Версия для печати

Сергей Довлатов.
Рассказы

Встретились, поговорили
Виноград




     Сергей Довлатов.
     Встретились, поговорили


   Все   считали   его  неудачником.  Даже  фамилия  у  него  была  какая-то
легкомысленная -- Головкер. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому
человеку, склонному к рефлексии. Головкер был именно таким человеком.
   В школе его  умудрились  просто  не  заметить.  Учителя  на  родительских
собраниях  говорили  только про отличников и двоечников. Среднему школьнику,
вроде Головкера, уделялось не больше минуты.
   В самодеятельности Головкер не участвовал. Рисовать  и  стихи  писать  не
умел. Даже читал стихи, как говорится, без выражения.
   Уроков  физкультуры  не  посещал.  Был освобожден из-за плоскостопия. Что
такое плоскостопие -- загадка. Я думаю -- всего  лишь  повод  не  заниматься
физкультурой.
   Учитель пения говорил ему:
   -- Голоса у тебя нет. И души вроде бы тоже нет.
   Учитель скорбно приподнимал брови и заканчивал:
   -- Чем ты поешь, Головкер?..
   Общественной  работой  Головкер не занимался. В театр ходить не любил. На
пионерских собраниях Головкера спрашивали:
   -- Чем  ты  увлекаешься?  Чему  уделяешь  свободное  время?   Может,   ты
что-нибудь коллекционируешь, Головкер?
   -- Да, -- вяло отвечал Головкер.
   -- Что?
   -- Да так.
   -- Что именно?
   -- Деньги.
   -- Ты копишь деньги?
   -- Ну.
   -- Зачем?
   -- То есть как зачем? Хочу купить.
   -- Что?
   -- Так, одну вещь.
   -- Какую? Ответь. Коллектив тебя спрашивает.
   -- Зимнее пальто, -- отвечал Головкер...
   Закончив школу, Головкер поступил в институт. Тогда считалось, что это --
единственная  дорога  в  жизни.  Конкурс  почти везде был огромный. Головкер
поступил осмотрительно. Подал документы туда,  где  конкурса  фактически  не
было. Конкретно -- в санитарно-гигиенический институт.
   Там  он  проучился  шесть  лет.  Причем  так  же,  как  в  школе, остался
незамеченным. В  самодеятельности  не  участвовал.  Провокационных  вопросов
лекторам не задавал. Девушек избегал. Вина не пил. К спорту был равнодушен.
   Когда  Головкер  женился,  все  были  поражены.  Уж  очень мало выделялся
Головкер, чтобы стать для  кого-то  единственным  и  незаменимым.  Казалось,
Головкер   не   может   быть  предметом  выбора.  Не  может  стать  объектом
предпочтения. У Головкера совершенно не было индивидуальных качеств.
   И   все-таки   он   женился.   Лиза   Маковская   была   его   абсолютной
противоположностью.  Она  была рыжая, дерзкая и привлекательная. Она курила,
сквернословила и пела в факультетском джазе. Вокруг нее постоянно  толпились
спортивные, хорошо одетые молодые люди.
   Все ухаживали за Лизой. Замуж она так и не вышла. А на пятом курсе родила
ребенка.  Девочка  была  походка на маму. А также на заместителя комсорга по
идеологии.
   Короче, Лиза превратилась в женщину трудной судьбы. Высказывалась цинично
и раздраженно. К двадцати пяти годам успела разочароваться в жизни.
   И тут появился Головкер. Молчаливый, застенчивый. Приносил ей не цветы, а
овощи и фрукты для ребенка. Влечения своего  не  проявлял.  Мелкие  домашние
поручения выполнял безукоризненно.
   Как-то  они  пили  чай  с  мармеладом.  Девочка спала за ширмой. Головкер
встал. Лиза говорит:
   -- Интродукция затянулась. Мы должны переспать или расстаться.
   -- С удовольствием, -- ответил Головкер, -- только в другой раз.  Я  могу
остаться в пятницу. Или в субботу.
   -- Нет, сегодня, -- раздражительно выговорила Лиза, -- я этого хочу.
   -- Я тоже, -- просто ответил Головкер.
   И затем:
   -- Останусь,   если   вы  добавите  мне  рубль  на  такси.  С  возвратом,
разумеется...
   Так они стали мужем и женой. Муж был инспектором-гигиенистом в управлении
столовых. Жена, отдав ребенка в детский сад, поступила на фабрику.  Работала
там в местной амбулатории.
   А  потом  начались скандалы. Причем без всяких оснований. Просто Головкер
был доволен жизнью, а Лиза нет.
   Головкер  приобрел  в  рассрочку  цветной  телевизор  и  шкаф.  Купил   в
зоомагазине  аквариум.  Стал задумываться о кооперативе. Лиза в ответ на это
говорила:
   -- Зачем? Что это меняет?
   И дальше:
   -- Неужели это все? Ведь годы-то идут...
   Лиза,  что  называется,  задумывалась  о  жизни.  Прерывая   стирку   или
откладывая шитье, говорила:
   -- Ради  чего все это? Ну, хорошо, съем я еще две тысячи пирожных. Изношу
двенадцать пар сапог. Съезжу в Прибалтику раз десять...
   Головкер не задумывался о таких серьезных вещах. Он спрашивал: "Чем  тебя
не устраивает Прибалтика?" Он вообще не думал. Он просто жил и все.
   Лишь  однажды  Головкер  погрузился  в  раздумье. Это продолжалось больше
сорока минут. Затем он сказал:
   -- Лиза, послушай. Когда я  был  студентом  первого  курса,  Дима  Фогель
написал  эпиграмму:  "У  Головкера  Боба попа втрое шире лба!" Ты слышишь? Я
тогда обиделся, а сейчас подумал -- все нормально. Попа и должна  быть  шире
лба. Причем как раз втрое, я специально измерял...
   -- И ты, -- спросила Лиза, -- пять лет об этом думал?
   -- Нет, это только сегодня пришло мне в голову...
   Через год Лиза его презирала. Через три года -возненавидела.
   Головкер  это  чувствовал.  Старался  не  раздражать ее. Вечерами смотрел
телевизор. Или помогал соседу чинить "Жигули".
   Спали они вместе редко. Каждый  раз  это  была  ее  неожиданная  причуда.
Заканчивалось все слезами.
   А  потом  началась  эмиграция.  Сначало  это касалось только посторонних.
Потом начали уезжать знакомые. Чуть позже -- сослуживцы и друзья.
   Евреи, что называется, подняли головы. Вполголоса беседовали между собой.
Шелестели листками папиросной бумаги.
   В их среде  циркулировали  какие-то  особые  документы.  Распространялась
какая-то внутренняя информация. У них возникли какие-то свои дела.
   И тут Головкер неожиданно преобразился. Сначала он небрежно заявил:
   -- Давай уедем.
   Потом  заговорил  на  эту  тему более серьезно. Приводил какие-то доводы.
Цитировал письма какого-то Габи.
   Лиза сказала:
   -- Я не поеду. Здесь мама.  В  смысле  --  ее  могила.  Здесь  все  самое
дорогое. Здесь Эрмитаж...
   -- В котором ты не была лет десять.
   -- Да.  но  я  могу  пойти  туда  в  ближайшую  субботу... И наконец -- я
русская! Ты понимаешь -- русская!
   -- С этого бы и начинала, -- реагировал Головкер и обиженно замолчал. Как
будто заставил жену сознаться в преступлении.
   И вот Головкер уехал. Его отъезд,  как  это  чаще  всего  бывает,  слегка
напоминал развод.
   Эмиграция  выявила  странную  особенность.  А может быть, закономерность.
Развестись люди почему-то не  могли.  Разъехаться  по  двум  квартирам  было
трудно. А вот по разным странам -- легче.
   Поэтому  в эмиграции так много одиноких. Причем как мужчин, так и женщин.
В зависимости от того, кто был инициатором развода.
   Три месяца Головкер жил в Италии. Затем переехал в Соединенные Штаты.
   В Америке он неожиданно пришелся ко двору. На  родине  особенно  ценились
полоумные   герои   и   беспутные   таланты.  В  Америке  --  добросовестные
налогоплательщики и честные трудящиеся. Головкер пошел на курсы  английского
языка.  Научился водить машину. Работал массажистом, курьером, сторожем. Год
прослужил в  кар-сервисе.  Ухаживал  за  кроликами  на  ферме.  Подметал  на
специальной машине территорию аэропорта.
   Сначала  Головкер  купил  медальон  на такси. Потом участок земли на реке
Делавер. Еще через год -- по внутренней  цене  --  собственную  квартиру  на
Леффертс-бульваре.
   Такси  он сдал в аренду. Землю перепродал. Часть денег положил на срочный
вклад. На оставшиеся четырнадцать тысяч купил долю в ресторане "Али-баба".
