Speaking In Tongues
                               Лавка Языков
    
Гейвин Максвелл

                            КОЛЬЦО СВЕТЛОЙ ВОДЫ
  
  
 Перевел Геннадий Башков  
  
 От редактора: Книга публикуется в редакции переводчика.
    
 
    
 Джону Дональду и Мэри Мак-Леод из Тормора  
  
                                  КОЛЬЦО
  

  Он венчал меня кольцом, кольцом светлой воды,
  Рябь которой вздымается из пучины морской.
  Он венчал меня кольцом света,
  Отблеск которого - на быстрой реке.
  Он венчал меня солнечным кругом,
  Слепящим глаза в небе летнем.
  Он короновал меня венцом белого облака,
  Клубящегося на снежной вершине горы.
  Опоясал меня ветром, кружащим по свету,
  Привязал меня к стержню смерча.
  Он благословил меня лунной орбитой,
  Безграничным ожерельем звёзд,
  Орбитами, отмеряющими годы, месяцы, дни и ночи,
  Орбитами, управляющими потоком прибоя
  И велящими ветрам, дуть или стихать.
    
  А в центре кольца, Дух или ангел, волнующий тихий пруд,
  Не случайная вещь в природе,
  Касанье пальца, зовущее в какой-то миг
  Звёзды и планеты, жизнь и свет,
  Или же сбирающее тучи над холода вершиной,
  Преходящее прикосновение любви,
  Взывающее к жизни весь мой мир.
    

  ПРЕДИСЛОВИЕ
  

  Когда я писал эту книгу о своём доме, я не назвал его настоящим именем. И
это вовсе не из желания напустить таинственности, - любому любознательному
не так уж и трудно будет выяснить, где я живу, - а потому, что публикация
в какой-то мере может показаться жертвой, предательством по отношению к
его удаленности и уединению, как если бы, сделав это, я подпустил к нему
его врагов: промышленность и городскую суету. Я назвал его Камусфеарна,
Ольховый залив, по названию деревьев, растущих на берегу ручья; но название
ничего не значит, так как такие заливы и дома, пустые и давно нежилые,
разбросаны по всему морскому побережью Западного нагорья и Гебридских
островов, и в описании какого-либо из них читатель, возможно, узнает другие
места, которые были дороги ему самому.
   Ведь эти места - просто символы. Для меня и для других - символы
свободы, то ли от тесных уз человеческих отношений и перенаселенных общин,
от менее явного заключения в стенах кабинетов и расписаний, или же просто
свободы от тюрьмы взрослой жизни и бегства в забытый мир детства, то ли от
собственного, то ли всеобщего. Ибо я убеждён, что человек страдает в
отчуждении от земли и от других живых существ в нашем мире. Развитие
интеллекта обогнало его потребности, как животного, и всё же ради спасения
он должен пристально вглядываться в какой-то клочок земли в том виде, в
каком он был до того, как вмешался человек. Итак, эта книга о моей жизни в
одиноком домике на северо-западном побережье Шотландии, о животных,
которые жили там со мной и о некоторых людях, бывших моими ближайшими
соседями на живописных утёсах у моря.
    
  
 Камусфеарна Октябрь 1959 года Гейвин Максвелл  
  
 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
 ОЛЬХОВЫЙ ЗАЛИВ
  
  
 Глава 1  
  
 Я сижу на кухне-гостиной, комнате, отделанной смолистыми сосновыми
панелями, а на диване лежит на спине и спит выдра, подняв передние лапы
вверх, на мордочке у неё выражение глубокой сосредоточенности, которое
бывает во сне у очень маленьких детей. На каменной плите над камином
высечены слова: "Non fatuum huc persecutus ignem" -"Не за блуждающим
огоньком пришёл я сюда". За дверью плещется море, волны которого
разбиваются на пляже не далее как на расстоянии броска камня, а вокруг
занавешенные туманом горы. Стайка диких гусей проносится мимо и садится на
коврик зеленого дерна. И кроме тихого довольного гомона их голосов, а
также шума моря и водопада, стоит полнейшая тишина. Это место - мой дом
вот уж более десяти лет, и какие бы перемены у меня в жизни не случились в
будущем, он останется моим духовным очагом до конца моих дней. Дом, куда
возвращаешься не с уверенностью встретить гостеприимные человеческие
существа, не с ожиданием удобства и покоя, а к давно знакомым покрытым
мхом утёсам и к рябинам, приветливо машущим тебе ветвями.
   Я и не думал, что когда-либо вернусь жить на запад Шотландского
Нагорья. Когда моё предыдущее пребывание на Гебридских островах
закончилось, оглядываясь назад, я посчитал его лишь эпизодом, и отъезд
оттуда мне казался бесповоротным и окончательным. Мысль о возвращении
походила на положение отвергнутого любовника, умоляющего уже холодную
любовницу, которой он больше не нужен. Мне тогда казалось, что я и в самом
деле последовал за блуждающим огоньком, поскольку мне ещё предстояло
узнать, что насилием нельзя ни добиться счастья, ни удержать его.
 
   C cожалением вспоминая свои буйные подростковые годы, полагаю, что был
искренним членом кельтской окраины, увлекавшимся шотландскими тканями и
предрассудками.
   Это вовсе не было результатом националистического мировоззрения, и мои
устремления не могли найти себе выхода в этом направлении, так как в то
время я ещё был отъявленным снобом, и движение это мне казалось по
существу плебейским.
   К тому же его поддерживала молодёжь, чьи притязания на Западное
шотландское нагорье были так же сомнительны, как и мои собственные. Я и не
стремился попасть в такую компанию. Здоровый и бодрый энтузиазм туристов
из промышленных городов вызывал у меня тошноту, сходную с той, которую
испытывал Макдональд из Бен-Невиса в книге Комптона Маккензи.
   И вовсе не с ужасом, подобающим сохранившимся динозаврам, смотрел я на
некоторых дремучих князьков, усы которых были так же длинны, как и их
родословная, но с тем особым почтением, которое оказывают поклонники
старых автомобилей машинам марки "Бентли" двадцатых годов. Ничто в моей
молодости не вызывало у меня сомнений в предписанной верности
установленного порядка, каким он был во времена моих предков. Для меня
Западное шотландское нагорье состояло из лесов, где водятся олени и
наследственные князьки, а также овцы. Туристы и Комиссия по лесоводству, к
сожалению, нарушали романтическую жизнь местной аристократии.
   Я был весьма обескуражен тем, что происхожу из равнинного семейства,
которое жило на одном и том же месте более пятисот лет. И там-то я родился
и вырос, хоть и числился шотландцем. Это был, несомненно, мой недостаток,
точно так же как и то, что я не умел плясать горских танцев и не знал
гэльского языка. Учить его - значило признаться, что раньше я им не
владел, а это было немыслимо. Я всё-таки разучил несколько мелодий, хоть и
неважно, на волынке, у меня была няня, знавшая гэльский язык, меня
приучили носить юбку, правда пастушеского покроя, и самое, пожалуй,
главное было то, с чего, возможно, всё пошло на убыль, что моя бабушка по
матери была дочерью герцога Аргильского, самого Мак-Каллума Мора. Свои
каникулы во время учёбы в Оксфорде я проводил вЗамке Инверэри и в Страчуре
на противоположной стороне озера Лох-Файн. Инверэри при правлении
покойного герцога был храмом заката, как кельтского, так и прочих, и его
атмосфера вряд ли была рассчитана на излечение моей болезни.
Меланхолическая красота Страчура и Инверэри ещё более осложнялась муками
первой любви, я был совершенно околдован ею и погрузился в труды Нейла
Манро и Мориса Уэлша в то время, когда мне следовало закладывать основы
литературного образования. Всё это по существу было плодом прирождённо
романтической натуры с налётом меланхолии, для которой была приготовлена
форма - особняк среди обрывистых скал и узких морских заливов Западного
побережья Шотландии.
   В мое время в Оксфорде была прелюбопытная ватага поместного дворянства,
настолько решительно не городская, что мы даже стали одеваться совсем не
по университетски. В любое время дня и года мы носили, к примеру, твидовые
охотничьи костюмы и тяжёлые сапоги, подбитые гвоздями и смазанные дёгтем,
а за нами увивались спаниели и лабрадорские водолазы. Кое-кто из нас был
англичанином, но большинство были шотландцы, или же те, чьи родители
обычно снимали охотничьи домики в горах. Не сомневаюсь, что этот культ был
сродни моему, так как помню, что по осени их комнаты были увешаны головами
оленей, подстреленных во время каникул, и велись бесконечные разговоры о
Шотландских горах. Большинство из нас было по существу в некотором роде
привилегированными туристами, мы также были блестящим примером того, что
аристократизм и образование уже не бы ли синонимами.
   Моё собственное стремление к горам в те дни было так же мучительно, как
и неразделённая любовь, так как независимо от того, сколько бы я не убил
оленей и в скольких феодальных замках не жил, я по сути дела не был к ним
причастен. Я был дальше от них, чем любой приезжий англичанин, который
посадил одну картошину или уложил один камень на другой. Как часто те, кто
охвачен большой страстью, находят её и становятся ещё грустней. Так это
было и со мной, ибо когда я, наконец, появился на Западном нагорье в
качестве собственника и с решимостью работать, меня поставили на колени и
прогнали разорённым, почти банкротом. Но за эти пять лет борьбы ложный
образ, к которому я так стремился, померк, а его место занял более верный,
менее разукрашенный шотландской мишурой, но не менее прекрасный.
   Сразу же по окончании войны я купил себе остров Соэй, около четырёх
тысяч акров относительно равнинных "чернозёмов", съёжившихся под голыми
вершинами у ледниковых впадин и холмов острова Скай. Вот там-то, в
семнадцати милях по морю от ближайшей железной дороги, я и попытался
организовать для немногочисленного и отчаявшегося населения новое
производство по ловле и обработке гигантских акул, которые появляются в
гебридских водах в летние месяцы. Я построил завод, купил суда, установил
на них гарпунные пушки и сам стал гарпунёром. Пять лет проработал я в тех
местах, которые раньше представлялись мне романтическим туманом. Когда же
всё это кончилось и я был повержен, я наконец-то примирился с горами, а
может быть и самим собой, поскольку в своих собственных глазах я заработал
право жить среди них, и явная недостоверность моего шотландского
происхождения больше не тревожила меня.
   Когда закончилась соэйская авантюра, когда я продал остров и корабли,
когда завод был разрушен, а население эвакуировалось, я отправился в
Лондон и попробовал заработать себе на жизнь как художник-портретист.
Однажды осенью я гостил у однокашника по университету, который купил себе
поместье в Западной Шотландии, и как-то в разговоре после завтрака одним
воскресным утром он ненароком сказал мне:
   - А не хочешь ли ты обосноваться на западном побережье, раз уж потерял
свой Соэй? Если ты не очень возгордился и готов жить в избёнке, то у меня
есть такая на примете в одном заброшенном месте. Она находится на самом
берегу, к ней нет никаких дорог, а называется Камусфеарна. Там поблизости
несколько островов и автоматический маяк, где давно уж никто не живёт, и я
не могу найти никого в своём поместье, кто бы согласился жить там. Если ты
готов присматривать за ней, то можешь там поселиться.
   Вот так вот между делом десять лет тому назад я получил ключи от своего
дома, и нигде на западном нагорье и на тех островах, где мне приходилось
бывать, не видал я такой пронзительной и разнообразной красоты на таком
небольшом пространстве.
   Одноколейная дорога на протяжении последних сорока миль, местами очень
крутая, проходит в южном направлении где-то в миле от Камусфеарны по
обрыву высотой около четырёхсот футов. Прямо напротив неё у дороги стоит
одинокий дом, Друимфиаклах, принадлежавший моим ближайшим соседям и
друзьям Мак-Киннонам. За их домом горы волнами подымаются к вершине
высотой более трех тысяч футов, которая большую часть года покрыта снегом
или припорошена им. С другой стороны на западе за проливом шириной в три
мили возвышается громада острова Скай, дальше к югу маячат бастионы
острова Рам, а фигура лежащего льва острова Эйгг скрывает морскую линию
горизонта. За Друимфиаклахом дорога как бы падает духом, как будто уже
знает, что ведёт в тупик шестью милями дальше уже на уровне моря, зажатая
между ужасным массивом, грозящим оползнями с одной стороны, и темными
водами морского залива - с другой.
   Друимфиаклах - это крошечный оазис среди диких гор и торфяных болот,
расположенный в четырёх милях от ближайшего жилья при дороге. Оазис,
орлиное гнездо; окна дома выходят на запад на Гебридские острова и на
пурпурные закаты, которые разгораются и гаснут за их вершинами. А когда
солнце садится и ярко блестят звёзды, множество маяков на рифах и островах
рдеет и мерцает над волнами прибоя. При западных ветрах зимой стены
Друимфиаклаха содрогаются и стонут, и к гофрированной железной кровле
привязывают тяжёлые камни, чтобы её не снесло, как это уже бывало раньше.
Ветры с Атлантики бушуют, а ветер гремит и бьётся в окна и в железную
крышу - просто кромешный ад. А Мак-Кинноны остаются здесь, как и многие
поколения их предков, живших поблизости отсюда. Мне теперь даже кажется
странным, что было такое время, когда я не был знаком с Мак-Киннонами,
удивительно, что, впервые приехав в Камусфеарну, я обошёл их дом стороной
и оставил машину в сотне ярдов оттуда у дороги, не зашёл к ним
поздороваться и завести с ними знакомство, которому теперь уже много лет.
Помнится, в дверях дома стояли и смотрели на меня маленькие дети, а как я
познакомился с их родителями, теперь уж и забыл.
   Я оставил машину у загона для стрижки овец, неподалёку от берега ручья,
и, ещё не зная неприметной тропинки, которой обычно пользуются на пути к
Камусфеарне, пошёл вдоль русла ручья вниз. Истоки его находятся почти у
самой вершины господствующей горы. Он прорезает склон, и первые тысячу
футов своего пути то течёт, то роняет свои ледяные струи между
разбросанными тут и там валунами среди мелкого многоцветного лишайника.
Там наверху, где кроме орлов, оленей и белых куропаток он кажется
единственным движущимся объектом, он называется Голубым ручьём, а у
подножья скал, протекая через поросшее тростником озёрко и впадая в
широкую ледниковую лощину, принимает уже новое имя по месту своего
назначения :
   Альт-на-Феарна, Ольховый ручей. Здесь, в лощине, чистая, топазного
цвета вода проносится, мурлыча, между низкорослыми дубками, берёзками и
ольховником, у подножья которых густой зелёный мох испещрён яркими
поганками розового, пурпурного или жёлтого цвета, а летом над полянами
носятся и мерцают тучи голубоватых стрекоз.
   Милях в четырёх дальше ручей проходит под дорогой у Друимфиаклаха на
расстоянии броска камня от того загона, где я оставил машину. Я поселился
в Камусфеарне ранней весной, и травы на берегах ручья весело перемежались
кустистым первоцветом и фиалками, хотя на высоких вершинах всё ещё было
много снега, он также кружевом лежал на нижних склонах Ская за проливом.
Воздух был свеж и бодрящ, а с востока на запад, и с севера на юг на
холодном ясном голубом небе не было ни одного облачка. На фоне неба всё
ещё голые ветви берёз рдели в лучах солнца, а стволы их с тёмной
окантовкой белели вдалеке как снег. На солнечных склонах гор пасся скот,
образуя ближний фон такого пейзажа, чьи яркие краски не нашли своего
отражения на палитре Ландсере. Рюкзак раскачивался и болтался у меня на
плечах, я шёл к своему новому дому как один из туристов, которых я в своё
время так презирал.
   Я был не совсем один, впереди трусил мой пёс Джонни, огромный
чёрно-белый спаниель, отец и дед которого были моими постоянными
спутниками в мои юные годы, посвящённые в основном охоте. Нас приучили
стрелять, и как это ни парадоксально, тот, кто просто обожает животных, в
такой обстановке на определённом этапе развития становится очень
кровожадным.
   Охота занимала большую часть моих мыслей и времени в школьные и
студенческие годы. Многие люди особенно привязываются к собаке, которая
разделяет разные этапы жизни хозяина. Так это было и с Джонни, я провёл в
его компании и в компании его предков своё детство, годы возмужания и годы
войны. И хотя в последние годы у меня уже нет ни времени, ни склонности к
охоте, Джонни покорно приспособился к своей новой роли. Помнится, как в
годы охоты на акул он без возражений превращался в подушку для моей головы
на баркасе, качавшимся и прыгавшим по волнам.
   А теперь пухлый белый огузок Джонни мелькал и прыгал в кустах вереска и
папоротника передо мной и бесчисленное количество раз в будущем, когда мне
придется ночами следовать за его бледным едва различимым маяком в темноте
по пути от Друимфиаклаха до Камусфеарны.
   Вскоре ручей стал уже, и на его крутых берегах уже трудно было устоять,
затем он резко поворачивал к морю меж каменных стен, и подо мной был
слышен шум высокого водопада. Я выбрался из оврага и оказался на пригорке,
поросшем вереском и красным орляком. Отсюда открывался прекрасный вид на
море и Камусфеарну.
   Этот пейзаж и вид на море подо мной были такой красоты, что я не мог
охватить взглядом всё сразу. Я переводил взор с дома на острова, с белых
песков на зелёный луг вокруг усадьбы, с кружащихся чаек на бледный сатин
моря и дальше на покрытые снегом горы Ская.
   Прямо подо мной крутой косогор, поросший вереском и желтыми горными
травами спускался к широкому зелёному полю, которое было почти похоже на
остров, так как ручей огибал его справа и уходил дугой в сторону моря
блестящей подковой. Там, где заканчивался ручей, начиналось море, и его
береговая полоса окаймляла это поле, переходя вблизи меня в песчаный и
скалистый залив. С одного края этого залива на расстоянии броска камня от
моря с одной стороны и окаймлённый ручьем, с другой, стоял безо всякой
ограды дом Камусфеарны на зелёном лугу, где паслись черномордые овцы. Этот
луг, кроме участка непосредственно перед домом постепенно поднимался в
сторону от моря и отделялся от него грядой песчаных дюн поросших бледным
песколюбом песчаным и кустистой осокой. По дернистой почве вокруг дома
шныряли кролики, а круглые головы двух тюленей казались чёрными в волнах
прибоя.
 
