  а еще через час поезд остановил Алексей:
делать  бате,   Валере  и   Сомову  уколы.   Кому   неприятности,   кому
удовольствие:  пользуясь вынужденными паузами, Тошка отвел душу, почесал
язык.   И   за  обедом,   само  собой.   Но  больше  до  утра  поезд  не
останавливался,  -  шестьдесят два километра отмахали!  -  и  часов пять
подряд Тошка молчал,  как рыба. Сущее наказание для человека, которому и
пять минут посидеть с закрытым ртом было мучительно трудно.
   - Хоть бы муха какая залетела в кабину! - жаловался Тошка за ужином.-
Такую байку вспомнил - чистый мед, а кому ее расскажешь?
   - Ну, гони свою байку на десерт, - промычал Игнат с набитым ртом.
   - На десерт у меня есть кое-что получше.  - Петя расплылся в улыбке и
смахнул  полотенце  с  пышного,  начиненного клубничным  джемом  пирога.
- Кушайте на здоровье!
   И, зардевшись от похвал, стал разрезать пирог на доли...
   - Получше...  - ревниво фыркнул Тошка, хватая, однако, изрядный кусок
и впиваясь в него зубами. - Духовная пища, дорогой товарищ Задирако, для
интеллигентного мужика  важнее  жратвы.  Мыслить  надо,  дорогой товарищ
повар, мозг питать, а не брюхо!
   Уяснив по  лицам друзей,  что Тошка скорее всего шутит,  Петя на этот
раз не обиделся.
   - Будет тебе, зубоскал, рассказывай свою байку!
   - Старшину Семенчука из третьего батальона помните? - спросил братьев
и Валеру Тошка.  - Здоровый, мордатый такой сверхсрочник, "смир-р-на!" с
полминуты рычал.
   - Еще  бы  не  помнить!  -  Игнат  ухмыльнулся.  -  Давида  изловил в
самоволке, когда он серенаду пел одной смазливой блондиночке. Сколько на
губе отсидел? Пять суток?
   - Пять суток строгого,  -  подтвердил Давид.  - Так чего натворил мой
друг Семенчук?
   - Приходит его жена к  генералу,  -  обрадованный всеобщим вниманием,
заторопился Тошка,  - и говорит: "Товарищ генерал, то да се, сына женим,
с  деньгами туго.  Может,  простите Семепчуку тот танк?" -  "Какой такой
танк?" -  "А мужнин, что подбили в Германии". У генерала - глаза шарами,
ничего  понять  не  может,  требует ясно  и  четко  доложить.  Супруга и
доложила,  что  больше  двадцати лет  из  мужниной зарплаты каждый месяц
вычитают пятнадцать рублей за тот подбитый танк.  А сейчас вот то да се,
с  деньгами туго,  сына женим...  "Семенчука ко мне,  такого-сякого!"  -
приказал   генерал.    Семенчук   является,   командует   самому   себе:
"Смир-р-рна!" -ест глазами начальство и малость желтеет при виде дорогой
и любимой подруги жизни. "Значит, за танк платишь?" - "Так точно, плачу,
товарищ  генерал!" Генерал  пообещал  подруге жизни разобраться и, когда
она  вышла, тихо  так  и  ласково  спросил:  "Значит,  платишь?.. А  ну,
исповедуйся,  шельмец!" Старшина  в  голос  завыл: "Това-а-рищ  генерал!
Виноват! Супруга моя - женщина очень строгая насчет наличных, а вечером,
как  со  службы  домой  иду, не  могу  без  кружки  пива. Вот и пришлось
сочинять про  тот самый танк, что  за  Одером, если  помните, подбили...
Виноват, товарищ  генерал!" А  через  месяц  увидела  генерала  в  клубе
гражданка  Семенчук - и с  поклоном: "Спасибо  вам, теперь всего по пять
рублей вычитают, за одну башню платить осталось!"
   Тошкина байка имела успех.
   - Думал заставить тебя поплясать,  но так уж и быть, даю бесплатно. -
Маслов протянул Тошке радиограмму.
   - Валяй, сам читай, - беспечно махнул рукой Тошка.
   И Борис Маслов, смакуя, с выражением прочитал:
   - "Жмуркину Антону Ивановичу живы  здоровы чего  и  тебе  желаем тебя
повесили на  Доску почета как героя Антарктиды Пеструха отелилась купили
телевизор председателя сняли  прислали нового  к  твоему  приезду растим
кабанчика уже  пять  пуд  Нюрка  не  дождалась выскочила замуж не  жалей
других навалом целуем крепко семья Жмуркиных".
   Хотя на камбузе становилось все холоднее,  недоеденный пирог,  а  еще
больше радиограмма продлили застолье. От Тошки затребовали объяснений, и
он поведал о своем неудавшемся романе с Нюркой.
   - Я ей говорю:  чего кота за хвост тянуть, давай любить друг друга, -
а она:  шиш тебе,  сначала в загс! - Да ты что, говорю, не знаешь, какие
безобразия в  загсе происходят?  Глазом моргнуть не  успеешь,  как  тебе
печать в документ  шлепнут! Печать тебе нужна, говорю, или будущий поко-
ритель  сурового шестого континента? - Нет, - головой  мотает, - сначала
печать, а потом покоритель, и вообще я не уверена, что ты меня любишь. Я
туда, сюда, рассыпаюсь  мелким  бесом, распалился, хоть  спички об  меня
зажигай, а она  вдруг: ах! - и бегом. Оборачиваюсь - стоит за спиной дед
ее Митрофан, по прозвищу Облигация, и волком смотрит.
Подслушивал,  старый хрыч!  А  Облигацией его  прозвали потому,  что лет
пятнадцать  назад  получил он по займу облигации и  спьяну наклеил их на
дверь, а одна  сторублевка  возьми  да  и  выиграй пять тысяч. Тогда дед
выломал дверь и потащил ее в сберкассу, а там отпилили кусок с
облигацией   и   послали  на  проверку.  Значит,  оборачиваюсь,  а  дед:
ишь ты, сучий сын, шамкает, внучку  испортить желаешь? - И так клюкой по
хребту дернул, что  я  с  воем домой приполз.  А  наутро Нюркина подруга
доложила,  что  дед запер Нюрку в  хате и  побожился сторожить до  моего
отъезда в экспедицию.  Я так и сяк,  ужом вертелся,  умасливал деда - не
пускает: пошел, говорит, вон,  поганец, не  то  ноги повыдергаю. - А мне
через три дня уезжать...
   - Ну и что? - нетерпеливо спросил Ленька.
   - Уехал, - вздохнул Тошка.
   - Спасибо,  матерь кормящая, побаловал, - ласково сказал Пете Игнат и
встал. - Спать, братишки, спать.
   И походники разошлись "по спальням".
   За исключением неодобрительно относившегося к  зубоскалу Сомова Тошку
любили.  Все, даже  Ленька, который был ненамного старше Тошки, видели в
нем  совсем еще  юного  подростка,  только-только вышедшего из  пацанов,
потому что, хотя по документам ему был двадцать один год, выглядел Тошка
от силы на восемнадцать:  необычный для походника рост - метр шестьдесят
сантиметров,  смехотворный вес  -  чуть больше трех с  половиной пудов и
безбородое,  с нежным цыплячьим пушком лицо. А у походников, людей вовсе
не  сентиментальных,  хранится под  спудом  скрытая и  неизрасходованная
нежность:  в радиограммах ее не выплеснешь,  бородатые физиономии друзей
вызывают чувства иного порядка,  и  получается,  что  нежность эту  деть
некуда.  Поэтому полярники так  любят собак,  которых можно ласкать,  не
опасаясь,  что  тебя сочтут.  прекраснодушным и  мягкотелым хлюпиком,  и
пингвиньих детенышей-пушков любят,  и  птенцов серебристых буревестников
на  островных скалах у  Мирного -  в  общем,  любят все  живое,  что  не
отвергает ласку и  нуждается в  защите.  Может,  поэтому и  любили Тошку
походники,  что  был он  с  виду таким худеньким и  маленьким птенчиком,
весело и бездумно чирикающим.  Для одних по возрасту сынок, для других -
младший  братишка,   всегда  готовый  помочь,  услужить,  а  при  случае
беззлобно посмеяться над кем угодно, кроме, конечно, бати.
   А между тем птенчик этот,  несмотря на свою трогательно юную в глазах
походников внешность,  давным-давно вылетел из гнезда и ни в чьей защите
не нуждался. Ласку, любовь принимал и платил за них сторицей, а на ногах
своих стоял крепко, возмещая недостаток  жизненного и  профессионального
опыта неиссякаемой работоспособностью.
   - И  откуда в тебе силы берутся?  -  удивлялся Петя,  когда Тошка без
передышки сменил на траках три пальца, вычерпал из цистерны на две бочки
соляра и  тут же  отправился "колоть кабанчиков" на воду для камбуза.  -
Худенький  такой, щуплый, а работаешь, как вечный  двигатель из учебника
по физике.
   - Сказать правду?  -  Тошка оглянулся,  поманил Петю пальцем и  вдруг
заколебался. - Не растреплешь?
   - Никому! - торжественно пообещал Петя.
   - Смотри мне!  -  пригрозил Тошка,  снова оглянулся и шепнул в Петино
ухо: - Я робот!
   - Че-во? - недоверчиво протянул Петя. - Врешь ты все...
   - Да,  браток,  робот,  -  расстроенно, выпятив нижнюю губу, повторил
Тошка.   -  Про  это  один  Валера  знает.  Ночью  подзаряжает  меня  от
аккумулятора и смазывает суставы сгущенной.  У нас как раз кончилась. Не
подкинешь?
   Петя оторопело протянул Тошке банку,  и тот ушел, приложив напоследок
палец к губам.
   Если бы в Тощкину тайну был посвящен не Валера,  а кто-нибудь другой,
Петя сдержал бы  данное им обещание.  С  неделю он томился,  а  потом не
выдержал и  под страшным секретом поделился с Валерой своими сомнениями.
Тактичный  Валера  сделал  вид,  что его бьет кашель,  вытер слезы и дал
понять,  что  Тошка пошутил.  Возмущенный Петя целый день подчеркнуто не
обращал на  Тошку  внимания и  простил только  тогда,  когда  лжеробот в
порядке извинения вымыл пол на камбузе.
   Подобные шуточки скрашивали Тошкину жизнь,  но  было бы  опрометчивым
утверждать,  что они составляли ее смысл. Тошка страстно любил посмешить
и  себя и  людей,  но острым от природы умом понимал,  что если веселого
нрава  достаточно,  чтобы обрести симпатию походников,  то  завоевать их
уважение можно только делом. Иной раз, когда обсуждались важные вопросы,
его так и  подмывало включиться на равных,  внести толковое предложение,
но великая  сила инерции! - каждое Тошкино слово вызывало улыбку, потому
что всем было ясно,  что ничего серьезного он  не  скажет.  Не  находили
юмора в его словах -  искали в жестах,  не находили в жестах -  видели в
мимике, в общей, что ли, Тошкиной конфигурации.

   Сегодня Тошка не выспался и  чувствовал себя непривычно плохо.  После
ужина,  пока из балка не выдуло тепло,  трепался с Ленькой,  рассказывал
всякие небылицы про Нюрку и  других девчат,  а  когда закрылся в  мешке,
устыдился своей болтовни:  Нюрку он  любил,  по возвращении собирался на
ней жениться и  ее измену воспринял болезненно.  Лучше бы не читал Борис
ту радиограмму.  Хорошо еще, что взял себя в руки, отшутился... Вспомнил
популярную песенку:  "Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому
повезло", попробовал убедить себя, что повезло именно ему, но не очень в
этом  преуспел.  Поспал всего часа  два,  со  звоном будильника поднялся
трудно,  еле  разжег  капельницу.  В  тамбур по  нужде  вышел  -  голова
кружилась,  руки-ноги не слушались, даже испугался, не заболел ли. После
завтрака несколько часов грел соляр и  масло,  заправил тягач,  а  когда
забрался в кабину -  двигатель завести сил не осталось. Заводил - зубами
скрипел,  только  в  дороге  понемножку  и  отошел.  Незаметно,  значит,
накапливалась усталость, вытекали силы, как песочек из больничных часов.
Вот тебе и робот, вечный двигатель!
   Впервые Тошка  порадовался,  что  не  надо  никого развлекать веселой
болтовней,  а можно просто вести тягач по колее и о жизни подумать,  что
ли, помечтать о самом тайном своем и заветном.
   А думал Тошка о том,  что, хотя удачно складывается его судьба, нет у
него полного счастья.  И причина этому одна:  всю жизнь, сколько он себя
помнил, никто и никогда не относился к нему серьезно! Никто не догадался
заглянуть ему в  душу,  понять,  что бравада его напускная.  Даже Валера
Никитин,  самый  чуткий  и  человечный,  "сейф"  для  чужих  секретов  и
переживаний,  Валера, с которым уже две тысячи километров сижено в одной
кабине,  и тот не давал себе труда спросить: "О чем ты, парень, думаешь,
что у  тебя на душе?" Посмотрит ласково,  погладит взглядом по шерстке и
навострит правое ухо:  давай,  братишка,  вытаскивай из  закромов свежую
байку, развлекай.
   Сам виноват - всю жизнь хохмил и скоморошничал, приучал людей к тому,
что  Тошка -  паяц,  теперь попробуй  переубеди.  За  двадцать лет никто
совета не спросил,  раскрывал рот -  отмахивались:  погоди,  мол,  не до
шуток. А ведь было что сказать, и не раз!
   До  армии  работал трактористом,  колхоз большой,  земля  хорошая,  а
председатель никчемный,  с воробьиным умишком;  только и делал, что орал
на всех без толку и перед начальством каблуками щелкал.
   Висело над селом давнее проклятие -  бездорожье.  До  шоссе всего три
километра,  а  сколько машин  здесь свое  здоровье оставило!  В  осеннюю
распутицу ребят  в  школу  на  тракторе возили,  в  болотных сапогах  не
пролезть -  черт ноги переломает на  этих трех километрах.  А  в  округе
камня моренного полно - ледники на память людям оставили, так и просится
в дело.  "Дорстрой" и слышать ни о чем не хотел: нет у него в плане этой
дороги и не предвидится.  Тошка и придумал: недельки на две арендовать у
"Дорстроя" камнедробилку и грейдер,  кликнуть добровольцев из молодежи и
своими  силами  протянуть до  шоссе  дорогу.  Подготовился,  попросил на
собрании слово -  председатель уперся и не дал:  нечего,  говорит,  цирк
устраивать.  Разозлился Тошка, написал в районную газету письмо. Приехал
корреспондент,   но   председатель  ему   такого  про  Жмуркина-младшего
наговорил,  что гость повозмущался,  взял интервью о  трудовых успехах и
укатил обратно.
   Что бы Тошка ни  предложил, председатель  на дыбы: не то что серьезно
поговорить, видеть бузотера не мог.
   Были  к  тому  свой  причины.   Началось  все  с  того,   что  как-то
председатель,  у которого заболел шофер,  приказал имевшему водительские
права  Тошке  сдать  трактор и  принять машину -  не  попросил вежливо и
по-человечески, а именно приказал! Тошка стал отказываться, председатель
нажимал.  Тогда  на  глазах у  всего  колхоза Тошка  подвел к  правлению
снаряженную седлом  корову.  Председатель Жмуркину -  строгий выговор на
доске объявлений,  а  Жмуркин на том выговоре изобразил рядом с подписью
всадника,  гарцующего на козле.  "За подрыв авторитета" бузотера сняли с
трактористов и  опрометчиво бросили на  свинарник -  опрометчиво потому,
что  здесь Тошка узнал покрытую мраком тайну:  среди безликого поголовья
втихаря воспитывался и  наливался соками  личный поросенок председателя.
Скоро  в  свинарник  началось паломничество: все хотели увидеть загон, в
котором одиноко  похрюкивал  увенчанный  венком  из ромашек кабанчик. На
загоне  висел  фанерный  щит с  надписью: "Я  не  какая-нибудь свинья, а
персональная!"
   Праздник был у председателя, когда Тошку призвали в армию. А молодежь
на  селе сразу поскучнела:  но нашлось подходящей замены неистощимому на
веселые выходки заводиле.
   Так что,  если подбить бабки, грустно размышлял Тошка, ничего путного
в колхозе он не сделал. Сотрясал воздух веселым звоном, и только.
   И  в  армии продирался сквозь несерьезное к  себе  отношение,  словно
сквозь джунгли. Сначала  все  шло  хорошо: как и хотел, попал в танковые
войска, даже  уговаривать  не  пришлось, тракторист  все-таки. А  служба
пошла кувырком. Один раз увидели, что после отбоя вокруг Тошки балаган -
наряд  вне  очереди, второй  раз  -  трое  суток  гауптвахты. Начальство
недоумевало, солдат вроде примерный, по службе  кругом  благодарности, а
на занятиях, чуть отвернешься, - острит в центре хохочущей толпы.
   Решили  перевести  Жмуркина  в  ансамбль  песни  и  пляски  при  Доме
офицеров, пусть развлекает народ в отведенное для этого время. "Мимика у
тебя, талант, - соловьем  разливался  худрук ансамбля. - Юмор будешь чи-
тать!" Тошка  взвыл: не умею, мол, по заказу  шутить, - а поздно: бумага
подписана. Пришлось зубрить  монологи и  разучивать сценки, корчить рожи
перед залом и разъезжать по смотрам самодеятельности. К удивлению Тошки,
принимали его  с  каждым  разом все лучше, смеялись и аплодировали, даже
премию  на  конкурсе  получил - именные часы. Под влиянием такого успеха
смутная  мысль  зародилась:  а  не  махнуть  ли  после  демобилизации  в
театральную студию, на артиста учиться?
   И  кто знает,  как сложилась бы  Тошкина судьба,  если бы  не  приезд
почетных гостей,  бывших танкистов части -  Никитина и  братьев Мазуров.
Как  когда-то  Гаврилов,  они  тоже  выступили в  клубе  и  рассказали о
трансантарктических санно-гусеничных походах,  а на главный, вскруживший
многие головы вопрос:  как туда попасть,  прямо ответили, что обещать не
обещаем,  но у  лучшего из лучших,  которого командир части рекомендует,
есть шанс.
   А  потом началась художественная самодеятельность,  и Тошка с треском
провалился.
   Ничего у  него  не  получалось, не  мог  он  паясничать в этот вечер!
Бубнил заученные шутки, играл мускулами лица, подражая  своему  любимому
Юрию  Никулину, но зал, всегда  доброжелательно  к Тошке настроенный, не
смеялся: впервые Тошка не нашел с ним  контакта. Произошло  это  потому,
что  выступление  полярников  как  обухом по голове Тошку ударило: время
золотое теряю! Вот оно, дело, ради которого стоит жить!
   И -  рапорт на стол:  прошу обратно в часть.  Худрук винтом крутился,
молочные реки и кисельные берега сулил,  льстил, слова Нерона вспоминал:
"Какой великий артист погибает!" -  а Тошка ни в какую:  прошу обратно в
часть!
   Худрук,  когда узнал причину,  обидно посмеялся: куда тебе, от горшка
два вершка,  в  Антарктиду,  первым же ветром унесет с  Южного полюса на
Северный.  К такому разговору Тошка был готов.  Не говоря ни слова, взял
двухпудовую гирю и семь раз выжал правой рукой, потом левой - пять раз.
   - Черт с тобой, иди! - зло, но с уважением сказал худрук.
   И Тошка вернулся в часть -  наверстывать упущенное. За год два раза в
кино  побывал,  от  увольнительных в  город  отказывался,  а  двигатель,
ходовую часть  танка  и  тяжелого артиллерийского тягача изучил не  хуже
любого  сверхсрочника.  И  добился своего:  о  лучшем  механике-водителе
командир написал письмо Гаврилову.  Не поленился батя,  приехал; сначала
заулыбался при виде юркого малыша, которого ему сватают, а присмотрелся,
понял, что перед ним одержимый, и благословил.
   И тот день стал самым счастливым в жизни Тошки.
   Никогда,  ни одному человеку на свете не признался бы он в том, что с
детства мечтал о  подвиге!  Сначала это были такие наивные мечты,  что и
вспоминать неловко, потом книжные - вроде полета к Туманности Андромеды.
И  лишь в  самые последние годы стал мечтать о  том,  что  достижимо для
человека его характера, сил и способностей. Войны, слава богу, нет, и не
достанется ему Звезда Героя,  и космонавтом ему не быть, а вот в огонь и
воду пошел бы и бандиту поперек дороги встал бы.
   Очень Тошке нужен был хотя бы такой,  рядовой подвиг,  чтобы земляки,
однополчане, друзья удивились и сказали: "Думали, ветерок у него в башке
гуляет, а ведь стоящий он человек оказался, Антон Жмуркин!"
   Но пожары,  наводнения,  бандиты проходили стороной,  не давали Тошке
отличиться.  А что и где он мог еще сделать? Колхозу хотел помочь - дали
от   ворот   поворот;   восстанавливать  Ташкент   после   землетрясения
попросился - председатель  в райком  комсомола  лично  позвонил,   помог
товарищам  избежать  такой  "ошибки".  Актерскую  известность  получить?
Хватило ума сообразить,  что самодеятельные его потуги бесконечно далеки
от  искусства таких  мастеров,  как  Эраст Гарин,  Аркадий Райкин,  Юрий
Никулин.
   Потому так и  ухватился за возможность попасть в  Антарктиду,  пройти
санно-гусеничным путем по  ее  ледяному куполу.  И  попал,  хотя  только
солдат поймет,  каких усилий и жертв ему это стоило,  какой аскетической
жизнью жил Тошка второй год службы.
   Ну и  что же?  На Доску почета в  колхозе повесили -  знатный земляк,
походник Антарктиды!  А он, этот знатный земляк, и здесь клоун. Как был,
так и остался "своим в доску,  рубахой-парнем" -  у всех на подхвате.  В
Мирный  прибыли,  транспортный отряд  дневал  и  ночевал  на  припае,  с
опасностью для жизни суда разгружал,  а Тошка что в это время делал? Три
раза в день посуду на камбузе мыл на сто двадцать персон.  Некому больше
было мыть посуду,  только Жмуркин сгодился на  такое ответственное дело!
Спасибо еще, взял батя на Восток, не было счастья, да несчастье помогло:
аппендикс у Мишки Седова вырезали,  освободилась штатная должность. А то
красиво  бы  отзимовал,  ярко  и  доходчиво  рассказал бы  на  колхозном
собрании,  как "знатный земляк" героически мыл тарелки и  драил кастрюли
на камбузе обсерватории Мирный.
   Ну, взял батя с собой, а что толку? Тоже на подхвате. "Потерпи, Тоша,
повзрослей на один поход, сынок". Повзрослеешь тут!.. Через зону трещин,
заструги шли  -  близко  к  рычагам  Валера  не  подпустил:  рано,  мол,
присматривайся,  дело серьезное. Как на обсуждении вставишь слово - цыц,
мальчишка,  взрослые люди говорят. "Маленькая собачка до старости щенок"
- это о нем Сомов сказал. Не выдержал тогда, ответил: "Щенок - он всегда
собакой станет, а мерину конем не бывать!" Не простил обиды Сомов... Вот
тебе и попал в поход -  чуть ли не пассажиром...  Ленька и вполовину так
тягач не знает,  а почет и уважение -  батю от смерти спас!  У Сомова не
поймешь, в чем  душа  держится, а  герой - чуть  сам не отдал  концы, но
вытащил Леньку из поземки. Петя, уж совсем вроде ангелочек без крыльев,
- воем исходил, а встал на помороженные ноги, чтоб накормить людей...
   Тошка вспомнил вдруг рассказ старшего брата,  как тот попал на  фронт
весной сорок пятого и,  сопливый мальчишка,  переживал, что война вскоре
закончилась,  а  он  подвига не  успел совершить,  вспомнил потому,  что
поймал себя  на  такой  же  детской мысли:  обидно,  поход на  последнюю
четверть переваливает, а он, Тошка, так ничем себя и не проявил.
   Тяжело вздохнул:  все  думают,  что  нет на  свете человека веселее и
счастливее Жмуркина, а он просто неудачник. Ростом маленький, характером
несолидный,  любовью  обойденный.  Никто  не  посмотрит на  него  такими
глазами,  как смотрят на батю,  никто не скажет -  выручи, Антон Иваныч,
сходи еще в один поход, на тебя вся надежда. Будет Тошка, не будет Тошки
- один черт. Никому он не нужен...
   С  этими горькими мыслями и  тянулся за идущим впереди тягачом Валеры
неудачник Тошка,  глупый пацан,  которого походники, как подарок судьбы,
приняли,  младший братишка,  от  одной улыбки которого оттаивали озябшие
души,  беззаветный трудяга,  готовый полезть хоть  в  двигатель,  хоть к
черту на рога - свой в доску, рубаха-парень, надежнейший из надежных.
   Кое в чем, конечно, ты сам виноват, но виноваты перед тобой и батя, и
Валера,  и другие старшие товарищи.  Кто-то из них мог бы, должен был бы
не только байкам твоим посмеяться, но и на разговор вызвать, понять, чем
ты дышишь,  и,  разобравшись,  сказать: "Ну какой тебе еще нужен подвиг,
если  ты  целый  месяц  идешь  в  семьдесят градусов мороза  по  куполу,
мерзнешь,  как не мерзла ни одна собака,  вкалываешь не за страх,  а  за
совесть и  все-таки жив и  пока здоров?  Если об ордене размечтался,  то
зря:  батя и  тот ни одного в Антарктиде не получил.  Зато все полярники
будут знать, что за человек Антон Жмуркин. Мало тебе, что ли? Если мало,
значит,  верно, что ветерок в твоей башке гуляет и надо тебе повзрослеть
еще на один поход.  Хотя и в этом ты еще хлебнешь - до Мирного восемьсот
километров, лихие будут эти километры, поверь битому волчаре, Тошка..."
   "Харьковчанка"  остановилась,   притормозили  и  следовавшие  за  ней
машины. Тошка  взглянул  на  часы  -  батюшки,  обед!  За  раздумьями  и
как-никак самостоятельной работой забыл, что позавтракал плохо, и сейчас
вдруг  почувствовал  такой   голод, что  съел  бы,  кажется,  зажаренный
коленчатый вал. Даже подшлемник не натянул - бегом по морозу на камбуз.
   - Рано, - буркнул суетившийся у плиты Петя, - поди поработай, нагуляй
аппетит... робот!
   - Бойся собаку сытую,  а человека голодного!  - прорычал Тошка. - Дай
хоть бутербродик умирающему!
   Сердобольный Петя  уступил,  и  Тошка,  жадно прожевав кусок копченой
колбасы,  сразу повеселел. Будто и не чувствовал себя разбитым, будто не
думал о горькой своей судьбе.
   Девичьи слезы, юношеские печали...

        ЦИСТЕРНА

   Не верили, не ждали от этой цистерны ничего хорошего, а все-таки тлел
уголек надежды:  чем  черт не  шутит,  когда бог спит?  Дыхание затаили,
смотрели,  как  Ленька  отвинчивает крышку  горловины,  и  увидели снова
облепленный густой массой черпак...
   Ладно,  хоть и  на киселе,  а дошли ведь сюда -  до станции Восток-1,
половина пути позади. То есть станции никакой здесь нет, символ один, но
греет сам факт:  не безликая точка в  снежной пустыне,  а географическое
название,  отмеченное на  любой антарктической карте.  Радиограммы домой
отправили,  и  родные точно будут знать,  где  сутки назад находились их
полярные  бродяги.   Удалось  и   кое-чем  разжиться:   на  брошенных  в
незапамятные  времена  полузасыпанных снегом  санях  валялось  несколько
разбитых ящиков и  с  десяток досок.  Пригодятся в  хозяйстве,  пойдут в
огонь - соляр и масло разогревать.
   Больше  на  станции  делать  было  нечего,   осталось  лишь  цистерну
подцепить к  Ленькиному тягачу,  следом  за  хозсанями.  Дело  минутное:
примотали стальное водило  к  саням,  разошлись по  машинам и  двинулись
вперед -  уже не по колее,  а  развернутым строем -  снег в  этом районе
Центральной  Антарктиды  спрессован  крепко,  и  необходимость  в  колее
отпала.
   Проехали метров сто  -  нет в  строю Савостикова!  Высунулся Игнат из
"Харьковчанки",  присмотрелся -  не  двигается  Ленька. Может,  цистерна
отцепилась? Выругался Игнат и разворотом на сто восемьдесят градусов дал
поезду команду возвращаться.
   Вернулись и  увидели  такую  странную картину:  ревет  Ленькин тягач,
содрогается  весь  от  напряжения  -   и  ни  с  места,   лишь  гусеницы
прокручиваются.  Что за чертовщина,  тягач-то в порядке, пустяк для него
двадцать пять  тонн  груза.  Взял Игнат Леньку на  буксир,  одновременно
рванули - та же история!
   Стоп,  разобраться  надо,  опасное  это  дело  -  вхолостую  гусеницы
крутить.  Осмотрели сани, на которых лежала цистерна, потом взяли топоры
и  лопаты,  начали вскрывать спрессованный чуть  ли  не  до  льда  снег,
докопались до полоза и обнаружили,  что его стальная поверхность покрыта
снизу каменно-твердыми буграми.  Не  сразу сообразили,  что  к  чему,  а
поняли - руки у людей опустились.
   Когда  около  двух  месяцев назад пришли из  Мирного на  Восток-1,  у
Сомова,  который тащил тогда эту проклятую цистерну, лопнул маслопровод.
По инерции тягач прошел еще несколько метров и остановился,  но те самые
метры и оказались роковыми. Сани наехали на горячее масло, оно прикипело
к  полозьям и  поставило цистерну на мертвый якорь.  Впрягись в нее пять
тягачей,  и то не сорвали бы с места,  а если бы даже и сорвали,  то без
скольжения тащить за собой такой груз все равно невозможно.
   Не  хотел  Алексей выпускать Гаврилова из  тепла,  а  пришлось -  под
честное слово,  что разговаривать на  морозе не  будет.  Два подшлемника
батя надел,  пуховый вкладыш из спального мешка на плечи накинул и вышел
- решать,   что  делать.  Знаком  остановил  Леньку  и  Тошку,  которые,
подкопавшись,  пытались зубилами сколоть масляные комки, осмотрел полоз,
подумал и жестом указал на "Харьковчанку" - пошли, мол, проводить совет.
   - Без  этой  цистерны до  Пионерской не  дойдем,  -  улегшись опять в
мешок, сказал Гаврилов. - Кто что думает?
   - Перечерпать из нее соляр в одну из наших, - с ходу предложил Игнат.
И тут же замотал головой:
   - На двое суток делов...
   - Отпадает, - сказал Гаврилов.
   - А почему бы все-таки не сколоть масло зубилами?  - осмелился Тошка.
- Попробуем!
   - Бессмысленная трата сил, - возразил Давид. - Может, сколоть кое-что
и удастся, но скольжения все равно не будет.
   - Я тут подсчитал,  -  Маслов подсел к бате с листком в руке,  -  что
если  полностью заправим баки из  этой цистерны и  бросим ее  здесь,  до
Пионерской доползем. На пределе, но доползем.
   - А пургу недели на две не подсчитал?  -  пробурчал Сомов.  - С твоим
подсчетом застрянем в  полсотне километров от  Пионерской и  откинем без
топлива копыта.
   - Точно, откинем, - подтвердил Гаврилов. - Ну?
   - Я  за  предложение  Бориса,  только с одной  поправкой! - включился
Ленька.  -Заправимся до  отказа,  но  бросим здесь,  кроме  цистерны,  и
какой-нибудь тягач. Тогда па остальные машины солярки хватит. Ну, как?
   - Правильно! - поддержал Маслов. - Верняк!
   - Я против,  -  решительно возразил Валера.  - Дорога большая, всякое
может случиться. Нельзя бросать машину, пока она на ходу. Не спортивно!
   - Спорить не стану. - Ленька огорченно развел руками.
   - Остается, сынки, одно... Как думаешь, Василий?
   - П думать нечего, - отозвался Сомов. - Паяльные лампы.
   - Вот это да! - радостно поразился Тошка. - Выдать Кулибину в награду
окурок!
   - Значит,  решено, - гася оживление, вызванное напоминанием о куреве,
подытожил  Гаврилов. -  Бери,  Игнат, лампы и разбивай людей на бригады.
Работать так: как масло разогреется , счищай, не теряя ни секунды, не то
снова окаменеет.  Под  очищенную поверхность сначала подставляй чурку  и
лишь  потом  подкапывайся  под  следующий  участок  полоза, иначе сани с
цистерной осядут - не вытащим. За дело, сынки!
   Неприветливо встретила и совсем уж плохо проводила походников станция
Восток-1.  Пять  часов  длились  проводы,  и  были это,  наверное, самые
трудные часы за весь поход.
   На куполе всегда не хватает воздуха, а тут его словно вдвое разбавили
и втрое высушили,  ни влажности, ни кислорода в нем не осталось: да долю
каждого  пришлось  слишком  много  резких  движений,  на  куполе  вообще
противопоказанных. Чтоб  подобраться  к  полозьям  снизу, рубили в снегу
глубокие траншеи - на это и  уходили  главные силы, а затем растапливали
комки авиационными паяльными лампами. Задыхались от копоти, обжигались
раскаленным маслом, сменялись каждые десять минут и шли в "Харьковчанку"
- отдыхать и лечить ожоги. Дымились пропитанные соляром каэшки, отврати-
тельно пахло паленым. Давид прожег подшлемник и опалил бороду до кожи, у
Маслова  обгорели усы и веки. От дыма и копоти  помороженные  лица людей
совсем  почернели, черной  была  слюна  и  даже  слезы из глаз  казались
черными.
   Доработался до  обморока Валера,  потом снова хлынула из носа кровь у
Сомова,  и их обоих Алексей до работы больше не допускал. Остальных тоже
шатало, но они пока еще держались.
   Игнат заметил,  что ловчее других управлялся с лампой Тошка.  Траншеи
стали рубить узкие -  на  Тошку -  и  на этом сэкономили по меньшей мере
час.  Лампой теперь орудовал он один: раскалял масло и тут же счищал его
ветошью.  Пока  другие готовили новую траншею,  он  успевал и  дело свое
сделать и  отлежаться минут десять в  "Харьковчанке",  где  за  ним  был
организован особый уход.  Алексей смазывал лицо  и  руки  Тошки защитной
мазью,  давал микстуру,  чтобы тот откашлялся,  и  поил горячим чаем.  А
Тошка,  который  стал  главной  фигурой,  с  комичной важностью принимал
заботы,  даже  пошучивал,  но  под  конец,  когда почти вся  работа была
сделана, до того дошел, что из-под полоза его за ноги вытаскивали.
   Закончили,  сдернули цистерну с места,  убедились в том, что скользят
сани нормально, и легли спать. В первый раз не разделись до белья и печь
не   загасили,   но  в   этом  не  было  необходимости,   потому  что  в
"Харьковчанке" у  капельницы все семь часов продежурил батя,  а  в жилом
балке -  Алексеи.  Они же и подняли людей,  не пошелохнувшихся от звонка
будильника, силой пришлось поднимать - жестокая нужда.
   Позавтракали,  напились крепкого кофе  и  кое-как  разогнали кровь по
жилам.  Сомову надоело отдыхать,  и он отправился на свой тягач, а Тошка
подменил Валеру, которого Алексей уложил болеть. Часа за четыре разогре-
ли топливо  и  масло, запустили  двигатели  и, не  оглянувшись, покинули
станцию Восток-1.
   Поезд  пошел под  горку.  Начиная от  Комсомольской,  купол с  каждым
километром чуть-чуть, незаметно для глаза понижался и столь же незаметно
повышались атмосферное давление и температура воздуха, насыщенность его
кислородом.
   На  бумаге можно было бы легко доказать,  что эти факторы должны были
улучшить  самочувствие походников,  поскольку  организм  человека  чутко
реагирует на  изменения окружающей его среды.  Но  в  таком теоретически
безупречном выводе  имелся  бы  логический  просчет,  ибо  оказалось  бы
неучтенным одно  обстоятельство:  люди не  успевали восстанавливать свои
силы.
   Разреши  Гаврилов  десять-одиннадцать часов  сна  в  сутки  -  этого,
пожалуй,   хватило  бы  по  такой  работе  в  самый  раз.  Не  позволяла
арифметика. Приплюсуйте четыре-пять часов на  подготовку тягачей да  еще
несколько часов на неизбежные ремонты, на завтрак, обед и ужин - сколько
времени останется на перегон?  Пшик останется! А метели, когда из машины
носа  не  высунешь?  А  непредвиденные аварии,  другие беды,  которых не
запланируешь?  И получится,  что если спать по десять-одиннадцать часов,
то поход от Востока до Мирного затянется на четыре месяца.  Вернее,  мог
бы затянуться -  ни топлива,  ни продуктов питания,  ни баллонов с газом
для камбуза на эти месяцы не хватит.
   Поэтому спали семь,  а  с  сегодняшнего дня будут спать шесть часов в
сутки.  И это многовато, но ничего не поделаешь, меньше никак нельзя. Но
и  больше -  ни  на  минуту,  потому что через месяц поезд должен быть в
Мирном.
   Не будь пожара и  взрыва,  уничтоживших балок на Ленькином тягаче,  в
Мирный можно было бы  прийти и  через полтора-два месяца.  А  раз уж это
произошло, то крайний срок возвращения - месяц.
   Только Гаврилов,  Антонов и Задирако знали,  что хлеба, мяса и соли у
походников осталось на тридцать дней.

   И еще несколько человек в поезде знали то,  чего не должны были знать
другие.
   Алексей,  Игнат  и  Валера знали,  что  у  Гаврилова развилась острая
сердечная недостаточность и ему необходим полный покой.  А как его, этот
покой, обеспечишь?
   Коллега  из  Мирного  проговорился  Маслову,  что  на  Большой  земле
распространились слухи о  неизбежной гибели поезда,  и Макаров лично под
свою  ответственность редактирует и  переписывает отчаянные  радиограммы
походникам от родных и близких.  Гаврилов взял с Маслова клятву, что тот
будет держать язык на привязи.
   И никому,  даже бате, щадя его сердце, Игнат и Валера не рассказали о
новой угрозе,  нависшей над поездом.  Установленный на  Валерином тягаче
кран-стрела,  единственный механизм,  способный поднять  коробку передач
или другой тяжелый груз, в любой момент может выйти из строя: в шестерне
обнаружилась неожиданная трещина.  Лопнула каленая сталь,  не  выдержала
адских холодов. А запасной шестерни не было!
   Знавшим все  это приходилось молчать.  Все-таки пошла вторая половина
пути,  морозы  ослабли  до  шестидесяти  четырех  градусов,  и  у  людей
появилась надежда,  что  поход закончится благополучно.  Не  так страшна
трещина в металле, как трещина в этой самой надежде.
   Бывает в  жизни,  когда незнание спасительно.  Слово не только лечит,
оно и убивает.

        ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЗИЦИИ

   Тихо  было  в  "Харьковчанке".   Экипаж  ушел  завтракать,   Гаврилов
похрапывал,  разметавшись на полке в одном белье.  Чтобы не мешать бате,
Валера  отодвинулся  к   самому  краю  и  молча  смотрел,   как  Алексей
пересчитывает ампулы в аптечке.
   Под утро у  Валеры началось удушье,  и  он проснулся в холодном поту.
Голова раскалывалась от  боли,  грудь сжимало,  горло саднило,  будто по
нему прошлись рашпилем.  За  весь поход не  было так плохо.  Откашлялся,
наглотался таблеток и теперь лежал, обложенный горчичниками. Хронический
бронхит,  определил Алексей,  а может, затронуты и верхушки легких. Все,
отработался, из "Харьковчанки" больше не выйдешь до самого Мирного...
   Спорить  Валера  не  стал.   Пока  есть  кому  его  заменить,   нужно
попробовать отлежаться в тепле.  А насчет "больше не выйдешь" -  это еще
посмотрим.  Бате  работать нельзя,  Никитину работать нельзя,  а  Сомову
можно? Не сегодня завтра и Васю рядом уложишь. А что Тошка светится, как
восковой,  и Давида без ветра шатает,  не видишь?  Видишь, дорогой друг.
Всякое может случиться; не будем загадывать, кому суждено довести поезд.
   Валера с  острой жалостью подумал о том,  что и у самого Алексея один
нос на  лице остался.  Эх,  Леша,  Леша,  напрасно запаял ты свою душу в
консервную банку!..
   - Было что от Лели? - все-таки решил спросить.
   - Нет. Как, прогрело?
   - Жжет, но терпеть можно.
   - Тогда терпи.
   Зря спросил! Не так надо было начинать, отвыкли друг от друга.
   - Я по тебе соскучился, - сказал Валера.
   - И я тоже.
   - С Востока за сорок дней не поговорили.
   - За сорок два, -уточнил Алексей. - А мыслей у тебя много накопилось?
   - Если пошуровать, две-три найдется.
   - Тогда ты  Эйнштейн по  сравнению со  мной.  У  меня  одна:  как  бы
поскорее добраться до центра цивилизации - обсерватории Мирный.
   - Боишься не довезти?
   - Тебя довезу.
   - Не обо мне речь.
   - Ночью батю снова прихватило.
   - Поня-ятно...
   - Как и вчера. Давление двести двадцать па сто десять.
   - Леша!
   - Я не волшебник,  учился только на волшебника, - усмехнулся Алексей.
- У  меня нет кислорода,  пет кардиографа,  нет отдельной противошоковой
палаты,  ничего пет!  Если бы не полторы сотни ампул в аптечке, я был бы
вам полезен не больше, чем чучело пингвина.
   - Не самоуничижайся, ты многое делаешь.
   - Тысячную долю того, что хотел бы.
   - Ты очень изменился.
   - Всех нас хоть на парад энтузиастов...
   - Я не о внешности. Тоска у тебя в глазах...
   - Не надо, прошу тебя...
   - Как хочешь.
   - Не обижайся. Давай лучше помечтаем.
   - Давай, - согласился Валера.
   - Твои мечты на лице у тебя написаны, а мои - можешь угадать?
   - Чтоб на причале тебя встретила...
   -   С тобой  помечтаешь...  Нет  у  тебя  взлета  фантазии! - перебил
Алексей. - Знаешь,  о  чем я мечтаю? Ни разу в жизни никого не ударил, а
теперь - хочешь верь, хочешь не верь - кровь вскипает от дикого желания:
увидеть  Синицына  и  избить  его  до  потери  сознания...  Самого  себя
пугаюсь... Что, смешно?
   - Нет,  не смешно.  Хотя,  честно говоря, не монтируется твой образ с
картиной мордобоя.
   - Не веришь, что я способен па такое?
   -  Один  писатель  развивал оригинальную гипотезу,  что  человеческая
культура,   образование, мораль - тонкая  пленка  на  первобытном  мозгу
троглодита.  В стрессовом состоянии пленка прорывается, и рафинированный
интеллигент с рычанием хватается за дубину.
   - Ну?..
   - Я подобные гипотезы отвергаю.  Мир и без того сходит с ума, незачем
теоретически вооружать и оправдывать жестокость и насилие.  Не знаю, как
там  рафинированный интеллигент,  а  мыслящий человек обязан подавлять в
себе троглодита. Так что,- Валера улыбнулся,- отбрось в сторону дубину и
оставь Синицына в покое.
   -  Но  я  его ненавижу!  -  взорвался Алексей. - А  вы будто спелись!
Поразительно!  Когда обнаружилась история с топливом, ребята были готовы
Синицына  растерзать;  через  неделю   они   говорили,  что  набьют  ему
физиономию, а завтра, черт возьми, они его простят!
   -  Что  ж,  меня бы  это не  удивило.  Негодяем Федора,  пожалуй,  не
назовешь, он просто равнодушный человек.
   - Когда наконец мы поймем,  что равнодушие опаснее подлости?! Хотя бы
потому,  что  оно  труднее распознается.  Такие,  как Синицын,  страшнее
откровенных негодяев. Судить его надо!
   - Крик души очень уставшего человека.
   - Врача, друг ты мой, врача! Я, не забывай, давал клятву Гиппократа и
с  юмором относиться к  ней не могу.  Неужели думаешь,  что я  прощу ему
батины приступы и твои обмороки, Васю и Петю, всех вас?
   - Гиппократу?
   - Синицыну черт бы тебя  побрал! За  несерьезность  будешь  лежать  с
горчичниками на десять минут дольше... Уж не оправдываешь ли ты его?
   - Нет,  Леша,  не  оправдываю.  Руки я  ему не  подам.  Но  судить...
Равнодушие -  явление более распространенное,  чем  ты  думаешь.  Возьми
любой номер газеты и найдешь там статью, заметку, фельетон о равнодушных
людях. Их много, Леша, всех не пересудишь.
   - Примиренческая какая-то у тебя философия.
   - Погоди давать оценки. Согласись, что нравственно человек еще весьма
далек от совершенства.  Расщепить атомное ядро куда легче, чем разорвать
цепочку:  инстинкт самосохранения -  эгоизм  -  равнодушие.  Эти  звенья
паялись тысячами веков, не такие мыслители, как мы с тобой, ломали копья
в спорах, что есть человеческая натура и как ее переделать. Равнодушие -
производное  от  эгоизма,   оно  омерзительно,   но  -   увы  -  живуче.
Нравственность не автомобиль, ее за десятилетия не усовершенствуешь.
   - Погоди, не виляй. Как ты определишь равнодушного?
   - Ну,  хотя  бы  так...  Юлиан Тувим шутил:  "Эгоист -  это  человек,
который себя любит больше,  чем меня".  Если перефразировать,  то  можно
сказать:  "Равнодушный -  это человек,  который так любит себя,  что ему
начхать на меня".
   - И ты позволишь Синицыну ходить с небитой мордой?
   - Расквашенный нос,  друг  мой,  еще  никого не  делал более чутким и
отзывчивым.
   - Снова остришь? Это позиция холодного наблюдателя!
   - Почему холодного? Анатоль Франс сказал: "Дайте людям в судьи иронию
и сострадание". Вот что мне по душе!
   - Непротивление злу насилием?
   - Я  рядовой инженер-механик,  а  не специалист по моральному облику,
друг мой.  А ты врач.  Поставь на ноги батю, вылечи ребятам помороженные
лица и руки,  а также сними с меня горчичники и выгони из "Харьковчанки"
как симулянта. Каждый должен возделывать свой сад.
   - Услышал бы тебя батя...
   - Думаешь, не слышал?.. Сколько раз спорили...
   - Ну и, признайся, песочил тебя за такие взгляды?
   - Было дело...  Середины для него не  существует -  либо белое,  либо
черное.  Как он меня только не обзывал!  и хлюпиком,  и амебой, и гнилым
интеллигентом, но я не обижался, потому что...- Валера улыбнулся, - свой
разнос он заканчивал так:  "Не хрусти позвонками,  сынок, шею вывихнешь.
Кого люблю, того бью..." Батя мне - второй отец...
   - Ладно...  Сейчас  начнешь кричать,  что  я  использую недозволенные
аргументы и  насилую твою психику...  Так  вот,  рядом лежит родной тебе
человек, ставший жертвой равнодушия. А ты...
   - Выходи его, Леша!
   - Твое ходатайство решает дело. Дурак ты, Валерка!
   - Пусть дурак,  пусть кретин...  Я  его знаю лучше,  вы  -  только по
работе...  Он удивительный,  все у  него безгранично -  и  честность,  и
мужество, и ненависть, и любовь... Не видел я таких людей, Леша!
   - Тише, разбудишь, дай горчичники сниму. Ну, легче откашливается?
   - А, к черту...
   - Лезь обратно в мешок... гнилая интеллигенция. Значит, не пойдешь со
мной Синицына бить? Валера потемнел.
   - Если с батей что случится - пойду и убью.

        АЛЕКСЕЙ АНТОНОВ

   Алексея походники не узнавали,  доктор стал молчалив, неулыбчив, даже
угрюм.  За  все шесть педель ни  разу не взял в  руки любимую гитару,  а
когда его просили об этом, отнекивался, ссылался на помороженные пальцы.
Спрашивали  Бориса,   не  получал  ли  доктор  каких  плохих известий, -
оказалось, не получал. Осторожно допытывались у Валеры, но тот ничего не
сказал и лишь посоветовал ребятам не лезть Алексею в душу.
   Будь Антонов новичком,  его поведение можно было бы  легко объяснить:
не  выдержал док,  кишка оказалась тонка.  Но  за  ним числился уже один
поход, безупречно проведенная зимовка.
   Полярники - народ  требовательный:  им мало того,  что  доктор  умеет
вырвать зуб  или  легким ударом ладони вправить вывих,  им  еще  нужно в
этого доктора поверить как в  человека.  Особенно походникам:  и потому,
что дело у них поопаснее, чем у других, и потому, что  в массе своей они
обыкновенные работяги -  в  том смысле,  что профессии механика-водителя
отдаются целиком, раз и навсегда, считают ее для себя самой подходящей и
ни на какую другую не променяют.  И человек, зарабатывающий себе на хлеб
не физическим, а умственным трудом, уживается среди походников далеко не
всегда,  к нему будут долго присматриваться, чтобы, понять, что он собой
представляет.
   Если этот человек нарочито огрубляет свою речь,  лезет вон  из  кожи,
чтобы показаться "своим в доску",- отношение к нему будет ироническое. А
если останется самим собой и ничем не выкажет своего превосходства (иной
раз иллюзорного,  потому что диплом не заменяет ума,  и недаром в народе
шутят, что лучше среднее соображение, чем высшее образование), тогда его
признают своим - будут от души уважать.
   В  Мирном походники жили  вместе -  в  одном  доме,  и  когда Алексей
приходил к Валере поговорить,  ребята присаживались рядом,  включались в
разговор.   Что  же  касается  бати,   то,   мало  знакомый  с   научной
терминологией,  он  тем  не  менее  легко вскрывал суть  любого спора на
абстрактную тему и  простыми,  но несокрушимо логичными аргументами клал
на лопатки и Валеру и Алексея.
   Очень любили походники эти вечера,  не раз вспоминали о них и жалели,
что доктор притих и ушел в себя.
   Как-то  в  один из тех вечеров разговор зашел о  роли случая в  жизни
человека -  тема неисчерпаемая и  богатая примерами.  Алексей доказывал,
что судьба индивида зачастую зависит от слепого случая. Валера возражал,
и тогда Алексей предложил каждому рассказать,  как он стал полярником. И
оказалось, что многие походники попали в Антарктиду вроде как бы но воле
случая!
   Гаврилов молча лежал на своей койке,  а  когда до него дошла очередь,
сказал:
   - Послушал бы кто со стороны этот треп,  решил бы,  что всех вас, как
птичек,  занесло сюда ветром.  Ты,  Леша,  рассказывал в прошлый раз про
неудачи с  пересадкой сердца,  что  организм отторгает чужеродную ткань.
Так вот,  сынки:  в Антарктиду,  конечно,  можно попасть и случайно.  Но
случайного человека Антарктида не примет. Отторгнет!
   В  последнее время  Алексей  не  раз  вспоминал  ту вечернюю  беседу.
Склонность  к  самоанализу  побуждала  его  к  размышлениям,   иной  раз
мучительным.  Сознавая,  что  па  его настроение решающим образом влияет
молчание Лели, он в то же  время искал и находил и другие причины: малая
профессиональная  отдача, в  какой-то мере даже деквалификация, безмерно
тяжелые условия и прочее. Но если так, то не случайный ли он человек, не
отторгает ли его Антарктида?
   Если разобраться,  ворошил прошлое Алексей, сюда его привела короткая
и даже анекдотическая цепочка случайностей.
   Началось с  того,  что и в мединститут,  о котором мечтал со школьной
скамьи,  он попал, можно считать, случайно. На вступительном экзамене по
литературе дерзко, по-мальчишески написал, что, живи Анна Каренина в на-
ше время, она не бросилась бы сдуру под колеса, а обратилась бы за помо-
щью  и поддержкой  в профсоюзную  организацию. Грамматических  ошибок  в
сочинении не было,  и  экзаменатор в  порыве либерализма поставил автору
тройку,  но из-за  этой тройки до  проходного балла Алексей чуть-чуть не
дотянул.  Решил  податься в  Технологический -  ходили  слухи,  что  там
недобор. Пошел в приемную комиссию забирать документы и буквально поймал
в  свои  объятия  поскользнувшегося на  апельсиновой  корке  толстяка  с
портфелем.
   - Безобразие! - буркнул толстяк.
   - Это насчет того, что я помешал вам загреметь вниз по лестнице?
   - Я имел в виду мерзавца, бросившего корку.
   - Кстати, вы снова наступили - на другую.
   - Юноша! Вас послало ко мне провидение! Спасибо.
   - Благодарите Анну  Каренину, - проворчал Алексей  и  направился было
дальше, но толстяк его остановил:
   - А почему, собственно, я должен ее благодарить?
   - Долго   рассказывать, -  с  некоторой  досадой  ответил  Алексей. -
Простите, я спешу.
   - Забирать документы?  - И, улыбнувшись отразившемуся на лице Алексея
изумлению,  добавил:  -  Не удивляйтесь,  я заведую кафедрой психологии.
Излагайте.
   Вот и получилось,  что благодаря никчемной апельсиновой корке Алексей
все-таки попал в  медицинский институт.  С блеском его окончил и получил
лестное для выпускника приглашение в клинику экспериментальной хирургии.
За четыре года работы набрался кое-какого опыта, самостоятельно проделал
ряд интересных  операций и стал уже задумываться над диссертацией, как в
цепочке случайностей появилось второе звено.
   В  отдельной палате,  над которой  шефствовал доктор Антонов, лежал в
ожидании  пустяковой  операции  известный  актер,   красавец  и  любимец
публики.  Руководство клиники во всем ему потакало и  даровало множество
привилегий, главной из которых был свободный доступ посетителей, точнее,
посетительниц,  засыпавших цветами ложе  скорби  своего  кумира.  Другие
больные  роптали,  и  Алексей  понемногу  возненавидел своего  пациента,
Фанфана-Тюльпана  на сцене и беспримерного  труса в жизни, умирающего от
страха при  мысли об  операции.  Однако что мог поделать рядовой доктор,
если сам главный врач ежедневно навещал больного и  самолично заглядывал
в  скрытое  от  глаз  широкой  публики место,  подлежащее хирургическому
вмешательству!
   Но  однажды терпение Алексея лопнуло.  В  святое время  обхода доктор
застал  в  палате  весьма эффектную особу,  которая сочувственно внимала
возвышенным мыслям актера: "О Шекспир! О святое искусство!"
   - У меня дама, - с королевским величием заявил актер.- Зайдите позже.
   - Пардон, - сдерживая бешенство,  с  улыбкой  проговорил Алексей. - Я
только хотел  напомнить,  чтобы вы  не  забыли сегодня вечером и  завтра
утром сделать очистительную клизму с ромашкой!
   И,  с огромным удовлетворением взглянув на отвисшую челюсть пациента,
вышел из палаты.  Вслед за ним пулей выскочила особа. Она прислонилась к
стене и, всхлипывая, смеялась до слез.
   - Хотите валерьянки? - предложил Алексей.
   - Какой у него был идиотский вид! - обессилев, пролепетала особа.
   - А  ведь  и  в  самом деле идиотский!  -  расхохотался Алексей. - "О
Шекспир!.."
   - "О святое искусство!" - изнемогала она. - Боже, какая я дуреха!
   Так Алексей познакомился с Лелей.
   Актер учинил грандиозный скандал,  и  главный врач потребовал,  чтобы
доктор Антонов немедленно извинился перед своим пациентом.
   - Ни за что па свете!  -  отрезал Антонов и,  сузив глаза, добавил: -
Впрочем, извинений не потребуется. Я ухожу по собственному желанию.
   - Голубчик, - неожиданно смягчился главный  врач, ну  зачем  так?.. Я
понимаю,   что  вы...  Но,  честно  говоря,  признайтесь,  что  немножко
чересчур, а?
   Алексеи пожал плечами и вышел.  Когда он через несколько минут принес
заявление, главный врач в смущении расхаживал по кабинету.
   - Погодите,  спрячьте свое  заявление,  у  меня есть одна идея...  Вы
молоды, сильны... Лет двадцать с лишним назад, в ваши годы, я бы даже не
задумывался... Понимаете?
   - Пока нет, - терпеливо ответил Алексеи.
   - Да,  я же еще не сказал...  Мне вчера звонили полярники,  им срочно
нужен хирург в  антарктическую экспедицию.  Я  обещал порекомендовать им
человека.
   - С удовольствием! - вырвалось у Алексея.
   - Ну, тогда решено. - И главный врач снял телефонную трубку.
   Через  три  месяца,  простившись па  причале  с  родителями и  Лелей,
врач-хирург антарктической экспедиции Антонов стоял  па  палубе "Оби"  и
смотрел на угасающие вдали огни Ленинграда.
   Разговаривать ни с кем не хотелось,  а деться некуда,  во всех каютах
шла отвальная, и Алексей всю ночь просидел в музыкальном салоне, глядя в
окно  на  осеннюю Балтику и  думая  о  своих  сложных взаимоотношениях с
Лелей.
   Они  встретились в  первый  же  день  их  знакомства  и  поужинали  в
ресторане на Невском.  Почему она пришла навестить этого актера, Леля не
объяснила;   впрочем,  и  в  дальнейшем  она  не  отчитывалась  в  своих
поступках.
   Наутро, уловив взгляд Алексея, она сказала:
   - Вижу в твоих глазах вопрос. Спрашивай.
   - Нет, что ты, - смутился Алексей.
   - Я у тебя какая?
   Алексей,   краснея,   начал   бормотать,   что-то   невнятное.   Леля
рассмеялась:
   - Можешь по отвечать, по и меня ни о чем не спрашивай.
   - Мне кажется, мы должны знать друг о друге все.
   - Зачем?
   - Я люблю тебя.
   - Слишком быстро, милый. Ты мне правишься, но не больше.
   В свои двадцать семь лет Алексей отнюдь не был монахом.  Обзаводиться
семьей  он   пока  не  собирался.   Родители,   ревниво  относившиеся  к
единственному чаду,  заранее  настроились  против  будущей  невестки  и,
руководствуясь старой  житейской истиной:  "Сын  не  дочь,  в  подоле не
принесет", - были даже довольны, что сын не спешит жениться.
   Но  связь  с Лелей осложнилась одним обстоятельством: Алексей впервые
полюбил.
   Леля была на  два года моложе его,  но  уже успела пережить неудачное
замужество и имела трехлетнюю дочь Зою - Зайку, очаровательное белокурое
и  темноглазое  существо.  Воспитывалась Зайка  у  живших  по  соседству
дедушки и  бабушки,  которые души в  пей не чаяли и полностью освободили
маму  от  родительских  хлопот.  Леля  забегала  к  дочке,  баловала  ее
часок-другой и не без облегчения уходила "в личную жизнь".
   Работала Леля в  газете и  была на  хорошем счету,  так  как добывала
материал там,  где пасовали самые опытные репортеры: ей ничего не стоило
взять  интервью  у   самого  высокого  начальства  или  даже  у  тренера
футбольной команды за  полчаса до  начала игры -  подвиг,  который могут
оценить только журналисты.  Все,  в том числе и сама Леля, понимали, что
дело не в особом ее журналистском таланте,  а в эффектной внешности,  но
красота,  как пошутил один ее коллега, у человечества котируется наравне
с талантом, а оплачивается еще выше.
   Держалась  Леля  независимо.  Стройная,  спортивного  склада  молодая
женщина, всегда аккуратно и модно одетая, она приковывала к себе мужское
внимание.  Коллеги пытались за  ней  ухаживать,  но  с  течением времени
бросали  это  бесперспективное занятие,  потому  что  каждого очередного
поклонника она выставляла на всеобщее посмешище. Одни поклонники сделали
вывод,  что "эта разводка - типичная рыба", другие предпочитали молчать,
побаиваясь ее предерзкого языка.
   И Леля,  оставленная в покое сослуживцами,  жила в свое удовольствие.
Чтобы не давать повода для сплетен,  вращалась в далеком от журналистики
кругу;   дорожа  своей  свободой,  избегала  серьезных  связей.  Поэтому
Алексей, без памяти влюбившийся в нее, вскоре попал в немилость.
   С другой стороны, она не хотела его терять: Алексей, цельный и чистый
человек,  принадлежал,  по ее мнению,  к людям, в которых не было и тени
пошлости.
   Осознав,  что взаимностью, он не пользуется, Алексей продолжал любить
Лелю с достоинством, не  унижаясь: ничем  не  обнаруживал  ревности,  не
настаивал  на  свиданиях. Зато  нашел  способ заставить саму Лелю искать
встреч:  уходил  гулять  с Зайкой, которая обожала "дядю Лешу", и  Леле,
чтобы увидеть дочку, приходилось  бегать  по  скверу  и  разыскивать их.
Найдя, она  сурово отчитывала Алексея, а  тот  говорил: "Зайка, с кем ты
хочешь гулять, с мамой  или с дядей Лешей?" Зайка, конечно, кричала, что
с дядей Лешей, потому  что  он  рассказывает  интересные  сказки, а мама
только целует.
   Леля  могла лишь  догадываться,  чего стоила Алексею его  веселость и
корректность,  и  понимала,  что на  полдороге он  не  остановится.  Она
привыкла к своему образу жизни,  превыше всего ценила независимость и не
желала с  ней  расставаться даже  ради  очень хорошего человека,  каким,
безусловно,  был Алексей.  Выходить замуж, погружаться в домашние заботы
ей  решительно не хотелось.  Поэтому,  исподволь готовясь к  неизбежному
объяснению, она искала такие слова, чтобы не ответить ни "да", ни "нет",
чуточку обнадежить Алексея,  отправить его на год зимовать,  а там видно
будет.  И  когда тот  разговор состоялся,  Леля,  сделав для виду паузу,
сказала,  что,  быть может, примет предложение, если Алексей не пойдет в
экспедицию.  Он  долго  молчал,  а   Леля,  похолодев,  ждала:  а  вдруг
согласится? И облегченно вздохнула, услышав:
   - Ты в самом деле думаешь, что я такой подонок?
   - Извини меня.
   Он кивнул, и об этом неприятном эпизоде они больше не вспоминали.
   В  первые дни на "Оби" Алексей буквально не находил себе места,  пока
не познакомился с  Валерой и не подружился с ним.  К тому же Леля вскоре
прислала теплую радиограмму,  из  которой явствовало,  что Зайка по нему
скучает и ей,  Леле, он тоже не безразличен. Эти несколько строк Алексей
выучил наизусть,  и  хотя они  Лелю ни  к  чему не  обязывали,  ему  уже
казалось, что она будет его ждать.
   К   этому  времени  относится  и  знакомство  Алексея  с  походниками
Гаврилова.  Впоследствии  Валера  ему  рассказывал,  что  приняли  его с
первого раза и единодушно - редкий у походников случай, обычно они долго
"выдерживали"  нового  человека,  прежде чем допустить его в свою среду.
Даже Сомов, из  которого слово было трудно вытянуть, и тот сказал: "Бери
его  в поход, батя, не промахнешься. Не  знаю, какой он врач, а выдюжит,
точно говорю".
   Поначалу  Гаврилов отнесся  к  Алексею  с  прохладцей и  недоверием -
красив,  сукин сын, девки небось на шею вешаются, ну его ко всем чертям;
но затем самокритично признал,  что застарелая его неприязнь к  красивым
мужчинам  в  данном  случае  оснований  под  собой  не  имеет.   Алексей
понравился  ему  открытой  улыбкой  -  плохие  люди  так  не  улыбаются,
искренностью,  юмором и совершенным неприятием цинизма - сам батя никому
не спускал сальных анекдотов и скользких шуточек. Понравился ему Алексей
и тем,  как он сразу себя поставил: решительно отказал Попову, когда тот
попытался выклянчить бутылку спирта, резко осадил Мишку Седова, которому
захотелось узнать  кое-какие  подробности из  личной  жизни  доктора,  и
вообще держался самостоятельно.
   Взял Гаврилов Алексея в поход и не пожалел об этом. Всю дорогу доктор
не  давал  ребятам  скучать.  Сначала сагитировал братьев Мазуров и  под
общий  смех  бегал  с  ними  босиком по  снегу -  "в  целях профилактики
простудных заболеваний",  а  когда  к  "тройке психов" присоединился еще
пяток энтузиастов, затеял и вовсе не слыханное дело: баню.
   Из  всех благ,  которых лишены походники,  чаще всего они  вспоминали
свою  замечательную парную  в  Мирном.  Донельзя  грязные,  заросшие,  в
заскорузлом от  соленого пота  белье,  они  мечтали о  бане весь путь до
Востока,  и затем снова месяц с лишним -  до Мирного.  Когда становилось
невтерпеж,  надевали свежее белье,  а  иногда обливались по  пояс теплой
водой.  Алексей же  устроил баню  настоящую:  принес в  тамбур несколько
ведер горячей воды, донага разделся в балке, намылился, выпрыгнул козлом
на  сорокаградусный мороз и  дико заорал:  "Лей!"  В  считанные секунды,
чтобы мыло не  успело прикипеть к  телу доктора,  Петя опрокинул на него
одно за другим два ведра воды,  и  Алексей стремглав бросился в  балок -
вытираться.  Следующим мылся Петя, и здесь уже зрители не сплоховали: не
валялись в изнеможении на снегу, как в первый раз,  а  фотографировали и
снимали  на  кинопленку  длинного  и тощего, как  жердь,  голого повара.
Несколько дней посмеивались, но все менее жизнерадостно, потому что куда
больше поводов смеяться было у Алексея и Пети.
   В  конце концов батя не  выдержал,  остановил поезд на дневку,  и  по
докторскому методу выкупался весь личный состав.  Снятый на пленку фильм
о  походе по возвращении домой смонтировали и прокрутили у бати на даче.
Когда  пошли  кадры с  баней,  жены  возмущенно отворачивались,  но  все
хохотали до упаду.
   Тогда,  в первом походе, вечерами собирались в салоне "Харьковчанки":
беседовали,  пили. чай с вареньем и слушали, как Алексей поет под гитару
романсы на стихи Пушкина и  Блока,  Есенина и Пастернака.  "Я вижу берег
очарованный",  "Свеча горела на столе, свеча горела" Алексей сам положил
на музыку и радовался тому, что стихи таких "сложных" поэтов, как Блок и
Пастернак,   так  хорошо  воспринимаются  ребятами.   Вечера  эти  стали
традиционными,  затягивались  допоздна,  и  Гаврилов  обычно  затрачивал
немало усилий,  разгоняя сынков "по спальням".  А  когда по той или иной
причине - из-за тяжелого  ремонта, больших перегонов и прочего - собира-
ться не удавалось, походники откровенно сожалели об этом.
   Потом была долгая зимовка в  Мирном,  серые для  врача будни -  почти
никакой практики,  одни  профилактические осмотры;  томительное ожидание
корабля  и  еще  более  томительное  полуторамесячное возвращение домой.
Прорвался  сквозь  ревущую,   бушующую  толпу  на   причал,   расцеловал
родителей,  друзей,  чуть не вдвое выросшую Зайку и, ошеломленный, пожал
протянутую Лелей руку.
   Больше года  мечтал об  этой встрече,  зачитал до  дыр  десяток синих
листочков,  выискивая скрытый  смысл,  намек  в  профессионально гладких
рубленых строчках,  каждую ночь  видел Лелю  во  сне  и  получил высокую
награду - рукопожатие. Понял, что этим жестом Леля определила их будущие
отношения,  но  понять  -  не  значит примириться.  Решил  объясниться в
последний раз и получил ожидаемый отказ.
   Истерзанная мужская гордость призвала его  поставить на  своей  любви
крест. Стал прощаться - навсегда. В Лелиных глазах мелькнуло откровенное
сожаление,  но удерживать Алексея она не удерживала,  и он ушел. Сутками
работал, подменял всех коллег, даже просил их об этом одолжении. Выжигал
работой свою неудачную любовь, не давал себе ни дня отдыха. Только Зайку
было жалко, ей  ведь  не  понять, почему  дядя  Леша больше не приходит,
почему врет в  телефонную трубку, что  очень  некогда. По Зайке  скучал,
привык видеть в ней родную дочь, однако  и эту  святую  любовь к ребенку
приходилось в себе убивать.
   Прошло больше года, и вдруг поздно вечером - звонок от Лелиного отца:
извини,  мол, Алексей, догадываюсь, как и что, не слепой и не глухой, но
у  внучки температура под сорок,  а  Леля на юге.  Не раздумывая,  сел в
"Москвич",  рванул,  как сумасшедший,  по опустевшим улицам к  знакомому
детскому доктору,  вытащил его,  сонного,  из постели и чуть не в пижаме
привез к больной Зайке. Оказалось, скарлатина, ничего страшного, если не
допустить осложнений. Взял на неделю отпуск, с утра до ночи просиживал у
Зайкиной кроватки, только спать домой уезжал.
   Лелю просил не  беспокоить,  пусть отдыхает;  хотел,  но  еще  больше
боялся ее увидеть.
   Леля появилась неожиданно,  о  болезни дочери ей сообщила прилетевшая
из Ленинграда знакомая.  Вбежала, слегка растерялась, увидев Алексея, но
виду не показала.
   Вечером,  когда Алексей собирался уходить,  спросила как ни в  чем не
бывало:
   - Занят сегодня?
   - Не очень.
   - Зайдем ко мне? Хочешь?
   - Гонорар?
   - Глупый ты, Алеша... По-прежнему все или ничего?
   - Осенью ухожу в экспедицию, - невпопад пробормотал Алексей.
   - Это обязательно?
   - Да.
   - Хорошо, все расскажешь у меня.
   Бросает  человек  курить,   изнывает,   терпит  месяцами,   а   потом
смалодушничает,  затянется разок - и все насмарку... Не устоял, побежал,
как дворняжка,  которую поманили костью! И снова завертелась карусель, и
снова все стало как было.
   В одну из последних встреч Алексей сказал:
   - Мне уже под тридцать,  да  и  ты ненамного моложе.  Наверное,  пора
определяться в жизни. Ответь прямо: я у тебя один или...
   - Мы договорились об этом друг друга не спрашивать.
   - Тогда  другой  вопрос,  полегче:  ты  видишь  перспективу  в  наших
отношениях?
   - Еще не знаю.
   - Что ж...  Понимаешь,  Леля, за время, что мы с тобой не виделись, я
многое передумал...  Мне было трудно без тебя и Заики и будет трудно, но
сейчас я уйду и больше не вернусь. На этот раз твердо, Леля, не вернусь!
Поэтому все-таки ответь.
   Леля закурила.
   - Я подумаю.
   - Через неделю я буду далеко.
   - Обещаю: если выйду замуж, только за тебя.
   - Для меня этого мало.
   - А для меня - слишком много.
   Оставшееся до  ухода в  море время они  не  расставались,  и  Алексей
простился с Лелей, почти уверенный в том, что прощается с будущей женой.
Он  убедил  себя,  что  нельзя  требовать от  нее  слишком  многого,  ей
необходимо время,  чтобы снова решиться на столь ответственный,  однажды
уже неудачно сделанный ею шаг.  Ведь не враг она,  в конце концов, самой
себе и своей дочери,  красота и молодость проходят быстро, оглянуться не
успеет - а вокруг пустота.
   И вот уже полтора месяца от Лели нет радиограммы.  На его четыре - ни
одной ответной!
   Когда Борис выходил на  связь с  Мирным,  Алексей думать ни о  чем не
мог:  замирал в  ожидании,  что  вот-вот  радист обернется,  подмигнет и
начнет вылавливать из  эфира Лелины точки-тире.  Но  за  последнее время
Борис кое-что понял и уже не подмигивал,  потому что радиограммы доктору
шли сплошь от родителей, друзей, сослуживцев - и только.