   Жил он  в  хорошем  районе.  Костюмы  покупал  у  Блюмингдейла.  Ездил  в
"Олдсмобиле-ридженси".
   По  отношению  к  женщинам  Головкер  вел  себя  любезно.  Приглашал их в
хорошие, недорогие  рестораны.  Дарил  им  галантерею  и  косметику.  Причем
событий не форсировал.
   Американок  Головкер  уважал и стеснялся. Предпочитал соотечественниц без
детей. О женитьбе не думал.
   Три раза он побывал в Европе. Один раз в Израиле. Дважды в Канаде.
   Он  продавал  дома,  квартиры,  земельные  участки.  Дела  у   него   шли
замечательно.  Он  был  прирожденным  торговым агентом. Представителем чужих
интересов. То есть человеком без индивидуальности. Недаром существует  такой
короткий  анекдот.  Некто  звонит  торговому агенту и спрашивает: "Вы любите
Брамса?"...
   При  этом  Головкер  был  одновременно  услужлив   и   наделен   чувством
собственного достоинства. Сочетание редкое.
   С Лизой он не переписывался. Слишком уж трудно было писать из одного мира
-- в другой. С одной планеты -- на другую.
   Но  он  помогал  ей  и  дочке.  Сначала  отправлял  посылки. Впоследствии
ограничивался денежными переводами.
   Это было нормально. Ведь они развелись. А дочка, та вообще была приемная.
Хотя ее как раз Головкер вспоминал. Например, как он зашнуровывает крошечные
ботинки. Или застегивает ускользающие пуговицы на лифчике. И еще --  как  он
легонько встряхивает девочку, поправляя рейтузы.
   Лизу  он не вспоминал. Она превратилась в какуюто невидимую инстанцию. Во
что-то существенное, но безликое. В своего рода налоговое управление.
   А потом  неожиданно  все  изменилось.  У  Головкера  возникла  прямо-таки
навязчивая  идея.  Причем  не  исподволь,  а  сразу. В один прекрасный день.
Головкер даже помнил, когда  именно  это  случилось.  Между  часом  и  двумя
семнадцатого августа восемьдесят шестого года.
   Головкер ехал на машине в офис. Только что завершилась выгодная операция.
Комиссионные составили двенадцать тысяч.
   Автомобиль  легко  скользил  по  гудронированному  шоссе.  Головкер был в
светло-зеленом фланелевом  костюме.  В  левой  руке  его  дымилась  сигарета
"Кент".
   И  вдруг  он  увидел  себя  чужими глазами. Это бывает. А именно: глазами
своей бывшей жены. Вот мчится за рулем собственного автомобиля  процветающий
бизнесмен  Головкер.  Совесть  его  чиста, бумажник набит деньгами. В уютной
конторе его  ждет  миловидная  секретарша.  Здоровье  у  него  великолепное.
Гемоглобин?  Он  даже не знает, что это такое. У него все хорошо. Гладкая от
лосьона кожа. Дорогие ботинки не жмут. И вот Лиза смотрит на этого человека.
И думает: какое сокровище я потеряла!
   Так и  появилась  у  Головкера  навязчивая  идея.  А  именно:  он  должен
встретиться  с женой. Она поймет и убедится. А он только спросит: "Ну, как?"
-- и все. И больше ни единого слова... "Ну, как?.."
   Головкер представлял себе момент возвращения. Вот он  прилетает.  Едет  в
гостиницу.  Берет  напрокат машину. Меняет по курсу тысячу долларов. А может
быть -- две. Или три.
   Потом звонит ей: "Лиза? Это я... Что значит -- кто? Теперь узнала?..  Да,
проездом. Я, откровенно говоря, довольно-таки бизи... Хотя сегодня, в общем,
фри... Извини, что перехожу на английский..."
   Они  сидят  в  хорошем ресторане. Головкер заказывает. Лизе -- дичь. Себе
что-нибудь легкое. Немного спаржи, мусс... Коньяк? Предпочитаю "Кордон бле".
Армянский? Ну, давайте...
   Головкер провожает Лизу домой. Выходит  из  машины.  Распахивает  дверцу.
"Ну, прощай". И затем: "Ах да, тут сувениры".
   Головкер  протягивает  Лизе  сапфировое ожерелье. "Ведь это твой камень".
Затем -- пластиковый мешок с голубой канадской дубленкой. Учебный  компьютер
для Оли. Пакет с шерстяными вещами. Две пары сапог.
   Затем он мягко спрашивает:
   -- Могу  я  оставить тебе немного денег? Буквально -- полторы-две тысячи.
Чисто символически...
   Он мягко и настойчиво протягивает ей конверт.
   Она:
   -- Зайдешь?
   -- Прости, у меня завтра утром деловое  свидание.  Подумываю  о  скромной
концессии.  Что-нибудь  типа  хлопка.  А  может,  займусь электроникой. Меня
интересует рынок.
   Лиза:
   -- Рынок? Некрасовский или Кузнечный?
   Головкер улыбается:
   -- Я говорю о рынке сбыта...
   Вечером Лиза сидит у него в гостинице. Головкер снимает трубку:
   -- Шампанского.
   Затем:
   -- Ты полистай журналы, я должен сделать несколько звонков. Хэлло, мистер
Беляефф! Головкер спикинг. Представитель "Дорал эдженси"...
   Шампанское выпито. Лиза спрашивает:
   -- Мне остаться?
   Он -- мягко:
   -- Не стоит. В этой пуританской стране...
   Лиза перебивает его:
   -- Ты меня больше не любишь?
   Головкер:
   -- Не спрашивай меня об этом. Слишком поздно...
   Вот они идут по  набережной.  Заходят  в  Эрмитаж.  Разглядывают  полотна
итальянцев. Головкер произносит:
   -- Я  бы  купил  этого зеленоватого Тинторетто. Надо спросить -- может, у
большевиков есть что-то для продажи?..
   Мысли о встрече с женой не покидали  Головкера.  Это  было  странно.  Все
должно  быть  иначе.  Первые  годы человек тоскует о близких. Потом начинает
медленно  их  забывать.  И  наконец  остаются  лишь  контуры   воспоминаний.
Расплывчатые контуры на горизонте памяти, и все.
   У  Головкера все было по-другому. Сначала он не вспоминал про Лизу. Затем
стал изредка  подумывать  о  ней.  И  наконец  стал  думать  о  бывшей  жене
постоянно. С волнением, которое его удивляло. Которое пугало его самого.
   Причем  не  о  любви  задумывался  Головкер. И не о раскаянии бывшей жены
своей. Головкер думал о торжестве справедливости, логики и порядка.
   Вот он идет по Невскому. Заходит в кооперативный ресторан.  Оглядывается.
Пробегает глазами меню. Затем негромко произносит:
   -- Пошли отсюда!
   И все. "Пошли отсюда". И больше ни единого слова...
   Мысль  о  России  становилась неотступной. Воображаемые картины следовали
одна за другой. Целая череда  эмоций  представлялась  Головкеру:  удивление,
раздражение,  снисходительность.  Ему  четко  слышались  отдельные  фразы на
каждом этапе. Например -у фасада какого-то случайного здания:
   -- Пардон, что означает -- "Гипровторчермет"?
   Или -- в случае какого-то бытового неудобства:
   -- Большевики меня поистине умиляют.
   Или -- за чтением меню:
   -- Цены, я так полагаю, указаны в рублях?
   Или -- когда речь зайдет о нынешнем правительстве:
   -- Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти -- это катастрофа.
   Или -- если разговор пойдет об Америке:
   -- Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире.
   Или -- реплика в абстрактном духе.  На  случай,  если  произойдет  что-то
удивительное:
   -- Фантастика! Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри...
   У него были заготовлены реплики для всевозможных обстоятельств. Выходя из
приличного ресторана, Головкер скажет:
   -- Это уже не хамство. Однако все еще не сервис.
   Выходя из плохого, заметит:
   -- Такого я не припомню даже в Шанхае...
   Головкер вечно что-то бормотал, жестикулировал, смеялся. Путал английские
и русские слова. Вдруг становился задумчивым и молчаливым. Много курил.
   И  вот  он понял -- надо ехать. Просто заказать себе визу и купить билет.
Обойдется эта затея в четыре тысячи  долларов.  Включая  стоимость  билетов,
гостиницу, подарки и непредвиденные расходы.
   Времена  сейчас  относительно  либеральные.  Провокаций  быть  не должно.
Деньги есть.
   Оформление  документов  заняло  три   недели.   Билет   он   заказал   на
четырнадцатое сентября. Ходил по магазинам, выбирал подарки.
   Выяснилось,  что  у  него совсем мало друзей и знакомых. Родители умерли.
Двоюродная сестра жила в Казани. С однокурсниками Головкер не переписывался.
Имена одноклассников забыл.