   За зелёным лугом и широким устьем ручья в галечнике были острова,
ближние размером не более двух акров, суровые и скалистые, на которых тут
и там было несколько низкорослых рябин, а солнце рдело на пятнах засохшего
вереска. Острова образуют цепь примерно в полмили длиной, которая
заканчивается одним, равным по размерам всем вместе взятым остальным, на
обращённом к морю берегу которого виднелась башня маяка.
   На этой гряде островов были небольшие отмели, песок которых настолько
белый, что от него ломит глаза. Дальше за островами было блестящее, как бы
эмалированное море, а ещё дальше возвышалась громада острова Скай, горы
которого сливового цвета тут и там разукрашены пятнами и полосами снега.
   Даже издали дом Камусфеарны нёс на себе тот отпечаток, который бывает у
жилища, которым давно не пользовались. Его трудно определить, и он вызван
не очевидными признаками запустения.
   У Камусфеарны на крыше не было нескольких черепичин, все окна были
целы, но в общем у дома было таинственное выражение, в некотором роде
похожее на лицо молодой девушки во время первой беременности.
   По мере того, как я спускался по крутому склону, показались ещё два
строения, прижавшиеся к краю холма. Хлев, обращенный к Камусфеарне на краю
луга, и более древняя избушка без окон у самой кромки моря, так близко от
шумящих валов, что я даже удивился, как это она выстояла. Позднее я узнал,
что последние жильцы этого дома ушли из него во время сильного шторма,
который вызвал наводнение, и им пришлось спасаться через заднюю дверь.
   У подножья холма ручей спокойно нёс свои воды по аллее из одиночных
ольшин, хотя в скалистом ущелье позади меня слышался шум невидимых отсюда
водопадов. Я прошёл по крепкому деревянному мосту с каменными быками и
мгновенье спустя впервые повернул ключ в двери Камусфеарны.
    