   За час до подъема Алексей встал по звонку,  растопил печку и поставил
на спиртовку стерилизатор.  Присел у капельницы,  смотрел на раскаленный
таганок,  на падающие и мгновенно вспыхивающие капли и думал, поглаживая
густую черную бороду.
   И  в  который раз  пришел к  выводу,  что всему виной его податливая,
никчемная воля.  Будь он  настоящим мужчиной,  не  допустил бы двух этих
ошибок - с Лелей и батей.
   Не имеет права мужчина становиться игрушкой в руках женщины! Если она
любовь свою дарит,  как гривенник нищему, - отвергал ее, не бери! Ладно,
Леля  -  его  личное  дело,  сам  принимал милостыню -  самому  теперь и
расплачиваться. Но Гаврилов... Зачем выпустил его из Мирного? Ведь знал,
точно знал, и кардиограммы подтверждали, что никак нельзя было бате идти
в поход.  Нажал батя,  заставил написать:  "Здоров"... Ну, закрыли бы на
год станцию Восток - мир бы перевернулся?
   И  вот результат:  не жизнь,  а сплошные вопросительные знаки.  Из-за
него  самого,  ставшего тряпкой  мужчины и  врача,  поступившегося своей
профессиональной совестью.  А  еще  о  клятве  Гиппократа посмел Валерке
говорить, пустозвон!
   Так  и  сидел  Алексей,  будоражимый этими невеселыми мыслями.  Нужно
лгать бате,  изворачиваться,  но удержать его в постели.  В постели,  на
которой  его,  тяжелобольного  человека,  подбрасывает  и  швыряет,  как
горошину в погремушке!  Нужно изворачиваться и объяснять ребятам, почему
Петя  стал  подавать  им  жалкие  крохи  гуляша  вместо  блюда  с  горой
бифштексов.  Ограничивать в еде изможденных,  доработавшихся до чертиков
людей!.. Сорок банок молока осталось - только для бати, Валеры и Сомова,
не забыть сказать Пете;  двенадцать банок компота и белый хлеб - для них
же, кур семь штук - бате на бульон...
   И  вновь,  как бывало,  мысли сбились в  сторону,  а  рука сама собой
полезла в  карман  кожаной куртки  и  вытащила сложенный вдвое  листок -
последнюю радиограмму:
   "Зайка скачет ее  маму как волка ноги кормят обе вспоминают полярного
бродягу Леля". Холодом повеяло на Алексея от этих строк...
   - Не нравишься ты мне, - неожиданно послышался голос Гаврилова.
   - Сам себе не нравлюсь,- хмуро ответил Алексей, пряча листок. - Поспи
еще минут двадцать, батя, ерунда все это.
   - Ствол закупоришь -  пушку разорвет,  сынок.  А человек не железный.
Зря в себе держишь.
   - Стыдно мне,  батя!  -  вырвалось у Алексея. -  Все вкалывают до сто
седьмого пота, уродуются, а я руки, здоровье свое берегу...
   - А  вот  это и  вправду ерунда.  Руки испортишь -  ногами нас лечить
будешь? Топливо разогреть и палец в трак вколотить мы и без тебя сумеем.
Вот ежели поредеет отряд, некому  будет сесть за рычаги - тогда настанет
твой черед.
   - Тяжело ребятам в глаза смотреть...
   - Верю. Был у меня такой случай. Ввязалась  бригада в неравный бой, а
мой батальон комбриг в  резерве  оставил. Я  своими  глазами  видел, как
друзья горели, а пришлось отсиживаться, ждать приказа. Тоже было стыдно,
но  стерпел, понимал, что так нужно. И  ты стерпи. Считай, что в резерве:
потребуется - ударишь!
   - Хотел бы возразить, да не найду как...
   - И  не  ищи.  И  в  сторону  от  разговора  не  уходи,  потому   что
бездействие твое -  мнимое.  Любят тебя ребята и печалятся, что ты скис.
Интересовался,  знаю,  что Леля не пишет. И утешать не стану: плохо, что
не пишет.  Но одно скажу:  каждый мужик должен хоть раз в  жизни сердцем
понять,  какая это  злая штука -  любовь.  Кто  не  пережил этого раза -
многое  потерял,  не  познаешь горечи -  не  оценишь сладости.  Если  ты
женщину не завоевал с боем,  а она сама, как осеннее яблоко, в руки твои
упала, - знай, что одной своей стороной жизнь от тебя отвернулась.
   - Батя, - сказал Алексей,- раз пошла такая философия... Как считаешь,
не сам ли я виноват?
   - Начинаешь правильно.
   - Ты говоришь - с боем...  А  если я  сбежал с поля этого самого боя?
Первую экспедицию простила,  хотя  и  не  сразу.  Вторую,  наверное,  не
простит.  Женщина вообще не склонна искать оправданий для покидающего ее
мужчины -  вне зависимости от мотивов,  которыми он руководствуется, Она
видит одно: ее оставили, ей предпочли что-то другое. Верная жена поймет,
невеста потерпит,  но женщина,  которую еще нужно завоевать, почувствует
себя оскорбленной.  Не  на  войну ведь ушел и  не  кусок хлеба насущного
добывать!.. Есть логика?
   - Продолжай.
   - На сей раз -  она это знала -  из клиники меня отпустили с  трудом.
Сочувственно отнеслись,  так сказать,  к  моей благородной миссии,  но и
сожаление  выразили:   кандидатская  диссертация  на   выходе,   научные
перспективы,  а идешь,  мол, на фельдшерскую работу. А раз так, подумает
она,  есть ли смысл делать на него ставку?  Я молода и красива,  никем и
ничем  не  связана, многие  мужчины   пойдут  на  все  ради  меня  -  не
преувеличиваю, батя, пойдут! А он бросает любимую женщину и многообещаю-
щую работу из-за прихоти... Есть логика?
   - Сам-то как считаешь?
   - Запутался, батя.
   - Ладно,  давай распутываться... В юбке ходит твоя логика! За женщину
ты рассудил здорово.  Нет, не за женщину - за дрянную, расчетливую бабу!
Грош цена и  бабе такой и логике ее.  Не обижайся,  сынок,  мозги у тебя
набекрень: о главном не подумал. Достойна ли тебя она? Вот главное. Если
она  такая,  как  ты  изобразил ее  в  своих  рассуждениях,  значит,  не
достойна!  Значит,  не любит, и никуда от этого не спрячешься. Не в Крым
ты  уехал на пляжах поджариваться и  не па фельдшерскую работу пошел,  а
жизни товарищам сберечь.  И  раз мы  еще дышим -  сберег,  сукин ты сын!
Любишь ее -  люби,  сердцу не прикажешь. Но не оправдывай! Знает она, не
может не знать,  что у нас было за семьдесят,  и, зная это, трех строчек
тебе не написать?! Да где же твоя мужицкая гордость?
   Гаврилов перевел дух.
   - Вот что, сынок... Потерпи, недолго осталось. Ну, две недели потерпи,
родной. И вот тебе  мой  совет. Не  пиши  ей больше ничего, узнай только
через  кого-нибудь,  здорова ли.  Но если жива-здорова и молчит, забудь,
выкинь из сердца прочь! Не такие раны рубцуются...
   - Тошно мне, батя...
   - Не  видел бы,  не лез бы в  душу...  Страдай,  но иногда хоть вслух
страдай.   Не  держи  в  себе,  сынок.  Не  мне,  старому пню, -  Валере
выплеснись.
   - Устать мне надо, батя, телу тяжело - душе легче...
   - Хорошо.  Заменишь Васю,  пусть еще передохнет.  Только в ремонты не
лезь, береги руки. Обещаешь?
   - Спасибо тебе, батя.
   - Ладно. Время, поднимай ребят.

        ПУРГА

   Случилось то,  чего Гаврилов боялся больше всего:  на  поезд налетела
пурга.
   В  этом  районе континента метели бывают часто  и  сопровождаются они
обычно резким температурным скачком.  Так тепло на  обратном пути еще не
было - пятьдесят один градус ниже нуля.  Прячась  от ветра  за  стальные
бока машин, люди дышали увлажненным и, казалось, подогретым воздухом.
   - Ручьи бегут, батя! - жизнерадостно докладывал Тошка.- Птички поют!
   А  Ленька,   отцепив  от  стенки  салона  давно  заброшенную  гитару,
перебирал ее  струны  и  проникновенно гудел:  "И  оттаивает планета,  и
оттаивает душа..."
   "Эх,  вы,  телята, - хмуро думал Гаврилов,  глядя исподлобья на  юных
своих водителей, - чем  питать их  будете,  свои оттаявшие души?  Задует
недельки на две - на такую диету сядете, что во сне пообедаете и песнями
поужинаете".
   Поезд  стоял.  Впустую -  без  движения вперед  расходовались скудные
запасы еды, на один лишь обогрев уходила солярка.
   Но  не  только этим навредила пурга.  На  Пионерской зимует еще  одна
цистерна, а набить животы можно и чаем с сухарями.
   Солярка - что. Солнце уходило!

   В  марте о  штурмане Попове походники не  вспоминали.  Ну,  дал  батя
свободу выбора,  и Серега выбрал самолет.  Все правильно, по закону. Был
бы  приказ всем до единого возвращаться санно-гусеничным путем -  другое
дело,  хочешь не хочешь -  полезай в  тягач.  А раз приказа не было,  то
Серега воспользовался своим  законным правом выжить и  спокойно улетел в
Мирный,  спокойно потому, что Гаврилов и Маслов знали штурманское дело и
могли вести поезд сами.  Так  что служебных претензий К  Попову никто не
предъявлял.
   На пути от Востока до Комсомольской штурман вообще был не нужен:  все
пятьсот километров тянулась отчетливо видимая колея,  и поезд шел по ней
без риска заблудиться.  Колея различалась, хотя и слабее, еще километров
сто   за   Комсомольской.   К   тому  же   здесь  частенько  встречались
гурии - сложенные в пирамиды  пустые  бочки  из-под  масла  и  горючего.
Заправляясь на стоянках, походники разных экспедиций сооружали эти гурии
и наносили их на карты в качестве ориентиров.
   А дальше,  до самого Мирного,  колея отсутствовала, так как здесь, на
каменно-твердой  поверхности  спрессованного снега,  многотонные  тягачи
оставляли лишь чуть заметный след, заносимый  первой же  пургой.  И  это
обстоятельство  сразу  же  делало  штурмана  главной фигурой похода. "Из
солдата в генералы!" - шутили водители.
   Знай  Гаврилов,  что  вместо обычного -  месяца с  небольшим обратная
дорога  растянется  вдвое,   ни  за  что  не  расстался  бы  с  Поповым.
Замечательный он штурман -  Сергей Попов, не станцию, иголку разыскал бы
в Антарктиде!  У него и обучались Гаврилов и Маслов основам штурманского
ремесла -  на всякий случай:  в походе у каждого специалиста должен быть
дублер.
   Отпустил  Гаврилов  Попова,   уверенный,   что  обойдется  без  него.
Отпустил,  не  подумав  о  том,  что  все  прежние походы  совершались в
полярный день,  когда чуть не круглые сутки светило солнце,  и не было у
штурмана нужды спрашивать курс у  звездного неба.  В голову не приходило
бате, что во второй половине апреля поезд еще не подойдет к Пионерской.
   Звезды,  самые точные на свете ориентиры, ничего не говорили ученикам
штурмана Попова, не понимавшим великого смысла небесной механики.
   Вот и  получилось,  что,  когда исчезла колея,  свое местоположение в
пространстве походники могли определять только по  солнцу.  Оно пока еще
не окончательно покинуло континент, но с каждым днем укорачивало визиты,
честно и благородно предупреждая людей о том, что им нужно поторопиться,
ибо через считанные недели на Антарктиду опустится полярная ночь.
   И  каждый день  прятавшей солнце пурги воровал у  походников шансы на
благополучное возвращение домой.

   Пурга  бушевала четыре дня.  С  наветренной стороны тягачи занесло по
крыши кабин,  снегом забило силовые отделения,  засыпало сани.  Но  люди
отоспались и отдохнули, и это было хорошо. И холода стали выносимыми для
человека: пятьдесят с небольшим - щедрый подарок природы.
   Когда пурга наконец затихла,  всю  ночь  авралили,  очищали от  снега
редукторы подогревателей,  вытяжные трубы,  сани -  не  столько тяжелая,
сколько нудная и хлопотливая работа, ненавидимая всеми водителями.
   Много бед натворила эта пурга.
   Первая и  главная  беда  -  четыре  безвозвратно  потерянных дня,  за
которые Гаврилов планировал оставить позади  Пионерскую я  пройти  часть
зоны застругов.  Но он хорошо помнил, как в одном из походов пурга целых
шестнадцать дней держала поезд на  приколе,  и  потому был даже доволен,
что отделался так дешево.
   Другая беда заключалась в  том,  что пришлось примерно на пятую часть
урезать и  без того далекую от нормы закладку в  котел мяса и  масла,  и
основной едой  походников стала гречневая каша,  сдобренная лишь запахом
говяжьей тушенки.  А в походе, как известно, людям следует есть особенно
много  жиров  и  мяса,  чтобы  сохранить работоспособность и  возместить
организму повышенный расход мускульной энергии.
   Третью беду можно было бы и не называть бедой,  ибо если люди смеются
над своей неудачей,  она не очень страшна. В пургу дежурные по нескольку
раз  в  сутки  забирались на  крышу жилого балка -  прочистить от  снега
вытяжную трубу:  не  очень  приятное занятие,  когда  ветер пробирает до
костей.  Одновременно они  должны были  отбивать от  стенок трубы  золу,
чтобы ее  выбросило наружу с  теплым воздухом,  по,  как выяснилось,  не
делали этого,  надеясь один на другого.  И под самый конец пурги,  когда
Петя  настежь распахнул дверь  тамбура,  всю  накопившуюся золу  сильным
сквозняком выбило из  трубы в  балок.  Помещение,  личные вещи,  постели
мгновенно покрылись слоем сажи,  и  обитатели балка,  перемазанные,  как
черти,  стремглав ринулись на  свежий воздух.  Пошутили,  посмеялись,  а
потом принялись приводить себя и балок в порядок.
   И  еще одну большую беду принесла с  собой пурга,  но о ней походники
узнали через сутки.

   - Ах  ты,  сукин  сын, - бормотал Гаврилов,  натягивая на  плечи шлеи
штанов. - Ах ты, дохлятина паршивая...
   Стал  натягивать унты,  удивляясь тому,  что  дрожат пальцы и  бешено
стучит  сердце.   Уловил  укоризненный  взгляд  Валеры,  перевел  дух  и
засмеялся.
   - Вспомнил,   как   из   госпиталя  бегал,  -  пояснил  вопросительно
взглянувшему  Валере. -  У   нас   на   всю  палату  был  один  комплект
обмундирования,  под  матрацами  прятали.  Тот, чья  очередь  подходила,
вечером спускался  вниз по  пожарной  лестнице, прямо  из  окна. Сейчас,
гляди, брюхо опало, можно  вдвоем  в штаны влезть, а тогда каптеры вечно
ругались:  что ни надену - лопается по швам.
   - Ты мне, батя, зубы не заговаривай, - неодобрительно сказал Валера.-
Доктор разрешил вставать?
   - Дождешься  от  них,  дармоедов, -  проворчал  Гаврилов,  застегивая
молнию каэшки.-  Перестраховщики они  все,  слушай их  больше.  "Куриный
бульончик с сухариками!" - передразнил он кого-то.
   - Тогда и я встаю. - Валера начал вылезать из мешка.
   - Лежать!  -  прикрикнул Гаврилов. - Не по чину смел,  сержант. Как с
начальством разговариваешь?
   - Виноват, товарищ гвардии капитан.
   - То-то.  Кроме шуток,  сынок,  пойду,  поколдую с Борькой. Кончились
наши шутки.
   В одном повезло:  ушла пурга, выглянуло солнце. Водители расчищали от
снега машины,  Петя и Алексей хозяйничали на камбузе, а Борис застыл над
теодолитом.  Пока батя болел,  радист поднаторел в  штурманском деле и в
общем-то  справлялся,  но  легшая  на  его  плечи  ответственность очень
угнетала его,  он до смерти боялся ошибиться;  уж слишком велика была бы
цена такой ошибки.  Ведь бывали случаи, когда из-за неопытности штурмана
поезда многие часы,  а  то и  дни блуждали по куполу в поисках станции -
роскошь, которую походники никак не могли позволить себе теперь. И Борис
не скрывал радости, когда появился батя.
   Стали  священнодействовать у  треноги вдвоем.  Засекли точно время по
Гринвичу,  вычислили угол  между  горизонтальной прямой и  солнцем и  по
таблице   астрономического  ежегодника  определили  точку,   в   которой
находился поезд.  Точка эта,  однако,  являлась приближенной,  и дважды,
пока солнце не скрылось, ее уточняли.
   Затем   наметили  курс.   В   правом  нижнем  углу   приборной  доски
"Харьковчанки" за  стеклянным  кружком  светился самолетик.  Это  и  был
указатель курса,  конец  ниточки,  по  которой поезд тянулся к  Мирному.
Задан  курс - и  водитель "Харьковчанки"  вместе  со   штурманом  должны
поддерживать его,  не думая больше ни о чем до остановки. А на остановке
следует  вновь  уточнить  курс, так  как в пути машину трясет, сбивает с
направления, и  отклонение даже на один градус за перегон уводит поезд в
сторону на  несколько километров.
   По  проложенному курсу  пошли  вперед -  днем,  впервые за  последние
полтора месяца:  стало теплее,  и  уже  не  было необходимости запускать
моторы в дневное время,  когда температура на несколько градусов выше, и
двигаться поэтому ночью. Шли без отдыха шестнадцать часов и ранним утром
добрались до Пионерской.
   Гаврилов не  покидал штурманского кресла и  вывел  поезд на  редкость
точно:  Игнат чуть не врезался в "раскулаченный" тягач, намертво вросший
в сугроб неподалеку от входа в домик. И сама по себе удача была приятна,
и  времени выиграли целые сутки:  караулить солнце не надо -  координаты
Пионерской имеются на всех картах.
   Подошли к домику и,  быстро расчистив вход, стали ждать добрых вестей
от  Бориса.  Тот  уже бывал в  этом жилье,  заброшенном людьми много лет
назад,  и знал,  что и где там находится. Обвязавшись капроновым шнуром,
он метра два прополз вниз на животе, расчистил снег у внутренней двери и
проник на камбуз.  Включил фонарик,  осмотрелся.  На полке лежал десяток
мороженых гусей - драгоценная находка. Кроме них, Борис побросал в мешок
три пачки окаменевших макарон, банку витаминов в драже и осторожно сунул
в  карман брошенный в  углу  окурок "Казбека".  Убедившись,  что  больше
разжиться нечем, подергал за шнур, и осторожно, чтобы не вызвать обвала,
полез обратно.
   Спали  сидя,  но  дождались упавшей с  неба  гусятины -  на  радостях
Гаврилов разрешил зажарить две тушки. Размяли, высушили табак из окурка,
затянулись по разу и легли отдыхать на четыре часа.

   Пришли на Пионерскую пять машин, а покинули станцию четыре.
   Когда  Ленька,  разогрев  двигатель,  нажал  на  стартер,  послышался
скрежет рвущейся стали.  Не  по ушам -  по сердцу царапнул этот скрежет.
Прежний Ленька снова газанул бы  -  авось пронесет,  но за одного битого
двух небитых дают,  не тот стал Савостиков.  Выскочил из кабины, замахал
руками, созвал товарищей.
   Быстро нашли то,  что искали.  Гаврилов сказал два слова Игнату,  тот
взял  фонарик  и  полез  под  тягач.  Посветил  себе,  пошуровал  рукой,
выкарабкался обратно.
   - Ну? - спросил Гаврилов. Игнат выругался.
   - Что  случилось?  -  излишне засуетился Ленька,  и  глаза  его  были
виноватыми, как у нашкодившей собаки.
   Гаврилов поднялся в кабину, нажал на стартер, прислушался.
   - Все!  В  утиль!  -  Игнат опустил низ подшлемника,  сплюнул и снова
выругался. - Ты, Жмуркин, не запускайся пока.
   - Почему? - удивился Тошка.
   - А  потому!  -  грубо ответил Игнат.-  Венец -  делу конец,  правда,
Савостиков?
   - Ты не намекай! - повысил голос Ленька. - Не намекай! Понял?
   - Оставь, Игнат,- вмешался Давид.
   - А чего он намекает? - не унимался Ленька. - Чего прилип?
   - А то, что где ты, там и прокол!
   - Цыц, щенячье племя! - рыкнул на них Гаврилов, спускаясь. - Тошка не
запустился?
   - Не успел, батя, - сунулся к нему Тошка.
   - Твое счастье, что не успел!
   - Разговариваешь, батя, - с упреком сказал Алексей. - Обещал ведь.
   - Поболел, хватит! - Гаврилов потряс кулаками. У, гад ползучий! Костюм
небось  гладит,  сволочь,  регалии цепляет,  чтоб  с  фасоном на  причал
сойти!..
   - Не заводись, батя, - тихо проговорил Алексей. Пошли в тепло.
   - Сам  иди!..-   заорал  Гаврилов.-   Игнат,   говорил  Синицыну  про
отверстия?
   - Говорил, батя, вместе с Валерой, не сомневайся.
   - А что толку, что говорил? Проверил?
   - Не проверил, батя...
   - Почему не проверил?.. Молчишь?..- Гаврилов отдышался.-Ладно, молчи,
утешать тебя не  стану.  Чего глазеете,  время теряете?  За дело!  Вася,
осмотри с Тошкой "неотложку".  Сани,  Давид, цепляй к себе. Игнат машину
раскулачь,  аккумуляторы не забудь,  соляр,  масло слей. Брезентом укрой
хорошенько,  в сентябре вер немея, отремонтируем либо возьмем на буксир.
Все ясно?
   И побрел в "Харьковчанку".
   А  с  Ленькиным тягачом случилась такая  история.  В  пургу от  снега
силовое  отделение  уберечь  невозможно:  как  его  ни  закрывай,  через
невидимую глазом  щелочку набьет целый сугроб. И  потому в днище тягача,
откуда  метелкой снег не выгребешь, походники  прожигают  отверстие  для
стока  воды. Если  же  этого  отверстия  нет, то  снег, растаяв от тепла
работающего двигателя, на  остановках  превращается в лед и прихватывает
венец маховика, как бетон. И тогда стоит водителю нажать на стартер, как
с венца летят зубья. Так получилось у Леньки.
   Когда Гаврилов с  Игнатом перегнали по припаю в  Мирный новые тягачи,
Синицын должен был приказать сварщику выжечь отверстия.  Не приказал - и
вот тягач превратился в  никому не нужную рухлядь.  Чтобы сменить венец,
нужно разобрать и снять двигатель,  отсоединить коробку перемены передач
от  планетарного механизма поворота и  так далее -  словом,  разобрать и
вновь собрать чуть ли не полмашины.
   За сутки и то не справишься с такой работой.
   Проканителился Тошка,  не  успел завести Балерину "неотложку",  не то
ушли бы с Пионерской на трех машинах.
   Вырубили траншею,  Давид  залез  под  днище и  газовой горелкой выжег
отверстие для стока воды.
   Поклонились  Пионерской,  последней  станции  на  пути  в  Мирный,  и
двинулись вперед - в проклятую богом и людьми зону застругов.

        БРАТЬЯ МАЗУРЫ

   "Ну,  держись,  милая!"  -подумал про себя Игнат,  и "Харьковчанка" с
лязгом и грохотом рухнула вниз с метровой высоты.
   - Влево  уходишь!  -  прикрикнул  Гаврилов,  поудобнее  устраиваясь в
штурманском кресле. - Держи по курсу...
   Триста  семьдесят  километров  осталось,  из  них  двести пятьдесят -
дорога  без дороги. Заструги! Чудо природы, красота несказанная - в кино
бы ими любоваться. Ученые  говорят - аэродинамика,  закономерное явление:
стоковые ветры  с Южного полюса постоянно дуют здесь в одном направлении
и, как  скульптор  резцом, вытачивают  заструги, острыми  концами своими
нацеленные на Мирный. Толстые моржовые туши застругов достигают шести-
семи метров длины и полутораметровой высоты. И никуда от них не денешься,
стороной  не  обойдешь: весь  купол  в  застругах, как в противотанковых
надолбах. Хочешь  не хочешь, а вползай на них, обламывай острую переднюю
часть и греми вниз.
   Тягач падает так,  что  душа  из  тела  вытряхивается,  а  потом сани
семитонные догоняют и  поддают еще разок.  Зубы лязгают,  голова от  шеи
отрывается,  не удержишь ее -  бац подбородком о  собственные колени,  и
такие искры из глаз сыплются, что никаких бенгальских огней но надо.
   Кажется,  все предусмотрели,  все в  машине закрепили,  а загремели с
полутораметрового заструга -  чемодан выскочил из-под нар, запрыгал, как
живой.   Укротили  чемодан  -   гитара  сорвалась  со   стены,   запела,
семиструнная.
   Водителю хорошо, он видит, когда и куда падает, а каково в салоне или
в балке радисту, доктору, повару? Щебню в камнедробилке уютнее. Валера и
Алексей с  часок  цеплялись руками и  ногами за  полки,  а  потом доктор
закутал хорошенько больного и  перебрался с ним в кабину к Давиду.  Петя
тоже  недолго искушал судьбу  -  напросился к  Сомову.  Тошка  и  Ленька
тряслись  вместе  в   кабине  Валериного  тягача,   и  лишь  один  Борис
мужественно держался в своем кресле.
   Нигде на  всем ледяном куполе техника так  не  страдает,  как в  этой
злосчастной зоне:  лопаются траки и летят пальцы, трещат стальные водила
и  сводит  судорогой  серьги  прицепного устройства.  Тягачу  ведь  тоже
больно,  когда его швыряет, у него тоже есть нервная система, восстающая
против .издевательств:  не бессловесная металлическая болванка,  а умный
живой механизм -  артиллерийский тяжелый тягач,  АТТ.  Вот и  приходится
часами стоять, уговаривать его, утешать и подлечивать - нигде так долго,
как в зоне застругов.
   Тем еще плоха зона застругов,  что идти по ней нужно медленно,  не на
второй, а только на первой передаче.
   Четыре-пять километров в час - это еще здорово, а тридцать километров
за перегон - и вовсе большая удача.
   Бывает,  что метров на  двести заструги исчезают,  но  чаще всего они
попадаются через каждые десять -  пятнадцать метров,  а  то и вовсе идут
один за другим, как волны па море.
   Хуже всего "Харьковчанке":  она первой обламывает заструг,  остальные
тягачи держатся след в след за флагманом,  и падать им чуть легче.  Душа
болит у  походников за  "Харьковчанку".  Лучше бы  шла  она  позади,  но
нельзя: штурманская машина, курс прокладывает.
   А Игнат радовался застругам -  не потому,  что испытывал удовольствие
от сумасшедшей пляски, выворачивающей суставы у машин и людей, а потому,
что откладывался неизбежный,  исключительно неприятный разговор с батей.
Какой теперь может быть разговор, если рта не откроешь!
   Игнату было стыдно:  опростоволосился. Какого черта себя обманывать -
из-за него,  Игната, погиб тягач! О пустяке забыл: проверить, спросить у
Приходько,  синицынского сварщика:  "Дырки  выжег?"  И  не  пришлось  бы
бросать машину, с которой краска еще не облупилась.
   Стыдно!  В  пургу  три  дня  назад,  когда батю  снова схватило,  он,
отдышавшись,  позвал:  "Слушай и мотай на ус.  Случится что -  будешь за
меня.  Валера в курсе. Борьку береги, пылинки с него сдувай, в его руках
судьба похода.  Выйдешь к сотому километру -  стой день, неделю, пока не
определишься и не найдешь ворота с гурием. Там двенадцать бочек хорошего
топлива,  понял?  Точно знаю.  На нем и  дойдешь.  Если с техникой что -
кланяйся Сомову, без него ни шагу. Ну, не дрейфь, выдюжишь, пора, сынок,
на ноги становиться".
   Встал  на  ноги,  называется...  Ребятам  в  глаза  стыдно  смотреть,
осуждение в  них  и  насмешка.  Один Давид потрескавшиеся губы в  улыбке
кривит,  ободряюще подмигивает.  Так Давид -  он не то что за тягач,  за
смертный грех Игната оправдает.

        x x x

   Братишка,   родной...
   Студеной  зимой  сорок  первого года немецкие автоматчики с овчарками
гнали через городок колонну измученных людей.  Держась друг за друга, из
последних  сил  плелись  старики, прижимая  к себе  детей, шли  женщины,
скудные пожитки тащили на себе  подростки. Охранники ногами и прикладами
подгоняли  отстающих и покрикивали на высыпавших из домов жителей, молча
смотревших  на страшное шествие. Кое-кто пытался бросать в колонну куски
хлеба, но немцы натравливали овчарок на тех, кто хотел поднять подаяние.
   Обреченные увертывались от ударов,  кричали, что их гонят из Минска -
пятьдесят с лишним километров,  называли свои фамилии - вдруг кто-нибудь
запомнит,  а  женщины в  безумной надежде протягивали жителям детей.  Но
охранники зорко следили за порядком,  и отвлечь их внимание удалось лишь
раз -  было ли то обговорено заранее или произошло случайно, никто так и
не узнает. Три девушки в колонне неожиданно начали скандировать: "Смерть
фашистам!  Товарищи,  браты, держитесь, наши вернутся, смерть фашистам!"
На них кинулись охранники, и в этот момент с другой стороны колонны одна
из женщин выбросила в толпу завернутого в одеяло ребенка.
   Проморгали немцы,  не  заметили,  и  эта  оплошность сохранила  жизнь
годовалому существу,  приговоренному Гитлером к смертной казни.  Мужские
руки поймали сверток,  и  Трофим Мазур в оттопыренном кожухе выбрался из
толпы и направился в дом.  Взошел на крыльцо,  не удержался - оглянулся,
увидел в  немой  молитве протянутые к  нему  руки,  кивнул и  скрылся за
дверью.
   - Ну, Клавдия, - сказал  он  жене, кормившей  грудью  сына, - суди не
суди, а дело сделано...
   Развернул одеяло,  бережно приподнял таращившего синие молочные глаза
младенца и положил его жене на колени.
   Так у Игната Мазура появился брат-близнец по имени Давид.  Карандашом
на пеленке была нацарапана и фамилия, но прочесть ее не удалось.
   Через несколько дней поздним вечером к Мазурам вломились два полицая.
Трофим знал их,  на спиртзаводе  раньше работали. Заныло в груди - прямо
к люльке направились полицаи.
   - Который жиденыш?
   - Брось шутковать,- насупился Трофим.- Русская баба оставила, беженка
из Минска.
   - Христьянин,  хоть икону с него пиши. - Гришка с ухмылкой щелкнул по
носу спящего ребенка.  Давид всхлипнул, заплакал. - Приказа не знаешь, к
стенке захотел за укрывательство?
   - Не  дам!  -  Трофим  оттолкнул  полицая,  загородил собой люльку. -
Несмышленыш ведь, кроха. Полицаи щелкнули затворами.
   - Гришенька,   Пахом,  выпьете  с  морозу?  -  засуетилась Клавдия. -
Бутылочку поставлю, огурчиков!
   - Мужика твоего кой-куда отведем, а потом выпьем,- засмеялся Пахом. И
Клавдии, с воем бросившейся к  нему в  ноги: - Не скули,  такой молодухе
скучать не дадим!
   Трофим молча набросил на плечи кожух,  напялил ушанку и вышел в сени,
полицаи  -  за  ним.  Клавдия  с  криком  бросилась  к  дверям,  но  тут
послышались глухие удары,  чей-то предсмертный стон, и из сеней ввалился
в  комнату Трофим.  Прислонился к  косяку,  бросил на  пол окровавленный
топор.
   - Собирайся, уходить надо.
   В санки,  на которых дрова возили, уложили детей, на другие кое-какую
еду и одежду и темной ночью отправились в лес к деревне Вычихи,  где, по
слухам, находились партизаны. Под утро натолкнулись на дозорных.
   В лагере нашлись знакомые,  поручились, и два с половиной года Мазуры
прожили  партизанской  жизнью.  Весной  сорок  четвертого,  перед  самым
освобождением,   Трофим  взрывал  немецкий  эшелон  с  боеприпасами,  не
уберегся от  осколка,  и  потерял ногу -  по колено хирург отрезая из-за
гангрены. Однако все четверо Мазуров выжили и вернулись в родной дом.
   Обо  всем  этом  Игнат  и  Давид  узнали много после,  не  столько от
родителей,  сколько  от  соседей,  и  очень  гордились  своим  необычным
прошлым.  Росли близнецами, ели, спали, учились вместе. Трофим и Клавдия
нарадоваться Не могли на сыновей:  хворост из лесу носили, воду таскали,
сено помогали косить и  корову доили,  полы в  хате мыли -  лучшей любой
девки. А как сестренки-погодки появились - няньки не надо, даже по ночам
к ним вставали, мать жалели.
   С  одной  стороны,  радость, с  другой -  беспокойство:  юные  Мазуры
прослыли самыми отчаянными сорванцами в округе. Без них не обходилась ни
одна сколько-нибудь заметная потасовка. Сверстники старались отношений с
ними не портить, знали: Игната обидишь - двоих обидишь, Давида ударишь -
двоих ударишь, одному слово скажи - тут же оба тиграми  бросаются, горло
друг  за  друга  перегрызут.  Но  знали  и  то,  что  дружить с братьями
интересно, что они мастера на всякие выдумки.
   Игнат и  Давид с удовольствием вспоминали о детство и не раз веселили
походников своими историями. Например, такой.
   Председатель сельпо  владел  одним  из  немногих  сохранившихся войну
садов,  который,  как  магнитом,  притягивал мальчишек  своими  грушами,
вишнями и  вкуснейшими яблоками "белый налив".  Охраняла сад  огромная и
презлющая  собака,  которая  во  время  одного,  неудачного  набега  так
цапнула Давида  за  ногу,  что  тот  неделю пролежал в  постели.  Братья
разработали   план   мести,   свидетельствовавший  об   их   незаурядной
изобретательности.
   Хозяин сада очень гордился своей чистопородной овчаркой,  привезенной
с Кавказа еще тогда, когда та была щенком, и сожалел, что не может найти
ей  подходящую пару  для  приплода.  Братья накололи два  кубометра дров
исполкомовской  машинистке  и,   заручившись  ее  помощью,  составили  и
напечатали бумагу:
   "Глубокоуважаемый гражданин Ковальчук!  Мне  стало известно,  что  вы
являетесь хозяином кобеля кавказской породы,  каковая в  Минске,  где  я
проживаю,  отсутствует. А у меня имеется упомянутой породы сука. Так что
прошу  привезти кобеля.  При  удачном  исходе  гарантирую вам  щенка.  С
уважением - Прошкин".
   Эту вероломную бумагу запечатали в  конверт,  и  за  пачку "Беломора"
уговорили кондуктора пригородного поезда бросить письмо в  почтовый ящик
на   минском  вокзале.   Через  несколько  дней   хитроумные  интриганы,
установившие  за  домом  председателя  сельпо  неусыпную  слежку,  могли
торжествовать,  глядя,  как тот в  обнимку с кобелем садится в служебную
машину.  Ватага пацанов с  трудом дождалась темноты и приступила к делу.
Когда  гражданин  Ковальчук,  взбешенный  гнусным  обманом,  возвратился
домой,  лучшие деревья в саду были обобраны дочиста. Пострадавший поднял
на ноги милицию, подозреваемых преступников согнали в  отделение,  но их
раздутые  животы участковый счел уликой недостаточной и дело производст-
вом прекратил.
   Другой  эпизод,   о   котором  Игнат  и   Давид  сохранили  наилучшие
воспоминания, произошел позднее, лет через пять.
   Отец старился и  хворал,  сестрички тянулись вверх,  как  подсолнухи,
семью нужно было кормить и одевать,  и братья устроились трактористами в
лесхоз.  Молодые,  крепкие,  кровь с молоком -  на все сил хватало: и на
работу, и на вечернюю учебу, и на гулянки до утра. Давид влюбился первым
- в Шурку,  белобрысую секретаршу директора спиртзавода, а Игнат, хоть и
ревновал  брата,   во  всем  ему  помогал:   передавал  записки,   лупил
соперников,   в  роли  телохранителя  сопровождал  Шурку,   когда  Давид
отлучался, и тактично отворачивался, когда влюбленные целовались.
   В  конце лета  братья отправились на  Алтай убирать урожай,  а  когда
вернулись,  узнали ошеломляющую новость: Шурка выходила замуж за Степку,
киномеханика районного Дома культуры. Давид затребовал объяснений, и они
были  даны:  от  него,  мол,  вечно  воняет керосином и  тавотом,  ногти
завсегда  поломанные и  черные,  а  Степка  чистый  и  пахнет  "Шипром".
Напоследок Шурка  пожалела  несчастного и  пригласила его  с  братом  на
свадьбу.
   Давид,  конечно,  не пошел -  молча страдал на сеновале, и подарок от
братьев преподнес новобрачным Игнат. Подарок был не из дешевых: Игнат на
ползарплаты купил  в  промтоварном магазине "Шипра"  и  перелил  его  из
флакона в две банки. Когда жених и невеста, бледные от волнения, уселись
за  стол и  приготовились целоваться,  явился Игнат,  поздравил их и  со
словами:  "Нюхайте друг друга на здоровье!"-вылил на каждого по банке. И
молодым  козлом  выпрыгнул в  распахнутое окно,  пока  не  намылили шею.
Игнату хотели дать  пятнадцать суток  за  хулиганство,  но  ограничились
строгим внушением: выручила почетная грамота за уборку урожая.
   Это  был единственный случай,  когда братья потратились ради прихоти:
вообще-то они всю свою зарплату и  приработки отдавали в  семью.  И хотя
деньги получались солидные, Игнат и Давид привыкли отказываться от обнов
в  пользу сестер, для которых не жалели ни денег,  ни трудов: каждый год
покупали  им  пальтишки и сапожки, платьица  и туфельки, не допускали до
тяжелой  работы и ходили  по дому на цыпочках, когда девочки садились за
уроки.
   Мазуры-старшие радовались,  слыша со всех сторон добрые слова о своих
детях, очень скучали, когда подошло время и братья отправились служить в
танковую часть,  широко отпраздновали два года спустя их возвращение и с
гордостью,  хотя и  настоянной на печали,  проводили сыновей в их первую
антарктическую экспедицию.
   Через полных полтора календаря вернулись Игнат и  Давид в отчий дом -
совсем уже  взрослые,  сильные,  уверенные в  себе и  своей дороге люди,
отдохнули,  осмотрелись и стали работать на ремонтно-тракторной станции.
И родители начали было потихоньку присматривать для сыновей невест,  как
вдруг  пришло  письмо от  Гаврилова,  Батя  писал,  что  не  настаивает,
понимает,  что  у  каждого свои  планы,  но  если  Мазуры не  насытились
Антарктидой по горло, то он будет рад опять пойти с ними в поход.
   И братья без раздумий пошли -  в последний раз, как уверяли родителей
и  сестер,  опечаленных новой разлукой.  Но Мазуры-старшие уже понимали,
чего стоят эти уверения.
   Каждый  полярник  всегда  клянется и  божится,  что  идет  зимовать в
последний  раз,   что  больше  во  льды  его  калачом  не  заманишь,   а
возвращается - и видит все те же белые сны.
   Две семьи у полярника,  и обе любимые:  одна на Большой земле, другая
на  зимовке.  И  жизнь так  складывается у  него,  что в  одной семье он
тоскует по  другой,  рвется к  ней  всем  своим  существом,  чтобы потом
скучать по  этой.  Мало кто  из  полярников избежал такой раздвоенности,
потому что не  выдумана она любителями громкого слова,  а  существует на
самом деле.
   Где,  как не в оторванном от мира белом безмолвии,  можно понять, что
ты  за  человек и  на  сколько закурок тебя хватит?  Где,  как не здесь,
познаешь подлинную цену  всему,  оставленному тобой  на  Большой  земле:
родительской  и  женской  любви,  аромату  зелени  и  цветов,  субботней
прогулке с  детьми и беззаботному вечернему чаю в кругу семьи?  Но навек
отравлен полярник невозможно трудной, прекрасной своей жизнью, ожиданием
корабля и мужской дружбой, в общих муках рожденной и потому нерушимой.
   Во второй,  потом в третий раз пошли в Антарктиду братья,  а выживут,
вернутся домой - пойдут в четвертый.
   Моряка зовет море, полярника - льды и снега. Вот и вся разница.

   Иной хотел бы пойти в поход,  да не позовут, сам попросится - вежливо
откажут.  А  на  Игната и  Давида не только Гаврилов,  другие начальники
"глаз положили" -  дрейфовать звали в Арктику,  на береговые станции. Не
потому,  что ни  одного прокола у  братьев не было -  таких людей вообще
нет,  без проколов,  как говаривал батя,  а потому,  что Мазурам верили.
Знали,  что на  этих ребят можно смело положиться.  Никогда не заполучал
Гаврилов водителей надежнее,  разве что Валера Никитин, близкий друг, но
у того имелось два недостатка:  во-первых,  прежде чем выполнить приказ,
вольно или невольно Валера оценивал его правильность, продумывал причины
и  следствия,  а  во-вторых,  здоровье его  в  последнее время оставляло
желать лучшего.  Мазуры же  по  первому знаку без раздумий кинулись бы в
огонь и воду -  качество, которое бывший комбат ценил в танкисте превыше
всего.
   Игнат  был  честолюбив,   с   задатками  властности,   ему  нравилось
отличаться,  и он гордился тем,  что именно ему батя доверил флагманскую
машину.  При случае Мазур-1,  как его называли, мог вспылить, наговорить
грубостей,  но, обладая развитым чувством справедливости, переживал свою
неправоту и  не  стеснялся извиниться.  Образцом для  себя  Игнат раз  и
навсегда выбрал батю и  подражал ему во  всем,  что бросалось в  глаза И
выглядело немножко смешно.  С каждым походом,  однако, Игнат взрослел, и
именно в нем Гаврилов видел своего преемника.
   Давид  же   характером  был  помягче,   реже  проявлял  инициативу  и
довольствовался ролью второй скрипки при  своем более волевом брате.  Но
влияние на  него  имел огромное.  Понимали друг друга братья без  слов и
одним взглядом могли сказать столько,  сколько иной  раз  не  скажешь за
целый разговор. Голоса Давид никогда не повышал, в пустяках был уступчив,
но очень ошибался тот, кто принимал такую мягкость за слабость. Наступать
на себя Давид не позволял никому и мгновенно сжимался в пружину, как тигр
перед прыжком, когда брат оказывался в настоящей или  мнимой  опасности.
Впрочем, Игнат в этом отношении ничем от Давида не отличался.

   За время заточения в  "Харьковчанке" Валера соскучился по рычагам,  и
Давид уступил ему свое место.  Сам примостился у правой дверцы, вцепился
обеими руками в поручни и поехал пассажиром, то и дело норовя ухватиться
за  несуществующие рычаги.  Метрах  в  десяти  кувыркалась на  застругах
"неотложка",  а  далеко впереди,  подсвеченный фарами камбузного тягача,
вырывался из  тьмы побитый метелями флаг "Харьковчанки".  Флаг то  нырял
вниз (Игнат загремел с  заструга,  отмечал Давид),  то  вновь возносился
вверх.  Игнату  и  бате  похуже других,  самая  сильная тряска достается
ведущим.
   В   походах  Мазуры  всегда  шли   врозь.   Будь  машины  оборудованы
переговорными рациями, можно было бы перекинуться несколькими словами:
   - Жив, Гнатушка?
   - Сейчас проверю... (Вдох, выдох.) Пока дышу!
   - Спроси у Бориса, до пивной еще далеко?
   - Полчаса ходу, говорит. На спутнике.
   - Будешь заказывать,  не забудь - мне подогретое! Почесали бы языки -
и вроде легче идти. А в этом походе виделись только за едой и в ремонты,
когда общими силами устраняли серьезную поломку в чьей-либо машине.
   А  поговорить есть  о  чем.  Верунчик летом  заканчивает десятилетку,
вбила себе в голову:  поеду в Москву,  сдавать на артистку кино.  Кто-то
польстил Верунчику, что она похожа на Татьяну Самойлову, вот и зазвенело
в легковерных девичьих ушах.  Думали,  пройдет,  одумается, так нет, вот
отец и  просит воздействовать.  Валера говорит,  что в  этот институт из
нескольких  тысяч  девчонок  принимают  одну,   другие  разбредаются  по
киностудиям зарабатывать стаж - курьерами и уборщицами. Нужно настрогать
радиограмму  поубедительнее,  выбить  дурь. В Минске институтов много, с
родителями и Галкой дома жить будет, а не мыкаться в общежитиях.
   Вернемся,  попросим Валеру  или  Алексея  сочинить сценарий и  снимем
фильм-шедевр с Верунчиком в главной роли. Так и написать.
   Сестренка,  подумал Давид,  важная,  но не единственная забота.  Ну в
крайнем  случае   потеряет  Верунчик  год,   отдохнет.   Что   волновало
по-настоящему, так это судьба Любаши, неутешной вдовы Коли Рощина.
   Летом прошлого года походники с  женами и  детьми собрались на даче у
бати.  Разбили  на  обширном  участке  палатки,  соорудили  под  навесом
временный камбуз с газовой плитой и дней десять прожили оседлым табором.
Ранним утром уходили,  кто по грибы и  ягоды,  кто ловить рыбу на озеро,
днем купались и загорали,  по вечерам шумно пировали под открытым небом,
прокручивали снятые в Антарктиде любительские фильмы - весело погостили,
сами отдохнули и семьи сдружили.
   Кроме Любаши и трехлетней дочки,  Коля Рощин, как обещал, прихватил с
собой свою сестренку Валю,  фотографией которой братья не раз любовались
в  походе.  На  зимовке,  где мужчина так сильно тоскует по  женщине,  и
невзрачная дурнушка привлекательна необыкновенно,  а  Валя вовсе не была
дурнушкой.
   "На  первом  месте  у  бабы фигура, -  поучал  как-то  более  молодых
товарищей многоопытный Попов, - на  втором характер и  на третьем морда.
Женись,  братва,  на  фигуре и  характере!"  Критикуя Серегу за  цинизм,
большинство  соглашалось  с   ним  по   существу.   Рассматривая  Валину
фотокарточку,  Игнат и  Давид сходились на  том,  что красавицей Валю не
назовешь,  но смотрится она - глаз оторвать невозможно: ножки в коротких
шортах длинные и  стройные,  грудь  высокая,  руки,  сжимающие теннисную
ракетку, сильные и в меру полные, а лицо милое и ласковое. Братья заочно
влюбились,  и  Коля  посмеивался над  их  нетерпением:  "Устрою  женихам
соревнование,  как Пенелопа.  Поставлю перед каждым мешок картошки,  кто
быстрее очистит, - бери, твоя Валентина!"
   Увидели братья Валю  и  ахнули -  лицо,  как  небо  звездами,  усеяно
веснушками.  Хором  уговаривали не  ходить в  косметический кабинет,  не
убирать такую прелесть.  Все десять дней вились вокруг, обалдевшие, но в
ту  встречу  ничего  не  определилось.   Валя  охотно  принимала  шумные
ухаживания,  но  дала  понять, что  замуж пока не собирается: и институт
хочет окончить без помех, и Любашку с ребенком оставлять жалко, привыкла
к племяннице.
   Потом отдыхали вместе в Крыму,  гостили то у Рощиных в Горьком,  то у
Мазуров,  в Минске,  и обе семьи молчаливо порешили,  что быть одному из
братьев Валиным мужем  после  очередной зимовки.  Пусть разберутся между
собой, да и Валя сделает свой выбор.
   А погиб Коля Рощин,  незабвенный друг, на припае в разгрузку, и сразу
никакого выбора не стало.  Когда у трещины со снятыми шапками стояли, от
горя онемевшие,  взглядом друг другу братья сказали: не останется Любаша
вдовой,  а  Леночка сироткой.  Связались по  радиотелефону из  Мирного с
родителями,  те поехали в Горький,  уговорили бедняжек, привезли к себе.
Обласкали их,  с большим тактом дали понять,  что не гости они,  а члены
семьи.  А братья каждую неделю писали домой всем вместе и подписывались:
ваши любящие навсегда Игнат и Давид.
   Двадцать девять лет прожили они на свете и ни разу, ни на одну минуту
не вставал между ними вопрос.  А три с половиной месяца,  с того дня как
Колин трактор ушел под лед, не признавались себе, а рады были, что никак
не  могут  остаться наедине.  И  страдали,  потому что  мука  из  мук  -
невысказанное слово.
   Разумом понимали: один из них должен стать Любашиным мужем. А сердцем
не принимали. Не виделась Любаша женой! Хорошая, теплая, виделась она на
Колиных руках,  когда со  смехом нес он ее в  море,  прижимая к груди, -
любимую,  покорную.  Не могли Игнат и  Давид заставить себя думать о ней
как  о  женщине!  Чужое счастье,  неприкосновенная жена друга -  Любаша.
Невозможно было привыкнуть к тому, что не жена она, а вдова...
   А Валины веснушки - одну за другой перецеловали бы!
   Сидел  Давид  в  кабине,  вцепившись в  поручни,  и  молча размышлял.
Сверлила его  одна  неотступная мысль.  Если полярный закон обязывает не
бросать друга в беде,  то этот же закон велит протянуть руку вдове.  Так
поступали многие фронтовики, так поступают и полярники.
   Оказавшись  однажды в кабинете Макарова, Давид увидел большой портрет
гидролога  Тарасова, погибшего в одну из первых экспедиций. Потом Давиду
рассказали, что Макаров, вернувшись из этой экспедиции, женился на вдове
друга  и вырастил  двух  его сыновей. На вдове утонувшего в море Дейвиса
механика-водителя  Вихрова  женился  его  напарник  Федя Воропаев. Таких
случаев Давид знал несколько. Не было  полярника, который не слышал бы о
них и не думал втайне о том, что если и ему  суждено остаться на острове
Буромского, то поляры вый закон приведет в осиротевшую семью мужа и отца.
   Разве Коля не был им,  Мазурам,  названым братом?  Разве,  окажись на
месте любого из  них,  Коля не  поступил бы так же?!  Так что вопрос был
один: кто предложит Любаше руку? И ответ на этот вопрос Давид нашел.
   Он  припомнил  свою  жизнь  от  самого  скорбного ее  начала,  хорошо
известного ему по рассказам,  и чувство огромной благодарности к спасшей
и  вскормившей беспомощного младенца семье  вновь  -  в  который раз!  -
захлестнуло Давида.
   Пора начать отдавать долг.  Деньги,  зарплата не в  счет,  за жизнь и
родительскую любовь ими не заплатишь. Помочь брату обрести счастье - вот
чем он  может отдать семье хотя бы частицу своего долга.  Они оба любили
Валю,  выбора она пока не  сделала.  Здесь шансы у  них были,  наверное,
равные.  Но раз уж судьба кому-то из них жениться на вдове друга, то это
обязан сделать он, Давид. Примет или не примет его предложение Любаша, -
решит она сама,  последнее слово за ней.  Но Давид надеялся, что примет.
Именно к нему Любаша всегда относилась с открытой симпатией - это  знали
многие.  Нет,  ничего между ними,  конечно,  не было и не могло быть. Но
случалось,  что  Коля  даже  ревновал  -  шутливо,  конечно,  но  с  той
настороженностью в глазах,  которая делает шутку натянутой. Так обстояло
дело. И поэтому  руку  свою  вдове  друга  должен протянуть он, Давид. А
Игнату сказать: "Раньше  постыдился  бы признаться, а теперь - не осуди,
Гнатушка: не знаю, на каком  свете живу, только одну Любашу и вижу..." И
на том стоять. Не поверит - поверит, Валины веснушки заставят.
   Еще раз повторил доводы и убедился,  что рассудил правильно.  Прости,
Коля, что поделаешь, судьба такая! жизнь положу, чтобы горечь твою семью
не терзала, верным мужем буду и ласковым отцом.
   И еще увидел Давид, как Любаша протягивает ему дочку, ощутил на своей
железной шее  щекотно  обхватившие ее  детские  ручонки,  и  сердце  его
замерло от высокого смысла этого видения.
   Чтобы не размагничиваться,  прокричал Валере, что пора и честь знать,
уселся за  рычаги и  весь  сосредоточился на  одной  мысли:  как  бы  не
угробить тягач.
   Не розами усыпана, далека ты, дорога домой...

        ДВЕ СТРАНИЦЫ ЖУРНАЛА

   Чем  бы  ни  закончился бой,  Гаврилов,  отрезвев,  всегда  испытывал
горечь.  Он сердцем привязывался к людям и технике, и скорбел, видя, как
уносят с  поля боя  тела товарищей и  как  дымятся превращенные в  груду
покореженного металла умные создания человеческих рук.
   На Курской дуге бригада попала в самое пекло, и после битвы Гаврилова
направили на  уральский завод за  новыми машинами.  Благодарил,  обнимал
рабочих,  обещал довести свой танк до  самого Берлина,  а  знал,  что  в
лучшем случае хватит этой "тридцатьчетверки" на сто -  двести километров
боев.  Жалел,  холил ее,  как казак коня, и, покидая горящий танк, будто
сам испытывал боль от ожогов.
   Но в конце концов боль потери стала привычной.  В бою танк, если даже
он  не  успел отомстить за себя,  гибнет,  как солдат:  смертью храбрых.
Отсалютовали павшим героям - и пошли дальше. Бескровных побед не бывает,
кому-то нужно расставаться с жизнью,  чтоб жили другие. Жестокое время -
жестокая философия.
   От фронта и  остался у  комбата обычай:  отгремел бой -  считай раны,
товарищей считай. Вот и теперь, выйдя на двенадцатые сутки из застругов,
Гаврилов по старой привычке прикидывал, чего ему стоил этот бой.
   Проснулся  Гаврилов  от   почудившегося  ему   звонка.   Взглянул  на
светящиеся  стрелки  часов:  целый  час  до  подъема.  Полежал немного с
закрытыми глазами,  уверился,  что больше не заснет,  и  вылез из мешка.
Сунул босые ноги в унтята, набросил на плечи каэшку и, отстукивая зубами
барабанную дробь, разжег капельницу.
   Оделся как  следует,  налил из  термоса чашку кофе  (запретил Алексей
пить кофе,  но лучше бы запретил курить!)  и  с наслаждением выпил.  Что
мальчишка,  что поседелый мужик -  один черт,  нет для человека большего
удовольствия,  чем махнуть рукой на  запрет.  Как сказал бы Валера, - от
праматери Евы в генах передалось сие роду человеческому.
   Поскреб пальцем стекло иллюминатора,  глянув в  темь.  Направо чернел
гурий. Низ его замело снегом, виднелись только верхние ряды, но Гаврилов
не  сомневался,  что  гурий был  тот  самый,  из  двадцати двух  бочек -
отмеченный на  карте  двумя двойками.  Тем  более что  на  вехе  рядом с
бочками   торчала  продырявленная  кастрюля  и   деревянная  табличка  с
надписью:  "Осторожно,  злая собака!" - Тошкина самодеятельность по пути
на  Восток.  "Харьковчанка" мимо прошла,  а  Тошка,  сукин сын,  рысьими
своими  глазами увидел гурий,  заработал бутылку коньяка или  два  блока
"Шипки" на выбор, - приз,  подлежащий выдаче по прибытии в  Мирный,  Ста
бутылок  не жалко - так  нужен был этот гурий. Точные координаты! Теперь
бы  только  не  сбиться  с курса  и выйти  прямиком  к воротам  на сотом
километре.
   Вздрогнул и  поежился:  на  шею  упала  ледяная капля,  начали  таять
сосульки.  Сбил ту, которая свисала над головой, подсел к печурке, чтобы
ощутимее впитывать тепло,  взял  вахтенный журнал  и  стал  листать  его
мятые, засаленные страницы. Борька, стервец! Говорил ему:
пиши  химическим карандашом и  ясно,  документ  ведь,  а  не  девочке
записка. "М-о кончилось" - что кончилось? Мясо, молоко или масло? "Петя,
чувств,  себя норм.!"  -  с  Петей ты в  шахматы можешь играть и пить на
брудершафт, а в журнале указывай должность и фамилию.
   Последнюю запись  Борис  сделал  вчера,  четвертого мая.  Взглянув на
дату,   Гаврилов  вспомнил,   что  "зажал"  ребятам  праздник.  Тактично
смолчали,  никто  словом  не  напомнил,  только Вася  издалека намекнул:
"Неплохо бы  сто граммчиков,  для аппетиту",-рассмешил всех,  и  без ста
граммов аппетит волчий.  Кашу и  ту  начали экономить,  а  мяса и  запах
забыли. Ладно, с голоду помереть не успеем.., В застругах, конечно, было
не  до  праздника,  а  сегодня,  сынки,  получайте от  бати первомайский
подарок: спите на один час больше.

   Гаврилов,   довольный  своей   придумкой,   перевел   стрелку  звонка
будильника.
   А  ведь сегодня стукнуло два месяца,  как вышли с  Востока.  Разделил
километры на  дни,  получился средний  перегон  -  двадцать с  небольшим
километров в  сутки.  Зато  главные  трудности  -  семьдесят градусов  и
заструги-позади.  "Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!"-трижды сплюнул через
плечо. Самый главный бой всегда бывает не вчерашний, а сегодняшний.
   Двенадцать дней  зоны застругов вместились в  две  странички журнала.
Может,  кто-нибудь его  и  полистает лениво,  а  может,  посмотрит,  что
написано коряво и неразборчиво, ругнется и спихнет в архив. А ты сначала
спроси, почему неразборчиво, а потом ругайся! Это я могу Борьку крыть, а
ты не смей: два ребра у Борьки сломано, понял?
   И памятью своей стал Гаврилов расшифровывать две последние страницы.

   В прежние походы зону застругов проходили с песней.  Ну,  это, говоря
фигурально,  песен,  конечно,  никто не пел - ругались сквозь зубы, чтоб
язык не  откусить.  В  том  смысле с  песней,  что машины и  люди были в
настроении,  камбуз ломился от всякой снеди,  а купол,  освещенный ярким
летним  солнцем,  весело подмигивал.  И  мороз  не  мороз,  пятнадцать -
двадцать градусов всего,  в кожаных куртках на воздухе работали.  Каждый
день  самолеты крыльями покачивали,  смешные письма от  ребят,  пироги с
капустой,  яблоки  сбрасывали.  Валера зазевался на  заструге,  тюкнулся
носом - общий смех. Петя на ходу задом тамбурную дверь вышиб - хохот.
   Даже  не  верится,  что  и  в  прежние походы,  добравшись наконец до
Мирного, в баню на карачках вползали. Блажь то была, а не усталость!
   Все дело,  подумал Гаврилов,  в запасе сил. Раньше его хватало на три
тысячи километров,  а теперь едва на две.  Уже на Комсомольской примерно
кончился этот запас. К Востоку-1 подошли на полусогнутых, а по застругам
двигались уже на святом духе.
   Всю жизнь ненавидел и презирал Гаврилов мужские слезы, мирился с ними
только тогда, когда салютовал над братскими могилами. А тут содрогнулся,
увидев мокрые глаза у Игната,-  никак не мог Игнат натянуть на себя унты;  в
сторону отошел,  чтоб не слышать,  как скулит Тошка,  у которого кувалда
валилась из рук,  и,  самое худшее,  сам от бессилия чуть не разнюнился,
когда  железные  тиски  сжали  сердце  и  ноги  не  поднимались на  трап
"Харьковчанки". Никто не видел - и то хорошо...
   Мясо  кончилось!  По  хорошему бифштексу на  завтрак,  обед и  ужин -
подзарядили бы аккумуляторы.  Плохо в полярке человеку без мяса, здесь и
сам Лев Толстой не бравировал бы своим вегетарианством.  Молодец Ленька,
чуть не пришиб Гаврилов его тогда,  а не сбрось он в пожар полуфабрикаты
с  крыши балка,  пришлось бы возвращаться на Восток.  Хотя вряд ли,  это
сегодня так кажется, назад ходу не было.
   Выжали морозы и  синицынское топливо у  походников силы  до  капли  -
отсюда и все неудачи,  ошибки за ошибкой. То Игнат "Харьковчанку" увел в
сторону,  то Ленька с Тошкой забыли про давление масла и чуть подшипники
не  расплавили,  то  многоопытный  Сомов  спросонья  рванул  на  третьей
передаче и смял бампер о сани.
   Петю еле откачали:  на вершине купола никогда не забывал проветривать
камбуз,  а  до  двух километров спустились,  и  газ почти полностью стал
сгорать -  задремал у плиты и едва не отдал богу душу.  Не заскочи Тошка
на  камбуз испить чайку,  быть  бы  Петрухе па  острове Буромского...  С
желчью и кровью вывернуло,  по молодой,  отдышался,  на третьи сутки уже
выгнал Алексея из камбуза.
   Борис тоже хорош гусь,  расселся в своем кресле, как в театре. Не два
ребра сломать, грудную клетку могло бы раздавить, когда "Харьковчанка" с
заструга-трамплина прыгнула.  Шесть дней,  обложенный спальными мешками,
провалялся Борис на полке,  пока заструги не кончились. На стоянках губы
до  крови кусал,  а  ни  одного сеанса с  Мирным не  пропустил -  хорошо
заквашен  Борька  Маслов,  на совесть.  А ты  говоришь - почерк,  ругнул
Гаврилов им же выдуманного оппонента.
   Прочитал корявую строчку:  "Потер,  б-н пропана,  пшик ост.". Алексей
небось и про Лелю забыл, с опущенной головой ходит, казнится. Правильно,
казнись,  переживай свою  вину.  Решетка  сбоку  от  хозсаней  приварена
добротно,  твоя забота была надежно закрепить баллон в ячейке - твой это
участок работы.  Не заструги,  а  ты,  док,  виновен в  том,  что баллон
потерян,  ты  будешь отвечать,  когда  люди  начнут жевать непроваренные
концентраты и запивать их чуть теплой водичкой.
   Гаврилов встал,  подошел  к  нарам  и  посмотрел на  спящего Алексея.
Бороду рвал -  умолял разрешить вернуться,  искать баллон.  Скверно тебе
жить стало,  Леша, но пройди и через это. Хорошим для всех быть легко, а
ты поживи в шкуре человека, на которого товарищи лютыми зверями смотрят.
Познавай,  как сам говорил,  меру добра и зла.  Ну,  ничего,  сынок, спи
спокойно, народ мы отходчивый, зло в душе не храним.
   Гаврилов снова присел у капельницы и взял журнал. Вот, пожалуй, и все
ошибки, в других бедах виноваты не люди, а до смерти усталая техника.
   Вспомнил, как повез однажды семью на дачу и километров через двадцать
обнаружил,  что забыл дома водительские права. Развернулся и потихоньку,
льстиво улыбаясь орудовцам,  поехал  домой.  Очень  тогда  расстроился -
минут сорок времени выбросил псу под хвост.  А  когда неделю назад Давид
на  стоянке не  увидел за  тягачом саней,  то  молча  потрогал лопнувшую
серьгу сцепного устройства и вместе с Игнатом отправился обратно. Четыре
километра - туда, четыре - обратно: три часа не у рыбалки на даче, у сна
своего  одолжили.  Неделя  прошла,  а  до сих пор этих  часов не хватает
братьям.  Особенно Давиду;  серьгу в походе не заменишь, для этого нужно
снимать балок и  разбирать сцепное устройство,  вот и  тащит он  сани на
мягкой сцепке,  на двух танковых тросах.  Сани гуляют,  уходят с  колеи,
разгоняются и  бьют по  балку;  удивляешься,  как еще не  разнесло его в
щепки.
   Еще запись, последняя: "Камб. т-ч остав. на 194 км".
   Посмотрел на  верхние нары,  где  притих в  мешке  Петя.  До  подъема
полчаса,  пора Петрухе на  вахту.  Решил не  будить.  Налил из  бидона в
кастрюлю и  чайник таяной воды,  поставил на плиту,  зажег обе конфорки.
Камбуз теперь у Петрухи,  что танцевальный зал -  целый квадратный метр.
Есть где повару развернуться.  Дня на  три газа должно хватить,  а  там,
Петя, садись и читай газету.
   Не  камбузный балок,  не ресторан "Сосулька" с  его пробитыми морозом
стенами - душу свою оставил Петя
на  сто  девяносто  четвертом  километре.  Плиту  четырехконфорочную,
кастрюли,   утварь  всякую  слезами  умывал,  как  с  живыми  существами
прощался. На этот раз вышел у Сомова из строя ПМП - планетарный механизм
поворота,  а  весит он килограммов двести с лишним,  и поднять его можно
лишь краном-стрелой с "неотложки".  Тут-то и выяснилось, что кран-стрела
годен  разве что  на  утиль:  сорваны зубья привода,  давно сорваны,  но
молчал Валера, и правильно молчал. Починить привод все равно невозможно,
а раз так, незачем людей было пугать раньше времени.
   Камбуз -  ерунда,  то  есть  не  ерунда,  но  готовить свои шашлыки и
цыплят-табака  Петруха  может  и   в   "Харьковчанке".   Ну,   постонет,
повздыхает,  а  кашу и  чай-кофе разогреет.  Тягач жалко!  Полпоезда уже
обрубила трасса, остались три машины...
   На них всего сто тридцать километров нужно пройти, чепуху сущую. Но -
без крупного ремонта! Полетит внутри какой-нибудь подшипник или шестерня
- и нет машины.  Если загнется "неотложка", запасные части перегрузим на
сани и пойдем дальше; если балковый тягач - всех приютит "Харьковчанка":
в тесноте, да не в обиде...
   С того дня,  как недвижимым остался на застругах камбузный тягач, все
надежды походников сконцентрировались на оранжевой глыбе "Харьковчанки".
В  реве  ее  танкового мотора слышалась упоительнейшая на  свете музыка,
гимн,  утверждающий жизнь.  Не подведи,  родная, с горячей мольбой думал
Гаврилов, ты самая умная и добрая, палочка-выручалочка наша беззаветная.
Чего  ты  только не  вытерпела на  своем веку,  десятки тысяч километров
купола  избороздила,   безотказно  тянула  воз.   Вернемся - сердце твое
подлечим,  мышцы твои усталые промассируем,  тело вымоем и новым нарядом
тебя украсим.  Продержись,  вытерпи сто тридцать километров, последних и
самых важных.
   Гаврилов взял карандаш и внес в журнал короткую запись. Надолго Игнат
запомнит обиду,  но Гаврилов не боялся обижать людей,  когда считал, что
это пойдет па пользу делу. Живы будем - поймет Игнат и простит. А понять
он должен то, что два водителя, опытнее его, остались безлошадными. Один
из них не может покинуть
штурманского кресла, и потому за рычаги "Харьковчанки" сядет Сомов.
   Прозвенел будильник,  однако никто не шелохнулся.  Тогда Гаврилов, не
церемонясь,  стал расталкивать спящих.  Спохватился,  что  в  балке ведь
будильник прозвонил час назад,  а  никто не  пришел,  тоже,  значит,  не
услышали.
   - Па-а-дъем,  лежебоки!  -  заорал  батя,  как  когда-то  старшина  в
курсантской  казарме. -  Петруха,   бегом  на  камбуз,  шашлыки  сгорят!
Остальные - выходи строиться.
   Люди позавтракали и пошли готовиться к броску на сотый километр.

        ПОИСК

   Ни на какой другой материк не похожа Антарктида.  Когда-нибудь ученые
докажут, что сотни миллионов лет назад была она цветущей и полной жизни,
пока все еще неведомые людям силы не стали перекраивать глобус:
оторвали Африку от Америки,  моря сделали долинами,  а долины морями,
на  месте  гигантских ущелий вознесли до  неба  Тибет  и  нахлобучили на
Антарктиду ледяную шапку.
   Прикрытый  легким  снежным  одеялом,   купол  этот  почти  правильной
сферической  фермы.   От   верхушки  материка,   под   которой  покоится
четырехкилометровая толща льда,  купол спускается к морским берегам и по
мере спуска становится все тоньше.  А где тонко,  там и рвется:  во льду
образуются трещины.
   Когда  летишь  из  Мирного на  Восток,  они  хорошо  видны  -  веером
расходятся по обе стороны,  этакими безобидными ленточками.  Смотришь на
них с высоты,  покуривая,  с любопытством и не более того, а когда минут
через десять - пятнадцать зона трещин исчезает, о них и вовсе забываешь.
Летчиков трещины не очень волнуют,  у них и своих опасностей хватает.  В
общем,  справедливо,  каждому свое.  В  Антарктиде свой неудачный жребий
можно вытянуть и на припае, и на берегу, и в походе, и в воздухе. Что ни
шаг, то ловушка.
   Но из всех ловушек полярники с  наибольшим уважением относятся именно
к трещине,  поскольку она отличается особым коварством и редко оставляет
шанс вырваться из нее.
   Люди  Первой  экспедиции  установили, что  начинается  зона  трещин у
Мирного и простирается до сотого километра, а первопоходники, основавшие
Пионерскую, открыли  коридор, по которому  можно пройти санно-гусеничным
путем.
   Циркач без страховки увереннее чувствует себя на канате, чем походник
в этом коридоре!
   Пять-шесть метров ширины - вот он каков, этот коридор. В любой другой
зоне ушел в  сторону -  в  худшем случае провалишься по  пояс в  сыпучий
снег, а здесь зазевался, свернул с колеи - лети без парашюта.
   В  зоне  трещин  неукоснительно  соблюдается  одно  не  имеющее  себе
подобных правило:  с тягача прыгать нельзя. Остановился - и спускайся на
снег  с  такой  осторожностью,  будто тебе  предстоит ступить босиком на
стекло. Колея испытана многими годами, снег на ней утрамбован, а с боков
рыхлый, и никому не известно, способен ли он выдержать тяжесть человека.
Может, способен, а может, и нет.

   По расчету, поезд приблизился к сотому километру.
   Машины  пока   еще   шли   развернутым  строем,   соблюдая  дистанцию
семь-восемь   метров.   Благодаря  этому   фарами   освещалось  обширное
пространство и  увеличивалась вероятность увидеть ворота.  Если поезд не
сбился с  курса,  то они должны вот-вот показаться,  а  если сбился,  то
следует остановиться и начать поиск.
   На самом малом вел Сомов "Харьковчанку".  В рычаги вцепился -  пальцы
побелели.
   - "На вожжах" бы пойти, батя!
   Иногда  водители так и поступают,  в опасном  месте - на припае или в
зоне  материковых трещин  -  ведут  трактор "на  вожжах":  привязывают к
рычагам веревки и  идут пешком,  следом за трактором.  Так что в  случае
чего гибнет машина, а водитель остается жив. Но в тягаче кабина, его "на
вожжах" не пустишь...
   Гаврилов остановил поезд,  собрал в  салоне людей и  изложил им  свой
план.
   "Харьковчанкой" рисковать нельзя, искать ворота будут два тягача. Они
разойдутся в  разные стороны б  таким расчетом,  чтобы "Харьковчанка" не
пропадала из поля зрения. Двери в кабинах должны быть открыты.
   При  малейшей опасности немедленно покидать тягач!  Пешая  группа  из
четырех человек в  связке  пойдет по  ходу  движения.  В  "Харьковчанке"
останутся Никитин  и  Маслов,  обязанность которых  -  разжечь костер  и
включить сирену,  если через час  после начала поисков люди и  тягачи не
вернутся обратно.
   Так и поступили.
   Искали целые  сутки:  водители спали по  нескольку часов и  менялись.
Кружили где-то  рядом  с  воротами.  Утром  успели определить по  солнцу
приближенные координаты: здесь, буквально в считанных километрах, должны
они быть,  ворота! Две трещины уже видели, одну Гаврилов осветил фарами,
а на другую набрел со своей группой Сомов.
   Трое суток кружили,  а  потом началась пурга.  Сутки отсиживались,  а
когда стихло,  разбили лагерь чуть впереди и снова стали искать.  Морозы
стояли не  очень сильные -  около пятидесяти градусов,  но  с  ветерком;
многие поморозились,  и  уходить больше чем  на  час  Гаврилов запретил.
Продукты таяли,  пришлось урезать даже порции опостылевших концентратов.
А расход физических сил был большой,  и люди заметно ослабли. Сменяясь с
вахты,  они теперь почти не разговаривали - не потому, что говорить было
не о чем, а потому, что валились с ног и засыпали.
   На  пятые сутки Ленька угодил в  трещину и  потянул за  собой связку.
Удержали его  и  вытащили,  но  при падении он  сильно разбил колено,  и
самого сильного в поезде человека от поисков пришлось освободить. Впал в
обморочное  состояние  и  еле  успел  тормознуть перед  трещиной  Сомов.
Погасла газовая плита,  и еду кое-как готовили на капельнице. Надрывался
в мучительном кашле Валера, стонал во сне Борис, по нескольку раз в день
Алексей делал уколы бате.  Лучше других держались Мазуры,  Тошка и Петя,
по и они начали сдавать.
   А думали, самое тяжелое позади.
   Отчаяние охватывало людей.

   В  прошлые походы найти ворота было не  то  что плевым,  но более или
менее простым делом.  Замело -  подожди,  а  выплыло солнце и  видимость
стала миллион на миллион - определись поточнее и смотри во все глаза,
пока  не  покажется гурий,  обозначающий вход  в  коридор.  Февраль -
полярное лето, благодать!
   А теперь жди не жди -  видимости больше не будет.  Выглянет ненадолго
солнце,  бледная немочь,  и едва осветит купол,  как керосиновая лампа с
прокопченным стеклом.
   Через космические холода шли -  прошли,  дышать было нечем -  дышали,
солярка, кровь машинная, загустела - разогнали по жилам, дьявол требовал
души - не отдали. Выжили!
   А зря или не зря два с лишним месяца боролись за жизнь,  решает сотый
километр. Раскроет он людям ворота - значит, не зря, а спрячет...
   Найдем, думал Гаврилов, быть такого не может, чтобы не нашли.
   Конечно, знал он, старый полярный волчара, что всякое бывает. Капитан
Скотт не дотянул до склада с продовольствием нескольких километров - это
из  самых известных примеров;  Витька Звягинцев на  мысе Шмидта замерз в
пургу,  обняв столб с  оборванными проводами,  в тридцати шагах от дома;
гибли  другие полярники,  отдельные люди  и  целые экспедиции,  когда до
спасения оставался последний рывок.  Но знал Гаврилов и  главную причину
их гибели:  они теряли надежду, а вместе с ней - последние силы и волю к
борьбе.
   Неожиданно,  так  что  Алексей  задержал в  руке  шприц  и  изумленно
взглянул на  него,  коротко рассмеялся -  вспомнил,  как рявкнул однажды
комбриг: "Лучше потерять штаны, чем -надежду!" Ситуация тогда была вовсе
не смешная, но по прошествии четверти века опасность забылась, и обидная
для многих, оскорбительная фраза комбрига вспомнилась как шутка.
   Без хлеба выжить трудно,  но  можно,  без тепла еще труднее,  но тоже
можно, а вот без надежды никак нельзя. Поэтому он, Гаврилов, обязательно
должен  оставаться в  строю,  чтобы  орать  на  людей  и  шутить над  их
слабостью,  топать на них ногами и ласково хлопать по плечам: не в таких
переплетах бывали, сынки, выше носы!
   - Может, сразу по две ампулы? - спросил, когда Алексей готовил шприц.
   - И так получаешь в два раза больше.
   - Большая просьба, Леша.
   - Если насчет ампул, то напрасно.
   - Тряхни стариной, сыпок, сними гитару.
   - Не могу.
   - Я прошу!
   - Хорошо, батя.
   Понимали все,  что занимается батя психотерапией,  и без особой охоты
собирались в салоне, - лучше бы поспать этот лишний час.  Пел Алексей не
очень удачно:  и голос сел,  и разладилась гитара, не слушалась отвыкших
от  нее огрубелых пальцев.  Но  разогрел,  разбередил души!  Добрался до
скрытых в их глубинах чувств, растормошил ушедших в себя товарищей. Спел
последнюю песню -  просили еще и еще,  и так продолжалось чуть ли не два
часа.  Щеки  у  ребят  порозовели,  глаза заблестели -  заставил Алексей
друзей припомнить о  том,  что  есть на  свете жизнь,  за  которую стоит
бороться даже тогда, когда бороться нет сил.
   Будут живы - не забудут этот концерт.

   Вечером того же  дня Гаврилов велел временно прекратить поиск.  Чтобы
не тратить понапрасну горючее,  двигатели заглушили, и люди легли спать.
Гаврилов  сел  в  кресло,  разложил перед  собой  карту  зоны  трещин  и
уставился в нее невидящими глазами.  Знал ее наизусть,  каждый ориентир,
но что в них толку, если они не видны!
   Интуиция  подсказывала  Гаврилову,   что   направление  поиска  нужно
кардинально менять.  Мысль была дерзкая,  но  сколько раз  его  выручали
именно дерзкие мысли!
   И  Гаврилов предположил:  поезд прошел стороной и  оказался справа от
коридора. И нужно идти не вперед, а назад!
   Разбудил Игната и Сомова,  велел им одеваться. Еще разбудил Алексея и
приказал в случае долгого их отсутствия включить сирену и фары.
   Спустя два часа километрах в полутора от стоянки Сомов увидел веху.

   Вехи устанавливались походниками по дороге па Восток с правой стороны
по ходу движения и  ежегодно обновлялись:  хотя шесты имели высоту три с
половиной метра, их за несколько месяцев могло засыпать снегом
по самые верхушки.  Все зависело от складок рельефа.  Случалось,  что
попадались совсем старые вехи,  а бывало, что даже прошлогодние исчезали
в  снегу.  Вбивали их  через каждые пятьсот метров,  и  нумерация шла от
первой до  двухсотой.  На  вехе  имелся указатель курса,  номер  и  знак
поставившей ее экспедиции.
   Компас может обмануть походника,  а  веха не обманет:  найдешь одну -
размотаешь всю цепь.
   Но Гаврилов, Игнат и Сомов не спешили радоваться находке.
   На вехе отсутствовал указатель курса и не различался номер.  Торчащий
на  полметра из  снега  шест  свидетельствовал лишь  о  том,  что  здесь
давным-давно проходили походники Пятой экспедиции,  и  больше ни о  чем.
Логика  подсказывала,  что  эта  старая веха  была  поставлена неточно и
потому заброшена.  Во всяком случае, на штурманской карте Гаврилов ее не
нашел.
   Вот  почему радоваться было преждевременно.  Неизмеримая ценность или
полная бесполезность находки зависели теперь от  того,  знают ли об этой
вехе в Мирном. На карте начальника экспедиции должны быть обозначены все
вехи и углы подхода к ним за все годы. Должны!