   Оставались Лиза с дочкой. Оленьке должно было исполниться тринадцать лет.
Головкер не то чтобы любил эту печальную хрупкую девочку. Он к  ней  привык.
Тем более что она, почти единственная в мире, испытывала к нему уважение.
   Когда мать ее наказывала, она просила:
   -- Дядя Боря, купите мне яду...
   Головкер  привязался  к  девочке.  Ведь материнская и отцовская любовь --
совершенно разные. У матери это прежде всего -- кровное чувство.  А  у  отца
-душевное  влечение.  Отцы  предпочитают тех детей, которые рядом. Пусть они
даже и не родные.  Потому-то  злые  отчимы  встречаются  гораздо  реже,  чем
сердитые мачехи. Это отражено даже в народных сказках...
   Лизе  он  купил  пальто  и  сапоги.  Оле  -- шубку из натурального меха и
учебный компьютер. Плюс -рубашки, джинсы, туфли и белье. Какие-то  сувениры,
авторучки,  радиоприемники,  две  пары  часов. Короче, одними подарками были
заполнены два чемодана.
   Деньги Головкеру удалось поменять  из  расчета  один  к  шести.  Головкер
передал  какому-то  Файбышевскому около семисот долларов. В Ленинграде некая
Муза передаст ему четыре тысячи рублей.
   Летел Головкер самолетом американской компании.  Как  обычно,  чувствовал
себя зажиточным туристом. Небрежно заказал себе порцию джина.
   -- Блу джине энд тоник, -- пошутил Головкер, -- джинсы с тоником.
   Бортпроводница спросила:
   -- Вы из Польши?
   Неужели, подумал Головкер, у меня сохранился акцент?..
   В  Ленинградском  аэропорту  ему  не  понравилось.  Все  казалось серым и
однообразным. Может быть, из-за отсутствия рекламы. К. тому же  он  прилетел
сюда впервые. Так уж получилось. Тридцать два года здесь прожил, а самолетом
не летал.
   Головкер  подумал:  что  я  испытываю, шагнув на родную землю? И понял --
ничего особенного.
   Поместили его в гостинице "Октябрьская". Вскоре приехала Муза --  нервная
и беспокойно озирающаяся по сторонам. Оставила ему пакет с деньгами.
   Головкер  испытывал  страх,  усталость, волнение. Больше часа он провел в
гостинице, а Лизе так и  не  звонил.  Что-то  его  останавливало  и  пугало.
Слишком  долго,  оказывается, Головкер этого ждал. Может быть, все последние
годы. Может, все, что он делал и предпринимал,  было  рассчитано  только  на
Лизу? На ее внимание?
   Если  это  так,  задумался  Головкер,  сколько  же всего проносится мимо?
Живешь и не знаешь -- ради чего? Ради чего зарабатываешь деньги?  Ради  чего
обзаводишься собственностью? Ради чего переходишь на английский язык?
   Головкер  взглянул на часы -- половина десятого. Припомнил номер телефона
-- четыре, шестнадцать... И дальше -- сто пятьдесят  шесть.  Все  правильно.
Четыре  в  кубе...  Он  совершенно  забыл математику. Но телефон запомнил --
четыре, шестнадцать...  А  потом  --  те  же  шестнадцать  в  квадрате.  Сто
пятьдесят шесть...
   Потрясенный,  Головкер  услышал  звонок,  раздавшийся  в  его собственной
квартире. Один раз, другой, третий...
   -- Кто это? -- спросила Лиза.
   И через секунду:
   -- Говорите.
   И тогда он глухо выговорил:
   -- Квартира Головкеров? Лиза, ты меня узнаешь?
   -- Погоди, -- слышит он, -- я выключу чайник.
   И  дальше  --  тишина  на   целую   минуту.   Затем   какие-то   простые,
необязательные слова:
   -- Ты  приехал?  Я  надеюсь,  все  легально?  Как? Да ничего... В бассейн
ходит. У тебя дела? Ты путешествуешь?
   Головкер помолчал, затем ответил:
   -- Экспорт-импорт.  Тебе  это  не  интересно.   Подумываю   о   небольшой
концессии, типа хлопка...
   Далее он спросил как можно небрежнее:
   -- Надеюсь, увидимся?
   И для большей уверенности добавил:
   -- Я должен кое-что вам передать. Тебе и Оле.
   Он хотел сказать -- у меня два чемодана подарков. Но передумал.
   -- Завтра  я  работаю,  --  сказала  Лиза,  -- вечером Ольга приглашена к
Нахимовским. Послезавтра у нее репетиция. Ты надолго приехал? Позвони мне  в
четверг.
   -- Лиза,  --  проговорил он забытым жалобным тоном, -- еще нет десяти. Мы
столько лет не виделись. У меня два чемодана подарков. Могу я  приехать?  На
машине?
   -- У нас проблемы с этим делом.
   -- В смысле -- такси? Я же беру машину в рент...
   Вот  он  заходит (представлял себе Головкер) к человеку из "Автопроката".
Слышит:
   -- Обслуживаем только иностранцев.
   Головкер почти смущенно улыбается:
   -- Да я, знаете ли... Это самое...
   -- Я же говорю, -- повторяет чиновник,  --  только  для  иностранцев.  Вы
русский язык понимаете?
   -- С трудом, -- отвечает Головкер и переходит на английский...
   Лиза говорит:
   -- То  есть,  конечно,  приезжай.  Хотя,  ты  знаешь... В общем, я ложусь
довольно рано. Кстати, ты где?
   -- В "Октябрьской".
   -- Это минут сорок.
   -- Лиза!
   -- Хорошо, я жду. Но Олю я будить не собираюсь...
   Тут начались обычные советские  проблемы.  "Автопрокат"  закрылся.  Такси
поймать   не  удавалось.  Затормозил  какой-то  частник,  взял  у  Головкера
американскую сигарету и уехал.
   Приехал он в двенадцатом часу. Вернее, без четверти двенадцать. Позвонил.
Ему открыли. Бывшая жена заговорила сбивчиво и почти виновато:
   -- Заходи... Ты не изменился... Я, откровенно говоря,  рано  встаю...  Да
заходи  же  ты,  садись.  Поставить кофе?.. Совсем не изменился... Ты носишь
шляпу?
   -- Фирма "Борсалино", -- с отчаянием выговорил Головкер.
   Затем стащил нелепую, фисташкового цвета шляпу.
   -- Хочешь кофе?
   -- Не беспокойся.
   -- Оля, естественно, спит. Я дико устаю на работе.
   -- Я скоро уйду, -- ввернул Головкер.
   -- Я не об этом. Жить становится  все  труднее.  Гласность,  перестройка,
люди   возбуждены,   чего-то  ждут.  Если  Горбачева  снимут,  мы  этого  не
переживем... Ты сказал -- подарки?  Спасибо,  оставь  в  прихожей.  Чемоданы
вернуть?
   -- Почтой вышлешь, -- неожиданно улыбнулся Головкер.
   -- Нет, я серьезно.
   -- Скажи лучше, как ты живешь? Ты замужем?
   Он задал этот вопрос небрежно, с улыбкой.
   -- Нет. Времени нет. Хочешь кофе?
   -- Где ты его достаешь?
   -- Нигде.
   -- Почему же ты замуж не вышла?
   -- Жизнь  так  распорядилась. Мужиков-то достаточно, и все умирают насчет
пообщаться. А замуж -это дело серьезное. Ты не женился?
   -- Нет.
   -- Ну, как там в Америке?
   Головкер с радостью выговорил заранее приготовленную фразу:
   -- Знаешь, это прекрасно -- уважать страну, в которой живешь. Не  любить,
а именно уважать.
   Пауза.
   -- Может, взглянешь, что я там привез? Хотелось бы убедиться, что размеры
подходящие.
   -- Нам  все размеры подходящие, -- сказала Лиза, -- мы ведь безразмерные.
Вообще-то спасибо. Другой бы и забыл про эти алименты.
   -- Это не алименты, -- сказал Головкер, -- это просто так. Тебе и Оле.