  
 Глава 2  
  
 В доме совершенно не было мебели, не было ни воды, ни освещения, а воздух
внутри был холодным как в морге, но для меня это было сказочное царство
Ксанаду. Дом оказался гораздо просторнее, чем я предполагал. На первом
этаже две комнаты, гостиная и жилая кухня, кроме того была "задняя кухня"
или чулан, а также две комнаты и лестничная площадка наверху. Дом был
полностью обшит лакированными сосновыми досками по моде начала века. Я
принёс с собой всё необходимое, чтобы прожить день-другой, пока не
ознакомлюсь с обстановкой: спальные принадлежности, примус и немного
горючего, свечи и кое-какое продовольствие в консервах. Я знал, что у меня
не будет проблем с тем, на чём сидеть, так как за пять лет охоты на акул у
этих берегов я привык к тому, что на каждой отмели западного побережья
есть масса рыбных ящиков. В первое время пребывания в Камусфеарне штабеля
рыбных ящиков служили мне и сиденьем и столом, и даже сейчас, несмотря на
известную обустроенность дома, они составляют основу значительной части
мебели, хоть всевозможные ухищрения и покрывала искусно скрывают её
происхождение.
   Десять лет жизни в Камусфеарне научили меня также и тому, что, если
запастись терпением, то рано или поздно любой из предметов домашнего
обихода появится на отмели в пределах мили от дома. Поэтому прочесывание
побережья до сих пор сохраняет для меня всё ту же привлекательность и
вожделение, какие я испытывал тогда. После западного или юго-западного
ветра можно найти почти всё что угодно.
   Рыбные ящики - большей частью с названиями фирм Маллейг, Баки или
Лоссиемаут, но также иногда и из Франции и Скандинавии, - их даже нет
смысла считать, хоть я их до сих пор собираю, больше по привычке, чем по
необходимости. Рыбные корзины, большие открытые корзины из лозы с двумя
ручками, годятся на дрова и под мусор.
   Целые деревянные бочонки попадаются редко, за все свои годы здесь я
нашёл их только три. Я с усмешкой вспоминаю, как смотрел на них в
английских барах, владельцы которых используют их в качестве стульев как
дань моде, в то время как я пользовался ими по необходимости.
   Инстинкт Робинзона Крузо таится у большинства из нас, возможно,
благодаря играм нашего детства по строительству дома, и с приезда в
Камусфеарну, я тщательно осматриваю любые обломки и прикидываю, нельзя ли
их куда-либо приспособить.
   Занимаясь этим делом уже давно, я всё ещё удивляюсь тому, что чаще
всего из огромного разнообразия предметов, выброшенных на берег,
попадаются резиновые грелки. Они успешно конкурируют - в длинном ряду
порыжелых обломков - с обувью без пары и пустыми баночками из-под ваксы и
талька, а также с круглыми пробками, служащими поплавками для ловушек на
омаров, сетей и даже с вездесущими черепами овец и оленей. На удивление,
огромное число грелок оказывается неповрежденным, и в Камусфеарне их
теперь избыток, а из повреждённых можно с большой пользой вырезать
подставочки на стол под посуду.
   Вначале, однако, никакого стола не было, и после нескольких дней
пребывания в Камусфеарне стало ясно, что мне придется привезти сюда по
крайней мере самую необходимую мебель. Дело это непростое, так как не было
подъездной дороги, а до ближайшей деревни, куда можно было переслать
мебель, было пятнадцать миль по морю. (Из-за длинных морских заливов,
подобных норвежским фьордам, которые глубоко врезаются в западное
побережье, расстояние до этой же самой деревни по дороге составляет сто
двадцать миль). В конце концов я поехал на машине в гостиницу Лохайлорт
около ста миль отсюда, с весьма своеобразной хозяйкой которой Уиллеаменой
Макрэ я познакомился в годы охоты на акул. Уиллеамена была очень красивой
женщиной из простой семьи с острова Льюис, она побывала в Голливуде в
качестве актрисы во времена ещё немого кино. Она была медиумом в
спиритических сеансах Конан Дойла, довольно успешно изучала логику под
руководством своего дяди, который стал потом профессором в Америке. У неё
было много настоящих друзей, занимавших довольно высокие посты. Во время
войны, уже в довольно зрелом возрасте, она недолго побыла замужем за одним
из подрядчиков, ремонтировавших дорогу у её крыльца. Через несколько
месяцев его призвали в армию, и он погиб. А Уиллеамена вернула себе
девичью фамилию и никогда больше не вспоминала о своём мезальянсе.
Думается, она была по натуре самой тёплой, человечной, восхитительной,
самой властной из всех известных мне женщин. Но все недостатки были у неё
наружу. Как владелица гостиницы она была эксцентрична и капризна. За обед
она могла потребовать от двух шиллингов до фунта стерлингов в зависимости
от настроения (а иногда могла вообще оставить гостей без обеда, если ей не
хотелось готовить или не нравилась рожа постояльца). Бар у неё бывал
закрыт целыми днями или даже неделями, потому что она забывала заказать
товар, то же самое с бензоколонкой. Её больше заботило благосостояние
cворы домашних животных, начиная с попугая (я до сих пор помню два
скрипучих "привета", следовавших один за другим в дьявольском крещендо) и
гусей, до шотландских пони, чем каких-то посторонних туристов (она мне
говорила, что однажды накормила американцев крупой для кур, сказав, что
это такая каша, и они попросили добавки). При всём при том она была такой
непосредственной, жизнерадостной и любезной, что её смерть несколько лет
тому назад опечалила гораздо больше сердец, чем она могла предполагать.
После неё осталось бесчисленное количество долгов, но, пожалуй, о степени
её популярности больше всего говорило то, что её долг у бакалейщика
составлял три тысячи фунтов стерлингов.
   Уиллеамена продала мне ужасную мебель для Камусфеарны: два небольших
комода, ящики которых открывались только при значительных усилиях, два
кухонных стола и истертый брюссельский ковёр. Я стараюсь не думать о том,
во сколько это барахло обошлось мне в конце концов, когда оно
пропутешествовало по железной дороге и затем пятнадцать миль по морю в
наёмном баркасе. Это была последняя партия мебели, когда-либо
переправлявшаяся в Камусфеарну, вся остальная была либо найдена на берегу,
либо сработана искусными друзьями, которые гостили у меня, а из привозного
было только то, что можно было принести по склону на руках. В эту
категорию входит удивительное количество предметов, которые помогли мне
превратить рыбные ящики во вполне пригодную мебель. К примеру половину
одной из стен на кухне теперь занимает очень большая софа, то есть она
только с виду софа, а на самом деле - это всё рыбные ящики, накрытые
поролоновым матрасом, вельветовым покрывалом и кучей подушек. Рядом с ней
стоит высокий параллелепипед, занавешенный тряпкой, которая когда-то была
чехлом на сиденье "Морского леопарда", моего главного корабля при охоте на
акул. Если отодвинуть эту занавеску, то взору откроется целая этажерка,
заполненная обувью; вся эта конструкция составлена из пяти рыбных ящиков,
у которых выбиты боковые стенки.
   Такая же пирамида, но уже из ящиков из-под апельсинов с побережья и
прикрытая со вкусом материей из Примаверы, хранит мои рубашки и свитера в
спальне и выглядит вполне прилично. Искусство составления мебели из рыбных
ящиков следует культивировать гораздо шире. В сравнении с широко
рекламируемой современной корпусной мебелью она обладает одним любопытным
преимуществом: дополнения к ней можно делать бесконечно.
   Как-то на второй или третий год моего пребывания в этом доме наступило
время, когда я сказал себе: "Теперь нам, по сути дела, не хватает только
одного - бельевой корзины", - и несколько дней спустя на берегу появилась
бельевая корзина, совершенно целая.
   То ли оттого, что обстановка этих комнат складывалась вокруг меня из
года в год с того дня, как я впервые вошёл в этот холодный и пустой дом,
то ли от моей глубокой любви к Камусфеарне и всему, что окружает её, она
стала для меня самым приятным из всех известных мне домов, и гости мои
тоже сразу же чувствуют себя здесь очень хорошо. Даже в таком вопросе, как
с мебелью, всегда сохраняется чувство ожидания; как будто бы коллекционер
мебели определённого периода может в одно прекрасное утро вдруг обнаружить
у своих ворот прямо на дороге какой-либо редкий и очень важный экземпляр.
   Так много чувств вызывают отдельные предметы, валяющиеся среди обломков
и отходов на длинной полосе прибоя: почерневший от огня каркас небольшого
суденышка, сломанные и разбитые волнами детские игрушки, деревянная
подставка под яйцо ручной работы с тщательно вырезанным на ней именем
"Джон", растерзанный скелет собачки, давно уже начисто обглоданный
воронами и хохлатыми воронами, лежащий рядом с белыми костьми ошейник с
неразборчивой надписью на табличке.
   Меня лично особенно больно кольнуло однажды утром в первый год, когда я
искал подходящую дощечку для того, чтобы резать на ней хлеб. Я полагал,
что дно кадушки подойдёт для этого идеально, если только удастся найти
целое. И вскоре я его нашёл. Но когда взял его в руки и перевернул, то
прочитал выбитые на ней буквы РХАОС - Рыболовецкое хозяйство на акул
острова Соэй, - единственное, что вернуло мне море за всё то, что я ему
отдал за пять лет, прожитых на Соэе.
   Некоторые из этих предметов настолько таинственны, что наводят на самые
невероятные мысли относительно их происхождения. Бамбуковый шест длиной в
десять футов, к которому приторочены морским узлом и изоляционной лентой
три голубых вымпела с надписями "Шелл" и "Бритиш Петролеум" до сих пор
мучит моё воображение. То ли это был молельный флаг, смастерённый моряком
с Ласкара, то ли сигнал бедствия, хоть и не очень удачный, сооруженный за
многие часы плавания на открытой шлюпке, окружённой шныряющими вокруг
акулами и качающейся на высоких океанских волнах в тысяче миль от земли? Я
так и не нашёл подходящего ответа.
   Две рукоятки от швабры крепко связанные крест-накрест поясом женского
плаща, кусок паруса с написанными на нём синей краской словами :"Ещё не
вечер", фетровая шляпка, настолько маленькая, что, казалось, была сделана
для крошечной обезьянки. По поводу этих и других предметов можно
выдумывать самые таинственные истории.
   Но не только по поводу таких рукотворных предметов может разыграться
воображение и наводить на мысль о драмах, горечи или былом величии. Когда
долго живёшь в одиночестве, зрение становится более объемным: по останкам
кораблекрушений, по небольшим косточкам или иссушенным крыльям братьев
наших меньших можно строить образы, которые проявляются гораздо четче, чем
просто видимое глазом. Из какой-то мумии в перьях, тощей и перепачканной,
вдруг возникает ясным мартовским утром кружащая пичуга, из затвердевшей
корки гниющих водорослей из-под неосторожной ступни вылетает целая стая
мух, за неподвижными иссохшими плавниками и чешуёй угадывается
стремительность и ход косяков морских обитателей в бурлящих волнах прибоя,
за останками какого-нибудь жука-рогача видятся ветвистые рога оленя,
высоко парящие в лунном свете октября по голым каменистым лощинам.
   Относительно немногое из того, что выбрасывает море, появляется у самой
Камусфеарны, ибо дом стоит на южном заливе сориентированного на запад
побережья и в какой-то степени защищён цепью островов, которые
простираются отсюда до самого маяка. К северу и югу от дома побережье
большей частью скалисто, но то тут, то там попадаются длинные галечные
пляжи, на которые сильные западные ветры выбрасывают с волнами кучи
всевозможного хлама. Побережье выглядит довольно дико, там много опасных
рифов и скал, а Камусфеарна с белоснежными песчаными пляжами, зелёным
скошенным лугом и приземистой белой башней маяка радует взор по контрасту
с суровыми окрестностями.
   На побережье много утесов и пещер, глубоких удобных пещер, вход в
которые большей частью находится гораздо выше уровня прилива, ибо за
несколько веков море отступило, и между утёсами обнажились пустынные
пляжи. До недавних пор в этих пещерах регулярно жили странствующие мелкие
торговцы, которых было немало, ибо до магазинов далеко, а дорог
практически нет. Местные жители были рады этим торговцам, так как кроме
товаров те привозили новости из удалённых селений и прочих мест, где
побывали; они выполняли функцию местных газет, и обитатели диких
отдалённых углов со жгучим интересом ожидали их появления.
   Один из них устроил себе дом и штаб-квартиру в одной из пещер
неподалёку от Камусфеарны. Как это ни странно, когда-то он был жокеем. Его
настоящее имя было Эндрю Тейт, но так как он дезертировал из армии, то
сменил его на Джо Уилсон, и его тогдашнее жилище до сих пор даже на картах
осталось как Пещера Джо, хотя уж много лет прошло с тех пор, как
разгневанный народ разжёг в его пещере такой костёр, что от жары лопнул
каменный свод, а Джо изгнали с побережья.
   Вначале Джо понравился, ибо был достаточно любезным человеком, и, хоть
он со своей подружкой Джинни так и не побывал у алтаря, их пещера была,
пожалуй, безопаснее стеклянного дома, на тот случай, если бы стали
бросаться камнями.
   Если кое-какие камушки и попадали в него, то они были по поводу его
дезертирства. Джинни не была неряхой, а Джо - не оборвыш, и их
троглодитовое жильё было вполне чистым и аккуратным. На столе из рыбных
ящиков у них была чистая белая скатерть, пища состояла из рыбы,
ракообразных и всевозможных съедобных моллюсков. У входа в пещеру они
построили стену и соорудили лестницу от пещеры к морю, и даже сейчас
небольшой причал, где стояла их лодка, свободен от валунов.
   Только одно омрачало их приморскую идиллию: оба они слишком часто
прикладывались к бутылке. Кошелёк был у Джинни, и несмотря на своё
пристрастие, у неё всё же было больше рассудка. Она устанавливала предел
расходов на выпивку, но каждый раз, как они напивались, возникала ссора, и
как только Джо переступал определённую грань, он начинал драться с ней
из-за денег.
   Однажды вечером они по обыкновению отправились на лодке в деревенский
трактир в четырёх милях от своего жилища и начали выпивать в компании
одного торговца, простака по имени Джон Мак-Куин, которого в народе
называли Пеликан. Пеликан любил играть на скрипке, и они пробыли в таверне
допоздна, переругиваясь и выпивая под его музыку.
   Что произошло потом, никто точно не знает, но на этом их рай
закончился, наступил конец Джинни и Пещеры Джо. Джо вернулся в деревню
утром, постоянно твердя, что Джинни "убили и утопили, убили и утопили". В
десяти милях к югу их полузатопленную лодку прибило к берегу, в ней было
тело Джинни, карман её платья был вырван, но при ней не было никаких
денег. Из ближайшего городка прибыла полиция, и хотя настроение местных
жителей сложилось вовсе не в пользу Джо и Пеликана, подробности смерти
Джинни остались невыясненными, и им не предъявили обвинения в убийстве.