   И  Гаврилов ввиду особой важности предстоящего сеанса связи предложил
всем покинуть "Харьковчанку",  чтобы ни кашель, ни даже дыхание людей не
помешали работе радиста.
   Два  предыдущих  сеанса  Борис  пропустил:  закапризничал передатчик.
Точнее,  не сам передатчик, а его умформер - преобразователь напряжения.
Этот  небольшой круглый  цилиндр  находится под  рацией,  над  выхлопной
трубой,  и  Борис опасался,  что  из-за  постоянной разницы температур в
умформере пробило обмотку.  Приборы показывали,  что он  не дает нужного
напряжения в  1500 вольт и  находится,  видимо,  на последнем издыхании.
Поэтому  Гаврилов приказал Борису  временно прекратить работу,  пока  не
возникнет крайняя необходимость.
   - Ну, Боря, - сказал Гаврилов, - благословляю тебя, сынок.
   И протянул листок с текстом радиограммы.
   Прохождение радиоволн было  хорошее.  На  связь Борис вышел быстро и,
как говорят радисты,  отстукал текст.  "со скоростью поросячьего визга":
"Нашли веху Пятой экспедиции номер стерт виднеется что-то вроде буквы икс
указатель  отсутствует. Поблизости  других  вех нет. Сообщите координаты
угол подхода к воротам. Как поняли? Прием".
   Мирный передал:
   "Слышу плохо, повторите, прием".
   Но повторить Борис уже не смог: напряжение в умформере упало до нуля.
   - Я УФЕ,  я УФЕ,  почему молчите?  РСОБ,  РСОБ,  РСОБ,  я УФЕ, я УФЕ,
Мирный вызывает поезд Гаврилова, как слышите меня? Прием!
   - Ребятам ни слова,- предупредил Гаврилов,- рация работает нормально!
Борис хмуро кивнул.

        БОРИС МАСЛОВ

   Нить оборвалась.
   Ленька Савостиков рассказывал однажды про свое последнее поражение на
ринге.  Бил его зеленый перворазрядник,  расквасил нос,  а Ленька только
отмахивался вслепую,  словно мух отгонял,  пока не грохнулся на ринг под
ликующий вой болельщиков.
   Таким  же  беспомощным и  жалким  чувствовал себя  сейчас Борис.  Уши
слышат, а язык свинцовой чушкой лежит во рту.
   - РСОБ,  РСОБ,  РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Гаврилова вызывает Макаров, слежу
на всех частотах, прием!
   "Да идите вы со своими частотами... Ну, скажите, - молил Борис, - за-
писали запрос на ленту или нет".
   - Я  УФЕ,  повторите ваш запрос,  повторите запрос...  Слежу на  всех
частотах, прием! Слежу непрерывно, буду вызывать вас каждый час...
   Борис откинулся, вытер вспотевший лоб.
   - Все, батя, загораем...
   - Записали тебя?
   - Не сказали.
   Гаврилов кивнул, прилег па нары.
   Борис скривился.  Боль толчками била в бок, распухший и посиневший от
кровоподтека.  Ничего страшного,  сказал Алексей, жизненно важные органы
не задеты.
   Да, конечно, не страшно! Вашему брату врачу чужая боль не страшна...
   - Болит? - спросил Гаврилов.
   - Ерунда.
   - Портрет у тебя перекосило.
   - Так, немного.
   - Держись, сынок.
   - Есть держаться, батя.
   А крик так и рвался из груди.  Все ребра бы дал поломать -  за связь!
Нет  ничего больнее для радиста,  чем потерять связь.  Батя -  ласковый,
сочувствует.  Лучше бы орал, ногами топал, думал Борис. Ведь сам, своими
руками отнес запасной умформер в Ленькин балок, хотя радист обязан иметь
при  себе  полный  комплект запасных частей.  Сгорел  умформер вместе  с
балком, и сгорела вместе с ним репутация радиста высшего класса Маслова.
Черт с ней, лишь бы в Мирном записали и расшифровали запрос! Сделали это
- сохранится эта самая репутация, хоть и в лохмотьях, как любит говорить
Валера,  а не сделали -  мертвые сраму не имут...  Не тягач, не камбуз -
весь поход угробил. В голос бы завыть, чтоб в Мирном услышали!
   Целый час ждать,  шестьдесят,  нет, уже пятьдесят пять минут. Заснуть
бы,  забыться на  эти минуты!  Нельзя,  у  одного человека в  поезде нет
дублера - у радиста. Был Попов, да весь вышел...
   Батя лежит,  молчит.  Чем  хорош батя,  так это тем,  что не  ворошит
старое.  Когда перед Комсомольской Борис разболтал содержание телеграммы
Макарова  и  пошли  страсти-мордасти,  любой  другой  начальник душу  бы
вытряс,  а  батя спустил дело на  тормозах.  И  за рацию не попрекнул ни
одним словом. Лежит и молчит.
   - Батя, - не выдержал Борис. - Знаешь ведь, моя вина.
   - Ну?..
   - Почему не всыплешь?
   - Думаешь,  полегчает?..  Врежу,  еще как врежу. Вернемся, до копейки
взыщу должок,  всю зимовку чесаться будешь...  Вздремну, растолкай через
сорок минут.
   - Есть растолкать,- вяло проговорил Борис. С отвращением посмотрел на
умформер, пнул его ногой.
   Тоскливо оставаться наедине с самим собой, хоть воробью излил бы душу.
   Вспомнил свою первую зимовку на острове Уединения в Карском море.  На
станции жило пятеро зимовщиков; дважды в  год пароход доставлял продовольствие,  и самолеты раз в три
месяца сбрасывали почту. Был тогда Маслов молодым, неоперившимся птенцом
и  не  знал  многих полярных законов.  Ночью загорелся домик -  дежурный
уснул, угли из печки вывалились. Борис вскочил, комната в дыму, полыхает
огонь.  Ничего не соображая,  выхватил из-под койки чемодан и метнулся к
выходу.  Иван Щепахин, начальник станции, схватил его за шиворот и ногой
вышиб из рук чемодан.
   - Рацию спасай!
   Думал:  на  всю жизнь усвоит  урок. Стыдно вспомнить - Леньке кричал:
"Выкинь умформер!"  -  а  сам в  огонь не  полез.  Мало ли,  что батя не
пустил,  заорал:  "Без  радиста  поезд  оставить хочешь?"  Ленька-то  не
послушался,  полез!  Сказать-то батя сказал: "Не суйся",- а что про себя
подумал, один только он и знает...
   Ладно,  через сорок пять минут станет ясно,  что хорошо и  что плохо.
Может,  лучше бы сгореть,  взорваться с балком,  без радиста батя тут же
развернулся бы обратно.  Одна похоронка -  не десять, а смерть списывает
любую ошибку...
   По  старой  привычке,   чтобы  отвлечься  от  тяжелых  мыслей,  решил
перестроиться  на  другую  волну, помечтать - любимое  занятие, когда по
долгу службы не имеешь права спать или читать книгу. Сначала стал мечтать
о том, что в Мирном его успели записать  на магнитную ленту,  расшифруют
запрос,  и  все  кончится благополучно.  Тогда дня через три-четыре,  ну
через недельку (вдруг пурга?) он вернется в Мирный,  попарится в баньке,
выпьет свои сто  шестьдесят семь граммов (праздник не  праздник -  норма
для всех одна:  бутылка на троих по субботам), покурит досыта и придавит
ухо минутой на тысячу,  в чистой постели под двумя одеялами.  Мечта была
прекрасная,  но у нее имелся один недостаток:  не уводила она от тяжелых
мыслей, а, наоборот, возвращала к ним.
   И  Борис заставил себя помечтать о другом,  более далеком.  Тропинки,
стоянка в  инпорту,  потом встреча на  причале...  Татьяна,  как всегда,
возьмет номер  люкс в "Октябрьской". С причала сразу в гостиницу. Первым
делом подарит Пашке и  Витьке игрушки (уже  присмотрели в  Лас-Пальмасе,
японские, вместе с Валерой договорились покупать, но разные, чтобы потом
меняться). Ресторан, сынишек - в постель и все остальное...
   Татьяна - маленькая, кругленькая, черноглазая... Рост - сто пятьдесят
пять,  вес -  шестьдесят,  а  ничего,  все разместилось на  ней складно:
тридцать два года,  а студенты на улице оглядываются, глазищами зыркают,
паразиты.  "Мужчины не собаки, костей не любят!" -отмахивалась Танька от
подруг,  уговаривавших ее худеть.  Огонь была девка,  и женой стала - не
остыла!
   Поежился.  Доказательств  никаких,  а быть  того  не  может,  чтоб не
изменяла,  станет она тебе полтора года с радиограммами жить.  "Лысеешь,
Борька, - смеялась, - освобождаешь  место для рогов!" Нет, изменяла бы -
так бы рискованно не шутила... Узнаю - смотри!
   Впрочем,  попробовал бы  кто  пальцем  тронуть Таньку.  Предупредила,
когда  вскоре  после  свадьбы как-то  рыкнул на  нее:  "Один  раз  отчим
ударил - месяц провалялся в больнице, я ему кочергой ответила. Баба -
она как кошка, с ней лучше по-хорошему, лаской. Учел?" Учел, брал лаской.
Являлся домой выпивши -  нес впереди себя розу или букетик фиалок: "Моей
добрейшей  и  ненагляднейшей  Татьяне  Ильинишне!"  А  дверь  в  спальню
запирала,  отстукивал  морзянкой:  "Терплю  бедствие!"  Тоже  безотказно
действовало,  ключ к  сердцу женщины -  нежность,  напоминание о золотых
днях любви.
   Татьяна  была  радисткой в  бухте  Провидения,  он  -  на  острове
Врангеля.  Первое время болтал с ней от скуки, а месяца через три уже не
мог  дождаться  вахты.  Передавал погоду,  научную  сводку  и  прочее  и
настраивался на  бухту Провидения.  Как спалось,  драгоценнейшая Татьяна
Ильинична? - Плохо. Снилось, что на тебя медведь напал. Жалко стало? - А
ты как думал? Куда ему теперь, бедняжке, с несварением желудка!-А почему
тебя кличут Персиком?  -  Потому что  я  круглая и  сочная,  кто захочет
съесть -зубы о  косточку обломает!  -  Не пугай,  у  меня зубы крепкие.-
Знаем мы вас, таких героев. -  Встретимся после вахты?  - Ага, приходи в
тундру,  пятый сугроб слева. - А как тебя узнаю?  -  Буду держать охапку
ягеля, милому на угощение.
   Через летчиков обменялись фотокарточками:  он послал   вырезанного из
журнала греческого бога Аполлона,  она в ответ -  Бабу-ягу и трикотажные
тренировочные брюки с  припиской:  "Чего голый стоишь?  Отморозишь!" Два
года перестукивались,   вся  Арктика  настраивалась  на   их  разговоры  -
посмеяться. И вот как-то подвернулась оказия:
"ЛИ-2"  должен был  доставить продовольствие из  бухты  Провидения на
остров Врангеля.  Борис поклонился сменщику, уговорил начальника станции
и полетел инкогнито на первое свидание.  Вошел в радиорубку, огляделся и
во  все глаза уставился на  румяную малышку.  Не  видел никогда -  сразу
узнал.  Потоптался смущенно,  с  отчаянной решимостью подошел  к  ней  и
поцеловал в обе щеки.
   - Наше вам, Татьяна Ильинишна!
   - Танька, тебя зовут! - засмеялась малышка.
   Борис так и  застыл с  открытым ртом,  глядя на  обернувшуюся к  нему
высокую и  здоровенную деваху.  Но тут раздался общий хохот,  и  жених с
облегчением вздохнул. Так тебе и позволят в Арктике прилететь инкогнито!
   Какой  была,   такой  осталась  -  звонкой,  насмешливой  и  донельзя
самостоятельной.  За  все годы только раз всплакнула,  не  лежало у  нее
сердце отпускать мужа в  эту экспедицию.  Еле уговорил...  Уж очень батя
просил,  привык за  два совместных похода.  Удачливым слыл батя,  многие
радисты к нему набивались,  а тут сам кланяется: пойдем, Борька, тряхнем
стариной.  Поломался для виду,  потешил свою гордость и согласился. Все,
теперь если зимовать,  только на  дрейфующую станцию.  Там ночь не ночь,
самолет всегда прилетит, елку, почту, посылки сбросит - и человеком себя
чувствуешь.  А  лучше всего вообще кончать с  поляркой:  дети  .в  школу
пошли-  отцовский глаз  нужен,  да  и  Таньку грех вводить во  искушение
слишком длительной свободой.  Вернусь -  и швартуйся, Борис Григорьевич,
на  вечную стоянку в  Черемушках.  Из  тридцати пяти  лет  чистых десять
прожито в полярке. Мало? Много!
   Полчаса осталось,  на стрелки смотреть тошно - как полудохлые мухи на
солнце...  Капроновые нервы у бати -  заснул. Значит, все у него решено,
раз  позволил себе  заснуть:  сообщат курс -  запевай,  а  не  сообщат -
пешком, ползком пойдем искать ворота. Найдешь их, как же -прямо в рай...
Ребята небось в  балке  томятся,  гадают,  почему это  сеанс  затянулся.
Уходили - как хоккеисты вратаря по плечу хлопали:  "Давай,  Борька".  Им
хорошо,  они каждый за себя отвечают,  а в шайбе всегда виноват вратарь.
Спасибо, ребята, за любовь и доверие..."
   Сунул руку в  ящик стола,  вытащил кипу листков.  У  Ленькиной матери
день рождения, а поздравление не отправлено.  Мамочка,  скажем  прямо,  три  радиограммы в  неделю  от
сыночка  требует,  чуть  задержка -  поднимает тревогу на  сто  слов.  И
докторские  родители такие же психи, а у них, как на грех, тридцатилетие
супружеской жизни - вот она, Лешкина радиограмма. Тоже будут бить во все
колокола.  Догадаются в  Мирном  -  соврут  что-нибудь  помехи,  мол,  в
ионосфере.  Хорошо еще,  что свою родню не  разбаловал,  приучил:  раз в
неделю "Жив, здоров" - и никаких тебе слюней.
   Снова  заставил себя  думать  о  другом.  Ребята  наверняка веник  на
радостях докуривают -  Тошкин эрзац-табак.  Этому шкету все нипочем,  на
собственных  похоронах   фортели   будет   выкидывать.   Сидит   братва,
концентраты жует, а Тошка приютился в углу, язык набок, накорябал что-то
на бумажке -  и  прошу,  товарищ Маслов,  принять срочную радиограмму от
члена  коллектива Петра Задирако:  "На  деревню дедушке Макарову Алексею
Григорьевичу.  Дорогой дедушка,  возьми меня отсюда.  Мясо все  слопали,
никому я больше здесь не нужен, а намедни Гаврилов хотел меня высушить и
пустить на  курево..."  Животы  надорвали.  Нигде  не  пропадет Тошка  -
счастливый характер.
   Великая сила -  характер,  кому-кому,  а  радисту это известно.  Хотя
радист,  дорогие товарищи, докторского образования и не имеет, а никакой
доктор  ему  в   подметки  не  годится,   когда  надо  поднять  человеку
настроение.   Ну,   воздействовать  на  психику,  что  ли.  Дурак-радист
здорового мужика  в  хлюпика  превратит,  а  умный  из  хлюпика  сделает
богатыря.  Взять,  к примеру, Савостикова. Мускулов вагон, а характера -
маленькая тележка,  совсем  сдал  парень после  того,  как  заблудился в
поземку.  Тогда не кто-нибудь,  а  он,  Борис,  попросил Валеру сочинить
текст, батя подписал, и пошла в Ленинградский спорткомитет радиограмма о
геройском  поведении мастера  спорта  Савостикова,  спасшего  начальника
поезда.  И  такое оттуда поздравление Ленька получил,  что  по  сей день
готов вместо тягача сани тащить.  С Валерой -  наоборот.  Жена сообщила,
что тяжело заболел отец,  подозрение на  рак.  Зачем?  Пошлют за Валерой
"ТУ-104" и  доставят в  Москву?  Пришлось задержать радиограмму,  а жену
надоумить: сочувствуем, но просим учесть ситуацию.
   А  как  в  прошлом походе  Серегу  Попова  лечили?  Отпетым циником и
бабником был Серега (был! Он-то есть, ты будешь или не будешь - вопрос),
в тридцать  четыре  года  неженатый, один у него разговор - женщины: как
они - Антонина, Рая  и другие - его обожают. Борис  и предложил провести
курс  лечения. К  обеду  на  десерт - первая  радиограмма: "Дорогой  мой
ненаглядный твой  сыночек  уже  толкается  тук-тук в июне поеду рожать к
твоим хочу назвать  Сереженькой  телеграфируй  согласие. Твоя  Марфуша".
   Два дня  Попов  обалдевший ходил,  за  голову  хватался: "Вот  змея!"
Выдержали Серегу неделю - и хлоп на стол  новую  радиограмму:  "Согласно
заявлению гражданки Петриковой Антонины Николаевны и показаниям свидете-
лей двое близнецов рожденных упомянутой гражданкой зарегистрированы вашу
фамилию тчк Соответствии законом алименты взыскиваются вашего расчетного
счета  тчк  Завзагсом  Рудаков". Серега  чуть  не слег,  но  батя  велел
добавить еще. Добавили - радиограмму от родителей: "Приехала из  Рязани
Раиса  на  седьмом месяце  говорит твой  сообщи срочно принимать как
невестку или нет". Тут Серега озверел, стал заикаться, и батя при всех
сказал: "Поможем тебе, Попов, выручим, но обещай коллективу: о бабах больше
ни звука". - "Да я... чего хочешь! Землю есть буду!" - "И с этим делом
покончишь?" - "Батя! Клянусь!" Тогда признались...
   Десять  минут.  Ну,  родные мои,  Володька,  Генка,  не  томите душу,
скажите,  что записали и расшифровали! Если даже нет у Макарова на карте
той проклятой вехи,  хоть совесть будет спокойна...  Вахты за  вас нести
буду, полы мыть в рубке!
   Проверил настройку, поправил наушники.
   - Батя, время!
   Гаврилов покряхтел, встал, подошел к рации.
   - Чего руки дрожат? Лошадей воровал?
   - Х-холодно...
   Гаврилов набросил на плечи Бориса свою каэшку.
   - Эфирное создание... Может, микрофоном попробуешь?
   - Не выйдет, батя.
   - Все  у  вашего брата  радиста шиворот-навыворот.  От  Комсомольской
работали микрофоном,  а  у самого Мирного -  морзянкой,  и то слышимость
будто комариный писк.
   - Спроси у радиофизиков, я в теории не очень... Начали!
   - Переведи эту тарабарщину на человеческий язык, Ну?
   - РСОБ,  РСОБ,  РСОБ,  я УФЕ,  я УФЕ,  Мирный вызывает поезд,  Мирный
вызывает поезд, как слышите меня, прием... Гаврилова вызывает Макаров, у
рации Макаров...  Ваня,  твой запрос не  разобрали,  не  поняли...  Если
тянешь  технику  на  буксире,   разрешаю  все  оставить,  иди  на  одной
"Харьковчанке",  на одной "Харьковчанке"... У тебя дома все нормально, у
ребят тоже. Ваня, уверен, что молчишь из-за поломки рации, из-за поломки
рации...  Как  понял  меня?  Прием...  Ваня,  дружище,  каждый час  буду
выходить на связь, слежу на всех частотах. Твой Алексей Макаров.
   Борис уронил голову на грудь, замер.
   - Не поняли...-  раздумчиво, самому себе сказал Гаврилов. - Жаль, что
не поняли... Зови ребят. Начнем, сынок, все сначала.

        СЕРГЕЙ ПОПОВ

   Перед  самым  вылетом  с  Востока  приятель-магнитолог подарил Попову
бутылку спирта - лучше бы сам ее выпил. Всю ночь Сергей Попов просидел с
Мишкой Седовым, день проспал, а вечером выбрался из дома подышать свежим
воздухом -  нет "Оби", ушла. Жалко! Друзей не проводил, не помахал рукой
с барьера...
   Долго проклинал он ту самую бутылку.
   Неприятности начались с  разговора в  кабинете начальника экспедиции.
Макаров  и  начальники отрядов  слушали  внимательно,  задавали вопросы,
уточняли. Того, чего Попов опасался, не произошло: никто не осуждал его,
не  упрекал за  то,  что  он  выбрал самолет.  Прочитанное вслух  письмо
Гаврилова подтверждало:  в  обратный поход  пошли только добровольцы,  и
никаких претензий к тем, кто улетел, у него нет.
   - А  Сомов  и  Задирако почему все  же  остались?  -  поинтересовался
Макаров.
   - Никитин нажал, - ответил Попов. - Уговорил в последнюю минуту.
   - А тебя не уговаривал?
   - Нет. А то бы я тоже остался!
   Выпалил -  и  покраснел.  Глупо  прозвучало,  по-мальчишески.  Никто,
однако, не усмехнулся, будто не слышали.
   - Мне идти?  -  Тоже не  самое умное сказал:  начальство лучше знает,
когда отпустить.
   - А   куда   собираешься   идти-то?    -    Макаров   на   этот   раз
усмехнулся. - Куликов, возьмешь его к себе?
   - Обойдусь, - коротко ответил начальник аэрометотряда.
   - Кто берет Попова?
   - Я беру, - пробасил Сорокин, заместитель начальника по хозяйственной
части. - На камбуз, мыть посуду.
   - Чего? - Попов не поверил своим ушам.
   - Заметано, - Макаров кивнул. - Иди, Попов.
   - Шутите, Алексей Григорьич?
   - Можешь идти!
   Вышел -  как с ног до головы оплеванный. Снял шапку, подставил сырому
ветру   разгоряченную  голову.   Он,   Сергей  Попов,   штурман  четырех
трансантарктических походов, будет кухонным мальчиком? Дудки!

   Тогда  и  начал проклинать подаренную бутылку спирта,  из-за  которой
проворонил "Обь".  Хлопнул бы на стол заявление -  и будьте здоровы!  Не
было еще такого,  чтобы один человек за всех мыл посуду. Каждый отряд по
очереди обслуживал камбуз. Значит, решили наказать, отомстить за то, что
не  улыбается начальству,  как  другие...  Кто  другие  -  в  голову  не
приходило,  но  было ясно,  что  они наверняка имеются.  Еще пожалеете о
Сереге!

   Сутки валялся на  койке в  пустом доме (из  транспортного отряда один
Мишка Седов в трех комнатах жил),  курил одну сигарету за другой.  Утром
следующего дня явился на камбуз.
   - Чего делать? - буркнул, не глядя на шеф-повара Петра Михалыча.
   - Работа у нас не простая,  не всякому уму постижимая!  -  с обычными
своими вывертами запел повар.- Запамятовал, ты по каким наукам главный у
нас специалист?
   - Брось трепаться, Михалыч!
   - Высшую математику знаешь?
   - Ну, и дальше что?
   - Тогда  прикинь:  сколько  воды  нужно  натаскать и  нагреть,  чтобы
выдраить два  котла и  десять штук кастрюль?
   Сплюнул от злости Попов и отправился за водой.

   Попов не слукавил: подойди к нему Валера, попроси: "Оставайся, Сере-
га", - остался бы. Ноги не шли в самолет, на каждом шагу оборачивался,
прислушивался, не зовет ли кто, но никто не звал, даже проститься не
пришли.
   Ой, как не хотелось улетать одному!
   Самолюбие заставили и  обида.  Васе и  Пете поклонились,  ему -  нет.
Почему?  Любили их больше?  Ну,  Петя,  положим,  ангелок без нимба, его
всякий погладит, а с Васей близок разве что его кошелек. Кто на стоянках
в  инпорту не  считал валюты для-ради  приятелей?  Он,  Серега.  Кого ни
минуты в покое не оставляли, теребили: "А дальше что было?" Серегу. Кому
из  штурманов батя верил больше всего?  Ему,  Сереге!  Так почему же  не
подошли,  не сказали по-человечески: "Брось ерепениться, кореш, поползем
вместе"? Ломал голову, не мог понять, почему им поклонились, а ому нет.
   Между тем никакого секрета здесь не было.

   Иной  человек  при  первом  знакомстве  не  нравится,  даже  вызывает
антипатию:  он  как бы присматривается к  новым товарищам,  не торопится
лезть в компанию и потому кажется высокомерным,  много о себе мнящим. Но
понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и
скромность,  высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет
лучше таких людей.  И  уважение товарищей приходит к ним не сразу,  зато
надолго и прочно.
   Другой же -  с первой минуты любимец,  он не ждет,  пока его примут,-
сам  входит  в  компанию,  заражает  всех  своей  жизнерадостностью.  Не
человек, а дрожжи! Распахнутая душа - залезай, для всех места хватит! Но
проходит время,  и выясняется,  что это внешний блеск -  мишура,  пленка
сусального  золота,  под  которой  скрывается  обыкновенная железяка.  А
жизнерадостность,  веселость  новичка  -  колокольный звон:  отгремел  и
исчез,  оставив после себя  пустоту.  И  былое очарование уступает место
равнодушию,  которое тем глубже,  чем больше обманулись товарищи в своих
ожиданиях.
   Таким был Сергей Попов.  Но  он  этого не  знал,  так как размышлять,
копаться в причинах и следствиях не привык;  жизнь,  пожалуй, ни разу не
оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во
всяких передрягах,  но обычно за чьей-нибудь широкой спиной,  и  поэтому
легкость в  мыслях и  порою разгульная лихость не  мешали ему лавировать
меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.
   Серега был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший.
Иначе Гаврилов не брал бы  его третий поход подряд. Веселый, никогда не
унывающий, Серега мог в трудную минуту снять напряжение немудреной шуткой,
не  обижался на критику -  стряхивал ее с
себя,  как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе
серьезнел -  далеко  не  безразличен был  к  оценке  своего штурманского
ремесла.  За  исключительное умение точно  определиться ему  прощались и
безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных
не в  цветочной оранжерее походников,  и  неразборчивость в  средствах -
простительная,  когда Серега,  например,  стащил со  склада три  бутылки
шампанского на  день  рождения бати  и  потом обезоруживающе признался в
этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не
святой,  испытывал неловкость,  слушая  откровения штурмана,  а  Алексей
однажды вспылил и  в  резкой форме сказал,  что  если Серега "не заткнет
фонтан", пусть пеняет на себя.
   Так  что отношение к  Попову было двойственное:  его очень ценили как
штурмана и  не  очень -  как человека.  К  третьему походу Попов наконец
заметил это,  но  самокритичности в  нем не  было ни  на грош,  и  плохо
скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как  зависть.  Его  шутки
стали  злее  и  не  вызывали  больше  улыбок,  а  бахвальство,  когда-то
казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серега с точностью до ста
метров выходил к  очередному гурию и,  радостно хлопая себя  по  бедрам,
восклицал:  "Такого штурмана поискать надо,  а,  братва?"все  дружелюбно
смеялись над  его  наивным  самодовольством.  А  в  последнем походе  не
смеялись,   потому  что  Серега  теперь  уже  не  просто  бахвалился,  а
подчеркивал свое превосходство,  убеждал товарищей в  полной их  от него
зависимости.
   Особенно обидно высказался он  на  Востоке,  когда Гаврилов предложил
каждому  сделать  выбор.   Сам  батя  тогда  вышел,   чтобы  не   давить
авторитетом,  не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили,
поспорили.
   - Чего там  болтать попусту,  все  равно полетим, - заявил Попов. - И
обсуждать нечего.
   - Это почему? - осведомился Валера.
   - А потому, что лично я лечу.
   - Ну,  и  что из этого следует?  ~  А  то,  что без меня вы через сто
километров  будете звать маму!  -  И засмеялся,  весело обводя товарищей
глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.
   - Ты умеешь ходить? - спросил тогда Игнат.
   - Ну? - насторожился Попов.
   - Вот и иди... сам знаешь иуда!..
   Так что никакого секрета здесь не было.

   И  еще одно опасение Попова не  оправдалось:  положение его оказалось
вовсе  не  таким уж  унизительным.  В  экспедициях никакая работа не
считается зазорной:  даже  начальники отрядов дежурят по  камбузу,
подметают полы,  когда подходит очередь.  И  то,  что теперь за всех мыл
посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова
никто  не  позволил  бы  себе  обвинить  в  трусости,  не  многие  могли
похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на
мысе  Челюскина,  где  Серега  самолично уложил  двух  медведей-людоедов
(одного из  карабина,  другого,  раненного,  ножом)  и  километра четыре
протащил на себе истекающего кровью метеоролога,
   Уловив сочувствие,  Попов воспрянул духом:  стал  изображать из  себя
жертву несправедливости и  мыл тарелки с  видом низвергнутого с престола
короля.  По  вечерам играл на  бильярде,  резался в  "козла",  вызывающе
отворачивался,  когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых
следовало, что начальство еще пожалеет о своем самоуправстве.
   Но  так  продолжалось недолго.  Дней  через десять в  Мирном только и
говорили  о  том,  как  Синицын  подвел  Гаврилова,  о  сгоревшем  балке
Савостикова и  небывалых морозах на трассе.  Подобно морякам и летчикам,
полярники  крепко   спаяны  священным  законом  взаимопомощи  и   тяжело
переживают,  когда  обстоятельства не  позволяют  выручить  товарищей из
беды.  Повсюду -  ив рабочих помещениях,  и  в кают-компании,  и в жилых
домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали
виновных,  прикидывали шансы  походников и  с  горечью соглашались,  что
шансы эти невелики.
   Что ни день,  предлагали Макарову проекты:  вернуть "Обь" и  наладить
самолеты - напрасная затея, даже шестьдесят градусов для "ИЛ-14" предел;
приказать Гаврилову вернуться на  Восток -  тоже  плохо,  на  подходах к
Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать
попытку  расконсервировать Комсомольскую и  переждать  до  октября  -
безнадежно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду -
не на чем:  тягачей в Мирном нет,  все в походе, а на двух тракторах без
кабин и одном вездеходе на купол не пойдешь:  первая же порядочная пурга
погубит.
   Макаров  дневал  и  ночевал  на  радиостанции,   дважды  в  день  вел
переговоры  с  Гавриловым.   Восток  и  Молодежная,   Новолазаревская  и
Беллинсгаузена замерли в ожидании, неотрывно следя за судьбой похода.
   Десять человек погибали - и весь мир не мог им помочь, Ну, не имел он
такой возможности!  Оборвись батискаф в Марианскую впадину -  и то легче
было бы придумать, как его спасти.
   И отношение к Попову стало меняться.

   Сначала по  Мирному прокатился нехороший слушок,  что Серега знал про
топливо и потому сдрейфил.  Многие качали головами:  "Какой Сереге резон
было скрывать такое от бати?!"-но свое дело слушок сделал.  Тщетно Попов
сыпал проклятиями в  адрес Синицына:  "Убью Плеваку вот этими руками!" -
тщетно клялся и  божился,  что  ничего не  знал, - слушали его все более
недоверчиво. Если не знал, почему тогда оставил поезд, улетел?
   Очень  трудно,  почти  невозможно было  убедительно ответить на  этот
вопрос.  Мишка Седов, советовал: не суетись и не брызгай слюной, выступи
на собрании и расскажи,  что и как произошло, напомни, что никогда Попов
не намазывал лыжи от драки.
   Не  решился повиниться перед людьми,  а  когда готов был это сделать,
стало поздно: срок прошел, вокруг образовался вакуум.

   Был один эпизод в жизни Попова, который остался рубцом в памяти. Лето
после одной из экспедиций он провел в Крыму.  Хорошо провел, полноценно,
как говорится,  заслуженно отдохнул.  Но  не  в  этом дело.  Из Крыма он
собрался к  родителям залететь -  старики обижались:  полтора года не
виделись. Послал им телеграмму, что вылетает таким-то рейсом, но устроил
в  аэропортовском ресторане  отвальную  приятелям,  малость  перебрал  и
объявление  о  посадке  прозевал.  Размахивал  билетом,  совал  почетные
полярные документы -  бесполезно,  товарищ,  посадка окончена, полетите
следующим рейсом.  Подумаешь,  дела,  следующим так следующим. Прилетел,
явился домой -  отец лежит в постели с кислородной подушкой,  мать вся в
слезах  на  кушетке,  врач,  соседи,  кутерьма...  Испугаться не  успел:
"Сыночек, живой!" С криком бросились к нему, обнимали, обцеловали всего.
   Оказалось,  при заходе на посадку разбился тот самолет, на который он
опоздал...
   Попов чуть не  помешался от  такой удачи,  от  подаренной ему  жизни.
Сколько раз сам себе спасал жизнь -  не считал:  то ведь сам!  -  а этим
случаем ужасно гордился и без конца о нем вспоминал, смакуя детали.
   - Есть  у  меня  один знакомый...-  заметил как-то  Гаврилов, - очень
прилично зарабатывает,  большие премии за изобретения получает.  Человек
как человек,  не щедрый,  не скупой -  обыкновенный.  И вдруг выиграл по
лотерее мотоцикл.  Ну,  просто ошалел от  счастья!  Пять  мотоциклов мог
купить - не обеднел бы, но ведь этот дармовой, с неба свалился! Так и ты
со своим самолетом. Люди-то погибли... Эх ты!..
   Пропустил Попов батин укор мимо ушей,  а теперь вспомнил. И поразился
совпадению:  уж очень похожи они оказались, та история и нынешняя. С тон
лишь  разницей,   что  тогда  жизнь  ему  подарил  случай,  а  теперь  -
дезертирство.
   Дезертир!
   Никто не бросил ему в лицо этого слова, но с того дня, как по Мирному
разнеслось:  "Батя умирает!" -Попов не слышал - видел в глазах людей это
хлесткое,  как удар кнутом,  обвинение.  И хотя батя выжил, Попову стало
ясно:  отныне вину за  любую неудачу походников будут возлагать на пего.
Причина?  Даже искать не  надо,  наверху лежит,  с  ярлыком приклеенным:
"Сбежал,  оставил поезд без штурмана!" Коснись это кого-то другого,  он,
Попов,  наверняка думал бы так же. Древняя, как мир, истина: людям нужен
козел отпущения.
   Все знали,  и  он лучше других:  колея за Комсомольской кончилась,  и
поезд отныне ведет Маслов.  Батя -  тот кое-как еще мог определиться,  а
Борис -  штурман липовый.  К тому же и солнце скрывается, а звезды и для
бати и для Бориса - книга за семью печатями. Не выйти поезду к воротам!
   Попов перестал на людях курить - услышал однажды: "А у них все курево
сгорело!"  Перестал ко вечерам ходить в кают-компанию - как-то взял кий,
и  от бильярда отошли все.  Перестал
смотреть кино -  тесно, люди один на другом сидят, а вокруг Попова места
пустуют...  Радисты,  к которым он бегал по пять раз на день,  не желали
по-человечески  разговаривать,   цедили  сквозь  зубы  неразборчиво.   В
завтрак,  обед и  ужин Макаров зачитывал сводки от Гаврилова,  и  мойщик
посуды физически ощущал,  как  десятки взоров обращаются в  его сторону.
Даже Мишка Седов,  друг-приятель,  с которым два похода хожено,  являлся
домой только ночевать, раздевался - и подушку на голову.
   За свои тридцать четыре года Попов привык к тому,  что люди относятся
к  нему по-разному.  Одних покорял его  легкий взгляд на  жизнь,  других
отталкивал, одни навязывались ему в друзья, другие сторонились. Любили и
ненавидели,  были равнодушны и  нетерпимы.  Но никогда и никто Серегу не
презирал!  Впервые от  него отвернулись все,  впервые ощутил он  давящую
человека, как трамвай, силу бойкота.
   Сломали  Попова.   Самый  общительный  из   общительных,   веселый  и
беззаботный трепач, он полюбил одиночество и лучше всего чувствовал себя
тогда,  когда ездил за мясом на седьмой километр, где находился холодный
склад.  Сидел  за  рычагами  трактора  и  мечтал,  что  вернутся  ребята
живы-здоровы - ведь добрались до Пионерской, остались заструги и выход к
воротам,  расскажут все,  как было,  и снимут с него позорное обвинение.
Будут снова жить вместе,  в  одном доме,  в сентябре пойдут за брошенной
техникой,  а в декабре -  в очередной поход на Восток.  И все станет как
раньше.
   Возвращался  -  и  узнавал,  что  сегодня  определиться походники  не
смогли,  что  техника разваливается,  жрать нечего и  даже чай разогреть
можно только на капельнице -  без газа остались. А в ночь, когда связь с
поездом оборвалась, Попов не сомкнул глаз.
   Чувство непростительной вины перед батей,  перед ребятами, которых он
своим  дезертирством обрек  на  гибель,  с  огромной силой охватило его.
Десять лет,  всю жизнь бы отдал,  чтобы оказаться с  ними и разделить их
участь.
   Полночи лежал, курил, думал и решился на отчаянный шаг.
   Или пан, или пропал!

        ЗВЕЗДНАЯ МИНУТА СЕРГЕЯ ПОПОВА

   Тайком,  как вор,  выскользнул из дома и проник на камбуз. Побросал в
мешок несколько буханок хлеба, кругов десять копченой колбасы, несколько
банок говяжьей тушенки, взвалил мешок на плечи и вышел. Оглянулся - тихо.
Спит  Мирный,  только  окна  радиостанции светятся.  Мороз  градусов под
тридцать, но без ветра - уже хорошо. Согнувшись в три погибели, побрел к
мысу  Мабус,  на  цыпочках  прокрался  мимо  дизельной  электростанции и
беспрепятственно добрался  до  гаража.  Снова  по-воровски  оглянулся  -
никого...
   Зажег свет, внимательно осмотрел вездеход Макарова. Бак полный, траки
в порядке,  ящик с запасными частями, портативная газовая печурка на
месте.  Сунул в  крытый брезентом кузов мешок с  продуктами,  канистры с
бензином,  закрепил их  веревкой.  Ударил себя  по лбу: забыл  сигареты!
Вернулся,  взял  два  блока "Шипки",  прихватил на  камбузе двухлитровый
термос с кофе.  Кажется, все. Хорошенько прогрел вездеход - на дизельной
электростанции гул такой,  что никто не услышит, сел в кабину и помчался
по  Мирному.  Увидел,  как из дома начальника выскочил дежурный,  весело
заорал ему: "Гуд бай!" - и включил третью передачу.
   Вездеход рванул во тьму по колее,  проложенной к  седьмому километру,
круто повернул налево у сопки Радио и у памятника Анатолию Щеглову вышел
на  прямую.  Попов  привычно  снял  шапку:  неподалеку  от  этого  места
провалился Щеглов в трещину...
   Или пан, или пропал!
   На седьмом километре колея кончилась.  Попов сбросил газ, кивнул, как
старой знакомой,  установленной у склада вехе номер 1. Знакомая веха, не
раз  целованная -  когда возвращались с  Востока.  Отсюда для  походника
начинается Антарктида.
   Пройдешь еще сто девяносто девять вех -  и упрешься в ворота. Вывози,
лошадка,  назад ходу нет!  Сколько сможешь,  столько и вези. Дотянешь до
поезда -  спасибо,  не дотянешь - поставят памятник, как Толе. Хотя вряд
ли   поставят   дезертиру   и   злостному   нарушителю  производственной
дисциплины. Отпишут родителям: "С глубоким прискорбием..." - и  прикроют
дело.  Врешь,  не  прикроют,  долго не  забудут человека по имени Сергей
Попов! Кто еще рискнул рвануть  на вездеходе к сотому километру?  Никто.
Потому что смертельный риск - на одинокой машине идти на купол, а второй
нет: тракторы-то без кабин! А Сергей Попов, трус и  дезертир,  плюнул на
инструкции  и  отправился  на  прогулку  -   подышать  свежим  воздухом.
Отворачивайтесь от Сереги, топчите его ногами!

   Нас по "Харьковчанкам" разбросали,
   Сунули пельмени в зубы нам,
   Доброго пути нам пожелали
   И отправили ко всем чертям!..

   Без спирта пьяный,  с песней гнал Попов вездеход по коридору. Знал он
его как свои пять пальцев,  в уме проходил с закрытыми глазами - от вехи
до вехи.  Сейчас будет небольшой подъем, за ним спуск и снова подъемчик.
Справа трещина "до  конца  географии",  вот  она,  родимая,  а  мы  мимо
проскочим.  Вот  здесь со-овсем потихоньку,  ползком,  рядом притаилась,
змея подколодная... А теперь вздохнуть с облегчением. Эх, было бы светло
- километров тридцать в час дал бы на этом отрезке!  Скоро, что-нибудь в
08.20,  покажется верхний краешек солнца -  если не заметет,  конечно. А
солнце плюс фары - почти что день.
   Почувствовал зверский голод,  остановился.  Оторвал  от  круга  кусок
колбасы,  проглотил и  запил кофе.  Два  литра кофе заменяют сутки сна -
доказано медициной.  А больше нам и не надо,  за сутки мы обогнем земной
шар вокруг экватора!
   Вездеход,  взревев,  пополз на  крутой и  длинный,  в  сотни  метров,
подъем,  проклятый всеми походниками самый тяжелый подъем на  купол.  По
два  тягача  в  одни  сани  впрягали -  еле  втаскивали наверх  к  вехе,
установленной на двадцать шестом километре.  Отцепляли сани и спускались
за  другими -  так называемая "челночная операция имени Сизифа".  Тягачи
стонали и выли,  два-три дня, бывало, теряли на этом подъеме, а вездеход
- за полчаса проскочил!
   К   двадцать  шестому  километру  высота   купола   достигла  семисот
пятидесяти метров. Дальше подъем шел пологий: временами он чередовался с
небольшими  спусками  -  дополнительные ориентиры,  очень  выгодные  для
штурмана.  Невесомый, легкий в управлении вездеход так и напрашивался на
максимальную скорость, но, хотя  узкая  полоска  солнца  обратила ночь в
сумерки,  Попов   повел  машину  осторожнее,  чем  раньше.  Лихорадочное
возбуждение улеглось, и он даже  упрекал себя за малооправданный риск, с
каким гнал вездеход  по  столь  опасным  местам. Пройдя  веху,  двигался
теперь чуть ли  не шагом и ускорял ход лишь тогда, когда  фары брали под
прицел очередной  ориентир. На номера вех Попову не было нужды смотреть.
Та, с башмаком на верхушке, - номер 56,  эта, с развевающейся портянкой,
- номер 60, а надписи  на 67 и 70 - дело рук  Тошки: "Дом отдыха "Вечный
покой" и "Пойдешь направо - не забудь про завещание!"
   Не машина -  ласточка,  в солнечный день за двенадцать часов до ворот
долетела бы.  Но и сорок километров за семь часов - совсем даже неплохо.
Вот  что  плохо -  не  выспался:  полтермоса кофе  выдул,  а  все  равно
разморило.  На  пятидесятом километре нужно  будет отдохнуть,  размяться
маленько.
   Стал вспоминать,  что второпях забыл предусмотреть. Спальный мешок не
взял?  Черт с ним. Уровень масла не проверил!.. Ну, с маслом должен быть
порядок,  вездеход у Макарова всегда наготове,  каждый день воевода свои
владения объезжает.  Только не сегодня,  конечно.  Сегодня небось рвет и
мечет, стружку снимает с дежурного.
   Эта  мысль так  понравилась Попову,  что он  во  весь рот заулыбался,
довольный.   "Одержим  победу,   к  тебе  я  приеду  на  горячем  боевом
коне!"-припомнилась  песенка,   которую,   вернувшись  с  фронта,  любил
мурлыкать отец.  Возвращусь с  батей и  ребятами -  тогда и суди Попова.
Приказывай не посуду мыть,  а хоть  уборные чистить - в  глаза тебе буду
смеяться! Эх, житуха начнется!..
   Так  хорошо было  Попову сознавать,  что  кончились кошмары последних
двух месяцев, так ликовала его душа при мысли о том, что на исходе суток
он займет свое штурманское кресло в  "Харьковчанке",  что не просто петь
захотелось - орать во весь голос. Никогда еще человек не выходил один на
один  с  ледяным куполом,  он, Попов, первый!  "Неслыханное,  чудовищное
самовольство!  - будут кричать. -Не нужны нам такие авантюристы!"  И  не
надо,  на коленях будете просить, сам больше к вам не пойду, хоть дегтем
характеристику пишите - словом не возражу. Плевать на характеристики, на
все  плевать,  лишь бы  ребятам,  бате в  глаза посмотреть!  Сказать им:
"Прости, батя, прости, братва, и спасибо  за науку". Повторил про себя -
понравилось, так и надо сказать. Обломали Серегу, выбили дурь из головы,
перед  всеми повинюсь, за  все. Моя  у  Варьки  дочь - вернусь, признаю.
Женюсь, если  простит  за хамство, или алименты  платить  буду. Старикам
тоже  поклонюсь:  перебесился, скажу, баста, вместе начинаем жить. Снова
на траулер пойду, привыкну как-нибудь...
   Не  повезло ему  с  морем.  Четырнадцать лет назад окончил херсонскую
мореходку и  стал плавать штурманом на рыболовном траулере.  Еще когда в
учебные  плавания  ходил,  блевал  даже  в  пустяковый шторм,  одолевала
морская болезнь;  думал,  привыкнет со временем,  а  не привык.  Сначала
жалели,  подменяли в штормы на вахтах,  а потом посоветовали списываться
на берег.  Жалко было потерянных лет,  хорошего рыбацкого заработка,  но
"на чужой пай рта не разевай" -  пришлось увольняться.  И  тут встреча в
закусочной с  Колей  Блиновым,  бывшим приятелем по  мореходке.  Он  был
четвертым  штурманом  на  "Оби"  и   брался  свести  Серегу  с  полярным
начальством. Свел - и переквалифицировался Серега с морского штурмана на
сухопутного.  Зимовал на  Крайнем Севере,  потом в  Антарктиде,  ходил в
походы,  а в остальное время был у аэрологов и метеорологов на подхвате.
За  тринадцать лет  семь  с  половиной  отзимовал,  благодарностей вагон
получил и в заключение высшую награду - должность судомойки...
   Кровью блевать буду - вылечусь от морской болезни, решил Попов. И тут
же оставил себе маленькую лазейку:  если не извинятся миром, не уговорят
забыть обиду.  Не  бедным родственником собирается Серега возвратиться в
Мирный, не посуду мыть на камбузе!
   На  пятидесятом километре остановил вездеход,  вышел из кабины.  Веха
чуть видна,  за  три месяца на две трети замело.  И  трещина,  что летом
темнела в пяти шагах справа, светлым снежным мостиком покрылась - капкан
замаскированный.  Для  интереса Ленька  Савостиков бросил  тогда  в  нее
сломанный палец от трака и  услышал только через полминуты глухой стук -
ухмылка на  Ленькином лице  будто примерзла.  А  слева до  трещин метров
десять -  здесь  коридор более  или  менее широкий.  Только дышать стало
труднее,  высота уже  девятьсот с  лишним метров,  так  что с  разминкой
усердствовать  не  стоит.  В  походе  на  купол  поднимаешься  медленно,
акклиматизируешься по степенно,  а  когда сразу взлетаешь на верхотуру -
заметно.  До  семьдесят пятого километра подъема почти  не  будет,  зато
последние двадцать пять снова идут к  небу:  высота у  ворот,  припомнил
Попов, тысяча четыреста двадцать шесть метров.
   Похолодел:   показалось,  что  мотор  чихнул.  Кинулся  к  вездеходу,
прислушался  -  вроде  нормально.  Сел  за  рычаги,  двинулся  вперед  и
поклялся,  что останавливаться больше не будет, незачем искушать судьбу.
Долго еще прислушивался,  не мог унять дрожи в коленках.  Случится что с
мотором - верная прописка на острове  Буромского: из Мирного на тракторе
за ним не пойдут, а на поезд надежды мало. Раз до сих пор не показались,
значит, либо не могут отыскать ворота, либо...
   Скверная мыслишка: ну, поднимусь на сотый, поищу и не найду. А дальше
что?  Сколько искать -  сутки,  двое?  А  вдруг заметет?  Тогда придется
останавливаться и уповать на то,  что мотор не заглохнет.  Так он тебе и
не заглохнет в пургу, держи  карман  шире, тут закон подлости действует.
   Устал, подумал Попов, вот и лезет в  голову всякая ерунда. Глотнул из
термоса, закурил. Почувствовал  тошноту, выбросил сигарету. Газу, навер-
ное, надышался, а может, высота  действует. Ладно, бог не выдаст, свинья
не съест.

   Солнце давным-давно скрылось;  легкий ветерок взметал снег,  и  вести
машину стало трудно. Вторую ночь Попов не спал. Голова налилась свинцом,
сердце  билось  ощутимыми толчками,  и,  самое  неприятное,  подкатила и
застряла у горла тошнота. Тормознул, приоткрыл дверцу, сунул палец в рот
- вырвало с болью, жестоко. Два литра .кофе выпил, перекурил. А не выпил
бы - заснул. Нащупал рукой какую-то  ветошь,  вытер лицо.  В  нос ударил
резкий запах бензина и отработанного масла, снова начало тошнить. Плохо,
ой как плохо...
   Пересилил тошноту,  двинулся на  первой передаче.  Мишку Седова нужно
было взять с  собой,  наверняка согласился бы Мишка.  А вдруг доложил бы
Макарову?.. Один на куполе не воин, плохо одному на куполе...
   Вездеход резко накренился, послышался скрежет металла, и Попов больно
ударился грудью о рычаги. Мгновенно среагировал, заглушил, мотор и, весь
дрожа от напряжения, осторожно  выбрался  из кабины.  По тому, что левая
гусеница  оторвалась  от  поверхности  снега, понял:  дело  швах.  Зажег
фонарик и увидел упершийся  в  край  трещины  бампер. Была б она  пошире
сантиметров на тридцать, проскочил бы в нее, как яблоко.
   Еще не  веря тому,  что случилось,  Попов осветил колею и  убедился в
том,  что  взял  вправо.  Притупилась реакция,  на  последних километрах
споткнулся!  Сон как рукой сняло,  в  голове просветлело.  О том,  чтобы
попытаться дать задний ход и выбраться из ловушки, не могло быть и речи.
Значит,  "пешим по-танковому",  как любил говорить батя. А снег на колее
глубокий, почти поверх унтов...
   Страшно залезать в вездеход,  а нужно. Залез. Опустил на снег мешок с
продуктами,  взял  ракетницу.  Рассовал  по  карманам  патроны  и  начал
осторожно протискиваться в  левую  дверцу.  Под  правой гусеницей что-то
хрустнуло, и Попов, не раздумывая, выбросился из кабины.
   Вездеход еще больше накренился:  наверное,  достаточно толчка,  чтобы
бампер  соскользнул  со  своего  ненадежного  ледяного  упора.  "Прощай,
лошадка",-  горестно подумал Попов.  Взвалил на  плечи мешок -  тяжелый,
черт,  пуда два потянет, и, подсвечивая себе фонариком, Двинулся в гору.
Через  несколько шагов задохнулся;  остановился,  выбросил из  мешка две
буханки хлеба.  Перевел дух и пошел дальше.  Добрался до вехи номер 196,
погоревал, что самую малость лошадка не дотянула, и долго, минут десять,
отдыхал, сидя на мешке.
   Ноги тонули в снегу, и вытаскивать их стало невмоготу. Одну за другой
выкинул остальные три буханки, а на верхушку очередной вехи насадил пять
кругов колбасы -  чтобы  легче  найти,  если  будет  такая нужда.  Хотел
отдохнуть дольше,  но почувствовал,  что замерзает, и двинулся в путь. К
вехе 198 уже не шел, а едва ли не полз, падал, вставал и еле переставлял
ноги.  Ветерок  перехватывал и  без  того  сбитое  дыхание,  и  если  бы
оставался не один несчастный километр,  а  два или три,  незачем было бы
играть в ату проигранную игру. Мешок решил оставить здесь - возле вехи,-
только сунул в карман кусок колбасы и несколько пачек "Шипки".
   Ветер все усиливался, холод прокрался в рукавицы, пробил заледеневший
от лота и  слез подшлемник и добрался до самого нутра.  Отупевшему мозгу
становилось все труднее  управлять  очугуневшим телом,  и Поповым начало
овладевать  равнодушие. Где-то в глубине  сознания  теплилась  лишь одна
мысль: нужно  во что  бы то ни  стало дойти до ворот,  и тогда все будет
хорошо. Падая в снег, он теперь подолгу лежал, уже не боясь, что замерз-
нет, но та  мысль  все-таки  имела над ним  какую-то  власть, заставляла
вставать и идти.
   К двухсотой вехе он вышел почти что наугад,  так как фонарик потерял.
Хрипя,  прислонился к гурию,  упал и,  наверное,  мгновенно бы уснул, но
сильно ударился головой о край бочки и от боли очнулся. Поднялся, открыл
воспаленные глаза,  прислушался,  но  ничего  не  увидел и  не  услышал.
Вспомнил  про  ракетницу,   вытащил  ее  и   заплакал:   она  выпала  из
одеревеневшей руки.  Начал бить руками по  бедрам,  пока не почувствовал
невыносимую боль  в  помороженных кистях,  и  тогда,  сжав зубы,  поднял
ракетницу.   Сунул  в  нее  патрон  и  нажал  на  спуск.   Не  глядя  на
рассыпающиеся в  небе огни,  снова зарядил ракетницу и хотел выстрелить,
но палец никак не сгибался,  и  пришлось снова изо всей силы бить руками
по бедрам.  Но один удар оказался неудачным, и по чудовищной, дикой боли
Попов догадался,  что,  наверное,  вывихнул палец.  После многих попыток
приноровился,  зажал меж  колен ракетницу,  левой здоровой рукой зарядил
ее,  изловчился и выстрелил, потом еще и еще, уже плохо соображая, что и
зачем он  делает.  Расстреляв все  ракеты,  прислонился к  гурию,  сел и
уставился на  вдруг вынырнувшие откуда-то  сбоку огни.  Помотал головой,
натер лицо снегом - все равно огни!
   "Харьковчанка",  догадался Попов и удивился тому,  что она идет одна.
Почему одна?  Нужно не  забыть спросить,  куда делись еще два тягача.  К
нему бежали люди,  а  он сидел и силился вспомнить,  что еще хотел у них
спросить. Вспомнил! Нужно сказать: "Прости, батя, прости, братва..." - и
еще что-то.
   Но  ничего сказать он  уже не мог и  лишь беспомощно пытался раскрыть
рот и всхлипывал, когда его подняли и понесли куда-то на руках. И быстро
затих и заснул.
   Так что лучшую, звездную минуту своей жизни Сергей Попов проспал.

   Поезд шел по Антарктиде.