   -- Знаешь, как вас теперь называют?
   -- Кого?
   -- Да вас.
   -- Кого это -- вас?
   -- Эмигрантов.
   -- Кто называет?
   -- В газетах пишут -- "наши  зарубежные  соотечественники".  А  также  --
"лица, в силу многих причин оказавшиеся за рубежом"...
   И  снова  пауза.  Еще  минута,  и  придется  уходить. В отчаянии Головкер
произносит:
   -- Лиза!
   -- Ну?
   Головкер несколько секунд молчит, затем вдруг:
   -- Ну, хочешь потанцуем?
   -- Что?
   -- У меня радиоприемник в чемодане.
   -- Ты ненормальный, Оля спит...
   Головкер лихорадочно думает -- ну, как еще ухаживают за  женщинами?  Как?
Подарки  остались  за  дверью.  В  ресторан  идти  поздно.  Танцевать она не
соглашается.
   И тут он вдруг сказал:
   -- Я пойду.
   -- Уже?.. А впрочем, скоро час. Надеюсь, ты мне позвонишь?
   -- Завтра у меня деловое свидание. Подумываю о небольшой концессии...
   -- Ты все равно звони. И спасибо за чемоданы.
   Не  за  чемоданы  обиделся  Головкер,  а  за  чемоданы  с  подарками.  Но
промолчал.
   -- Так я пойду, -- сказал он.
   -- Не обижайся. Я буквально падаю с ног.
   Лиза проводила его. Вышла на лестничную площадку.
   -- Прощай,   --   говорит,   --  мой  зарубежный  соотечественник.  Лицо,
оказавшееся за рубежом...
   Головкер выходит на улицу. Сначала ему кажется, что начался дождь. Но это
туман. В сгустившейся тьме расплываются желтые пятна фонарей.
   Из-за угла, качнувшись, выезжает  наполненный  светом  автобус.  Неважно,
куда он идет. Наверное, в центр. Куда еще могут вести дороги с окраины?
   Головкер  садится  в  автобус.  Опускает  монету.  Сонный  голос водителя
произносит:
    -- Следующая остановка -- Ропшинская, бывшая Зеленина, кольцо...
    Головкер выходит. Оказывается между пустырем  и  нескончаемой  кирпичной
стеной.  Вдали,  почти  на  горизонте,  темнеют  дома с мерцающими желтыми и
розовыми окнами.
    Откуда-то доносится гулкий монотонный стук. Как  будто  тикают  огромные
штампованные часы. Пахнет водорослями и больничной уборной.
    Головкер   выкуривает   последнюю  сигарету.  Около  часа  ловит  такси.
Интеллигентного вида шофер произносит: "Двойной тариф". Головкер механически
переводит его слова на английский: "Дабл такс". Почему? Лучше не спрашивать.
Да и зачем теперь Головкеру советские рубли?
   В дороге шофер заговаривает с ним о кооперации. Хвалит какого-то Нуйкина.
Ругает какого-то Забежинского.
   Головкер упорно молчит. Он думает -- кажется,  меня  впервые  приняли  за
иностранца.
   Затем  он  расплачивается с водителем. Дарит ему стандартную американскую
зажигалку. Тот, не поблагодарив, сует ее в карман.
   Головкер машет рукой:
   -- Приезжайте в Америку!
   -- Бензина не хватит, -- раздается в ответ...
   На освещенном тротуаре перед гостиницей  стоят  две  женщины  в  коротких
юбках. Одна из них вяло приближается к Головкеру:
   -- Мужчина, вы приезжий? Показать вам город и его окрестности?
   -- Показать, -- шепчет он каким-то выцветшим голосом.
   И затем:
   -- Вот только сигареты кончились.
   Женщина берет его под руку:
   -- Купишь в баре.
   Головкер  видит  ее  руки  с  длинными перламутровыми ногтями и туфли без
задников. Замечает внушительных размеров крест поверх  трикотажной  майки  с
надписью  "Хиропрактик  Альтшуллер".  Ловит  на  себе ее кокетливый и хмурый
взгляд. Затем почти неслышно выговаривает:
   -- Девушка, извиняюсь, вы проститутка?
   В ответ раздается:
   -- Пошлости говорить не обязательно. А я-то думала -- культурный интурист
с Европы.
   -- Я из Америки, -- сказал Головкер.
   -- Тем более... Дай три рубля вот этому, жирному.
   -- Деньги не проблема...
   Неожиданно Головкер почувствовал себя увереннее. Тем более  что  все  это
слегка напоминало западную жизнь.
   Через пять минут они сидели в баре. Тускло желтели лампы, скрытые от глаз
морскими  раковинами  из  алебастра.  Играла  музыка, показавшаяся Головкеру
старомодной. Между столиками бродили официанты, чем-то напоминавшие хасидов.
   Головкеру припомнилась хасидская  колония  в  районе  Монтиселло.  Этакий
черно-белый пережиток старины в цветном кинематографе обычной жизни...
   Они сидели в баре. Пахло карамелью, мокрой обувью и водорослями из близко
расположенной  уборной.  Над  стойкой  возвышался  мужчина офицерского типа.
Головкер протянул ему несколько долларов и сказал:
   -- Джинсы с тоником.
   Потом добавил со значением:
   -- Но без лимона.
   Он выпил и почувствовал себя еще лучше.
   -- Как вас зовут? -- спросил Головкер.
   -- Мамаша Люсенькой звала. А так -- Людмила.
   -- Руслан, -- находчиво представился Головкер.
   Он заказал еще два джина, купил сигареты.  Ему  хотелось  быть  любезным,
расточительным. Он шепнул:
   -- Вы типичная Лайза Минелли.
   -- Минелли? -- переспросила женщина и довольно сильно толкнула его в бок.
-- Размечтался...
   Людмилу  тут,  по-видимому,  знали. Кому-то она махнула рукой. Кого-то не
захотела видеть: "Извиняюсь, я пересяду".  Кого-то  даже  угостила  за  его,
Головкера, счет.
   Но Головкеру и это понравилось. Он чувствовал себя великолепно.
   Когда официант задел его подносом, Головкер сказал Людмиле:
   -- Это уже не хамство. Однако все еще не сервис...
   Когда его нечаянно облили пивом, Головкер засмеялся:
   -- Такого со мной не бывало даже в Шанхае...
   Когда при нем заговорили о политике, Головкер высказался так:
   -- Надеюсь,   Горбачев   хотя   бы   циник.  Идеалист  у  власти  --  это
катастрофа...
   Когда его расспрашивали про Америку, в ответ звучало:
   -- Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире...
   Раза два Головкер обронил:
   -- Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри...
   Потом Головкер с кем-то ссорился. Что-то доказывал, спорил. Кому-то отдал
галстук, авторучку и часы.
   Потом Головкера тошнило. Какие-то руки волокли его по лестнице. Он  падал
и кричал: "Я гражданин Соединенных Штатов!.."
   Что  было  дальше,  он не помнил. Проснулся в своем номере, один. Людмила
исчезла. Разумеется, вместе с деньгами.
   Головкер заказал билет на самолет. Принял душ. Спустился в поисках кофе.
   В холле его окликнула Людмила. Она была в той же майке.  Подошла  к  нему
оглядываясь и говорит:
   -- Я деньги спрятала, чтобы не пропали.
   -- Кип ит, -- сказал Головкер, -- оставьте.
   -- Ой, -- сказала Людмила, -- правда?!. Главное, чтоб не было войны!..
   Успокоился Головкер лишь в самолете компании "Панам". Один из пилотов был
черный.   Головкер   ему   страшно   обрадовался.   Негр,  правда,  оказался
малоразговорчивым  и  хмурым.  Зато  бортпроводница  попалась   общительная,
типичная американка...