Вроде бы было ясно, что Джинни сначала избили, а затем она утонула;
кое-кто, защищая Джо, говорил, что она упала в воду после удара и затем
утонула, другие утверждали, что Джо и Пеликан в пьяном угаре избили её до
бесчувствия, зачерпнули лодкой воды и затем пустили Джинни по волнам,
чтобы она утонула.
   Как бы там ни было, люди, жившие по соседству, если так можно сказать,
ибо у Джо не было соседей, - посчитали что среди них живёт чудовище. Они
собрались и разожгли огромный костёр в его пещере и подожгли заросли
вереска над пещерой. От огня пещера треснула, внешняя сторона её
отвалилась, и Джо оказался бездомным бродягой. Прошло уже несколько лет с
тех пор, как он умер, но на полу пещеры под закопчённой скалой всё ещё
можно найти признаки его жизни там с Джинни:
   обгоревшая обувь, кусочки металла, растрёпанные кружева ржавого железа,
- всё, что осталось от чайника. Наверху, на уступах, бывших когда-то
карнизом его жилища, голуби устроили себе гнёзда, и их перья слетают вниз
на руины очага.
   К тому времени, как я поселился в Камусфеарне, торговцы традиционного
типа уже встречались редко. Их место заняли довольно назойливые индийцы,
которые время от времени объезжают придорожные жилища на небольших
фургонах, набитых дешёвыми товарами. Местные жители, непривычные к такой
навязчивой форме торговли, считали их поведение дерзким. Не все торговцы
были обходительны, но и к самым безобидным стали относиться с некоторым
подозрением. Мне повстречался только один из исчезнувшего племени Джо, и
тот уже умер, ему пришлось раньше времени отправиться на кладбище из-за
своей давней привязанности к метиловому спирту.
   Ему было, пожалуй, немногим больше пятидесяти, когда я познакомился с
ним. Он сообщил мне, что вредность предпочитаемого им напитка значительно
преувеличивается, ибо он увлекается им вот уж лет сорок, и только теперь
это стало сказываться у него на зрении.
   Однако он признался, что испытывает значительные неудобства, так как
всем торговцам хозтоварами не велено было снабжать его, и ему приходилось
идти на самые невероятные ухищрения, чтобы доставать этот продукт. Ему,
пожалуй, даже повезло, что он умер до того, как в эти удалённые места
провели электричество, потому что метиловый спирт достать стало
практически невозможно.
   Пещерные торговцы не всегда были единственными обитателями побережья
Камусфеарны, так как до чисток в начале девятнадцатого века, жестокость и
несправедливость которых до сих пор жива в памяти людей Шотландского
нагорья и Гебридов, у них была довольно большая община из примерно двухсот
человек.
   Потомки одного из этих семейств сейчас живут в Калифорнии, куда их
предков изгнали из этих мест. В одной из местных легенд, которые я слышал
о них здесь, говорится о "шестом чувстве".
   Дети из древнего поселения близ Камусфеарны каждое утро ходили в школу
за пять миль от дома, а вечером шли домой те же пять миль. Каждый ребёнок
зимой носил в школу корзинку торфа, и они отправлялись ещё до рассвета,
топая с грузом на спине. Однажды эта семья приютила одного старого
торговца, и тот, глядя, как два хозяйских сына готовят свою ношу поутру,
повернулся к родителям и сказал:
   - Много синих морей избороздят они, но и полягут в борозде синего моря.
   Ребята были из семейства мореходов, и когда выросли, тоже подались в
море. Один из них стал капитаном, а второй - первым помощником, но оба
потом утонули.
   Поросшие шиповником руины старой деревни разбросаны вокруг залива и
дальше по побережью, но жители ушли, ушли и торговцы, а дом Камусфеарны
теперь стоит в одиночестве.
   Хотя историй о "шестом чувстве" относительно немного, и относятся они
главным образом к прошлым поколениям, следует отдавать себе отчет, что это
вовсе не современные представления о таких способностях, и речь идет вовсе
не о тех людях, которые, как считается, обладают ими сейчас. Вопреки
распространённому мнению, человек, который обладает такой оккультной
способностью, обычно побаивается её и скрывает её ото всех, кроме самых
близких друзей. И это не потому, что боится насмешек и недоверия в том
смысле, что сосед может сказать :
   "Вы только посмотрите на этого лунатика", а потому, что люди боятся
свидетельств сверхъестественной силы и чувствуют себя неуютно в
присутствии тех, кто утверждает или признаёт, что обладает ею. Люди,
убеждённые в том, что они наделены тем, что сейчас обычно называют
экстрасенсорикой, также опасаются того, что могут узнать благодаря своему
ясновидению, и они, пожалуй, охотно сменили бы свою участь на судьбу
обыкновенного человека. Только когда они уверены, что их дар можно в
данный момент направить на благое дело, они готовы добровольно
воспользоваться им. У меня сложилось впечатление, что глубокая,
неискоренимая вера в существование "шестого чувства" практически вездесуща
на Западном нагорье и на Гебридах даже среди интеллигентных и начитанных
людей, а те немногие, кто посмеивается над ней, делают это лишь ради моды,
на самом деле не разделяя её.
   Похожие рассказы о других менее спорных вещах до сих пор передаются из
уст в уста в этих краях, куда грамотность дошла довольно поздно, и поэтому
нет оснований полагать, что предания о " шестом чувстве" подверглись
значительным искажениям.
   Мой ближайший сосед в Камусфеарне, Кэлум Мэрдо Мак-Киннон, о котором я
вскоре расскажу подробней, родом с острова Скай, рассказал мне историю
своих предков, которую благодаря чрезвычайной простоте, трудно причислить
к выдумке. Во времена его прадеда в море утонул мальчик, рыбачивший в
заливе у деревни, и его мать прямо с ума сходила от желания достать тело и
похоронить по христианскому обычаю. С полдюжины лодок с кошками весь день
плавало на том месте, где он пропал, но ничего не нашли. Все разговоры в
деревне, естественно, были только об этом, и к вечеру прадед Кэлума Мэрдо,
которому было за восемьдесят, больной и совсем слепой узнал о том, что
произошло. Тогда он сказал:
   - Если завтра утром меня отнесут на холм у залива, я укажу, где лежит
тело.
   Понадобится только одна лодка.
   Искавшие послушались его, и поутру внук отнёс его на вершину холма. У
него был с собой платок, которым он и должен был подать сигнал. Более
получаса лодка плавала взад и вперёд по заливу под холмом с кошками
наготове, а старик всё сидел, опустив голову на руки, и не проронил ни
слова. Вдруг он вскрикнул громким голосом:
   - Тог ан тоннаг! Взмахни платком!
   Внук вскинул платок, кошки спустили и вынули на поверхность утопшего
мальчика.
   Просто проявлять скептицизм, когда живёшь не на Гебридах, гораздо
проще, когда видение твоё не прояснено и не затуманено здравым смыслом
окружающих.
   Очень немногое сохранилось в преданиях о прежних обитателях
Камусфеарны, удивительно мало, если учесть, что по всей вероятности люди
жили здесь тысячи лет. Самые древние из преданий относятся, вероятнее
всего, к Средним векам, и в одном из них говорится о свирепом морском
грабителе, уроженце этих мест, который разорял побережье к югу, в
частности остров Малл, где много потайных гаваней и скрытых якорных
стоянок, на галере, один из бортов которой был выкрашен в черный цвет, а
другой - в белый, вероятно, с целью сбить с толку или навести на мысль что
орудует тут целый пиратский флот. Как бы он не действовал, получалось
успешно, так как, говорят, он вернулся в Камусфеарну и умер своей смертью.
   На Британских островах как-то не по себе ложиться спать, зная, что в
радиусе полутора миль нет ни одного человеческого существа, и что кроме
одной семьи на расстоянии в три раза большем нет вообще никого. Очень
немногие испытывали такое ощущение, поскольку поверхность земли настолько
плотно населена людьми, что там, где только можно, она заселена. И хоть в
таких условиях не так уж и трудно разбить лагерь, очень редко выпадает
случай оказаться среди четырёх постоянных стен, которые можно назвать
собственным домом. При этом возникает чувство изоляции, противоположное
чувству одиночества, которое испытываешь в чужом городе, ибо это
одиночество вызвано близостью других людей и барьерами, стоящими между
тобой и ними, сознанием, что ты одинок среди них : каждый дюйм стен ранит
тебя и каждый необщительный незнакомец устанавливает свой флаг. Но быть
одному там, где нет других людей, очень интересно, как бы вдруг снимается
какое- то давление, внезапно осознаёшь всё своё окружение, резко
обостряются чувства, и даёшь себе отчёт в том, что вокруг тебя лишь
животный и растительный мир. Я впервые испытал это ощущение совсем ещё
молодым человеком, когда путешествовал в одиночку по тундре в трехстах
милях к северу от Полярного круга. К тому же удивительные ночи, светлые
как день, усиливают эту необычайность, так что только собственный сон
отделяет ночь ото дня. Как это ни странно, хоть внешние обстоятельства
были совсем противоположными, я испытал такое же или похожее ощущение во
время мощных воздушных налётов в 1940 году. Как будто бы жизнь вдруг
освободилась от всего несущественного, как заботы о деньгах и мелкие
эгоистические амбиции, и ты остаёшься один на один со своей сущностью.
   В ту первую ночь, когда я лёг спать на кухне Камусфеарны, мне слышались
глухой стук кроличьих лап в садке у песчаной дюны позади дома, тихое
попискивание летучих мышей, разбуженных тёплой погодой от зимней спячки и
беспокойное посвистывание кулик-сорок, ожидающих смены прилива. Всё эти
звуки раздавались на фоне приглушённого шума водопада, который в тихую
погоду властвует над всеми другими звуками в Камусфеарне. Я проспал эту
ночь, положив голову как на подушку на мягкий шерстяной бок Джонни, как
это бывало раньше на беспалубной лодке.
   Первое, что я увидел поутру, когда пошёл к ручью за водой, так это
группу из пяти оленей, настороженных, но не обеспокоенных, смотревших на
меня с поросшего первоцветом берега за стеной приусадебного участка. Двое
из них уже сбросили оба рога, так как был уже конец первой недели апреля,
двое сбросили по одному, а у пятого самца всё ещё были на месте оба,
широкие, длинные и крепкие, с семью отростками на одном и с шестью - на
другом. Это была самая благородная голова из всех тех, что мне приходилось
видеть за все свои годы кровожадной охоты. Я стал узнавать этих оленей
каждый год, так как они были в стаде, которое каждую зиму проходило внизу
у ручья Камусфеарны, и Мораг Мак-Киннон обычно украдкой подкармливала их у
Друимфиклаха, так как они были с внешней стороны забора у леса, то есть на
пастбище для овец. Она называла оленя с тринадцатью отростками Монархом, и
хотя он, казалось, не впадал в течку по осени, думается, был отцом по
крайней мере одного телёнка, ибо в прошлом году в темноте фары моего
автомобиля высветили частично ослеплённого оленя, который прыгнул на
бетонные столбики нового забора лесного хозяйства, когда пытался
спуститься к Камусфеарне. И его голова, хоть и не совсем царская, была
точной копией широченного размаха рогов Монарха. Я чуть было не убил его,
так как посчитал, что это тот подранок, которого упустила компания
охотников в тот день, но как бы тот ни был ошарашен, он сумел уйти из
лучей света фар ещё до того, как я успел вытащить ружьё из чехла.
   Я скучаю по тем оленям, которые обычно зимовали поблизости у дома, а
теперь по краю холма между Камусфеарной и Друимфиаклахом посажены молодые
деревья, и олени остались позади этой живой изгороди, так что сейчас их
здесь нет, за исключением случайно забредшего в пределах мили от залива. В
свою первую зимовку в Камусфеарне я просыпался и видел из окна узор их
рогов как чеканку на фоне близкого неба, и они в некотором роде были для
меня важны, так же как и большие следы диких кошек на мягком песке у
берега ручья, как хриплый крик ворон и круглые блестящие головы тюленей в
заливе рядом с домом. Эти существа были моими соседями.
   Посетители из Англии, приезжающие в Камусфеарну, обычно немеют от
восторга при виде великолепия природы и сияния голубоватой и золотистой
весенней зари, но иногда весьма велеречивы, удивляясь разнообразию
окружающего животного мира.
   Многие англичане, к примеру, даже не представляют себе, что дикие кошки
широко распространены на Западном нагорье, и при их упоминании полагают,
что речь идёт об одичавших домашних кошках, а не о рысеподобных животных
из породы кошачьих, логово которых все эти годы находилось в пределах
двухсот ярдов от моего порога.
   Они имеют такое же отношение к домашней кошке, как волк к терьеру, они
уже были здесь тогда, когда наши неотёсанные предки поселились в пещерах
под утёсами.
   Говорят, что их нельзя приручить. Когда я приехал сюда впервые, люди с
усадьбы, на земле которой стоит дом, вели длительную войну с дикими
кошками, и дерево рядом с загоном для оленей в четырёх милях отсюда было
увешано их хвостами, свисавшими с его веток как чудовищные ивовые серёжки.
Теперь, когда усадьба перешла от земледелия к лесоводству, диких кошек
охраняют, так как они истребляют мышей-полёвок, которые в свою очередь
вредят молодым саженцам. При наших благоприятных условиях число диких
кошек многократно увеличилось. Самцы иногда спариваются с домашними
кошками, но такое потомство редко выживает, либо потому, что отец затем
возвращается и убивает новорождённых котят, уничтожая тем самым
свидетельство своего мезальянса, или же потому, что люди так и не верят в
возможность их приручения. В них преобладает дикая кровь, которая
проявляется во внешности похожей на рысь, в дополнительном когте и диком
инстинкте. Те немногие котята, которым удалось избежать смерти, обычно
уходят в горы и ведут пещерную жизнь своих предков по мужской линии.
Старый егерь из Лохайлорта, которого по какой-то причине звали Типперери,
рассказывал мне, что однажды ночью, разбуженный кошачьим криком, он вышел
на улицу с факелом, в свете которого увидел свою черно-белую кошку в
объятиях огромного свирепого дикого кота. Затем он с нетерпением ожидал
рождения котят. Когда подошло время, она устроила себе гнёздышко в хлеву,
а он весь день прождал, когда она окотится. Но до наступления ночи так
ничего и не случилось. Рано поутру ему послышалось жалобное мяуканье у
дверей. Он открыл и обнаружил кошку с одним раненым и умирающим котёнком в
зубах. В темноте он услышал жуткое рычанье и хрип, и, подняв факел в
сторону хлева, он увидел, как дикий кот убивает котёнка. В глазах у кота
было зеленовато-янтарное свечение, его огромный хвост стоял трубой, и в
свете факела можно было разглядеть лишь жалкие останки новорождённых
котят. Единственный из уцелевших, которого мать попыталась принести в
укрытие домой, помер несколько минут спустя.
   Дикие кошки бывают невероятных размеров, они по крайней мере вдвое
больше самых больших домашних кошек. В этом году тут водится один такой