   Владимир Санин.
   Новичок в Антарктиде

 OCR: Сергей Васильченко

ПОЛЯРНЫЕ БЫЛИ
     МОСКВА МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ 1973
УЧАСТНИКУ И РУКОВОДИТЕЛЮ ДРЕЙФОВ,
     ЗИМОВОК И ЭКСПЕДИЦИЙ,
     ДОКТОРУ НАУК В УНТАХ И ПОЛУШУБКЕ --
     АЛЕКСЕЮ ФЕДОРОВИЧУ ТРЕШНИКОВУ
     ПОСВЯЩАЕТ ЭТО ПОВЕСТВОВАНИЕ
     БЛАГОДАРНЫЙ АВТОР.
 * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
     Одна макушка тянет за собой другую
     Решающую  роль  в моем  путешествии в Антарктиду сыграла шарообразность
Земли.
     Как и  всякая планета, наша Земля  имеет два полюса.  К  одному из них,
Северному,  я  пробирался  на дрейфующей льдине, о чем  поведал  в  повести,
неосмотрительно  названной  "У Земли  на макушке".  С  тех  пор, стоило  мне
увидеть кого-либо из знакомых, как тот делал вид, что не верит своим глазам.
     --  Нет!  Это  не ты! Ибо ты  давно  уже должен был  махнуть  на вторую
макушку!
     -- А почему, собственно, я должен на нее махнуть? -- поначалу удивлялся
я.
     -- Как почему! -- восклицал знакомый и долго мне внушал, что тему нужно
"кольцевать" и что он на  моем месте давно уже рвался бы на собаках к Южному
полюсу. К сожалению, заключал  знакомый, радикулит заставляет его рваться на
самолете в Сочи.
     Едва я успевал посылать ко всем чертям одного  советчика, как появлялся
другой
     -- Когда порадуешь чем-нибудь веселеньким о пингвинах и айсбергах?
     Мое упрямство стало вызывать всеобщее недоумение. Мне  дали понять, что
раз уж  я соизволил сказать "а", то  теперь не имею права увиливать от  "б",
так  как  одна  макушка  тянет  за  собой другую.  Я отбивался, отшучивался,
возмущался,  но  добился  лишь  того,  что  на  меня стали смотреть  как  на
злостного саботажника, который  всякими правдами  и неправдами ускользает от
давно всеми решенного путешествия в Антарктиду.
     А  между  тем  по  натуре  я  домосед,  причем из  самых отпетых.  Даже
выдернуть меня для прогулки в  наш химкинский лесок, который столь заманчиво
зеленеет в пятнадцати  минутах ходьбы,  сложное и порою  мучительно  трудное
дело. Двигаться в пределах своей  квартиры --  вот  идеал, к которому  я всю
жизнь стремлюсь и, увы, безуспешно, потому что  за все  время трудов на ниве
литературы  я  собрал  с  потолка своего  кабинета  лишь  чахлый урожайчик в
два-три сюжета для рассказов.
     Добила меня жена.  Посмотрев однажды на  своего терзаемого  угрызениями
совести мужа, она сказала:
     -- Раз уж так получилось с этими двумя  макушками -- то поезжай. Только
обещай в пургу застегивать шубу на все пуговицы.
     Я собрал чемоданы и поехал в Антарктиду.
     Мои предшественники в открытии Антарктиды
     Быть может, другого,  снедаемого  тщеславием корреспондента угнетало бы
то обстоятельство, что до него в Антарктиде уже побывали люди, которые сняли
все сливки.  Конечно, чего лукавить, приятно быть первооткрывателем:  слава,
цветы,  автографы,  влюбленные  взоры девушек  и  прочее. Но, во-первых, эта
слава зарабатывается  нечеловечески тяжким трудом, и, во-вторых,  она,  увы,
нередко бывает посмертной. Поэтому меня нисколько не обескураживало, что мое
открытие  Антарктиды, быть может,  не произведет  впечатления  разорвавшейся
бомбы.  Так  оно и  произошло; правда, когда я вернулся на "Оби", три тысячи
человек,  ликуя,  рванулись к  борту,  но на  мои  растроганные  приветствия
ответили лишь двое  -- жена и сын. Остальные 2998  встречающих обращались ко
мне  со словами любви и дружбы  только тогда, когда я, пытаясь пробраться  к
своим, наступал на чьи-то ноги.
     Как бы то ни было, мое открытие  Антарктиды  состоялось; более того, на
карте   ледового   континента,   возможно,  появится  мое  имя,  ибо   волею
обстоятельств  мне  было  суждено  побывать  там, где  еще не  ступала  нога
человека. В  дальнейшем  вы узнаете подробности открытия "Сугроба Санина" на
внутриконтинентальной  станции  Восток,  или  полную  драматических коллизий
историю "зимовки в  Антарктиде" неподалеку от станции Молодежная. Думаю, что
даже этот скромный  вклад  в изучение Антарктиды -- ограничимся  пока данным
перечнем -- дает автору известное право связывать свое имя с географическими
открытиями  на  шестом материке.  Но, сознавая, что и до меня  было  сделано
немало,  считаю  своим  долгом совершить краткий  экскурс  в историю.  Таким
образом, я  не  только  отдаю  дань справедливости  предшественникам,  но  и
решительно  отметаю всякие  возможные обвинения в  чрезмерном  преувеличении
собственных заслуг.
     Некоторое основание  считаться одним из  первых  предшественников имеет
знаменитый пират XVI века Френсис Дрейк. Скажем прямо, он гонялся не столько
за славой, сколько за испанскими кораблями, которые доставляли в  метрополию
награбленное  в Южной Америке и Вест-Индии  золото.  Корабли Дрейк топил,  а
золото  перегружал на  борт  своей  бригантины.  В  те  времена за  подобные
валютные операции джентльмена  удачи вешали  на рею и не снимали до тех пор,
пока  он  не  давал  клятву исправиться, но  Дрейк, дорожа своим  здоровьем,
принял в долю влиятельного в Англии человека -- королеву Елизавету. Не знаю,
как они там делили  добычу, но Дрейк получил звание адмирала и право грабить
испанцев  на законных основаниях, благодаря чему вошел  в историю Англии как
один из ее величайших патриотов. А с  географией дело обстояло  так. Однажды
судьба и сильная буря загнали его корабли в далекий южный пролив, отделяющий
Огненную  Землю  от  Антарктического  полуострова.   До  Дрейка  еще  никто,
по-видимому, так  близко  к  Антарктиде  не подходил,  и  посему благодарное
человечество назвало пролив его именем.
     Но  главный  подвиг  прославленного  пирата,  за  который  мы  с  вами,
уважаемые  читатели, должны ежедневно возносить ему хвалу, прямого отношения
к Антарктиде не имеет.  Дело в том, что он привез из Америки в Европу первый
мешок картошки, без которой ныне мы не мыслим своего существования. Так что,
если вы сейчас собираетесь обедать, помяните Дрейка добрым словом.
     Следующим к  моем  перечне идет другой  знаменитый англичанин,  капитан
Джеймс  Кук,  который  двести лет назад  открыл множество  южных островов  и
великодушно подарил их своему монарху, не оставив себе ни одного. В то время
крупнейшие  ученые спорили на тему,  вызвавшую  бы снисходительную  улыбку у
сегодняшнего школьника: существует  Южная Земля или  нет? На проверку  и был
послан третейский судья Кук, который должен был либо открыть и  присоединить
к  Британской  империи  Антарктиду,  либо  прекратить  все  разговоры  о  ее
существовании.  Отважному капитану не удалось сделать ни того,  ни  другого;
хотя он впервые в  истории и пробился через Южный полярный круг, но сплошные
льды, айсберги и пурга заставили его "Резолюшн" повернуть на Север. И Джеймс
Кук  заявил:   "Земли,  что  могут  находиться  на  юге,  никогда  не  будут
исследованы!"
     К  заявлению  Кука  присоединился  и  такой  авторитетный  ученый,  как
Иммануил Кант, который  не допускал, чтобы к югу от шестидесятых широт могла
быть  открыта  сколько-нибудь  крупная  земля.  Поэтому,  несмотря  на  свое
глубокое уважение к великому философу,  я никак не могу включить его в число
своих предшественников.
     Внимание!  Сто пятьдесят лет  назад из Кронштадта вышли  два парусника:
"Восток" и "Мирный" В наши дни, когда подобные скорлупки пересекают океан --
героев-мореплавателей показывают по телевидению, о  них  пишут газеты, и нет
человека, который не мечтал бы заполучить автограф у  легендарных храбрецов.
В те годы еще не было радио, телевидения и рекламы, и моряки зарабатывали не
столько  славу,  сколько ревматизм  и цингу.  Слава приходила к ним позднее,
хотя и не  воплощенная в материальные ценности, но от  этого ничуть не менее
весомая в глазах благодарных потомков.
     "Восток"  и  "Мирный", корабли  русской  экспедиции  под  командованием
Беллинсгаузена и Лазарева,  после многомесячных странствий  во льдах,  много
раз  пересекая  Южный полярный  круг  и возвращаясь обратно,  сумели наконец
пробиться  к  неизвестной  земле. Каждый читатель,  которому  уже доводилось
открывать  неизвестные  земли, может легко представить  себе  восторг людей,
впервые  ступивших на  материк, существование  которого было поставлено  под
сомнение.
     Это  был  тот  самый  Антарктический  полуостров, отделенный  от  Южной
Америки проливом Дрейка. Значительную часть его Беллинсгаузен нанес на карту
и  совершил обряд  крещения  нескольких  островов. На один  из  них,  остров
Ватерлоо, сто пятьдесят лет спустя ступила нога автора этих строк.
     Итак, Беллинсгаузен и Лазарев перерезали ленточку и объявили Антарктиду
открытой. Это произошло согласно опубликованным судовым документам 28 января
1820  года, а  спустя несколько дней американский охотник на тюленей Палмер,
бороздивший  антарктические воды, также вышел размять  ноги на материк.  Эти
несколько дней до сих пор не  дают покоя некоторым  географам. Они  никак не
могут простить Палмеру  его оплошности и понять,  что если  бы  даже  Палмер
знал, что может первым ступить на  неизвестную землю, то наверняка  променял
бы этот не  дающий ни  цента  прибыли  приоритет на  сотню  бочек ворвани  и
несколько дюжин тюленьих шкур.  Факт  остается фактом:  Палмер открыл уже до
него открытую Антарктиду.
     Отдавая должное последующим предшественникам -- Уэдделлу,  Биско, Смиту
и некоторым  другим, --  отмечу, что ими, как и  Палмером, двигала погоня не
столько за географическими открытиями, сколько за китами и тюленями. Уэдделл
в поисках тюленей заплыл в одно  из самых больших и холодных морей на земном
шаре, которое теперь носит его имя,  равно как и тюлени  Уэдделла, назвавшие
себя так  в знак признательности капитану за то, что  он  покинул  море,  не
успев перебить их всех до единого.
     К этому  времени  Антарктида получила  наконец  признание  ученых;  они
поверили в нее и насели на свои  правительства с требованием экспедиций. И с
разных сторон к ледовому материку почти одновременно двинулись прославленный
француз  Дюмон-Дюрвиль,  первооткрыватель  многих  тропических  островов,  и
молодой энергичный англичанин  Джемс Росс. Антарктида высоко оценила заслуги
обоих  исследователей  и навеки нанесла  их  имена на  свою карту.  Особенно
значительны были успехи Росса: на своем "Эребусе" он забрался на юг до 78-го
градуса южной широты, открыв по пути на побережье действующий вулкан.  Чтобы
сделать  приятное своему кораблю, Росс назвал  вулкан Эребусом,  что  значит
"преисподняя". Королеве капитан подарил открытую им Землю Виктории, а самому
себе  -- гигантский  шельфовый ледник  Росса  по площади раза  в  три-четыре
больше Англии.
     А в канун  XX века дошла очередь и до Южного  полюса. Первым отправился
на его штурм норвежец Карстен Борхгревинк через ледник Росса. Но полюс знал,
что достичь его суждено другому, и посоветовал храброму норвежцу не искушать
судьбу.  Однако,  хотя Борхгревинк  и  зарулил  своих собак  обратно, рыцари
географических  открытий  уже  не  могли  успокоиться.  И настало  время  не
имеющего  себе равных по  драматизму антарктического  поединка, в котором не
было стрельбы, но который закончился гибелью побежденного.
     С  двух   разных   сторон  к  Южному   полюсу  ринулись   два   великих
путешественника: англичанин Роберт Скотт и норвежец Роальд Амундсен. Но если
об экспедиции  Скотта знал  весь мир, то о  намерениях  Амундсена  никто  не
подозревал,  кроме умевшего  хранить  тайну  экипажа  "Фрама",  доставшегося
Амундсену  в  наследство  от Нансена,  и  гренландских  собак,  давших  обет
молчания.  Поэтому  Скотт  не  торопился --  это  обстоятельство  и  сыграло
трагическую роль в его судьбе. Когда он узнал о своем неожиданном сопернике,
было  слишком  поздно  --  норвежец  опережал  англичанина  на  добрую сотню
километров. К тому же Роберт Скотт, как истый представитель Альбиона, сделал
ставку  на  лошадей,  а Роальд  Амундсен -- на собак.  И  в заочном поединке
победили собаки --  маньчжурские пони Скотта  пали,  не  выдержав  борьбы со
льдом.  А  Скотт и его  товарищи вынуждены  были сами впрячься в сани,  в то
время как экспедицию Амундсена к полюсу мчали собаки...
     Вот  что  пишет Стефан  Цвейг о безмерно трагической для Скотта минуте,
когда  он  ценой  неслыханных  мучений  достиг   полюса:   "...черный  флаг,
прикрепленный   к  поворотному   шесту,  развевается  над  чужой,  покинутой
стоянкой: следы полозьев и собачьих лап рассеивают все сомнения -- здесь был
лагерь  Амундсена.   Свершилось  неслыханное,  непостижимое:  полюс   Земли,
тысячелетиями   безлюдный,   тысячелетиями,  быть  может   с  начала  начал,
недоступный  взору   человеческому,  --  в  какую-то  молекулу  времени,  на
протяжении месяца открыт дважды. И  они опоздали -- из миллионов месяцев они
опоздали на один-единственный месяц, они пришли вторыми в мире, для которого
первый -- все,  второй  --  ничто! Напрасны все усилия,  нелепы перенесенные
лишения, безумны надежды долгих недель, месяцев, лет".
     Но  подвиг  капитана  Роберта  Скотта,  погибшего  в  пургу  со  своими
товарищами от голода и холода в двадцати километрах от спасительного  склада
с продовольствием и  топливом, не был напрасным. Найденные у тела начальника
экспедиции   его  дневники,   которые  он  вел  до   последней   минуты,  их
заключительные  слова:  "Ради  бога, не оставьте наших близких", расшифровка
последних дней и  часов  трагедии всколыхнули  мир  и сделали Роберта Скотта
одним из самых светлых героев в богатой героями истории человечества.
     Мечта  всех полярников,  зимующих  в Антарктиде,  -- поклониться домику
Роберта Скотта, построенному им перед броском на полюс неподалеку от вулкана
Эребус,  где  ныне  расположена  американская  станция  Мак-Мердо.  Из  моих
антарктических товарищей это удалось лишь летчику Владимиру Афонину, рассказ
о  котором еще впереди, и не  удалось  мне, хотя обстоятельства складывались
так, что до самого ухода из Антарктиды я хранил эту надежду.
     Итак, открытие Южного полюса осталось за  Роальдом  Амундсеном,  что  я
констатирую  не без сожаления, не потому, упаси бог, что ставлю под сомнение
подвиг  великого  норвежца,  а потому, что сохраняю детскую  влюбленность  в
капитана  Немо, который  волею  Жюля  Верна водрузил на  полюсе  свой,  тоже
черный, флаг. Однако, несмотря  на то,  что Немо в действительности не было,
полюс он  все-таки открыл раньше Амундсена. Так что будем считать, что славу
они делят по крайней мере поровну.
     И  еще  славные  имена:  упорнейший  исследователь  шестого  континента
англичанин  Эрнест Шеклтон,  не дошедший до самой  южной точки планеты менее
двухсот километров,  и  австралиец  Дуглас Моусон,  первооткрыватель  Южного
магнитного полюса.
     Моусон --  одна из наиболее симпатичных фигур в  истории антарктических
открытий. Во время путешествия  по ледовому материку он, похоронив  погибших
товарищей, остался один в безмолвной снежной пустыне, больной, обмороженный,
почти без всякого продовольствия --  и  это в ста шестидесяти километрах  от
лагеря! Проваливаясь в трещины и чудом выбираясь из них,  продвигаясь вперед
по  нескольку  километров  в  сутки,  Моусон  все  же  дошел  до  лагеря  --
неповторимый  подвиг,  за который  перед  славным австралийцем  всегда будут
снимать шапки полярники мира.
     Далее следует американец Ричард Берд. В 1929 году Берд впервые пролетел
над Южным полюсом, потом несколько месяцев  прозимовал в одиночестве,  чудом
остался  в  живых,  совершил   впоследствии  множество  походов   и  подарил
Антарктиде на добрую память станцию, названную его именем.
     С  1956  года ледовый  материк  прочно  оседлали  советские  полярники.
Основание обсерватории  Мирный  связано с именем Михаила Сомова, а до полюса
холода и  геомагнитного  полюса Земли  --  будущей станции  Восток, совершив
уникальный  санно-гусеничный  поход  по  ледяному куполу,  добрался  Алексей
Трешников -- выдающийся теоретик и практик советской полярной школы.
     И  к  1970  году  в   Антарктиде  побывало   уже  пятнадцать  советских
экспедиций.
     На этом позвольте закончить главу о  моих предшественниках, к которым я
время  от времени буду возвращаться. Ниже  последует правдивый и  до предела
документальный рассказ о моем путешествии в Антарктиду.
     Несколько страниц прощания
     В Антарктиду уходят из Ленинграда, с Васильевского острова.
     У  причала  стоял "Профессор  Визе",  беленький,  чистый,  изящный.  Он
вызывал какие-то  совсем  не антарктические  ассоциации.  На  таком  корабле
нужно, наверное, отправлять молодоженов в свадебные путешествия -- настолько
его внешний вид создает впечатление  легкости и беззаботности бытия, то есть
как раз  именно тех иллюзий,  которые являются важными компонентами медового
месяца, -- нечто вроде розового масла в духах.
     Но  мы  расставались  отнюдь не  с  иллюзиями,  а  со своими женами  --
согласитесь, разница принципиальная. Они  стояли рядом с нами  и смотрели на
красавец теплоход без  всяких признаков восторга, как смотрят на разлучника,
ибо в Антарктиду провожают надолго.
     Большинство из тех, кого провожают, вернется домой  года через полтора.
Это основной, зимовочный состав.
     Меньшая часть полярников идет "на сезон". Это примерно полгода.
     Самое  неопределенное положение у меня. В отличие от  остальных  членов
экспедиции, имеющих четкий план работы, я обязан делать лишь одно: соблюдать
правила  внутреннего  распорядка  и  техники  безопасности.  Иными  словами,
примерно вести себя на судне и  остаться в живых в Антарктиде.  Контроль  за
выполнением правил был возложен на меня. Я обязался  глаз с себя не спускать
и  сурово пресекать малейшие нарушения. В случае же моей гибели  я обещал не
предъявлять никаких претензий и похоронить себя за свой счет.
     Неопределенной была и продолжительность моей поездки. По первоначальной
договоренности я  должен  вернуться обратно  на "Визе".  Это означало, что в
Антарктиде я могу пробыть всего лишь дней десять -- срок, вполне достаточный
для  туриста, но совершенно  неприемлемый для  автора  ненаписанной книги  о
шестом  материке. На этот счет у меня был план, которым я пока  не делился с
женой и  который впоследствии, как увидит читатель, был  успешно претворен в
жизнь.
     Вернемся,   однако,  на  причал.  Я   жадно  осматриваю  своих  будущих
товарищей. Их легко узнать  по  новым кожаным  курткам  и  вязаным шерстяным
шапочкам.  Ребята  крепкие,  обветренные, таких я  видел  на  Севере. А  вот
наконец  и знакомые лица --  меня пришли  благословить Владимир  Панов и Лев
Булатов, бывшие сменные начальники дрейфующей станции "Северный полюс-15". Я
рад их видеть. Мы успели подружиться  там, на льдине, и я жалею, что на этот
раз мы не будем вместе. Владимир  Васильевич сильно  поседел. Сам он не  без
юмора говорит об  этом, но я  знаю, какой опасной была его последняя, еще не
оконченная научная  работа. Он  исследует обледенение  судов,  явление,  при
котором  случается  оверкиль  -- судно  переворачивается  вверх  килем,  что
приводит к его быстрой и неизбежной гибели вместе  с  экипажем. Вот  Панов и
поседел, хотя ему только сорок лет, -- ведь свою научную  работу он проводит
не в кабинете, а в открытом море на обледеневшем судне, и были случаи, когда
весь экипаж не мог уснуть, не зная, что мгновенье грядущее ему готовит.
     Панов   и   Булатов   на   добрый   десяток  градусов   поднимают   мое
минорно-прощальное  настроение:  оказывается, мне  предстоит увидеть  немало
старых знакомых со станции СП-15!
     Кончает долгую зимовку на станции  Восток аэролог  Володя Агафонов, три
недели назад ушел в Антарктиду на "Оби" мой сосед  по домику на льдине Борис
Белоусов, а со  мной вместе идут на "Визе" механик Павел Андреевич Цветков и
Василий  Семенович  Сидоров  --  тот  самый  начальник  дрейфующей   станции
"Северный полюс-13", которого вместе с тремя товарищами в  последний  момент
спасли с расколотой льдины  и о встрече с которым  я  писал в заключительной
части повести "У Земли  на  макушке". Это  тем более  интересно, что Сидоров
идет начальником внутриконтинентальиой станции Восток, а побывать на Востоке
-- моя тайная и заветная мечта.
     Кроме того,  на "Визе"  идет еще один знакомый  мне  человек -- штурман
полярной авиации Игорь Петрович Семенов. Мы познакомились в поликлинике, где
вместе проходили изнурительное медицинское  обследование на предмет годности
поездки в Антарктиду  и  где  после анализа  крови,  на  который нужно  было
явиться натощак, съели на "брудершафт" плитку шоколада.
     А  вот и сам Игорь Петрович --  стоит на трапе и  фотографирует свою не
очень весело  улыбающуюся  Людмилу Николаевну. Она провожает мужа на полгода
--  так, во всяком случае,  думают она сама и Игорь Петрович, и  оба  они не
подозревают,  какой сюрприз  преподнесут им  обстоятельства через  несколько
месяцев. А сейчас Игорь Петрович мне подмигивает, показывает пальцем на ухо,
и мы смеемся: вспоминаем резолюцию на моем медицинском  деле.  Я триумфально
прошел все кабинеты и неожиданно потерпел фиаско у старушки Ухогорлонос. Она
заупрямилась и ни и какую не хотела пропускать меня в Антарктиду, потому что
я  плохо слышу на правое ухо. Тщетно я  уговаривал, клялся  и  божился,  что
левым ухом  слышу как  летучая  мышь, тщетно ссылался на Бетховена,  который
вообще был совершенно  глух, но сочинял  совсем неплохую музыку. Ухогорлонос
тонко возражала, что, во-первых, я не  Бетховен, а во-вторых, она хотела  бы
знать, как бы  он сочинял  свою "Аппассионату",  когда  вокруг  него были бы
сплошные ледники и айсберги. Целый день  я дрался как  лев за свое  законное
право  стать  антиподом  и наконец  добился уникальной резолюции: "Годен как
писатель". Обидно было начинать путешествие в столь приниженном положении --
я сразу почувствовал себя ефрейтором, с  которого содрали  лычки,  но  Игорь
Петрович меня успокоил. В  Антарктиде, рассудил он, где  каждая пара рабочих
рук на учете,  даже писатель может принести некоторую пользу --  например, в
качестве мальчика на камбузе.
     Промозглый  ноябрьский ветер  был бессилен рассеять  толпу провожающих.
Митинг  прошел, судовая трансляция  многократно повторила: "Всем посторонним
покинуть борт", а "посторонние",  сдерживая  и не сдерживая слезы,  никак не
хотели расставаться со своими полярными бродягами.
     Мне  еще  предстояло разобраться, почему человек  полжизни  добровольно
проводит в  условиях,  сплошь начиненных трудностями  и опасностями. С  виду
люди как люди, а  почему-то  вечно их тянет  туда,  где они будут  мерзнуть,
бороться  с пургами,  полгода не видеть солнца, отчаянно скучать по  детям и
женам,  театру и футболу, считать дни до возвращения. Там, на Севере, мне не
удалось понять это до конца.
     Ладно, разберусь.
     Прощание,  эта  агония  расставания,  закончилось.   "Профессор   Визе"
отчалил,  и спустя несколько часов  в  навалившейся  тьме  мы  уже с  трудом
различали огни Ленинграда.
     День первый
     Мы удалялись от дома со скоростью  семисот  километров в сутки.  "Визе"
шел красиво. В  глазах ветеранов,  которые привыкли путешествовать  к другой
земной макушке на  старенькой "Оби", он даже  не шел, а  стремительно несся:
"0бь" выжимает из себя от  силы  12 узлов, а "Визе" --  все 18. Балтика была
спокойна,  мы   раскланивались  со   встречными   судами  и  миля  за  милей
приближались к датским проливам. Их ожидали с особым нетерпением: чье сердце
не дрогнет при  мысли  о  том,  что ты собственными  глазами  увидишь  замок
Гамлета, легендарный Элсинор?
     Превосходное судно! В первый же день я облазил его снизу доверху и могу
сообщить некоторые подробности, знание которых пригодится тем, кто уже решил
для себя отправиться в Антарктиду. Длина -- 124 метра, ширина -- 17,5 метра,
водоизмещение  --  7  тысяч  тонн,  экипаж  -- 86 человек.  Судно до  отказа
начинено  всевозможными  лабораториями,  где  проводятся  метеорологические,
физические, химические, биологические и  прочие  научные  исследования,  что
делает "Визе" уникальнейшим полярным  кораблем  и  предметом особой гордости
Ленинградского  арктического и антарктического института. У  "Визе", кстати,
есть близнец -- "Профессор Зубов"; насколько мне известно,  только советские
полярники  могут  похвастаться  такими  плавучими  научно-исследовательскими
институтами.
     На  верхней  палубе  --  шлюпки,  разнообразное  научное  оборудование,
глубоководные лебедки, установки для запуска  метеорологических ракет и стол
для пинг-понга. Научные и прочие совещания проводятся в конференцзале, прием
пищи (боже, какой  оборот!) в столовой команды  и в кают-компании. Повсюду в
изобилии душевые кабины  -- купайся вдоволь, на судне действует установка по
опреснению морской воды.
     В каютах живут  по  два-три  человека, воздух  чистый -- вентиляторы  и
"кондишен", столь нежно любимый моряками в тропиках.
     Ничего не скажешь -- условия для жизни и работы отличные.
     Да, к  сведению тех, кто содрогается  от  ужасных рассказов  о  морской
болезни: на "Визе"  имеются "успокоители" -- крылья или  как их там назвать,
которые при волнении моря выползают из корпуса и гасят бортовую качку.
     После  такого  вступления  читатель  может  вообразить,  что раз  судно
научно-исследовательское,  то  оно  отдано  во  власть  вдумчивых  бородатых
ученых,  которые  рассеянно бродят по  палубам,  курят  и  время от  времени
вскрикивают: "Эврика, черт меня возьми!" Ничего подобного! То есть вдумчивые
бородатые люди действительно  бродят  и вскрикивают,  но  верховной  властью
обладает,  конечно, старпом (не говоря, разумеется, о капитане, который, как
и положено богу, сидит на Олимпе и спускает вниз указания).
     Старпом -- это прежде всего порядок  и  дисциплина. А порядок -- это  в
значительной  мере   швабра,   с   помощью  которой  в  каютах  и  коридорах
поддерживается больничная чистота. Переборки между каютами, мебель, двери --
все в пластике,  полы сверкают  --  смотрись как  в  зеркало, окурок бросить
некуда. Несколько раз в день старпом проходит по всему судну в сопровождении
боцмана -- священное шествие, приводящее в трепет потенциальных нарушителей.
В  первый  же  день я  оказался  свидетелем  драматичнейшей  сцены: у  двери
кают-компании  старпом  обнаружил --  ни за что  не поверите!  -- обгоревшую
спичку.  Где ты, Шекспир,  столь  мастерски  воссоздавший  гнев короля Лира?
Только  твой гений мог бы найти изобразительные средства, чтобы описать гнев
старпома,   надолго  пригвоздившего  к  позорному  столбу  виновников  столь
чудовищного проступка.
     К  вечеру  старпом  Селезнев собрал  участников  экспедиции в  столовой
команды. Он  предстал перед нами в оранжевом спасательном  жилете и прочитал
лекцию, предмет которой вызвал повышенный интерес слушателей, --  речь шла о
нашем    возможном    кораблекрушении.     Началась     лекция    следующими
жизнеутверждающими словами:
     -- Когда вы будете тонуть...
     Подождав, пока слушатели не израсходовали свой запас несколько нервного
смеха,  старпом  с  присущим  ему  хладнокровием   повторил  вышеприведенную
чеканную фразу и принялся объяснять устройство пробкового жилета, или пояса,
как его иногда именуют. Посыпались вопросы:
     -- А как действует порошок против акул?
     У всех вытянулись шеи.
     --  Превосходно,  --  последовал  ответ.--  Правда,  еще  не  до  конца
выяснено, отпугивает он акул или, наоборот, привлекает.
     -- А зачем в этом кармашке свисток?
     -- Как зачем?  Когда вы будете тонуть (мертвое молчание  аудитории лишь
оттенили несколько предельно жалких смешков), чем вы станете подавать сигнал
проходящему   кораблю?..   Если,   конечно,   таковой   окажется   на  месте
происшествия... Свистеть при помощи пальцев, как вы это делаете на стадионе,
сил не будет, вот свисток и пригодится.
     -- А зачем застегивать на шее жесткий воротник? Чтобы не простудиться?
     -- Вопрос поставлен безграмотно. Допустим,  вы  устали  шлепать по воде
онемевшими  руками  и начинаете  терять сознание.  В эти трудные минуты  вся
надежда  на воротник -- благодаря ему голова будет лежать на  поверхности, и
вы получите отличный шанс еще немного продержаться.
     --  Значит,  в таком жилете можно запросто качаться на волнах  и читать
газету?
     -- Совершенно верно.  Читайте  на  здоровье...  если выкроите свободное
время.
     В  заключение старпом напомнил, что  все мы,  участники  экспедиции, --
пассажиры. Поэтому в случае кораблекрушения мы не должны выскакивать в одних
кальсонах из  кают, нарушая  общественное спокойствие,  а, наоборот,  должны
тихо сидеть  на  своих местах,  играть в шахматы и  ждать команду  "Оставить
судно!" Вот тогдато мы обязаны, даже  если партия недоиграна, спокойно выйти
из  кают,  подняться  на  шлюпочную  палубу  и, галантно уступая  друг другу
очередь, занять положенные места в шлюпках.
     Планы вверх ногами
     И все-таки  в первые дни  мое настроение блуждало где-то  возле нулевой
отметки.  Утомленные  трудными сборами  и  насыщенными проводами,  участники
экспедиции отсыпались и почти не  выходили из кают.  Было одиноко  и немного
тоскливо -- состояние, хорошо знакомое  непрофессиональным бродягам, надолго
покидающим родной дом. Угнетало и сознание того, что рядом с тобой -- близок
локоть, да не  укусишь! -- храпит в каютах живой "материал", которому нет до
тебя никакого дела.
     Я бесцельно бродил по верхней палубе, вновь переживая сцену  прощания и
втихомолку  поругивая себя за  безудержный  оптимизм, который погнал меня на
край  света,  --  настроение,  совершенно  никудышное  для  начала  дальнего
путешествия.
     И в этот момент я увидел Василия Сидорова. Он стоял у фальшборта, курил
и с некоторой скукой смотрел на однообразную  водную гладь. Внешность его не
назовешь  незаурядной:  человек  лет  сорока, среднего  роста, яркий  свитер
обтягивает  широкую грудь,  на лице приметнее всего светлые  глаза  с  часто
меняющимся выражением: то мягкие, чуть ли не добрые, и вдруг -- холодноватые
и колкие.  Бьюсь  об  заклад,  что  девяносто девять из ста физиономистов не
определили бы, что перед ними  -- один из самых бывалых советских полярников
среднего поколения.
     Пожалуй, не было на борту человека,  с которым я  так страстно желал бы
поговорить. Василий Сидоров -- это имя не только воскрешало мои воспоминания
о  дрейфующих станциях,  оно  ассоциировалось  и  с  легендарным,  заветным,
необыкновенно  ароматным  для  литератора  словом  "Восток"  --  именно  так
называется   расположенная   в  недоступнейшем  уголке  Антарктиды  станция,
начальником которой  шел смотревший на указанную  водную  гладь  человек.  В
четвертый  раз! А вы представляете, что такое четыре раза зимовать на полюсе
холода? Я тогда  еще не представлял,  но  сознавал, что Сидоров --  человек,
которому  посчастливилось (можете  заменить  это слово другим,  если хотите)
мерзнуть больше любого из  живущих на Земле людей. Знал и то, что именно ему
довелось зафиксировать минимальную температуру на поверхности нашей планеты:
24 августа 1960 года Сидоров и его друзья, выйдя из домика на метеоплощадку,
как зачарованные  смотрели на столбик термометра, застрявший у отметки минус
88,3 градуса.
     И  вот этот  самый Сидоров стоял в трех шагах от меня.  Быть  может,  в
другой ситуации я  не рискнул бы просто так взять и подойти, но в экспедиции
отношения  упрощаются и этикет  не  требует  обязательного шарканья  ножкой.
Поэтому  я подошел  и назвал  себя,  в  глубине  души  надеясь,  что Сидоров
вспомнит нашу мимолетную встречу в центре  Арктики. Вспомнил! Причем  не мои
разглагольствования  за   столом,  а   пластмассовый,   как   он  выразился,
"чемоданчик"  для  яиц,   который   по   настоятельной   просьбе   матери  я
действительно таскал с собой в интересах диеты.
     Мы  посмеялись   --  отличное   начало  для  разговора,  ибо  в   смехе
присутствует  нечто  такое  неуловимое,  что вызывает доверие и  стимулирует
дальнейшее общение.
     Первый разговор у нас был короткий, но принял абсолютно неожиданный для
меня оборот. Услышав, что по договоренности я должен уйти на "Визе" обратно,
Василий Семенович неодобрительно покачал головой.
     -- Зря, -- сказал он, и в глазах его, доселе доброжелательных, появился
тот самый холодок. -- Антарктиду увидеть можно и в кино. В ней пожить нужно.
Хотите совет?  Прощайтесь с "Визе", перебирайтесь на  материк.  Уйдете домой
через полгода на "Оби".
     -- Я уже сам об этом подумывал. Но разрешит ли начальство?
     --  Думаю,  что да.  Начальник  экспедиции Гербович, как  увидите сами,
человек суровый, но покладистый. Скажете ему, что хотите пожить  на Востоке,
и он...
     Мои глава полезли на лоб.
     -- На... Востоке? -- переспросил я детским голосом.
     --  Прошу  прощения, -- с  легкой иронией  проговорил  Сидоров,  --  не
подумал, что Восток, может быть, не входит в ваши планы.
     --  Какие там к черту планы! -- заорал я. -- О  Востоке  я даже мечтать
боялся!
     -- И напрасно, -- засмеялся Сидоров. -- Скажу откровенно: экскурсантов,
которые  желают просто поглазеть на станцию,  чтобы потом прихвастнуть перед
приятелями,  я  на  станцию  не  беру --  сами понимаете, лететь от  Мирного
полторы тысячи  километров и  каждый килограмм груза на  учете. Но  писателя
возьму,  потому что Восток вашим братом обижен. В  свое время  мечтал ко мне
попасть Смуул, да подвела нелетная  погода; правда, шесть лет назад прилетел
Василий  Песков,  но,  к  превеликому  обоюдному  сожалению,  обстоятельства
вынудили его  через часок этим же бортом отправиться обратно. И  получилось,
чти  о  Мирном  написано в  нескольких книгах,  а про Восток  --  разве  что
сенсационные данные о наших морозах и прочих радостях... Да, --  спохватился
Сидоров, -- об условиях жизни на станции знаете? Сердце здоровое? Давление?
     Я кивнул.
     -- Тогда лады.  Буду просить  у  Гербовича  разрешения.  Приступайте  к
знакомству -- новая смена  почти  целиком  идет  на  "Визе". Кстати, утром я
собираю  ребят   на  совещание.  Приходите  без   церемоний,   послушайте  и
окончательно для себя решайте.
     -- Но я уже все решил!
     -- Ну тогда до завтра.
     Сидоров  ушел,   а  я,  до   крайности   взволнованный  и  ошеломленный
неожиданным поворотом своей антарктической судьбы,  побрел  на бак, чтобы на
холодке  привести  в  порядок  нервную систему,  ибо  каждая  клеточка моего
организма ликовала и пела.
     Трагедия с Гамлетом
     Жизнь не может позволить, чтобы  одному  человеку  во  всем бессовестно
везло.
     Поэтому пролив Зунд мы проходили поздно вечером, и  замка Гамлета я  не
увидел.
     Вместо замка Кронборг в Элсиноре -- его очертания.
     Ладно,  хоть очертания, а увидели Замок Гамлета! Это ведь тоже  большая
удача -- своими глазами увидеть контуры места событий, которые дали Шекспиру
сюжет для величайшей драмы в  истории литературы. Самые эрудированные из нас
делились своими знаниями:
     -- Во-он  там, в  той башне, а может быть,  и в  другой, Гамлет пронзил
шпагой Полония. А в этой  или в той дрался с Лаэртом. А там, где  ничего  не
видно, потому что это  двор, а  он за башнями,  Гамлет учил бродячих актеров
театральному искусству.
     -- А тень, где ему тень отца являлась? -- волновались слушатели.
     -- Как где? Сам понимаешь  -- тут. Или там. Одним словом, где-то здесь.
В двух-трех кабельтовых.
     И в этот момент доброй сотне людей,  которые пожертвовали  сном,  чтобы
увидеть знаменитый замок, был преподнесен неприятнейший сюрприз. Один из тех
всезнаек,  которые,  будучи  битком  набиты   апломбом,  пичкают  слушателей
невыносимо точными сведениями, гнусно изрек:
     -- Как  свидетельствует  элементарный курс истории,  к  замку  Кронборг
реальный  Гамлет,  принц  Датский,  не имел никакого отношения.  Ситуация  с
Гамлетом,  использованная  В.  Шекспиром  (язык бы  у тебя  отсох,  если  бы
произнес  полностью -- Вильям?), произошла за  несколько веков  до того, как
замок  Кронборг  был сооружен.  Следовательно, перенесение  действия пьесы в
указанное место есть плод фантазии упомянутого драматурга.
     Всезнайку чуть  ли  не выбросили  за  борт. Правильно  предлагал  Остац
Бендер: "Убивать надо таких знатоков!" Предупреждая поток писем разгневанных
читателей,  не  стану  называть фамилию  этого  человека,  поставившего  под
сомнение неоспоримую связь  замка Кронборг  с трагедией Шекспира, тем  более
что всезнайка был справедливо заклеймен и изгнан с палубы в каюту.
     Силуэт Кронборга остался далеко позади, а мы смотрели на датские берега
и  восхищались  крохотной,  по нашим  российским масштабам, страной, которая
дала  миру  великого  физика  Нильса  Бора,  обожаемого детьми  и  взрослыми
сказочника Ханса Христиана Андерсена, замечательного скульптора Торвальдсона
и  одного из самых веселых  людей на свете -- художника Херлуфа Бидструпа. А
датчанин  Витус  Беринг,  великий  мореплаватель,  подаривший  свои  силы  и
мужество России? А сын датского врача Владимир Даль?
     И все-таки самый знаменитый датчанин -- Гамлет, принц Датский. Поэтому,
уважаемые  читатели,  когда  вы   будете  проходить  по   датским  проливам,
предварительно выявите и  заприте  в  каютах  всезнаек. И  тогда вы  сможете
спокойно взирать на древние башни  замка  Кронборг, растроганно повторяя про
себя:
     "Офелия, о нимфа! Ты помяни меня в своих святых молитвах..."
     Василий Сидоров жертвует мешком картошки
     Я начал приносить  пользу -- вел  протокол первого  собрания коллектива
станции Восток.
     -- Станция  Восток -- это подводная лодка в  погруженном состоянии: так
же тесно, так же трясемся над каждым киловаттом энергии и  так же не хватает
кислорода...
     Рассказывал  Сидоров,  а  мы  слушали, предельно  напряженные, даже  те
четверо из нас, которые уже зимовали на Востоке в предыдущих экспедициях.
     -- Наш  закон -- дружба,  взаимопомощь  и  взаимовыручка.  Без этого на
Востоке  не  прожить и  нескольких  дней.  А надо  не только прожить,  но  и
работать. Потому что  в  научном  отношении  Восток  самая интересная  точка
Антарктиды: дважды полюс! Южный геомагнитный полюс Земли и полюс холода.
     Сидоров говорил  без  всякой  патетики,  но чувствовалось, что он очень
гордится своей станцией -- да, своей. Он больше чем кто-либо иной имел право
так  ее назвать.  После того  как  16 декабря 1957  года  Алексей  Федорович
Трешников на санно-гусеничном  поезде пробился в район геомагнитного полюса,
именно  Сидоров возглавил первую зимовку. И спустя несколько месяцев научный
мир   был  потрясен  сенсационными  радиограммами   с  Востока:  температура
неуклонно опускалась ниже доселе известных человечеству пределов. Безнадежно
махнув рукой, развенчанный Оймякон ушел в тень: полюс холода переместился на
ледяной купол  Антарктиды 70... 75... 80 градусов  ниже нуля! 87,4  градуса!
Таков  был минимум, зафиксированный на первой зимовке, -- немыслимый  холод,
не  укладывающийся  в сознание.  Может ли  человек целый  год  жить в  таких
условиях? "Может, и не один год", -- утверждал Сидоров, вновь  прозимовавший
начальником станции в составе Пятой советской  антарктической  экспедиции. И
-- новый мировой рекорд холода: 88,3 градуса ниже нуля.
     -- Василий Семенович, хочется пощупать живого человека, который хлебнул
такого мороза!
     --  Сам  померзнешь  в  свое  удовольствие,  --  засмеялся  Сидоров, но
разрешил  "пощупать". --  Поехали  дальше.  До  сих пор я  вас  пугал общими
словами,  а теперь -- конкретно. Расшифрую  сравнение с подводной лодкой. Вы
знаете,  что  Восток  находится в полутора тысячах  километрах  от  моря, на
куполе Антарктиды,  и на высоте три с половиной  тысячи метров. Наша станция
--  самая  высокогорная; к  Южному  географическому  полюсу, где на  станции
Амундсена  -- Скотта зимуют  американцы,  купол  снижается на целых  семьсот
метров. Значит, готовьтесь к горной болезни, будете  ощущать острую нехватку
кислорода.  Она  обостряется  четырьмя  обстоятельствами.  Первое:  по  мере
приближения к  полюсу  атмосфера вообще более разреженная, и подсчитано, что
содержание кислорода  в  атмосфере  Востока  эквивалентно  высоте пяти тысяч
метров. Второе: количество осадков, выпадающих в районе станции, ничтожно, и
это предопределяет почти абсолютную сухость  воздуха, -- суше, чем в пустыне
Сахаре. Третье: сильнейшие  морозы, при которых дыхание вообще затрудняется.
Четвертое: давление воздуха на Востоке почти  вдвое ниже нормального... Иван
Васильевич, правильно я говорю?
     --  У  первые  дни  в  голове  будэ  гудэть,  як  в трансформаторе,  --
подтвердил механик-водитель Луговой. -- Да ишо юшка з носу...
     --    Не    пугай,   --    небрежно    отмахнулся    другой    ветеран,
инженер-радиолокаторщик Борис Сергеев. -- Жить можно.
     -- Жить  будешь, но водку пить не захочешь, -- обнадежил геофизик Павел
Майсурадзе. -- Не возражаешь, Боря?
     Сергеев  кивнул,  но  при  этом усмехнулся,  явно подвергая  серьезному
сомнению тезис Майсурадзе.
     -- А что? Со спиртом у нас получалось забавно, -- припомнил Сидоров. --
Казалось  бы,  вот  оно,  искушение,  стоит  в  буфете  графин  со  спиртом,
протягивай  руку  и  наливай!  А  пили  мало,  так  как потом  бывало  худо.
Случалось, что именинник обижался: "Эх вы, за мое здоровье выпить не хотите,
а еще  друзья!" Обычно несколько человек отказывались, несмотря на упреки...
Вернемся,  однако,  к первым дням пребывания на станции. Хотя все вы  прошли
специальное   для  восточников   медицинское   обследование  и  испытания  в
барокамере,  еще неизвестно, как ваши организмы перенесут акклиматизацию,  А
это,  товарищи,  серьезный  экзамен на звание  восточника. Акклиматизация  в
зависимости  от индивидуальных особенностей продолжается от одной недели  до
одногодвух месяцев и  сопровождается головокружением и  мельканием в глазах,
болью в  ушах и носовыми кровотечениями, чувством удушья и резким повышением
давления, потерей  сна  и понижением аппетита,  тошнотой,  рвотой,  болью  в
суставах и мышцах, потерей веса от трех до пяти,  а бывает, и до  двенадцати
килограммов.
     -- Не знаю, как вы, а я возвращаюсь обратно, -- вставая, под общий смех
провозгласил геохимик Генрих  Арнаутов.  -- Понижение аппетита -- это не для
меня. Капитан, остановите "Визе", я выхожу!
     Арнаутов изменил  свое решение только тогда, когда Сидоров заверил, что
понижение аппетита  в первые  дни  с  лихвой компенсируется  его неслыханным
повышением в  последующие  --  причем  блюда  будут  самые  изысканные  и  в
неограниченном количестве.
     --  Поначалу  рекомендую двигаться так, словно ты  только что  научился
ходить, -- медленно, с остановками,  иначе  начнется одышка.  Упаси  вас бог
глотать  воздух  ртом! Это неизбежное воспаление легких, которое в  условиях
Востока вряд ли излечимо.  Прошу поверить:  при точном соблюдении  режима  и
правил  техники  безопасности почти  все  из вас быстро  акклиматизируются и
станут  полноценными работниками. Самоуверенные  храбрецы  нам на Востоке по
нужны.  Помню, прилетел к нам один, не стану называть  его по имени... Вовсю
светит  солнце, он и  раскрылся: "Загораем, ребята!  А  я-то  думал -- центр
Антарктиды!" Врач ему  говорит: "На "ты" с Антарктидой не  разговаривают!" А
через  два дня -- воспаление легких, увезли героя, подвел коллектив.  Другое
возможное  нарушение: в  сильные  морозы ни в  коем  случае нельзя  выходить
одному. Только вдвоем, и обязательно доложившись дежурному  по станции.  Был
такой случай. Метеоролог опаздывал дать сводку, выскочил из  дома и  побежал
на площадку. Побежал --  упал, не выдержало  сердце. И быть бы первой смерти
на Востоке, если бы дежурный не спохватился: ведь на дворе было 75 градусов.
Две-три минуты -- и  готов. Так что дежурный -- священная фигура на Востоке:
он отвечает за наши жизни.  Заснул  дежурный, короткое замыкание  или другая
авария в дизельной -- и вряд ли хватит времени  написать завещание. О пожаре
вообще не говорю --  нет на Востоке ничего страшнее пожара. Если  сгорит дом
на Востоке -- погибнем все.
     В  конференц-зале  стояла торжественная тишина. "Визе", пьяно  качаясь,
шел  по разгулявшемуся  Северному морю,  до  Антарктиды  было еще пятнадцать
тысяч  километров морей и  океанов, а воображение рисовало бескрайнюю  белую
пустыню с космическими  холодами и прилепившимся  к этому  дикому  безмолвию
домиком --  хрупким оазисом жизни, единственным убежищем  для двадцати  трех
человек, которые на десять месяцев будут оторваны от  всего человечества, на
долгих десять месяцев, в течение  которых никакая сила в  мире не сможет  им
помочь:  самолеты еще не научились летать при 7080 градусах  мороза. Никакая
сила в мире -- словно ты попал на другую планету! Над тобой -- яркие звезды,
под  тобой -- почти четыре  километра льда, вокруг, сколько хватает глаз, --
снег, снег, снег...
     Сидоров продолжал:
     --  Дизельная  электростанция -- сердце  Востока,  система отопления --
кровеносные  сосуды.   Представляете,  как  ухаживают  врачи  и   няньки  за
единственным наследником  престола?  Так за нашей дизельной уход должен быть
лучше! Потому что выйдет из строя дизельная  -- и жизнедеятельность  станции
может  быть  поддержана  не  больше  чем   на  тридцать-сорок  минут:  трубы
отопления,  радиаторы  будут  разорваны  замерзшей  водой,  и никакие  шубы,
свитера и спальные мешки не спасут от лютого холода,
     -- А как же в такой ситуации спасаться от  насморка?  --  забеспокоился
неугомонный Арнаутов. -- Придется для разогрева играть в пинг-понг!
     -- Какой  там  пинг-понг?  -- обиделся за  Восток  молодой физик  Тимур
Григорашвили, коренастый силач  с большими и  наивными  голубыми  глазами.--
Человек говорит, что дышать нечем и холод собачий, а ты будешь гонять шарик?
     Восточники мне понравились. Почти все они,  даже совсем молодые ребята,
имели  на  лицевом  счету  годы  зимовок  либо  на  Крайнем  Севере,  либо в
Антарктиде;  на Восток они  пробились через  острую  конкуренцию --  Сидоров
отбирал людей  исключительно по деловым качествам; за исключением  двух-трех
ребят,  не без труда скрывавших неуверенность,  никто  не  содрогался  перед
муками  будущей  акклиматизации, а  если  и  вел  разговор  о  ней,  то  без
бахвальства,  но с  юмором --  как  волевой  и  мужественный  человек  перед
операцией.
     За  время  беседы  я  несколько раз ловил  на себе  испытующие  взгляды
Сидорова: не напуган ли  писатель  до  полусмерти. Буду  предельно искренен:
когда Василий Семеныч перечислял явления,  сопровождающие акклиматизацию,  я
не  без ужаса  воссоздавал  их в своем воображении а в одну  минуту  пережил
головокружение, мелькание в глазах, удушье и прочие прелести, делающие жизнь
прекрасной и удивительной.  Но чтобы бессмертная душа ушла  в пятки -- этого
не было, она оставалась  почти на положенном месте, решив, видимо, про себя,
что  страдать  будет  все-таки не  она, а тело.  Поэтому я  вместе  со всеми
улыбался, шутил и резвился,  изображая рубаху-парня, прошедшего такие огонь,
воду и медные трубы, по сравнению с которыми Восток -- легкая разминка перед
марафонским  бегом.  Но  спокойствия  на душе  не  было: начальник  станции,
представив  меня   собравшимся,  ни   словом  не  обмолвился   еще  о  нашей
договоренности. Может быть, он передумал?
     И вдруг, взглянув на часы, Сидоров сказал:
     -- Через  пять минут обед, остается  последний вопрос...  Борис,  что к
концу зимовки ценилось у нас на вес золота?
     -- Конечно, картошка, -- ни на секунду не задумавшись, ответил Сергеев.
     --  Точно,  картошка.  Ох, как  в  последние недели ее,  родненькой, не
хватает! Я  вот  к чему.  Начальник  экспедиции предупредил,  что  ни одного
килограмма  сверх   положенного   груза  летчики  нам  не  доставят,  только
запланированные рейсы -- и баста. И все-таки я предлагаю пожертвовать мешком
картошки,  чтобы  взять  на   нашу  станцию  писателя:  неужели   Восток  не
заслуживает большего, чем двух-трех  строчек в газете,  как было до сих пор?
Решайте, чтобы не  проклинать меня потом, когда  сядете на макароны  и кашу.
Кто за? Кто против? Воздержался?
     Пошутив  по поводу  того,  "равноценная  ли  замена",  проголосовали. Я
горячо  поблагодарил за  доверие и  пообещал на время пребывания на  станции
полностью отказаться от положенного восточнику картофельного гарнира.
     С  этого  дня  мое  положение  на "Визе" упрочилось.  Из  субъекта  без
определенных занятий я стал полноправным членом коллектива и получил  полное
моральное право при разговорах небрежно ронять: "Мы, восточники..."
     И не без удовольствия ловил уважительные взгляды собеседников.
     Утро в Атлантике
     Вздох облегчения -- вышли из Бискайского залива.
     Боже, как нас пугали!
     --  Завтра  входим  в  Бискайский,  -- закрывая  глаза  и содрогаясь от
воспоминаний, говорил  знаток. -- Гарантирую штормягу  в  десять баллов. Там
по-другому не бывает.
     -- Никогда? -- замирая, спрашивали новички.
     -- Почему  никогда? -- вроде бы  оскорблялся знаток.  -- В прошлом году
были все двенадцать баллов. Желчью травили. Помню, один чудак до того дошел,
что за борт хотел выброситься. Пришлось связать. -- И с наслаждением косился
на зеленеющих от страха новичков.
     И,  представьте  себе, ужасный  Бискайский  залив, где  и в самом  деле
злостно хулиганят безнаказанные штормы, залив, дно которого усеяно обломками
разбитых  бурями  кораблей,  --  был  тих,  как  Чистые  пруды  в  Москве  в
безоблачную летнюю погоду,
     Новички приходили в  себя. Но едва их бледные  лица успевали  покрыться
легким румянцем, как знаток, эта зловещая Кассандра, вновь пророчествовал:
     -- Сороковые широты -- пробовали? Готовься, братва, звать  маму. Десять
раз их  проходил -- десять раз выворачивался наизнанку. Помню одного чудака,
косая сажень в плечах, мастер по  штанге. Как вышли из штормяги --  скелетом
мог работать в анатомическом музее.
     -- И там никогда не бывает штиля? -- стонали новички.
     -- В  сороковых широтах?! -- Знаток начинал  имитировать умирающего  от
смеха человека. -- Тогда рубите меня на филе и бросайте акулам!
     Неистовые,  бушующие,  опаснейшие для  мореплавателей сороковые  широты
встретили  нас   так,  словно  решили  искупить   свою  вековую  вину  перед
человечеством.  В жизни еще  я не видел  столь  абсолютно  спокойной  водной
глади.  Взяв  на  камбузе  ножи  для  обработки мяса, мы  пошли  разыскивать
знатока, но тот  наглухо заперся в каюте. Не хотелось  ломать  дверь --  вот
единственная причина,  которая  лишила местных акул  вполне заслуженного ими
лакомства.
     -- Сороковые --  пустяки, -- вещал знаток,  когда  ножи  были  отнесены
обратно на камбуз. -- Вот пролив Дрейка -- это да! Помню одного чудака...
     -- ...такого же  отпетого брехуна,  --  подсказывали  уже  обстрелянные
новички.
     -- Как желаете, мое дело  --  предупредить, --  сухо говорил знаток. --
Так вот. Прошлый раз, помню, мы входили...
     -- ...в пивную...
     -- ...в залив Дрейка, волны были высотой...
     -- ...с Эльбрус!
     -- Тьфу! Пропадайте пропадом!
     Над  знатоком  хохотали, и зря:  в  проливе  Дрейка  нас  действительно
тряхнуло, только на обратном пути.
     Мы оставили за  собой  Бискайский залив и  вошли в Атлантику. С  каждым
часом становилось все теплее. Минуло десять дней  -- и мы из осени забрались
в лето, которое через две недели  сменит зима,  то  есть не  зима,  а  лето,
поскольку  в Антарктиде все наоборот. Привычный с детства  календарь полетел
вверх тормашками -- какая-то лихая пляска времен года.
     Все повеселели. Вчера днем на палубе стучали топоры -- под руководством
боцмана Алексеева из досок  и брезента сооружались  два  бассейна. Двадцатые
числа ноября, в Москве на зимние пальто переходят, а мы гладим шорты.
     Утром Игорь Петрович Семенов уволок меня на верхнюю палубу наслаждаться
восходом   солнца.    Сначала    на   горизонте   виднелась   преломляющаяся
багрово-желтая полоса, и вдруг без всяких предупреждений из  моря вынырнул и
начал быстро увеличиваться в размерах золотой диск. Зрелище для богов.
     -- Красотища? -- спросил Игорь Петрович.
     -- Здорово, -- согласился я.
     -- Ну тогда будет не так обидно, -- сказал Игорь Петрович.
     -- Что не будет обидно? -- спросил я.
     -- Стирать рубашку, -- пояснил Игорь Петрович.
     Я отскочил от троса, на который изящно опирался -- так и есть,  рубашка
в  мазуте, масле  и еще какой-то дряни! Терпеливо подождав, пока я не кончил
оскорблять трос, Игорь Петрович произнес.
     --  "Стал на  ноги  человек.  Подпоясывался  не лыком  по  кострецу,  а
московским кушаком под груди, чтобы выпирал сытый живот". Откуда? О ком?
     -- Том первый,  Ивашка Бровкин начал  делать  карьеру, -- без  раздумий
ответил я. -- Ваша очередь: "Хотя Имярек уже по смеху угадал, что приехал не
на беду, но продолжал прикидываться дурнем... Мужик был великого ума..."
     -- "Мужик был великого ума..." -- Игорь Петрович даже языком поцокал от
удовольствия. -- Музыка!
     -- Нет, не выкручивайтесь, говорите откуда, -- допытывался я.
     --  Каждый  ребенок  знает,  --  отмахнулся Игорь  Петрович. --  Петр с
Алексашкой  и  собутыльниками  приехал  к тому  же Ивашке  Бровкину  сватать
Саньку. Посложнее вопросы задавайте, вольноопределяющийся!
     Как-то  в  одном разговоре случайно выяснилось,  что  мы оба  --  Игорь
Петрович  и  я --  любим  одни и те  же книги: "Петра Первого" и "Похождения
бравого  солдата  Швейка".  Отныне,  встречаясь, мы  изо  всех сил старались
уличить  друг  друга в невежестве, но без особого успеха, так как  книги эти
были читаны раз по двадцать и местами запомнились чуть ли  не наизусть. Меня
Игорь  Петрович  прозвал  "вольноопределяющимся"  --  в  честь  незабвенного
батальонного   историографа  Марека,  и   постоянно  подшучивал   над  моими
блокнотами.  Стоило  ему  увидеть,  что я делаю  какую-либо  запись, как  он
начинал декламировать:
     -- Пишите так: "Визе" летел по волнам навстречу опасности и судьбе. Под
натиском бури  трещали борта  и прочие снасти. Владимир Санин орлиным взором
окидывал бушующее море. "Вперед!  -- восклицал  он. -- К полюсу! Я  не боюсь
тебя, айсберг!"
     -- "Вы знаете меня только с хорошей стороны!" -- цитатой огрызался я
     -- "Осмелюсь доложить, что я не  хотел бы узнать вас с плохой стороны!"
-- парировал Игорь Петрович.
     Между  тем  верхняя палуба  оживала.  Послышался  плеск  воды:  старпом
поливал  себя из  шланга.  Борода и  бакенбарды, окаймлявшие  лицо старпома,
обильно татуированная грудь, делали его похожим на стивенсоновского пирата.
     А вот и  два закадычных друга, инженеры-механики Лев Черепов и Геннадий
Васев, мои соседи  по столу в кают-компании и будущие приятели. С  первых же
дней морского путешествия они начали быстро и уверенно полнеть,  да так, что
спортивные костюмы уже обтягивают их,  как перчатки. Вот друзья и бегают,  и
приседают,  и гири толкают,  что, на  мой взгляд,  помогает  им  не  столько
сбрасывать вес,  сколько нагуливать аппетит: через  подчаса за завтраком они
будут творить чудеса.
     Тут  же  боксирует  с тенью  Борис  Елисеев,  инженер  по  электронике,
великодушно  разделивший  со  мной  свою  каюту.  Борис превосходно  сложен,
мужествен и красив. Тщательно выбритый, подтянутый, спокойный  и сдержанный,
с неизменной трубочкой во рту, Борис являет собой образец уживчивого соседа.
Вставая на ночную вахту, он никогда не хлопнет дверью -- качество, которое я
считаю  неоценимым.  На  "Визе"   он  ведает  электронным   оборудованием  и
"успокоителями  качки", и как  только  море  начинает  волноваться, к Борису
обращаются  умоляющие  взоры  страдальцев,  которые  следят  за  каждым  его
движением и радостно сообщают друг другу:
     -- Елисеев пошел врубать успокоители!
     Гремят гири  и гантели, над столом носится избитый ракетками шарик,  со
свистом рассекают воздух скакалки.
     --  Завтра  же  начинаю  делать  зарядку!  --  пылко  заверяю  я  Игоря
Петровича. -- Вот увидите!
     --  Зарядка  -- это  замечательно,  -- не скрывая  иронии, констатирует
Игорь Петрович и достает сигареты. -- Угощайтесь, пока еще не стали святым.
     -- Натощак курить  очень вредно, --  голосом отпетого  ханжи говорю  я,
вытаскивая зажигалку.
     -- Что вы  говорите? -- удивляется Игорь Петрович. -- Вот бы никогда не
подумал! Увы, жизнь так устроена, что лишь  вредное доставляет удовольствие.
Поэтому я всегда шарахаюсь от полезного, как черт от ладана.
     Утро на "Визе" заканчивалось  диспетчерским совещанием. В конференц-зал
приходили  капитан  и  его помощники,  начальники  антарктических станций  и
отрядов.  Синоптики  развешивали на  стенде  карты  погоды  и  полученные со
спутников  Земли   снимки,  на   которых  наша  земная  атмосфера  выглядела
разорванной в клочья  -- поле боя  циклонов,  антициклонов и  прочих стихий.
Синоптики докладывали  о перспективах на ближайшие сутки, а  потом начальник
экспедиции зачитывал антарктическую  сводку.  Начиналось деловое обсуждение,
постепенно  переходившее в беседу на вольные темы.  Здесь можно было  узнать
все  свежие  новости, выловленные радистами из эфира, -- а  в открытом  море
новости ценятся чрезвычайно высоко.
     -- Мирный, -- глядя в сводку, сообщал Владислав  Иосифович Гербович, --
температура  минус  пятнадцать,  ветер  двадцать  пять   метров  в  секунду,
санно-гусеничный поезд Зимина готовится к походу на Восток, все в порядке...
Молодежная...  Новолазаревская...   Все  в   порядке...   Станция  Восток...
потеплело, минус пятьдесят шесть градусов.
     -- Пора переходить на плавки с меховым гульфиком!
     --  Станция Беллинсгаузена,  -- продолжал  начальник.  --  Как  обычно,
полный  джентльменский набор: метель, мокрый снег с дождем, туман,  гололед,
плюс семь градусов.
     Иронические взгляды в сторону Игоря  Михайловича Симонова. Тот привык к
нападкам на  свою станцию, которая, будучи антарктической по форме, является
один бог знает  какой  по  содержанию. Уникальный микроклимат! Тепло и сыро.
"Как говорят -- "антарктические субтропики".
     -- Мы заседаем, а первые  ласточки уже загорают,--  поглядывая в  окно,
сказал Гербович. -- Юлий Львович, нужно рассчитать время для загара с учетом
высоты солнца и прочих факторов, дайте рекомендации по судовой трансляции.
     Юлий Львович  Дымшиц, главный врач  экспедиции,  кивнул, но при этом на
лице  его   изобразилась   некоторая  безнадежность:  кто   станет   слушать
рекомендации, когда предстоит долгая полярная ночь? Все равно будут загорать
на "полную катушку" -- от восхода до заката.
     Всех развеселил главный механик судна Олег Яковлевич Кермас. На вопрос,
готовы ли его ребята к работе в тропических условиях, он ответил:
     -- Готовы. В тропиках машинная команда будет в основном... на палубе.
     -- А главный механик где будет?
     -- Конечно, среди коллектива!
     Вскоре  начальник   экспедиции  понял,  что  любое  деловое  обсуждение
неизбежно упирается в тему загара.
     -- Ладно, пошли впитывать солнце. Скоро оно будет только сниться!
     "Товарищи, назначенные чертями!"
     На  экваторе  я  ухитрился  поймать  насморк.  Солнце  палило  с  такой
неистовой  силой, что прямо на палубе можно было жарить  яичницу, а я ни  на
секунду  не расставался  с  носовым платком. Потом навел  у врачей  справки:
насморк на экваторе  в литературе до сих пор не описан,  и посему я  являюсь
обладателем  уникального научного материала,  который  готов  предоставить в
распоряжение Академии медицинских наук.
     Справедливости  ради замечу,  насморк  оставил сильное,  но  далеко  не
единственное впечатление о переходе экватора. Помните у Булгакова в "Мастере
и  Маргарите" эпизод,  когда Римский разоблачил своего  соратника по варьете
Варенуху?  Завербованный  в  черти,  Варенуха перестал отбрасывать  тень  --
страшное открытие, едва ли не лишившее бедного Римского рассудка. Так вот, у
нас  на  судне наступил  момент,  когда  тень  потеряли  все, независимо  от
служебного положения  и морального облика  -- солнце стояло  в  зените. Было
весьма приятно сознавать, что  ты не отбрасываешь  тени, но в то же время не
являешься чертом.
     Кстати, о чертях -- их у нас появилась  целая дюжина. Уже  за несколько
дней  до  перехода  экватора   посланцы   преисподней  начали  собираться  в
кают-компании, при  закрытых дверях  готовясь к шабашу на празднике Нептуна.
Из  кают-компании  доносился дьявольский хохот. Если ветераны антарктических
экспедиций,  уже подвергавшиеся экзекуции,  относились к предстоящему шабашу
спокойно, то новички суетились, нервничали и льстиво заглядывали чертям в их
черные  глаза. Впрочем,  главный  черт был голубоглазым -- им оказался Тимур
Григорашвили, мощный торс которого и выразительное лицо, украшенное  орлиным
носом, по мнению устроителей праздника, навевало мысли о потусторонней силе.
     Новички волновались не  так уж и  зря:  бывали  случаи, когда  во время
обряда  крещения  черти   входили  в   раж  и  наносили  язычникам  телесные
повреждения.  Поэтому  перед  самым экватором чертей  и наяд вызвал  к  себе
старпом  и  обратился  к ним  с  предупреждением, мгновенно облетевшим  весь
"Виэе":
     --  Товарищи,  назначенные  чертями!   Прошу  неукоснительно  соблюдать
правила техники безопасности! Вы будете строго отвечать за  каждую сломанную
конечность.
     Черти ответили понимающим воем.
     И  вот наступил долгожданный  момент: диктор  торжественно  сообщил  по
судовой трансляции, что на борт со  своей  свитой прибыл Нептун,  повелитель
морей  и  океанов.  Одетый  в  модную  царскую  одежду,  в  короне, усеянной
драгоценными камнями, Нептун  выглядел  величественно  в  отличие  от  своих
весьма  бесцеремонных  дурно  воспитанных  и  с  ног  до  головы  устрашающе
разрисованных приближенных. Взгромоздившись на помост, этакое сколоченное из
досок лобное место, они пустились в  пляс, испуская  крики, от которых кровь
стыла  в жилах. Утихомирив  свиту, Нептун произнес  речь,  выслушанную,  как
положено, с огромным вниманием. Крестить  в купели новичков -- такова плата,
которую он желает получить  в обмен на ключ от  экватора. Ну  а если капитан
догадается, что он, Нептун, не прочь  смочить горло -- тем  лучше для судна,
море будет спокойнее.
     Капитан Троицкий согласился на  плату и догадался. Он преподнес Нептуну
чарку, которую его  величество  опрокинул в  рот столь  лихо, что вызвал  бы
зависть  у завсегдатаев любой  пивнушки. И капитан  удалился невредимым  под
уважительное подвывание чертей  -- он уже не раз  переходил экватор и посему
от купания освобождался. Но  сопровождавший его  первый помощник Богатырь не
зря оделся с максимальной  скромностью:  невзирая на  высокий ранг  новичка,
черти с головой окунули его в бассейн.
     Затем  на помост  взошел отряд аэрологов  и метеорологов, возглавляемый
Геннадием Бардиным. Сначала Нептун не без интереса слушал лекцию  в стихах о
заслугах  отряда  в изучении  атмосферы,  но  стоило  Бардину  саркастически
заметить, что его наука  в силах  ада  не  нуждается,  как царь поморщился и
слабым мановением руки велел чертям кончать это безобразие. И океан огласили
дикие  вопли:  словно  подброшенные  катапультой,  в  воздух  взлетели  тела
еретиков, чтобы спустя секунду рухнуть в  бассейн. А дабы принявшие крещение
не жаловались,  что их плохо  обслуживают, черти предварительно вымазали  их
адской  смесью  иа   машинного  часла,  соляра,  графита  и  еще   какого-то
дьявольского снадобья.
     Затем   эшафот   заполнили   коленопреклоненные   радисты,  руководимые
начальником отряда Михаилом Игнатьевичем Журко. Чтобы смягчить свою  участь,
они пытались было подсунуть чертям взятку -- две бутылки шампанского, что на
поверку оказалось  сплошной  липой,  так как бутылки были заполнены  морской
водой. И обманщики немедленно полетели в бассейн,  вместо заклинаний бормоча
про себя морзянку.
     Обряд  крещения  продолжался.  В  воздухе  то  и  дело  мелькала  пятки
инженеров и техников,  младших научных сотрудников  и  кандидатов  различных
наук.  Черти и  наяды  с гиканьем выволакивали на помост визжащих  от страха
новичков, чтобы  вымазать их  с  головы  до  ног и  отправить  в воду. Дошла
очередь  и  до  меня. Язвительно заметив,  что корреспондентам вода особенно
полезна, когда не хватает материала, Нептун громовым голосом провозгласил:
     -- В купель его!
     Предупрежденный  старожилами,  я  не   оказывал  силам  мрака  никакого
сопротивления  и  относительно  дешево  отделался.  А  строптивым  новичкам,
которые  пытались избежать  обязательной  водной  процедуры и  прятались  по
разным углам, пришлось худо: их отдавали  в руки придворного лекаря, который
смотрел им горло, насильно  раскрывая  рот полуметровой стерильной доской, и
бестрепетной рукой ставил трудносмываемые печати значительно ниже спины. Все
эти  сцены  снимались  на  пленку десятками  любителей,  и  некоторые  особо
пострадавшие (особенно с  печатями)  готовы  были  за негатив  проползти  на
коленях всю палубу туда и обратно.
     Когда ни одного  необращенного  язычника  не  осталось, Нептун (в  миру
метеоролог станции Новолазаревская Петр Тарамженин)  объявил праздник в свою
честь закрытым.
     И у  душевых кабин  выстроились  длинные  хохочущие  очереди:  все были
настолько  расписанными,  что  не узнавали друг  друга. При помощи наждачной
бумаги и  стиральных  порошков  мы  к вечеру кое-как отмылись от дьявольских
отметин и вновь  собрались на палубе, где в торжественной обстановке капитан
вручал дипломы о переходе экватора.
     Так закончился этот памятный день. "Визе" пошел под горку. Медленно, но
верно мы становились антиподами. Через две недели -- Антарктида. Но,  честно
говоря,  все разговоры  шли  не  о  ней: ведь наш  славный "Визе", шутка  ли
сказать, на всех парах несся в Монтевидео!
     Южный Крест
     Ночью в дверь каюты громко постучали. Вошел вахтенный матрос.
     -- Кто это здесь хотел посмотреть на Южный Крест?
     Борис Елисеев  пробормотал что-то  вроде: "Этот сумасшедший  на верхней
койке" --  и  мгновенно  уснул.  Я соскочил вниз, ополоснул лицо  и помчался
будить  Черепова и  Васева. Днем они пришли в восторг от предложения  вместе
полюбоваться  звездами  и  десять  раз  напоминали,  чтобы  я  не  забыл  их
разбудить. Стащить с дивана Васева  мне не удалось --  не  открывая глаз, он
лягался ногами с беспредельной  решимостью  человека, борющегося по  меньшей
мере за свою жизнь. Тогда я принялся за Черепова. Лева ясным голосом отлично
выспавшегося  человека  поблагодарил меня,  заверил, что через  две  секунды
встанет и  тут  же  задал такого храпака, что начали вибрировать  переборки.
Когда я  вновь подергал  его  за  ногу,  картина  повторилась  с  той только
разницей,  что  вместо  "большое  спасибо" Лева промычал сквозь сон  "какого
дьявола...". Честно  выполнив свой  долг, я отправился на верхний мостик, по
которому расхаживал одетый в элегантные шорты старпом.
     Удивительная ночь! Безбрежный океан тихо плескался у  наших ног, нежась
в  ласковом  свете  звезд,  неестественно  больших   и  сияющих,  словно  их
старательно надраили  зубным  порошком.  И  странное  ощущение:  звезды были
какие-то  не  такие.  Особенно смущала Большая Медведица, которая  выглядела
так, будто  у нее  были  вывихнуты все суставы.  Наверное, столь  же нелепое
впечатление произвела бы собака, бегущая по земле хвостом вперед. Сразу и не
сообразишь,  что  к чему, --  перевернутая  наоборот  Большая  Медведица!  К
счастью, я в свое время учился в школе и  наслышался о всяких фокусах южного
полушария,  где все  вывернуто наизнанку,  с точки зрения  жителей северного
полушария, которое, в свою очередь, выглядит таким же нелепым в глазах наших
антиподов. Попробуй разберись, кто прав и чья Медведица  настоящая.  Быть не
может, чтобы люди упустили такой шанс -- не поспорить  на эту благодатнейшую
тему.
     К слову сказать  -- а почему  бы  и нет? Мы часто спорим  по куда менее
умным поводам и  с треском ломаем копья там, где могла бы остаться в целости
простая  швейная игла. Есть множество научных определений понятия "человек":
существо,   обладающее  особо  развитым   мозгом,  чувством  юмора,  умеющее
трудиться по заранее разработанному плану  и так далее.  Я бы еще добавил: и
безмерно любящее  яростно  спорить,  до  хрипоты  и инфаркта.  Конечно, есть
споры, в которых рождаются великие  истины, но это, как говорили Илья Ильф и
Евгений   Петров,  "в   большом   мире",  где  "людьми   двигает  стремление
облагодетельствовать человечество".  А в "маленьком  мире" не дискутируют, а
заключают  пари и сотрясают воздух. Я видел в одном санатории  двух  с  виду
вполне нормальных и даже солидных людей, которые до обеда неистово спорили о
том,  кто красивее -- блондинки или брюнетки, а к ужину вдрызг  разругались,
не сойдясь в определении  породы пробежавшей  мимо  собаки. Энергии, которую
затратили на свои  аргументы  оба  бездельника,  вполне  хватило  бы,  чтобы
осушить  большое  болото.  А  один  мой  знакомый,  интеллигентный  человек,
создающий  проект  сверхмощной  турбины,  после  одной  дружеской  дискуссии
вернулся домой с  расквашенным носом и наполовину  оторванным ухом. О чем же
он  спорил?  Может  быть,  о  плазме  или  теории относительности? О  волнах
национализма, распространяющихся по  миру с неистовством и скоростью цунами?
О гальванизации  старой  и  много раз битой  теории Мальтуса? Нет. Он просто
доказывал своим соседям по трибуне, что футболисты их любимой команды должны
переквалифицироваться на мастеров лото.
     Итак, прежде  чем начать  спорить, читатель, подумай,  на что ты будешь
тратить драгоценное  вещество своего мозга -- на проблему размещения ангелов
на конце иголки или на нечто действительно достойное мыслящего человека.
     Возвратимся, однако, на  землю, вернее, на море, или на небо -- как вам
будет угодно.
     --  Получайте  обещанный  Южный  Крест,  --  с величественной простотой
монарха,  вешающего  на  шею  рыцаря  орден  Подвязки,  сказал  старпом.  --
Задирайте голову и смотрите.
     Он  ткнул  пальцем  в   скопление  звезд,  и  я   увидел   легендарный,
неоднократно  воспетый,  удивительный и волшебный Южный Крест. Разумеется, я
издал восторженное восклицание, и тут же  выяснилось, что  напрасно,  потому
что старпом пошутил. Под ухмылки  вахтенных  матросов он  вновь начал водить
перстом  по  небу,  но  -- стреляного  воробья на  мякине не проведешь! -- я
потребовал  карту  и  убедился,   что  невзрачный  ромбик,  внутри  которого
болтаются  несколько  обыкновеннейших  звездочек,  и в  самом деле  является
легендарным, неоднократно воспетым  и  так  далее  Южным Крестом. Откровенно
говоря, я ожидал  чего-то  большего и  был разочарован, словно вместо ордена
Подвязки получил благодарность без занесения в личное дело.
     Зато истинное  удовольствие доставило мне созерцание Канопуса, ярчайшей
звезды, красоту и величие  которой оспаривает  разве что Сириус. Канопус дал
свое имя рыболовному траулеру, на котором несколько лет назад я плавал; было
приятно встретиться со старым знакомым и помахать ему рукой.  Старпом тут же
рассчитал,   что  если  Канопус  не  успел   зазнаться  и  ответит   на  мой
дружественный жест,  то его привет  дойдет до меня через  не  помню  сколько
тысяч лет. Ладно, подождем, мы люди не гордые...
     Монтевидео
     Если двадцать дней  подряд  под твоими ногами качается палуба; если все
эти дни  не  видишь вокруг  ничего, кроме  опостылевших волн; если все  чаще
бегаешь в штурманскую  рубку, чтобы украдкой взглянуть на карту и с деланным
безразличием спросить:  "Интересно, сколько  миль  осталось  до берега?"  --
значит, все твое существо жаждет суши.
     Дольше  всего, просто нескончаемо долго, в море тянутся две вещи: качка
и подход к причалу. Качка осталась позади и ждет нас впереди, а к причалу мы
ползем сейчас, причем  так  удручающе  медленно, словно наш гордый  красавец
"Визе"  получил   инвалидность  первой  группы.  И   ползем  за  невзрачным,
ободранным буксиром, капитан которого смотрит  на нас сверху  вниз, хотя его
корыто болтается у "Визе" под ногами.
     Огромный  город,  залитый  декабрьским  зноем, щетинится  небоскребами.
Монтевидео...
     Сегодня мы будем шагать по асфальту Южно-Американского континента!
     -- Первым  делом, конечно, выпью пивка, -- мечтает  один,  -- а потом в