   Летом   мы   с  женой  купили  дачу.  Долгосрочный  банковский  заем  нам
организовал Головкер. Он держался просто и уверенно. То и дело  переходил  с
английского на русский. И обратно.
   Моя жена спросила тихо:
   -- Почему Рон Фини этого не делает?
   -- Чего?
   -- Не путает английские слова и русские?
   Я ответил:
   -- Потому что Фини в совершенстве знает оба языка...
   Так мы познакомились с Борей Головкером.
   Месяц  назад  с  Головкером  беседовал корреспондент одного эмигрантского
еженедельника. Брал у него интервью. Заинтересовался поездкой в Россию. Стал
задавать бизнесмену и общественному деятелю (Головкер  успел  стать  крупным
жертвователем Литфонда) разные вопросы. В частности, такой:
   -- Значит, вернулись?
   Головкер перестал улыбаться и твердо ответил:
   -- Я выбрал свободу.


     Сергей Довлатов.
     Виноград


   Единственный  в моей жизни сексуальный шок я пережил на овощном комбинате
имени Тельмана. Я был тогда студентом первого  курса  ЛГУ.  И  нас,  значит,
командировали  в  распоряжение  дирекции  этой самой плодоовощной базы. Или,
может, овощехранилища, не помню.
   Было нас в группе человек  пятнадцать.  Всех  распределили  по  бригадам.
Человека по три в каждую.
   До этого мы получили инструкции. Представитель месткома сказал:
   -- Есть можете сколько угодно.
   Мой однокурсник Лебедев поинтересовался:
   -- А выносить?
   Нам пояснили:
   -- Выносить можно лишь то, что уже съедено...
   Мы разошлись по бригадам. Я тут же получил задание. Бригадир сказал мне:
   -- Пойди в четвертый холодильник. Запомни фамилию -- Мищук. Забери оттуда
копии вчерашних накладных.
   Я спросил:
   -- А где это -- четвертый холодильник?
   -- За эстакадой.
   -- А где эстакада?
   -- Между пищеблоком и узкоколейкой.
   Я  хотел  спросить:  "А где узкоколейка?" -- но передумал. Торопиться мне
было некуда. Найду.
   Выяснилось, что комбинат занимает огромную территорию. К югу  он  тянулся
до станции Пискаревка. Северная его граница проходила вдоль безымянной реки.
   Короче,   я   довольно  быстро  заблудился.  Среди  одинаковых  кирпичных
пакгаузов  бродили  люди.  Я  спрашивал  у  некоторых   --   где   четвертый
холодильник?  Ответы  звучали  невнятно и рассеянно. Позднее я узнал, что на
этой базе царит тотальное государственное хищение в особо крупных  размерах.
Крали  все.  Все  без  исключения.  И  потому  у всех были такие отрешенные,
задумчивые лица.
   Фрукты уносили в карманах и за пазухой. В подвязанных снизу шароварах.  В
футлярах   от   музыкальных   инструментов.   Набивали   ими   вместительные
учрежденческие портфели.
   Более решительно действовали шоферы грузовиков. Порожняя машина  заезжала
на базу. Ее загоняли на специальную платформу и взвешивали. На обратном пути
груженую машину взвешивали снова. Разницу заносили в накладные.
   Что  делали шоферы? Заезжали на комбинат. Взвешивались. Отгоняли машину в
сторону.  Доставали  изпод  сиденья  металлический  брусок  килограммов   на
шестьдесят.  Прятали  его  в  овраге.  И увозили с овощехранилища шестьдесят
килограммов лишнего груза.
   Но и это все были мелочи.  Основное  хищение  происходило  на  бумаге.  В
тишине  административно-хозяйственных  помещений.  В толще приходо-расходных
книг.
   Все это я узнал позднее. А пока  что  бродил  среди  каких-то  некрашеных
вагончиков.
   День  был  облачный  и  влажный. Над горизонтом розовела широкая дымчатая
полоса.  На  траве  около  пожарного  стенда  лежали,  как  ветошь,   четыре
беспризорные собаки.
   Вдруг я услышал женский голос:
   -- Эй, раздолбай с Покровки! Помоги-ка!
   "Раздолбай"  явно относилось ко мне. Я хотел было пройти, не оглядываясь.
Вечно я реагирую на самые фантастические оклики. Причем с какой-то особенной
готовностью.
   Тем  не  менее  я  огляделся.  Увидел  приоткрытую  дверь  сарая.  Оттуда
выглядывала накрашенная девица.
   -- Ты, ты, -- я услышал.
   И затем:
   -- Помоги достать ящики с верхнего ряда.
   Я  зашел  в  сарай.  Там  было  душно и полутемно. В тесном проходе между
нагромождениями  ящиков  с  капустой  работали  женщины.  Их  было   человек
двенадцать. И все они были голые. Вернее, полуголые, что еще страшнее.
   Их голубые вигоневые штаны были наполнены огромными подвижными ягодицами.
Розовые лифчики с четкими швами являли напоказ овощное великолепие форм. Тем
более  что  некоторые  из  женщин  предпочли обвязать лифчиками свои шальные
головы. Так что их плодово-ягодные украшения сверкали в  душном  мраке,  как
ночные звезды.
   Я  почувствовал  одновременно  легкость  и удушье. Парение и тяжесть. Как
будто плаваю в жидком свинце.
   Я громко спросил: "В чем дело, товарищи?" И после этого лишился чувств.