неподалёку от дома, оставляющий такой геркулесовский помёт, в сравнении с
которым помёт эльзасской овчарки выглядит почти игрушечным. Самих животных
днём можно видеть относительно редко, ибо эти существа созданы для темноты
и звездного света. Однажды я случайно поймал одного из них в заячий силок,
это был огромный кот с десятью кольцами на хвосте, и в тот же первый год в
Камусфеарне я дважды видел котят, игравших на заре и резвившихся среди
первоцвета и распускающихся берёз на берегу за забором усадьбы. Они были
хорошенькие, очень мягкие и пушистые, почти что нежные. В них не было и
намёка на ту свирепость, от которой ежегодно страдает так много ягнят и
оленят. До того, как люди истребили зайцев, они были желанной добычей
больших горных лисиц и этих равнинных диких кошек, и каждое утро я замечал
их глубокие следы на песке у входа в норы. Но теперь зайцев нет, а ягнята
всё ещё бывают по сезону, и там, где в сумерках был хороший ягнёнок,
поутру остаются лишь обглоданные кости и кусок шкурки, похожий на
окровавленный тампон в хирургической палате. Затем с морских скал
появляются вороны, хохлатые вороны и вездесущие гиены в серых мантиях, и к
вечеру не остаётся ничего из того, что долгие месяцы покоилось в чреве
самки, кроме белого скелета и обрывков мягкой замызганной шкурки по
размеру не больше носового платка.
   Среди млекопитающих, после диких кошек, наибольшее удивление у моих
гостей с юга вызывают тюлени. Все летние месяцы они почти всё время на
виду, и, так как их не пугают в Камусфеарне, они становятся почти ручными.
По вечерам они нередко следуют за лодкой в тихой, окрашенной солнцем воде,
их головы появляются из воды всё ближе и ближе, и вот они уж на расстоянии
длины лодки. Их пугает только смена ритма, надо равномерно грести вперёд,
как будто бы ты очень занят своим делом и ими не интересуешься. Коричневые
тюлени с большими круглыми головами и короткими носами как у собак
встречаются повсюду, и я однажды насчитал их больше сотни примерно за час
ходу в лодке вдоль побережья. Кроме тех, что рождаются в этих местах, с
мая до ранней осени вокруг островов водятся атлантические тюлени.
   Затем они возвращаются на свои там и сям разбросанные лежбища, которых
относительно немного. Атлантические тюлени, коротающие лето у Камусфеарны,
вероятно размножаются на скалах к западу от Канны, это, пожалуй, ближайшее
ко мне лежбище. Вдали от своих лежбищ они никогда не появляются большими
группами, в течение долгих погожих летних дней, когда море гладкое как
шёлк, а солнце хорошо припекает на покрытых лишайником скалах над полосой
залива, они прогуливаются у островов Камусфеарны по двое и по трое, как
правило самцы, питаясь главным образом мелкой рыбёшкой и накапливая
энергию, которую затем будут безудержно тратить на свои гаремы по осени,
ибо во время течки они не едят по нескольку недель. Тому, кто видит
атлантического тюленя впервые, он кажется огромным: крупный самец бывает
до трёх метров длиной и весит почти полтонны. Это великолепные звери, но
мне лично кажется, что им не хватает обаяния котика, у которого не такие
величественные манеры, и он любопытен как собака. Однажды на скалах
Ру-Арисейга я наткнулся на котика, которому было примерно один день от
роду. У него была мягкая белая детская шкурка, которая чаще всего
сбрасывается ещё в чреве матери, и он был очень похож не игрушку,
предназначенную для развлечения ребёнка. Он был тёплый и круглый, и не
только не испугался, а стал ласкаться, и я с некоторой неохотой положил
его обратно на место. Но его не так-то просто было оставить там, как
только я двинулся, он стал шаркать и ковылять за мной следом. В течение
нескольких минут я пытался скрыться от него, виляя и прячась за скалами,
но он с удивительной ловкостью находил меня.
   Наконец, я кое-как спустился к лодке и быстро погрёб прочь, но через
двадцать ярдов он уже был рядом и стал мусолить весло. Я уж было отчаялся
и не знал, что мне делать с этим неожиданным найдёнышем, как вдруг в
двадцати ярдах от лодки зафыркала его мать, он ответил на её зов, и они
оба поплыли прочь. Детёныш несомненно получил выговор, который запомнится
ему на всю жизнь.
   Детёныши благородного оленя тоже не пугаются человека в первые дни
своей жизни, и если где-то в июне вы наткнётесь на оленёнка, прилизанного
и всего в пятнышках, лежащего среди длинных зелёных стеблей
папоротника-орляка, то не следует заигрывать с ним, если хотите затем уйти
восвояси. Поначалу я бывало ласкал и гладил их, а затем попытки удалиться
выливались в гораздо более отчаянную игру в прятки, чем с котиком, в то
время как встревоженная лань топала ногами и безрезультатно кричала. И
хотя оленята в эти первые свои дни по неопытности не боятся человека, они
с самого начала с ужасом бегут от таких своих прирождённых врагов, как
орлы, дикие кошки и лисицы. Я видел, как лань пыталась защитить своего
детёныша от орла, пригнув назад уши и дико взмахивая передними копытами
всякий раз, как он подлетал, с шумом рассекая воздух своими огромными
крыльями. Если бы лань хоть раз попала в него копытом, то выбила бы ему
все потроха, но она лишь задела его по крылу, орёл присмирел и наконец
уплыл вдоль лощины, а солнце поблескивало на его величественной мантии.
   Если беспомощные оленята являются постоянной пищей горных лисиц в июне,
а молодые ягнята - в апреле и мае, то я уж не знаю, чем они кормятся в
остальное время года теперь, когда кроликов больше не стало, а голубой
горный заяц почти совсем вывелся. Возможно они едят гораздо реже, чем мы
это себе представляем, и конечно же значительную часть их пропитания
составляют мыши. Несколько лет тому назад я ходил на охоту с одним ловчим
на лис вскоре после поры ягнения. Логово лисиц было где-то на высоте около
двух тысяч футов в горах. Мы вышли на рассвете, когда солнце ещё
скрывалось за вершинами холмов всё ещё покрытых снегом. Они выделялись на
фоне яблочно-зелёного неба с тонкими алыми полосами.
   Логово, большая куча гранитных валунов в расщелине на склоне горы,
находилось как раз на границе снежного покрова. К тому времени, как мы
добрались туда, золотистое солнце только что засверкало над верхушками
гор. Терьеры устремились в нору, и мы застрелили лисицу, когда она
выскочила из норы, а собаки задушили и вытащили из норы пятерых щенков, но
лиса не было видно нигде. Мы нашли его следы на торфяном карьере в
нескольких сотнях ярдов ниже, которые указывали, что он пошёл вниз. Он
спускался спокойно, а не бежал, так что мы пришли к заключению, что он
ушёл из логова ещё до того, как там появились мы, и он, видимо, не знал,
что что-то случилось. Мы укрылись и стали ждать его возвращения.
   Прождали весь день. Свежий весенний ветер дул нам в лицо с той стороны,
где далеко внизу раскинулось море и маячили острова, было видно, как лодки
с сетями вышли в первый раз в сезоне на лов селедки. Весь день на холме не
было почти никакого движения, только раз стадо оленей в новой шкуре вышло
на кромку лощины справа от нас, да однажды орёл проплыл на расстоянии
броска камня. Он резко взметнулся и сразу же, как только заметил нас, ушёл
в сторону, шумно рассекая воздух крыльями. К вечеру похолодало, и когда
солнце стало садиться за внешней грядой островов, а тень от снежных
сугробов стала синей, мы стали подумывать об уходе. Уже стали собирать
вещи, когда я заметил какое-то движенье на торфяных разработках внизу. Лис
бежал вверх по склону к логову, совершенно ни о чем не подозревая, и
что-то нес в зубах. Я убил его из ружья наповал за пятьдесят метров, и мы
пошли посмотреть, что он нёс. У него было гнездо розовых новорождённых
мышей - всё, что ему удалось раздобыть за весь долгий день охоты для своей
лисицы и пятерых щенят.
   На первый взгляд кажется загадкой, как в этой местности вокруг
Камусфеарны удаётся выжить такому большому числу хищников, когда вокруг
так мало живности. В небе орлы, канюки, соколы, вороны и хохлатые вороны,
на земле дикие кошки, лисы, барсуки и куницы. Нет сомненья в том, что
огромное количество представителей этого животного мира проводит вне
сезона, когда нет молодняка, которым можно питаться, много времени за моим
любимым занятием : прочёсыванием пляжа. На мягком песке помимо всяческих
морских находок я постоянно встречаю следы диких кошек, барсуков и лисиц.
Иногда они находят попавших в нефть птиц, иногда погибшую овцу, упавшую с
зеленеющего горного уступа, которые по всему Западному нагорью образуют
такие заманчивые, но зачастую и опасные ловушки, или же оленя,
спустившегося с мартовских сугробов, чтобы полакомиться морскими
водорослями, единственной пищей, не скрытой снегом, или могут подкрасться
к заснувшему кулику-сороке или кроншнепу, поджидающему в темноте начала
отлива. Но что бы они ни искали, именно на берег по ночам выходят эти
зубастые звери. Иногда они находят совсем немногое, поскольку в помёте у
диких кошек и лисиц мне приходилось видеть непереваренных
рачков-бокоплавов. Вороны и хохлатые вороны, хоть и могут выклевать глаза
ослабшему ягнёнку или оленёнку, по большей части всё-таки питаются
падалью. Хохлатки проводят немало времени на берегу в конце лета и в
середине зимы, раскалывая мидии, подняв их на высоту крыши дома и бросая
на скалы, но большую часть года они могут свободно собирать урожай и в
других местах. В конце зимы, когда весна ещё не потревожила землю, старые
олени, которые плохо перенесли зимовку, слабеют и погибают в сугробах, а
серые хищники, питающиеся падалью, хрипят и грызутся над их тушами. А
немного позднее, когда впервые наступает тепло, лани прекращают пастьбу,
закидывают голову назад и начинают раздражённо щипать себя за спину,
хохлатки шныряют рядом и сглатывают жирные личинки, которые выползают у
них из шерсти и падают на землю. Когда приходит пора ягниться, они
обшаривают землю в поисках плаценты, а затем появляются яйца и молодняк
всех остальных птиц, которые меньше их.
   До сих пор я почти ничего не рассказал о своих ближайших соседях
Мак-Киннонах.
   Кэлума Мэрдо Мак-Киннона всегда называют обоими именами, ибо в округе
так много Кэлумов Мак-Киннонов, что одно имя Кэлум вызывает недоумение.
Здесь так же много Мэрдо, что самого этого имени тоже недостаточно. И к
тому же множество Мэрдо Кэлумов, как правильно числится его имя, заставило
его поменять их местами, чтобы хоть как-то сохранить свою личность. Это
обычная практика при клановой системе и она до сих пор остаётся правилом
во многих районах Западного нагорья, где клановые имена всё ещё изобилуют
на их древней территории. Иногда для краткости его называют
"Кэлум-Дорожник" (так же, как в других местах я слыхал "Джон-Гробовщик",
"Дункан с грузовика", "Рональд-Стрелок" и "Рональд-Дональд-Немой").
Последнее прозвище вовсе не было насмешкой, а просто оттого, что он
действительно был немой. Но необходимость такого переименования очень
странно выглядит здесь, где до ближайшего соседа, кроме меня, по крайней
мере четыре мили.
   Кэлум Мэрдо - невысокий жилистый мужчина средних лет, который, когда я
впервые появился в Камусфеарне, уже давно работал ремонтником на дороге и
отвечал за одноколейное полотно по нескольку миль в обе стороны от
Друимфиаклаха. Можно предположить, что горец, живущий в таком уединении,
вряд ли сможет беседовать о чём-либо, выходящем за рамки своего узкого
круга деятельности. Например, вряд ли можно было предположить, что он
знает наизусть большую часть из того, что написано классиками, что он в
состоянии пространно рассуждать о политике как внутренней, так и внешней
со знанием дела или же что он выписывает "Нью-Стейтсмэн". Однако же это
так, и боюсь, что он был несколько разочарован, когда узнал, что его новый
сосед видимо образованнее его самого, а по ряду вопросов - значительно
более информирован. Он обычно обрушивал на меня массу разнообразной
удивительной информации по всевозможной тематике и закруглял как правило
разговор примерно вот такой формулой:
   - Ну вот, майор, такому образованному человеку как вы, пожалуй, уж
порядком надоело слушать россказни старого болтуна.
   За десять лет нашего общения он внёс значительный вклад в моё
образование.
   С женой Кэлума Мэрдо Мораг, женщиной тонкой чеканной красоты,
смягчённой юмором, я сразу же нашёл общий язык: любовь ко всякой живности.
Мы много читали и слышали в разговорах о духовных потомках св.Франциска и
св.Катберта, тех, кто мгновенно устанавливает взаимопонимание с птицей и
зверем, и которых совсем не боится животный мир. Я лично никогда не
встречал таких людей и стал уже было сомневаться в их существовании, пока
не познакомился с Мораг. Тот небольшой успех, которым я пользуюсь у
животных, думаю, вызван только выдержкой, опытом и сознательным
стремлением поставить себя в положение животного, а Мораг всё это было ни
к чему. Она откровенно призналась, что больше любит и жалеет зверей, чем
людей, и они сразу же откликаются на это, как будто бы она у них своя, и
относятся к ней с таким доверием и уважением, каким немногие из нас
пользуются в своей среде. Я убеждён, что между ними и ней существует некая
"связь", которую не в состоянии установить, даже при большом старании,
большинство людей, которые хотели бы этого. Пожалуй не так уж и трудно
найти более подходящее объяснение тем отдельным случаям, в которых эта
"связь" кажется очевидной, но именно число таких случаев и
последовательность, с которой поведение животного отличается от
установившихся форм отношения к людям, убеждает меня в том, что существует
нечто такое, что до сих пор eщё не поддаётся объяснению.
   В доказательство приведу один только пример. Через дорогу от дома
Мак-Киннонов у подножья холма находится поросшее тростником озеро метров
ста в длину и пятидесяти в ширину. Каждую зиму дикие лебеди-кликуны обычно
прилетали туда по пути на юг, подгоняемые арктической погодой, и
оставались там на несколько дней, а иногда и недель. Мораг любила этих
лебедей и от зелёных дверей своего дома она по нескольку раз в день
приветствовала их, так что они привыкли к её голосу и никогда не отплывали
к другому берегу озера, как обычно делали, когда на дороге появлялись
другие человеческие фигуры. Однажды ночью она услышала, что они тревожатся
и зовут, их чистый трубный голос приглушался и относился ветром прочь, и
когда открыла утром дверь, то поняла, что случилась беда. Два
лебедя-родителя у ближнего берега озера суетились, если так можно
выразиться в отношении этих грациозных и величественных птиц, вокруг
лебедёнка, который вроде бы попался в силки у кромки тростника. Мораг
пошла к озеру и как обычно стала их звать. Лебедёнок хлопал крыльями по
воде и жалобно рвался, но под болотистой поверхностью его что-то
удерживало, а родители всё это время вместо того, чтобы удалиться при