парк, вздремнуть на травке. На зелененькой пахучей травке, понимаешь?
     -- А ты ничего, любознательный малый, -- хвалит приятель, --  вернешься
домой -- много интересного про Монтевидео расскажешь. Как пиво дул, на траве
храпел...
     -- Братва, у кого есть разговорник?
     -- А что тебе надо?
     --  Ну  что-нибудь   этакое,  для  дружбы   и  взаимопонимания.   Вроде
"бхай-бхай".
     --  Это пожалуйста,  сколько  хочешь. Вот,  зубри: "Сеньор, а в Уругвае
имеют представление о такой игре, как футбол?" Будешь другом на всю жизнь.
     Рядом консультируют новичка:
     -- Как войдешь в магазин,  шаркай подошвой и вежливо, но с достоинством
рявкай:  "Привет мой вам,  сеньоры! Как  детишки, налоги? Меня зовут  Вася".
Сеньоры со  всех ног бегут тебя обслуживать, а ты говоришь: "Пардон,  не все
сразу. Хау  мач,  или,  по вашему, сколько стоит? Даю любую  половину". Если
намнут бока -- требуй жалобную книгу.
     Идет швартовка. По причалу расхаживает толстый полицейский.  Он  важен,
как премьер-министр. На  его бедре болтается  огромный  кольт. Наши  вопросы
страж порядка игнорирует.  В порядке психологического опыта спускаем ему  на
бечевке   пачку   сигарет.  Оглянувшись,   полицейский  подмигивает,  ловким
движением  отцепляет  пачку  и кладет  в карман.  Совершив грехопадение,  он
становится дружелюбнее.
     Между тем на  причал въезжает, дребезжа всеми частями, музейный рыдван,
оглушительно  чихает, выпуская черное облако, и из кабины, кряхтя, выползают
два старика. Они приветливо машут нам руками и подходят к борту. Не успеваем
мы обменяться догадками, как старики хором спрашивают:
     -- Земляки, селедки нема?
     И  замирают ь безумной  надежде.  Им  поясняют, что селедка есть, но на
камбузе и что это совсем не простое дело -- разжалобить кока или начпрода.
     -- Ба-аночку селедочки, хоть кусочек! -- ноют старики.
     Выясняется, что они живут  в Уругвае  больше  шестидесяти лет и все эти
годы изнывают по селедке, потому что местные жители -- мясоеды, которые и не
подозревают о том, что на свете есть такое волшебное лакомство -- селедка. И
как  только в  Монтевидео приходит  русское  судно, они  бросают свои дела и
бегут  на причал -- авось повезет. В прошлом  году  кок  одного  транспорта,
человек с большим  сердцем по имени Степа, отвалил им по целой тихоокеанской
селедке,  и  если  мы  увидим Степу,  то должны  ему передать, что его имя с
большим  уважением  вспоминается  в Монтевидео.  Конечно,  банка  или  целая
селедка на каждого --  это  для нас слишком накладно, но если мы  угостим их
хотя  бы  парочкой  ломтиков,  то  бог --  он  все  видит!  Он  зачтет  этот
благородный поступок.
     Вечером  кок долго выяснял,  какой  это негодяй вскрыл большую банку  и
вытащил из нее несколько селедок...
     Наконец  все  формальности были  закончены,  мы уселись в  два  больших
автобуса и отправились на экскурсию по городу.
     Цели    туристов    и   устроителей   экскурсий   обычно   диаметрально
противоположны: первые хотят как можно больше увидеть, вторые  -- как  можно
быстрее закончить это  канительное  дело.  Поэтому наши автобусы мчались  по
улицам  как  зайцы, за  которыми гнались собаки. С  гидом нам  тоже не очень
повезло:  этот  безупречно  одетый и хорошо воспитанный  юноша  с  ласковыми
глазами молочного теленка из всего великого и могучего русского языка усвоил
несколько слов, привести которые, несмотря на их звучность и энергичность, я
решительно не в состоянии.  Пришлось объясняться на английском, каковым  обе
стороны  владели  одинаково  уверенно,  возмещая  нехватку  слов   щелканьем
пальцев. Поэтому наш разговор  удивительно напоминал  треск кастаньет,  а по
окончании экскурсии  гид не мог  пошевелить кистью  руки -- у  него распухли
пальцы.
     Монтевидео,   город  с  более  чем  миллионным  населением,  производит
впечатление неряхи.  На улицах грязно; курильщики,  отчаявшись  найти  урну,
забрасывают тротуары окурками; скомканная бумага, конфетные обертки и прочий
мусор отданы  на  волю  океанского ветра.  Особенно  удручает  неряшливостью
ведущая от порта в  центр улица Колумба.  Если бы великий мореплаватель  мог
знать, что  его  имя  будет  использовано с такой целью,  он  бы десять  раз
подумал, стоит ли открывать Америку.
     На каждой стене -- рекламы кока-колы и электробритв "Филипс", на каждом
углу  -- американские,  голландские,  французские, западногерманские  и  так
далее  банки.  Ошеломленный  турист  может  сделать вывод,  что  цель  жизни
уругвайца  -- выпить "коку", побриться и  затеять  финансовую спекуляцию.  У
подъездов   деловых  и  правительственных   зданий  расхаживают  вооруженные
автоматами солдаты.  В Уругвае  неспокойно,  грабят банки  и  воруют крупных
правительственных чиновников.  Одного министра  украли за несколько дней  до
нашего  прихода  --  в  Южной  Америке  это стало  для  экстремистских групп
правилом  хорошего тона. Министров и послов  здесь теперь охраняют наравне с
сейфами и по  тому же принципу: чем значительнее  лицо (сумма) -- тем больше
охрана. Скажем, министр иностранных дел эквивалентен  сейфу с тонной золота,
а  министр здравоохранения тянет от силы на килограмм серебра. Поэтому, если
за  первым  неотступно  следуют   несколько  автоматчиков,  то  для  второго
достаточно сторожа с дубинкой.
     Главная  улица 18  июля замыкается зданием  парламента  -- как  Невский
проспект и Адмиралтейство в Ленинграде. У входа в  парламент -- обязательный
автоматчик.  Вестибюль украшен  отличными  произведениями  искусства  инков,
ацтеков и других народов, перебитых в свое время  испанцами  и португальцами
во  славу  господню.  Особенно  нас  восхитила  гигантских  размеров  голова
языческого бога, высеченная из  камня. Все  экскурсанты  сочли своим  долгом
сфотографироваться на  фоне головы,  после  чего  выяснилось, что  оригинал,
видимо, остался у бога на плечах, а нам подсунули имитацию из пластика. Было
тем более обидно, что на лжеголову мы затратили много времени, и поэтому гид
погнал  нас  по  парламенту  таким  стремительным  галопом,  что   служители
всполошились: не начались  ли  беспорядки? На каждый зал  мы затрачивали  от
пяти до десяти секунд, и  лишь  палате  сенаторов из  уважения к  вершителям
судеб  уделили целых  полминуты. Зал  палаты отделан  великолепным  деревом,
кресла мягкие, наглухо прибитые к полу, что имеет свой смысл, ибо сенаторы в
поисках  аргументов иной раз обрушивают  на головы политических  противников
все, что попадется под руку.  В Монтевидео  шутят,  что  настоящую потасовку
можно увидеть не на стадионе, а в парламенте.
     Затем  наши  автобусы  поползли  на высокую  гору, на  вершине  которой
сохранилась средневековая испанская крепость с пушками.
     В  эти дни  в  Монтевидео со всего  мира съехались миллионеры --  члены
какого-то благотворительного общества. И вот одновременно с  нами  поглазеть
на крепость прибыл автобус с  миллионерами. С  виду  это были  самые обычные
люди,  на удивление скромно одетые. Один финансовый воротила,  облаченный  в
поношенные джинсы и немало испытавшую на своем веку ковбойку, выглядел столь
жалким,  что  так  и  хотелось сунуть  ему  монету: может, бедняга давно уже
ничего не ел.
     Гид любезно  согласился стать  моим переводчиком и обратился  наугад  к
первому  же попавшемуся  под руку  миллионеру,  который оказался  владельцем
металлургического  завода из  Соединенных Штатов  Америки. Мы  представились
друг другу. Ниже следует стенографическая запись нашей беседы.
     Я: Хау ду ю ду?
     ОН: Ол райт.
     К  сожалению, наш  автобус  уже трогался  с  места, так  что на  этом я
вынужден был закончить интервью. Думаю, однако, что оно не могло не оставить
глубокий  след  в сознании этого эксплуататора.  Во всяком случае,  когда  я
вскочил на подножку, он смотрел на меня,  растерянно  разинув рот: наверное,
понял, что я разгадал его сущность.
     Следующую  остановку  мы  сделали у  резиденции президента  Уругвайской
республики. Встречать нас он не вышел -- видимо, его не предупредили о нашем
приезде. Из  подъезда,  правда,  выскочил  веселый мулат с метлой  в руке  и
поднял перед  нашими  носами облако  пыли  -- традиционный знак  уважения  к
важному посетителю. Прочихавшись,  мы поручили  мулату передать президенту и
его супруге наши приветы и укатили.
     Знаменитый  стадион, арену  кровопролитных сражеяий  между болельщиками
"Насьоналя" и "Пеньяроля", мы проскочили  не останавливаясь: игры сегодня не
будет, и ворота закрыты. Расположен стадион на  редкость удачно: напротив --
университетская   клиника,   в   двух   шагах   --    кладбище.   Просто   и
предусмотрительно, болей за свою команду на здоровье.
     А  вот и  Карраско  -- самый  чистый, зеленый и  тихий  рийон  столицы.
Пожалуй, и самый малоэтажный: сливки общества предпочитают жить в особняках.
Гид рассказал,  что житель Карраско, имеющий только  одну  машиау, чувствует
себя  социально  ущемленным,  такой,  простите,  голодранец  может  лишиться
уважения соседей или, еще хуже, кредита в банке. Раз уж ты живешь в Карраско
-- закладывай в ломбард последние брюки, но покупай вторую машину.
     Слушая эти высказывания гида, я,  разумеется, не мог предполагать,  что
на следующий  день  мне  придется пережить  драму  покупателя автомобиля.  А
случилось это так. Гуляя по городу, мы --  Лева Черепов, Геннадий Васев  и я
--  набрели  на  автомобильный салон. Я решил  прицениться к машине.  Лева и
Геннадии  принялись  меня  отговаривать. "Посмотрят  на твои  скороходовские
босоножки --  и  спасибо  скажешь, если  не  накостыляют  по шее!" Но я  был
непреклонен, ибо видел, как одеваются миллионеры, и справедливо полагал, что
по  сравнению  с  некоторыми  нз  них   выгляжу  как  великосветский  денди,
проматывающий на модный гардероб свое состояние. И смело вошел в салон.
     На пьедестале стоял неправдоподобно  длинный, свер кающий лаком голубой
"шевроле".  Стоял,  наверное,  давно,  потому  что  у  хозяина  салона  было
заспанное, скучное и безнадежное лицо человека, который уже ничего  хорошего
не ждет от жизни. По обязанности  хозяин встал и поклонился  -- скорее всего
для того, чтобы скрыть зевок.
     Я поступил так, как сделал  бы на  моем  месте любой  другой миллионер:
лениво  направился  к  машине,  скептически  похлопал ее по крыльям,  открыл
дверцу и  развалился  на кожаном  диване. Черепов  и Васев начали  вертеться
вокруг и хихикать --  нашли место и время! Сделав страшные глаза, я заставил
их утихомириться и ледяным голосом набитого долларами янки спросил хозяина:
     -- Хау мач? Сколько стоит эта консервная банка?
     Здесь  уже  хозяин  не выдержал.  Льстиво заглядывая в лицо  настоящего
покупателя и размахивая руками  с такой  быстротой, что свистело в ушах,  он
обрушил  на  меня  целый  водопад  слов,  из  которых  я понял только  одно:
"сеньор".  Оно  прозвучало  минимум  сто раз  и произносилось  с  чудовищным
почтением.
     -- Хау мач? -- прервал я эти излияния с нетерпением человека у которого
время -- деньги, и протянул хозяину блокнот с авторучкой. Хозяин поклонился,
почмокал губами и начертал: 7000.
     -- Долларов?
     -- Си, сеньор!
     Я вытащил из кармана добротный бумажник, в котором находилась несметная
сумма -- 2 доллара 40 центов в пересчете на уругвайские песо.
     -- Не делаешь ли ты ошибки?  -- Черепов соорудил постную физиономию. --
По-моему, машина недостаточно хороша для тебя.
     -- Только "роллс-ройс"! -- поддержал его Васев.
     --  А мотор? -- пренебрежительно ронял Черепов. -- Жалких сто  двадцать
лошадиных сил!
     -- Только "роллс-ройс"! -- злодействовал Васев.
     --  Ноу,  ноу,  сеньоры!  --  завопил  хозяин,  с  ненавистью  глядя на
подсказчиков,  срывающих  выгодную  сделку.  --  "Роллс-ройс"  -- фи!  Тьфу!
"Шевроле" -- ах!
     Но   было  поздно   --  преодолевая  вялое   сопротивление   настоящего
покупателя, Васев и Черепов вытащили его из салона.
     Однако хорошо смеется тот, кто смеется последний.
     Не  успели  мы,  весело  обсуждая  подробности  нашего  визита,  пройти
полквартала,  как  я вспомнил, что забыл  в руках у  хозяина свою авторучку.
Нужно было посмотреть на его лицо, когда я вернулся!
     --   "Шевроле"   --   ах!   --   завопил   он,  сверкая   глазами.   --
Та-та-та-та-та-та! (Неразборчиво). -- Си, сеньор! Та-та-та!
     Пришлось его  разочаровать  и жестами пояснить, что  я  вернулся не для
того, чтобы купить недостаточно хороший для меня "шевроле", а чтобы получить
принадлежащую мне авторучку. Лицо хозяина мгновенно  стало сонным, скучным и
безразличным. Об авторучке он и слышать не хотел -- отмахивался и делал вид,
что совершенно не понимает, о чем идет речь. Нажился все-таки, спрут, за мой
счет!
     Так я остался без своей любимой авторучки...
     Мы продолжали бродить по городу без переводчика, руля и  ветрил -- куда
ноги поведут.  Стадион  закрыт, музей  закрыт, зашли в  кино. Посмотрели  да
экран  минуты  две  --  и выскочили  на  свежий  воздух: жуткая и  пошлейшая
кинопохабщина, рассчитанная  на  зрителя с  иктеллектом  ящерицы.  Контролер
понимающе ухмыльнулся, кивнул в сторону зала и сплюнул.
     Не желая отставать  от других туристов, фотографировались у памятников.
Как  правило,  это  национальные  герои на  лошадях; один  из  них,  генерал
Артикос,  даже на  фоне двадцатипятиэтажного небоскреба  производит  большое
впечатление своей внушительной осанкой. Хорош и памятник первым переселенцам
-- упряжка  быков тащит  за  собой  повозки.  Очень динамичная  группа. Быки
выглядят так естественно, что на них охотно лают собаки.
     Что  же касается  архитектуры, то  судить о ней не берусь: за два дня я
видел слишком мало, да  и не  считаю себя знатоком в этой  области. Дома как
дома, ничего необычного.  Другое дело -- Рио-де-Жанейро, куда мы  попали  на
обратном пути. Там даже дилетанту ясно, что перед ним великий город.
     Жители  Монтевидео, как  и  положено  южанам,  общительны  и  чрезмерно
возбудимы.  На  простой вопрос:  "Как  проехать к  порту?"  --  вам  ответят
монологом минут  на пять, в корне  пресекая все ваши  попытки вставить слово
или  удрать; но  если и вас о чем нибудь  спросят,  наберитесь  терпения. Мы
мирно шли по улице, когда на меня  налетела экзальтированная сеньора с двумя
девочками-близнецами и начала бурно о чем-то спрашивать, даже не спрашивать,
а неистово кричать, непрерывно шлепая своих шалуний и выкручивая пуговицу на
моей рубашке. Когда сеньора иссякла, я на варварском английском языке дал ей
понять,  что она обратилась не по  адресу. Сеньора гневно рванула пуговицу и
обрушилась на Васева,  который угощал  девочек конфетами и бормотал про себя
что-то вроде: "Ну и трещотка! Зря время теряешь, красавица". Наконец над ней
сжалился какой-то прохожий, и сеньора, подхватив девочек,  рванулась  кудато
со скоростью звука.
     Продавцы в магазинах изысканно вежливы -- а что делать?  Цены на товары
слишком высокие, и  даже  в универмагах  покупателей  можно  пересчитать  по
пальцам.  Все  товары  --  импортные, кроме  сувениров,  отлично  выделанных
коровьих  шкур  (никогда  бы  не подумал, что коровы  носят  на  себе  такую
красоту!)  и  ножей.  Особенно  непривычна тишина в  книжных  магазинах:  за
средних габаритов книгу средний уругваец должен  выложить дневной заработок.
Мы  прикинули,  что  у нас книги  раз  в пять дешевле: одна  из причин  того
поражающего  мир  явления, что  в нашей стране  читают больше,  чем в  любой
другой.  На  прилавках  --  много  переводов русской  и советской  классики:
Толстой, Достоевский, Горький, Шолохов, Ильф и Петров. Но львиную долю полок
отхватили себе детективы; одна Агата Кристи занимает куда больше  места, чем
все классики мировой литературы, вместе взятые.
     На прощание, мобилизовав остатки валюты, мы посетили "чрево Монтевидео"
-- колоссальный крытый  рынок, на котором шумит,  спорится, орет и скандалит
многотысячная толпа  домохозяек,  портовых грузчиков,  матросов, зеленщиков,
оборванных мулатов и  высокомерных  полицейских. Десятки туш, сотни  колбас,
холмы апельсинов и терриконы  овощей, лимоны, бананы --  изобилие продуктов,
цены на которые непрерывно растут. Дорого -- домохозяйки хватаются за сердце
и потрясают  кулаками. Мы  пристроились  к  барьеру,  за которым два  ловких
кабальеро  орудовали на жаровнях, получили по  изумительному  шашлыку  и  по
бутылке ледяной  "коки" -- роскошный обед, о котором мы не  раз вспоминали в
Антарктиде.
     И вот мы снова на борту, и  змеи швартовых тянутся с причала на палубу.
Идет  прощание с последней свободной  от  снега и  льда  землей, теперь  нам
надолго привыкать к белому цвету.
     -- Видишь тот небоскреб? -- спрашивает матрос приятеля.
     -- Справа или в центре?
     Матрос  терпеливо  объясняет,  на  какой небоскреб  он  хочет  обратить
внимание.
     -- Ну, доложим, вижу. И что из этого?
     -- Ничего особенного, -- вздыхает матрос. -- Я покупал там мороженое.
     И последнее видение:  чуть не опоздав,  к борту, запыхавшись, подбегают
два знакомых старика.
     -- Земляки, селедки нема?
     И "Визе" уходит в океан.
     День с восточниками
     Утром Василий Семенович Сидоров собрал восточников.
     -- Все любят картошку? -- опросил он.
     -- Все!
     -- Не верю! Если бы мы по-настоящему ее, родную, любили, то не потеряли
бы  бдительность. А ни у кого  из нас  не  поднялась  рука,  чтобы осмотреть
купленные в Монтевидео мешки с  картошкой. Те  самые, что полетят с нами  на
Восток!
     Сидоров  был расстроен и зол. Ночью, терзаемый дурными  предчувствиями,
он решил развеять свои сомнения и вскрыл один мешок, затем второй, третий...
     Надули  нас здорово:  по  меньшей  мере  десятая  часть  картошки  была
выброшена  в  океан, хотя  этого  куда  больше заслуживали  наши поставщики,
которые,  наверное,  в  своих  оффисах  потирают  руки  и  посмеиваются  над
доверчивыми покупателями. Сидеть Востоку лишний месяц на кашах и макаронах!
     -- Какая похуже и помельче -- сыпьте в отдельные мешки, съедим в первую
очередь, -- распоряжался хмурый Сидоров.
     В жизни  я  еще не видел,  чтобы  люди  с  такой  нежностью  перебирали
картошку!  Судьба едва  ли не  каждой  отдельной картофелины решалась  судом
присяжных: а вдруг она  не совсем безнадежна, а вдруг ее  можно спасти? И за
борт летело только гнилье и никуда не годная мелочь.
     Весь день  проработали, а вечером вновь собрались, на этот раз соблюдая
строжайшую конспирацию.  С интервалом  в одну  минуту восточники,  разодетые
"как  в страшный  день своей  свадьбы" (Анатоль Франс), поднимались на самую
верхотуру, где у гидрохимической лаборатории стоял дежурный и с безразличным
видом  профессионального  заговорщика цедил  сквозь  зубы: "Пароль... "У вас
продается  славянский шкаф?" -- "Шкаф  продан, есть никелированная кровать".
-- "С тумбочкой?" -- "С тумбочкой. Проходи в рай!"
     Лаборатория,  в  которой  еще  несколько  часов  назад  вдумчивые  люди
разоблачали  тайны  океана, выглядела антинаучно. Посреди  стола,  где  днем
возвышались  аналитические  весы,  лежали  шпроты,  место  реактивов  заняла
нарезанная ломтиками колбаса,  а стройные ряды колб и реторт сменила батарея
бутылок. Здесь  священнодействовал  Коля Фищев, зарастающий  свежей  бородой
аэролог.  Он  расставлял   стаканы,  готовил  бутерброды,   бил   по   рукам
нетерпеливых гостей и жутким шепотом призывал:"
     -- Ш-ш-ш! Капитан не спит!
     Происходило   вопиющее   нарушение   правил   внутреннего   распорядка:
восточники отмечали очередные дни рождения  -- астронома Геннадия Кузьмина и
мой. Высокое начальство,  поставленное в известность,  выразило надежду, что
будет  соблюдаться  "необходимый   коэффициент  спокойствия".  И  восточники
проявили исключительную  дисциплинированность,  чему, кстати, способствовало
до обидного малое количество спиртного -- в переводе  на  душу населения. Из
добытого  спирта  микробиолог Рустам Ташпулатов  и  Гена  Арнаутов,  проявив
необычайную изобретательность, создали два вида напитков -- "Ташпулатовку" и
"Арнаутовку".   "Ташпулатовка"  содержала  сорок  семь  процентов  спирта  и
пятьдесят три процента воды, а "Арнаутовка" --  сорок семь процентов спирта,
пятьдесят  процентов воды  и  три  процента  варенья. Пусть вас не  удивляет
процент спирта -- по морской  традиции он  соответствовал широте,  которую в
данный момент преодолевает судно. Что же касается напитков, то они заслужили
всеобщее  одобрение и  были  рекомендованы  к  массовому производству, а  их
изготовители получили почетное звание "Мастер -- золотые руки".
     Именинников посадили на два  единственных  в  лаборатории  стула  и под
завистливое перешептыванье вручили  подарки. Кузьмин, как  астроном, получил
цейсовский   бинокль   --   превосходный  оптический  инструмент,  мастерски
сделанный из  двух  пивных  бутылок,  а  мне досталась (взамен  пропавшей  в
Монтевидео)  метровая  деревянная  ручка   с  пером,  выдернутым  из  хвоста
залетного   альбатроса.  Кроме  того,  в  нашу  честь  была  спета  песня  и
продекламированы   стихи.  Оду,   посвященную  автору  этих  строк,  привожу
полностью:
     Чтоб не сказали нам потом,
     Что о Востоке мы все врем, --
     С собой писателя везем.
     Теперь брехать не будем сами --
     Пусть это сделает В. Санин!
     Вечер удался ка славу. Валерий Ельсиновский и метеоролог Саша Дергунов,
научные  сотрудники  Геннадий  Степанов и  Никита  Бобин играли на  гитарах,
подпевая себе вполголоса, ребята  пели, шутили, смеялись и так накурили, что
предложение  доктора  по очереди сбегать  в медпункт  и  подышать из баллона
кислородом я готов был принять всерьез.
     -- В твоем распоряжении, Валерий, на Востоке  будет несколько баллонов,
-- заметил  Сидоров.  -- В первые  дни  на них  все поглядывают, как коты на
сметану.  Только привыкать  к кислороду не стоит; те,  кто  не выдерживал  и
прикладывался, говорили -- тянет как  к куреву. Лучше себя  перебороть, рано
или поздно одышка пройдет.
     -- А что? Давайте бросим курить! -- пылко предложил Тимур Григорашвили.
-- Все вместе! А? Давайте! Голосуй, начальник!
     -- Аналогичная ситуация произошла  несколько  лет назад, --  заулыбался
Сидоров. Прилетела на Восток новая  смена  и  с энтузиазмом  решила: бросаем
курить!  И бросили  с легким сердцем, потому  что,  как  легко догадаться, в
первые дни  при кислородном голодании на  курево  никого не тянет, даже  сам
себе удивляешься: лежит в кармане пачка сигарет,  а о ней и думать противно.
Итак, подписались  новички под обязательством, а начальник сообщил в Мирный:
"Сигарет не присылайте!" Я от души ему посоветовал: "Закажи, пока не поздно,
несколько ящиков, а то тебя самого курить будут!" Куда там! Мы  твердо, мол,
решили  --  заяц  трепаться не  будет!  История  закончилась  так,  как  я и
предполагал: через  несколько недель ребята акклиматизировались, -- пришли в
себя, а  сигарет-то  нет! И  полеты  на Восток закончились,  Трагедия! Стали
штурмовать Мирный радиограммами: "Погибаем без курева, признаем себя ослами,
сбросьте на парашюте парочку ящиков".  А морозы за семьдесят, ни один летчик
не станет рисковать. Окурки наши разыскивали! Ну как, бросаем курить?
     -- Я что? Я как народ, -- заметно поостыл Тимур.
     Ничего не скажешь --  молодец Сидоров! Каждые тричетыре дня он собирает
своих  ребят -- пусть знакомятся и  притираются  друг к другу.  Очень важно,
чтобы на станцию прибыл коллектив, а не разношерстная  группа людей. Василий
Семенович  подчеркивает, что  на Востоке будет очень  трудно; еще  не поздно
взвесить свои возможности  и перейти на другую станцию -- в этом нет  ничего
позорного. Тем  более  что  к Сидорову рвутся десятки ребят  из  коллективов
Мирного, Новолазаревской и Беллинсгаузена, потому  что Восток -- это  марка!
На   каждом   совещании   начальник   экспедиции  напоминает,   что   лучшее
оборудование, лучшие продукты, наибольшее  внимание -- станции,  заброшенной
на ледяной купол  материка.  Восточники это  знают  и этим гордятся. Они как
полковая разведка,  далеко уходящая  от  своих  навстречу  неизведанному. На
шестом материке трудности и опасности подстерегают на каждом шагу, но к этой
станции отношение особое. "Кто на Востоке не бывал, тот Антарктиды не видал"
-- поговорка, пошедшая в полярный фольклор после Второй экспедиции.
     И Сидоров все рассказывал и рассказывал о Востоке до глубокой ночи.
     Мы узнали,  как открывали на  станции  физические  законы. Вот  история
одного открытия. Поначалу  горючее  на станцию  доставлялось в бочках; чтобы
они не падали во время перехода, на санях сооружали решетки из металлических
труб.  И вот однажды, когда столбик термометра дрожал  от холода  у  отметки
минус восемьдесят, механик-дизелист никак не мог столкнуть с  саней бочку и,
раздосадованный, ударил кувалдой по  решетке. Ударил -- и  не поверил  своим
глазам:  металлическая труба разлетелась на куски, словно фарфоровая! О том,
что при чрезвычайно низких температурах металл становится хрупким, наверное,
ученые знали и раньше, но приоритет  в этом открытии  я все равно отдаю тому
механику.
     И  еще  мы узнали, что  при температуре  минус  85  градусов в  ведро с
бензином  можно  запросто  сунуть  горящий  факел:  такой   эксперимент  был
проведен, и факел потух, словно его окунули в воду.
     -- Бывают на Востоке и криминальные случаи, -- с улыбкой  сказал  Борис
Сергеев. -- Например, кража... павильона. Помнишь, Василий Семеныч?
     -- Еще бы! -- откликнулся Сидоров. -- Хоть милицию вызывай! А дело было
так.  Однажды поднялся  сильный  ветер  -- уникальное явление  на  Востоке в
полярную ночь. Температура  быстро повысилась с минус восьмидесяти до  минус
пятидесяти градусов, и все повеселели: тепло! И влажность повысилась, дышать
стало  легче.  Вдруг  прибегает дежурный: "Аэрологический павильон  украли!"
Думаю  -- шутка,  а  выхожу  --  нет  павильона!  Ветер  унес  в неизвестном
направлении. Теория --  в  чистом выигрыше: доказано,  что  и в  центральной
Антарктиде  возможны сильные ветры при  низких температурах. А практика? Что
делать  без павильона? Строительного материала нет, а  запуск аэрозондов  --
одна из  самых  главных  наших  задач.  Вышли из  положения  таким  образом:
выкопали в снегу площадку,  накрыли ее брезентом и в этих комфортабельнейших
условиях вели работу до прибытия новой смены.
     -- Красивое зрелище, -- глядя  в окно,  проговорил  Борис  Сергеев.  --
Желающие  могут  полюбоваться  и   выразить  свой  восторг,  по  возможности
сдержанно.
     Мы бросились к окну.
     -- Айсберг!
     --   Считайте,   что   Антарктида  прислала   визитную   карточку,   --
констатировал Сидоров. -- Напомнила:  "Пора, товарищи полярники,  переходить
на зимнюю форму одежды!"
     Наутро мы  вошли в пролив Дрейка. Южная Америка осталась позади. Отныне
на  долгие  месяцы с цивилизацией нас будет связывать лишь капризная эфирная
нить.
     Остров Ватерлоо
     Наверное, воистину великие свершения суждены людям скромным: непомерное
самомнение  само  по  себе поглощает слишком много энергии, и  на дело ее не
хватает.
     Свои книги, теоретически разработавшие и вооружившие  революцию,  Ленин
называл брошюрами;  он совершенно нетерпимо относился  к любого рода громким
фразам и восхвалениям и, слыша, читая их, морщился как от зубной боли.
     Эйнштейн  опубликовал  теорию относительности на  нескольких  страницах
малозаметного  журнала.  До  конца  жизни  великий  ученый  терпеть  не  мог
славословий по своему адресу и считал их проявлением дурного тона.
     Гений и скромность всегда рядом.
     Наполеон периода битвы  при Маренго,  тогда  еще  мало  кому  известный
генерал,  испытывал  отвращение к  позе, мишуре  и прочей  "суете  сует"; на
Бородинском поле он уже и мысли не  допускал, что  император может ошибиться
-- самомнение убило гения.
     Подлинное величие  не нуждается в  искусственном  пьедестале  -- оно  в
сердцах человечества.
     Я  думал  об  этом, когда "Визе" бороздил воды  бухты,  по которой  сто
пятьдесят  лет  назад  шли  легендарные  "Восток"  и  "Мирный".  Здесь  было
"прорублено  окно" в  Антарктиду;  здесь  русские  моряки ступили  на берега
континента,  о  котором в  те времена люди звали  куда  меньше,  чем ныне об
обратной стороне  Луны. Первооткрыватели страшно устали, их путешествие было
долгим  и мучительно тяжелым,  но  можно  себе представить, как  волновались
экипажи шлюпов при виде заветной "терра инкогнита", находящейся в семнадцати
тысячах километрах от Петербурга.
     Сегодня  об этом  грандиознейшем  открытии  в истории  географии  знает
каждый   школьник,  а  тогда  Беллинсгаузен   ограничился  простым  отчетом,
скромность которого удивляет и вызывает невольное уважение.
     Многие десятилетия имена Беллинсгаузена и Лазарева были известны только
специалистам: на континенте, который они открыли, не валялись груды золота и
драгоценных  камней,  не  выращивались пряности и  не паслись стада бизонов.
Мир, ценящий  в  любом открытии прежде всего непосредственную  выгоду, редко
вспоминал  о   людях,  подаривших   ему  четырнадцать  миллионов  квадратных
километров  суши. И  даже  сегодня, когда Антарктида  уже  не  кажется столь
обиженной природой и  бесперспективной, незаслуженно редко вспоминают о них.
Самые  дальновидные ученые верят,  что  придет  время -- и под пластами льда
обнаружатся богатейшие залежи полезных ископаемых,  пустынный пейзаж украсят
сотни  и тысячи  буровых вышек,  толщу снегов  пронзят  тоннели  и  шахты, а
извечные обитатели материка -- пингвины  уйдут  искать  себе  другие снега и
льды, как из вырубленных лесов когда-то уходили олени.
     И  тогда  вновь   вспомнят  о  Беллинсгаузене  и  Лазареве.  О  великих
путешественниках возникнет  целая литература, их  будут славить и воспевать,
сравнивать  с  Колумбами всех  времен, их  именами назовут  новые  страны  и
города. Наверное, на нашем веку мы этого не увидим, но это будет.
     А  пока   имя   Беллинсгаузена   присвоено  омывающему   Антарктический
полуостров морю и станции, до которой нам осталось идти несколько миль *.
     Скалы, снега, ледники -- такой предстала перед нами Антарктида, вряд ли
существенно  изменившаяся  за  прошедшие  сто  пятьдесят лет.  Для  придания
суровости этому  перечню сам собой  напрашивается эпитет "безжизненные",  но
его придется  оставить  про  запас.  Антарктида была полна  жизни! В воздухе
звенели стаи птиц, на берегах
     *  В  честь  Лазарева  была названа советская  антарктическая  станция,
законсервированная  в  1961 году. Ныне  в  ста километрах  от нее  действует
станция Новолазаревская. (Здесь и далее примечания автора.)
     загорали тюлени, не обращая внимания на деловито снующих взад и  вперед
пингвинов. Вот тебе у ледовый континент -- градусов пять выше нуля!
     Птицы летают повсюду, тюлени  тоже  не бог весть какая диковина,  а вот
пингвинов нигде больше не увидишь. На верхней палубе стоял хохот: ну где еще
можно полюбоваться таким зрелищем? На крохотном айсберге,  чинно глядя перед
собой и  тесно прижавшись  друг  к  другу, сидят  шесть  пингвинов.  Куда их
понесло, что им надо в открытом море -- знает только их пингвиний всевышний.
На наши дружеские приветствия пингвины не  реагируют, они целиком  поглощены
своим путешествием.
     Капитан  Троицкий  не  разделял легкомысленного  настроения пассажиров:
столкновение даже с айсбергомлилипутом не сулит  "Визе" ничего хорошего, а к
тому же неподалеку от входа  в бухту с прошлого года сидит на  мели  айсберг
вполне  внушительных   размеров.  Пути  айсберга  неисповедимы:  сегодня  он
отдыхает  на мели здесь,  завтра  это место  ему  надоест,  и он  с  помощью
подводных   течений  отправится  на  другое.   Последнее  обстоятельство   и
беспокоило капитана. А  вдруг у  айсберга проснется чувство юмора  и он, как
пробка бутылку, закупорит выход из  бухты? Тогда  жди,  пока  он вновь решит
сдвинуться  с  места или растает -- перспектива, от которой у  любого моряка
волосы станут дыбом.
     Но  пока все шло  удачно.  Последние,  самые томительные  мили -- и  мы
сначала в бинокли,  а потом простым глазом  рассматривали  жилые  домики  на
берегу бухты острова Ватерлоо. Справа наша  станция, слева чилийская, в двух
километрах от них -- одинокий домик: это несколько лет назад застолбили себе
местечко аргентинцы. Внеся  таким образом свой вклад в освоение  Антарктиды,
они сфотографировались у домика и отправились домой, в более теплые края.
     На  берегу  волновалась  толпа  человек  в  тридцать.   Это  коллективы
советской  и чилийской станций приветствовали "Визе",  на борту которого,  в
свою  очередь,  волновалась  новая  смена.  Ее  начальник  Игорь  Михайлович
Симонов,  кандидат географических  наук, не  отрываясь  смотрит  на  остров,
Леонид Говоруха, тоже кандидат наук, вместе с которым Симонов облазил многие
арктические  ледники,  уже обулся в  свои  альпинистские  ботинки  и опытным
взором  оценивает   обледеневшие   склоны   гор:  хирург  Геннадий   Гусаров
обстреливает остров из самого  настоящего профессионального  киноаппарата --
словно боится, что не успеет набрать кадров за год предстоящей зимовки...
     Но самое волнующее -- это люди на берегу, неистово палящие из ракетниц.
Смотришь  на  них,  представляешь  их  состояние,  ни  с  чем  не  сравнимое
нетерпение отзимовавших  и рвущихся  на Родину полярников, и становится даже
завидно:  не  всякому  дано  испытать   такие  ощущения.  Нет  в  Антарктиде
счастливее  момента,  чем  приход судна  на станцию.  И нет  торжественнее и
печальнее, чем его уход, когда ты "без спирта пьян" потому что
     На материк, на материк
     Идет последний караван...
     У Ильи Ильфа в "Записных книжках" есть такая фраза: "...когда  редактор
хвалит, то никого кругом нет, а когда вам  мямлят,  что плоховато,  что надо
доработать, то кругом толпа и даже любимая стоит тут же".
     Или  "генеральский эффект":  все  ЧП  происходят  именно  тогда,  когда
приезжает начальство. Капитан "Оби" Купри рассказывал об одном таком случае.
Поздравить  экипаж ледокола, образцового во всех отношениях и победившего во
всех соревнованиях, прибыл заместитель  министра. Дорога  была тяжелая, и он
решил принять душ. Горячая вода перестала поступать в тот  момент, когда зам
хорошенько намылился. Положеньице -- врагу не пожелаешь! Пока высокий гость,
лязгая зубами от холода, смывал с себя мыло, капитан бегал по ледоколу, рвал
на себе волосы и стонал: "Так я и знал! Так я и знал!" -- признание, которое
дорого ему обошлось.
     Другой  случай,  о  котором рассказал Сидоров, завершился более удачно,
хотя решайте сами, насколько здесь подходит это слово. На одну из дрейфующих
станций прилетело высокое начальство, "а в такие  дни погода всегда хорошая"
(комментарий Сидорова).  Начальство пошучивало: "Солнышко у  тебя,  тишь  да
гладь, а говорят  -- дрейфующая станция! И за что вам такие деньги  платят?"
Сидоров промолчал.  А  ночью  -- трещина  под  каюткомпанией, аврал,  начали
растаскивать домики и спасать имущество.  И на три дня жестокая пурга, новые
трещины!  "Когда начальство улетало,  оно уже хорошо  понимало,  за что  нам
деньги платят", -- иронически закончил Сидоров.
     Необъяснимое  явление  "генеральского аффекта"  испортило настроение  и
беллинсгаузенцам. Тщетно они уверяли, что такой ясной и безветренной погоды,
как сегодня,  такого ослепительного  солнца они  целый год не видели, --  им
никто не верил.
     -- Антарктические субтропики!
     -- Курорт!
     -- Хорошо отдохнули, ребята?
     -- А как это у вас считалось -- зимовка или отпуск?
     Эти  язвительные  реплики,   на  которые  полярники  большие   мастера,
приводили беллинсгаузенцев в состояние  тихой  ярости:  уж они то  на  своих
шкурах испытали  все  прелести  "курорта". Постоянные  и  сильнейшие  ветры,
снежные  бури,  туманы и  гололед, невероятная сырость  превращали жизнь  на
острове  в тяжелое  испытание.  Позднее, получив  возможность  сравнивать, я
понял,  что  обитателям  Ватерлоо  с  климатом  повезло   куда  меньше,  чем
новолазаревцам или даже молодежникам.
     Сегодня,   однако,  погода  была  превосходной,  а  море  спокойным  --
обстоятельства, позволявшие покончить  с выгрузкой в одни сутки. Узнав,  что
мы  будем  стоять на рейде считанные часы, я всполошился: остров Ватерлоо не
Сокольники, куда можно вырваться в  любой выходной день. Я опросил старпома,
обеспечит ли он выгрузку без моего участия, и, получив утвердительный ответ,
сел в битком набитую возбужденными экскурсантами шлюпку.
     И  декабря  1969 года  в  10  часов  43  минуты  моя  нога  ступила  на
антарктическую землю. Часы  я сверил, и время указано точно  --  подчеркиваю
это  во   избежание  разноголосицы  и  ненужных   споров.  Так  что  будущие
исследователи   моего   путешествия   на  шестой  материк  имеют  редкостную
возможность  оперировать совершение достоверными данными (прошу лишь учесть,
что время на Ватерлоо опережает московское на  семь часов). Ступив на землю,
я тут  же сфотографировался с группой пингвинов, которые были так  потрясены
оказанной им честью, что даже забыли меня поблагодарить.
     Не теряя времени, мы отправились осматривать станцию, разместившуюся на
пологом берегу  в  двухстах  метрах от  моря.  В  предотъездной суете  мы не
позавтракали и поэтому  осмотр начали с  кают-компании,  в которой находится
популярный на  острове ресторан "Пингвин" Плотно подкрепившись, мы  пришли к
выводу, что  если "Пингвин" и уступает ресторану "Арбат" сервировкой  стола,
то наверняка превосходит его живописностью оформления и щедростью подаваемых
блюд. По вечерам кают-компания превращается в  кииозал. В углу стоят шкафы с
книгами. На  стенах -- портреты Беллинсгаузена и Лазарева, вымпелы,  таблицы
спортивных соревнований, фотографии предыдущей  смены. В кают-компании царит
повар --  персона, вообще, очень популярная в Антарктиде, где  любят много и
вкусно поесть.
     Рядом,  в  спаренном  щитовым  доме,  --  хозяйство  радистов,  кабинет
начальника  станции,  жилые  комнаты.  В третьем доме  -- медпункт,  научные
лаборатории, жилье. И еще два строения, в одном -- дизельная электростанция,
а в  другом, воздвигнутом  на  вершине высокого  холма  и  обдуваемом  всеми
ветрами,  --  аэрологический  павильон и хранилище  водорода.  На  павильоне
надпись, обобщающая  опыт поколений аэрологов "Некурящие живут  дольше". Это
недвусмысленное  предупреждение:  погаси  свою  сигарету, растяпа,  если  не
хочешь взлететь на воздух!
     Налево от станции, если обратиться к ней лицом, -- ручей, через который
перекинуто  два  деревянных  бруса  шириной  с  гимнастическое  бревно.  Это
инженерное   сооружение  называется   "мост  Ватерлоо".  Ручей,   как  шутят
беллинсгаузенпы, является государственной границей между  двумя станциями --
советской  и чилийской. Граница  нарушается поминутно, потому что коллективы
станций так дружны,  что иной раз в нашей кают-компании чилийцев больше, чем
в их собственной, и наоборот.
     Подступиться к  беллинсгаузенцам не  было никакой  возможности:  старый
состав сдавал дела новому. От всех посторонних требовался один вид помощи --
не  путаться  под ногами,  и  поэтому  мы,  стихийно  разбившись на  группы,
отправились на экскурсию.
     Фауна острова Ватерлоо уникальная, такой в Антарктиде нигде больше нет.
Кроме  пингвинов Адели,  самых распространенных на материке, здесь  еще  два
вида антарктические -- с белой полоской на носу, и "ослиные"  -- красноносые
и краснолапые. И все  же  главная достопримечательность  острова  -- морские
слоны и котики.  Их лежбища находятся на противоположной  стороне, у пролива
Дрейка.  Географы считают, что берега пролива омываются  не Атлантическим, а
Тихим  океаном,  которого я до  сих пор не видел. Туда  мы и отправились  --
главный механик "Визе" Олег Яковлевич Кермас, моторист Анатолий и я.
     Три  километра -- пустяк, если  вы, любуясь птичками  и  снисходительно
поглядывая на  влюбленные  парочки,  гуляете  по  аллеям парка.  Но если  вы
поминутно проваливаетесь в глубокий и сырой снег, а выдернув ноги, то и дело
не обнаруживаете  на них сдернутых  неведомой силой сапог, то на каждом шагу
будете проклинать свою любознательность и местных старожилов, которые хотя и
не уверяли, что вы пойдете по дороге, усыпанной розами, но и не предупредили
о ее особенностях. И к  берегам  пролива Дрейка пришли, вернее приползли, не
пышущие   оптимизмом,   жизнерадостные   экскурсанты,  а  безмерно   жалкие,
похудевшие вдвое, с потухшими глазами люди. И лишь сознание того, что в двух
шагах плещется Великий,  или  Тихий океан, вдохнуло жизнь в наши  измученные
тела.  Мобилизовав  остатки  сил,  мы  даже  соорудили  из камней  небольшую
пирамиду, призванную свидетельствовать  о нашем подвиге. Думаю, что пирамида
станет излюбленным объектом для фотолюбителей будущего.
     Не ищите  описаний  морских  слонов и котиков -- мы их не увидели,  эта
уникальная фауна словно провалилась сквозь землю. Пришлось несолоно хлебавши
отправляться  обратно, вынашивая  по дороге  сладостные  планы  расправы над
обманщиками.  Но  расправа  не   состоялась.  Выяснилось,  что  мы  ошиблись
направлением и зашли вправо; более того, когда старожилы разобрались в нашем
маршруте,  они  всплеснули  руками:  оказывается,  мы  лихо  преодолели  два
покрытых  слабым снегом  полузамерзших  озера глубиной  до двадцати  метров,
купаться в  которых, предварительно не заверив у нотариуса завещание, строго
запрещалось  (наказание  --  выговор или некролог,  в зависимости от степени
нарушения).
     Мои злоключения,  однако,  на  этом  не закончились.  Напившись  чаю  в
"Пингвине" и придя в себя, я решил навестить Геннадия Гусарова -- поглазеть,
как  устроился  в  медпункте  мой  теперь  уже  бывший   сосед  по  столу  в
кают-компании на  "Визе". Для этого следовало перейти  через  ручей либо  по
"мосту Ватерлоо", либо по льду. Разумеется,  я  пошел по  льду, ибо до моста
нужно было тащиться не меньше тридцати метров. На середине  ручья послышался
омерзительный хруст, и  я  по  пояс провалился в воду. Кое-кто из свидетелей
счел  это зрелище забавным, но лично я не  припомню, когда  бы мне так  мало
хотелось  смеяться.  Видимо,  человек,  провалившись  в  ледяную  воду,   на
некоторое  время  теряет  чувство  юмора.  Заполнив  прорубь проклятьями,  я
выбрался на берег и помчался на электростанцию, где мигом  догола разделся и
с неописуемым наслаждением  погрузился в потоки теплого воздуха, идущего  от
дизелей. Ради  такого сказочного блаженства  стоило  принять  ледяную ванну.
Молоденький  сердобольный  механик-дизелист  Саша Зингер  раздобыл  валенки,
набросил на меня  шубу со своего плеча и  напоил полулитровой  кружкой кофе,
что быстро  вернуло мне хорошее  настроение. Его не испортило даже замечание
знакомого с моими сегодняшними приключениями  старожила, который  проворчал:
"Кому суждено быть повешенным, тот не утонет".
     Антарктида  -- единственный  в своем роде континент: здесь нет границ в
собственности на землю.  Правда, иные государства время от времени объявляют
о своем праве  на вечное владение миллионами квадратных километров материка,
но никто не воспринимает это всерьез.  Практически  дело обстоит так: каждая
страна, которая  испытывает симпатию  к шестому материку,  может  облюбовать
себе любой  участок и построить станцию  -- места хватает, на каждого жителя
сегодняшней Антарктиды в среднем приходится чуть ли не по целой Бельгии.
     В  1968  году к острову  Ватерлоо  пришла "Обь",  и  Алексей  Федорович
Трешников объявил станцию Беллинсгаузена открытой.  А уже на следующий год в
трехстах  метрах  от  нашей  станции  чилийцы  соорудили свою.  Так у  наших
полярников   появились   соседи   --   черноглазые   и   черноусые   молодые
латиноамериканцы. Хорошо это или плохо?
     -- Здорово получилось! -- говорят наши ребята.
     -- Повезло! -- вторят им чилийцы.
     Впрочем,  а  разве  могло быть иначе? В  Антарктиде  бывает  одиноко не
только человеку,  но и коллективу:  уж  слишком далеко от мира забросила его
судьба. Поэтому  гость на полярной  станции --  это событие, о котором будут
вспоминать  до  конца зимовки. И  буквально с первого же дня, с первых минут
люди,  говорящие  на  разных  языках, ринулись  друг  к  другу. И отныне все
праздники проводят  вместе, кинофильмы  смотрят  вместе, на  авралы  выходят
вместе, русские изучают испанский язык, чилийцы -- русский.
     Нужей  трактор,  вездеход?  Пожалуйста! В  гости?  Идем всей  станцией!
Заболел радист? Врач придет через три минуты!
     Ну разве не здорово? Разве не повезло?
     Найдя  себе напарника, инженера-механика  Юрия  Ищука,  я отправился  в
гости  к чилийцам. Честно говоря, нас никто  не приглашал, и это  вызывало у
Юрия   сомнения   в  успехе  нашего  визита.  Но  я  резонно  полагал,   что
корреспондент,  который ждет персонального приглашения,  добудет не материал
для очерка, а строгий выговор от редактора.
     Итак, мы  постучали  в дверь, вошли -- и застыли в изумлении:  по  дому
непринужденно разгуливала, бойко  болтала  на немыслимом  жаргоне, играла  в
пинг-понг и настольный футбол едва ли не половина нашей экспедиции. Мы сразу
же почувствовали себя увереннее. К нам подскочил высокий и стройный красавец
брюнет,  настоящий  матадор  без  шпаги,  щелкнул  каблуками,  представился:
"Алексис Заморано!"  --  и  повел к  столу пить  пиво.  Мы  выпили.  Алексис
предложил нам бутерброды -- мы съели. Не снижая темпа, матадор потащил нас к
почтмейстеру, который вручил нам чилийские открытки  со штемпелем станции, и
потом -- на камбуз, где рассыпающийся в уверениях повар чуть ли  не насильно
вбил в наши рты булки с сосисками ("хет догс" -- горячие собаки), намазанные
красноватым  соусом.  Мы  без  сопротивления проглотили "собак"  и  застыли,
выпучив глаза. Алексис засмеялся  и сунул нам  по бутылке лимонада,  которым
удалось  погасить  пылавший  внутри нас огонь. Мы сердечно  поблагодарили за
адское угощение и отправились обозревать станцию.
     Чилийцы нам понравились: и вежливый,  предупредительный начальник  базы
--  команданте Хорхе Вилья, и  наш гид -- радиооператор  Алексис Заморано, и
его  веселые  товарищи.  К  сожалению,  за  полчаса,  которые  были в  нашем
распоряжении,  нам  удалось  лишь  галопом пройти  по  комнатам,  обменяться
сувенирами  и  сотней восторженных  междометий. Мы  тепло распрощались  -- я
думал, навсегда, но четыре месяца спустя мне  удалось  не  только продолжить
наше знакомство, но и стать свидетелем международного футбольного матча Чили
-- СССР.
     Ну а теперь пора  на "Визе".  Разгрузка закончена, и нам  нужно спешить
догонять  "Обь",  идущую к  Мирному и  без  помощи которой нам не  пробиться
сквозь льды.
     С  берега  новая  смена  салютует нам  ракетами,  мы отвечаем  дружными
залпами.
     До свиданья, остров Ватерлоо!
     Операция "Возьмем айсберг за вымя!"
     Нет ничего более грандиозного в антарктических водах, чем айсберги. Это
воистину зрелище  для богов -- если  те рискнут  покинуть  рай  и хорошенько
померзнуть в не обжитой богами части света. Плывет тебе навстречу гора льда,
по сравнению  с которой большой  океанский корабль  кажется забавной детской
игрушкой,  -- и  каким напыщенно-хвастливым представляется  гордое убеждение
человека  в  том,  что  он  владыка природы.  Какой  там владыка!  Случайный
бродяга, пущенный  переночевать сердобольной старушкой,  имеет  куда  больше
оснований считать себя хозяином дома.
     Как  свободные  флибустьеры, бороздят айсберги воды морей, и встреча  с
ними, как и  с пиратами, иной раз не сулит ничего хорошего. "Титаник", краса
и  гордость мирового пассажирского  флота,  столкнувшись с айсбергом, лопнул
как  мыльный  пузырь. Кто  знает, сколько кораблей, безвестно  исчезнувших в
океанской пучине, разделили судьбу "Титаника"?
     Об этом могут рассказать
     Лишь бог или морская гладь...
     Ибо радио  появилось совсем недавно, а корабли не возвращались домой  и
тысячи лет назад.
     Место  рождения гигантских айсбергов  --  главным образом Гренландия  и
особенно  Антарктида. Наверное,  после  извержения  вулкана  нет  в  природе
явления  более впечатляющего, чем падение в море чудовищной глыбы  льда. Мне
рассказывали, что одна американская киноэкспедиция четыре  месяца  караулила
ледник и зафиксировала  на  пленку рождение  айсберга. Не знаю, так ли  было
дело. В Антарктиде, во всяком случае, никто этих кадров не видел.
     Айсберги бывают двух видов:  пирамидальные и столовые. Первые поменьше,
они откалываются  от  спускающихся в  море ледников либо  от  края  ледяного
барьера. Столовые айсберги -- дети ледников шельфовых, которые годами  лежат
на море  и  могут  быть восприняты путешественниками как  заснеженная  суша.
Шельфы наносят  на карту,  думая, что  это неотъемлемая часть континента,  а
через  несколько лет, возвращаясь,  не верят своим глазам: тысячи квадратных
километров  суши  как  не  бывало!  Над  капитаном  посмеиваются: "Перебрал,
наверное, старик! -- и зря обижают ни в чем не повинного морского волка. Ибо
нужен глаз ученого  и  усердие  исследователя,  чтобы  найти  границу  между
шельфовым ледником и континентом.
     Отколовшиеся  от шельфа  столовые айсберги,  названные  так из-за своей
ровной, как обеденный стол, поверхности, бывают  трудновообразимых размеров.
Лет  пятнадцать  назад один американский  ледокол  встретил  айсберг  длиной
примерно   триста   тридцать  пять   километров  и  шириной  девяносто  пять
километров.  По морю шлялся  беспризорный  ледяной остров размером с  Гаити!
Наши самолеты тоже летали над такими айсбергами, что летчики протирали глаза
и  обеспокоенно смотрели на приборы: может, они вышли из строя? На  карте --
море, наяву  --  остров,  над  которым  летишь больше  часа,  а  он  все  не
кончается.
     Сегодня,  когда  люди  узнали  размеры  айсбергов-гигантов,   появилась
любопытная   гипотеза   об   одной   неразрешимой   географической  загадке.
Путешественники,  в честности  которых  нельзя  усомниться,  утверждали, что
своими  глазами  видели  в Северном Ледовитом океане острова. названные  ими
Землей Санникова. Самая добросовестная проверка показала, что таких островов
нет. Выдумка? Мираж? Вряд ли. Не исключено, что  то были огромные блуждающие
айсберги, данным давно продрейфовавшие в другие районы и растаявшие в  более
теплых водах.
     Когда-то  моряки,  вообще   склонные  к  суевериям,  наделяли  айсберги
сверхъестественными  свойствами.  В самом деле,  попробуйте  объяснить такое
явление: айсберг движется против ураганного ветра! Не иначе как дьявол сидит
наверху и машет  руками, смеясь своим  мефистофельским смехом. Теперь ученые
установили, что в данном случае дьявол ни при чем, айсберг  движут подводные
течения, но  сто лет назад  с вопросами  обращались  не  к науке, а к  богу,
который считал ниже своего достоинства отвечать на  то, о чем  он не имел ни
малейшего представления.
     Над  водой возвышается одна седьмая часть айсберга. Это обстоятельство,
выявленное  при  помощи  закона  Архимеда,  вооружило  нынешних  журналистов
эффектным  сравнением. Например: "Политика  похожа  на айсберг: на виду одна
седьмая...",  или:  "Монополии,  подобно  айсбергу,  оставили для  обложения
налогами одну  седьмую  часть  сверхприбыли"  --  и тому подобное.  Так  что
никому,  казалось  бы,  не нужные  айсберги  стали,  как  видите,  приносить
практическую пользу.
     В отличие от журналистов, обожающих подводную часть айсберга, моряки ее
терпеть не  могут.  Находясь на больших глубинах, она непрерывно разрушается
теплой  водой;  в  конце  концов   центр  тяжести  перемещается,  и  айсберг
перевертывается. Легко себе представить, что творится на море,  когда многие
миллионы тонн льда обрушиваются в воду. Капитаны, с которыми я разговаривал,
молят   провидение   об   одном:   быть   подальше   от  айсберга  с   таким
неуравновешенным  характером,  ибо огромная кипящая воронка может затянуть в
себя судно, если даже оно находится на почтительном от нее удалении.
     Беспутными  бродягами  айсберги  назвать  нельзя:  блуждают  они  не по
собственной  прихоти, а по воле течений, которые  иногда  выбрасывают  их из
антарктических   и  северных  морей.  Но  после  катастрофы   с  "Титаником"
организована  Международная служба  охраны, и за  передвижениями айсбергов в
судоходных районах отныне следят  не  менее тщательно, чем няньки  в детском
саду  за  своими  воспитанниками:  о  каждом  подозрительном  шаге  айсберга
оповещаются все заинтересованные суда.
     Живут  айсберги  года четыре, но гиганты могут плавать десятилетиями. И
это навело  изобретательные  умы  на оригинальную  идею. В  самом  деле, мир
начинает страдатъ  от недостатка  пресной  воды,  а эта  самая вода  в  виде
ледяных гор  болтается по морю  без  дела и пропадает  впустую. И  создаются
проекты их буксировки в порты  назначения, причем  излагаются  такие  смелые
идеи отнюдь  не в юмористических журналах. Ведь  иной айсберг может на  годы
обеспечить водой город с  миллионным населением! Сегодня осуществление таких
проектов вряд ли возможно, а завтра -- посмотрим.
     Ну а теперь вернемся к месту действия.
     Через  несколько  дней после  расставания с  островом  Ватерлоо,  когда
"Визе" шел по морю Уэдделла, я забрел в рулевую рубку и стал у окна, любуясь
айсбергами.  Их  вокруг  были  десятки  --  больших  и средних,  красивых  и
безобразных, но особенно  мне понравился один из них -- горделивый великан с
покатой  крышей.  Меня  удивило,  что  именно  ему  "Визе"  уделяет  столько
внимания: уменьшил ход, подходит с одной  стороны,  затем с другой -- словно
покупатель, оценивающий лошадь.  Каково же было мое волнение, когда я узнал,
что к этому айсбергу пойдет шлюпка!
     Оказалось,   что   научные   работники   морского   отряда:  гидрохимик
Арадовский, радиофизик  Давыдов и  другие  выклянчили у капитана  разрешение
поговорить  с айсбергом на  "ты".  Им  требовалось ни  больше ни  меньше чем
одолжить  у  айсберга  килограммов  тридцать-сорок  льда  --  разумеется,  в
интересах   науки.   Подвергнув  лед   анализу,   они  рассчитывали  извлечь
микроскопические частицы  водорослей, изучить  происхождение  айсберга,  его
возраст и прочее, о чем  я  не имею ни малейшего  понятия и посему не  стану
морочить голову доброжелательному  читателю.  Научные  работники чуть ли  не
ползали  на  коленях, умоляя  во  имя  святой  науки  на один  только  часик
остановить  "Визе".  Когда  эту  просьбу  поддержали   начальник  экспедиции
Гербович и начальник морского отряда Зыков, капитан сдался и велел  старпому
готовить шлюпку.
     Любой корреспондент потерял бы к себе  всякое уважение, если бы упустил
такой  случай.  Но я оказался  в  скверной  ситуации. Утром на диспетчерском
совещании главный инженер экспедиции Петр Федорович Большаков в пух и в прах
разносил    одного   растяпу,   который,   пренебрегая   правилами   техники
безопасности, сначала чуть не провалился в озеро, а потом ухнул в ручей. "На
станции  Беллинсгаузена  провалишься --  только  промокнешь, а  в Мирном  --
будешь  сухой, но  не живой!"  --  сурово  закончил  Большаков свой  разнос.
Растяпа  тогда  клятвенно   пообещал  наизусть  вызубрить  правила   техники
безопасности,  но  доверие  к  нему сильно пошатнулось.  Поэтому  к  просьбе
пустить меня в  шлюпку начальство  отнеслось столь прохладно,  что  пришлось
воззвать к его  лучшим чувствам. Я клялся и божился, что не сделаю ни одного
движения,  хоть  на йоту  противоречащего  инструкциям, что буду сидеть  как
истукан. Я льстиво улыбался, прижимал руки  к сердцу, демагогически ссылался
на лучшие традиции советской печати, на ужасающий позор, который ждет меня в
редакции, где наверняка  узнают, что упущен такой материал,  на жену и сына,
которые вечно будут стыдиться такого  незадачливого мужа  и отца. Начальство
-- это люди, а у людей есть в сердце уголок, хранящий жалость  и великодушие
к падшим. Порывшись в этом уголке, начальство со вздохом дало  разрешение, и
я весело побежал надевать свой спасательный жилет.
     Походом  к айсбергу руководил старпом.  По его  указанию мы, двенадцать
счастливчиков, сели в шлюпку. Заскрипели блоки, шлюпка закачалась на волнах,
и старпом, запустив мотор, побыстрее увел ее от стального борта "Визе".
     Под приветственные  клики  друзей, яростное  щелканье  фотоаппаратов  и
напутствие первого  помощника: "Счастливой зимовки, не скучайте, заберем вас
на обратном пути!" -- мы помчались к  айсбергу. Издали он каэался безобидным
и  симпатичным, но,  когда мы преодолели разделявшую нас милю, все притихли.
Перед  нами   была  громада  длиной  с  четверть  километра  и   высотой   с
двадцатипятиэтажный   дом.  Значит,   подводная  часть   равнялась  примерно
Останкинской телебашне (хотите -- верьте,  хотите -- проверьте). С ближней к
нам  стороны  айсберг  кончался  пологой  площадкой,  на  которой  принимали
солнечные ванны  сотни  три  пингвинов  Адели.  Они встретили нас  радостным
карканьем  и  стали  наперебой приглашать в гости  -- глупые, жизнерадостные
бродяги,  не  подозревающие,  что им  уже  не  суждено  вернуться  в  родную
Антарктиду. Какой конец  их ожидает, когда айсберг растает  в сотнях, а то и
тысячах километрах от материка?
     Однако  нужно было подумать  и о  себе.  Легкое волнение моря,  которое
нисколько не беспокоило  нас во время  перехода, здесь,  у  отвесной ледяной
стены, оказалось куда более грозным: волны  бились об айсберг, словно твердо
решили его опрокинуть. Старпом  посмотрел  на научных работников и хмыкнул в
бороду: они, еще пять минут назад с исключительной бодростью заверявшие друг
друга, что без мешка льда не уйдут, выглядели весьма озабоченными.
     -- Может, полюбуемся и пойдем обратно? -- закинул удочку старпом.
     -- Не-е, -- закачал головой Арадовский.
     -- Ни в коем случае, -- неуверенно поддержал его Давыдов.
     -- Раз уж мы пришли... -- тихим голосом сказал Арадовский.
     -- Шлюпку спустили, горючее затратили... -- еще тише сказал Давыдов.
     --  Ну раз такой энтузиазм, приступим к  делу, -- согласился старпом и,
сделав  знак  вооруженному  ледорубом  матросу  Сереже  Мариненкову, с силой
бросил  шлюпку на стену. Сережа так рубанул  по айсбергу, что мог, казалось,
разрубить его пополам, но  топор отскочил, а шлюпку отбросило. Пошли  искать
другое место. Нашли.  Рубить здесь  удобнее, но сверху свисал карниз весом с
добрую тысячу тонн.
     --  Упадет  -- может  набить синяк, --  озабоченно заметил  старпом. --
Следите за карнизом, попробуем.
     Пожалуй, за все двадцать пять  послевоенных лет  и не  испытывал  столь
острых  ощущений. Шлюпка  яростно  налетала  на  айсберг  и,  подбрасываемая
волной, влезала на  него  метра  на  полтора.  В  распоряжении  Сережи  была
секунда,  за  которую  он  успевал  нанести  два  удара.  Пока трое  из  нас
отталкивались от айсберга опорными крюками, остальные ловили осколки льда. К
сожалению, большинство из них падало в  воду, теряя, таким  образом,  всякий
интерес для науки, и заветный мешок заполнялся удручающе медленно. К тому же
сильно действовал на  нервы нависающий над  нами дамоклов карниз -- черт его
знает, насколько прочно  он  держался.  Вспоминалась  пресловутая  последняя
соломинка, которая переломила спину  верблюда. Может,  и этот гнусный карниз
ждет последнего удара?
     Старпом  решил перебазироваться. Если бы нас страховала  вторая шлюпка,
можно было бы попытаться верхом на волне проскочить на площадку к  пингвинам
и там нарубить без помех миллион тонн льда, но выполнять такой цирковой трюк
в  одиночестве  было  рискованно.  Пришлось  вновь  уходить  назад  и  вновь
бросаться  на стену.  Один  раз некстати  подвернувшейся  волной шлюпку  так
швырнуло к айсбергу, что раздался треск. Мы легко  догадались, что трещал не
айсберг. Отошли, проверили шлюпку -- швы в порядке.
     --  Думаю,  хватит! --  с  деланной  бодростью  возвестил один  научный
работник, кивая на скромную кучку добытого льда.
     --  А вот х так не думаю! -- с веселой мстительностью возразил старпом.
-- Вы же сами говорили, что без полного мешка не уйдете!
     Хрустела шлюпка, разлетался во все стороны лед. Осколком поранило палец
Сереже,  и  ледоруб подхватил  Евгений  Давыдов.  Мешок  был  уже  полон, но
вошедший в азарт Евгений с  остервенением лупил по айсбергу до тех пор, пока
другой  осколок не рассек  кожу  на  его подбородке. Здесь уже  было  решено
ставить точку -- не стоит искушать судьбу.
     Операция  "Возьмем   айсберг  за   вымя!",   как  потом  ее  окрестили,
продолжалась часа  полтора.  Мы  возвращались обратно  с  победой.  Мне  был
доверен штурвал, и я второй  раз в жизни  -- первый  имел  место в Индийском
океане,  когда я плавал на рыболовном траулере, -- вел но морю шлюпку.  Пишу
эти строки  и смотрю на фотокарточку: растерянно  качается на волнах избитый
чуть ли не  до потери сознания айсберг, а от него уходит шлюпка с людьми, на
лицах которых светится торжество победителей. За штурвалом, гордо  расправив
плечи, стоит человек в спасательном жилете и в  темных солнечных очках. Весь
его вид свидетельствует о том, что человек этот держит штурвал уверенно и ни
за что не  выпустит его из рук до самой швартовки, когда старпом, не обращая
внимания на  униженные просьбы,  даст  рулевому  отставку,  чтобы  самолично
подвести шлюпку к борту "Визе".
     Так закончилась операция, в ходе которой  мне довелось внести свой пока
еще  недостаточно  оцененный вклад в науку.  Быть может,  --  кто знает?  --
подобранные мною осколки  льда откроют перед человечеством новые горизонты в
смысле  познания  окружающего  нас мира.  Допускаю,  что тогда, возбужденные
сенсационными газетными заголовками, все бросятся  искать наш  айсберг;  его
легко  отличить от  остальных: если  на площадке, где загорают пингвины,  вы
найдете  брошенную  мною  пустую пачку изпод  сигарет "Ява" --  знайте,  что
айсберг тот самый. Желаю успеха!
     Законы, по которым живут полярники
     Двадцатилетний математик  входит в науку как сложившийся ученый. Пушкин
и  Лермонтов в  юном  возрасте  создали  лучшие произведения русской поэзии.
Моцарт мальчишкой писал  гениальную музыку, а Таль завоевал  звание чемпиона
мира по шахматам.
     Но я  не знаю ни одного полярника, который  стал бы знаменитым  в  юном
возрасте: для того чтобы победить белое безмолвие, одного лишь вдохновения и
гениального озарения мало. Прибавьте к этому силу воли, мужество,  стойкость
--  все  равно  мало.  Нужен  еще  опыт, приходящий только с годами. Гениями
рождаются, опытными и мудрыми становятся. Пилоту нужно налетать много часов,
чтобы  стать  настоящим  летчиком; хирургу -- сделать сотню  операций, чтобы
обрести  уверенность; полярнику нужно десять  раз  побывать на краю  гибели,
десять раз мысленно проститься с родными и близкими -- и лишь тогда про него
скажут: "Этот ничего, кое-чему научился".
     Полярнику  мало знать правила:  каждую минуту, каждую секунду он должен
готовить  себя к  случайностям.  Ибо  закономерность  его полярной  жизни --
непрерывная цепь случайностей,
     Золотое правило полярника: выходя из  лагеря в ясную погоду, помни, что
через минуту налетит пурга; что  трехметровый лед бывает хрупок, как оконное
стекло; что  снег под тобою -- это призрачный мост  над пропастью, у которой
нет конца.
     Ни на мгновение  не  забывай о мелочах!  Именно  они -- главная причина
твоей  возможной гибели.  Недосушил  обувь  --  обморозишь ноги. Не проверил
рацию -- товарищи не  будут знать, где тебя искать. Плохо пришил пуговицу --
схватишь воспаление легких.
     Вспомни, из-за  чего ты чуть  было не  погиб в прошлую экспедицию, -- и
проверь.  Вспомни, из-за чего погибли твои  предшественники,  вспомни, из-за
чего они могли погибнуть, -- и проверь, сто раз проверь.
     В те дни, когда "Визе" шел от  острова Ватерлоо к Мирному, я наслышался
много таких историй. Мы собирались в каютах, пили кофе, курили  и беседовали
о всякой всячине. Меня поразило, что, рассказывая о самых тяжелых днях своей
жизни, полярники не  теряли чувства юмора; признаюсь,  это мне казалось даже
кощунственным,  но  потом я осознал,  что иначе  нельзя, ибо  юмористическое
отношение  к  самому  себе  не  только  признак  самокритичности  --  это  и
показатель душевного здоровья. Поразило меня и другое: люди,  которые делали
ошибки и оставались  в живых вопреки  логике, нисколько не считали  зазорным
рассказывать об этих ошибках, наоборот -- "учтите, ребята, и не повторите".
     Вот две такие истории.
"МЫ БЫЛИ АБСОЛЮТНО УВЕРЕНЫ..."
     -- Это случилось в Восьмую антарктическую экспедицию, -- начал Сидоров.
--   Предыдущая   экспедиция   обходилась   без   станции   Восток   --   ее
законсервировали, но ненадолго:  уж слишком важные,  уникальные данные можно
было там раздобыть. Вновь открыть станцию поручили мне. Первым рейсом я взял
с  собой  четырех Николаев:  механиков  Боровского,  Лебедева, Феоктистова и
повара  Докукина.  Перед  отлетом  из  Мирного  договорился  с  руководством
экспедиции,  что  выйду на связь через  три дня.  Почему? Мы были  абсолютно
уверены,  что на  станции все в  порядке  и что  расконсервировать ее  будет
проще, чем  вскрыть банку сардин. А чего опасаться? Ближайший  человек  -- в
полутора  тысячах  километрах, медведи  остались в Арктике,  об  ураганах на
Востоке мы не слыхивали. Мы были абсолютно уверены -- и лишили себя связи.
     -- Вот что ты, Василий Семеныч, забыл взять с собой жену,  я поверю, --
вставил один  из  слушателей. -- Но по своей  воле  оказаться на три дня без
связи...
     -- У французов есть такое выражение: "Остроумие на лестнице", -- весело
парировал  Сидоров.  --  Над тобой посмеялись, вышвырнули из квартиры,  а ты
сообразил,  как надо  ответить, когда  считал  ступеньки. Задним умом каждый
крепок! Едва  самолет с Востока проводили, поняли, что  влипли,  оба рабочих
дизеля  и  батареи  отопления  оказались размороженными. Очевидно, в системе
охлаждения дизелей и центрального водяного отопления осталась жидкость.
     В наступившей тишине кто-то присвистнул.
     -- Итак, дизеля вышли из  строя, --  продолжил Сидоров. --  Температура
воздуха на  улице и дома одинаковая  -- минус сорок пять градусов.  И мы без
связи! Бей себя кулаками в грудь, рви на себе волосы, кричи во все  горло --
никто тебя не увидит и не услышит: радисты Мирного выйдут на  связь  ровно в
12.00  через  трое  суток. Можно  было,  конечно,  лечь  в спальные  мешки и
заснуть, чтобы увидеть во сне Садовое кольцо и регулировщика, который содрал
с меня рубль штрафа, но через  трое суток в  этих мешках  нашли бы пять штук
эскимо. Значит, единственный выход был такой: попытаться из трех разорванных
дизелей  сделать  один на что-то  годный.  С одной  стороны,  в  первые  дни
пребывания на  станции Восток  категорически  запрещаются резкие движения  и
подъем тяжестей, с другой стороны, не нарушишь  инструкцию -- эти первые дни
станут  последними. И мы нарушали --  работали без  сна  и  отдыха  двадцать
восемь часов подряд.
     Вспоминаю  -- и  сам  себе не  верю,  -- Сидоров улыбнулся. --  Бывало,
прилетишь  на Восток, дотащишь до комнаты свой чемодан  -- и сердце из груди
выскакивает, отдышаться никак не можешь.  А  тут и тяжести поднимали, и ртом
дышали, и на сердце, которое вот-вот лопнет, и на "шарики кровавые в глазах"
внимания не  обращали.  Знали: запустим дизель  -- наверное  будем жить,  не
запустим -- неминуемо  погибнем. Собрали  дизель  за 18  часов.  Порубили на
дрова ящики,  разожгли огонь  и  натаяли для дизеля литров  сорок  пятьдесят
воды.  Скажете,  можно  дизель  запускать?  Правильно, получайте  пятерку за
отличные знания в области техники. Ну а  что  делать, если аккумуляторы  для
стартерного запуска вышли из строя?
     -- Сменить их на новые, -- послышалась реплика.
     -- Все он знает! -- восхитился Сидоров. -- Будь моя власть, присвоил бы
тебе звание кандидата наук без защиты диссертации за одну смекалку. А вот мы
не догадались, не взяли с собой новых аккумуляторов,  в  мыслях не было, что
они понадобятся. Что в этом случае делать, товарищ Архимед?
     -- Как что? Мобилизовать внутренние возможности организма!
     -- Так и поступили --  запускали вручную.  Ну а на  Востоке  эта работа
потруднее,  чем  из  болота  тащить  бегемота.  Вы,  Маркович,  видели  Колю
Боровского на дрейфующей  станции и писали,  что  он самый сильный человек в
Арктике. Я еще добавлю, что и в Антарктиде ему  не было конкурентов. Если бы
Коля в молодости занялся боксом или штангой, его портреты в газетах узнавали
бы без подписи. Редкостно  сильный  человек и редкого мужества, а знаем  его
только  мы с  вами,  потому что корреспонденты  ищут сенсаций, а сенсаций за
Колей  не числится.  Так  вот,  Боровский при всей  его силе мог  провернуть
маховик только десять-двенадцать раз. Я -- дватри раза, остальные не больше,
задыхались и падали. Приходила очередь -- вставали и снова качали. Запустили
дизель. Сидим смотрим на него -- и даже счастья не испытываем: так устали. А
тут один из  механиков, не  стану его  называть, из самых хороших побуждений
бросил в талую воду большой  кирпич  снега. Тот быстро  впитал воду  в себя,
циркуляция прекратилась, и дизель пришлось остановить.  Ерунда, а никогда не
забуду:  уж очень трудно было вновь таять воду и вновь запускать дизель. Уже
не шарики кровавые, а целые аэрологические зонды в глазах мелькали... Ладно,
запустили.  Но  ведь  это полдела!  Теперь  срочно  была нужна  емкость  для
охлаждения  дизеля.  Взяли пустые  бочки из-под горючего  и  зубилами  стали
вырубать  днища.  Сейчас  бы я  один такую  работу  сделал за тридцать-сорок
минут, а тогда впятером рубили десять часов. Один  раз поднимешь руку -- она
полтонны весит, второй раз -- целую тонну. Можно  было бы  сказать,  что эта
работа  забрала  остатки  сил,  если  бы  эти  остатки  давно  уже  не  были
истрачены...  Наладив  электрообогрев  и  пустив  все  тепло  в  радиорубку,
попытались -- чем черт  не шутит -- установить связь  с Мирным. Но  чуда  не
произошло, радисты -- народ педантичный, назначено время -- сиди и жди, пока
оно не  подойдет.  Тогда  я выключил  рацию  и установил  порядок дежурства:
сменять друг  друга каждые  два  часа.  Иначе нельзя:  люди  измотаны дальше
последнего  предела,  и  если  дежурному  станет плохо,  скажем не  выдержит
сердце, обморок, то дизель может остановиться и все погибнут. Коля Боровский
вызвался дежурить первым,  и  в одно мгновение  мы уснули. Помню, что спал и
видел каким-то  участком  мозга  кошмарный сон: будто вот-вот  меня поднимут
дежурить, очередь  моя была  вторая. Только этого  не  случилось...  Много я
всякого повидал. Бывало,  люди  нарушали  приказ  и  погибали. Или  получали
строгие  взыскания,  увольнялись без  права работы на  полярных  станциях. А
Боровский  нарушил приказ -- и за это  мы, четверо, будем ему благодарны всю
жизнь. Потому что  разбудил он нас через восемь часов! Он, работавший больше
всех остальных, не давший себе и  минуты отдыха, имел  законное право (какое
там  право -- обязанность!)  через два часа поднять очередного  дежурного  и
лечь спать. И не  сделал этого, преодолел искушение.  Мало  того:  он сварил
обед, прибрал в  дизельной, навел блеск  и  лишь тогда поднял нас.  И шутил:
"Самая трудная работа за эти полтора суток -- растормошить таких соней!"
     Ну что бы вы ему сказали на моем  месте? Я ругал его последними словами
-- а он стоял, слушал и счастливо улыбался! И ребята подключились: "Семеныч,
победителей не судят, смени гнев на милость!" Пришлось сменить. Встали мы со
свежими  силами,  увидели чистоту вокруг, накрытый стол  --  и  недовольство
ослушником  перешло  во  внутреннюю  благодарность,  которую  можно выразить
только глазами. Мигнул  я Докукину, тот достал бутылку коньяку,  и мы выпили
за  победу,  за нашу  дружбу и  за Николая Боровского.  И тут же уложили его
спать -- 36 часов не смыкал Коля глаз.
     Теперь уже никто не сомневался: выжили.  А вскоре удалось  и установить
связь.  Я  начал  шарить  по  эфиру,  и меня  услышали  на  китобойной  базе
"Советская Украина".
     "Кто вы? С какой станции?"
     "Сидоров, со станции Восток".
     "Уж не ты ли, тезка? Привет! Богомолов у аппарата!"
     Взаимная радость и объятия  в эфире -- это был Василий Ильич Богомолов,
мой приятель по Третьей антарктической экспедиции.  Имея мощный  передатчик,