   Очнулся я на мягком ложе из гнилой капусты. Женщины поливали  меня  водой
из  консервной банки с надписью "Тресковое филе". Мне захотелось провалиться
сквозь землю.То есть буквально сию же минуту, не вставая.
   Женщины склонились надо мной.  С  полу  их  нагота  выглядела  еще  более
устрашающе.  Розовые  лямки  были  натянуты  до  звона в ушах. Голубые штаны
топорщились внизу, как  наволочки,  полные  сена.  Одна  из  них  с  досадой
выговорила:
   -- Что это за фенькин номер? Масть пошла, а деньги кончились?
   -- Недолго  музыка  играла,  --  подхватила  вторая,  --  недолго  фрайер
танцевал.
   А третья нагнулась, выпрямилась и сообщила подругам:
   -- Девки, гляньте, бруки-то на молнии, как ридикюль...
   Тут  я  понял,  что  надо  бежать.  Это  были  явные  уголовницы.  Может,
осужденные на пятнадцать суток за хулиганство. Или по указу от 14 декабря за
спекуляцию. Не знаю.
   Я  медленно  встал  на  четвереньки. Поднялся, хватаясь за дверной косяк.
Сказал: "Мне что-то нехорошо", -- и вышел.
   Женщины высыпали из сарая. Одна кричала:
   -- Студент, не гони порожняк, возвращайся!
   Другая:
   -- Оставь болтунчик Зоиньке на холодец!
   Третья подавала голос:
   -- Уж лучше мне, с возвратом. Почтой вышлю. До востребования!
   И лишь старуха в грязной белой юбке укоризненно произнесла:
   -- Бесстыжие вы девки, как я погляжу!
   И затем, обращаясь ко мне:
   -- А ты не смущайся.  Не  будь  чем  кисель  разливают.  Будь  чем  кирзу
раздают!..
   Я  шел  и  повторял:  "О, как жить дальше? Как жить дальше?.. Нельзя быть
девственником в мои годы! Где достать цианистого калия?!.."
   На обратном пути я снова заблудился. Причем теперь уже окончательно.
   Я миновал водонапорную башню.  Спустился  к  берегу  пруда.  Оттуда  вела
тропинка   к   эстакаде.   Потом   я   обогнул   двухэтажное  серое  здание.
Больнично-кухонные запахи неслись из его распахнутых  дверей.  Я  спросил  у
какого-то парня:
   -- Что это?
   Парень мне ответил:
   -- Пищеблок..
   Через  минуту  я  заметил  в  траве  бурые рельсы узкоколейки. Прошел еще
метров тридцать. И тут я увидел моих однокурсников -- Зайченко с  Лебедевым.
Они  шли  в  толпе  работяг,  предводительствуемые бригадиром. Заметив меня,
начали кричать:
   -- Вот он! Вот он!
   Бригадир вяло поинтересовался:
   -- Где ты пропадал?
   -- Искал, -- говорю, -- четвертый холодильник.
   -- Нашел?
   -- Пока нет.
   -- Тогда пошли с нами.
   -- А как же накладные?
   -- Какие накладные?
   -- Которые я должен был забрать у Мищука.
   В этот момент бригадира остановила какая-то женщина с портфелем:
   -- Товарищ Мищук?
   -- Да, -- ответил бригадир.
   Я подумал -- бред какой-то...
   Женщина между  тем  вытащила  из  портфеля  бюст  Чайковского.  Протянула
бригадиру голубоватую ведомость:
   -- Распишитесь. Это за второй квартал.
   Бригадир расписался, взял Чайковского за шею, и мы направились дальше.
   Около  высокой  платформы темнел железнодорожный состав. Платформа вела к
распахнутым дверям огромного склада. Около  дверей  прогуливался  человек  в
зеленой  кепке  с наушниками. Галифе его были заправлены в узкие и блестящие
яловые сапоги. Он резко повернулся к нам. Его нейлоновый плащ  издал  шелест
газетной страницы. Бригадир спросил его:
   -- Ты сопровождающий?
   Вместо ответа человек пробормотал, хватаясь за голову:
   -- Бедный я, несчастный... Бедный я, несчастный...
   Бригадир довольно резко прервал его:
   -- Сколько всего?
   -- По накладным -- сто девяносто четыре тонны...Вай, горе мне...
   -- А сколько не хватает?
   Восточный человек ответил:
   -- Совсем немного. Четыре тонны нс хватает. Вернее, десять. Самое большее
-- шестнадцать тонн не хватает.
   Бригадир покачал головой:
   -- Артист ты, батя! Шестнадцать тонн глюкозы двинул! Когда же ты успел?
   Гость объяснил:
   -- На  всех станциях люди подходят. Наши советские люди. Уступи, говорят,
дорогой Бала, немного винограда. А у меня сердце доброе. Бери, говорю.
   -- Ну да, -- кивнул бригадир, -- и  втюхиваешь  им,  значит,  шестнадцать
тонн   государственной   собственности.  И,  как  говорится,  отнюдь  не  по
безналичному расчету.
   Восточный человек опять схватился за голову:
   -- Знаю, что рыск! Знаю, что турма! Сэрдце доброе -- отказать не могу.
   Затем он наклонил голову и скорбно произнес:
   -- Слушай, бригадир! Нарисуй мне эти шестнадцать  тонн.  Век  не  забуду.
Щедро отблагодару тебя, джигит!
   Бригадир неторопливо отозвался:
   -- Это в наших силах.
   Последовал вопрос:
   -- Сколько?
   Бригадир  отвел  человека  в  сторону.  Потом  они  спорили  из-за денег.
Бригадир рубил ладонью воздух. Так, будто  делал  из  кавказца  воображаемый
салат. Тот хватался за голову и бегал вдоль платформы.
   Наконец бригадир вернулся и говорит:
   -- Этому  аксакалу  не  хватает шестнадцать тонн. Придется их нарисовать,
ребятки. Мужик пока что жмется, хотя фактически он  на  крючке.  Шестнадцать
тонн -- это вилы...
   Мой однокурсник Зайченко спросил:
   -- Что значит -- нарисовать?
   Бригадир ответил:
   -- Нарисовать -- это сделать фокус.
   -- А что значит -- вилы? -- поинтересовался Лебедев.
   -- Вилы, -- сказал бригадир, -- это тюрьма.
   И добавил:
   -- Чему только их в университете обучают?!
   -- Не тюрьма, -- радостно поправил его грузчик с бородой, -- а вышка.
   И затем добавил, почти ликуя:
   -- У него же там государственное хищение в особо крупных размерах!
   Кто-то из грузчиков вставил:
   -- Скромнее надо быть. Расхищай, но знай меру...
   Бригадир поднял руку. Затем обратился непосредственно ко мне:
   -- Техника   простая.  Наблюдай,  как  действуют  старшие  товарищи.  Что
называется, бери с коммунистов пример.
   Мы выстроились цепочкой. Кавказец с шумом раздвинул двери  пульмановского
вагона. На платформу был откинут трап.
   Двое залезли в пульман. Они подавали нам сбитые из реек ящики. В них были
плотно уложены темно-синие гроздья.
   На  складе  загорелась  лампочка. Появилась кладовщица тетя Зина. В руках
она держала пухлую тетрадь, заломленную карандашом. Голова ее была  обмотана
в жару тяжелой серой шалью. Дужки очков были связаны на затылке шпагатом.
   Мы шли цепочкой. Ставили ящики на весы. Сооружали из них высокий штабель.
Затем кладовщица фиксировала вес и говорила: "Можно уносить".
   А   дальше   происходило  вот  что.  Мы  брали  ящики  с  весов.  Огибали
подслеповатую тетю Зину. И затем снова клали ящики на весы. И снова обходили
вокруг кладовщицы. Проделав это раза три или  четыре,  мы  уносили  ящики  в
дальний угол склада.
   Не прошло и двадцати минут, как бригадир сказал:
   -- Две тонны есть...
   Кавказец изредка заглядывал в дверной проем. Широко улыбаясь, он наблюдал
за происходящим. Затем опять прогуливался вдоль стены, напевая:
Я подару вам  хризантему
И мою  пэрвую  любов...

   Час спустя бригадир объявил:
   -- Кончай работу!
   Мы  вышли  из холодильника. Бала раскрыл пачку "Казбека". Бригадир сказал
ему:
   -- Восемь тонн нарисовано. А теперь поговорим о любви. Так сколько?
   -- Я же сказал -- четыреста.
   -- Обижаешь, дорогой!
   -- Я сказал -- четыреста.
   -- Ладно, -- усмехнулся бригадир, -- посмотрим. Там видно будет...

   Затем он вдруг подошел ко мне. Посмотрел на меня и спрашивает:
   -- Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?
   -- Что такое? -- не понял я.
   -- Сделай мне, -- говорит, -- такую любезность. Напомни содержание "Войны
и мира". Буквально в двух словах.
   Тут   я   вконец   растерялся.   Все   кругом    сумасшедшие.    Какой-то
непрекращающийся странный бред...
   -- В чем дело? -- спрашиваю уже более резко. -Что такое?
   Бригадир вдруг понизил голос:
   -- Доцент Мануйлов Виктор Андроникович жив еще?
   -- Жив, -- отвечаю, -- а что?
   -- А Макогоненко Георгий Пантелеймонович жив?
   -- Естественно.
   -- И Вялый Григорий Абрамович?
   -- Надеюсь.
   -- И профессор Серман?
   -- Да, а что?
   -- Я у него диплом защищал в шестьдесят первом году.
   Я удивился:
   -- Вы что, университет кончали?
   -- Имею диплом с отличием.
   -- Так почему же вы здесь?
   -- А  где же мне быть? Где же мне работать, по-твоему? В школе? Что я там
буду воровать, промокашки?! Устраиваясь на работу, ты  должен  прежде  всего
задуматься:  что, где и как? Что я смогу украсть? Где я смогу украсть? И как
я смогу украсть?.. Ты понял? Вот и хорошо. Все  будет  нормально.  К  вечеру
бабки появятся.
  Я вздрогнул при слове "бабки". Бригадир пояснил;
   -- В смысле -- деньги...
  Затем он громко крикнул:
   -- Пошли молотить!
   Мы приступили к работе. Теперь в холодильнике происходило нечто еще более
странное.  Грузчики шли цепочкой от вагона. Один из четверых спешил к весам.
Остальные за спиной кладовщицы проносили ящики, не взвешивая.
   Бала забеспокоился. Теперь он напевал другую, менее веселую песню:
Я несчастный Измаил,
На  копейку бэдный,
Редко кушал, мало пил,
Оттого стал блэдный...