приближении Мораг, продолжали кричать, оставаясь рядом с ним.
   Мораг пошла вброд, но дно было илистым и топким, и она увязла почти по
пояс, пока не поняла, что не сможет дотянуться до лебедёнка. Тогда он
повернулся и потянулся к ней, перестал бить крылами и затих. Мораг
протянула руку и пошарила в воде под ним. Она нащупала проволоку, потянув
за которую, вытащила ржавый железный капкан, захвативший его ногу. Капкан
ставили на лису и привязывали его длинной проволокой, чтобы лиса утопилась
и тем самым избавилась от мучений.
   Мораг подняла лебедёнка из воды, он покорно сидел у неё на руках, пока
она раскрывала капкан, а в это время оба родителя подплыли к ней и стали
по обе стороны от неё, ручные, по её словам, как домашние утки. Они не
уплыли даже тогда, когда она положила невредимого малыша на воду и стала
выбираться на берег.
   Лебеди тогда пробыли неделю, а то и больше, и теперь уже не ждали её
зова, чтобы поприветствовать её. Каждый раз, как она открывала дверь, их
голоса как серебряные колокольчики звенели ей с озера через дорогу. Если
бы у Йитса были такие же странные чары, что и у Мораг, то его пятьдесят
девять лебедей, пожалуй, сразу не взлетели бы, а его знаменитое
стихотворение так и осталось бы ненаписанным.
   Мораг увлеклась животными вовсе не из-за бездетности, как это бывает со
многими старыми девами, - у неё трое сыновей. Старшему, Лахлану, когда я
приехал в Камусфеарну, было тринадцать лет, и у него были братья-близнецы,
Юван и Дональд, которым было одиннадцать. Близнецы были энергичными,
общительными и внимательными, всегда стремились помочь, хоть это не всегда
у них получалось.
   Всего лишь несколько недель спустя я подружился с их семьёй, и именно
они по вечерам после школы приносили мне почту из Друимфиаклаха, а по
выходным выполняли различные хозяйственные работы у меня в доме. Они
красили внешние стены дома белой краской по крайней мере на ту высоту, на
которую хватало их роста и сломанной лестницы. Они таскали тяжёлый белый
порошок сюда вниз из Друимфиаклаха в бумажных мешках, и однажды я
предложил им свой рюкзак, так, пожалуй, было удобнее. Они очень
обрадовались этому, и на следующий день вернулись с рюкзаком, под завязку
наполненным этим порошком. Не только сам мешок, но и всевозможные кармашки
на молнии, которые были предназначены для таких вещей, как зубные щетки и
табак. Это было девять лет тому назад, близнецы уже давно стали взрослыми
и вышли в люди, но в сырую погоду по швам моего рюкзака ещё можно вполне
заметить следы беловатой пасты.
   Постепенно хозяйство Мак-Киннонов стало частью моей жизни, моей
единственной связью с удалённым миром магазинов и почтовых отделений,
телеграмм и раздраженья, от которого мне так хотелось избавиться насовсем.
Обеспечить дом продовольствием всегда непросто, в особенности когда к нему
нет дороги, но гораздо труднее делать это тогда, когда до ближайшей
деревни, в которой больше одного магазина, по дороге от тридцати до сорока
миль. Почта приходит в Друимфиаклах один раз в день по сложной системе
морского и автомобильного транспорта из той деревни, где находится
железнодорожная станция. Оттуда её везут на моторной лодке в маленькое
селение в пяти милях от Друимфиаклаха, где вначале огромный старый
"Хамбер", а теперь "Лэндровер" принимает её и развозит по разбросанным по
округе жилищам. Я, таким образом, могу быть практически уверен, что получу
хотя бы одно почтовое отправление в день, если протопаю в Друимфиаклах за
нею (правда иногда в плохую погоду лодка не ходит, и бывали случаи в этой
глуши, что весь мешок с почтой отправляли на остров Скай то ли по
недосмотру, то ли по халатности). Ответ на это письмо я оставляю в
Друимфиаклахе только на следующий день, чтобы его забрал "Лэндровер" утром
послезавтра. Так что, если, скажем, я получил письмо во вторник вечером,
то мой корреспондент получит ответ только в пятницу. Газеты доходят ко мне
только вечером на следующий день, если я сам не схожу в Друимфиаклах за
ними. Из-за большой высоты окружающих гор из радиоприёмника доносится едва
различимый шёпот. Прижав к нему ухо, можно с трудом уловить обрывки
новостей, чаще всего о войне, либо о слухах о войне, либо навязчивые и
непрошеные ритмы рок-н-ролла, похожие на мышиный писк и напоминающие о
далёком сумасшедшем человечестве. Плохая слышимость гораздо больше
подчеркивает изолированность Камусфеарны, чем полная тишина.
   Обмен письмами частенько занимает целую неделю, и наиболее нетерпеливые
из моих друзей в такой ситуации в отчаянье слали мне массу телеграмм.
Единственный путь, по которому можно доставить телеграмму, кроме
"Лэндровера", привозящего почту в Друимфиаклах по вечерам, - это поездка
на велосипеде по крутым и опасным тропинкам от почты до Друимфиаклаха, а
затем полторы мили пешком под откос.
   Итого: десять миль на велосипеде и три мили пешком. Деревенский
почтальон - человек исключительно пунктуальный и преисполненный чувства
долга. Первую свою телеграмму в Камусфеарне я получил в жаркий летний
день, когда горы прямо дымились от зноя, а изнывающий от мух скот стоял по
колено в воде в штилевом море. Взмокший почтальон стоял у дверей и
протягивал мне листок, на котором было написано :"С днём рожденья!" Гора
поднатужилась и родила мышь. Затем я с большим трудом убедил его в том,
чтобы он сам решал, срочная телеграмма или нет и отправлял несрочные
"Лэндровером" в Друимфиаклах вечером.
   Телеграммы, курсирующие между Западным нагорьем и Англией, иногда
претерпевают некоторые изменения, которые почтовые работники называют
"техническими причинами". В начале своего пребывания в Камусфеарне я
обнаружил, что, хотя мне дом, можно сказать, свалился на голову
практически бесплатно, прав у меня здесь как у хозяина не было никаких. Я
посчитал, что пропитание свое, состоящее главным образом из моллюсков,
можно значительно разнообразить кроликами. Тогда я телеграфировал
владельцу усадьбы и попросил у него разрешения на их отстрел. Он получил
от меня такую телеграмму: " Можно ли мне отстреливать Заиньку, и если да,
то где?"
   Я получил на такой садистский запрос положительный ответ и стал
отстреливать Заиньку по утрам и вечерам ружьем четвертьдюймового калибра с
глушителем прямо у окна своей кухни. Это в значительной степени решило
продовольственную проблему как мне, так и моей собаке Джонни. К сожалению,
Заинька и все его братцы теперь в Камусфеарне перевелись, и, если не
питаться только дарами моря, прожить здесь очень трудно.
   Примерно год или два у меня было козье молоко. Мораг по своей доброй
натуре приютила четырёх коз, оказавшихся бездомными после смерти
владельца. Одну из них, грациозную шаловливую белую фею по имени
Майри-Бхан она подарила Камусфеарне. Это был чисто символический жест, ибо
козочка вовсе не сознавала, что произошла смена владельца, и предпочитала
общество своих подружек и старого развратного козла. Стадо, однако, стало
проводить значительную часть времени в Камусфеарне, где они взбирались на
стенку хозяйственного забора и объедали кроны старых яблонь и слив у
моста, что привело к необходимости создания высоких барьеров, которые
сейчас, когда коз уже давно нет, выглядят весьма странно и загадочно. Их
бесстыжие хищные глаза, сверкающие древней эгоистической мудростью,
мгновенно усматривали открытую дверь, и не единожды я возвращался домой с
дневной рыбалки и находил кухню в хаосе, мои последние куски хлеба
исчезали между проворными резиновыми губами козы, а Майри-Бхан нахально
возвышалась на столе.
   В конце концов предрасположенность к Камусфеарне привела к их гибели.
Там, где прошлый обитатель дома держал огород, вокруг росли большие листья
ревеня в значительном количестве. Однажды весной они объелись этими
листьями и все, кроме козла, перемерли. Он сам никогда не отличался
приятным запахом или покладистым поведением, а теперь, лишившись своего
гарема, стал просто невыносим. И только его великолепный внешний вид
помешал мне присоединиться к рядам его врагов. Он выжил, одинокий сатир,
печальный символ нерастраченного мужества и, наконец, бремя вынужденного
целомудрия стало для него невыносимым, он куда-то ушёл и сгинул.
   В мой дом вторгались не только козы, ибо в те дни вокруг дома не было
забора, и оставленная приоткрытой дверь принималась за молчаливое
приглашение для самых неожиданных и невероятных посетителей. Однажды,
вернувшись домой после нескольких часов отсутствия, я почувствовал, что
случилась какая-то беда.
   Мощные, глухие стоны перемежались со стуком, похожим на удары тяжёлого
молота по деревянному настилу. Моё воображение нарисовало картину,
превосходящую, если это возможно, невероятную действительность. На полпути
вверх по деревянной лестнице, там, где она поворачивает под прямым углом и
ведёт на небольшую площадку, застряла огромная черная стельная корова,
зажатая между двумя стенами, не в состоянии продвинуться вперёд и
боявшаяся крутого спуска назад. Её тыльная часть, чья бурная деятельность,
то ли в результате сильного волнения, то ли от сознательного стремления
уменьшить свои размеры, извергла на нижнюю часть лестницы содержимое
Авгиевых конюшен, которое практически преграждало путь любому из возможных
спасателей. Более того, несмотря на своё неустойчивое положение и воистину
слоновью дородность, она всё же оказалась способной брыкаться с
проворством поистине достойным лишь фавна. Однако, именно один из
приступов такой раздражительности привёл, в буквальном смысле, к её
падению.
   Попытка взбрыкнуть обоими копытами закончилась шумным и жалким
падением, и она так и разлеглась на своём огромном брюхе с измазанными
навозом ногами у подножья лестницы. Когда в итоге почти часового труда мне
удалось выставить её во внешний мир, у меня появились опасения за будущего
телёнка. Но все мои страхи оказались напрасными. Некоторое время спустя я
уже помогал ей телиться, и не щипцами, а верёвками, прикреплёнными к
торчащим копытам. Телёнок вывалился с ужасным шумом на каменный пол, а
полчаса спустя он уже стоял на ногах и сосал.
   Как я уже рассказывал, после того, как козы пропали в расцвете своей
брачной жизни, Камусфеарна пользуется только консервированным молоком.
Припасы доходят ко мне всё таким же трёхступенчатым путём, как и почта.
Иногда мне по-дружески помогают в этом случайные люди. Я оставляю заказ
бакалейщику, скобянщику или аптекарю в Друимфиаклахе вечером, "Лэндровер"
подбирает его поутру и отдаёт шкиперу на баркасе, который передаёт его в
магазины и привозит товар обратно, если, конечно его можно достать в том
"торговом центре". Ибо, хоть в таком маленьком селении и имеется довольно
много лавок, в них почти нечего купить.
   Такие совершенно обыденные вещи, как, скажем, вешалку для одежды или
пару голубых джинсов можно купить лишь в Инвернессе, что в ста милях
отсюда на другом берегу Шотландии, или же в Форт-Уильяме, расположенном на
таком же расстоянии к югу. Это вызвано вовсе ни характерным отсутствием
предприимчивости, схожим с отношением глупой девки к самым необходимым в
жизни вещам, примером чему был я сам в бытность владельцем острова Соэй.
Только в то время, когда я уже жил в Камусфеарне, в округе появилось
электричество, хотя оно до меня и не дошло благодаря стараниям Совета по
гидротехнике Западной Шотландии. До того все дома освещались керосиновыми
светильниками, и очень многие готовили на примусе.
   Однако, несмотря на пресловутую капризность электроснабжения на
Западном нагорье, все до единой лавки во всех селеньях немедленно
прекратили завозить керосин, метиловый спирт и свечи. В прошлом году, как
мне доподлинно известно, во всей округе на сотню миль вокруг не было ни
одной капли метилового спирта.
   Дружеский дух сотрудничества, однако, проявляется и в таких ситуациях:
однажды я послал сигнал СОС по поводу метилового спирта в удалённую
деревню и получил в ответ довольно странный с виду пакет. Он вовсе не был
похож на метиловый спирт, и я с интересом развернул его. Внутри была
написанная карандашом записка, которую я не без труда расшифровал.
"Извините, метилового спирта нет, но вместо него я посылаю вам два фунта
сосисок."
   Чтобы как-нибудь разнообразить свою консервную диету, я сразу же начал
экспериментировать со съедобными грибами, но результат оказался неважным,
и мне так и не удалось пополнить ими свой рацион в Камусфеарне. У меня
было две книги, в которых со всевозможными иллюстрациями были представлены
съeдобные и несъедобные грибы, соответственно. Вооружившись таким образом,
однажды августовским днём я отправился в поиск. Солнце нещадно палило
поросшие лишайником и вереском камни, а я стал собирать грибы и проводить
их опознание .
   К вечеру вернулся нагруженным, как оказалось, гораздо большим
количеством образцов, чем их было в обеих книгах вместе взятых. Разложив
их как палитру пастельных оттенков на кухонном столе и раскрыв обе книги
для наглядности, я начал с интересом отделять козлищ от баранов. Однако,
почти сразу же обнаружил, что у каждого съедобного вида есть ядовитый
двойник, настолько похожий на него, что различить их практически
невозможно. Поломав голову около получаса, я собрал в одну кучу друзей и
переодетых врагов и отнёс их всех в помойную яму. Теперь у меня остался
только один гриб, на поиски которого я всё не решаюсь тратить время. Это
Boletus edulis, у которого коричневая лакированная как у булочки шляпка, и
который действительно похож вкусом на грибы. Лисички, нежные оранжевые
создания, похожие на игрушечные трубы, в неимоверных количествах растут
под деревьями на берегах ручьёв под горой. Но хоть и сказал о них один
писатель восемнадцатого века, что, отведав их, даже мёртвый восстанет из
гроба, я нахожу их пресными и безвкусными, красота их более уместна в
таинственности мхов, папоротников и журчащей воды, чем за столом.
   Ещё в детстве членов моей семьи приучили смотреть на грибы с
осторожностью, и хотя мы собирали и поглощали конский гриб, нас учили, что
грибы-дождевики - ядовиты. Затем я узнал, что это вовсе не так, но до сих
пор удивляюсь, как они завоевали признание гурманов. Это самое
непритязательное, на мой взгляд, безвкусное блюдо. Ну никакого нет в них
вкуса и никакой изюминки, это просто-напросто гастрономическое ничто.
Иногда я задаюсь вопросом, а пробовал ли грибы тот, кто так восхваляет их
? Мисс Ровена Фарр из книги "Тюленье утро" ела их и была, так сказать, от
них в восторге.
   Итак, грибы остались в Камусфеарне большей частью нетронутыми и
процветают среди папоротников в рассеянном свете под берёзами на берегах
ручьёв у скрытых водопадов, красуясь многочисленными оттенками
фиолетового, зелёного, красного и оранжевого цвета. Их щиплют разборчивые
понимающие грызуны, восприятие которых не испорчено попытками
идентификации этой пищи.
    