он  вызвал Мирный и сообщил,  что я  жду  связи. И вскоре я  уже беседовал с
начальником экспедиции Николаем Ивановичем Тябиным. Рассказал все, как было,
выработали мы  план обеспечения станции,  и пошли на Восток самолеты с новым
оборудованием.
     Вот и вся эпопея, -- закончил Сидоров свой рассказ.
ТРЕТИЙ ПОХОД
     Когда я побывал через несколько  месяцев на  Новолазаревской, то понял,
почему  с этой,  пожалуй, самой уютной  в Антарктиде станцией,  основанной в
1961 году Владиславом Иосифовичем  Гербовичем, связано столько драматических
историй.  Наиболее волнующую из  них, настоящую "закольцованную новеллу",  я
услышал  от  Гербовича  и  расскажу ее  в свое  время. А ту,  которая  будет
приведена  ниже,  мне  поведал  Владимир  Александрович   Самушкин,  бывалый
полярник, кандидат географических наук. Всего пять месяцев назад он вернулся
из   Антарктиды,   где   в   составе    Тринадцатой   экспедиции   руководил
Новолазаревской; обстоятельства  сложились так, что он  вновь, едва переведя
дух,  возвращался  на свою станцию, которую очень любил  и о  которой охотно
рассказывал.
     Как принято говорить в радиопередачах, слово ее начальнику.
     --   Новолазаревская  находится   в   глубине  материка,  километрах  в
восьмидесяти от моря. Оазис  Ширмахера,  изумительная красота,  относительно
мягкий климат -- все это  превосходно,  но доставка грузов...  Если  пойдете
обратно на "Оби", сами  увидите, что это такое -- дорога на Новолазаревскую.
Сплошные  ледниковые трещины, промоины,  образованные талыми водами, тяжелый
для гусениц скользкий  лед... Грешников  в  ад гнать по  такой дороге! "Обь"
обычно   разгружается   либо   на  припайном   льду,   либо,   если  удастся
пришвартоваться,    на    ледяном    барьере.   Грузы   переваливаются    на
санно-гусеничный поезд -- и домой, на станцию, А вот что произошло с нами.
     В  Тринадцатую  экспедицию "Обь" попала  в тяжелую ледовую обстановку и
смогла  разгрузиться  лишь в ста  шестидесяти  километрах от станции, у мыса
Ураганного. На редкость подходящее название: в  разгар работ налетел ураган,
сорок  метров в  секунду,  и  припай  начало взламывать  --  хуже  ничего  и
придумать  невозможно!  Один  тягач  утонул,  водителю,  к  счастью, удалось
выскочить.  Провалился  в  трещину  и  наш  гляциолог  Николай  Косенко,  но
задержался на руках, спасли.
     С  грехом пополам  разгрузили "Обь", отсалютовали  ей  ракетами:  "Ждем
через  год в шесть  часов вечера, не  опаздывайте!" --  и начали  перевозить
груз.  Первые два похода  прошли удачно: ну раза  три-четыре  проваливались,
однако без всяких трагедий. И  четвертый поход закончился благополучно, хотя
всю  дорогу вспоминали  "Плату  за страх". Помпите  кинокартину  о водителях
машин,  перевозивших  взрывчатку? Мы  тоже везли взрывчатку --  по  нашей-то
дороге! А  что  делать  прикажете?  Безусловно, асфальтированная  автострада
лучше,  но, повидимому, в ближайшую  тысячу  лет  ее  в Антарктиде не будет.
Технология перевозки была такая: перед каждой трещиной мы покидали трактор и
давали ему возможность двигаться самостоятельно. Потом,  убедившись, что  он
прогромыхал  через  трещину  и не  взлетел  на  воздух, догоняли и  вновь  с
комфортом ехали до следующей трещины.
     Но  все это, -- продолжал Самушкин, -- хотя  и не вполне безопасная, но
веселая  детская  игра по  сравнению  с третьим  походом. Долго потом еще мы
вздрагивали по ночам и, просыпаясь, блаженно улыбались -- какое счастье, что
он  позади, этот третий поход! Хлебнули мы Антарктиды по горло, и  все из-за
того, что "в кузнице не было гвоздя" -- помните такую балладу?
     Ладно,  все  по порядку. 4  октября 1968 года  мы  покинули станцию  на
тягаче и "Харьковчанке".  Тягач мы прозвали "Бетти", и ничем он  особенно не
знаменит,  а  вот  нашу "Харьковчанку-22"  знает  весь мир:  она  прошла  по
Антарктиде десятки  тысяч  километров,  побывала  на Полюсе недоступности  и
украсила своим изображением почтовую марку... Да-да, именно эту, спрячьте ее
поаккуратнее  и не забудьте потом  напомнить,  поставлю штамп -- на  зависть
филателистам.  А  нашу  "Харьковчанку"  вы,  наверное,  увидите:  она  будет
погружена на "Обь" и пойдет  на  Родину залечивать старые  раны...  Нас было
шестеро: водители  Планин  и  Ярошенко,  врач Грищенко,  гляциолог  Косенко,
метеоролог  Викторов  и я. Антарктическая весна в разгаре,  но  не  в  нашем
понимании  --  когда расцветают  яблони и  груши, медовый аромат струится  в
воздухе и птички поют... Нет пурги -- и за то спасибо, благодарим  и в ножки
кланяемся. Правда, лед был очень скользкий, шли со скоростью пять километров
в  час. Ни разу  не провалились в  трещину,  не ухнули в проталину  --  тоже
спасибо  провидению.   И  всетаки  меня  не   покидало   какое-то  нехорошее
предчувствие: уж слишком благополучно проходит третий поход подряд -- так  в
Антарктиде не бывает.
     И вот  на сто восемнадцатом километре, в сутках пути до мыса Ураганный,
произошла та  самая  история  с гвоздем:  на "Харьковчанке" вышла  из  строя
шлицевая  муфта коленчатого вала.  А  запасной муфты  мы с  собой  не взяли:
надеялись, обойдемся. Все.  "Харьковчанка" остановилась,  садись  закуривай,
поход срывается...  Пришлось разделиться. Мы  --  Планин,  Грищенко  и  я --
остались на "Харьковчанке", а остальные на "Бетти" отправились на станцию за
муфтой.  Три дня  туда,  три дня обратно  --  пропала неделя. Ругали мы себя
нещадно,   но  утешались  тем,  что  и  Седов  вынужден  был  прервать  свое
путешествие к  полюсу  на  собаках, потому что  забыл  в лагере  иголку  для
примуса: великие примеры как-то успокаивают...
     Поначалу все шло нормально: "Бетти" добралась до  станции, ребята взяли
злополучную  муфту  и отправились  к  нам. На  шестьдесят  восьмом километре
несчастье  -- загорелся балок *.  Почему это произошло? К тому времени задул
сильный ветер, а из выхлопной трубы летели искры -- другого объяснения мы не
нашли. Ребята,  сидевшие в кабине тягача, увидели пламя, когда оно уже вовсю
полыхало. Попытались было сбить его огнетушителями,  но -- сильный ветер! --
балок  вновь  загорелся. А в  нем два баллона газа, готовые  в любую севунду
взорваться! Но  нельзя же оставаться  в ледяной пустыне без  радиостанции  и
продовольствия -- пришлось сознательно  идти на крайний риск. Рацию вытащить
не удалось  -- она  была слишком крепко прикручена, а  огонь уже добрался до
баллонов.  Успели выкинуть два попавшихся под руку спальных  мешка, выбежали
--  и тут же взрыв. Балок и все, что было  в нем, разметало на пятьдесят-сто
метров, никакого продовольствия и одежды спасти не удалось. Оставив на месте
катастрофы  поврежденную, беспомощную "Бетти", Ярошенко, Викторов  и Косенко
двинулись к "Харьковчанке": до нас  было все-таки пятьдесят километров, а до
станции -- шестьдесят восемь да еще встречный ветер.
     Погода  стояла  сносная.  Подгоняемые  попутным  ветром,  ребята шли по
проложенной "Харьковчанкой" колее, Кое-где колею замело, но через каждые два
километра  дорога была  размечена бочками.  И хотя  марафонская  дистанция в
Антарктиде  --  это,  поверьте, очень много, ребята,  наверное, добрались бы
благополучно, если бы не второе  несчастье: у Ярошенко судорогой свело ноги.
Косенко  и Викторов бросили спальные мешки --  непродуманное решение!  --  и
понесли товарища  на руках. И еще  одна ошибка: увидев вдали закрепленный на
высоком  древке  красный  флаг  "Харьковчанки",  они срезали угол и сошли  с
дороги, чтобы выиграть несколько километров.  Понадеялись на  то, что погода
останется хорошей, и нарушили  закон: никогда,  ни при каких обстоятельствах
не бросай дорогу!
     И  тут началась метель. К счастью,  ребята успели вернуться обратно  на
дорогу, но потеряли драгоценные часы.  Еды у них не было, кроме единственной
бутылки соку для Ярошенко, на плечах  -- кожаные куртки: каэшки ** сгорели в
балке. Поначалу они еще видели
     * Балок -- жилой  домик, в санно  гусеничных походах он закрепляется на
санях или в кузове тягача.
     ** КАЭ -- костюм антарктической экспедиции теплая климатическая одежда,
получившая в обиходе название "каэшка"
     наши  ракеты,  но, когда метель разбушевалась по-настоящему,  видимость
исчезла совершенно.  А  мы-то ракеты пускали на  всякий случай,  потому  что
после  прекращения  связи  могли лишь  гадать  о  судьбе "Бетти".  Но  когда
началась  метель, встревожились не на  шутку. Решили выходить  навстречу.  И
только-только собрались, как в  "Харьковчанку" ввалился Викторов! Мы напоили
его  горячим кофе, привели  в себя, и он рассказал,  что  пришел за помощью:
ребята  находятся километрах  в двенадцати.  Косенко,  чтобы не  замерзнуть,
понемногу тащит на себе Ярошенко,  но нужно поспешить с одеждой,  иначе беды
не миновать. Оставив изнемогающего от усталости Викторова  держать связь, мы
без промедления отправились в путь. Ни зги не видно, даже ракеты не освещали
дорогу, шли ощупью. Выбрали  такой  метод: я ощупывал левый  след  гусеницы,
Планин -- правый, а сзади, подстраховывая нас, шел Грищенко. След потерян --
стоп, назад; ибо собьешься с дороги -- спасать  будет некому. Прошли мы два,
пять,  семь километров -- нет ребят. Прошли двенадцать --  с тем же успехом.
Значит, либо Викторов ошибся,  либо  они сбились  с дороги и ушли в сторону.
Плохо дело. У  Планина к тому же на восьмом километре свело ногу. Он плелся,
опираясь  на палку  и тяжело  переживая,  что стал обузой...  И все  же  для
страховки решили мы пройти еще немного вперед. Добрались до следующих бочек,
нацарапали на  них наши  фамилии, время и отправились назад. Так устали, что
начались галлюцинации:  в каждом темном пятне на дороге видели тела погибших
друзей. А  метель так разошлась, что даже  часть  бочек  укатило ветром.. Не
доходя километров  шесть до "Харьковчанки" -- о радость! -- увидели на снегу
два следа. Значит,  ребята были здесь! Стали шарить вокруг --  следы исчезли
неподалеку от зоны тре шин.  Совершенно удрученные, поплелись обратно. Очень
тяжелый  был момент, не хотелось бы вновь когда-нибудь  такое пережить. Пока
надеялись  --  силы  брались неизвестно  откуда,  а  пропала надежда --  еле
переставляли ноги. Каких ребят потеряли из-за муфты, куска железа! Подошли к
"Харьковчанке" --  и  остолбенели:  навстречу вышел Косенко! И откуда только
силы взялись -- бегом бросились его обнимать.
     "Где Ярошенко?!"
     "Живой, в мешке спит".
     Ну,  расцеловались,   потискали  Ярошенко,  который  был   очень  плох,
выяснили, что  разошлись буквально в нескольких шагах друг от друга. Косенко
рассказал,  как  тащил на себе товарища и даже чуть не  заплакал от счастья,
когда  увидел  "Харьковчанку". А  дальше... впрочем, главное уже рассказано.
Ярошенко через  три дня встал на  ноги. Вскоре  со  станции пришла помощь, и
вернулись  мы живы-здоровы. Так и закончился наш третий и  самый бесполезный
поход, продолжавшийся около месяца. Хотя,  -- Самушкин улыбнулся,  -- почему
бесполезный? Во-первых, мы все время вели метеорологические наблюдения, а во
вторых, великолепно усвоили  одну истину: отправляясь в путь,  не забывай  о
запасных частях! *
     Много таких эпопей в Антарктиде.
     Такое не каждый выдержит, но в Антарктиду и не попадает каждый.
     Такие люди,  как  Сидоров, Боровский, Самушкин,  Косенко и их товарищи,
прошли через жесткое  сито  естественного отбора, размышления  о котором  не
оставляли меня все мои антарктические месяцы.
     Эта люди не любят  позы и  не  терпят  рекламы.  О  них почти ничего не
написано,  и  они нисколько  не опечалены  этим. Хотя  они  почти  ежедневно
рискуют жизнью, их редко награждают -- поразивший меня парадокс.
     Вернемся, однако, на "Визе".
     Калейдоскоп последних дней
     Я лечу на Восток первым рейсом!
     Многие нам, "первачкам", завидуют: все хотят лететь первым рейсом. А то
засвистит пурга -- и сиди в переполненном Мирном, жди у моря погоды. Поэтому
на совещании  возникла веселая склока: "неудачники" доказывали Сидорову, что
его несправедливое решение наносит непоправимый ущерб науке.
     -- Мы с Миклишанским и Тереховым летим четвер
     *  Начальник экспедиции В.  И. Гербович ознакомился с этими  страницами
еще   в  рукописи.  Отдав  должное  мужеству  участников  похода,  Владислав
Иосифович  заметил: "Если бы это произошло  в моей экспедиции, Самушкин вряд
ли избежал бы строгого выговора!"
     тым рейсом?  --  негодующе взывал Арнаутов. -- Может быть, вы ошиблись,
Василий  Семенович,  --  двадцатым   рейсом?  Тогда  прошу  разъяснить:  кто
заготовит  за  нас  снежные  монолиты  весом  двадцать-тридцать  килограммов
каждый? Монолиты, жизненно необходимые советским геохимикам?
     --  Вы, --  невозмутимо ответил Сидоров. --  Как  только  прилетите  на
Восток... четвертым рейсом.
     Пока Арнаутов, Миклишансский и Терехов, трагически глядя друг на друга,
осмысливали свою неудачу, атака на начальника станции продолжалась.
     --  В списке летящих первым рейсом допущен случайный пропуск, -- с явно
преувеличенной уверенностью заметил Рустам Ташпулатов. -- Может быть, у меня
со слухом что-нибудь не в порядке?
     -- В порядке, в порядке, -- успокоил Сидоров. -- Вы  полетите несколько
позже. Последним рейсом.
     -- Да, наверное, что-то со слухом, -- решил Рустам и, приложив ладонь к
уху, переспросил: -- Простите, каким рейсом?
     -- Последним,  --  с  железным  хладнокровием повторил  Сидоров.  --  Я
назначаю  вас полномочным представителем Востока в Мирном. Будете следить за
погрузкой оборудования и продуктов в самолеты и на месте устранять возможные
недоразумения.
     -- Отличная шутка! Давно я так не смеялся! --  губы Рустама сложились в
исключительно жалкую улыбку.  --  Я, который с  первого дня  должен  изучать
микрофлору,  брать анализы венозной крови,  выполнять обширные исследования,
результаты которых имеют  первостепенное значение  для  выяснения  некоторых
аспектов, которые, в свою очередь...
     -- Значит,  решено, --  кивнул  Сидоров, -- последним рейсом. Я на  вас
надеюсь  как на самого  себя. Рустам Юлчиевич.  Уверен,  что вы  наверстаете
упущенное. Больше вопросов нет, товарищи?
     --  Когда  вы  зачитывали  про  первый  рейс,  --  без  всякой  надежды
пробормотал  Майсурадзе, --  Виноградов  чихнул  у  меня  под  ухом  и я  не
расслышал, было ли там что-нибудь про меня.
     --  Не  было  ни  звука,  --  подтвердил  Сидоров   догадку  печального
Майсурадзе.   --  Полетите   через   месяц,  ближе  к   приходу  на   Восток
санно-гусеничного поезда.  Все,  дискуссия  закончена.  Переходим  к  самому
главному.  Нам запланировано всего  сорок шесть рейсов,  а  грузов по  вашим
заявкам --  на  все  шестьдесят.  Придется  брать  только то,  что абсолютно
необходимо для научной работы и жизнедеятельности станции, остальное оставим
на складе в Мирном. "Урезать так урезать"  -- как советовал Аркадий  Райкин.
Прошу всех  товарищей отнестись  к этому  вопросу серьезно, без местнических
настроений.
     Призыв  начальника,  однако,  повис  в  воздухе,  "урезать"  никому  не
хотелось.  Каждый научный сотрудник считал свой  груз  важнейшим.  Буровики,
отстаивая   каждый   килограмм   собственного   оборудования,   готовы  были
пожертвовать половиной  груза  геохимиков, те доказывала, что из двухтонного
багажа группы  Майсурадзе следует оставить для перевозки  чемодан  с личными
вещами,  а  разгневанный  Майсурадзе  призывал  к  жесткой экономии за  счет
Ташпулатова. Неожиданно для  всех Рустам оказался  на  высоте  положения: он
легко согласился оставить в Мирном целую четверть тонны.
     --  Молодец,  --  похвалил Сидоров.  --  Я рад, что  именно вы,  Рустам
Юлчиевич, первым проявили понимание обстановки. Что вы решили оставить?
     --  Бочку  спирта,  -- под возмущенные протесты присутствующих  ответил
невозмутимый Рустам.
     Наше  последнее на  "Визе"  совещание проходило весело и бурно. В конце
концов  страсти  утихли, и беседа перешла на "мирные рельсы".  Заговорили  о
будущей жизни на Востоке -- кому всего труднее придется на станции.
     -- Труднее  будет всем,  -- заверил спорщиков  Борис Сергеев, -- потому
что от заготовки снега для воды никто не освобождается.
     Ташпулатов,   который    в   Двенадцатую    экспедицию    зимовал    на
Новолазаревской,   не  без  грусти  вспомнил,  что   там  проблемы  воды  не
существовало:  рядом со станцией -- пресноводное озеро, пополняющееся талыми
ледниковыми водами.
     -- Вношу предложение, -- прогудел инженер-электрик Слава Виноградов. --
Выроем глубокий  колодец  и установим в нем  термоэлемент.  Снег будет  туда
наноситься ветрами и там же растапливаться без всяких затрат живого труда.
     -- Вместе со  снегом в колодец  будут  сдуваться  микробы, --  возразил
Ташпулатов.  --  Как  исполняющий обязанности санитарного врача,  накладываю
вето.
     --  Но  ты  же сам говорил, что  Антарктида безмикробный континент,  --
отпарировал Виноградов.
     --  Правильно, в  Антарктиде микробов  практически  нет,  -- согласился
Рустам.  -- А  вот ты начинен  ими,  как подсолнух семечками.  Ты -- ходячий
склад микробов, грандиозное микробохранилище! От тебя они и будут попадать в
колодец.
     -- А от тебя? -- огрызнулся Слава.
     -- От  меня тоже,  хотя и в меньшей степени. Ничего, попилишь снег, это
полезно для мускулатуры.
     -- Валерий, как прошел медосмотр? -- поинтересовался Сидоров.
     Три дня подряд врачи  исследовали восточников по программе космонавтов:
обвешивали  нас  датчиками,  испытывали  на кислородное  голодание,  снимали
всевозможные  кардиограммы,  заставляли  многократно  приседать  и  прыгать.
Ельсиновский  доложил, что  все  его  пациенты  обладают  могучим,  воистину
железным здоровьем. Правда, настораживает упадок сил  у Тимура Григорашвили:
пятнадцатый  раз двухпудовую  гирю  он выжал не без труда.  Так  что  Тимура
необходимо  перевести на  усиленное  питание  в  отличие от  Ивана Лугового,
сверхнормативная упитанность которого наводит на мысль о разгрузочной диете.
     -- Ну,  лишний  вес  сбросят все,  это я вам  гарантирую,  --  пообещал
начальник  станции. --  Подводим  черту,  следующий раз  будем совещаться на
Востоке.  Понемногу  собирайте  вещи, готовьтесь к высадке  и прощай тесь  с
друзьями, а то подойдем к Мирному -- не найдете времени даже руку пожать.
     В  последние дни  увлечение  фотографией  приняло  характер  стихийного
бедствия.  Очередь в  фотолабораторию во много раз превышала  ее  пропускную
способность: каждый стремился отпечатать и отправить  домой свои изображения
на фоне пингвинов и айсбергов. Поэтому самым авторитетным человеком на судне
стал   хозяин   лаборатории   Николай  Тяпкин.  Его   имя  произносилось   с
благоговением:  "Так  сказал  сам  Коля!"  При  появлении  Коли фотолюбители
мгновенно превращались в отпетых подхалимов и сладкоголосых льстецов.
     --  Ты  совершенно  не  следишь  за своим  здоровьем,  у  тебя  слишком
утомленный вид, -- с отцовской заботой внушал один. -- Иди отдохни, а я тебе
принесу в каюту кофе... Кстати, ключи можешь смело доверить мне.
     -- Почему тебе? -- горячился другой.
     -- А  кому? (С нескрываемым  пренебрежением.)  Уж  не тебе ли,  который
вчера засветил пачку чужой бумаги?
     -- Не слушай этого брехуна, Коля! Пусть он  лучше скажет, кто погасил в
проявителе окурок!
     -- И скажу!
     -- Ну, кто?
     -- Ты!
     -- Идите, ребята, лаяться на верхнюю палубу, --  вмешивался  третий. --
На твоем месте, Коля, я бы такую публику близко не  подпускал к лаборатории.
Так мне можно приступать, да, Коля?
     --  Можно,  --  включался  четвертый, -- мыть посуду на камбузе.  Когда
Коля, я должен вернуть тебе ключи?
     Сеюдняшней ночью,  опутав Колю сетью  интриг, достойных пера Дюма-отца,
лабораторией овладели Лев Черепов, Геннадий Васев и Валерий Смирнов, аэролог
из  Мирного. Когда  утром  я пришел к ним  в  каюту,  друзья, утомленные, но
бесконечно  счастливые, по-братски  делили  добрую  сотню  свежеотпечатанных
фотокарточек.
     --  Посмотрят жены  на  эти бесконечно дорогие  лица,  -- ораторствовал
Валерий, -- прослезятся и  воскликнут;  "Ах, зачем  я  отпустила его на край
света!  Ах,  какой  он  мужественный  и  прекрасный!  Как  я   была  к  нему
несправедлива,  когда  он  приходил  домой  и  шастал по квартире в  грязных
ботинках!"
     -- А твоему начальнику,  Валерий,  не до  смеха,  -- сообщил Черепов.--
Шантажируют.
     Все  прыснули. Дело в том, что в Монтевидео Геннадия Ивановича  Бардина
сфотографировали в тот момент, когда он, галантно улыбаясь, помогал красивой
сеньоре с ребенком войти  в автобус.  Теперь шантажист требовал  в  обмен на
негатив три катушки дефицитнейшей цветной пленки, а в случае отказа грозился
послать жене Бардина огнеопасную фотографию с трогательной надписью.
     Однако,  вспомнив о женах, все  украдкой  вздохнули. Жен  мы  не увидим
долго. Антарктида -- единственный  на земном шаре континент, твердо решивший
обойтись без  представительниц  нежного  пола. Был, правда, случай  на одной
американской  станции,  когда начальник и его заместитель, большие  и старые
друзья, взяли  с  собой  на зимовку  жен,  тоже верных  подруг --  водой  не
разольешь. Две королевы  на одном  троне, две примы-балерины на одной сцене,
наверное, с  большим  успехом  разделили  бы сферы влияния.  Для начала жены
вдребезги переругались, потом превратили в  смертельных врагов своих мужей и
в  завершение, расколов пополам коллектив, натравили образовавшиеся половины
одна  на  другую. Станция  быстро  превратилась  в бедлам,  и возмутительниц
спокойствия пришлось срочно вывозить специальным рейсом. И --  любопытнейший
психологический момент, ждущий от науки своего объяснения -- едва  самолет с
верными подругами оторвался от полосы, как их мужья едва ли не задушили друг
друга в объятиях, а враждующие половины без  промедления последовали примеру
своего начальства.
     После  этого  случая  женщины,   по  никем  не   писанному  закону,  на
антарктических станциях присутствуют только на фотографиях  и на  журнальных
страницах. И конечно, в мечтах.
     --  Однажды, когда  я дрейфовал нд СП-17, -- вспоминал Валерий Смирнов,
-- произошла такая история. Сплю я в своем мешке и вдруг слышу сквозь сон...
женский  смех! Считаю в уме  до десяти,  умножаю тринадцать на девятнадцать,
дергаю  себя  за  уши,  все  равно  --  женский  смех. Ну,  думаю, рехнулся.
Высовываюсь  из мешка, чтобы попросить ребят сбегать за доктором, и вижу  --
стоит в их окружении  девушка, отбивается  от комплиментов и хохочет. Протер
глаза,  открыл  снова  --  та  же  девушка!  Оказалось,  что  она, диспетчер
аэропорта  из  Т.,  элементарно обманула  командира корабля  сказала, что ей
велено сопровождать на станцию груз. Диспетчер -- лицо официальное, командир
поверил, ему  и  в  голову не  пришло, что  девчонка  просто-напросто решила
осуществить свою голубую мечту и побывать на СП.  Она предполагала полчасика
побродить по льдине,  сфотографироваться у торосов и улететь обратно, но, по
закону  падающего бутерброда, началась  пурга. Естественно, в  Т. хватились:
исчез диспетчер! Обыскали все окрестности,  перенервничали, извелись, думали
--  медведь  скушал красавицу,  а та  ни жива ни мертва трое суток сидела на
льдине и трепетала при мысли о последствиях  своего вояжа. И  не  зря. Когда
разъяренное начальство заполучило  диспетчера обратно, оно немедленно... Что
сделало, кто угадает? Бесполезно, можете вывихнуть мозги: взвесило  девчонку
на точных весах в одежде и в валенках  и заставило ее заплатить за перевозку
каждого килограмма веса по установленной для СП таксе!
     Выслушав эту  поучительную  историю, мы  с минуту молча  мечтали о том,
чтобы в  Антарктиду полетел  самолет и  чтобы  на него  подобным же обманным
путем  забрались  наши жены. Мы приходим в Мирный, а  они  встречают  нас на
берегу. Какой взлет фантазии!
     Заговорили  о  женах.  Чтобы  они  не  зазнались,  не  стану  приводить
хвалебных  од,  продекламированных  в  их  честь.  Каждый лез вон  из  кожи,
расхваливая свою супругу.
     -- У всех вас,  друзья, превосходнейшие жены, -- изрек  один иа нас, --
по в одном отношении они все же уступают моей.
     -- В каком же это отношении? -- послышался ревнивый ропот.
     -- Моя  жена  -- болельщица,  причем  высокого  класса. Если вы честные
люди, то признаете,  что не каждый из  вас  может похвастаться такой удачей.
Ибо мы  вместе  смотрим  по  телевизору футбол и  хоккей,  вместе  ходим  на
стадион, а  по утрам  вырываем друг у друга  из  рук "Советский спорт".  Ну,
каково?
     Все честно признались, что рассказчик достоин зависти.
     --  То-то же, черти. Но это еще  не все, я добью вас такой историей. За
несколько  часов  до  отхода "Визе"  из  Ленинграда  я  обнаружил,  что  моя
электробритва схватила что-то вроде гриппа: она то кашляла, то  хрипела,  то
чихала  целыми  сериями. Короче, вышла  из  строя. В мастерской  ее  брались
отремонтировать, но через две  недели. Я собирался было уйти, как вдруг жена
навострила уши: мастера горячо обсуждали предстоявший вечером хоккейный матч
СКА  -- "Спартак".  "Не  понимаю, что  это вы  так  боитесь спартаковцев? --
удивилась она. -- Щурков и Глазов запросто нейтрализуют Старшинова и Зимина,
а  Григорьев  и Андреев шутя  перебегают  Кузьмина  и  Меринова.  Ваши  края
быстрее, поэтому  отдайте  спартаковцам центр и  действуйте  на  контратаках
через  фланги.  И почаще  из любых положений бросайте по  воротам, потомучто
Зингер  может взять мертвую шайбу, но и такую ворону пропустить между  ушей,
что  диву  даешься..."  Потрясенные мастера тут же  в присутствии  заказчицы
произвели ремонт и даже проводили ее до выхода -- наверняка наивысшая честь,
которую они кому-либо окаэывали. Кстати, в  тот вечер ленинградцы выиграли у
"Спартака" со счетом 4 : 0.  Причем самое  поразительное  то, что они играли
точно по тактическому плану, вдохновенно разработанному моей женой!
     Наши разглагольствования с грустной улыбкой слушал зашедший "на огонек"
Игорь  Петрович   Семенов.  Он  тоже  успел  отпечатать  для  своей  Людмилы
Николаевны килограмм фотокарточек, которым  она, безусловно, будет рада. Но,
кроме того,  Игорь  Петрович  приготовил  жене сюрприз,  который,  столь  же
безусловно,  не приведет  ее  в  восторг.  Как  и все  участники  экспедиции
сезонного состава, Игорь Петрович должен в мае будущего года вернуться домой
на "Оби".  Так вот,  этого  не произойдет:  уступив  после  долгих  раздумий
настоятельным просьбам Гербовича, Игорь Петрович решил остаться в Антарктиде
на год.  Людмила Николаевна об этом  еще не  знает,  как не знает она  и  об
угрызениях совести, терзающих ее  мужа -- ведь он, старый  полярный бродяга,
твердо обещал, что никогда больше не будет так надолго с ней расставаться...
     Впрочем, подобный  сюрприз  готов преподнести своей семье и  я. И мы  с
Игорем Петровичем обмениваемся понимающе-сочувственными взглядами.
ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ
     --  Товарищи участники  экспедиции  и члены  экипажа!  -- разнеслось по
судовой трансляции. -- Прямо  по курсу в двух  милях виден дизель-электроход
"Обь". Любителям рекомендуется зарядить  свои аппараты и стремглав бежать на
верхнюю палубу!
     Долгожданная  минута!  Такой дружный  топот сотен  ног  мне  доводилось
слышать  только  в театре, когда  зрители,  сшибая  друг  друга,  неслись  в
гардероб.
     -- Где, где она? -- потрясая фотоаппаратом, суетился любитель.
     -- О, дайте, дайте  мне бинокль! --  стонал  другой. -- Три компота  за
бинокль!
     -- Предложи капитану, -- советовали ему. -- Он наверняка согласится.
     -- Вот она!
     -- Где, где?
     -- Видишь остроконечный айсберг?
     -- Ну, вижу.
     -- А две мачты слева?
     -- Вижу!
     "Обь" нетерпеливо поджидала вас у кромки ледяного поля -- совсем  как у
памятника Пушкину под  часами.  В ее  приветственных гудках слышался  упрек:
"Сколько  времени  здесь  торчу,  могли  бы  поторопиться!"  По  сравнению с
изящным,  одетым во  все  белое  красавцем "Визе" она выглядела замарашкой в
своем  видавшем  виды комбинезоне:  обшарпанная, битая  льдами,  нагруженная
сверх  всякой меры работяга "Обь". Огромная  и могучая,  она  снисходительно
поглядывала на "Визе", как смотрел бы уверенный в себе силач на разодетого в
пух  и в прах тонконогого франта. Еще  бы! Без "Оби" во  льдах мы и  шагу не
сделаем, "Обь" -- ледокол, и  ведет  его знаменитый полярный  капитан Эдуард
Иосифович Купри.
     Гудки,  ракетные залпы, радостный  рев двух  экипажей  и  обеих  частей
экспедиции! А тут еще послышался гул, и овации вспыхнули  с новой силой: это
из Мирного прилетел самолет, ледовый разведчик. Он сделал над нами несколько
кругов,  сбросил вымпел, помахал крыльями  и,  запечатлевшись  на нескольких
километрах  фото- и  кинопленки, скрылся из  виду. Один  лишь я  перевел два
десятка кадров, из которых годным для печати, увы, оказался только один,  на
нем с великолепной резкостью отобразился чей-то скальп.
     До Мирного  осталось несколько десятков миль  пути. "Обь" шла от нас  в
двух-трех кабельтовых *, вернее, не шла,  а  вползала на лед, продавливая  в
нем канал -- чтото вроде посыпанной песочком пешеходной дорожки  для идущего
сзади  франта  с  его  лакированными  штиблетами.  С  момента  встречи   вся
Пятнадцатая  экспедиция  оказалась  в сборе. На  борту  "Оби"  находились  и
несколько  наших  восточников: механик-водитель Федор  Львов, радист  Герман
Флоридов, повар  Павел  Смирнов и научный сотрудник по ионосфере...  Василий
Сидоров. Вы  вправе мне не поверить, но произошло уникальное совпадение:  на
станции Восток будут жить два Василия, обладатели редчайщей фамилии Сидоров.
Поэтому давайте отныне условим
     * Разумеется, мне ничего не стоило  бы написать, что "Обь" шла от нас в
трехстах-четырехстах метрах, но я сознательно употребляю слово  "кабельтов",
чтобы  читатель,  во-первых, проникся  морской  романтикой,  а  во-вторых --
уважением к познаниям автора. К сожалению, не  помню  точно, сколько  в этом
кабельтове метров (Один кабельтов равен 185,2 метра. -- Прим. ред.)
     ся: специалиста по ионосфере будем именовать Василий Сидоров-второй.
     Между тем на  "Визе" начался ажиотаж, все спешно сворачивали свои дела.
У душевых кабин выстроились  очереди:  на  материке воду придется экономить,
там такого удовольствия не  испытаешь.  Парикмахеры-самоучки  работали,  как
автоматы,   подстригая  клиентов  по  последней  антарктической  моде:  "под
нулевку".  Пышные,  годами  лелеемые  шевелюры  летели   на  пол.  Внутренне
содрогаясь  и  проклиная себя  за опрометчивое  решение, оболваненные жертвы
моды мрачно смотрелись в зеркало. А за обедом в кают-компании стоял сплошной
стон.  Один  из  сидящих  за нашим столом (кажется,  это  был я) взглянул на
дынеобразную, с какими-то  причудливыми уступами  наголо  остриженную голову
доктора  Д.  -- и подавился сливовой косточкой из  компота. Интеллигентный и
обаятельный  доктор,  который  стараниями механика-водителя  Леши  Поспелова
приобрел  внешность  беглого  каторжника, с  мужеством философа  игнорировал
соболезнования и стоически, хотя и не без некоторого уныния, нес свой крест.
     Веселила  кают-компанию и  ставшая  традиционной  дружеская  перебранка
между  Григорием  Мелентьевичем  Силиным и старпомом. Заместитель начальника
экспедиции по  хозяйственной  части,  большой  мастер розыгрыша,  уже  давно
заронил в душу старпома смутное беспокойство, ибо не упускал случая обронить
замечание такого  рода:  "Хорошая  на  "Визе" посуда, неплохо  бы  захватить
кое-что с собой" или: "А почему бы нам  не взять в  Мирный судовые столярные
инструменты?" Ежедневно повторяемые, эти реплики убедили старпома, что Силин
готов растащить "Визе" по частям.
     -- Владислав Иосифович, -- вкрадчивым голосом  говорил Силин, -- я  дал
ребятам  указание  подготовить  к выгрузке  запасной  судовой винт.  Хороший
металл, пригодится слесарям для поделок.
     --  Эммануил Николаевич, -- тут  же обращался к  капитану старпом, -- я
приказал  боцману  установить круглосуточную  вахту  по  охране материальных
ценностей.
     --  Не  поможет,  -- посмеивался Силин,  -- все равно, когда экспедиция
высадится на берег, от "Визе" останется голый корпус!
     Кстати  говоря, боцман  Василий Павлович  Алексеев в этот день  поразил
меня своим  воистину волшебным  даром телепата.  После  встречи с  "Обью"  я
побежал и радиорубку и столкнулся на лестнице с боцманом. Увидев в моей руке
исписанный листок, он ухмыльнулся и сказал:
     --  "Пробиваемся   вслед  за  "Обью"  к   Мирному   в  тяжелой  ледовой
обстановке"?
     -- Почти слово в слово! -- изумился  я. --  Расскажите, как угадали? Вы
же не видели, как я писал!
     -- Секрет фирмы, -- продолжал ухмыляться боцман. -- Обыкновенное чтение
мыслей на расстоянии!
     -- Нет, в самом деле?
     --  Ну а если в самом деле, то я знаю вашего  брата корреспондента, все
одно и то же пишут. Как в "Золотом теленке": "Из трубы паровоза валит дым!"
     И ушел, снисходительно похлопав по плечу озадаченного корреспондента.
     Радиограмму я, конечно, выбросил в  урну и побежал сочинять  другую, по
возможности без ярко выраженного штампа.
     На  следующее  утро  "Обь"  пробила нам  дорогу  к  припаю.  До Мирного
осталось не больше пятнадцати миль.  Морское  путешествие закончилось, между
судами  и  берегом  -- сплошной припайный лед. Впрочем,  это еще неизвестно,
сплошной ли он, чаще всего под невинным снежным покровом скрываются трещины.
В  одну  из  них в Первой  антарктической  экспедиции  провалился  вместе  с
трактором  Иван  Хмара.  В  другой трещине  в начале  этого  года погиб  при
транспортировке грузов с "Оби" Василий Рыскалин...
     С борта "Оби" на припай спустились два научных сотрудника, их задача --
проверить  надежность  льда. Столпившись  у фальшборта,  мы  следили  за  их
работой,  следили  с  замиранием сердца  --  что  ни говори,  а  скоро и нам
спускаться  на  этот  лед.  Но  нашему  настроению  не  суждено  было  долго
оставаться  торжественным.  Протирая  по  пути  очки, подошел один  товарищ,
сощурил близорукие глава и с абсолютно неожиданным энтузиазмом заорал во все
горло:
     -- Ребята, смотрите! Какие большие пингвины!
     Под всеобщий хохот  "очкарик" бежал с  палубы.  А  вскоре действительно
появились пингвины Адели, или адельки, как их фамильярно здесь называют. Они
мчались к нам  со  всех ног,  ужасно боясь  опоздать, спотыкались  и падали,
проползали  десяток  метров  на животе  и  снова  поднимались.  Отдышавшись,
адельки застывали как статуэтки -- позировали.
     Но любоваться пингвинами было некогда. С "Оби" уже сгружали самолеты, и
восточникам,  летящим первыми  рейсами, было велено готовиться  к  выходу на
лед.
     Я помчался  в каюту за вещами. Помню, что в эту минуту мне вдруг пришла
в голову парадоксальная мысль:
     "Я  единственный  участник  экспедиции,  который  не  связан   никакими
обязанностями,  кроме  дежурства  на камбузе.  Я могу  остаться  на  "Визе",
десяток дней побродить по Мирному и еще через месяц вернуться домой. Поездка
сюда,  Мирный, поездка  обратно -- будет  собран  неплохой материал, и никто
меня не осудит. Подумай, пока не поздно! В середине февраля ты можешь обнять
своих родных!"
     "Если ты  это сделаешь,  --  отвечал другой голос,  -- я буду презирать
тебя до конца  жизни.  Соскучился? А ребята, которые  вернутся  домой  через
четырнадцать-семнадцать месяцев, не соскучились? Глупец! Ты будешь встречать
Новый  год  не  в Центральном Доме  литераторов,  а  на  станции Восток!  Ты
побываешь на  всех советских  антарктических станциях!  Дави  в зародыше это
жалкое искушение -- и в самолет бегом марш!"
     Последние  рукопожатия,  поцелуи,  объятия   --   и  в   17.00  самолет
поднимается в воздух.
     Дорога на Восток
     Внизу под нами Антарктида.
     Дух захватывает, когда представляешь себе свои координаты на глобусе. С
каждой  минутой  полета мы на  четыре километра приближаемся  к  центральной
части ледового континента. Там, на верхней  макушке Земли, все было просто и
естественно,  а  здесь  -- летишь,  сидишь,  ходишь вверх  ногами.  Какая-то
географическая акробатика.
     На  Восток  идут  одновременно  два  самолета   ИЛ-14  с  интервалом  в
пятнадцать  минут.  Иначе  здесь  нельзя:  если  у  одною  самолета  откажут
двигатели  и  он совершит  вынужденную посадку,  спасти экипаж может  только
второй. Поэтому радисты самолетов  поддерживают  друг с  другом  непрерывную
связь.
     Итак, внизу под нами ледяная  шапка Антарктиды, ее купол, массив льда в
несколько   километров  толщиной.   Из-за  такой  чудовищной   тяжести   под
континентом  прогнулась  земная  кора  --  нигде  в  другом  месте   она  не
подвергается  такому  насилию. К  счастью, природа в нашем  лучшем  из миров
устроена так гармонично, что купол не тает, а лишь  сбрасывает  в  море свои
излишки  в виде  айсбергов.  Если жо  он вздумает  растаять, то нам с  вами,
уважаемые читатели,  срочно  придется  подыскивать  себе  для  жилья  другую
планету,  ибо  уровень  Мирового  океана поднимется  примерно на  шестьдесят
метров. Будем, однако, надеяться, что в ближайшие сто миллионов лет этого не
произойдет.
     Антарктида покрыла свой  ледяной  купол  многометровым слоем  снега. Не
только ради косметики: лед не выносит тепла, а снег отражает солнечные лучи.
Под  ослепительныч солнцем  он  искрится,  на  него трудно  смотреть, но  мы
смотрим, потому что боимся прозевать санно-гусеничный поезд, "поезд Зимина",
как называли его в диспетчерских  сводках.  Его колея  под нами, минут через
двадцать мы его увидим.
     Несмотря на бессонную ночь, я на редкость хорошо себя чувствую. А между
тем старожилы  предупреждали, что все  свойственные  Востоку прелести начнут
проявляться именно в  самолете. Когда я, например, спросил командира корабля
Владимира Ермакова, можно  ли курить,  он ответил "Пожалуйста,  только  ведь
будет плохо, сами не захотите". А я курю, расхаживаю по салону и беспричинно
улыбаюсь -- какая  удача! Неужели я  принадлежу к тем  редким счастливчикам,
которые  без всяких  драм и трагедий  акклиматизируются на Востоке?  Валерий
Ульев, Саша Дергунов  и Тимур Григорашвили уже сидят бледные,  с посиневшими
губами, у ребят -- одышка, а я дышу свободно, полной грудью.
     Пролетели Пионерскую -- первую советскую внутриконтинентальную станцию.
Она  уже  давным-давно законсервирована,  занесена снегом,  но  свою роль  в
освоении  Антарктиды  сыграла  честно и посему навеки осталась  на ее карте.
Километров через шестьсот будем пролетать еще и над  станцией Комсомольской,
тоже не действующей, а оттуда рукой подать до Востока -- часа два полета.
     Первая неудача --  я прозевал поезд! Загляделся на штурмана, по сигналу
которого  бортмеханик  сбросил в открытую  дверь  почту,  и,  спохватившись,
увидел лишь два тягача... Исключительная досада!  Три часа я не спускал глаз
с  колеи,  держа  наготове свой  "Зенит",  а сфотографировал  поезд  Нарцисс
Иринархович Барков.
     -- Не  переживайте,  --  утешает  меня  Барков,  чрезвычайно  довольный
бесценным кадром, -- дело поправимое. Мало ли еще поездов вы увидите в своей
жизни!   Подумаешь,   санно-гусеничвый   поезд.  Вернемся  домой,   экспресс
сфотографируете, "Красную стрелу".
     Мы  летим  три  часа. Санно-гусеничный поезд  прошел этот  путь  за три
недели. Еще три часа -- и мы будем на Востоке. Санно-гусеничный поезд придет
туда через  три недели. Нет в Антарктиде ничего  более  трудного,  чем  этот
поход.
     И во мне зреет решение:  обязательно дождусь на станции  Восток прихода
поезда. Приглашали меня, правда,  на недельку-полторы -- если, разумеется, я
выдержу  и  не  попрошусь обратно на  следующий день. Ну, такого  позора  я,
конечно, не допущу, на карачках буду ползать, а минимум неделю проживу. Если
же акклиматизация пройдет успешно -- а теперь,  сидя в самолете, я в этом не
сомневался, -- то попрошу Сидорова дать мне возможность встретить поезд. Да,
только  так.  И  фунт  соли  съем с восточниками, и  "Харьковчанку" увижу, и
Евгения  Александровича  Зимина с  его  "адскими водителями",  как  они,  по
рассказам, сами себя называют.
     Приняв  это решение,  я закуриваю и  с удивлением  обнаруживаю, что  не
получаю от курения обычного удовольствия. Поразмыслив, прихожу к выводу, что
"удовольствие"  в  данном  случае  вообще не то слово. "Отвращение"  -- это,
пожалуй,  точнее. Сделав для проверки  последнюю затяжку  и  подтвердив свою
догадку, я гашу сигарету и начинаю чутко прислушиваться к своему организму.
     "Кто ищет, тот всегда  найдет!" -- так утверждала  популярная в прошлом
песня.  Минут через десять я нахожу у себя все усиливающуюся  головную боль,
сухость  во рту,  одышку  и  другие столь же  превосходные  ощущения. Достаю
зеркальце,  смотрю  на  посиневшую  физиономию,  которая с успехом  могла бы
принадлежать утопленнику,  и  тихо  проклинаю себя  за бахвальство  в начале
полета.
     -- Это еще ничего, потом  будет хуже!  -- весело успокаивает проходящий
ыимо Ермаков. -- Хотите чайку? Помогает.
     Мы  пьем крепкий чай и  беседуем.  Ермаков  в  Антарктиде  второй  раз,
надеется в  этот  сезон отпраздновать сотый  вылет  на Восток.  Условия  для
полетов здесь несравненно сложнее, чем на Крайнем Севере:  если,  к примеру,
на обратном пути с Востока в Мирном испортится погода, а Восток, как это уже
бывало,  тоже покроется дымкой,  то ближайшая  посадочная полоса  на станции
Молодежная, в  двух тысячах  двухстах километрах. Ермакову  уже  приходилось
садиться  без  горючего  в  двухстах километрах  от Мирного,  выручил второй
самолет.  Вот  и  приходится  ограничивать  полезную  нагрузку  до  шестисот
пятидесяти килограммов: брать больше горючего жизнь заставляет.
     Командир  корабля еще что-то рассказывает, но мой  очугуневший мозг уже
не  способен  переварить  поток  информации.  Ермаков  сочувственно кивает и
уходит -- огромный и веселый, не поддающийся никакой горной болезни человек.
     Завидуя  товарищам, которые ухитрились заснуть,  я долго  и тупо смотрю
больными глазами  на  белеющую  внизу  пустыню,  равнодушно  внимаю возгласу
штурмана:  "Под  нами  -- Комсомольская!"  --  и  ловлю  себя  на  том,  что
благороднейшие эмоции, которые должен испытывать любой корреспондент на моем
месте,  вытесняются одной довольно-таки  пошлой мечтой:  "Вот завалиться  бы
сейчас в постель и всхрапнуть на сутки-другие!"
     Наконец  самолет начинает  делать  круги  и  скользит по  полосе. Нужно
срочно  принять   все  меры,  чтобы  с  достоинством  спуститься  по  трапу.
Спускаюсь,  с  кем-то обнимаюсь, жму  чьи-то  руки и, переступая деревянными
ногами, ковыляю к дому. Рядом такими же лунатиками бредут мои товарищи.
     Положа  руку на  сердце, честно  признаюсь:  больше месяца  я  морально
готовился к Востоку, долгими часами слушал рассказы о нем, вызубрил наизусть
симптомы всех  неприятностей,  которые обрушиваются  на головы  новичков, но
никак не предполагал, что буду чувствовать себя столь отвратительно.
     "Гипоксированные элементы"
     Итак, я вошел  в помещение,  рухнул на стул, со свистом вдохнул  в себя
какой-то жидкий, разбавленный воздух* и бессмысленно уставился на приветливо
кивнувшего  мне  человека.  Где  я  его  видел?  Мысль  в  свинцовой  голове
шевелилась с проворством карпа, застрявшего в груде ила.
     --  Ты  что,  знаком с этим  гипоксированным  элементом? ** --  спросил
кто-то у кивнувшего.
     -- Дрейфовали вместе на СП-15.
     Ба, Володя Агафонов, аэролог! Я  бросился к нему в объятия -- мысленно,
потому что не было  в  мире силы,  которая заставила  бы меня  подняться  со
стула. Володя нагнулся и  помог мне себя  обнять. Вот это  встреча!  В конце
апреля 1967  года я  провожал Агафонова, улетающего с одной макушки, а два с
половиной года спустя встречаю его на другой -- ничего себе карусель! Володя
всегда был мне  симпатичен,  и поэтому  встречу с ним я  воспринял как залог
удачи. Неизменно доброжелательный, с на редкость  ровным характером, он  мог
бы   служить  моделью   для  скульптора,  ваяющего  аллегорическую   фигуру:
"Олицетворенное спокойствие и присутствие духа".
     Володя рассказал, что  половина  старого  состава  только что улетела в
Мирный,  а  оставшиеся восемь человек  будут  сдавать  дела  новой  смене  и
ухаживать за "гипоксированными элементами".
     -- Ни в коем случае не поднимайте тяжести и не делайте резких движений,
-- предупредил он. -- Через несколько дней привыкнете.
     --  Спасибо,  -- поблагодарил я несмазанным  голосом.  -- Хотя,  честно
говоря, мне меньше всего на свете хочется сейчас толкать штангу  и пускаться
вприсядку.   Как,  впрочем,  и  Коле   Фищеву,  который   ползет   к  вам  с
распростертыми объятиями,
     -- Я стал твоим штатным сменщиком, -- заметил Коля, раздвигая  в улыбке
чернильно-синие губы. -- На СП тебя менял, на Востоке меняю...
     -- Когда  же ты сменишь свою рубашку?  -- засмеялся Агафонов, глядя  на
знаменитую  Колину  ковбойку, совершенно выцветшую и  с лопнувшими рукавами.
Фищев чрезвычайно ею дорожил  и  берег  как талисман, а  когда его  донимали
просьбами: "Скажи, где шил? Дай поно
     * В блокноте у меня записано: "сравнить с газированной водой, в которую
негодяй продавец влил четверть порции сиропа."
     **  Так  на  Востоке   называют   новичков,  страдающих  от  недостатка
оксигениума, или, по-нашему, кислорода.
     сить!" -- отшучивался: "Моя рубашка как волосы Самсона!"
     Напившись крепкого чая со сгущенкой и подняв  свой жизненный тонус,  мы
прошлись по  дому.  В  центре  располагалась  кают-компания,  меблированная,
скажем прямо,  без  особого шика: большой обеденный стол, откидная  скамья и
шеренга  стульев,  два  ряда  книжных  полок   и  доска  объявлений.  Вокруг
кают-компании   в  крохотных   каморках  разместились  научные  лаборатории,
радиостанция, медпункт  (они  же одновременно  жилые комнаты  с двухэтажными
нарами),   оборудованный   электроплитой   камбуз   размером   с    кухоньку
малогабаритной квартиры, такой же площади баня и холл с двумя умывальниками,
он же  курилка и комната отдыха. Сбоку  прилепились лаборатория магнитолога,
дизельная электростанция и холодный склад. Таких скромных жилищных условий я
не видел, пожалуй, ни на одной полярной станции.
     -- С  трудом  представляю, где мы здесь будем принимать  ансамбль Игоря
Моисеева, -- высказался Фищев. -- Придется, видимо, отменить гастроли.
     В последующие недели я не раз слышал, как ребята подшучивали над своими
"комфортабельными люксами", отличающимися от купе вагона тем, что жить в них
нужно было не день в не два, а целый год; посмеивались над кают-компанией, в
проходе которой трудно было разойтись  двоим,  над  холлом, в котором  могли
одновременно находиться пять-шесть  человек. Но в шутках этих  была гордость
за свою миниатюрную, крепко сбитую станцию, с ее  рациональнейшей  теснотой,
станцию,  построенную  с таким расчетом, чтобы  не  пропала  ни одна калория
тепла.   Кажется,  Амундсен  говорил,  что  единственное,  к   чему   нельзя
привыкнуть, это  холод,  а на Востоке  холод космический и, чтобы не пустить
его  в дом,  нужно поддерживать  самое дорогостоящее в  мире  тепло:  каждый
килограмм груза, доставленный на Восток, обходится в десять рублей!
     --  Одевайтесь,  товарищи   экскурсанты,  --   предложил  Агафонов.  --
Продолжим осмотр на свежем воздухе.
     Стояло знойное восточное лето -- минус тридцать  пять градусов  в тени.
Под солнцем, катившимся  по безоблачному небу, сверкал непорочно белый снег.
От  этой  нескончаемой белизны слезились глаза,  даже солнцезащитные очки не
спасали  от  обилия света.  Белый снег  и  темные  пятна жилья -- можно было
запросто  обойтись  без цветной  фотопленки.  Разве что на  людях  оранжевые
каэшки  --  чтобы  легче  различать  на  белом  фоне, если  придется  искать
пропавшего товарища.
     Поразителен  на  Востоке воздух! В  него словно вотканы солнечные лучи,
таким бы воздухом дышать и дышать, впитывая в себя его целительную свежесть.
Но это сплошной обман. Воздух абсолютно сух, он дерет носоглотку как наждак,
мехами  работают  легкие, наполняясь  чем-то  бесплотным: досыта  надышаться
здесь  так же  невозможно,  как насытиться манной  небесной. Я прошел десять
шагов и задохнулся, словно бегун на десятом километре. С той лишь  разницей,
что  бегун  может  делать  глубокие  вдохи  открытым  ртом  --  естественные
действия, совершенно противопоказанные  на Востоке. На нас  надеты шерстяные
подшлемника -- "намордники", как  их изящно называют.  Они закрывают большую
часть лица, оставляя открытыми глаза. При выдохе теплый воздух охлаждается и
содержащаяся в нем влага конденсируемся, отчего  поминутно потеют очки, а на
бровях и ресницах  образуются сосульки. Нужно  снимать рукавицы и  протирать
стекла; сосульки растают самостоятельно, когда мы вернемся домой.
     Отдыхая через каждые десять-двадцать шагов, мы начали обход станции. Ее
центром были кают-компания и  пристроенные к ней помещения -- все из щитовых
домиков. Со времени  основания  Востока "главный  корпус"  не раз расширялся
путем присоединения к нему очередного домика.
     -- Антарктический модерн, -- определил  Коля Фищев,  -- характеризуется
отсутствием  колонн,  портиков,  балконов  и шпиля. Впрочем,  в  роли  шпиля
успешно выступает антенна. В связи с  нехваткой декоративного мрамора  фасад
здания облицован редкими сортами дерева -- крышками ящиков из-под макарон.
     -- Рядом,  -- подхватил  Агафонов, -- возвышается величественное здание
аэрологического павильона, сооруженное из досок. Здесь Сергеев и Фищев будут
добывать водород для запуска зондов -- великолепная физзарядка, особенно при
температуре минус восемьдесят пять градусов. Когда зонд улетит, Боря Сергеев
поднимется по ступенькам в это помещение  к своему локатору, чтобы принимать
с неба приветственные радиограммы.
     И  еще два домика на  Востоке. В одном из  них хозяйство ионосферистов,
здесь   будет  работать   Василий  Сидоров-второй.  Другой  домик   построен
американцами для своих ученых, уже не раз  зимовавших на станции  в  порядке
научного обмена. Как раз  в эти минуты молодой американский физик Майкл Мейш
передает  эстафету своему  столь же молодому  коллеге из Ленинграда  Валерию
Ульеву.  Майкл -- первый восточник, который обратил на  себя наше  внимание.
Когда  мы выползали из самолета,  к  полосе  бежал высокий  парень в каэшке,
тревожно выкрикивая: "Где есть Ульев?  Ульев!  Дайте  мне  Ульев!"  Валерий,
которого шатало,  как на палубе во время шторма, прохрипел:  "Я здесь...", и
Майкл, издав ликующий вопль, чуть ли не на  себе  потащил  сменщика в домик.
Как рассказал Агафонов, Майкл -- веселый  и забавный парень, он  чрезвычайно
доволен тем, что ему  посчастливилось  провести год на Востоке. "Только  три
человека в Америке мерзли так, как я -- радовался он.
     У  своего  домика  американцы  установили  две  сорокаметровые  ажурные
стальные антенны --  одно  из  главных  украшений станции. Они  находятся  в
нескольких десятках метров от полосы, и в ясную погоду летчики ими любуются,
а в плохую проклинают: того и гляди, зацепишь крылом.
     Таковы все  строения  на  поверхности Востока.  Почему на  поверхности?
Потому что глубоко  под  толщей  снега вырыт  магнитный  павильон,  одно  из
главных  научных  сооружений станции. В свое  время мы там побываем.  Да, на
поверхности есть  еще свалка  -- старые сани,  пустые бочки из-под горючего,
ящики и прочее.
     Вот  и  все. Так выглядела легендарная станция Восток  -- одинокий и не
блещущий красотой хутор, заброшенный в глубины Центральной Антарктиды,
     Старая смена и Новый год
     Елку мы  привезли с  собой.  Обвешанная  всякой мишурой,  она  стоит  в
кают-компании  на  том  месте,  которое обычно  занимает бак  с компотом,  и
каждый,  проходя мимо нее, нагибается  и  вдыхает сказочно прекрасный аромат
родного леса.
     Старая  смена  простила нам  чудовищную оплошность: надеясь на  хорошую
погоду и следующие рейсы, мы  не взяли  с  собой дежурный  набор праздничных
деликатесов. Но не было бы нам  прощения, если бы мы забыли елку. Не потому,
что полярники сентиментальны, совсем  наоборот -- в  массе своей  они  чужды
такой немужской слабости. Дело в другом.
     Каким бы суровым и мужественным ни был полярник, с  какой бы стойкостью
он ни переносил тяготы зимовки, в  глубине души он мечтатель. Чаще всего эта
мечты  вполне определенны:  увидеть,  обнять  родных  и  друзей, посидеть  у
телевизора  в  своей  квартире,  лениво  посасывая  пиво. Это мечты весомые,
грубые, зримые, они обычны для всех, ими никого не удивишь.
     Но чем дольше полярник оторван от дома,  тем сильнее он ощущает,  что в
понятие "родина" исключительно важными составляющими входят и  такие вещи, о
которых и не задумывался вроде, давно перестал  их замечать. Клумба у  дома,
качели во дворе, пустырь, на котором  гонял когда-то дышащий на  ладан  мяч,
речка с диким пляжем и лес -- все это начинает волновать,  как музыка,  иной
раз переворачивающая душу неведомо  какими средствами, как сон, отлетевший и
оставивший после себя какое-то смутное беспокойство. Особенно лес. Знаете, о
чем чаще  всего мечтают полярники под конец зимовки? Провести отпуск в лесу.
Может быть, потому, что лес и  все с ним связанное -- антитеза льду и снегу?
Или потому,  что  лес -- это наши первые волшебные сказки, первая прогулка с
любимой и сорванный украдкой первый поцелуй на забытой тропинке? Или потому,
что в лесу мы забываем обо всем, целиком отдаваясь его очарованию?
     И аромат леса становится главным ароматом Родины.  Вот почему полярники
больше всех других людей любят елку.
     Мы сидим  за столом. Минут через двадцать Новый  год,  однако настоящим
новогодним настроением никто похвастаться не может: старая смена потому, что
вот уже четвертый день нелетная погода, и коллектив, за год зимовки  ставший
живым организмом, расколот на две половины; ну а что касается новой смены --
мы еще не пришли в себя.
     -- Хороши! -- осматривая нас, с дружеской насмешкой говорит Сидоров. --
Глаз не отвести -- такие красавцы.  Художника  бы сюда -- святых мучеников с
вас писать!
     Вид у нас действительно нефотогеничный. Если бы заснять наши физиономии
на цветную пленку, эти фотокарточки не стали бы украшением семейного архива.
     -- Всю ночь ворочался, как будто в матрасе камни, -- жалуется не синий,
а какой-то уже зелено-фиолетовый Тимур Григорашвили. -- А  почему? А потому,
что воздуха нет! Дышу  так,  что грудь чуть  до потолка не достает, вот  так
(Тимур  красочно  показывает, как  энергично он  дышит). Засыпаю, никого  не
трогаю, и вдруг какая-то сволочь хватает за горло, вот так (Тимур средствами
пантомимы разыгрывает  страшную  сцену). Кричу "караул!", просыпаюсь --  нет
никакой сволочи.
     --  И  как  это из  Грузии  вас  потянуло  в Антарктиду?  --  улыбается
начальник старой смены Артемьев.
     -- А  что? С юга  на юг! Приятели спрашивали: "Куда  чемодан собираешь,
Тимур?" -- "А, -- говорю, -- пустяки. Недалеко тут. В Антарктиду". Глаза  на
лоб лезли,  никто не верил.  "Ой, держите меня, --  кричали, -- Григорашвили
едет в Антарктиду!  Да ведь ты дрожишь от холода,  когда пятнадцать градусов
тепла!" А я говорю: "Чем я хуже других?  Все люди из одного мяса сделаны". А
они говорят:  "Не из всякого мяса  шашлык приготовишь".  А я говорю... Да, а
кто скажет, почему  я не хочу  кушать? Доктор, в  твоих книгах не  написано,
куда спрятался мой аппетит?
     Ребята посмеиваются, наполняют свои тарелки закусками, а  я с интересом
смотрю на  Артемьева. Ему лет сорок, он  высок, немного сутуловат и, видимо,
силен  физически.  Своей  манерой  держаться  он чем-то  напоминает мне Льва
Булатова, начальника СП-15:  такой  же  скромный, сдержанный,  тактичный.  И
улыбка у  него  столь же  мягкая, слегка застенчивая;  людям с такой улыбкой
бывает очень трудно обидеть  человека. Но приходит момент, и обнаруживается,
что у  них  твердый  характер и сильная  воля.  Удивительную  характеристику
Артемьеву дал Володя Агафонов:
     -- Он скромный, спокойный,  но лапа  у него  железная.  Красиво  провел
зимовку.
     Вспоминаю  комедию Бернарда Шоу "Смуглая  леди сонетов", герой которой,
Вильям Шекспир, записывал  подслушанные  интересные фразы, чтобы вставить их
потом в свои пьесы.  Записал бы он эти: "...лапа  у него железная... Красиво
провел зимовку".
     Александр   Никитич  Артемьев  на   Востоке  начальником  второй   раз.
Большинство ребят из  его смены были с ним  и  в Одиннадцатой  экспедиции  и
готовы вновь  пойти в следующую -- нет  лучшей похвалы для начальника. Жаль,
все эти дни прошли у него в хлопотах по передаче станции, я так и не успел с
ним  как   следует  познакомиться.  Зато  какой  великолепный  штрих  к  его
характеристике добавил мне через полтора месяца Гербович! Артемьев -- из тех
людей, к которым с первого взгляда испытываешь доверие. Еще перед вылетом на
станцию Сидоров сказал:  "Если Никитич акты  подписал -- можно не проверять:
такую  рекомендацию я  получил от начальника экспедиции. Владислав Иосифович
сказал,  что  даже  не  может  и представить  себе такого --  чтобы  Никитич
подвел".  Так  оно  и  получилось:  Артемьев  сдал  станцию  в  превосходном
состоянии.
     Это  и есть  высшая степень доверия: когда  человеку веришь больше, чем
бумаге.    Помните   Отченаша    из   "Педагогической    поэмы",    с    его
наивно-трогательным  удивлением:  "Да зачем тебе документ, когда я сам здесь
налицо,  видишь  это, как  живой, перед  тобой  стою?"  Не сознавал отсталый
старик роль  бумаги, повезло ему,  что жизнь  свела его с Макаренко, а не  с
кем-нибудь другим.
     Несколько   лет  назад  на   одной  антарктической   станции  произошел
трагикомический  случай. Трактор  провалился сквозь лед, но механик-водитель
успел  выскочить --  правда, без  кожаной  куртки,  она  осталась в  кабине.
Бухгалтерия  на  материке легко  списала трактор, так как было очевидно, что
водитель при всей своей хитрости не сможет засунуть его в чемодан и привезти
дочой.  А  вот списать куртку -- дудки! Пришлось возместить ее  стоимость из
зарплаты. Ибо у водителя не  было  бумаги, удостоверяющей, что  материальная
ценность в лице  кожаной  куртки  вместе с трактором покоится на  дне Южного
Ледовитого  океана. Бухгалтерии было стыдно,  она верила  водителю и доброму
десятку свидетелей, но инструкция предписывала верить бумаге.
     И мне доставил большое удовольствие такой разговор:
     -- Пошли, Семеныч, на склад, на месте проверим.
     -- А ты был?
     -- Был.
     -- Проверял?
     -- Проверял.
     -- Так чего же, Никитич, канителиться? Подписываем!
     Без десяти двенадцать прибежал взволнованный радист Гера Флоридов.
     -- Есть погода! В Мирном на два часа ночи готовят самолет!
     Лучшего подарка для артемьевских ребят и придумать было невозможно. Ибо
даже  самые уравновешенные восточники испытывают некий комплекс пассажирской
неполноценности  -- из-за полной зависимости от самолета. В одну  из прошлых
экспедиций почти весь январь стояла нелетная погода, и старую  смену удалось
переправить  в  Мирный  уже  тогда,  когда капитан  корабля  потерял  всякое
терпение.  И  хотя с того случая  поколения восточников уверены, что без них
корабль на Родину не уйдет, но береженого бог бережет...
     Все повеселели.
     -- Хорошо  бы на  прощание снегу напилить, а, Майкл? --  смеется доктор
Коляденко.
     -- О, ноу, нет! -- с притворным ужасом всплескивает руками Майкл.
     Я  впервые  встречаю  живого  американца,  он  мне  интересен.  Высокий
голубоглазый юноша с русой  челкой, сползающей на лоб,  худой и стройный, он
кажется моложе своих двадцати шести  лет. У него милая улыбка и красивое, но
чуть капризное лицо единственного сына в семье.
     -- Вас не обижали, как самого молодого? -- как-то спросил я.
     -- О, я есть старый антарктический волк! -- похвастался  Майкл (привожу
в благопристойный вид дикую смесь английского и русского языков). -- Я целый
год зимовал на Мак-Мердо и знаю все полярные штучки!
     Отношение к Майклу Мейшу дружеское. Сын  богатых родителей --  его отец
занимает  солидный  пост,   кажется,  в  корпорации  "Дженерал  моторс",  он
полностью разделяет  воззрения  своего класса, но по  молчаливому соглашению
сторон  политические  дискуссии  на  станции  не  доводились до  обострения.
Вначале  Майкл держался  настороженно --  видимо, ожидал,  что его  примутся
обрабатывать и обращать  в  коммунистическую веру,  но быстро  убедился, что
никто об этом не помышляет,  и легко  вошел  в  коллектив:  согласно графику
дежурил по камбузу, накрывал на стол, мыл посуду, пилил снег и азартно играл
в "чечево" -- изобретенную полярниками забавную разновидность "козла".
     --  Но  если  я  очень  доволен  своей научной работой  на Востоке,  --
признавался  Майкл,   --  то  совершенно  обескуражен  результатами  турнира
"чечево".  Я  занял последнее место!  Я  залезал под  стол  чаще, чем другие
игроки! Позор!
     Станцию он покидает не без грусти.
     -- Можете записать, что я прожил здесь хороший год, -- говорит он. -- Я
понял, что мы, американцы,  можем и должны дружить с русскими. Ну  что нам с
вами  делить?  Мы самые сильные и  самые богатые народы  в  мире.  Всего нам
хватает  -- и людей, и земли,  и полезных ископаемых. Нам  надо дружить,  не
позволять втягивать себя в конфликты. Ладно,  не будем о политике. Мне здесь
было хорошо. Я  учился русскому  языку и  преподавал английский. Наверное, в
своем штате Колорадо я  был бы  уволен как бездарный учитель,  но на Востоке
этого не сделали  -- ведь я оказался монополистом! Лучше плохой учитель, чем
никакого.  Мой самый прилежный  ученик  -- доктор  Толя.  Все  праздники  мы
проводили вместе. Когда я вернусь, то расскажу, как 4 июля русские вместе со
мной  отмечали  День независимости. Было  восемьдесят градусов ниже  нуля. У
своего павильона я разжег  костер и по традиции поджаривал "горячие собаки".
Принято вытаскивать  "собак" из костра медленно,  но приходилось торопиться,
так как они мгновенно превращались в камень. Я мужественно съедал их, доктор
Толя обещал быстро вылечить  меня от  несварения желудка. Потом мои товарищи
сервировали  стол,  преподнесли  мне торт,  подарки  --  разве я  могу такое
забыть? И еще я горжусь тем, что рядом с вашим советским флагом над станцией
и наш,  американский. Захвачу  его  с собой,  -- смеется  Майкл,  --  подарю
владельцу бара, своему знакомому. Ого,  какая реклама!  Он  будет  всю жизнь
меня бесплатно кормить!
     Помимо Майкла Мейша, на Востоке зимовал и немец из ГДР Манфред Шнайдер,
но  познакомиться с ним  я не успел. Кроме того,  на санно-гусеничном поезде
год  назад на  станцию прибыли и французские ученые. Они прожили на  Востоке
несколько дней, и их  не без сожаления проводили обратно  в Мирный. Они были
бесшабашно веселы, экспансивны и умели с  особым шиком восклицать за столом:
"Пей  до  дна!",  столь  увлеченно  отдаваясь  этой процедуре,  что  нанесли
серьезный ущерб запасам своего превосходного французского вина
     Рядом  со мной  сидит Анатолий Коляденко. Он опытный  хирург, и сейчас,
часов  за восемь до отлета,  откровенно  радуется тому, что  ему ни разу  не
довелось продемонстрировать свое  мастерство: раны на  Востоке  залечиваются
медленно, воспалительные процессы обостряются. Анатолий меня утешает:
     -- В первые дни многие из нас вообще не спали, а  у одного  двое  суток
была почти  непрерывная рвота. Привыкли! Обязательно гуляйте, дышите  свежим
воздухом. Я прогуливался ежедневно.
     -- Даже при восьмидесяти градусах? -- ухмыльнулся я.
     --  При восьмидесяти пяти, -- поправил  Анатолий. --  При таких морозах
ветра не бывает, нужно лишь равномерно дышать  через подшлемник и  стараться
не смыкать глаза,  так как ресницы  моментально слипаются.  Пройдешься  -- и
отлично себя чувствуешь, спишь как убитый! Верно, Володя?
     --  Выйдешь на  полосу,  --  кивнул Агафонов,  -- отойдешь  от  станции
километра два, --  и  словно  оказываешься в  космосе: полярная ночь,  лютый
холод, звезды прижаты небом к земле... Удивительное ощущение!
     -- Всем приготовиться!
     Стол у  нас  не  слишком  обильный. У старой  смены  запасы деликатесов
исчерпаны,  новых  мы  не  привезли.  Артемьев  приносит  откуда-то  бутылку
шампанского и разливает его по бокалам.
     -- Ай да  Никитич!  И  как  это  ему удалось  сохранить такое чудо?  --
изумляются "старики".
     -- Скрыл от коллектива!
     -- Никитичу -- ура!
     И пошли тосты за Новый  год, за  Родину, за тех, кто ждет,  за главного
строителя  Востока Василия Сидорова, по символическому глотку -- за всех нас
по очереди.
     Шампанского не  осталось, на  спирт  было противно смотреть, и началась
очередная осада инженера-механика Ивана Тимофеевича Зырянова.
     Тимофеич  --  один  из  удивительнейших  людей,  которых  я  встретил в
Антарктиде.  Уверен,  что ни один восточник  не предъявит  мне  претензий за
такое утверждение: никого на станции так не любили, ни к кому не  тянулись с
такой сыновней и братской  нежностью, как к Тимофеичу. Он остается с нами на
сезон  и  будет  одним из  главных  персонажей  дальнейшего повествования. А
сейчас я хочу только рассказать, почему на него велась атака.
     Тем,  кто  остается  с  вами  на   сезон   --  магнитологу   Валюшкину,
механику-водителю Марцинюку  и  Зырянову,  мы привезли  посылки  от  родных,
остальные  ребята получат  их на "Визе". И  вот  следопыты из  старой  смены
пронюхали, что Тимофеич  оказался владельцем нескольких бутылок коньяка,  по
которому все успели соскучиться. И по ночам  у постели,  на которой возлежал
коньячный Крез, проходили эстрадные представления.
     --  Так  что  тебе  спеть, Тимофеич? --  льстиво спрашивали  следопыты,
бряцая гитарами.
     -- Черти, мошенники, брысь отсюда! -- негодовал Зырянов.
     -- Частушки или серенаду?  -- настаивали  "мошенники". --  Может, стихи
почитать? Чечетку отбить?
     Сознавая  безвыходность своего положения, Тимофеич сдавался и заказывал
музыку: "На купол брошены", "Топ-топ" в  честь  любимого внука и  что-нибудь
душещипательное. Понаслаждавшись, он вытаскивал бутылку, и "черти", радостно
подвывая, удалялись  к себе. При помощи такой хитроумной тактики  они за три
ночи выманили у Тимофеича три бутылки,  но, по их сведениям,  гдето в недрах
зыряновского  чемодана  хранилась  четвертая.  И  дело  кончилось  тем,  что
Тимофеич,  выслушав очередную серенаду  и обозвав ее исполнителей  "гнусными
вымогателями", ушел за последней бутылкой.
     За столом стоит сплошной стон. Это начались воспоминания.
     --  Лет  десять  назад  на  одной  из  полярных  станций  Новосибирских
островов,  --   рассказывает   ионосферист   Юра   Корнеев,   --   проводили
инвентаризацию имущества. Составили, как полагается, ведомость и передали по
радио  в Севморпуть. Перечислили все предметы, даже  "коня  спортивного", на
котором занимались гимнастикой несколько энтузиастов. Проходит неделя, и над
станцией появляется самолет, сбрасывает какие-то тюки. Распаковываем -- и не
знаем, плакать или  смеяться: сено! Стоим обалдевшие, а  к нам бежит радист,
ревет  белугой, захлебывается:  "Читайте,  ребята! Воды! Умираю  в  страшных
судорогах!"  Читаем: "Категорически приказываю спортивных лошадей  отныне на
станцию не завозить без особого разрешения"!
     -- В Пятую антарктическую экспедицию я зимовал в Мирном,  -- вспоминает
Нарцисс Иринархович Барков.  --  Как-то для  проведения  гляциологических  и
других научных работ мы, несколько сотрудников, полетели на остров Победы --
сидящий на мели айсберг  огромных размеров площадью в тысячи две  квадратных
километров. Там, кстати, нас прихватила  самая сильная на  моей памяти пурга
-- 55 метров в секунду, и вообще пришлось поволноваться: продукты кончились,
погода нелетная, а  до Мирного -- сто пятьдесят километров... Но не  об этом
речь.
     Для того чтобы подвести итог своей работы, мы вывезли с острова образцы
снега и сложили в холодном погребе. Передохнули денек, приходим в погреб  --
нет  снега. Волосы  дыбом!  Проводим расследование,  следы  ведут  к повару.
Оказалось, ему нужно  было срочно остудить  компот, зашел,  увидел  какой-то
снег, проверил -- чистый, и бах его в котел!
     Рассказ  Баркова  вызывает озабоченность у  ребят из  старой  смены: по
просьбе французских  ученых они  взяли с  определенных глубин пробы  снега и
запаковали его в мешки. На "Визе"  мешки будут лежать в  холодильнике,  а  в
Гавре их сдадут французам. Мы  смеемся: уникальная  транспортная операция! Я
еще не знал, что через некоторое  время сам буду помогать перевозить снег за
двадцать тысяч километров и трястись от ужаса, что он может растаять.
     -- Миша, айс-крим!
     --  Где? --  взвивается над  столом  Майкл и  вприпрыжку бежит к бачку,
потрясая чашкой.
     -- Попробуйте, -- искушает меня Сергеев,  --  а то потом будете жалеть.
Почему?  А потому,  что  не сможете  написать:  "Я в  присутствии свидетелей
наслаждался, зажмурив глаза, мороженым на Полюсе холода!"
     И последнее воспоминание об этом вечере.
     Торжественно  и со всей  ответственностью заявляю:  никогда и нигде  не
получал я такого новогоднего подарка, как в эту памятную ночь.
     Его  предыстория  такова. Вечером  мы распределили обязанности:  старая
смена готовит новогодний стол и берет на  себя обслуживание, а новая -- моет
наутро посуду и прибирает  помещение. Первый  пункт  соглашения был выполнен
безупречно. А когда пришло время и  нам  платить по счету, Александр Никитич
Артемьев взглянул  на  нас,  жалких гипоксированных элементов, похудевших  и
синих, как недоразвитые цыплята, и сказал своим ребятам:
     -- Разгоняйте этих великомучеников по постелям, приберем сами.
     Мы пытались было протестовать, но нас силой выдворили из  кают-компании
и уложили на койки.
     "Возьмем мы швабры новые..."
     Мы остались одни. И  снова непогода:  едва  самолеты  со старой  сменой
приземлились в Мирном, как замела пурга.
     Никак не  хочет Антарктида позволить Востоку  начать нормальную  жизнь.
Половина наших товарищей все еще волнуется в переполненном Мирном  и у  моря
Дейвиса проклинает погоду.
     Мы  одни, и  многие  из  нас  слабы,  как  мухи.  Особенно тяжело  Саше
Дергунову. Он единственный на станции метеоролог, и  ему замены нет.  Четыре
раза в сутки  Саша должен хоть ползком, но добраться до метеоплощадки, снять
с приборов показания, обработать их и передать радисту. Но у  Саши  оказался
твердый  характер,  и  он самолюбив: ни  одной жалобы от  него не  услышишь.
Валерий по нескольку раз  в день  заставляет  его  дышать кислородом  и  сам
понемногу  вникает  в метеорологию:  на  Востоке  всякое может  случиться, а
дублера взять будет неоткуда.
     Дышат кислородом тоже незаменимые Гера Флоридов и  повар Павел Смирнов.
И  даже  Иван  Луговой:  поработал  на  свежем  воздухе  без  подшлемника...
Остальные держатся, хотя спим мы плохо и  не  проявляем присущей  полярникам
активности  за обеденным  столом. И  лишь  на двоих  из  нашей смены приятно
смотреть.
     Ни минуты не сидит без дела Борис Сергеев,  добывает  водород, вместе с
Фищевым  запускает аэрозонды,  следит  за  их полетом по  локатору, помогает
механикам,  монтирует  радиопеленгатор  и, когда  нужно,  перевоплощается  в
грузчика.
     -- Побереги  свое красноречие,  док, -- ухмыляется Борис, когда Валерий
обвиняет его в возмутительном нарушении  режима. -- Я же говорил, что на мне
с первого дня можно будет возить воду. Как и на тебе, Валера. Чем мы с тобой
не пара гнедых?
     В самом  деле, на этой парочке отдыхает глаз: молодые,  крепкие, полные
жизни ребята.  Борис высок и  аскетически  худ, в нем нет ни  единого грамма
лишнего жира. "На мыло не гожусь", -- пошучивает он. Такие люди часто бывают
на редкость  выносливыми,  и  к Борису  это относится в  полной мере:  своей
самоотверженной работоспособностью он поражал даже видавших виды полярников.
     Валерий  Ельсиновский  ниже  ростом,  но  широк в плечах и  превосходно
сложен физически. В прошлом альпинист-разрядник, он легче других справился с
горной болезнью и, как всякий  врач на полярной станции, вечно "на подхвате"
-- главным образом в роли грузчика. Валерий очень красивый брюнет, и бородка
а-ля  Ришелье, которую  он  начинает отращивать,  очень ему идет. Веселый  и