   Его благосостояние таяло на глазах. Нарисованные восемь тонн стремительно
убывали.
   Прошло минут тридцать. Бригадир сказал:
   -- Двух тонн как не бывало.
   Через полчаса объявил:
   -- Еще две с половиной тонны возвращены социалистическому государству...
   Бала не выдержал.  Он  пригласил  бригадира  на  совещание.  Но  бригадир
сказал:
   -- Говори открыто, при свидетелях.
   Бала с трагической гримасой произнес:
   -- Ты говорил шестьсот? Рэж меня, я согласен!
   -- Ладно, -- сказал бригадир, -- пошли работать. Там видно будет...
   Теперь мы снова действовали, как в начале. Ставили ящики на весы. Огибали
кладовщицу.  Снова  клали  ящики на весы. Проделывали это три-четыре раза. И
лишь затем уносили ящики в склад.
   Кавказец наш снова повеселел. С платформы опять доносилось:
Я подару вам  хризантему
И мою  пэрвую  любов...

   Прошло еще минут сорок. Бригадир остановил  работу.  Кладовщица  вытащила
термос  из-за  пазухи.  Мы  вышли  на платформу. Бала раскрыл еще одну пачку
"Казбека". Бригадир говорит:
   -- Десять тонн нарисовали.
   И затем, обращаясь к восточному человеку
   -- Ты сказал -- шестьсот?
   -- Я не сказал -- шестьсот.  Ты  сказал  --  шестьсот  Ты  взял  меня  за
горло...
   -- Неважно,  --  сказал  бригадир,  --  я  передумал.  Теперь я говорю --
восемьсот. Это тебе, батя, штраф за несговорчивость.
   Глаза бригадира зло и угрожающе сузились. Восточный человек побагровел:
   -- Слушай, нет таких денег!
   -- Есть, -- сказал бригадир.
   И добавил:
   -- Пошли работать.
   И мы снова проносили ящики, не  взвешивая.  Снова  Бала  мрачно  напевал,
гуляя вдоль платформы:
Я несчастный  Измаил,
На  копейку бэдный...
Затем он нс выдержал и сказал бригадиру:
   -- Рэж меня -- я согласен: плачу восемьсот!

   И  опять  мы  по  три  раза  клали  ящики  на  весы.  Снова бегали вокруг
кладовщицы. Снова Бала напевал:
           Я подару вам хризантему...
   И опять бригадир Мищук сказал ему:
   -- Я передумал, мы хотим тысячу.
   И Бала хватался за  голову.  И  шестнадцать  тонн  опять  превращались  в
девять.  А  потом  --  в четырнадцать. А после этого -- в две с четвертью. А
потом опять наконец -- в шестнадцать тонн.
   И с платформы доносилось знакомое:
 Я подару вам хризантему...

   А еще через пять минут звучали уже другие и тоже надоевшие слова:
 Я несчастный Измаил...

   Начинало темнеть, когда бригадир сказал в последний раз:
   -- Мое окончательное слово -- тысяча шестьсот Причем сейчас,  вот  здесь,
наличными... Отвечай, чингисхан, только сразу -- годится?
   Гортанно  выкрикнув:  "Зарэзали,  убили!"  -- Бала решительно сел на край
платформы. Далее -- ухватившись за подошву ялового сапога, начал разуваться.
Тесная восточная обувь сходила наподобие змеиной кожи. Бала стонал, извлекая
рывками жилистые  голубоватые  ноги,  туго  обложенные  денежными  купюрами.
Отделив небольшую пачку сторублевок, восточный человек шепнул:
   -- Бери!
   Затем  он  вновь  укутал  щиколотки банкнотами. Закрепил их двумя кусками
розового пластыря. Опять натянул сапоги.
   -- Где твой "Казбек"? -- нахально спросил бригадир.
   Восточный  человек  с  неожиданной  готовностью  достал   третью   пачку.
Обращаясь к бригадиру, вдруг сказал.
   -- Приезжай ко мне в Дзауджикау. Гостем будешь. Барана зарэжу. С девушкой
хорошей тебя позннакомлю...
   Мищук передразнил его:
   -- С  бараном  познакомлю,  девушку  зарежу... Какие там девушки, батя? У
меня старшая дочь -- твоя ровесница...
   Он подозвал тетю Зину. Дал ей сто рублей, которые она положила в  термос.
Затем дал каждому из нас по сотне.
   Бала хотел обнять его.
   -- Погоди, -- сказал бригадир.
   Затем  порылся  в груде брошенной одежды. Достал оттуда бюст Чайковского.
Протянул его восточному человеку.
   -- Это тебе на память.
   -- Сталин, -- благоговейно произнес восточный человек.
   Он приподнял зеленую кепку с наушниками.  Хотел  подарить  ее  бригадиру.
Потом заколебался и смущенно выговорил:
   -- Не могу. Голова зябнет...
   В результате бригадиру досталась еще одна пачка "Казбека".
   Бала  шагнул  с  платформы  в темноту. Из мрака в последний раз донеслось
знакомое:
 Я подару вам хризантему...

   -- До завтра, -- сказал нам бригадир...
   А закончился день самым неожиданным образом. Я подъехал к дому на  такси.
Зашел  в  телефонную будку. Позвонил экстравагантной замужней женщине Регине
Бриттерман и говорю:
   -- Поедем в "Асторию".
   Регина отвечает:
   -- С удовольствием. Только я не могу. Я свои единственные целые  колготки
постирала.  Лучше  приходите  вы ко мне с шампанским... Лялик в Рыбинске, --
добавила она.
   Ее пожилого тридцатилетнего мужа  звали  детским  именем  Лялик.  Он  был
кандидатом физико-математических наук...

   В  тот  день  я стал мужчиной. Сначала вором, а потом мужчиной. По-моему,
это как-то связано. Тут есть, мне кажется, над чем подумать.
   А утром я занес в свой юношеский дневник изречение Хемингуэя:
   "Если женщина отдается  радостно  и  без  трагедий,  это  величайший  дар
судьбы. И расплатиться по этому счету можно только любовью..." Что-то в этом
роде.

   Откровенно  говоря,  это  не Хемингуэй придумал. Это было мое собственное
торжествующее  умозаключение.  С  этой  фразы   началось   мое   злосчастное
писательство.  Короче,  за  день  я  проделал  чудодейственный  маршрут:  от
воровства -- к литературе. Не считая прелюбодеяния...
   В общем,  с  юностью  было  покончено.  Одинокая,  нелепая,  безрадостная
молодость стояла у порога.