  
 Глава 3  
  
 Только на девятом году пребывания в Камусфеарне я провёл в дом
водопровод, до этого воду приходилось таскать из ручья вёдрами. В первые
годы на ручье был крепкий мост с каменными быками, и под ним можно было
брать воду, не загрязнённую скотом, который чуть ниже моста ходил вброд.
Затем, в 1953 году мост смыло во время зимнего паводка, и следующий мост
построили только через пять лет. Летом здесь между камнями не более фута
глубины, а дальше до трёх-четырёх футов, когда ручей несёт свою
неподвижную на вид воду янтарного цвета меж ольховых берегов, но на ветках
деревьев висят остатки тины и водорослей, свидетельствующие об уровне воды
при наводнениях зимой. Когда штормовые ветры дуют с юго-запада, а ручей с
рёвом несётся навстречу подступающему морю, ольховые деревья стоят
наполовину затопленные водой, а летом засохшие почерневшие остатки
водорослей болтаются на их ветках на высоте десяти и более футов над
уровнем воды.
   После того, как мост снесло, перебираться через ручей и подниматься по
откосу в Друимфиаклах стало опасно и иногда даже невозможно. Я натянул
между деревьями верёвку с берега на берег, но это была слабая опора, так
как даже тогда, когда вода была чуть выше колена, она своей массой и
напором сбивала человека с ног, и он болтался на верёвке безо всякой
опоры, а ноги относило потоком вниз по течению.
   За десять лет моего пребывания в Камусфеарне произошла масса всяких
изменений в природе. Казалось бы природа остаётся неизменной без
вмешательства человека, и всё же за эти несколько лет небольшие изменения
в пейзаже происходили постоянно и непрерывно. Ручей вымывает почву с
берегов, так что торчат белые обнажённые корни деревьев, а некоторые даже
попадали. Там, где на берегу ручья нет деревьев, вода проделала под
зелёным дерновым слоем промоины, берег осыпается, и русло ручья становится
шире и мельче. Вниз по течению, ближе к морю, песчаные ласточки, вырывшие
гнёзда в песчаном обрывистом берегу приводят к такому же результату. Они
подкапывают дерн снизу, под весом пасущихся овец берег осыпается и
скатывается в воду. Ниже ласточкиных гнёзд теперь находится песчаный
откос, а всего десять лет тому назад там была вертикальная стена. Песчаные
дюны между домом и морем постоянно движутся, так что их контуры не
остаются неизменными даже в течение двух лет подряд, хотя серовато-зелёный
песколюб песчаный, которым они поросли, придаёт им вид статичного
постоянства. Вся структура этих дюн, которые сейчас надёжно отделяют
значительную часть пляжа от дома и, кстати, обеспечивают ему некоторую
защиту от южных ветров, во всяком случае сложилась относительно недавно,
так как мне говорили, что, когда этот дом строился пятьдесят с лишком лет
тому назад, поле простиралось ровно до самого моря, и обращенная к морю
стена по этой причине была сделана без окон.
   Сам пляж, там где скалистый берег не обрывается круто к воде, также
постоянно меняется. Широкие полосы гальки вдруг появляются на песке там,
где их раньше не было, мягкие полосы сыпучего песка то появляются, то
исчезают в течение нескольких недель. Песчаные косы, белые как сугробы, и
сверкающие раковинами как алмазы, подымаются между островами и исчезают,
как бы растаяв под ярким летним солнцем.
   Даже водопад, для меня, пожалуй, самый надёжный символ Камусфеарны,
тоже изменился и продолжает меняться. Когда я уезжаю отсюда и вспоминаю о
доме, то первым делом на ум приходит водопад. Его гул стоит в ушах днём и
ночью, с ним засыпаешь, спишь и просыпаешься, звук его меняется в
зависимости от времени года, от глухого грозного рёва зимними ночами до
тихого журчанья летом, и если я подношу к уху раковину, то слышу не шёпот
моря, а гул водопада в Камусфеарне.
   Выше моста, где я обычно брал воду, ручей несётся по камням между
валунами вдоль берегов, поросших ольхой, первоцветом и гиацинтами на
пышном ковре из папоротника и мха. Весной он звенит птичьим гомоном
зябликов, которые строят себе гнёзда из лишайника в развилках ольховых
деревьев, и изобилует трясогузками, шныряющими среди камней. Эта часть
ручья очень живописна, так как водопад скрыт за поворотом, а ручей вроде
бы появляется из ниоткуда, ниспадая с десятиметровой скалы, увитой плющом
и кустами рябины, торчащей из трещин и расселин. Если смотреть на ручей от
подножья этой скалы, то водопад представляется красоты неописуемой. Он не
очень высок в сравнении с перекатами высотой метров в тридцать, что
расположены метрах в двухстах выше по течению. Он возникает среди валунов
и отвесных скал и падает с высоты примерно метров пять и такой же ширины
из сумеречного мира глубокого узкого ущелья, которое он проточил за
тысячи, а может и миллионы лет. Он возникает, пенясь, из невидимой тьмы и
спадает как каскад алмазов в глубокую округлую чашу, окруженную стенами
утёсов с трёх сторон : черная вода в изогнутой черной скале, а пушистая
белая пена окаймляет черноту бьефа. Выше, по черным стенам омута растут
темно-зелёные водянистые мхи, располагающиеся на мало-мальски заметных
уступах, куда попадает почва. Куполообразные гнёзда, которые оляпки вьют
здесь каждое лето, отличаются от остальных кустиков мха лишь своей
симметрией. Солнце попадает сюда лишь на короткое время около полудня, оно
образует радугу над брызжущим потоком, а на самом гребне водопада между
валунами гладко текущая вода под его лучами похожа на литое зеленое стекло.
   Большую часть года воды в нём достаточно для того, чтобы стоять на
уступе между потоком и стеной и оставаться почти сухим. Вода образует при
этом практически сплошную пелену, сияющую как молоко, сквозь которую
различается только свет.
   Если ступить вперёд, так чтобы вода обрушилась на голову и плечи, то
чувствуешь только напор этой массы, и практически невозможно сказать,
холодная она или нет.
   Только когда выйдешь из-под потока, и летящие ледяные брызги начинают
щипать кожу, появляется ощущение талой воды.
   Казалось, что водопад никогда не изменится, однако из года в год его
форма становится иной, когда наводнением выносит новый валун на его
гребень, или же дерево, не сумев удержаться на выступающей над ним скалой,
падает и перекрывает сток, иногда откалывается глыба скалы, расколотая
усилием медленно растущих корней деревьев.
   Весной и осенью убранство природы, окружающее водопад, превосходит
любое рукотворное искусство. Весной зелёные берега над скалой так густо
усеяны первоцветом, что один цветок почти касается другого, а дикие
голубые гиацинты высовываются между ними как будто бы без листьев. Поздним
летом и осенью алые гроздья рябины горят на стенах скал, ярко выделяясь на
фоне пелены белой воды и чернеющих утёсов.
   Именно водопад, а не дом, всегда представляется мне душой Камусфеарны,
и если есть на свете такое место, куда, может быть, вернётся какая-либо
часть меня после смерти, так это туда.
   Если водопад - душа Камусфеарны, то её наиболее характерными чертами
являются ручей и море, это сверкающее серебро, окружающее луг и
превращающее его почти в остров. Позади дома длинный пляж уступами выходит
к морю, во время отлива оно отступает почти на двести метров, обнажая
каменистое, песчаное дно. Камусфеарне не хватает только одного, на
небольшом окружающем его пространстве есть практически всё, нет только
якорной стоянки. Глядя с холма на залив и разбросанные причудливым узором
острова и шхеры, кажется невероятным, что ни в одной из этих бухт и
излучин нельзя найти пристанища, но из-за сильного отлива любая из этих
вроде бы тихих миниатюрных гаваней полностью осушается при низком уровне
воды. Несколько лет у меня в Камусфеарне не было лодки, и когда я,
наконец, купил себе шлюпку, меня пугала одна мысль о том, что её надо
тащить волоком к воде и затем обратно. И тогда я приобрёл небольшую
плоскодоночку, которую можно было чуть ли не нести на себе. Но как только
я завёл себе лодку, даже такую игрушечную, у меня сразу же возникло
стремление обследовать побережье в ту и другую сторону, а также остров
Скай.
   Теперь у меня есть шлюпки с навесным мотором, одна из них крепкая
спасательная шлюпка длиной метров пять с отсеками на носу и корме. В том
месте, где ручей впадает в море, есть причалы, а плоскодонка всегда
находится на берегу и служит паромом для большой шлюпки. Но когда сильный
ветер дует с юга, это предприятие становится довольно рискованным. Чтобы
понять внезапность и силу шквалов на Западном побережье, их надо испытать
самому; бледно-голубая шелковистая вода за несколько минут может
превратиться в свирепую стихию стального цвета с белыми шапками на гребне
массивных волн. Но удовольствия перевешивают опасения, так как очень
досадно жить на берегу моря и не иметь возможности путешествовать, не
посещать дальних островов, не рыбачить летом, не съездить в ближайший
магазин без того, чтобы не преодолевать долгий подъем в Друимфиаклах.
Обладание лодкой открывает совсем новый мир вокруг Камусфеарны,
значительно расширяет этот небольшой замкнутый рай, а летом часы,
проведённые на лодке, дают возможность забыть о работе и делах, а жизнь
представляется далёкой от всех забот. Жизнь на морском побережье изобилует
тайнами и неожиданностями. Это частично возвращение в детство и отчасти
потому, что для всех нас кромка моря остаётся гранью неизведанного.
Ребёнок рассматривает яркие раковины, красочные водоросли, красные морские
анемоны в скалистых заводях с большим удивлением и детской пристрастностью
к деталям. Взрослый человек, сохранивший любознательность, частично
вооруженный знанием, ещё больше увеличивает его при новом взгляде на вещи.
При этом у него складываются ассоциации и возникает некая символика, и
поэтому на краю океана он как бы находится на грани подсознательного.
   Пляжи Камусфеарны - это просто сокровищница для любого, кто ищет
богатства у кромки воды. Здесь гораздо больше раковин, чем я видел на
любом другом берегу, огромное количество многоцветных моллюсков
удивительных расцветок и оттенков, от розовых кораллов и жёлтых красок
первоцвета до синих и пурпурных перламутров, от подобных драгоценным
камням раковин в форме веера размером не больше ногтя мизинца, до больших
гребешков размером с тарелку, ракушки-орешки и гебридские раковины,
похожие на перлы раковины и изящные розовые с поволокой каури.
   Песчаные косы и пляжи между островами образованы из рассыпавшихся
мириад этих известковых домиков, настоящего песка из раковин, который
ослепительно белеет на солнце и покрыт в глубоких слоях у границы прибоя
коркой из целых пустых ракушек, расцвеченных как многоцветные фарфоровые
бусы. Немного выше ракушек, так как они тяжелее, расположен узор белых и
розовых кораллов, отдельные кусочки которых вполне умещаются на ладони, но
их так много, что часто они образуют плотный хрупкий слой над песком. В
тихие летние дни, когда прилив поднимается на берег без рябинки или
малейшей волны на кромке, кораллы плывут на мениске воды, так что море
кажется покрытым цветами: так на декоративном пруду растут лилии, изящные
ветвистые бело-розовые цветы на аквамарине чистой воды.
   Там, где ракушки лежат толстым слоем, именно разбитые обладают
наибольшей красотой форм. Волнистый рожок невзрачен, если не видишь
структурное совершенство открывшейся спирали, ребристой затейливости
завитков его мантии.
   Многие из раковин в Камусфеарне, а также камни украшены кружевом белых
известковых ходов трубчатого червя Serpulid, образующих странные
иероглифы, которые даже в самой простой форме могут показаться
исключительно значимыми, похожими на символику какого-то забытого
алфавита. А когда поверхность густо инкрустирована ими, она приобретает
вид индусского храма, вырезанного из камня, или становится похожей на
"Врата ада" Родена: четкий рисунок во всех его буйных разветвлениях. Части
скульптуры представляются почти значимыми : перепуганный зверь бежит от
преследующего его хищника, выступающий в защиту добра святой пронзает
копьем дракона, персты руки подняты, как у византийского Христоса, в
жесте, который больше походит на отрицание, чем на благословение.
   А над всем этим царит фантастическая расцветка пляжей, которая как
общая картина затмевает собой все детали. Выше линии прибоя одни серые
скалы обрызганы желтизной густо растущего утёсника, а другие -
голубовато-зелёным и розовым цветом сомона. Под ними находятся яркие
оранжево-коричневые и цвета охры выброшенные на берег водоросли,
фиолетовый цвет пластов мидий, мертвенно-белый песок и вода, сквозь
которую видно до самого дна, как сквозь светло-зелёное бутылочное стекло,
где морские звёзды и большие коренастые морские ежи красного и пурпурного
цвета покоятся на широких листьях морских зарослей.
   Пляжи также изобилуют съедобными моллюсками. Кроме вездесущих мидий,
блюдечек и литорин есть также полосы куколя, делянки черенка и даже
колонии устриц, хотя они так и остаются одной из тайн Камусфеарны. Устрицы
были разведены здесь одним из бывших владельцев усадьбы в небольшом
круглом заливчике, почти отделённом от моря и по размерам не более
двадцати метров в поперечнике, там, где пресная вода просачивается сквозь
песок из ручейка на острове. У кромки прибоя над заливом постоянно
появляется скорлупа только что опустошённых створок устриц, которые не
посрамили бы Уилеровых, но очень редко встречается живая устрица, и
несмотря на все мои поиски из года в год я так и не нашёл, где же
находится их колония.
   Может быть, это и к лучшему, так как теперь эта колония исчезла бы
из-за моего пристрастия к устрицам.
   Ниже линии прилива вокруг островов белый песок чередуется с густой
порослью похожей на шланги, настоящими джунглями зонтичных водорослей.
Днём в этих затенённых местах таятся омары, и ловушки на них,
установленные на песчаных отмелях среди водорослей, редко остаются
пустыми. Помимо омаров в ловушки попадаются различные прочие твари, как
ловкие, так и неуклюжие. Иногда на приманку попадает громадный волнистый
рожок, и почти всегда бывают большие съедобные крабы. Частенько попадается
прелюбопытный зверь, называемый бархатным плавающим крабом, со щитом
коричневого бархата и красными укоризненными глазами, а однажды я поймал
одну из самых отвратительнейших тварей из тех, с которыми мне приходилось
сталкиваться: морского паука. Отвращение вызывали не только чрезмерно
длинные ноги и отсутствие клешней, весь с головы до ног, он, так сказать,
оброс курчавыми красно-пурпурными водорослями, придающими ему такой же
сомнительный вид нереальности, какой саван создаёт у привидения. Эти
водоросли в действительности привиты себе самим крабом для маскировки, и
такое сочетание скрытого лукавства с отвратительным внешним обликом
вызывает опасения. Должен признаться в незначительном, но вполне ощутимом
отвращении ко всем крабам до того, как они приготовлены к употреблению.
Наибольшее я питаю к морскому пауку и затем по нисходящей к
крабам-отшельникам, которые живут в пустых раковинах, и таким образом их
непривлекательная нагота маскируется чьим-то чужим роскошным нарядом.
Крабы-отшельники однажды стали причиной того в моей взрослой жизни, что я
вдруг ни с того, ни с сего расхохотался, хотя был совершенно один.
Однажды, собирая литорин в пищу с ведром в руке и сгребая их дюжинами за
раз, я вдруг обратил внимание на какого-то чудовищного береговичка на дне
заводи, да такого, что хватило бы поесть и обезьяне, а не только мышке.
Уже тогда, когда мои пальцы коснулись воды, алчно сформировавшись для
хватки, этот моллюск, чей обманчивый вид почему-то не произвел желаемого
эффекта, вдруг поплёлся прочь со смущенным и опечаленным видом, как будто
братья Марксы, которых обнаружили в передней и задней части бутафорской
коровы, всё ещё безуспешно пытались скрываться.
    