общительный  "док"  обладает  стихийной  центробежной  силой, к  нему  вечно
тянутся,   и  медпункт,  в  котором  мы  с  ним  живем,  неизменно  заполнен
посетителями,  отнюдь  не только  пациентами. К  последним,  кстати, Валерий
относится  своеобразно.   Его   медицинское  кредо  --  заставить   пациента
ухмыляться по поводу собственного недомогания.
     По  себе  знаю, что  это  помогает куда  лучше, чем сочувствие, которое
может до  слез  растрогать  больного  и преисполнить его  жалостью  к своему
прохудившемуся организму. Помню, что, когда  жена, напевая что-то  про себя,
выслушивала  мои  жалобы  и  равнодушно  роняла:  "Сделай хорошую зарядку --
пройдет", я выздоравливал от ярости.
     Наши недомогания,  вызванные акклиматизацией,  Валерия  не  смущали, их
само собой  вылечит  время. И  лишь  к  одному больному  он отнесся со  всей
профессиональной серьезностью.
     Серьезно  простудился Василий Семенович Сидоров. Переполненный энергией
и планами расширения  станции  начальник никак не хотел примириться со своей
болезнью. Оп подолгу  и  тяжело кашлял,  трудно дышал, но согласился  лечь в
постель лишь тогда, когда консилиум  в составе Ельсиновского и Коляденко без
колебаний поставил диагноз: воспаление легких.
     Этот  диагноз  мог  ошеломить  кого  угодно. На станции,  где  малейшая
простуда излечивалась мучительно долго, он  неумолимо требовал  немедленной,
пока есть такая возможность, эвакуации в Мирный.
     Нужно знать Сидорова, четырежды  начальника Востока,  чтобы понять, как
подействовала на него такая перспектива.
     -- По инструкции я  должен  поставить  об этом в известность начальника
экспедиции и главного врача, -- сказал Валерий.
     -- Что ж, поставь, -- согласился Сидоров.
     -- Боюсь, что они потребуют эвакуации, -- тихо добавил Валерий.
     -- Наверное, потребуют, -- вновь  согласился Сидоров. -- Но я этого  не
боюсь. И знаешь почему?
     -- Почему же? -- спросил Валерий.
     -- А  потому,  --  весело сказал Сидоров, -- что  воспаление легких  на
Востоке не излечивается по теории. А на практике -- это мы еще посмотрим! Ты
ж специалист по грудной хирургии, неужели упустишь такой случай?
     -- Не хотелось бы упускать, -- улыбнулся Валерий.
     --  Тогда,  черт  возьми, коли меня  на полную катушку,  хоть  в решето
превращай!
     -- Начнем, пожалуй, -- заполняя шприц, кивнул Валерий.
     Василий Семенович  оказался трудным пациентом.  Прикованный к постели в
самое   напряженное  для  станции  время,  он  мучительно   переживал   свою
беспомощность, как это вообще свойственно энергичным и сильным людям. Мирный
настойчиво требовал  его эвакуации,  но --  не  было счастья,  да  несчастье
помогло --  до пятого января непогода держала самолеты  на приколе. А  когда
полеты  начались,  болезнь миновала кризисную  точку, и Сидоров, выдышав два
баллона кислорода, начал медленно, но верно вставать на ноги. Уверенный, что
могучий  организм  Семеныча  одолевает болезнь,  Валерий  с  чистым  сердцем
саботировал    приказы    высокого    начальства:    то     под    предлогом
"нетранспортабельности"   больного,   то  успокаивающими   сводками  о   его
состоянии.  Так  Сидоров  и   остался  на  станции   благодаря   смелости  и
самоотверженной заботе своего хирурга.
     Но я забежал далеко вперед а возвращаюсь к началу этой главы.
     Утром, после  разгрузки самолетов  и  проводов старой смены, я вернулся
домой, рухнул  на  койку и пришел  к выводу, что являю собой  самого жалкого
неудачника, который когда-либо добывал пером хлеб насущный.
     Востока  я не  выдержал.  Нужно признавать  свое поражение  и улетать в
Мирный.
     Груз был тяжелый -- детали щитовых домиков, доски, ящики с арматурой, и
после очередного "раз,  два --  взяли!" я впервые в жизни  почувствовал ужас
удушья. С бешеной скоростью отбивало чечетку сердце, глаза  застилал розовый
туман, и я, забыв про  все  предупреждения, сорвал подшлемник и  стал  жадно
глотать воздух. К счастью,  шел легкий, увлажняющий снежок,  и  все обошлось
благополучно, но бдительный Валерий тут же выпроводил меня  в помещение. И я
ушел  в  самом  угнетенном  настроении,  сознавая,  что  такую  работу  пока
выполнять не в силах. Но ведь при моей специальности разнорабочего другой-то
на станции не было!
     Василий Семенович и все ребята хором уверяли, что отлично обойдутся без
моей помощи, что  моя миссия  иная. Наверное,  они говорили это искренне. Но
каждый  хорошо  знает, какое  впечатление  на  работающих  людей  производят
праздношатающиеся бездельники. Тем более на Востоке, где каждая пара рабочих
рук была буквально на вес золота.
     Итак, я лежал  и думал. Не помню, было  ли мне когда-нибудь так скверно
-- и морально,  и физически.  Болтаться  без дела я не  смогу, значит, нужно
улетать. Видимо,  про  станцию Восток и ее людей  суждено рассказать другому
корреспонденту.  Жаль,  конечно,  что  никто  из  восточников,  так  радушно
принявших меня и  свою семью, не вспомнит обо мне добрым словом. Так, скажут
что-нибудь вроде: "Прилетал один турист, да кишка оказалась тонка..." Думать
об этом было невыносимо.
     В кают-компании  послышался  топот ног: это с полосы  вернулись ребята.
Подгоняемый шутками, дежурный  быстро накрывал на  стол. С какими  глазами я
выйду сейчас к ребятам и заявлю, что хочу улетать? Чем объясню свое решение?
Кровь идет, рвота, головокружение? А у кого этого нет?
     И  вдруг   меня  осенила   блестящая,  воистину  гениальная  идея.  Да,
гениальная, потому что она спасала дело.
     Вы  знаете,  какая   работа  на  полярных  станциях   считается   самой
неприятной? Дежурство по камбузу и каюткомпании. Эта работа -- единственная,
для  выполнения  которой  установлен   график.  Подходит  твоя  очередь   --
безропотно выполняешь,  кончается  день  -- вздыхаешь с облегчением.  Многие
полярники готовы на  любые трудности, лишь бы  не быть  прикованным  к мытью
посуды и швабре.
     И, вместо того чтобы выйти к ребятам и заявить, что я улетаю, я вышел и
заявил следующее:
     --  Прошу  слова  для  важного  сообщения.  Грузчик из  меня  получился
никудышный. Но есть работа, в которой я берусь перещеголять любого из вас. Я
неустанно совершенствовался в ней дома и достиг весьма высокой квалификации.
Поэтому предлагаю с сегодняшнего дня назначить меня  постоянным  дежурным по
камбузу.
     Я  бил  наверняка и знал, что  успех  мне  обеспечен, но такого  взрыва
оваций не ожидал. Даже самому избалованному эстрадным успехом поэту такое не
могло и присниться.  Сказать, что мое заявление было  единодушно одобрено --
это  значит обеднить и  принизить происшедшую сцену всенародного  ликования.
Оно  было  встречено  с восторгом  и восхищением,  все  просто светились  от
счастья при мысли, что вместо них буду дежурить я.
     И вдруг среди общего энтузиазма послышался чей-то скептический голос:
     -- Погодите радоваться, наверное, он нас разыгрывает!
     Все притихли,  и  я вынужден был  поклясться  на вахтенном журнале, что
говорю правду  и  только  правду.  Под  новый взрыв  оваций  меня потащили к
постели Сидорова. Узнав, в чем дело, Василии Семенович крепко пожал мне руку
и сказал:
     --  Одобряю.  Гарантирую,  что  теперь  все  восточники будут  искренне
сожалеть  о  вашем  грядущем  отлете,  потому что...  на следующий  день  им
придется дежурить самим.
     --  Погодите, я установлю такие порядки  в кают-компании, что  они рады
будут втолкнуть меня в самолет!
     Будучи  человеком  менее восторженным,  чем  его  подчиненные,  Сидоров
установил для меня пятидневную рабочую неделю -- видимо, предчувствовал, что
рано или поздно дежурный по камбузу взбунтуется.
     Так был  найден приемлемый для всех выход из положения. С этого дня  за
столом можно было услышать такого рода шуточки.
     -- У каждого  свое призвание. Одного  тянет к  интелтектуальному труду,
другого -- к швабре, -- говорил один.
     -- "Возьмем мы швабры новые, на них флажки...", -- якобы не зная, что я
стою рядом, напевал другой.
     Погодите, черти, скоро вы у меня запоете!
     За чашкой чаю
     Наверное,  кое-кому  иэ  читателей  мой новый  пост  покажется  простой
синекурой. Они глубоко заблуждаются. Мои  коллеги в столовых и закусочных --
официантки, судомойки и  уборщицы -- хорошо понимают, что это такое, накрыть
на  стол,  вымыть  гору  посуды, пройтись шваброй по  комнатам  и наорать на
посетителей,  швыряющих на пол окурки. А ведь для меня все  это удовольствие
повторялось четыре раза в день!  Теперь-то я знаю, почему у  моих  уважаемых
коллег  иногда  бывает  визгливый  голос:  когда  какой-нибудь грубый мужлан
вваливается в помещение в грязной обуви,  да еще во время обеда расшвыривает
повсюду обглоданные  кости  --  ну как  не разоблачить  его  сущность?  И  я
разоблачал.  Делал  внушения,  призывал к  порядку,  заставлял уважать  свои
нелегкий женский  труд. И, вспомнив  про традиции станции СП-15,  беспощадно
штрафовал за каждое оскорбляющее слух выражение.
     Однако это  еще  не все. Я считался не просто дежурным,  а  дежурным по
станции.  Значит,  у меня  в руках  оказалась хотя  и маленькая,  но власть.
Обычный дежурный редко ею  пользуется,  так как завтра  он  оказывается  уже
простым смертным  и  его вчерашняя жертва  может ему отомстить. Но ведь я-то
был дежурным постоянным! Малейшая обмолвка за столом --  и получай наряд вне
очереди: вот какая сила оказалась в моих руках. Ни  в армии,  ни после нее я
никогда  не был начальником --  и вдруг стал  по меньшей  мере ефрейтором. А
ефрейторов,  как  знает  по опыту всякий  рядовой,  боятся куда больше,  чем
генерала. Даже повар, этот всесильный  человек,  и  тот замечания  мне делал
максимально тактично:
     -- Я, конечно,  Владимир Маркович, не собираюсь вам указывать, но чашки
нужно мыть так, чтобы их не противно было взять в руки...
     Или:
     -- Я, конечно, не навязываю вам, но помойные ведра следует выносить  до
того, как из них польется на пол...
     Или:
     -- Не поймите меня, упаси бог, что я  недоволен вашей работой, но  если
эти тарелки, покрытые толстым  слоем жира, вы считаете чистыми, то  какие же
грязные?
     Приходилось перемывать и выносить. Хлебнул я горя из-за этого чистюли!
     Как дежурный по станции я строго  следил за тем, чтобы люди работали на
свежем  воздухе не  больше  сорока-пятидесяти  минут,  а  потом  обязательно
отдыхали в  помещении.  Нарушителя  согласно  приказу я  тащил  к  Сидорову,
который  делал ему строгое внушение.  Но эти случаи были редки. В первые дни
всякая  работа  на  свежем   воздухе  давалась  с  таким   трудом,  что  мои
гипоксированные   товарищи   без  напоминаний  вваливались  в  кают-компанию
погреться за любимой чашкой чаю.
     Не забуду наших  чаепитий!  Это  священный обряд на Востоке, где чай не
просто  приятен,  а необходим  с  медицинской точки зрения. Если  в  обычных
условиях наши  организмы всасывают часть потребной влаги из атмосферы, то на
Востоке с его  абсолютно сухим воздухом, этого не  происходит.  Человеческий
организм  здесь  быстро  обезвоживается  и,  идя навстречу  его требованиям,
восточники в огромных  количествах поглощают чай, компот, морс --  на выбор.
Пьют  утром, днем, вечером  и  даже ночью, так  как  плоть  жаждет влаги вне
зависимости  от времени суток.  А те, кто не  желает ночью вставать,  вешают
возле  койки мокрую  простыню  или набрасывают  на лицо  влажное  полотенце:
все-таки воздух становится помягче, не так дерет носоглотку.
     Чаепития  обычно проходили в холле, за круглым столом --  главной арене
сражений  в  "чечево".  Здесь  рассаживалось  человек  пять-шесть,  дежурный
доставлял  из  камбуза чайник,  заварку,  сахар,  сгущенку  --  и начиналось
священнодействие. Особенно  преданно  и  беззаветно любил эту процедуру Иван
Тимофеевич Зырянов. Он  пил  чай  истово,  со вкусом, самозабвенно опустошая
чашку  за  чашкой  и  жмуря от  наслаждения  глаза. Иногда,  устав  лежать в
опостылевшей  постели, выходил на  огонек  и  Василий Семенович.  Он заметно
похудел и ослаб, но  дышал  уже  не так тяжело, как в первые  дни болезни. В
наброшенной на плечи каэшке и в унтах на босу ногу, начальник присаживался к
столу,  прихлебывал  чай  и рассказывал  одну из  своих  бесконечных и,  как
правило, поучительных историй,
     --  Эх, дежурный, дежурный, --  с упреком  говорил он,  -- не умеете вы
рационально использовать рабочую силу... В бытность свою начальником станции
СП-13  я  поступал  таким образом: собиралась  вот  такая  веселая  компания
почесать язык или на  диспетчерское совещание -- ставил  два мешка картошки.
Чтобы совместить приятное  с  полезным. Научными авторитетами  доказано, что
именно за чисткой картошки в голову приходят самые умные мысли!
     -- Лично мне,  -- как всегда, без тени улыбки  возражал Коля  Фищев, --
самые светлые мысли приходят тогда, когда картошку чистят другие.
     -- В Мирном снова пурга, --  приносил свежую  новость Гера Флоридов. --
Наши ребята мечут икру.
     Новость  плохая.  Еще два дня  непогоды --  и придется  из-за  нехватки
строительных материалов сворачивать  работы. Золотое летнее время пропадает.
Помимо всего прочего, у нас кончается курево. Под Новый год  Сидоров  послал
Ташпулатову радиограмму с просьбой первым же бортом прислать "Стюардессу" --
наши  любимые сигареты, но некурящий  Рустам  воспринял  радиограмму слишком
прямолинейно и  своим ответом на несколько дней  развеселил станцию:  "Намек
насчет стюардессы понял, рад был бы помочь, но увы..."
     -- Ничего,  прорвутся, -- успокаивал Сидоров, не  столько  нас, сколько
себя.  --  Ермаков и Русаков летчики опытные и не  из робких и трассу хорошо
чувствуют.  А знаете, чем закончился первый полет  иа  Восток? Это  было  во
Вторую экспедицию.  Летчики -- и какие летчики! -- просто не нашли  станцию.
Повертелись над предполагаемым районом, израсходовали  горючее и вернулись в
Мирный  несолоно хлебавши.  Иголка  в стоге сена! Вот закончат Борис  и Гера
монтаж пеленгатора -- будем самолеты к себе притягивать, как на  ниточке. До
конца февраля времени еще много, в  марте, когда стукнут настоящие морозы, к
нам никто не полетит. То есть  полетели бы, да  инструкция  не  позволяет, с
нарушителями Марк Иванович Шевелев расправляется как повар с картошкой.
     К  летчикам восточники  относятся с  большой симпатией,  уважают  их за
смелость и постоянную готовность к риску. Сесть на  нашу  полосу не хитрость
-- взлететь тяжело.  Воздух  настолько разрежен,  что  два  мощных мотора  с
натугой поднимают разгруженный ИЛ-14.
     Я  припомнил случай,  рассказанный Павлам  Андреевичем  Цветковым.  Это
произошло  в Шестую  экспедицию.  Последний  самолет,  пилотируемый  Борисом
Миньковым,  прилетел  на станцию  в  середине  марта, когда морозы достигали
шестидесяти  пяти  градусов.  Самолет  разгрузили в считанные  минуты, но  и
спешка  не  помогла:  моторы заглохли. Началась отчаянная борьба с  морозом.
Самолет обложили брезентом и  начали прогревать моторы авиационными  лампами
АПЛ.  За  несколько  часов  отогрели,  выбросили  из  самолета  все  лишнее,
максимально  его облегчили, но тщетно: совершенно  пустой ИЛ  сделал  четыре
захода,  но  не мог  оторваться  от полосы.  Когда люди  совсем  обессилели,
Миньков сказал  радисту: "Все, строчи радиограмму: привет,  ребята, остаемся
зимовать..." На пятый раз взлетели...
     -- Молодец  Миньков, -- включился Борис. -- Такие, как он, скорее своей
жизнью  рискнут,  но  не  подведут  товарищей. А  в Одиннадцатую  экспедицию
произошел такой  эпизод. Оставался последний  рейс на Восток, а  мороз -- за
пятьдесят. По инструкции все правильно, можно не лететь. Но ведь тогда физик
Геннадий  Давыдов останется без приборов!  Мы  умоляли: прилетайте,  не надо
садиться, сбросьте  на парашютах! Отказались. Так  и остался Геннадий на год
без приборов. Экипаж тот ушел на  "Оби" домой, а мы,  помню, сели  за стол и
сочинили  радиограмму:  "Плавать у вас  лучше получается.  Счастливого пути.
Благодарные  восточники". Рассказывали,  что командир  экипажа  после  такой
благодарности  весь  рейс  людям на  глаза старался не показываться.  Понял,
наверное, что такое не прощается.
     Одни чаевники уходят, другие приходят им на смену.
     -- А работать будем, водохлебы?
     И Тимофеич уходит к своим  дизелям,  Коля  Фищев -- собирать из деталей
домик,  он сегодня прораб, Сергеев и  Флоридов --  монтировать пеленгатор, а
Василий Семенович -- в постель болеть.
     Я  спохватываюсь: пора  сервировать стол, скоро обед. Выгружаю из шкафа
посуду, ножи,  ложки и  вилки, разливаю в чашки  компот. Нас пока  еще всего
тринадцать человек, за столом размещаемся легко. А после обеда будет  отдых,
потом  -- полдник,  вечером ужин, кинофильм, и во всех  промежутках --  чай,
чай, чай и любимые всеми нами беседы за круглым столом.
     "Какой я, к черту, сэр!.."
     -- Дежурный, на выход с вещами!
     -- Полундра!
     -- Спасите наши души!
     Смех, топот ног! Я разбудил крепко спящего на верхней койке Валерия и в
одном белье выскочил в каюткомпанию. Здесь в окружении полуодетых  товарищей
стоял Гера Флоридов и размахивал радиограммой.
     -- Сенсация века! Только в нашей газете! Спешите купить нашу газету!
     Новость действительно умопомрачительная: часа через  два к  нам в гости
прилетят  американцы. И  не простые,  так  называемые  средние американцы, а
конгрессмены  Соединенных Штатов  Америки! Ну, положим,  сенатора  Фулбрайта
среди  них нет, равно  как  Тэда Кеннеди и Губерта Хемфри, а  есть  не столь
широко известные их коллеги: Джеймс 0'Хара, демократ от Мичигана, Джон Уолд,
республиканец от Вайоминга, Вильям Мак-Калоч, республиканец от Огайо, Джерри
Петтис от  Калифорнии  и Д. Уолли  от  Пенсильвании. Вместе с ними прилетают
начальник американской антарктической экспедиции адмирал Уэлч, шеф программы
антарктических исследований Томас О. Тоунс и журналист Джеральд Дьюпи.
     Мы схватились за головы и бросились одеваться.
     -- Человек, мой смокинг!
     -- Личному составу выгладить каэшки и надраить до блеска унты!
     -- Дежурный! Срочно заказать по телефому корзину цветов.
     Дима Марцинюк, парикмахер-самоучка, открыл в холле салон и начал запись
клиентов. Обернувшись в простыню, в кресло плюхнулся Коля Валюшкин.
     -- Оболванивай скоростным методом!
     --  Родная мать  не узнает! -- обнадежил Дима и, скорчив страшную мину,
запустил в буйную шевелюру клиента свой электрический агрегат.
     -- Ульев, как будет по-английски: "Сэр, вы играете в "чечево"?
     -- Ребята, забыл в Мирном лакированные штиблеты, бегу за такси!
     Василий  Семенович  призвал свой легкомысленный коллектив к  порядку  и
объявил аврал по уборке  помещений. Заниматься с утра  черной работой никому
не хотелось.
     -- Не красна изба углами, а красна пирогами!
     -- Кто сказал?
     -- Фольклор!
     -- Рядовому Фольклору наряд вне очереди!
     Шутки шутками, а  прибрать пришлось по-настоящему: ведь прилетают,  как
задумчиво сказал Ельсиновский, гости не из тех, кого можно запросто хлопнуть
по плечу и  спросить:  "Проголодался небось  как собака?" И ответственный за
санитарное  состояние  станции "док" отправился  злодействовать по комнатам.
Только и слышалось:
     -- Начистить  пол, чтобы я в  него  смотрелся  как в зеркало! Убрать со
стола окурок и сменить наволочку! Снять ковбойку с лампочки!
     -- Это теперь модно, у них в Капитолии люстры такие, из ковбоек!
     Едва успели прибраться, как послышался  гул  моторов.  Успевшие одеться
высыпали из дома  встречать. На полосу садился  огромный реактивный  самолет
типа  "Геркулес" с  опознавательными знаками  Соединенных Штатов Америки. Из
открытой двери выглянул  веселый негр,  подмигнул нам и  закрепил  трап,  по
которому один за другим начали  спускаться высокие гости. Опережая  всех,  к
нам быстро шел моложавый конгрессмен, приветственно помахивая рукой.
     --  Гуд  морнинг,  сэр!  --  вежливо  рявкнул  один из  нас  на  чистом
английском языке.
     --  Какой  я,  к  черту,  сэр! --  завопил  конгрессмен, и  чуть ли  не
прослезился: --  Здорово, братцы! Умоляю, скажите что-нибудь по-русски, хоть
выругайтесь! Сил нет, как соскучился!
     И  бросился в наши объятия. Это был Сергей Мягков, гляциолог из Москвы,
зимующий на Мак-Мердо в порядке научного обмена (на Майкла Мейша, четыре дня
назад улетевшего в Мирный). Сергей бил нас по спинам, целовал  в подшлемники
и прямо-таки светился от счастья. Но даже в такую волнующую минуту  он успел
шепнуть нам предупреждение:
     -- Готовьтесь к тому,  что они будут выпрашивать у  вас шапки,  унты  и
каэшки!
     В самом деле, американцы были  одеты явно не по сезону: какие-то куртки
на   "рыбьем  меху",  высокие  ботинки,   спортивные  кепи.  Да,   в   таком
обмундировании  по Антарктиде не погуляешь.  Дрожа от холода и задыхаясь  --
воздух-то  у  нас  выдавался по  восточной  норме! -- гости  ускорили  шаг и
устремились   в   кают-компанию.    Здесь   их    встречали    представители
общественности,  учтиво шаркая унтами и произнося заранее вызубренное  слово
"велкам", что  в  переводе  означает "добро пожаловать!", и  "хау ду ю ду?",
чего можно было и не спрашивать,  так как ответ  был написан на  уже заметно
посиневших лицах наших  гостей.  Особенной изысканностью манер блеснул Тимур
Григорашвили, который в рукопожатия вкладывал столько радушия  и экспрессии,
что пострадавшие долго еще дули потом на свои онемевшие ладони.
     Выяснилось,  что конгрессмены  прибыли в  Антарктиду  для знакомства  с
жизнью американских полярных станций. Ну  а пролетая  из Мак-Мердо на  Южный
полюс, где  расположена станция Амундсена --  Скотта,  они  не могли устоять
против такого искушения --  засвидетельствовать  печатями и автографами свое
посещение полюса холода и геомагнитного полюса  Земли. У нашего почтмейстера
Геры  Флоридова  распухла рука -- с такой пулеметной  скоростью ему пришлось
хлопать печатью.  Впрочем,  досталось  и  всем нам: за  три часа  мы раздали
столько автографов,  сколько  Софи  Лорен  и  Элизабет Тейлор  наверняка  не
разбрасывали за целый сезон. Что ж, конгрессмены тоже люди, со свойственными
людям  слабостями. Разве не  приятно,  прогуливаясь  в  кулуарах  Капитолия,
обронить  между  прочим, с этакой  небрежностью:  "Когда  я  был на  станции
Восток,  где,  кстати  говоря,  зарегистрирован  абсолютный  мировой  рекорд
холода..."
     Набрав запас печатей и автографов, гости успокоились и уселись за стол.
По предложению  Сидорова  был  приглашен и  экипаж  "Геркулеса",  наполовину
состоявший из белозубых и веселых негров, которые сразу же  повели себя  так
непринужденно, словно всю  жизнь только и делали, что сидели за одним столом
с  конгрессменами: хохотали,  хлопали нас и друг друга  по плечам и притихли
только  после  того, как  командир  корабля пригвоздил их  к  месту  грозным
взглядом.   По  антарктической   традиции   высокие   встречающиеся  стороны
политических  вопросов  не  поднимали,  но,  когда  один  из  присутствующих
провозгласил тост: "Чтобы  отношения  между  нашими странами были такими  же
сердечными,  как   между  советскими   и   американскими   полярниками!"  --
аплодировали и выпили все, даже непьющие.
     А потом, как и  предсказывал Сергей Мягков, началась отчаянная атака на
наше обмундирование. Общеизвестно, что русские в Антарктиде одеты лучше всех
других, мех у нас натуральный, добротный,  без обмана. Чилийцы, американцы и
японцы  (с  которыми  я  встретился   впоследствии)  почему-то  предпочитают
синтетику.  Она,  конечно,  легче  и  изящнее,  но  греет  чуть  лучше,  чем
наброшенная  на  обнаженные  плечи красавицы газовая косынка. Поэтому многие
иностранные  полярники  в  Антарктиде вечно  простужены и  при  встречах  не
скрывают  своего желания заполучить наше  обмундирование. Особенно шапки  --
потому,   наверное,   что   уши  полярников,   как  и  всех   прочих  людей,
обмораживаются в первую очередь.
     -- О, вери, вери найс! --  восторгались американцы, примеряя у  зеркала
наши шапки. -- Очен карошо!
     У  меня  сохранилась  фотография:  на фоне  кают-компании, над  которой
развеваются советский и американский флаги, веселая  (после застолья!) толпа
людей.  Рядом  со мной стоит конгрессмен. На нем чья-то каэшка второго срока
службы  и  классический  российский  треух,  в  котором,  как  поклялся  его
счастливый владелец, он появится на первом же заседании конгресса.
     С другой стороны стоит Джеральд Дьюпи, мой  коллега, молодой  журналист
из  Сан-Франциско.  В задуманной  им книге  об  Антарктиде  главе  о Востоке
предназначается роль "пикэнт" -- изюминки. С помощью своего скромного запаса
английских  слов  и  разрываемого  на  части  Валерия  Ульева  я,  как  мог,
удовлетворил любознательность  коллеги, и мы пообещали  прислать друг  другу
будущие книжки. Обещания были  скреплены скромными  подарками. К величайшему
сожалению, я вынужден был игнорировать пламенные взгляды,  которые  Джеральд
бросал на мою шапку, -- свои уши как-то ближе к телу, роднее...
     Не смогли мы  удовлетворить  и некоторых других  запросов наших гостей.
Так,  в  качестве  сувениров  американцы  пытались  выпросить  термометры  с
метеоплощадки,  фиксировавшие  космически  низкие  температуры.  Но  в  этом
Сидоров  тактично отказал. Пришлось  присматривать и за  Тимуром,  который в
пылу  кавказского  гостеприимства  готов был  раздарить всю  свою  одежду  и
остаться в одном белье.
     Расставались мы, довольные друг  другом. Адмирал Уэлч,  не раз бывавший
на Востоке,  подарил нам огромный двадцатикилограммовый  арбуз, съеденный  с
неслыханным энтузиазмом, и ящик персиков. Но  главный сюрприз  был  впереди.
Можете представить себе мою радость, когда  перед посадкой в самолет адмирал
пригласил  Василия  Семеновича и  меня  нанести  ответный визит  на  станцию
Мак-Мердо  и...  Южный  полюс!  Вместо  того  чтобы сдержанно  поблагодарить
адмирала (подумаешь, Южный полюс, не видали мы  полюсов!), я с такой  прытью
заорал: "Большое спасибо!", что всем стало ясно: дипломата из этого человека
не получится. Сэр Уэлч улыбнулся уголками губ и откланялся.
     Подброшенный  мощными  ракетными  ускорителями,  "Геркулес"  почти  без
разбега   взмыл  в   воздух,   унося   с  собой   адмирала,  гипоксированпых
конгрессменов  и  Сергея   Мягкова,  облегчившего  свою   исстрадавшую  душу
трехчасовым общением с земляками.
     Хороший день, Тимофеич и "Сугроб Санина"
     На следующее утро произошло событие, которое  на  Большой земле вряд ли
взволновало бы общественность. Но на станции Восток оно вызвало именно такие
эмоции. Философ сказал бы,  что произошел  некий катаклизм,  скачок, переход
количества в качество;  экономист тут же  прикинул бы возможный эффект и дал
прогноз повышения производительности  труда на планируемый отрезок  времени;
Джеральд Дьюпи,  не  улети  он  вчера, отправил бы в свою газету "молнию"  в
пятьсот  слов под  сенсационным  заголовком "Новый мировой рекорд на  полюсе
холода!".
     Но Сидоров подошел к  событию более прозаически. Посмотрев на  очередь,
которая  выстроилась  у  принесенной  Борисом  Сергеевым  двухпудовой  гири,
Василий Семенович без тени улыбки изрек:
     -- Дежурный, обеспечьте этим героям разгрузку самолета вне очереди.
     -- Хоть  десяти самолетов подряд! -- согласился Борис, орудуя гирей. --
Три... четыре... пять...
     Гирю подхватил Ельсиновский, за ним Флоридов, Тимур, Сидоров-второй.
     --  Черти! --  с  так  называемой хорошей  завистью  проговорил Василий
Семенович. -- Доктор, а два жима не заменят один укол?
     Да,  на десятый день можно было смело констатировать: почти все  ребята
пришли  в  норму настолько,  что  в  торжественной  обстановке  были  начаты
тренировки  по  настольному  теннису.  И хотя  после  первой  же партии Саша
Дергунов полчаса дышал кислородом, всем стало  ясно: акклиматизация проходит
успешно. Даже  наименее  выносливый из нас  -- и тот взял  в  руки  ракетку.
Правда,  через  минуту он вынужден  был выбросить  белый  флаг, но  Флоридов
недолго упивался легкой победой: три дня спустя я взял убедительный реванш.
     "В здоровом теле -- здоровый дух" -- кривая нашего настроения неуклонно
шла вверх. Если в первые  дни большинство из нас спало  по три-четыре часа в
сутки, да и этот  сон был изнурительно тяжелым, то теперь отдельные богатыри
без дружеской помощи дежурного не просыпались (я сдирал с них одеяло).
     Но особое удовлетворение приносило нам  быстрое выздоровление Сидорова.
Уже  не могло быть и речи  о его эвакуации в  Мирный: Валерий твердо заверил
начальство, что через неделю Сидоров перейдет на общий режим.  А пока доктор
в оба  глаза следил за своим больным,  который с каждым  днем становился все
менее послушным. Получив агентурные сведения о том, что  "док" работает  вне
дома,  Василий Семенович немедленно выползал на волю.  Валерий, зная об этих
проделках, старался появляться неожиданно,  чтобы пристыдить  начальника и с
выговором загнать его  в  постель. Но с сегодняшнего  дня Сидоров выторговал
себе право завтракать, обедать  и ужинать "не  в своем логове, как  одинокий
волк", а в кают-компании, в изысканном обществе своего коллектива.
     Завтрак  был роскошный:  котлеты,  яичница,  манная  каша и  --  гвоздь
программы  -- кофе с пышными, румяными и теплыми булочками. И мы уплетали их
за обе щеки, воздавая хвалу повару Смирнову.
     -- Пусть опоздавший  плачет, судьбу свою кляня!  --  приговаривал  Коля
Фищев, поедая одну булочку за другой.
     И тут появился опоздавший Тимур. Взглянув на опустевшее блюдо, он издал
нечленораздельный и горестный вопль.
     -- И этот человек  вчера беседовал с  конгрессменами! -- под общий смех
заметил Коля.
     У меня  из головы не выходило  адмиральское приглашение и я, подогревая
зависть окружающих, принялся вслух мечтать.
     -- Сначала мы с  Василием Семеновичам  побываем на Мак-Мердо, поглазеем
на вулкан  Эребус  и  посетим  домик Скотта.  Там,  говорят, сохранился ящик
галет,  оставшийся  от  его  экспедиции.  Одну галету  я, конечно, стащу как
сувенир.   Потом  мы  полетим   на  Южный  полюс,  где  американцы  устроили
аттракцион:   катают   гостей  на  тракторе  вокруг  земной  оси  и   выдают
свидетельство  о  кругосветном  путешествии. Не  расстраивайтесь, ребята, мы
каждому из вас  дадим потрогать  этот документ. Только уговор: вымыть руки и
не толкаться!
     --  Может,  американцы за вами и  не прилетят...  -- уныло, но  с такой
затаенной надеждой проговорил кто-то, что все расхохотались. Кроме меня.
     -- Не хватайтесь за сердце, Маркович, прилетят, -- успокоил Сидоров. --
Откровенно  говоря,  и  мне  хочется  пополнить второй  осью свою коллекцию.
Первая  в  ней  оказалась  три  года  назад,  когда  СП-13  прошла  в сорока
километрах от полюса.  Такого  случая,  конечно, мы упустить не могли,  хоть
пешком, а добрались бы до верхней точки. Но пешком не было нужды  --  с нами
дрейфовал вертолет.  Прилетели на полюс, определились, воткнули в земную ось
флаг  и  вылили  на   нее  бочку  отработанного  масла:  смазали,  чтобы  не
скрипела...
     Ребята разошлись на работы, а  я принялся меланхоштчсски мыть посуду  и
прибирать кают-компанию.  Настроение  было  какое-то  смутное,  не  покидала
туманная  мысль,  что  я  делаю  что-то не  то.  Товарищи  созидают,  строят
"разумное, доброе, вечное", а я смываю жир с тарелок и призываю уважать труд
уборщиц.  После  каждой  трапезы  ребята  льстиво  заверяют,  что я  приношу
неслыханную пользу,  а  Василий  Семенович  не упускает  случая  выдать  мне
комплимент:
     -- Восточники  запомнят  вас  как  образцового  дежурного. Вы  даже  не
представляете, как нас выручаете!
     Хитрец!
     А в другой раз он забросил такую удочку:
     --  Почему  бы  вам  не  остаться с нами на год?  Дадим  вам  отдельную
комнатку, сочиняйте в свое удовольствие. А  в  свободное время будете... это
самое... дежурить. Ну, соглашайтесь. Вот ребята обрадуются!
     -- Тому, что не они, а я буду мыть посуду?
     -- Ну конечно!.. То есть, не только этому, но и тому...
     -- ...что я буду подметать полы и чистить умывальник?
     Сидоров не выдержал и рассмеялся. Но впоследствии он не раз возвращался
к своему предложению, заставляя меня мучительно колебаться.
     Так вот, я почувствовал в себе силы выйти наконец из сферы обслуживания
в  сферу  производства.  С  другой  стороны,  там  я  вряд  ли  сразу  стану
полноценным работником. Поэтому напрашивался такой  вывод: оставаясь штатным
дежурным, взять еще и полставки разнорабочего.
     Едва я успел построить эту логическую конструкцию, как Флоридов выловил
из эфира великолепную весточку: из Мирного вылетели два борта, и через шесть
часов мы  обнимем шестерых наших товарищей.  Блокада Востока  прорвана! Иван
Тимофеевич отправился готовить тягач к расчистке взлетно-посадочной  полосы.
Вот он, удобный случай! Я попросил Тимофеича взять меня с собой, получил его
согласие и побежал одеваться.
     Тяжелый  тягач  самая надежная и  любимая транспортная машина советских
полярников. Мощный и маневренный, как танк,  тягач способен тащить  за собой
десятки тонн груза. Неприхотливая, воистину  незаменимая машина! Трактор  не
достает ей и до плеча, на ее фоне он выглядит словно молодая лошаденка рядом
с могучим тяжеловесом. К сожалению, трясется и грохочет тягач тоже как танк.
Мы  ползали по  полосе, расчищая и  укатывая  ее  специальным устройством, и
по-дружески беседовали, точнее -- орали во все горло.
     Мы гоняли тягач по полосе. Читатель  может  саркастически сказать:  "Мы
пахали..." -- и ошибется, потому что за рычагами большую часть времени сидел
я.  Во имя истины замечу, что  свое  место Тимофеич уступил весьма неохотно:
интуиция, видимо, ему подсказывала, что  из  этого не выйдет ничего путного.
Поначалу так оно и  было: в тягач, до сих пор спокойный и вежливый, как пони
в зоопарке, словно  вселился  дьявол.  Едва я  сел за рычаги, как  он  начал
содрогаться  от  ярости и  шарахаться из  стороны в сторону, норовя  разбить
нашими  телами стенки кабины. Тимофеич только за голову хватался, глядя, как
я превращаю гладкую  полосу в  проселочную дорогу  с выбоинами  и ухабами. А
когда тягач, дико взревев, рванулся  с полосы на снежную  целину, инструктор
тактично,  но  твердо  предложил  ученику пересесть на  пассажирское  место.
Слегка  обескураженный, я  дал возможность инструктору  успокоиться  и вновь
возобновил свои притязания. И что бы вы подумали? Вторая попытка завершилась
столь успешно, что Тимофеич только ахал и цокал языком: с таким изяществом и
лихостью  я   вел  тягач.  И   лишь   огрехн  на   виражах  в  конце  полосы
свидетельствовали о том, что за  рычагами сидит механик-водитель пока еще не
экстракласса.  Огрехи Тимофеич ликвидировал самолично,  а в остальное  время
сидел и курил, расхваливая меня на все лады.
     И когда часа  через  два к  нам  подсел  Валерий Ельсиновский,  он стал
свидетелем моего триумфа.
     --  Профессионал!  --  явно гордясь  своим  способным учеником, говорил
Тимофеич.  --  Уже  километров пятнадцать  орудует рычагами --  и не угробил
тягач!
     Ревнивый  Валерий тут же  загорелся желанием испробовать свои  силы,  и
теперь уже  за головы хватались  оба его инструктора. Я терпеливо  делился с
доктором  передовым  опытом и добился заметного повышения его мастерства.  В
дальнейшем  мы  не  раз  конкурировали, добиваясь  права  сесть  за  рычаги;
наверное, за  год зимовки доктор набил руку и  сравнялся со мной классом, но
будет  нелишним  скромно  напомнить,  что первым  его, Валерия, учителем был
все-таки я.
     Здесь,  на  полосе,  мне  удалось  чуточку "разговорить" Тимофеича:  до
сегодняшнего дня  он рассказывал о чем  угодно, только  не о  себе, всячески
увертываясь  от моих наводящих  вопросов.  Я знал,  что  Тимофеич  много лет
работал начальником  участка  на Кировском заводе  в  Ленинграде,  три  года
провел в Антарктиде, из них два -- на Востоке; знал, что все  начальники,  с
которыми он зимовал,  не жалели усилий,  чтобы вновь его  заполучить; видел,
как,  прощаясь с  Тимофеичем  перед  отлетом,  ребята из старой смены довели
летчиков до исступления, ибо объятиям не было конца.
     -- Эх,  жалость какая -- улетит через полтора месяца Зырянов... Чего бы
только не отдал, чтобы он с нами на год остался! -- сокрушался Сидоров.
     А начальник старой  смены Артемьев в  одной  из  наших  коротких  бесед
говорил:
     -- Один  только Зырянов -- это целая книга.  Нам  повезло, что он был с
нами  --  стержень коллектива! Присмотритесь к  нему.  Из  всех  полярников,
которых я знаю, он выделяется своими человеческими качествами. То, что он  в
совершенстве  знает  дизеля  и  транспортную  технику,  вызывает  разве  что
уважение. Но  прибавьте  к  этому  особую человечность и  трудолюбие -- и вы
поймете,  почему  Тимофеича любят. Причем поймете  быстро,  через  несколько
дней.
     И в самом деле, старая смена улетела, а Тимофеич как был, так и остался
стержнем  коллектива.  Удивительный  человек!  Без всяких  усилий  со  своей
стороны он какимито невидимыми нитями привязывал к себе  товарищей. Впрочем,
что я говорю  -- без всяких усилий!  Наоборот!  Словно не было  позади  года
труднейшей зимовки  --  Тимофеич продолжал работать за двоих,  за  троих. Он
вечно трепетал, что новички, еще не втянувшиеся в дело, сработают что-нибудь
не так. Сергееву и Флоридову он помогал монтировать  пеленгатор,  Фищеву  --
собирать   домик,  дежурил   вместо   заболевшего   Лугового   на  дизельной
электростанции, в ожидании прихода санно-гусеничного поезда  готовил емкости
для горючего,  укатывал полосу, ремонтировал  тягач, по  первой же просьбе и
без просьб помогал всем и во всем -- ему некогда было спать.
     А когда Тимофеич приходил  на  перерыв, ему тут же освобождали место за
столом и не давали  самому идти за чаем  -- приносили. И за обедом старались
угодить,  и тост  поднимали  за его здоровье, и выключали  магнитофон, когда
Тимофеич ложился на часок отдохнуть.
     Он, пожалуй, выглядел старше своих сорока пяти лет. У него морщинистое,
утомленное  лицо много  поработавшего  человека, сильно  пробитые  сединой и
плохо  поддающиеся  расческе  волосы, крепкие натруженные  руки.  А глаза  у
Тимофеича  как  у  сказочника:  светлые,  добрые  и  ласковые.  И  смех  его
заразительный и добрый, такой  смех не обижает:  ни разу не видел,  чтобы на
Зырянова кто-нибудь обиделся.
     Потому что не только  своим обликом, но и всем своим существом Тимофеич
излучает и з  с е б  я д о  б  р о ж ел а т е л ь н о с т ь.  Она  буквально
расходится от него волнами, захлестывает и смягчает душу.
     --  Что  приуныли,  мошенники? --  подмигивал  Тимофеич, похлопывая  по
плечам  нас,  тогда  еще   фиолетовых   новичков.  --  По   своим  королевам
соскучились?  Ничего, ничего.  Сейчас  попьем чайку, покурим, забьем  партию
"чечево", кой-кого под стол загоним -- и еще поработаем, до следующего чая.
     Ничего вроде не сказано, а становится легче, и хочется улыбнуться ему в
ответ.
     -- Ты, Тимофеич, какой-то  святой! -- удивлялся прилетевший несколькими
рейсами позже  Валерий Фисенко. -- При тебе  даже  выругаться всласть бывает
стыдно. Надень хоть шапку, чтобы нимба не было видно!
     Ну на  святого,  положим, Тимофеич не тянул (он курил одну сигарету  за
другой, не отказывался  от рюмочки за столом  и мечтал поскорее увидеть свою
"королеву"),  да и  на  классического  "положительного героя"  --  тоже, ибо
последний  не прощает ошибок и заставляет  равняться  на  себя, а  Тимофеич,
наоборот,  готов был простить любую  невольную ошибку  и никогда не призывал
следовать своему примеру.
     Не прощал  только  равнодушия к  делу. Не то чтобы  критиковал на общих
собраниях и  устраивал  разносы,  а  просто  был  с  таким  человеком  менее
общителен,  не улыбался  ему и не  называл  его "мошенником" --  такой чести
удостаивались  только симпатичные Тимофеичу  люди. И лишь  мог  сказать ему,
оставшись  наедине,  без  чужих  ушей:  "Парень, парень,  зачем ты  пошел  в
Антарктиду?"
     А сейчас на  минутку возвращаю  читателя на  полосу,  чтобы сделать его
свидетелем одного из заметных географических открытий века.
     В конце полосы мы обычно устраивали пятиминутный перекур,  выходили  из
кабины и разминались. И когда в порядке разминки я отошел на несколько шагов
в сторону, оставляя следы унтов  на девственном снегу, то вдруг подумал:  "А
ведь эти следы наверняка здесь первые!"
     Отвечая на мой запрос, Тимофеич подтвердил:
     -- Гуляли мы только по полосе, кому охота вспахивать ногами снег?
     -- Значит, никто сюда не заходил? -- переспросил я.
     -- У нас на  станции  ребята были  психически  нормальные, -- уклончиво
ответил Тимофеич.
     --  Сфотографируйте  меня,  пожалуйста, у этого сугробика,  --  не  без
трепета попросил я.
     Тимофеич ухмыльнулся и несколько раз щелкнул затвором.
     Так было дело.  За обедом товарищи в один голос признали, что сугроб, у
которого  я сфотографировался,  является тем местом, на  которое доселе  еще
никогда не ступала нога человека. По предложению Василия Семеновича Сидорова
этому  месту было  присвоено  наименование  "Сугроб  Санина".  Так  что  мой
приоритет безусловен и  подтвержден  всем  коллективом станции  Восток.  Нет
никаких сомнений в том, что рано  или поздно  на карте  ледового  континента
появится сугроб моего имени.
     Мой вклад в строительство домика
     На  прилетевших товарищей мы, ветераны, смотрели  снисходительно. Между
нами  -- десять дней  акклиматизации, а на Востоке десять дней -- это  целая
историческая эпоха: мы уже передвигаемся на ногах, они на четвереньках.
     -- Терпенье, ребятки, восточники рождаются в муках!
     По  старой традиции вновь прибывшие  в течение трех дней не имели права
работать: сердце, легкие, селезенка и прочая требуха, коей  начинен человек,
должны спокойно перестроиться. Постель, еда за общим столом, легкая прогулка
--  таков  санаторный  резким,  установленный  для  "выздоравливающих",  как
называли гипоксированных новичков. Большинство  из них честно  мучились  три
дня  и больше,  а вот Генрих Арнаутов и Альберт  Миклишанский уже на  вторые
сутки  "обвели Восток вокруг пальца"; поймали  второе дыхание.  Обзаведясь к
своим  тридцати  годам несколькими первыми разрядами по разным видам спорта,
друзья  геохимики теперь стригли купоны с юношеских увлечений. Великая штука
--  спорт! Каждый человек -- сам  себе скульптор: один лепит тело, другой --
тушу...
     К слову  говоря,  Гена  и Алик перед отлетом  из Мирного остригли еще и
волосы, так  как  кто-то пустил  слух,  что на  Востоке шевелюра редеет, как
пшеница, выбитая  градом.  И когда они сняли шапки, раздался дружный и долго
не смолкающий  хохот -- такими жалкими и  не вызывающими доверия бродягами с
большой дороги  выглядели эти отменные в недавнем прошлом красавцы. Человеку
со  стороны  нелегко  было  бы  внушить,  что  перед  ним  стоят  молодые  и
перспективные  ученые, кандидаты  наук.  Но  если Алик  в ответ  на насмешки
невозмутимо  улыбался,  то Гена, заглянув  в  зеркало, ужаснулся и несколько
дней  не  снимал  с головы  кепчонку,  что дало  мощный  толчок фольклорному
творчеству и в конце концов породило афоризм:
     -- Даже короной не закроешь лысину!
     Третий иа группы геохимиков, Иван Васильевич Терехов, был  много старше
своих  молодых  коллег: он воевал  уже тогда, когда они не начали  ходить  в
школу.  Бывший  моряк-подводник  давно  забыл, что  такое зарядка,  отрастил
небольшой, но упитанный живот и три льготных дня пластом пролежал в постели,
не  в  силах  поднять  голову.  А  потом  --  морская косточка  все-таки! --
переломил себя и мог дать фору кому угодно.
     Магнитолог Владимир Николаевич Баранов, высокий и тощий, как Дон-Кихот,
был самым старшим  из нас. Ветеран-восточник,  он с  достоинством  отстрадал
положенное время и без дальнейших проволочек  принял у Коли  Валюшкина  свое
знакомое до последнего винтика хозяйство.
     Георгий Соловьев, молодой  инженер и  коллега  Тимофеича по  Кировскому
заводу,  тоже  не  вышел  из нормы. Отдышавшись, он стал  одним  из  главных
действующих лиц сначала на строительных площадках, а потом у буровой вышки.
     А  дело  на  станции  затевалось большое.  Сидоров,  с именем  которого
связывалось не только создание Востока, но  и его последующая реконструкция,
решил  построить новую дизельную электростанцию, буровую вышку  и  несколько
балков.  Колоссальный объем работ для небольшого  коллектива!  Строительство
могло вестись лишь в летний период, до  марта и его морозов: при температуре
минус  семьдесят  градусов и  ниже гвоздь не  входит  в доску, как  положено
уважающему себя гвоздю,  а раскалывает ее, словно  она стеклянная. Значит, у
строителей имеются  в запасе всего два рабочих  месяца, а еще точнее -- дней
сорок,  так как часть  января  уже пропала из-за акклиматизации,  а в начале
третьей  декады февраля улетят  последние  сезонники  (часть  которых еще  в
Мирном из-за нелетной погоды).
     На Востоке наверняка были начальники, не  уступающие Василию Семеновичу
по человеческим качествам. Были и  всеобщие  любимцы -- такие, как Александр
Никитич   Артемьев.  Но   по   своей   неиссякаемой   энергии   и   железной
организаторской хватке  равных себе Сидоров  не  имел -- таково общее мнение
бывалых  полярников.  Наверное,  поэтому  и  происходили  такие  совпадения:
строился Восток тогда, когда начальником был Сидоров.
     Я уже говорвл,  что Василий Семенович тяжело  переживал  свой временный
выход из  строя.  Но  даже  в самые  кризисные  дни, когда  только  баллон с
кислородом  и  каждые два  часа  заполняемый  шприц поддерживали  его  силы,
начальник станции не выпускал из рук бразды правления.  Осуществлять принцип
"От  каждого по способностям" Семеныч, сам беззаветный работяга, был великий
мастер!
     На  Востоке  солнышко, летняя жара -- хоть раздевайся и загорай:  минус
двадцать пять, а на трассе -- непогода. Сегодня самолетов не будет, и зря мы
с Тимофеичем снова гоняли с утра тягач в оба конца.
     --  Летчики разузнали, кто укатывал полосу, и теперь боятся  лететь! --
подшучивали ребята.
     -- Полосу хоть в музей под стекло! -- защищал своего ученика Тимофеич.
     Но у меня и без того  хорошее настроение -- вырвался все-таки на свежий
воздух.  И вообще  сегодня  удачный день. Во время  завтрака Ельсиновский  и
Арнаутов  затеяли  веселую перебранку,  совершенно забыв  о том,  что каждое
слово тщательно взвешивается и оценивается дежурным. Они наговорили столько,
что по справедливости должны  были бы мыть  посуду до конца  жизни, но  я по
доброте  душевной  ограничился   лишь  минимальным  взысканием  --  утренней
приборкой: акт милосердия, восхитивший всех свидетелей. Итак, после завтрака
за меня мыли посуду Валерий и Гена, а я укатывал полосу.
     За обедом удача продолжала стучаться в мою дверь. Гера Флоридов, черпая
из  кастрюли горячий  борщ,  опорожнил  половник  частично  в свою  тарелку,
частично на штаны Коли Валюшкина. Восклицание,  которое при этом издал Коля,
дорого ему обошлось. Таким образом, после обеда за меня мыл посуду Валюшкин,
а я работал на стройплощадке.
     Строчка в  блокноте: "9 января -- монтаж домика.  Внес решающий вклад".
Попробую расшифровать эту короткую, но емкую запись.
     Домик монтируется на санных  полозьях и потом перетаскивается тягачом в
намеченное место.  Благодаря такой маневренности можно из нескольких домиков
сооружать  разные  архитектурные  ансамбли: располагать строения полукругом,
ромбом -- как взбредет в голову. Возможности, которые и не снились столичным
архитекторам!  Внешне домик  -- компактная дача,  внутри -- одна  комнатушка
площадью  чуть  более  десяти  квадратных  метров,  без   прихожей,  ванной,
встроенной мебели и телевизора, с прочими  удобствами во дворе. Отапливается
комнатушка аккуратной печуркой, освещается  электричеством. Тепло,  светло и
мухи не кусают -- насчет мух это совершенно точно, на Востоке их нет.
     Монтаж домика -- дело на редкость нехитрое. Обитые  с торцов войлочными
прокладками  панели подгоняют  друг  к другу,  скрепляют  их  металлическими
стяжками -- и  стены готовы. Три панели сверху -- вот вам и крыша. Раз, два,
три  -- прибиты  оконные рамы;  четыре,  пять  -- дверные  ручки. Теперь  бы
разбить об  угол на счастье бутылку  шампанского,  но жалко --  лучше выпить
самим.
     Если, однако, обратиться к практике, к "вечнозеленому дереву жизни", то
вместо  "раз,  два, три"  получается  (девятьсот девяносто  восемь,  девять,
тысяча".  "Дубинушку"  во  время  работы  здесь  не  запоешь.  Перетащил  на
несколько  шагов  панель   --   отдохни,   крутанул  ключом  гайку  --  уйми
сердцебиение.  Если  на Луне предметы весят в шесть раз легче, то на Востоке
наоборот. Словно ты не гвоздь молотком забиваешь, а сваю -- кувалдой.
     Теперь,  когда  вы уже  представляете  себе, что  такое монтаж  домика,
перехожу к своему решающему вкладу.
     Начав с  ответственной,  но  не  требующей  высшей  квалификации работы
подносчика материалов,  я добился повышения: прораб Фищев перебросил меня на
оконные рамы. Глядя, как ловко я прокручиваю дрелью дырки  в панелях и сажаю
рамы, Коля не жалел похвал, от которых у кого угодно  закружилась бы голова.
Однако  я  принимал их  со смутным беспокойством.  Меня сильно смущало  одно
обстоятельство, вроде бы и несущественное, я  бы оказал -- пустяковое, но, с
другой стороны, и не совсем безразличное для будущих жильцов: между рамами и
панелями оставались здоровые щели, в которые влезал палец. Общеизвестно, что
среди новоселов обязательно находится хоть один скандалист,  который морочит
нашему  брату строителю голову  и  поднимает крик из-за любой  ерунды:  то у
него,  аристократа,  вода  из крана не  течет,  то паркет вздыбился морскими
волнами.  Но  обошлось  без  такого  правдоискателя и сейчас:  принимая  мою
работу,  Терехов обнаружил  щели  и  поднял шум.  Пришлось  отдирать  рамы и
вставлять забытые прокладки.
     Но и уронил бы себя в  собственном мнении, если бы из-за такого пустяка
оставил  строительство  на произвол судьбы.  Сознание  того, что  мои опыт и
смекалка нужны людям, вновь заставило меня предложить свои услуги.
     --  Чем помочь? -- великодушно спросил  я  у Терехова, под руководством
которого Арнаутов и Миклишанский занимались внутренней отделкой домика.
     -- Вообще-то мы сами... -- застеснялся Иван Васильевич.
     --  Не  церемоньтесь,  --  поощрил  я.  --   До  полдника  можете  меня
использовать.
     -- Ну если уж у вас есть время...
     -- Есть, есть!
     -- ...тогда попробуйте прибить дверную ручку.
     Дверь оказалась пустотелая,  и пришлось немало  повозиться:  провертеть
дрелью дырки,  вбить в них деревянные  пробки и лишь потом  закрепить  ручку
шурупами.
     -- Принимай работу, хозяин, -- не без гордости сказал я.
     -- Ах, какой мастер, какой виртуоз! -- проникновенно запел Арнаутов. --
Вам скрипки нужно делать! Чеканить по серебру!
     -- Выглядит красиво, --  подтвердил Терехов, берясь за ручку. -- Сейчас
проверим...
     Когда, проверив,  геохимики успокоились и вытерли  платочками  слезы, я
решил  прибить  ручку  другим,   более  прогрессивным  методом.  Раз  ее  не
удерживают короткие шурупы, попробуем длинные  гвозди. Придумано -- сделано.
Гвозди  пробили  дверь  насквозь, и я  загнул их с обратной стороны. Не  так
изящно, как было раньше, но зато надежно.
     -- Страхуйте меня! -- потребовал Терехов, вновь дергая за ручку.
     Предусмотрительно поступил, ничего не скажешь!
     В пятый раз я прибивал эту проклятую ручку уже без прежнего энтузиазма.
Разве этим  людям угодишь? К тому же стало ясно, что держаться она все равно
не будет, так как вся дверь была в дырах.  Новоселы смотрели на  нее с таким
безнадежным  отчаянием,  что  мне  искренне захотелось сделать им что-нибудь
приятное, дать им понять,  что, пока я жив, они смело могут  рассчитывать на
меня.  Выяснилось,  что  в  одном  деле  моя  помощь  может  стать  воистину
неоценимой. Доску, которую пилил Терехов,  нечем было зажать,  и я уселся на
нее в качестве противовеса.
     И когда государственная  комиссия в  лице Василия  Семеновича  Сидорова
приняла нашу работу, несколько лавровых листочков  досталось и мне: Арнаутов
за  вечерним столом в яркой речи отдал должное  всем  отличившимся.  К моему
удовольствию, основное внимание Гена уделил все-таки не моей скромной особе,
а Тимуру, ибо во время монтажа крыши на его голову свалилась  часть потолка,
довольно тяжелая панель.
     --  Вы  спрашиваете, товарищи, за что мы пьем это превосходное вино, --
декламировал  Гена. -- Я удовлетворю ваше законное любопытство.  Конечно, мы
пьем за  домик,  в котором,  как  вы знаете из  газет, Василий Семеныч решил
разместить всемирно  известный (в недалеком будущем) геохимический центр. Но
не только за  домик! Прошу всеобщего и  напряженного, ваимания!  Вы помните,
что  строительство  было  омрачено  одним  кошмарным случаем.  Мы  работали,
наслаждаясь  своим  творческим трудом, и  вдруг услышали ужасный грохот: наш
дорогой товарищ Тимур Григорашвили распластался  ниц под тяжестью  рухнувшей
на него панели. Трагедия, ЧП! Доктор, поторопись, где твой рентген? Спасибо,
доктор, ты вовремя пришел и  снял бремя с наших обеспокоенных душ! Вздохните
с облегчением  и вы,  друзья мои:  благодаря  тому, что вышеуказанная голова
Тимура  была  в  шапке,  все  кончилось  благополучно. Шапка  амортизировала
опасный удар, и  рентгеновское  обследование  показало, что панель  с честью
вышла из тяжелого испытания. Да, на  панели не оказалось  ни одной  трещины!
Так выпьем  же, товарищи, за  нашу промышленность,  обеспечившую  полярников
продукцией только отличного качества!
     Калейдоскоп одного дня
     На  станцию медленно, но верно  надвигался жилищный кризис. Шестнадцать
человек --  личный состав  старой смены  -- с  грехом пополам размещались  в
своих четырех комнатках; на сегодняшний день на той же площади нас живет уже
двадцать  два,  а через неделю,  когда придет санно-гусеничный поезд,  будет
около сорока.
     -- Может, повесим табличку: "Местов нет. Ближайшая гостиница в Мирном"?
--  шутил Борис  Сергеев,  --  Придется,  Семеныч,  расти вверх, приваривать
второй ярус.
     Утром,  проснувшись,  Валерий привычно  вздохнул: наш медпункт выглядел
безобразно. На нижних нарах спал я, диван доктор сдал новому коечнику, Алику
Миклишанскому. Повсюду разбросаны чемоданы, вещевые мешки, каэшки, унты...
     -- Санинспекцию бы сюда... -- с мечтательным ужасом проговорил Валерий.
-- Кощунство! А что, если мы сегодня...
     -- ...объявим аврал? -- хмыкнул Алик. -- Вымоем пол?
     -- Ну конечно!.. Нет, сегодня не выйдет. Давайте завтра, а?
     Мы  охотно  согласились.  Завтра  так  завтра. Мыть  полы  всегда лучше
завтра.
     --  Потому  что сегодня  до обеда, --  разъяснил  Валерий,  --  Семеныч
разрешил мне -- ей-богу, не вру! -- заняться медициной.
     Сказано  с  легкой иронией.  Когда  мы  прилетели  на  Восток,  Сидоров
категорически  запретил Валерию принимать участие в тяжелых работах:  доктор
всегда  должен  быть  наготове.  Но  жизнь  опровергла  эту  правильную,  но
нереальную теоретическую установку.
     -- Валера, ты свободен? -- слышалось по десять раз на день.
     И с  утра до ночи доктор был занят  именно на  тех работах, которые ему
категорически запрещались. Прилетали самолеты -- "Ельсиновский,  на выход!";
нужно притащить продукты, поставить на крышу антенну -- "Док, будь другом!";
идет  монтаж  домика  -- "Валера,  без  тебя  ничего не получается!".  А что
прикажете --  сидеть в  медпункте и  ждать, пока  кто-нибудь  не  чихнет?  И
Валерий,  стараясь не думать о своей обширной научной программе, превратился
на время в  разнорабочего  --  и  какого! Бригадиры  погрузочно-разгрузочных
бригад готовы были отдать свою бессмертную душу, лишь бы заполучить доктора,
мощного и безотказного, как хороший трактор.
     -- Потерпи,  Валера, -- утешал его Сидоров, -- вобьем последний гвоздь,
отправим  в  Мирный  сезонников, останемся одни -- и тогда  издам по станции
приказ: "С сего  дня каждый восточник отдается  в распоряжение доктора В. И.
Ельсиновского  в качестве  подопытного  кролика".  Можешь  простукивать нас,
резать, вскрывать, жарить на медленном огне  --  никто пе  пикнет.  Годится?
Считай, что первый  научный материал я  тебе уже  подкинул, из  моей истории
болезни можешь в два счета монографию соорудить!
     Сегодня,  однако, Семеныч  подарил  доктору несколько  часов свободного
времени и обязал указанных в графике товарищей явиться на обследование. Ради
такого  праздника Валерий велел нам рассовать по углам вещички и с гордостью
облачился  в белый халат.  Медпункт, до сих пор напоминавший ночлежку из "На
дне", сразу преобразился,  словно к  нам, погрязшим во  грехе  и беспорядке,
снизошел ангел  в белых  одеждах.  Брезгливо отбрасывая  ногой унты и прочие
случайно  попавшие  в  рай  предметы,  Валерий  расчистил  место,  установил
электрокардиограф  и нежно  погладил его,  как гладят обиженную  недостатком
внимания любимую собаку.
     -- Начнем с вас, Маркович. Раздевайтесь, ложитесь и замрите!
     Результаты  исследования  моего  организма вызвали у  доктора некоторую
озабоченность.  Если судить по перной кардиограмме, я был совершенно здоров,
по второй -- уже умер.
     Вопросительно  взглянув на  меня, Валерий решил отбросить вторую версию
--  видимо,  потому что  ни  разу не  видел  покойника, который ухмыляется и
подмигивает.  Пришлось  начать  все  сначала. Третья  кардиограмма,  однако,
констатировала у меня предсмертные судороги, и Валерий, вздохнув, отправился
на поклон к Тимуру -- мастеру на все руки.
     -- Это я мигом, --  через минуту приговаривал  Тимур, разбирая аппарат,
-- тебе повезло, док, что ты обратился ко мне!
     Рядом  с  кают-компанией,  в  крохотной  проходной  комнатушке,  сплошь
заставленной приборами, склонились над столами  Саша Дергунов и  Коля Фищев.
Как и все метеорологи  на полярных станциях,  Саша  задыхался  от недостатка
времени и на  мои вопросы отвечал  невпопад. Зато  Коля, который обрабатывал
полученные от  радиозонда  сведения, при моем  появлении оживился  и вытащил
шахматную доску.
     -- Прибыл ответ? -- спросил я.
     --  Пешка на а4, --  кивнул Коля. -- На наш следующий  ход конь ф6  они
готовы пойти слоном на е2.
     Мы  погрузились в  раздумье.  Московские художники  уже  на  пятом ходу
уклонились от теоретического  варианта. А это значит, что они либо такие  же
пижоны, как мы, либо, наоборот, хотят нас запутать.
     -- Говорили с Семенычем? -- спросил Коля.
     -- Не соглашается...
     Несколько дней подряд я пытался вырвать у начальника разрешение на одну
авантюру. Дело  в  том,  что  я  хорошо  знаком  с  Михаилом  Талем  (о  чем
гроссмейстер, возможно, и не  подозревает): лет десять назад  я  брал у него
интервью для радиопередачи  "С добрым  утром!".  Миша --  а  тогда  это юное
шахматное чудо  позволяло себя так называть  -- обладал отличным юмором, и я
не сомневался, что он охотно  примет участие в невинном розыгрыше. Идея была
такая.  Мы  посылаем  Талю радиограмму,  в  которой раскрываем  все  карты и
предлагаем ему  играть  за Восток,  против художников. Те, разумеется, будут
разгромлены, поднимется шум, наша вечнозеленая партия прогремит на весь мир,
а  мы,  вдоволь  посмеявшись, раскроем  мистификацию. К  сожалению,  Василий
Семеныч счел идею сомнительной и зарубил ее на корню.
     --   Какой  розыгрыш  пропадает!  --   огорчился   Коля   и  неожиданно
ухмыльнулся. -- В  почте таится масса неиспользованных возможностей. Когда я
учился  в ЛАУ *,  мы  славно разыграли  одного курсанта. У него, в  общем-то
неплохого парня, был  один недостаток:  он  очень  любил  хвастаться  своими
победами: "Я,  мол, такой и сякой, для  ихней  сестры  неотразимый!"  Ладно.
Написали мы ему  письмо  якобы от  девчонки, которую он еле знал: "Умираю от
любви, жду вечером в субботу  по такому-то адресу, буду одна. Навеки твоя" и
прочее.  Смотрим  -- клюнул. Весь  день  гладился,  отмывался, душился  и  с
упоением читал желающим письмо. Хорошо. К вечеру укатил по указанному адресу
-- черт знает куда, километров за сорок от Ленинграда в какую-то деревню. Мы
ждем, не спим -- кому охота  терять такое удовольствие? Вернулся  он  ночью,
промокший до нитки, грязный, в разорванных штанах --  противно  смотреть. До
утра спать ему не давали -- расскажи! Признался,
     * ЛАУ -- Ленинградское арктическое училище.
     что заблудился, стучал в несколько домов и какой-то псих на него собаку
натравил. И что вы думаете? Перевоспитали!
     Колю я всегда слушал с наслаждением. Рассказывая веселые истории, запас
которых был у него неисчерпаем, он сам  не смеялся, и  лишь в его голубых  и
мягких, огромных,  как у девушки,  глазах дрожал смех. Коля являлся одним из
членов-учредителей  нашего  филиала  "Клуба   12   стульев"   и  активнейшим
участником чаепитий, частенько превращавшихся в "вечера устного рассказа".
     -- Ребята,  а  уж не рекорд  ли сегодня?  -- Саша Дергунов оторвался от
стола. -- Минус 21,5 градуса! Кажется,  так тепло на Востоке  еще никогда не
было.
     -- Рекорд не засчитывается, -- возразил Коля. -- Семеныч говорил, что в
одну  экспедицию  было   20,9  градуса.  А  вот  нам   с  Борей  до  рекорда
действительно рукой  подать -- сегодня зонд махнул на сорок  километров. Еще
немного  --  и  Семенычу   придется  выставлять  бутылку   коньяку  согласно
неосторожно данному обещанию!
     --  Эй, служба погоды! -- из соседней комнаты высунулась голова Валерия
Фисенко.  --   В   порядке  расширения  кругозора  --   какой  самый  точный
метеорологический прибор?
     -- Большой палец!
     --  Каменный век! Берите полотенце и  вывесьте его  на  форточку.  Если
мокрое -- дождь, если колышется -- ветер, если нет -- украли...
     -- Эрудит! -- с восхищением сказал Коля. -- Кулибин!
     -- Люблю, когда меня уважают,  -- растрогался Фисенко. -- Как с Борисом
выставишь Семеныча на коньяк -- смело зови, приду.
     В соседней комнате летали  искры и пахло жареным железом. Юрий Зеленцов
наваривал  на  кровати  "второй  этаж". Ему помогали Игорь Сирота  и Валерий
Фисенко.  Вся эта  троица,  молодые  горные  инженеры,  прибыли  на  станцию
позавчера;  год они отзимовали в Мирном и теперь  на месяц с небольшим стали
восточниками.  Именно  им  предстояло  "потрогать  Антарктиду  за  вымя"  --
смонтировать  буровую установку  в  углубиться  в  недра ледового  материка.
Старший  группы -- Фисенко, известный всей экспедиции балагур и великолепный
работяга;  будучи  одним  из создателей буровой установки, он последние  три
года почти непрерывно разъезжал по разным  полярным областям, усовершенствуя
свое  техническое дитя и  очень скучая по другому, тоже трехлетнему ребенку,
которого в честь деда назвали Филипок и которого за всю его жизнь папа видел
лишь  несколько месяцев. В Мирном  установка  работала  безотказно, и теперь
Валерий горел желанием испытать ее на  Востоке.  С понятным  чувством  ждали
этого Нарцисс Иринархович Барков, руководитель темы, и его отряд -- инженеры
Никита Бобин, Геннадий Степанов и Георгий Соловьев; по плану они должны были
за год углубиться в лед на полкилометра и привезти в Ленинград добытый керн.
Времени для монтажа  установки оставалось в обрез, и Барков был вне  себя от
нетерпения: всячески  ухаживал за буровиками, оберегал их сон и намекал, что
пора приниматься за дело.
     -- Какое дело? -- удивлялся  Фисенко, облизывая  синие пересохшие губы.
-- Что я сюда, товарищи дорогие, работать приехал?
     Вот и сейчас Нарцисс Иринархович с немым упреком смотрел на  буровиков,
которые  по  просьбе  Семеныча  отказались  от  положенного  гипоксированным
элементам  трехдневного   инкубационного   периода   и  занялись  сварочными
операциями.
     -- Но ведь  это стрельба из пушек  по воробьям! -- негодовал Барков. --
Разве можно уникальным специалистам тратить время на такую чепуху?
     --  Это  все Сирота, с  его  аристократическими замашками,  --  пояснял
Фисенко. -- Спать на  полу, видите ли, ему  не  нравится. Кровать  требует с
пружинным матрасом и шишечками.
     Дав  буровикам  несколько  бесценных  советов  по   повышению  качества
сварочных работ,  я зашел в радиорубку покормить рыбок. Они мирно плавали  в
аквариуме, не имея представления о  том, что являются самыми южными гуппиями
в мире. В старой  смене за рыбками ухаживал,  кажется, Дима Марцинюк, теперь
заботиться о них будет Гера Флоридов. Зашел я, как оказалось, не зря -- Гера
с ухмылкой вручил мне  радиограмму, в которой сын сообщал о том, что получил
паспорт, и  заканчивал угрожающим намеком: "Приезжай  скорее, а то  женюсь".
Это  на  меня  продолжалась  атака,  начатая  женой:  узнав, что я решил  не
возвращаться  на  "Визе",  она  прислала  радиограмму,  выдержанную  в  духе
лозунгов   гражданской  воины:  "Даешь  шестимесячную   программу  за  три!"
Бесполезно,  мои дорогие шантажисты, "Визе" уже ушел! Ничего  нам с вами  не
остается, как поскучать друг по другу до конца мая.
     Написав  на  розовом бланке оптимистический  ответ,  я  решил  подышать
свежим воздухом и пошел в медпункт одеваться.
     Здесь происходили драматические  события. С искаженным от  ужаса  лицом
доктор   взирал   на   груду   деталей,   которые   еще   час   назад   были
электрокардиографом, а слегка озадаченный Тимур с ненужным в данной ситуации
энтузиазмом цокал языком и восклицал:
     -- Ай, ай, ай, какая беда, подумаешь!  И не  такие машины  чинил. Будет
тебе аппарат как новенький.
     -- Когда будет? --  сверкая черными глазами, грозно уточнял Валера.  --
Когда?
     -- Когда, когда...  -- ворчал  Тимур, порываясь уйти. --  Есть  другие,
более важные дела.
     -- Нет уж, голубчик, пока не соберешь -- не выпущу!
     -- Как так "не выпущу"? Что я, нанялся тебе чинить эту рухлядь?
     Я потихоньку оделся и выскользнул из медпункта. Над домиком  геохимиков
вился уютный деревенский дымок. Казалось, вот-вот  замычит корова, откроется
дверь и выйдет женщина с эмалированным ведром в руке. Даже сердце екнуло  от
такой домашней мысли. Увы, молоко  нам долго  еще суждено видеть в состоянии
сгущенки, а женщин -- только на киноэкране. ...Ба, дверная ручка! Бутафория?
Нет, держится. Ну и  ну, как они ухитрились ее прибить, ведь на двери живого
места не осталось.
     -- Спасибо,  нам  помогать не надо,  мы уже  все сделали! --  испуганно
взвился Терехов, едва я переступил порог.
     -- Как все? -- возразил  я, делая вид, что беру молоток. -- А полку кто
приколотит?
     -- Я сам!!
     -- Тогда, может, плинтуса прибить? Десять лет будут держаться!
     -- Ну чего  корчитесь? -- прикрикнул Терехов  на Гену и Алика. -- Он же
нам домик развалит! Не дам! Положите молоток на место!
     --  Хотите чаю? -- в изнеможении пролепетал Алик. --  Князь, кружку для
гостя!
     "Князь",  он  же Гена  Арнаутов,  налил  в кружку крепчайшего  чая, и я
присел  к столу. Спрятав молоток, Иван Васильевич успокоился и  присел тоже.
Вот уже  несколько дней  друзья любовно  отделывали  лабораторию:  соорудили
стеллажи  и   полки,   разместили  на   них  аппаратуру  и   украсили  стены
произведениями искусства, вырезанными из иллюстрированных журналов.
     --  Здесь  будет жить и работать Альберт  Миклишанский! -- торжественно
возвестил  Гена. --  Кстати, Ваня, не  забыть  бы нам до отъезда вырезать из
фанеры  мемориальную  доску. Все поколения восточников  должны  знать, кто в
суровую  полярную  зиму мыслил в  этом домике.  Да,  не боюсь этого слова --
именно мыслил! Ибо...
     --  Побереги энергию, Князь, -- заметил  Алик.  --  Завтра  тебе копать
траншею.
     -- Почему "Князь"? -- поинтересовался я.
     -- Из почтения к древнему  роду,  -- пояснил Гена. -- Когда  ереванский
архивариус  узнал,  что  перед ним  стоит  представитель  редчайшей  фамилии
Арнаутовых, он разволновался и созвал всех сотрудников. Выяснилось, что меня
можно за деньги  показывать -- такой я  древний! Есть версия, что, когда Ной
пришвартовал свой ковчег  к горе Арарат,  первым  взял  у  капитана интервью
знатный  горец  по фамилии Арнаутов. Бедняга  умер  в преклонном возрасте от
свинки, и я до сих пор чту его память. А по другой версии...
     В  этой компании  я отдыхал  душой. Гена  извлекал  драгоценные крупицы
юмора из самых, казалось бы, бросовых рудных пород, и отныне за столом у нас
частенько  гремело  "гип-гип-ура!"   и   звучали  неподражаемо  оригинальные
кавказские тосты. К  превеликому общему сожалению. Арнаутов -- сезонник, его
и  Терехова задача -- оборудовать  лабораторию  и помочь  остающемуся на год
Алику приступить к выполнению геохимической исследовательской программы.
     На  Востоке, где  сходятся  магнитные  силовые линии  Земли, образуется
своеобразная "магнитная ловушка". Предполагается, что здесь особенно успешно
будут  улавливаться  "космические  пришельцы"  --  ничтожно  малые  частицы,
выпадающие  в  виде метеоритного  дождя. Восток потому и привлек геохимиков,
что снег  вокруг станции  чище,  чем  где  бы  то  ни было  на  планете,  он
практически  лишен  всякого  рода  примесей.  Значит, извлеченные  из  снега
частицы, эти  визитные карточки далеких  миров, попадут  на  стол  ученого в
девственнопервозданном виде. Представляете? Тайны мироздания на ладони!
     -- Гм,  гм...  --  вымолвит  ученый,  рассматривая  в лупу  частицу. --
Кажись,  эта с туманности Андромеды. А может,  и нет. На Сириусе такие  тоже
валяются, и с Персея одна намедни свалилась с отпечатком лапы. Але! Есть там
кто-нибудь на складе? Будь добр, притащи частицу с Персея, которая с лапой.
     Не знаю,  как  вам,  а мне  завидно. Очень хотелось  бы приобщиться, да
образование не позволяет.
     Пожелав геохимикам "больше частиц, хороших и  разных",  я отправился  с
визитом к "отшельнику из Колорадо" --  американские ученые на  Востоке волею
случая оказывались  жителями этого штата, и их прозвище унаследовал  Валерий
Ульев.
     Даже  среди  восточников,  которых  трудно  было  удивить  преданностью
работе, Ульев выделялся  своим фанатизмом. Жил он  в американском павильоне,
отдельно от  всех, и  сколько часов продолжался  его рабочий день --  одному
богу  было  известно.  В кают-компании  Валерий  появлялся  только  во время
завтрака, обеда и ужина. Откушав, тут же исчезал. Сначала ребята недоумевали
и даже чуточку обижались, а потом привыкли и махнули рукой.
     --  Да ты  одержимый какой-то!  Неужели тебе  не  хочется  передохнуть,
посмотреть кино?
     -- Некогда, -- виновато отвечал Ульев. -- Времени не хватает.
     -- Что, снова нет  Ульева? -- сердился Василий Семенович.  --  Придется
приказать ему ночевать здесь, пусть хотя бы ночью живет среди коллектива!
     Валерию тридцать лет, но он еще не женат.
     --  И не будет! -- весело уверяли ребята. И  пародировали "отшельника":
-- Извини, дорогая, времени не хватает.  Вот закончу исследование,  выйду на
пенсию -- и мы поженимся.
     Смеялись  и  невольно  уважали  "отшельника"  за  целеустремленность  и
страстную влюбленность и работу.
     Когда  я  к  нему  пришел,  Валерий тяжело вздохнул  и  с  такой тоской
взглянул  на  свои  приборы, что  другой  человек  на  моем  месте  легко бы
догадался, что ему от всей души желают провалиться сквозь землю.
     -- Сказать, что  вас  мучает?  -- развались  на стуле, тоном  ясновидца
спросил я. -- Неопределенность. Ибо вы не знаете,  сколько времени я намерен
здесь проторчать. Так вот, ровно через час я должен накрывать к обеду стол и
честно вас предупреждаю, что не  уйду ни  одной минутой раньше. Признайтесь,
теперь вам легче?
     --  Действительно, сразу стало легче, -- согласился Валерий. --  Только
интервью буду брать я. Давайте  поговорим  о  литературе. Вы, как  я слышал,
пишете в юмористическом жанре. Скажу прямо, что предпочитаю серьезные книги.
Юмор, мне кажется, уводит от действительности, упрощает и примиряет, а жизнь
-- сложная штука, от ее проблем шутками не отделаешься.
     Мы поспорили на эту отвлеченную тему и в конце концов  пришли к выводу,
что юмор иногда  все-таки  бывает полезен -- если  он не  самоцель. Конечно,
"Война и  мир" -- это гениально, но и "Янки при дворе короля Артура" тоже не
пылятся на библиотечных полках.
     --  Юмор  хорош как зарядка, --  подвел  итог Валерий. -- Не как спорт,
которому человек отдает все свое время и  силы,  создавая  никому  не нужные
рекорды, а именно как зарядка.
     Его   кредо:   главное   в   жизни   --   это   работа   и  непрерывное
самоусовершенствование. Наука слишком быстро развивается,  и поспеть за  ней
можно лишь ценой отказа от многих привычных  удовольствий. Например, от кино
-- тем более что в прокат идет очень много плохих фильмов, которые дают лишь
информацию, а не анализ жизни. Хорошие фильмы, конечно, полезно смотреть, но
их  мало.  Что же касается других удовольствий, то  пусть  ребята на него не
обижаются: он не собирается отрываться от коллектива, но в  домино играть не
будет, это пустая трата времени.
     -- А мне нужно очень многое сделать.  Я по  специальности радиоинженер,
но  увлекся геофизикой  и  хочу  совершенствоваться  в  этой области.  Здесь
продолжу советско-американскую программу по изучению ионосферы и  магнитного
поля  Земли.  Смонтированная  в  павильоне  высокочувствительная  аппаратура
записывает  космические  шумы  определенной частоты  на определенном участке
неба.  За год  у  меня накопится  огромное  количество  материала; после его
обработки  можно  будет  составить  представление  о   состоянии  ионосферы,
сравнить полученные данные с предыдущими периодами  и  сделать выводы. Майкл
Мейш молодец, он оставил аппаратуру в отличном состоянии. Но для того  чтобы
ее  как следует освоить, не хватает  суток:  ведь,  помимо  текущей  работы,
непрерывных наблюдений, нужно еще переводить с английского языка на  русский
множество  инструкций.  Прибавьте  к  этому  еще  и  тома научных трудов  по
геофизике,  которые  я  должен проштудировать для новышения квалификации, да
еще  разгрузку  самолетов,  строительные работы -- и  вы не станете осуждать
меня за то, что я так берегу свое время...
     И  Валерий  виновато улыбнулся.  У него волевое  лицо, крепкие скулы  и
твердо сжатые губы. Лицо сильного, уверенного в себе человека.  Улыбается он
редко, а жаль -- улыбка смягчает и красит его.
     На этот раз я принял намек  к  сведению и великодушно урезал свой визит
на двадцать минут.
     --  А вечером все-таки  приходите, будут "Девушки  с площади  Испании".
Италия, неореализм и не только информация, но и анализ жизни.
     -- Полтора часа времени... Действительно стоящая вещь?
     Я  подтвердил,  и  Валерий  тяжело вздохнул -- как  вздыхал,  наверное,
святой Антоний, когда сатана  вводил  его во искушение сладостными видениями
смертного греха.
     В сфере материального производства
     На   Востоке   --  чрезвычайное   происшествие:   постоянный   дежурный
взбунтовался  и  вручил  начальнику  заявление  об  отставке. Тщетно Василий
Семенович  взывал:  "Разве  найдем мы вам  равноценную замену?  Разве  будет
кто-нибудь мыть посуду с такой любовью?" Бунтовщик был непреклонен.
     -- Хочу на стройку, -- упрямо твердил я, -- разгружать самолеты желаю!
     -- Но разве мы найдем...
     -- Найдете. Воспитаете достойную смену в своем коллективе.
     -- Но разве будет кто-нибудь...
     -- Будет.
     -- Кто, кто?
     -- По алфавиту: Арнаутов, Барков, Баранов, Бобин...
     -- Но ведь они...
     -- Великолепно справятся. Что это за научный работник, который не умеет
держать в руках швабру?
     Сидоров созвал экстренное совещание. Выяснилось, что Фищев, Флоридов  и
Ульев, фамилии которых находились в конце  списка, не возражают против  моей
отставки,  зато  решительно  против  нее  те,  кому  назавтра  дежурить.  Но
случилось неожиданное.  Наиболее,  казалось бы, заинтересованный  человек --
Арнаутов, находясь под бременем приятельских отношений, склоннл чашу весов в
мою сторону.
     -- Справимся! -- храбро заявил он. -- Кандидаты наук, за мной!
     Так я, отдежурив пятнадцать раз (между прочим, годовая норма на Востоке
--  сам  поражаюсь!),  перешел в сферу  материального производства.  А Гена,
приняв  у меня по акту швабру, веник, мочалку и  таз для мытья посуды, рьяно
взялся за дело. На доске повисло объявление:
ТОВАРИЩ!
     ТЕБЯ ОБСЛУЖИВАЕТ КУХОННЫЙ БРАТ -- ЖЕМЧУЖИНА
     КАВКАЗА!
     ВОСТОРЖЕННЫЕ ИЗЪЯВЛЕНИЯ ПРИЗНАТЕЛЬНОСТИ МО
     ЖЕШЬ ПЕРЕДАТЬ ЕМУ УСТНО, А ТАКЖЕ В ПИСЬМЕННОМ
     ВИДЕ.
     "КИНА" СЕГОДНЯ НЕ БУДЕТ, А БУДЕТ СБЛИЖАЮЩАЯ
     КУЛУАРНАЯ БЕСЕДА НА ТЕМУ: "БЕРЕГИ ТРУД УБОРЩИЦЫ
     И НЕ РАЗБРАСЫВАЙ МУСОР".
     ЦЕЛУЮ. ТВОЙ КНЯЗЬ
     Самоотверженный Князь и не подозревал,  как плохо отблагодарил я его за
оказанную  мне неоценимую  услугу. В  эти  дни  у  нас  проходил  турнир  по
пинг-понгу,  и Валерий Ельсиновский выигрывал партию за партией. И  в  своей
радиограмме  в  редакцию  "С  добрым утром!" я  досрочно  произвел Валеру  в
чемпионы -- факт, который потом яростно оспаривал Арнаутов.
     -- Ну какой ты чемпион, если я прибил тебя в трех  партиях? --  бушевал
он. -- Ты самозванец, Лжедимитрий!
     --  А  радио  слышал?  --  с  наслаждением  спрашивал Валера. -- Пройди
отборочный  турнир,  докажи,  что ты  достоин права сразиться с чемпионом, и
тогда я выкрою время для этой малоинтересной игры со слабым противником.
     Я  стал  членом  разгрузочно-погрузочной  бригады  э  2,  возглавляемой
Борисом  Сергеевым. Самолеты  обычно  прилетали  ночью,  и  Борис  ходил  по
комнатам -- сдирать одеяла  со своих  "докеров". Мы  вставали,  пили чай  со
сгущенкой, проталкивали  в  себя  бутерброды  с  ветчиной и  отправлялись на
полосу.
     Много  дней  подряд  на  Восток  шли почти  исключительно  строительные
материалы, в нарушение инструкции, по которой в первую очередь станцию нужно
обеспечить продуктами питания. Но  Василий Семенович, который  большую часть
своих морщин приобрел именно на Востоке, хорошо знал правила игры.
     -- Нам запланировано сорок шесть рейсов, --  говорил  он. -- Теперь уже
ясно,  что цифра эта  занижена. И  если  мы  сначала  перевезем продукты, то
скажут:  "Стройка подождет,  следующая  экспедиция завершит!"  Поэтому пусть
Ташпулатов  с  ребятами переправляют стройматериалы, без  продуктов  нас  не
оставят!
     Так  и  получилось. Начальство  ругало  Сидорова за  его  хитрость,  но
дополнительные рейсы вынуждено было разрешить -- не оставлять же станцию  на
голодном пайке!
     А теперь я расскажу вам, как на Востоке разгружают самолеты. Это совсем
не  то же самое,  что на  Крайнем Севере, и  даже  не то, что  на дрейфующей
станции. Конечно, везде есть  свои трудности.  На льдину,  к примеру, бывает
трудно  сесть  --  торосы, трещины,  да и  сама полоса такая рахитичная, что
гляди в оба. Но  если уж самолет благополучно опустился -- разгрузка его  не
сложнее, чем  в  любом  другом  месте.  С учетом того, конечно,  что главный
разгрузочный механизм -- рабочие руки.
     На Востоке  все по-иному. И  режущий в лицо ветер здесь редкий гость, и
трещин нет, и торосы  в полутора тысячах километров, а  на  каждую разгрузку
ребята шли, точно зная: домой они вернутся выжатыми до капли.
     Потому  что на Востоке широкоплечий, кровь с  молоком, здоровяк-мужчина
по своим физическим кондициям не  превосходит щупловатого подростка. Но ведь
для того, чтобы перегрузить  с самолета на  тягач двухсоткилограммовую бочку
соляра, подросток не  годится, необходим  мужчина!  На  материке такую бочку
два-три парня обработают покуривая, а здесь  еле-еле вшестером, задыхаясь  и
синея на глазах.
     Не  хватает воздуха, этого кислородного горючего,  которое поддерживает
огонь в крови. Машина без бензина не сдвинется  с места, а восточник должен,
иначе ему на Востоке  делать нечего. Ноги не стоят -- стой  на четвереньках,
руки  не держат -- подставляй плечи, ищи в себе  силы где хочешь, а работай:
то, что должен сделать ты, не сделает никто.
     Впрочем, бочки с соляром, щиты и бревна, баллоны с кислородом и ящики с
оборудованием  -- это  еще  терпимо. Ну, синели, задыхались,  хватали воздух
открытыми ртами  -- но  перетаскивали. А вот дизель для новой электростанции
-- это да! Я забуду -- тело вспомнит.
     Каждой бригаде досталось по дизелю. Нам не повезло: наш дизель в Мирном
погрузили  таким образом,  что его надо  было примерно на метр  подтащить  к
двери руками. А весила эта махина, кажется, килограммов шестьсот-семьсот.  В
эту ночь было холодно, минус сорок два градуса, а с нас лил пот. Сбросить бы
с себя  каэшку, окунуться в снег, и тогда  бы  силы удвоились --  как раз бы
хватило на этот чертов  дизель! "На скоротечную чахотку", -- уточнил доктор,
когда один из нас высказал  такое  желание. Уж чего мы только  не делали!  И
"раз, два -- взяли!" хрипели, и рычаги всякого рода изобретали, и заклинали,
молили и  проклинали, а  дизель  стоял  как вековой  дуб, вростий  корнями в
землю.
     Выход  нашел Валерий  Ульев. Он предложил поставить  на  тягач бочки  и
покрыть их  досками  с таким расчетом,  чтобы  этот настил оказался на одном
уровне с низом двери самолета, а к станине дизеля подвести  рельсы из досок.
Тогда  можно  будет попытаться  талями со стрелы  подтянуть дизель к двери и
перетащить его на тягач.
     Так  и  сделали. Поехали на свалку, уложили  на  тягач двадцать  бочек,
настлали  доски, подвели к станине  рельсы и перетащили дизель. И  ушли, или
уползли --  как  вам будет  угодно  --  домой спать. Унты  я  кое-как  снял,
воспитание  не  позволяло рухнуть в постель  обутым, а каэшку и  не пытался.
Заснул мгновенно,  давно уже  со  мной  такого  не случалось. А через минуту
дежурный тряс меня за плечо.
     -- Завтрак проспите, подъем!
     -- Какой завтрак в пять утра? -- простонал я.
     -- Де-евять!
     Я доковылял до стола, упал на стул и попытался налить из чайника кофе.
     Что за чертовщина, не могу чайник нагнуть, рука трясется!
     -- Как отдохнули? -- не скрывая улыбки, спросил Сидоров.
     -- Великолепно!
     -- Тогда после  завтрака  в  распоряжение  Ельсиновского, второй  домик
ставить. Или (вкрадчиво), может, снова подежурите?
     -- Никак нет! Желаю повысить свою квалификацию строителя!
     И, стараясь не замечать  отобразившегося  на  лице Семеныча  искреннего
сожаления, пошел одеваться.
     Филиал "Клуба 12 стульев"
     В  распоряжении  экспедиции  было  около  тысячи  кинофильмов,  из  них
полсотни  хороших  и десяток отличных. Беспристрастная комиссия распределила
их по  станциям.  Дележ  сопровождался  бурными  сценами.  На  глазах  гибли
репутации многих титулованных деятелей кино -- их побитые молью и обветшалые
картины  не выдержали  проверки  временем.  Когда  списки  были  утверждены,
продолжались закулисные сделки: "Мертвый сезон", "Берегись  автомобиля! "  и
"Девять дней одного года" шли  по курсу один к двадцати, популярный "Фитиль"
меняли  на  десяток других безликих картин, а полнометражный шедевр о борьбе
за повышение поголовья  верблюдов  отпихивали от  себя  руками  и ногами  --
берите даром.
     Умудренный опытом Владислав Иосифович Гербович дал начальникам  станций
добрый  совет: в период  зимовки просматривать фильмы в алфавитном  порядке.
Что ни говорите, а какая-то перспектива. Сегодня проглотишь жидкую похлебку,
завтра набьешь оскомину засахаренным вареньем,  зато послезавтра насладишься
превосходным бифштексом.
     -- Согласны крутить  фильмы  по алфавиту? --  спросил Сидоров, когда мы
прилетели на Восток.
     -- Согласны!
     --  Тогда  сегодня  смотрим...  --   Сидоров  взглянул   на   список  и
содрогнулся, -- ...кто хочет, пусть смотрит, а лично я почитаю книжку.
     Подавляющим большинством голосов с разумным и даже мудрым планом тут же
покончили, и  киномеханиксамоучка Тимур Григорашвили пошел  на склад снимать
сливки.  Как  и  следовало  ожидать,  лучшие  фильмы были проглочены за  две
недели.
     -- Кто вас предупреждал? -- поругивал  Сидоров обескураженных ребят. --
Теперь подряд смотрите это!..
     И ребята вздыхали: смотреть это... никто не хотел.
     Выручил  Гербович,  распорядившись  дать  восточникам  взаймы на  время
полетов  несколько лучших фильмов из Мирного.  Пусть временное, но  все-таки
облегчение.
     И  сегодня  у  нас  аншлаг:  экипаж  Ермакова  привез "Мертвый  сезон".
Кают-компания и холл были  забиты до отказа,  даже Ульев  пришел, не в силах
преодолеть искушение.
     Знаете жестокую детскую забаву: собака  глотает привязанный  на ниточке
кусочек  мяса,  и  его тут же  вытаскивают  обратно?  Примерно  так, как эта
собака, чувствовали себя через полчаса взбешенные зрители.
     Говорят, что вещи  не имеют души. Ерунда! Бьюсь об заклад, что у нашего
киноаппарата  душа  была.  По-ослиному своенравный и  упрямый,  он постоянно
выбрасывал такие коленца:  идет журнал  о ремонте животноводческой фермы или
фильм  с подобного  рода  интригующим  сюжетом  -- аппарат  фиксирует каждую
деталь;  начинается кинокомедия  или детектив  --  аппарат  фыркает, чихает,
брюзжит и поминутно рвет ленту. Пытаясь его укротить, Тимур шел на хитрость:
снова  пускал журнал. Хитрость удавалась. Тогда Тимур  осторожно  вытаскивал
журнал и вставлял фильм. Взрыв проклятий! Вместо лиц --  расплывчатые пятна.
Прояснялись  лица -- отключался звук. Возникал  звук  -- лучше  бы  его и не
было: дикий, хриплый рев.
     Высказав  в  адрес механика  массу теплых  и  нежных  слов,  обозленные
зрители  собирались было  разойтись по  комнатам, как  Юре Зеленцову явилась
спасающая вечер идея.
     -- Три дня прошло, уже можно, -- шепнул он мне.
     -- Конечно, -- спохватился я, вытаскивая  из  кармана листок, -- Игорь,
тебе радиограмма!
     Игорь  Сирота  с  интересом  взял  радиограмму,  а ребята  на  цыпочках
возвратились в холл.
     Три дня  назад, во  время  чаепития  за круглым  столом,  заговорили  о
предстоящем  первенстве мира по футболу. Мы обменивались мнениями,  гадали о
составе  сборной  --  словом,  вели  шумную,   бесплодную  и  вечно  любимую
болельщиками дискуссию. И вдруг Игорь Сирота спросил:
     -- А где будет проходить чемпионат?
     Все  на мгновение  оцепенели --  настолько  чудовищно  безграмотным был
вопрос.  Этот  человек не  знал,  что центром мирового  футбола  на сей  раз
становилась Мексика!
     --  Как где?  В Ленинграде,  конечно, --  с непостижимым  хладнокровием
ответил Юра Зеленцов.
     -- Да ну? -- оживился Игорь. -- Вот здорово! А когда?
     Не было бы нам прощения, если бы мы упустили такую возможность!
     -- Ты что,  с Луны  свалился? --  с удивлением спросил один из вас.  --
Тридцать первого мая.
     -- Значит,  успеем? -- обрадовался Игорь. --  Ребята,  а как попасть на
стадион? Я еще ни разу не был.
     -- Действительно, с Луны, -- удрученно сказал другой из нас. -- Все уже
послали заявки,  а он только спохватился! Для полярников Антарктиды выделено
сто абонементов, каждый имеет право на один. Радируй, пока не поздно.
     --  Но мне  одного мало, -- огорчился Игорь, -- я с  женой хочу  пойти.
Может, кто уступит, а, ребята?
     Остальное было делом  техники. За три бутылки коньяку (по возвращении в
Ленинград) Юра уступил свое право  на абонемент, и по  срочно составленной в
соседней комнате форме Игорь отправил радиограмму на имя директора стадиона.
Посвященный в розыгрыш Гера Флоридов принял ее, оформил и "передал" в эфир.
     Три дня,  стараясь  не переборщить,  мы подогревали  в Игоре радость по
поводу  его  неслыханной  удачи,  посмеивались  над  Юрой,  который  "продал
первородство за чечевичную похлебку", и ждали своего часа.
     Итак,  Игорь взял  радиограмму,  уютно  уселся в кресло  и углубился  в
чтение.  Двадцать  пар  глаз  с огромным  вниманием следили  за  каждым  его
движением. Прочитав, Игорь повертел  радиограмму в  руках, потряс  головой и
снова уставился  в  листок.  Потом, усвоив суровую  истину, взглянул на наши
напряженные  лица,  вздрогнул  от   сдавленного  рыдания  за  своей  спиной,
ухмыльнулся и пробормотал:
     -- Негодяи же вы, братцы...
     И -- грянул гром!
     Знаменитую радиограмму я выпросил у Игоря на память. Вот она:
     АНТАРКТИДА ВОСТОК СИРОТЕ ИГОРЮ СВЯЗИ ПЕРЕНОСОМ  ПЕРВЕНСТВА МИРА ФУТБОЛУ
МЕКСИКУ ВАМ ПОРЯДКЕ  ЗАМЕНЫ  ВЫДЕЛЕНО  ДВА АБОНЕМЕНТА СТОИМОСТЬЮ  16  РУБЛЕЙ
КАЖДЫЙ ЧЕМПИОНАТ  СТРАНЫ СТОКЛЕТОЧНЫМ  ШАШКАМ тчк  СОГЛАСНО ВАШЕМУ ЗАЯВЛЕНИЮ
ДЕНЬГМ ИЗЪЯТЫ  РАСЧЕТНОГО СЧЕТА СБЕРКАССЕ тчк ФИЗКУЛЬТ тире УРА  ГЕРОИЧЕСКИМ
ПОЛЯРНИКАМ ВОСТОКА воскл ГЛАВБУХ СТАДИОНА КЛпЦКИН
     Конечно, после такой инъекции смеха никому не хотелось уходить к себе и
в себя. Началось очередное и стихийное заседание филиала "Клуба 12 стульев",
как всегда, за чашкой чаю. Речь шла о розыгрышах.
     -- У нас  в ЛАУ, -- прихлебывая из чашки, говорил  Коля Фищев,  -- день
без розыгрыша считался  потерянным. А что? Тысяча здоровых  ребят в казармах
-- нужно ведь куда-то девать  избыток энергии. Вот коллектив и воздействовал
на  отдельные  недостатки  отдельных  товарищей.  У  одного   курсанта  была
привычка: по пробудке спросонья совал ноги в ботинки и бегом в туалет, чтобы
успеть  без очереди.  Эгоизм?  Безусловно.  Прибили ботинки гвоздями к полу.
Подъем! Сунул ноги в ботинки. рванулся -- и увы. Пять минут отдирал  гвозди,
опоздал и получил заслуженное взыскание. А в другой раз перевоспитали одного
начальника, который страстно любил в  наши свободные  часы объявлять учебные
тревоги. У нас существовала пожарная команда, комплектовавшаяся дежурными из
разных  рот. Но пожаров давно не случалось, и дежурные  привыкли  заниматься
своими делами. Этого Н. вынести не мог: как так, группа есть, а дела нет!  И
вот однажды он тихонько поджег в  парке сухостой и объявил тревогу.  Никого!
Десять минут бегал по училищу  --  никого! А  сухостой-то горит,  безобразие
получается. Пришлось самому часа два тушить пожар...
     Большинство   восточников  --  ребята  совсем  молодые,  и  курсантские
проделки свежи в их памяти. Розыгрыши эти, как правило, бесшабашно-веселые и
не  всегда на  грани  дозволенного.  Ничего  по поделаешь,  слишком велика у
молодежи потребность, как говорится,  в здоровом смехе.  И  он, не  умолкая,
гремел в нашем филиале.
     --  Перед ответственной  командировкой  Володя проходил медкомиссию, --
излагал  очередной  оратор. -- Вошел к  невропатологу, сидят женщина-врач  и
сестра. Назвал себя и стал ждать указаний.
     -- Чего стоишь? -- как-то  грубо  спросила врач. -- Садись... Расселся,
как  у  тещи  в  гостях!   Встань!   Да  почеловечески,   а  не  как  статуй
Бельведерский! Раздвинь пальцы. Не тычь в глаза, дуб ты этакий! Раскрой рот.
Смотри, Зина,  какое глупое выражение  лица. Не пациент,  а  осел  какой-то!
Сколько классов закончил, два или три?
     Володя человек тихий, но от такого хамства начал выпускать пары.
     -- Прошу потактичнее! Я аспирант и не привык, чтобы со мной...
     -- Привыкнешь! -- рявкнула врач. -- Подумаешь, аспирант! Таких тупиц из
аспирантуры метлой гнать взашей! Ну, чего смотришь рыбьими глазами?
     -- Сама тупица! -- заорал Володя. --  Будь на вашем месте мужчина, я бы
ему так врезал, что он...
     -- Все в порядке,  товарищ, можете  идти, --  спокойно сказала врач. --
Зина, пишите: реакция на оскорбление нормальная.
     И  так  почти  каждый  вечер:  сидели,  вспоминали,  смеялись.  Надолго
останутся  в воспоминаниях  восточников  заседания нашего  филиала "Клуба 12
стульев"!
     Папа Зимин и его ребята
     В Четырнадцатую антарктическую экспедицию в
     санно-гусеничном поезде из Мирного на Восток шло
     несколько французских ученых. С их легкой руки на
     чальника поезда Евгения Александровича Зимина ста
     ли называть "папа Зимин".
     -- Знаете, что  такое  "счастье  трудных дорог"? Это когда они остаются
позади.
     Так сказал папа Зимин, и я с ним согласен. Уж  когокого, а человека, не
видевшего   других  дорог,   кроме  трудных,  литературной  красивостью   не
растрогаешь. Чего  мы  только не  сочиняем,  где только не  заставляем своих
персонажей находить счастье!  Один автор  дописался  до того, что его  герой
обрел счастье в  бою. Не после боя, когда осмыслил все происшедшее, а именно
в бою. Быть может, в  кино  такое и бывает, но любой фронтовик сразу скажет,
что это липа. А другой герой  задыхался  от счастья,  когда  до вершины горы
остались  последние и,  между  прочим,  самые  трудные  метры.  Да  ведь  он
задыхался от усталости, это и ребенку ясно!
     Подлинное, без всяких скидок счастье --  в победе. В победе над врагом,
над трудной  дорогой, над  самим собой. Счастье  -- столь  исключительное  в
жизни человека эмоциональное состояние, что слово это нужно беречь.
     Полярники -- люди, меньше всего на свете склонные к восторгам. И все же
беру на себя смелость  сказать: в тот момент, когда папа Зимин и его  ребята
пришли на Восток, они были счастливы.
     Самолетами  на  станцию  Восток  можно  доставить  лишь  часть  грузов;
важнейшие  из  них  --  горючее  для  дизельной  электростанции,  громоздкое
оборудование перебросить по воздуху возможности пока нет. Поэтому один раз в
год из  Мирного на  Восток отправляется санно-гусеничный поезд.  Это полторы
тысячи километров в один конец, полтора месяца дороги без дороги, по снежной
целине и  застругам,  мимо  бездонных  трещин. Большая часть  пути  идет  по
ледяному  куполу  Антарктиды на  высоте три  с половиной  тысячи метров  над
уровнем  моря,  когда  ко  всем прелестям  похода  прибавляется  кислородное
голодание.
     Медленно ползут по Антарктиде тягачи, волоча за собой многотонные сани.
В первой части пути они по узкому коридору преодолевают зону трещин, глубина
которых "до конца географии". Затем начинается зона остроконечных застругов,
напоминающих  с  высоты полета" застывшие морские  волны.  Эта  зона --  бич
божий,  кромешный  ад.  Обдутые  сильными  стоковыми  ветрами,  двухметровые
заструги  приобретают  твердость  гранита,  и  тягач  идет  по ним,  как  по
противотанковым надолбам: переваливается, со страшным грохотом падает вниз и
сотрясается,  как  в  десятибалльный  шторм на  море.  Водителей швыряет  из
стороны  в  сторону, они разбиваются  до крови,  изо  всех сил  держатся  за
рычаги. И так двести пятьдесят километров!
     Кончаются  заструги  -- начинается  рыхлый и сыпучий,  как песок, снег.
Тягачи проваливаются,  садятся на  днище, водители  выходят из кабин, крепят
буксирные  тросы,  отцепляют сани и вытаскивают  беспомощные машины. А через
полчаса  все повторяется  сначала...  На  этом  участке  пути  хорошо,  если
пройдешь за сутки десять-пятнадцать километров, часто бывает и меньше.
     В  пургу  движение  останавливается,  идти  вперед  невозможно  --  нет
видимости.  Собьешься с колеи -- попадешь в глубокий  снег и застрянешь, как
муха в  липучке. Бывает, что пурга продолжается много дней, и  все  эти  дни
тягачи  стоят,  занесенные  снегом.  А  непрерывные ежедневные  ремонты?  Вы
знаете, что  это  такое -- вколотить кувалдой  в  гусеницы выпавшие пальцы в
антарктический  мороз,  на высоте трех с половиной километров,  когда легкие
никак не могут насытиться жидким, разбавленным воздухом?
     Полтора месяца идет  поезд  к  Востоку. На его пути  нет  ничего, кроме
снежной пустыни  и двух безлюдных законсервированных станций. Полтора месяца
работы до седьмого, семидесятого пота, без бани, без отдыха в каюткомпании с
ее   скромными  развлечениями.   Полтора   месяца  самого   тяжелого  труда,
выпадающего на долю человека в Антарктиде, -- вот что такое санно-гусеничный
поезд.
     Это  в один конец, к Востоку. Обратно идти легче: без груза и  все-таки
домой, в Мирный.  Хотя год назад обратный  путь с Востока едва не закончился
трагически.  Участников этого похода, многих из  которых  мы через несколько
минут   будем  обнимать,   спасли  лишь   воистину   непостижимое   мужество
механиков-водителей,  несгибаемая  воля   Зимина  и  щедрый  подарок   Ивана
Тимофеевича  Зырянова.  Об  этом  походе, который навсегда пойдет  в историю
освоения Антарктиды, речь еще впереди.
     Поезд приближался, мы уже явственно слышали рев тягачей. Весь коллектив
Востока вышел на окраину станции.
     Я  пишу  эти  строки  --  и по телу  бегут  мурашки:  вспоминаю,  каким
непривычно-лихорадочным волнением все мы были  охвачены.  Среди нас  не было
сентиментальных  людей,  полярники  --  народ  ироничный,  но  даже  Василий
Семенович Сидоров  и  тот не мог  в эти минуты произнести ни единого  слова.
Ведь то, что сделали эти люди, то, что они перенесли за время похода, даже в
глазах  самых  бывалых  полярников --  подлинный  героизм.  Не сенсационный,
единственный в  своем  роде героизм  одиночки,  а  обыкновенный,  который не
отражает  телевидение,  которому  далеко не всегда  уделяют  две-три строчки
газеты и за  который  не награждают  -- почти никто  из походников не  имеет
ордена. Только несколько десятков, ну сто,  двести  человек  знают, кто  они
такие -- папа Зимин и его ребята.
     Мы палили из ракет, видели, как из люков  высовываются и неистово машут
руками водители, а когда тягачи остановились и восточники бросились обнимать
своих дорогих гостей, нервы  у многих не выдержали.  Василий Сидоров  вручил
Зимину  хлеб-соль,  и  оба  не  стыдились своих  слез.  Мокрыми были лица  у
водителей, у встречающих, мокрыми от настоящих мужских слез -- слез гордости
и счастья.
     Заросшие, в разорванных и замасленных куртках, донельзя худые, безмерно
уставшие и  безмерно  счастливые походники!  Помните встречу  на Востоке  17
января 1970 года?  Полтора  месяца вы шли  по Антарктиде.  Вы знали, что вся
экспедиция следит за каждым вашим шагом.  "Поезд  Зимина находится..." --  с
этой  сводки  начальник  экспедиции  Владислав  Иосифович  Гербович  начинал
ежедневное  диспетчерское   совещание.  "Поезд   Зимина   в  пятистах...   в
двухстах... в сорока километрах  от Востока..." Вы были не  одиноки, рядом с
вами, связанные невидимой эфирной нитью, находились все полярники Антарктиды
-- от станции Беллинсгаузена до Мирного.
     И вот  вы пришли, чтобы дать Востоку  тепло и жизнь еще на один год. Вы
отдали походу все силы, но мгновения встречи искупили долгие  недели дороги,
труднее которой на сегоднялший день на нашей планете нет.
     Разорванный на куски и посыпанный солью хлеб был тут же съеден, дорогих
гостей повели в кают-компанию,  и, как  вы думаете,  что  происходило потом?
Долгие разговоры,  торжественный обед?  И мыслей таких  ни у кого  не  было.
Баня, только  баня! Уже  через считанные  минуты  после встречи  радист Петр
Иванович  Матюхов  и  механик-водитель Андрей  Селезнев, успевшие  раздеться
первыми, ворвались в нашу крохотную баньку.
     --  Сдирайте   кожу  в  темпе!  --  с  нетерпением  взывали  остальные,
предвкушая сказочное удовольствие.
     Дима Марцинюк открыл салон "Стрижка скоростным методом".
     -- Парле ву франсе? -- вежливо спрашивал сидящий и  одном белье клиент.
-- А-ля Жерар Филип!
     -- Парлеву, парлеву...  --  ворчал  Дима,  с пугающей  быстротой орудуя
машинкой. -- Будешь а-ля троглодит!
     По намеченному Сидоровым плану походники должны были отдохнуть, а потом
принять участие  в банкете, даваемом в  их честь коллективом станции. Однако
среди хозяев  и  гостей  оказалось много старых друзей,  пошли воспоминания,
обмен тысячью новостей -- какой там может быть отдых!
     В  центре внимания походников оказался  Тимофеич, к которому  походники
относились  с  особенной  любовью  -- сознавали, что  во многом обязаны  ему
жизнью. В  самых общих словах  я слышал об этой  истории и, когда в ожидании
обеда мы  уселись за стол, попросил Евгения Александровича Зимина рассказать
о ней подробнее.
     -- А что? История поучительная, -- согласился Зимин. -- Здесь находятся
несколько  участников  того  похода,  если  что-нибудь  забуду  --  добавят.
Расскажем, ребятки?
     --  Начинай,  папа,  --  кивнул  механик-водитель  Виктор  Сахаров.  --
Выручим!
     -- Как вы знаете, -- начал Зимин, -- уходить в поход на Восток нужно  в
первых числах  декабря, чтобы возвратиться  в Мирный  до мартовских морозов.
Хочешь  жить -- уважай Антарктиду, путешествуй по ней  полярным  летом.  Мои
ребятки любят жизнь не меньше всех других и законы  антарктические  уважают,
но  обстоятельства сложились так, что год назад мы вышли из  Мирного лишь 19
января. Понимали,  что  на  обратном  пути  хлебнем  горя по  уши,  но разве
кто-нибудь отказывался от похода, праздновал труса?
     -- Никто не отказывался, папа, -- подтвердил механик-водитель Александр
Ненахов. -- Никто не праздновал.
     -- До Востока дошли  нормально, к концу февраля, -- продолжил Зимин. --
Отдохнули  немножко,   оставили   на   станции  французских   гляциологов  и
отправились домой, в Мирный. И как  раз началась такая тропическая жара, что
хоть рубашку снимай  и загорай:  шестьдесят градусов ниже  нуля... Тимофеич,
приступим  к обеду -- первый тост за тебя!  Выручил  ты  нас, подарил десять
бочек отличного топлива, от своих дизелей оторвал, щедрая душа. Наше топливо
оказалось никудышным -- слишком быстро густело, не годилось оно для работы в
мартовские морозы. Да, поздновато двинулись мы в обратный путь...
     И вот что происходило на обратном пути.
     Через  несколько суток морозы  достигли  минус  семьдесят  два градуса.
Такая температура для Востока вообще нормальная, вроде 36,6 для человека. Но
в   эти  дни   инструкцией  запрещено  работать  на  свежем  воздухе   более
пятнадцати-двадцати минут подряд.
     Походники  же  работали, не считая  часов, почти круглые сутки!  И не в
теплых кабинах, а именно на  свежем воздухе: только на разогрев моторов иной
раз уходило по двенадцать часов.  Я так и не смог подобрать сравнение к этой
работе. Убежден, что  это не преувеличение: никогда и  нигде природа так  не
испытывала человека на прочность.
     Шли ночью, -- вспоминал Зимин, -- а днем, когда температура градусов на
пять-шесть  выше,  останавливались чтобы  немного  передохнуть  и "в  тепле"
запустить моторы. Если бы не твои бочки, Тимофеич, не сдвинулись бы с места:
наше топливо мотор не брал... На  сто восемьдесят пятом километре Антарктида
подкинула нам  еще  один  подарочек: засвистел ветер.  Выйдешь  из кабины --
режет, как бритвой,  а  выйти  пришлось всем:  стихийное бедствие! Выхлопная
труба одного тягача  перегрелась,  порывом ветра подхватило искры и сыпануло
на балок. Тот вспыхнул, а внутри  -- баллоны с газом. Ребята рвались спасать
имущество, но я не разрешил: в любое  мгновение балок мог взлететь в воздух.
Лишились  мы  радиостанции  и почти  всех запасных частей, сгорели  и личные
вещи.  К   счастью,   успели  сбросить   с  крыши  балка  ящики  и  мешки  с
продовольствием, да и тягач отвели в сторону.
     -- Зато каким фейерверком  полюбовались! -- улыбнулся  механик-водитель
Юрий Копылов.
     --  Взорвался ящик  с ракетами и  бак  с соляркой, -- разъяснил  Виктор
Сахаров. -- Зрелище  как в День Победы!  А горящий соляр разлетался,  словно
пущенный из огнемета.
     -- Жаль, кинокамера  в  балке сгорела, --  вздохнул Ненахов.  --  Какие
бесценные кадры  пропали для мирового киноискусства  -- салют в Антарктиде в
честь Восьмого марта!
     -- Ну, положим, тогда это  зрелище  вызывало другие  эмоции, -- заметил
Зимин. -- Однако через  восемнадцать дней добрались  до Комсомольской -- как
раз  твоего  горючего,  Тимофеич,  хватило.  Здесь у нас  было  запасено еще
двадцать  девять  бочек. Поползли дальше.  Люди, те держались, а вот техника
начала сдавать. Тягачи у нас отличные, все  иностранные полярники  завидуют,
но  морозто  лютый!  Не  вам,   восточникам,  рассказывать,  что  при  таком
космическом холоде металл становится хрупким, как стекло. Стальные водила не
выдерживали  груза  пустых  саней  --  лопались, с  гусениц  летели  пальцы,
разрывались маслопроводы, выходили  из строя  фрикционы. А каково при  минус
семидесяти  лежать  на  снегу под  мотором? Все поморозились  --  руки, лица
потрескались,   покрылись  корками.  В  рукавицах  с  металлом  не  очень-то
поработаешь,  а  голые  ладони  отрывали от  стали без кожи...  Ребятки,  не
забудете про наши ремонты в том походе?
     -- Не забудем, папа, -- заверил Виктор Сахаров. -- Особенно как главные
фрикционы перебирали. Попробуй просунь под тягач тяжеловеса Саньку Ненахова!
Лез всегда наш Илья Муромец в миниатюре -- Васек Соболев.
     -- Васек раздевался  до  кожаной  куртки, -- припомнил  штурман  поезда
Николай  Морозов,  --  и перебирал  фрикцион. "Хватит, Васек, погрейся!"  --
кричат  ему,  а  он: "Разогреешься  --  потом быстрее замерзнешь!"  И часами
работал,  пока не заканчивал ремонт. В одной куртке работал,  в то время как
мы вообще одежду не снимали, даже на камбузе!
     -- Мы называли свой камбуз "Ресторан  "Сосулька", -- улыбнулся Ненахов.
-- Интересно, что бы сказал санитарный врач, если бы увидел Колю Дыняка не в
белом халате, а в шубе и меховых  рукавицах? Бывало, сунешь ложку в рот -- и
стараешься отодрать без крови.
     Да, металл стал хрупким, как стекло.  Но люди -- твердыми, как  железо.
Они  подшучивали над  своими трудностями,  им  и в  голову не приходило, что
перенесенного ими в этом походе не  испытал ни один  человек на Земле. Потом
мне рассказывали, что на этих  чуть не вдвое похудевших ребятах живого места
не  осталось  --  так она были  изранены чудовищными  холодами, при  которых
доселе человек не работал. И никто из них не сдался, ни  разу не пожаловался
на  смертельную усталость не только потому, что это было  бессмысленно, но и
потому,  что  пятидесятилетний  Зимин,  уставая  больше  всех,  всем   своим
существом  излучал непреклонную волю. И походники готовы были на любые муки,
лишь  бы не уронить себя в глазах папы  Зимина! Они знали, что  на фронте он
много  раз  под огнем  фашистов вытаскивал с поля боя подбитые танки  -- так
неужели не доведет до Мирного искалеченные Антарктидой тягачи? Доведет!
     -- С грехом  пополам дотянули до станции Восток-1, --  продолжил Зимин.
--  Это  уже,  считайте,  половина  пути   до  Мирного,   Но  облегчения  не
почувствовали. Во-первых, вновь задул ветер до  пятнадцати метров в секунду,
а вовторых, запасенное в районе станции топливо оказалось прескверным -- как
мед засахаренный. Что делать? Бросать часть машин и на остальных  рвануть  в
Мирный? Можно. Никто бы  вас за это не осудил --  кроме вас, восточников. Не
будет  в  Мирном достаточного числа  тягачей -- сорвется следующий  поход на
Восток. Значит, пришлось бы  закрывать станцию. Поэтому решили: до последней
возможности тянуть машины к Мирному. Технологию разработали такую. Палками и
лопатами  черпали из  бочек топливо, которое  превратилось в  киселеобразную
массу, накладывали в ведра и доводили на кострах до жидкого состояния; потом
насосами закачивали в бак и бежали заводить мотор, пока топливо не замерзло.
И так -- каждый день...
     -- А за двести пятьдесят километров до Мирного -- пурга за пургой. Даже
"Харьковчанка" и та скрылась под снегом. Простояли дней десять, не высовывая
носа, для  многих  эти дни  были чуть ли не самыми тяжелыми. Только вышли --
снова  замело.  Последние сто  километров шли  вслепую,  в  сплошную  пургу,
пережидать уже не было ни сил, ни терпения. Машины теряли колею, приходилось
выходить  из кабин, ощупью искать след и выручать  товарищей. Только  у зоны
трещин  простояли  до появления  видимости  -- ведь  в глубине  одной из них
навеки покоится со своим трактором Анатолии Щеглов, наш товарищ, светлая ему
память.  Вот и все. Через два  месяца,  к Первому мая, доплелись  на честном
слове до Мирного -- прокопченные, обмороженные, грязные до невозможности. По
сравнению  с тогдашним нашим видом  согодня мы как джентльмены, лорды  перед
королевским приемом!.. Отдохнули, подлечились и  стали  готовиться  к новому
походу...
     На  Востоке  спиртное  идет плохо -- из-за кислородного голодания. Даже
первосортный коньяк, от которого на  Большой земле никто бы не отказался,  в
нашей каюткомпапии не пользовался  столь  заслуженным  вниманием. Но сегодня
выпили все, в  том  числе  самые убежденные трезвенники. Понемножку, но все.
Пили  за походников, железных  людей, никогда не покидающих друга в беде, за
Тимофеича,  за  нерушимую полярную дружбу.  А в  заключение прозвучал  такой
тост:
     -- Есть два  Евгения Зимина. Они  не родственники и даже не знакомые --
просто тезки  и  однофамильцы. Один -- симпатичный юноша, знаменитый на  всю
страну. Он превосходно играет  в хоккей и о нем чуть ли не каждый день можно
прочесть в газетах. Другой Евгений  Зимин, бывший майор-танкист, закончивший
войну  с  пятью  боевыми  орденами,  прошел  двадцать  тысяч  километров  по
Антарктиде -- больше, чем любой другой полярник мира. Шесть раз он пересекал
ледовый   континент,    ведя    за    своей    флагманской   "Харьковчанкой"
санно-гусеничные  поезда. Этого  Евгения Зимина, героя без Золотой Звезды на
груди, знают лишь полярники и специалисты. Таь выпьем же за папу Зимина и за
то, чтобы слава распределялась по праву!
     И  мы  выпили.  А  потом  долго  сидели,  до глубокой  ночи,  и  "бойцы
вспоминали минувшие дни".
     Вот фамилии одиннадцати  участников  ставшего легендарным в  Антарктиде
санно-гусеничного  похода  в  марте  --  апреле  1969  года:  Зимин  Евгений
Александрович -- начальник поезда, Копылов Юрий --  инженер-механик, Ненахов
Александр --  механик-водитель, Сахаров Виктор  -- механик-водитель, Соболев
Василий -- механикводитель,  Семенов  Виктор --  механик-водитель, Пальчиков
Юрий -- механик-водитель, Морозов Николай -- штурман, Жомов Борис -- радист,
Дыняк Николай -- повар, Борисов Анатолий -- врач-хирург.
     Впечатления последних дней
     Нет такой книги, автор которой упустил бы случай сообщить читателю, что
время летит быстро. Даже классики мировой литературы и те не отказывали себе
в  удовольствии  констатировать  эту   суровую  истину.  Поэтому   не  стану
оригинальничать и  лишать  свое  повествование столь привычных для  читателя
слов: "Не успел я оглянуться..."
     Итак, не успел  я оглянуться,  как  закончился январь.  Время  жить  на
Востоке кончилось, пришло время улетать. Так  требовала  программа: месяц на
Востоке,  месяц в  Мирном  и на "Оби" вдоль Антарктиды,  с  высадкой на всех
остальных  советских   полярных  станциях.  Американцы  за  нами  так  и  не
прилетели: видимо, забыли в сутолоке будней  о  своем  обещании,  и на Южный
полюс я не попал, и свидетельства о поездке на тракторе вокруг земной оси не
получил   "Полюсом  больше,  полюсом  меньше..."  --  утешал   меня  Валерий
Ельсиновский. И  был по-своему прав, этот философ с  мушкетерской  бородкой:
всего на свете не увидишь,  а если  увидишь, то не опишешь, а  если опишешь,
все равно тебе не поверят.
     Впрочем, за  последнюю  неделю на меня обрушилось  столько впечатлений,
что о Южном полюсе и вспомнить было некогда.
     В  одно прекрасное утро Василий  Семенович  пригласил  меня  на  монтаж
домика. На  своем полярном веку Сидоров соорудил на обоих полушариях десятки
разных  строений,  и под  его  руководством работа шла  быстро,  без  всяких
задержек. Я уже рассказывал,  как  монтируют домик, и вряд ли  стал бы вновь
тащить читателя на стройплощадку, если бы не два обстоятельства
     Первое  из них  связано с тем, что  ночью из Мирного прилетел начальник
экспедиции Гербович  -- знакомиться  с положением  на Востоке  и  состоянием
техники у  походников.  Приезд высокого  начальства,  как  известно,  всегда
создает  напряжение,  и восточники  постарались  не  ударить в грязь  лицом:
прибрали  помещения  и  рабочие  места,  чисто выбрились, переоделись во все
свежее и вообще выглядели орлами. В этот день из-за перестановок в графике я
вновь  оказался  дежурным  по  станции,  и  это привело  к  трагикомическому
происшествию.
     Возвращаюсь  на  стройплощадку.  Начав работу с нуля, мы к полудню  уже
установили  фундамент, собрали  соединительные стяжки и только приготовились
монтировать  панели,   как  рядом  с  нами   выросла  монументальная  фигура
начальника экспедиции. Без видимых  усилий подняв  тяжелую панель, Владислав
Иосифович поставил ее на место и пошел за следующей.
     -- Вот  это  мощь!  -- завистливо  проговорил один из нас. -- Подъемный
кран!
     Я  всегда с большим  уважением относился к Гербовичу и знал, что  он не
принадлежит к числу тех руководителей,  которые любят смотреть, как работают
другие,  но в тот момент сообразил, что  на моих глазах  происходит вопиющее
нарушение правил внутреннего распорядка.
     -- Владислав  Иосифович, -- обратился я к начальнику экспедиции, -- как
дежурный до станции вынужден отстранить вас от работы!
     Свидетели этой сцены  замерли, а  я, выдержав  эффектную паузу, пояснил
казенным голосом:
     --  Согласно  инструкции,  каждый  человек,  прилетающий на  Восток,  в
течение трех дней не  должен  поднимать тяжести и делать резкие движения. Вы
сорветесь,  а кто  за вас отвечать  будет? Дежурный.  С кого  стружку  будут
снимать? С нашего брата дежурного!
     -- Ничего  не поделаешь, Владислав Иосифович, --  сокрушенно проговорил
Сидоров. -- Санин у нас типичный бюрократ!
     Полярная    демократия     восторжествовала:    начальник    экспедиции
беспрекословно подчинился справедливому требованию дежурного.
     Еще большее  удовлетворение доставило мне  второе обстоятельство. Вымыв
после обеда посуду и  прибрав кают-компанию, я собирался было мирно посидеть
в обществе походников за чашкой чаю, как вдруг Василий Семенович спросил:
     -- А  почему вы не одеваетесь? Разве я  еще не сказал, что назначил вас
прорабом?
     Мой язык присох к гортани -- так ошеломила меня неслыханная честь.
     -- Да, вы прораб, -- подтвердил Сидоров. -- Сколачивайте себе бригаду и
завершайте монтаж.
     И я сколотил  и закончил.  А за ужином  Сидоров наградил мою бригаду (в
которой, кстати говоря, оказался и Владислав Иосифович, добившийся допуска к
работе без права подъема тяжестей) пачкой великолепных  сигарет. Более того,
Семеныч был так потрясен тем, что смонтированный под моим руководством домик
не   разваливается  от  первого  прикосновения,   что  поручил   мне  начать
строительство   дизельной  --  решение,  иэ-за  которого  долго  потом  себя
проклинал,  ибо  я так лихо  собрал  стены,  что между двумя из них осталась
десятисантиметровая щель. Панели пришлось разбирать, а прораба разжаловали и
бросили  на  низовку.  По  наивности  я  думал,  что  мой  провал  останется
неизвестным широкой публике, но не тут-то было. Через три  недели,  когда  в
кают-компании  Мирного  на  вечере  художествонной  самодеятельности  ребята
исполняли частушки, у меня от удивления отвисла челюсть:
     Некто в должности прораба
     На Востоке строил ДЭС
     И у него на целу залу
     Не хватило материалу!
     В этот момент на обычно непроницаемом лице Владислава Иосифовича слегка
дрогнул  один мускул, и  я понял, кто подарил критиканам с баяном сюжет  для
частушки.
     В кают-компании шел разговор.
     -- С тягачами и не такое бывает, -- рассказывал  один из исходников. --
Семеныч   был   тогда   начальником   Востока,   подтвердит.  В   тот   день
механик-водитель  расчищал  полосу, доработал до полудня  и  поехал обедать.
Коробка скоростей  включалась  плохо, и, чтобы с ней  потом не возиться,  он
выжал палкой сцепления и  кое-как ее  закрепил. И вот, пока он уплетал борщ,
палка под воздействием вибрации от работы мотора выскочила, и тягач пошел! А
механик спокойно  отобедал, перекурил, вышел из  кают-компании  --  батюшки!
Машина уже в трех километрах!
     -- Семеныч, тягач удрал!
     -- Кто, кто удрал?
     -- Тягач!
     -- Доктор,  --  говорит Семеныч,  --  переутомился товарищ, выпиши  ему
полстакана валерьянки.
     Короче,  пока  заводили  трактор,  бродяга  тягач  ушел  километров  на
пятнадцать. К счастью, уперся в заструг и заглох -- а то попробуй догони его
на тракторе!
     --  Ничего  не  выдумал,  было  такое,  -- с  удовольствием  подтвердил
Сидоров.
     Заканчивался прощальный обед, скоро санно-гусеничный поезд отправится в
обратный путь.
     -- Будь  человеком,  Вася,  отдай Тимофеича, -- в десятый раз, но уже с
безнадежностью в голосе просил Зимин.
     --  Бери...  --  кивнул  Сидоров,  --  ...ящик  коньяка, икру, запасные
каэшки, унты... Что хочешь -- поезду ничего не жалко.
     -- А Тимофеич?..
     -- Останется на Востоке,  пока не закончу  дизельную. В тот день, когда
смонтирует систему -- отпущу, и ни минутой раньше.
     -- Отдай, будь другом! -- взывал Зимин.
     -- Дружба дружбой,  а Тимофеич  врозь,  -- отшутился Сидоров.  -- Каких
ребят тебе даю! Дима Марцинюк, Коля Валюшкин -- мало?
     -- Добавь Тимофеича -- твой портрет над кроватью повешу!
     -- Можешь самого меня повесить -- не отдам.
     На  другом  конце  стола хохот. Это Валерий Фисенко  изображал  в лицах
будущее своих соседей через пятьдесят лет.
     --  Пивной  ларек,   очередь.  Подходит  Коля   и  хрипит  собравшимся:
"Плесните, братки, про Восток расскажу!"
     Ребята  шутят,  смеются,  а  на  душе  скребут кошки: нелегко  придется
походникам!  Им  еще хотя  бы  с  недельку отдохнуть,  набрать по  нескольку
килограммов веса,  но  нельзя:  нужно  успеть вернуться в  Мирный до прихода
"Оби", времени в обрез.
     --  Может, на самолете обратно полетишь? -- с улыбкой спросил Сидоров у
Зимина.
     --  Нет  уж,  --  поежился  Зимин  и подмигнул Луговому.  --  На тягаче
надежнее. Правда, Ваня?
     -- Тягач, он свой, как  лошадь, --  прогудел Луговой. -- Ну их  к бису,
самолеты, вертайся на гусеницах!
     Мы уже знали,  чем объяснялась такая "самолетофобия".  Как-то  Зимину и
Луговому  довелось лететь  в Мирный  на ЛИ-2. Погода  была хорошая, ничто не
предвещало  неожиданностей. За  несколько  минут  до посадки пилот  выпустил
лыжи:  одна вышла,  а вторая  ни  в  какую! А  горючее  кончается!  Пришлось
садиться  на  одну лыжу.  Как  рассказывал Луговой,  обнялись они с  Зиминым
покрепче и мысленно послали родным  и близким приветственные радиограммы. Но
все  обошлось, самолет сел, лишь  погнув  крыло.  Правда,  Луговой ухитрился
разбить нос  о свое же  колено,  но  это  уже  "косметика", как  говорил сам
пострадавший.
     Походники уходили в хорошем настроении. Щедрый Сидоров из своих запасов
обул и одел обносившихся в походе ребят,  поделился  лучшими продуктами.  Из
Мирного  на  смену  заболевшему Александру  Ненахову прилетел  Лев  Черепов,
неиссякаемый оптимизм которого наверняка  пригодится в трудном пути. К  тому
же с поездом  идет веселая  компания  магнитологов  --  Майсурадзе, Блинов и
Валюшкин,  которые  будут  устанавливать по дороге автоматические станции  с
атомными  источниками  энергии  --  первые автоматы  по  изучению  магнитных
явлений в  Антарктиде. Объятия, поцелуи  --  и  по приказу Зимина его ребята
разошлись по машинам. Но Тимофеич решил продлить проводы. Заведя свой тягач,
он  рванул  вперед  на  два  километра и  остановился,  тем  самым  дав  нам
возможность прокатиться на поезде.
     Я выбрал "Харьковчанку" -- одну из трех знаменитых машин, изготовленных
специально  для антарктических полярников  рабочими Харьковского тракторного
завода.  Выбрал  с умыслом: я  был  уверен, что  водитель Виктор Сахаров  не
откажет мне в  удовольствии посидеть  за рычагами.  И Виктор не обманул моих
ожиданий:  уступил свое  место, и  я по  проложенной  Тимофеичем  колее гнал
"Харьковчанку"  один  километр  четыреста  метров.  Цифры  эти   привожу  не
случайно.  Дело в  том, что после  меня выпросил  у  Сахарова рычаги Валерий
Ельсиновский.  Он вел  машину  каких-то  жалких  шестьсот  метров,  но, едва
остановившись, начал доказывать, что  протянул ее по Антарктиде больше меня.
К счастью, нашлись честные люди, восстановившие историческую правду: Сахаров
и штурман Морозов заверили  подлинность приведенных мною цифр. И вы думаете,
что доктор успокоился? Как  бы не так! Он тут же сочинил небылицу, что якобы
один водитель  на остановке разводил руками и удивлялся: "В жизни  не  видел
такую хромающую на обе ноги "Харьковчанку"! Уж не Санин ли ее случайно вел?"
Разумеется,  свидетели подтвердили, что  я орудовал  рычагами как  подлинный
мастер.
     Последние  объятия,  ракетные  залпы  -- и  поезд ушел в свой далекий и
трудный путь.  Мы  следили за ним, пока хватало  глаз, а потом, молчаливые и
торжественные, отправились на станцию.
     --  Золотые  ребята,  железные люди!  --  запуская  тягач,  растроганно
говорил Тимофеич и  вытирал мокрое лицо. -- Хотите  верьте,  хотите нет, но,
когда я прощался этими мошенниками и стилягами, из глаз посыпались вот такие
слезы, как орех...
     И ещо из впечатлений последних дней.
     Зная любовь корреспондентов ко  всякого рода рекордам, мне за одно утро
преподнесли их целых три.
     Перечень открыли Борис Сергеев и Коля Фищев, запустив зонд на сорок три
километра --  рекорд  Востока  за  все  годы!  Верный  своему слову  Сидоров
"выставился" на  бутылку  коньяку, и аэрологов  немедленно  окружила веселая
толпа: каждый доказывал свою причастность к успеху.
     -- Я вас такой яишницей накормил, что за пятьдесят могли  запустить! --
подчеркивал свои заслуги Павел Смирнов.
     -- Пересолил ты свою яишницу! -- "топил" конкурента Валерий Фисенко. --
И тебя, Сашок, мы близко к коньяку не подпустим. Мы знаем, кто нам помогал!
     -- "Нам"? --  поражался такой наглостью Саша Дергунов. -- Я хоть погоду
предсказал, а ты?
     -- Я?! -- Валера плутовски пучил свои глаза и вздымал  руки, призывая в
свидетели всевышнего. -- А кто сегодня  утром дал Борису прикурить?  Кто,  я
тебя спрашиваю?
     Второй рекорд зафиксировал Саша  Дергунов: поднялась пурга, какой летом
на Востоке еще не бывало. Но за это достижение  коньяка не полагалось; более
того,  Фисенко не наскреб лишь двух  голосов, чтобы наградить  "рекордсмена"
нарядом вне очереди.
     И третий, самый главный рекорд: впервые в такую пургу, при почти полном
отсутствии  видимости,  на Востоке сели самолеты  благодаря вводу в действие
радиопеленгатора.  Помню, что разгружали  мы в тот  день  продукты:  ящики с
консервами,  мясными полуфабрикатами, яйцами, вареньем и прочее. Из-за пурги
открыли не подветренный транспортный люк, а противоположный -- пассажирский,
и мы, столпившись внизу,  по очереди принимали сверху ящики. Когда подходила
моя очередь, а шел тяжелый ящик, меня как бы случайно выталкивали в сторону,
а  когда   спускалась  какая-нибудь  двухкилограммовая  коробка,  раздавался
дружный рев:  "Где Санин?"  Судя по тому, что  веселее всех при  этом скалил
зубы  Ельсиновский,  легко было  догадаться,  что обструкцию устроил  он.  К
сожалению, у меня так и не хватило времени отомстить ему как следует.
     Арнаутов и Миклишанский  хватались за  головы: получили  радиограмму от
своего  шефа-академика с  требованием добыть и привезти  снежные монолиты  с
глубины шести метров!  Это на Востоке, где один метр выпилишь --  семь потов
прольешь... Лишь Терехов воспринял прикаа как философ.
     --  Шесть  метров  --  не шестьдесят,  --  рассудил  он.  --  За  мной,
кандидаты!
     Для  карьера  геохимики выбрали снежную  целину  метрах  в  трехстах от
станции   и  категорически  запретили  механикам-водителям  приближаться  на
машинах к заповедному месту -- науку устраивает лишь  стерильно чистый снег.
В  первый же день работы Гена  растянул руку,  сильно  страдал  от  боли, но
остался  верен себе: притащил якобы с  карьера старую,  разорванную  дамскую
перчатку и шумно демонстрировал свою "находку".
     -- Найдено на глубине двух метров! -- вещал он. -- Если  учесть, что на
Востоке  выпадает в  год  лишь несколько  сантиметров  осадков, то ясно, что
перчатка  потеряна  лет сто  назад!  Гера,  почему  молчит твоя рация? Беги,
возвести   миру:   "Загадка  станции   Восток!   Перчатка  неизвестной  дамы
девятнадцатого века!"
     Но  зато  у  своего  карьера  геохимики  теряли  чувство  юмора. Стоило
невдалеке прогромыхать тягачу,  как они  выскакивали наверх и дружно грозили
нарушителю кулаками. А что творилось,  если  посетитель осмеливался закурить
или, страшно  сказать,  бросить  окурок  в  районе  карьера!  Такой  человек
обзывался Геростратом,  Савонаролой, лжеученым,  гусем  лапчатым  и позорным
пятном, а  в заключение выталкивался в  шею подальше  от священного научного
объекта.  А на  ослепительно белые  двухпудовые  снежные монолиты  геохимики
старались   не   дышать.  Они   упаковывали   драгоценный   снег  сначала  в
полиэтиленовые,  а затем в  бумажные мешки и надписывали:  взят  с  такой-то
глубины, там-то и тогда-то. Один мешок надписал я, внеся тем самым некоторый
вклад в развитие геохимии. А что? Быть  может, именно в моем мешке оказались
космические частицы,  которые позволят ученым еще более успешно  карабкаться
по каменистым тропам науки.
     В эти  дни произошло событие, вызвавшее  на станции всеобщий энтузиазм:
Арнаутов  решил остаться на год! В последнее время он мучительно  колебался,
вспоминая своего трехлетнего Вовочку  и красавицу жену Олечку, день рождения
которой  мы отмечали  всем  коллективом,  но капля  долбит  камень,  и  Гену
уговорили. Сидоров срочно связался по радио с Гербовичем, получил "добро", и
Гена вместе с добровольными помощниками сел  писать  заявление на имя своего
академика. У  меня сохранился первый  вариант  этого  документа,  отразивший
легкомысленное настроение помощников:
     "В  связи  с  тем,  что коллектив  Востока  не может обойтись без  моих
дежурств по камбузу, а также учитывая необходимость обыграть Ельсиновского в
настольный теннис, считаю  целесообразным  оставить  меня на  зимовку. Кроме
того,  прошу установить в  актовом зале института мой мраморный бюст. Целую.
Арнаутов".
     Гена  разогнал помощников,  написал  заявление, отправил его  и стал  с
волнением ждать ответа.
     Увы, отказал академик, к общему сожалению восточников. Каких-то фондов,
что ли, не хватило...
     В последний день  я  нанес еще два  визита.  Утром магнитолог  Владимир
Николаевич  Баранов, выполняя свое  обещание,  повел  меня в  святая  святых
станции  --  магнитный  павильон.  Мы  спустились   в  глубь  Антарктиды  по
шестнадцати  ступеням и  оказались  в  тоннеле  длиной  в несколько десятков
метров.  Передвигаться по нему можно было лишь  в  полусогнутом состоянии, а
длиннющий Баранов -- тот вообще выполнял цирковой номер, изгибая до мыслимых
пределов позвоночник.
     -- Не до  удобств, -- говорил  магнитолог, -- можете себе  представить,
сколько  труда и  так поглотил  этот храм. Пилили снег вручную и вытаскивали
его бадьями!
     По обеим сторонам тоннеля четыре крохотные каморки с установленными там
приборами.  В этом царстве вечного холода нет ни одного  железного предмета,
только медь и латунь.
     -- Вот здесь и выдает свои тайны геомагнитный полюс Земли. Не путать  с
магнитным полюсом! Тот находится в  районе французской станции Дюмон-Дюрвиля
и...  дрейфует со скоростью около одного  километра в год. Нам же повезло --
наш полюс теоретический и посему остается на месте.
     Я  полюбовался  хитроумными  приборами,   пошарил   глазами  в  поисках
магнитных  линий,   которые  где-то  здесь  должны  перекрещиваться,  но  не
обнаружил их, а спросить постеснялся: чего доброго, еще за невежду примут.
     Научное значение  магнитного  павильона на Востоке огромное. Получаемые
здесь данные о магнитном поле  Земли уникальны, они  в значительной  степени
облегчили и советским  и зарубежным ученым понимание  ряда процессов.  Каких
именно   --   не  имею   ни  малейшего  представления.  Ведущие  специалисты
антарктической экспедиции не раз пытались втолковать мне сущность магнитного
поля, но почему-то  приходили в ярость, когда  после их получасовой лекции я
спрашивал,  за  какие команды они болеют.  Вообще я заметил,  что  некоторые
весьма даже уважаемые научные деятели развиты как-то односторонне.  Фарадей,
Эйнштейн,  Планк, Курчатов  --  этих  они знают  назубок, а спросите их, кто
такие Лев Яшин или Всеволод Бобров, изобразят из себя вопросительный знак.
     В  радиорубку  я  зашел   в   тот  момент,   когда  радист,  он  же  по
совместительству  почтмейстер Востока Гера Флоридов, вываливал из  мешка  на
стол груду писем.
     -- Родные? Поклонницы? Деловая почта? -- поинтересовался я.
     -- Филателисты... --  горестно вздохнул Гера. --  На неделю  обеспечили
работой...
     Сотни  писем  со  всех континентов!  Часа  два  я  просидел  над  ними,
умилялся, возмущался, смеялся и плакал. Ну  и корреспонденция! На что только
не  шли  филателисты, чтобы заполучить  в  свои  коллекции штемпель  станции
Восток! Как засвидетельствовал Гера, письма делятся на четыре группы.
     Умоляющие: "Я очень надеюсь, очень, очень, что вы не  откажете мне, при
всей  вашей  колоссальной занятости, поставить свою печать на мой конверт. Я
так  буду  вам  благодарна!   Дженни  Харрйс,   Бирмингем,   Великобритания"
Удовлетворено.
     Чрезмерно требовательные: "По получении сего прошу выслать два конверта
антарктической экспедиции  со  штемпелем станции  Восток. Штемпели  надлежит
ставить..." (дается указание, как и в каком углу конверта синьор А. Родригес
из  Каракаса желает  видеть печать).  Отклонено -- фирменные конверты весьма
дефицитны.
     Трогательно-наивные:  "К  Вам,  продолжателям   дела  Беллинсгаузена  и
Лазарева, выдающимся героям Антарктиды, обитателям полюса холода, обращаются
юные  филателисты города  Куйбышева! Просим  не отказать  в нашей  просьбе и
поставить   печати  на   прилагаемые   марки.   Миша,  Таня,   Капа,  Витя".
Удовлетворено.
     Уважительные:  "Милостивый  государь,  так  как я  коллекция Антарктида
почтовый штемпель  я  спрашивать Вы  послать меня  почтовый  штемпель  базис
Восток.  Благодарить   вы  преданный  Вам  успех  ваш   экспедиция.  Баккер,
Голландия". Удовлетворено.
     Удивительное это племя -- филателисты!
     Монолог Василия Сидорова
     Больше месяца  прожил  я на Востоке,  но такого  исключительно теплого,
дружеского  вечера  не  припомню.  И сама обстановка была  праздничная -- мы
отмечали 150-летие открытия Антарктиды  русскими моряками. И дела на станции
шли хорошо, и -- это, наверное,  самое  главное -- ребята  притерлись друг к
другу:  группа еще  недавно малознакомых  людей превратилась  в коллектив. В
этот  вечер  все  словно оттаяли.  Произошел  тот  долгожданный  переход  из
количества  в качество, когда оказавшиеся под одной крышей самые разные люди
стали друзьями.
     До двух  часов  ночи  мы  не расходились --  настолько велика оказалась
потребность в  дружеском общении. Сейчас мне уже  трудно воссоздать  картину
всего вечера,  но помню, что толчок заключительной и самой интересной  части
разговора был  дан  размышлениями об акклиматизации. Еще  конкретнее -- речь
зашла о моем срыве.
     Хотя за прошедший месяц я, как и  большинство ребят, сбросил пять-шесть
килограммов, но  на самочувствие  не  жаловался  --  организм  перестроился.
Дыхание  по-прежнему  было  затруднено, донимала  и сухость  воздуха, но сон
наладился, появилась  работоспособность --  словом, грех жаловаться.  И вот,
забыв про наставления бывалых восточников  и потеряв бдительность, я слишком
энергично  (для себя) поработал пилой  на заготовке  снега,  и  все началось
сначала. Сорвался.
     --  Ну,  в  этом-то  эпизоде  ничего загадочного  нет,  а вообще законы
акклиматизации  пока  еще непостижимы, --  размышлял Сидоров. --  В  Восьмую
экспедицию произошел такой  случай. Прилетел ионосферист, опытный  полярник,
уже дважды зимовавший на Востоке. Все шло нормально, и  вдруг начал синеть и
таять на глазах, а через несколько дней слег. Страшно  переживал,  но делать
нечего: пришлось  отправить в  Мирный. Прибыл ему  на смену дублер,  высокий
крепкий парень, кровь с молоком -- и через неделю свалился. Врач  настоял на
немедленной  эвакуации,  и  в  качестве  ионосфериста  из  Мирного  прилетел
начальник геофизического отряда. На двенадцатый день он так  исхудал, что мы
просто  были в панике -- как бы не произошел  трагический исход.  Пришлось и
этого дублера эвакуировать...
     -- Фактически  получалось  так:  сколько живешь на  Востоке,  столько и
акклиматизируешься, --  подтвердил  Зырянов.  --  Зато  уедешь и никогда  не
забудешь ни трудностей этой жизни, ни друзей, которых здесь приобрел.
     --  Говорят,  что  Антарктида -- безмикробный  континент, --  улыбнулся
Борис Сергеев. -- А  "вирус  Востока"?  Запиши, доктор,  в  свой отчет,  что
восточники поголовно заражены "вирусом дружбы". Наш Восток "трижды полюс" --
если учесть еще и полюс дружбы!
     И  в этот  момент произошло  удивительное  явление.  Слова  вроде  были
произнесены высокие  и торжественные,  приличествующие скорее собранию,  чем
обычному  разговору, но  никому от этого не  стало неловко. Наверное, задели
они какие-то струны  в душе каждого, и так задели, что ребята с  неожиданной
для  них  самих откровенностью  заговорили вдруг о  самом  сокровенном:  как
трепетали  от  страха  при  мысли, что не  выдержат  предъявляемых  Востоком
требований, о том, как они присматривались друг к другу  и теперь счастливы,
что стали членами  одной семьи, о своей жизни, женах, невестах, детях... Это
был разговор,  в котором раскрывались души, по-хорошему интимный  и чистый в
самом высоком значении этого слова.
     А завершился он монологом  Сидорова, который приведу  почти дословно --
так он врезался в мою память.
     --  Василий Семенович, --  припомнил  я,  -- как-то  еще на  "Визе"  вы
подсчитали, что из восемнадцати  лет,  прошедших со  дня свадьбы,  провели в
кругу семьи лишь три года, остальные пятнадцать мерзли на разных полушариях.
Я рассказал об этом факте Игорю Петровичу  Семенову и выразил свое отношение
таким восклицанием: "Вот мужественный человек!" И знаете, что  ответил Игорь
Петрович?
     -- Что же? -- улыбнулся Сидоров.
     -- "Мужественная жена"! -- возразил он.
     --  Что  ж,  Семенов  во многом  прав, -- Василий  Семенович  кивнул  и
задумался. -- Но не во всем...
     Так начался тот самый монолог.
     -- Вот доктор  раздавал всем нам анкеты  социологического обследования.
Там был вопрос: "По каким причинам вы стали  полярником?" Не стану  скрывать
своего ответа: "Это была цель моей жизни с юных лет". Так наверняка ответили
и  многие  мои  товарищи.  Капитан  Скотт   и  Нансен,   поход  "Челюскина",
папанинцы...  Мы,  тогдашние мальчишки, бредили Севером  наяву.  А дальше?..
Север, Антарктида -- это  как море, ими заболеваешь  на всю жизнь.  Человек,
хоть раз побывавший в высоких широтах, тянется туда снова и снова. Почему?..
Да, нам  часто приходится трудно. Но  сколько  радостей  мы  находим  в этой
трудной жизни! Где,  где еще можно вдохнуть такой необычайный аромат мужской
дружбы, где еще можно так проверить самого себя? Ты один на один с природой,
каждый день тебе нужно бороться со стихией, драться за жизнь. Но этого мало.
Здесь,  в  долгие  полярные  дни и  ночи,  ты  лучше познаешь  самого  себя,
проанализируешь  свою жизнь  и  решишь, правильно  ли  жил  и  какие  ошибки
совершил. И ты очищаешься. Раньше люди очищались от грехов в церкви, а мы --
на зимовке,  исповедуясь  друг  другу  и  самому  себе. А  чувство  глубокой
удовлетворенности  тем, что ты выполняешь свой  долг перед Родиной, тем, что
она ценит и не забывает тебя? А замечательный, ни с чем  не сравнимый момент
возвращения?  Возвращаешься --  по-другому  воспринимаешь  мир,  испытываешь
чувство обновления.  Если случилось на зимовке что-либо плохое -- забываешь,
вспоминаешь  только  хорошее, лучше и проще  относишься к людям, потому  что
научился прощать  случайное  и  ценить главное в  человеке.  Утончаются  все
чувства:  то, чего раньше  не замечал  в  суетливой жизни, видишь, как будто
заново прозрел. Смотришь на  березки -- так это уже не просто лес,  а другой
мир, смотришь и делаешь для себя открытия... Возвращение! Ради одного только
этого незабываемого ощущения стоит быть полярником. У нас, полярников, семьи
крепче.  Бытовые  мелочи, ссоры  из-за пустяков -- это нам чуждо, это  суета
смешная. Всю долгую  зимовку  в тебе  крепнет любовь  к  жене и детям,  и ты
рвешься к  ним всем своим существом, всей душой. Если чувство твое настоящее
-- разлука его укрепляет. Подходит корабль к Ленинграду -- рвем друг у друга
бинокли, потому что самые  боевые  жены даже на  Толбухин  маяк прорываются,
чтобы пораньше нас увидеть. И смотришь,  все глаза  проглядываешь: может,  и
моя здесь? А ребята посмеиваются: "Здесь твоя,  провинилась, наверное, вот и
примчалась!" А парень рубашку на себе рвет: "Моя --  провинилась? Выходи!" И
вот причал, и навстречу тебе бежит жена,  обнимаешь ее с трепетом, как будто
в юности... И каждое свое возвращение переживаешь юношескую любовь!.. Отпуск
у нас  большой,  до  пяти месяцев, --  успеваешь вдоволь наговориться, груду
книг, журналов прочитать, весь театральный репертуар пересмотреть, и в лесу,
на  море  с  семьей отдохнуть... А  потом...  Зовут к  себе  высокие широты!
Бывало, льдина треснет, перебираешься на другую, спасаешься от вала торосов,
и  сидят  ребята мокрые  в  палатках,  проклиная  ту минуту,  когда решились
променять Большую землю на дрейфующую  ледяную корку. А  через полгода те же
ребята виновато подходят и спрашивают: "Может, возьмешь к себе, Семеныч?" --
"А  зарекаться  больше  не будешь?"  Вздыхают,  разводят  руками: "Наверное,
буду..."
     Да,  будет,  но пойдет снова  и  снова!  Такова наша  полярная  судьба,
трудная и  завидная, которую  ни  на  какую  другую  настоящий  полярник  не
променяет...
     А через несколько часов прилетел самолет, и я покинул станцию Восток.
 * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
     Возвращение на Землю
     Первую часть этой книги я закончил расставанием со станцией Восток. Мне
не повезло. После десяти дней довольно мучительной акклиматизации на Востоке
я пришел в  себя, но  через  две недели  потерял бдительность:  сорвался  на
заготовке снега и вновь стал испытывать острый недостаток кислорода. В таком
состоянии я простился с восточниками,  сел в самолет и  улетел в Мирный. И в
конце  полета,  когда  ледяной  купол Антарктиды  начал  резко  понижаться к
побережью, я испытал  удивительное ощущение: в мой организм хлынул кислород.
Я не вдыхал, а буквально пил воздух, пил, словно воду, "длинными, как лассо,
глотками"  (см.  "Дети  капитана Гранта" -- так удовлетворял жажду патагонец
Талькав).  Я  насыщался кислородом и  заполнял им  все свои поры,  с  каждым
мгновением  утверждаясь в  мысли, что не вода и не  хлеб, а именно воздух --
главная потребность живого организма.
     Это  и  было первое впечатление  от Мирного --  обилие кислорода.  Дыши
сколько влезет, опьяняйся на здоровье.
     Второе впечатление -- возвращение на землю. Станция  Восток с ее вечным
холодом,  кислородным  голоданием и  отсутствием  органической  жизни словно
находится в другом мире; наверно, нигде на нашей с вами планете человек  так
мало  не уверен  в  том, что он  хозяин природы. Чем уж тут гордиться, когда
вокруг миллионы квадратных километров самой суровой в мире пустыни!
     А  в Мирном  можно увидеть  землю:  из-под снега  выступают  обнаженные
скальные  породы.  В Мирном -- два десятка  домиков, целый поселок.  Повсюду
расхаживают люди, иногда  даже без  каэшек, в одних  куртках,  потому  что в
полярное лето  здесь бывает плюсовая  температура. Летают поморники,  бродят
пингвины. В Мирном лают собаки! Сказочное удовольствие для человека услышать
благородный собачий лай. Другой мир!
     Через месяц  наступит антарктическая осень, потом зима, начнутся морозы
и едва ли  не сильнейшие  на континенте  пурги. Скроется на полгода  солнце,
уйдет на Родину последний корабль, разгонятся до пятидесяти метров в секунду
ветры,  и  миряне от домика к  домику  будут передвигаться ползком  либо  на
полусогнутых -- не отпуская от себя закрепленные  на  столбах леера. Но  это
произойдет  потом, а пока Мирный в глазах отставного  восточника  --  земля,
цивилизация и, главное, пункт, с которого начинается возвращение домой.
     Но расскажу о своей первой встрече  в  Мирном.  Итак, втягивая  в  себя
чудовищные  порции  воздуха,  я вышел  из  самолета  на  посадочную  полосу.
Навстречу шагал  бородатый грузчик в одной ковбойке. Бородач сбросил  с плеч
ящик и пригласил  меня в  свои объятия. Растроганный, я  принял приглашение,
думая про себя, какой хороший у туземцев Мирного обычай -- радушно встречать
незнакомого гостя. Туземец потерся о мое лицо бородой, которую я почтительно
чмокнул,  и  прогремел  над  моим  ухом:  "Привет,  Володя!" Это  был Рустам
Ташпулатов, микробиолог, кандидат наук  и  ныне  один  из  лучших  грузчиков
Мирного. На  широкие  плечи  Рустама  Сидоров  возложил  ответственность  за
доставку грузов  на Восток.  С глубоким сочувствием  выслушал  я монолог,  в
котором бедный микробиолог излил свою душу.
     -- В  то время как  на Востоке все занимаются своей научной программой,
-- воздев руки к солнцу и взяв его таким образом в свидетели, взывал Рустам,
--  я каждый день  таскаю  мешки, ящики  и доски... Федя,  укрой картошку!..
Вместо того  чтобы изучать  микрофлору в уникальных условиях Востока,  я уже
целый  месяц  ругаюсь  с  летчиками  из-за  каждого  килограмма.  Когда  это
кончится?..  Федя,  в этом  ящике яйца, а не гаечные ключи!.. Сердце  кровью
обливается. Кстати, я должен  был уже  взять у каждого восточника  на анализ
венозную  кровь.  Ведь  в  период  акклиматизации   это   бесценный  научный
материал!.. Федя, макароны в последнюю очередь!
     Федя  Львов, механик-водитель  и  ветеран  Востока, -- главный помощник
Рустама, Федя -- кандидат в члены созданного в период Двенадцатой экспедиции
Клуба "100", в который  принимались полярники весом от центнера и более. При
своей огромной массе  Федя, однако, достаточно  подвижен, ловок и, что очень
важно для грузчика, умеет находить общий язык с летчиками.
     Поругавшись с  Федей, Рустам  возвратился ко мне. Я заверил его, что на
Востоке  сейчас  строительная  лихорадка и он, Рустам,  занимался бы там  не
столько микрофлорой, сколько плотницкими работами. Строят домики, дизельную,
новую  кают-компанию,  и  главное  требование,  которое  Сидоров предъявляет
научным  работникам,  -- поточнее  забивать гвозди.  И  забить  их нужно  до
наступления  мартовских  морозов.  К  тому  времени  Рустам  как  раз успеет
выполнить свою  миссию грузчика и  прилетит  на Восток, где ребята только  и
ждут, как бы  отдать на анализ  венозную кровь и все прочее, необходимое для
успешного развития микробиологической науки.
     Успокоенный Рустам побежал загружать самолет,  а  я вместе с  летчиками
сел в вездеход и  отправился в Мирный. Несколько минут езды -- и меня вместе
с вещами выгрузили  у входа  в какое-то подземелье.  Я спустился по лестнице
вниз и  столкнулся лицом  к лицу  с выходящим из своего кабинета Владиславом
Иосифовичем Гербовичем. Он испытующе посмотрел на захмелевшего  от кислорода
гостя и,  видимо, понял, что общаться тот может только  с подушкой. Поэтому,
не  обращая  внимания  на мои довольно-таки неуверенные  протесты, начальник
ввел меня в крохотную  комнатушку и велел отдыхать. Бормоча про себя: "Зачем
отдыхать, вот  еще --  отдыхать, что я, в санаторий  приехал?" --  я кое-как
сорвал с  ног унты,  сбросил  каэшку, рухнул на  постель  и проспал двадцать
часов подряд.
     Остров пингвинов
     О Мирном  много  писали.  Читатель,  знакомый  с превосходными  книгами
Трешникова, Смуула и Пескова, знает, что  расположился Мирный на берегу моря
Дейвиса  между  двумя  сопками,  Комсомольской  и Радио.  С Мирного началось
освоение Антарктиды советскими полярниками. В феврале  1956  года  на  этот,
тогда еще пустынный, берег пришли люди и, к превеликому удивлению нескольких
тысяч  пингвинов, развили  бурную деятельность. Со  времени  первых  зимовок
Мирный неузнаваем. В наше время, когда  города  и  поселки  растут вверх, он
ушел   вниз  --  жилые   дома,   образующие  улицу  Ленина,  давно  занесены
многометровым  слоем  снега. Так  что  ныне  обсерватория Мирный  -- поселок
подземный, вернее, подснежный, наверху торчат лишь макушки тамбуров размером
с небольшой курятник,  что  сдают в  окрестностях  Москвы дачникам  в разгар
сезона.  Правда,  несколько  домов  не  засыпаны  и   гордо  возвышаются  на
поверхности -- необъяснимая аэродинамическая загадка.
     С разных  сторон Мирный окаймляют зоны ледниковых трещин. Прогуливаться
в этих зонах -- занятие бесперспективное, ибо  глубина трещин, как говорят в
Антарктиде,  -- "до  конца географии". Через поселок проходит Южный полярный
круг, о  чем  свидетельствует  столб, врытый в снег  специально для фото-  и
кинолюбителей.  По  количеству израсходованной  на  него  пленки этот  столб
занимает второе место в мире (после Эйфелевой башни).
     Берег  обры