  
 Глава 4  
  
 Весна в Камусфеарне наступает поздно. Я несколько раз отправлялся на
машине с юга в начале апреля и увязал в сугробах на перевалах в двадцати
милях от неё. В это время олени всё ещё бродят у дороги в лощине, ведущей
к морю. К середине апреля ещё нет и намёка на зелень на голых ветках берёз
и рябин, нет травки под ногами, хотя нередко, как в мой первый приезд в
Камусфенарну, бывают периоды мягкой тихой погоды при ясном небе. Цвета
тогда преобладают голубые, красно-коричневые и пурпурные, ясные и чистые
как тонкая эмаль. Голубизна моря и неба, красный цвет стеблей орляка и
папоротника, тёмно-коричневыйнераспустившихся веток берёз и
светло-фиолетовый - холмов Ская и вершин Рама.
   Пейзаж освещается тремя оттенками белого: перламутром берёзовых
стволов, блеском песчано-ракушечных пляжей и мягкой струящейся белизной
снега высоко в горах.
   Первоцвет распускается у ручья и у отмелей островов, хотя все высокие
горы ещё покрыты снегом, а ягнята ещё не народились. Эта пора в те годы
вселяла в меня глубокое удовлетворение от сознания, что настоящая весна и
лето в Камусфеарне ещё впереди, что я ещё увижу, как распускается лист и
зазеленеет земля, а на холмах растает снег за исключением нескольких
сугробов, которые продержатся всё лето.
   У неё своя оркестровка, у этой короткой прелюдии к северной весне.
Каждый год слышится клич диких гусей, зовущих за собой ввысь по пути на
север к оттаивающим пастбищам, и иногда дикая неземная красота голоса
лебедей-кликунов: серебряные трубы высоко в ясном голубом небе. Прилетели
гаги подкормиться на побережье и островах. Они приносят с собой самые
призывные и манящие изо всех звуков весны и лета на Гебридах: глубокий,
гулкий, трубный клич селезня-ухажёра.
   Одна за другой разные породы перелётных птиц возвращаются на пляжи и
острова, где они родились. Береговые ласточки - на песчаный откос в
низовьях ручья, каменки обыкновенные - к кроличьим норам у выгрызенного
дерна, кайры и чайки - на острова у Камусфеарны. Первыми появляются
серебристые чайки. Они летят на самый большой остров, где стоит маяк. Их
примерно двести пятьдесят пар, и воздух над белесыми скалами и морскими
камнями дрожит от их голосов и шума белых кружащих крыльев. Среди них есть
две-три пары больших чаек с черной спиной, толстых, с грубым голосом и
похожих на стервятников. Затем прибывают чайки обыкновенные, изящные,
точёные, которые с резким криком селятся на соседнем выступе, весьма
опасаясь грубых выражений и хищнических склонностей своих соседей. И
наконец уже в мае прилетают крачки в свои собственные удалённые шхеры. Они
появляются в ту же неделю, что и ласточки, прилетающие из Африки
гнездиться в старой разрушенной усадьбе через поле, и вместе с тонким
стальным звоном их крыльев весна уже практически уступает лету.
   К этому времени везде уже преобладает зелёный цвет. Пурпурные веточки
берёз спрятаны под нежным облачком свежей листвы, изогнутые, горькие как
миндаль прутки молодого орляка за эти несколько коротких недель вырастают
на три фута над землёй и образуют покров зелёной листвы над прошлогодней
ржавой порослью.
   Листья жёлтого ириса, окаймляющего ручей и берег моря, образуют целый
лес широких штыков. А острова, которые за исключением отдельных пятен
вереска, растущего до колена, казались такими пустынными в апреле, теперь
поросли джунглями травы и шиповника. Для меня всегда есть нечто слегка
удушающее в этом обволакивающем зелёном уборе, в этой излишней, почти
викторианской, драпировке костей, которые незачем прикрывать. И если бы не
пронзительное присутствие моря, то вся эта зелень казалась бы мне такой же
назойливой, как поливные лужайки в Оксфорде в разгар лета. Может быть,
сюда лучше всего подойдет слово "распущенная".
   В начале мая происходит повторяющееся чудо миграции молодых угрей из
моря.
   Всегда есть нечто, наводящее глубокий ужас при виде любых живых существ
в бесчисленных количествах. Это как бы затрагивает некую атавистическую
струну, чей звук больше подходит к стародавним временам, когда мы были
подлинной частью животного мира, когда вид других существ в неисчислимых
ордах вызвал страхи и надежды, которых больше нет. Когда молодые угри
добираются до ручья Камусфеарны, все они примерно равной длины в три дюйма
и не толще вертела для мяса, голубовато-стального цвета, если смотреть
сверху, а на свет почти прозрачные, за исключением красного шарика возле
жабер. Все они пропутешествовали в виде икринок в течение двух долгих лет
от места своего рождения к юго-западу от Бермудских островов и преодолели
две тысячи миль океана, избежав всевозможных врагов. Во время этого
долгого, слепого, инстинктивного путешествия число их, должно быть,
уменьшилось в миллионы и даже в миллиарды раз, и всё же трудно себе
представить, что на свете их может быть гораздо большее количество, чем
то, что появляется у ручья Камусфеарны. Ещё труднее вообразить, что это
всего лишь малая толика того, что одновременно появляется во множестве
других ручьёв.
   Там, где ручей плавно течёт по ровной местности, эти орды медленно и
целеустремлённо движутся к вроде бы непреодолимому барьеру водопадов.
Дальше, выше моста, вода несётся и хлещет над неровными камнями вокруг
выступа скалы у подножия водопада. Здесь, вроде бы испугавшись и отдыхая
перед штурмом вертикальной, мокрой стены, они собираются в омутах и стоят
неподвижно, образуя голубовато-стальной ковёр в несколько дюймов толщиной.
Зачерпните ведро, и в нем окажется больше угрей, чем воды. Некоторые по
ошибке уходят из основного русла ручья и подымаются по крутым ручейкам,
ведущим в тупиковые заводи родников.
   Среди них (поскольку чудесные силы их множества как будто бы не имеют
ощущений связи или дедукции) есть потоки одновременно поднимающихся и
спускающихся угрей, а сама заводь прямо-таки кипит, наполненная до краёв
этой кишащей массой.
   И именно здесь, у подножия водопада, во время ожидания они несут
последние тяжёлые потери. В течение недели или двух скалы ниже водопада
обрызганы белым помётом воронов, которые стоят здесь, пожирая их в три
горла и сокращая во много раз их ряды, остатки огромного потока, который в
течение двух лет проделал такое опасное путешествие.
   Но мы ещё не видели и малой доли этого, так сказать, великого похода, и
только в последнем восхождении угорьков на водопады наблюдателю
открывается колоссальная движущая сила их инстинкта. Сначала там, где по
краям водопада вода стекает в мелкие каменные чаши по почти горизонтальным
уступам, путь их довольно прост - несколько дюймов подъема почти по
горизонтали, и угорёк уже в следующей чаше. Но после подъема по такой
лестнице на фут-другой они сталкиваются либо со сметающим всё потоком
белой воды слева, либо с гладкой черной скалистой стеной впереди, которую
каждые несколько секунд окатывают тяжёлые всплески брызг. На протяжении
нескольких футов у подножья этой стены растёт мелкая шёрстка водорослей,
среди её мельчайших завитков угорьки сплетаются вместе и начинают очень
медленно ползти вверх, образуя вертикальную, плотную цепочку шириной
примерно в два фута.
   Иногда большая струя воды попадает прямо на них и смывает около сотни
из них обратно в чашу, но медленно и настойчиво они снова карабкаются
вверх. Мне ни разу не удалось пометить угря, чтобы его можно было узнать,
и насколько я понимаю, такое может случиться с одним и тем же угрем много
раз в день и даже в час. Может быть, это как-то связано с прозрачностью
этих существ, помимо их миниатюрных размеров и бесчисленного количества,
но разум просто отказывается понимать как слепую мощь их инстинкта, так и
присущую им силу при следовании ему. Но ведь этот таинственный двигатель и
генератор энергии не обязательно должен быть очевиден.
   Выше полосы увлекаемых водой водорослей для подымающихся угрей больше
нет попутной поддержки. Перед ними только гладкая мокрая стена с
мельчайшими шероховатостями, за которые может зацепиться только их
прозрачное пузо. Они висят там, как будто бы в них нет никакого веса, и
как бы в отчаянье они изредка конвульсивно подёргиваются. Им, пожалуй,
удаётся подняться на шесть дюймов в час, порой соскальзывая на такое же
расстояние за секунду, а им ещё надо преодолеть двенадцать футов скалы.
   Практически невозможно уследить за одним и тем же угрем в этой массе
больше минуты-другой, но глядя вверх на гребень водопада, испытываешь
чувство облегчения, эмоционального удовлетворения при виде того, как они
переливаются из скрытого там резервуара, и отмечая широкую полосу
лоснящихся угрей, которые совершили с виду невозможное дело и находятся
уже на вершок от безопасного места.
   Возможно лишь несколько миллионов из миллиардов угрей преодолевают
водопад Камусфеарны, некоторые, несомненно, взбираются на второй и третий
водопады. Я видел угрей такого размера на высоте двух тысяч футов вверх по
горе, откуда ручей берёт начало. В принципе, степень выживания у них
должна быть высока по сравнению со сперматозоидами.
   И ещё только один раз в Камусфеарне мне доводилось видеть живые
существа в количествах сравнимых с теми угрями, но я хорошо помню тот
случай. Тёплыми вечерами в конце лета, когда солнце всё ещё сияло на
толщину пальца над пилообразными вершинами Куиллина и блестело на плотных
гроздьях ягод красной рябины, ребятишки Мак-Кинноны спускались по откосу
из Друимфиаклаха покупаться на белых песчаных пляжах островов. Задолго до
того, как я был в состоянии услышать их, моя собака Джонни, которая теперь
несколько огрузнела и постарела, настораживалась и начинала повизгивать, а
пушистый белый обрубок её хвоста тихонько постукивал по каменному полу. Я
подходил к открытой двери и прислушивался, Джонни сидел торчком на
каменных плитах на улице, глядя на высокую линию горизонта, а нос у него
вопросительно подёргивался. А я не слышал ничего, кроме шума вечно текущей
воды и слабых, знакомых криков диких птиц, их трубных звуков на побережье
и попискивания канюка, кружащего вверху над головой.
   Доносился рокот притихшего водопада и журчанье ручья между валунов, а с
другой стороны - приглушённые звуки волн, рассыпающихся в сгустках пены
вдоль берега.
   Слышно было щебетанье береговых ласточек, охотящихся на мух во всё ещё
золотистом воздухе, карканье ворона и крики чаек с моря, гладкого как
белый шёлк, простирающегося вплоть до дальнего острова Эйгг на самом
горизонте. Иногда раздавался предупредительный стук кролика на участке
среди дюн позади дома.
   Но Джонни всегда знал, когда приходят дети, и когда, наконец, я тоже
стал слышать их высокие голоса, звучащие вдали высоко над нами, он вдруг
напускал на себя равнодушный вид и с полным безразличием отправлялся к
кустикам тростника или к столбику ограды у небольшой цветочной клумбы и
поднимал там ногу. С того времени, когда маленькие головы мальчиков
появлялись на горизонте холма, проходило примерно минут пять до тех пор,
пока они спустятся по последнему и самому крутому участку пути, перейдут
по мосту и подойдут по зелёной травке к двери, я всё время думал, что они
мне несут: долгожданные или ненужные письма, кое-какие нужные мне припасы,
бутылку козьего молока от их матери или вообще ничего. Когда ничего не
было, я сразу облегченно вздыхал и сильно печалился, так как в Камусфеарне
мне не хочется иметь дело с внешним миром и в то же время нужна
уверенность в том, что он по-прежнему существует.
   Однажды вечером, когда близнецы принесли мне объемистые пакеты с
письмами, и я уже некоторое время сидел и читал их в сумерках на кухне, то
вдруг услышал их взволнованные крики, доносившиеся с пляжа. Я вышел и стал
свидетелем сцены, которая до сих пор так ярко стоит у меня перед глазами,
как будто с тех пор прошло не несколько лет, а несколько часов.
   Солнце стояло очень низко, тень от дома тёмной длинной полосой
протянулась по траве и тростнику, а склон горы вверху казался золотистым,
как будто бы сквозь оранжевый светофильтр. Орляк уже не был зелёным, а
вереск - пурпурным, и только алые рябины отдавали свой собственный цвет
солнцу, яркий как венозная кровь.
   Когда я повернулся к морю, оно было таким бледным и полированным, что
фигуры близнецов, стоявших по пояс в воде, вырисовывались почти силуэтом
на его фоне, их торс и конечности были бронзового цвета со светло-желтой
окантовкой. Они кричали, смеялись и, двигаясь, всплескивали руками воду
вверх. Всё время, пока они там бегали, то вскидывали вверх сверкающий
дождь мелкой золотой и серебряной рыбёшки, такой плотный и сияющий, что он
даже размывал очертания детских фигур.
   Это было похоже на то, как будто бы мальчики были центральной фигурой
освещённого фонтана в стиле барокко, и когда они нагибались к поверхности
со сложенными лодочкой руками, вверх ударял новый поток искр в том месте,
где погружались их руки, и опускался затем хрупким сияющим каскадом. Когда
я сам добрался до воды, то как бы погрузился в серебряную патоку, голые
ноги просто протискивались сквозь плотную массу мелкой рыбёшки, как сквозь
сплошное и нехотя поддающееся месиво. Возникало такое непреодолимое
желание сгребать и разбрасывать их, кричать и смеяться, как если бы мы
были искателями сокровищ, которые наткнулись на легендарные подвалы
императорских драгоценностей и разбрасывали вокруг бриллианты как солому.
Мы просто упивались рыбой, сходили от неё с ума, были счастливы от рыбы в
этой сверкающей оранжевой сфере из воздуха и воды. Близнецам было лет
тринадцать, а мне примерно тридцать восемь, но это рыбное чудо вызывало у
нас одинаковую реакцию.
   Мы так увлеклись в своём восторге, превращая сбившиеся в кучу миллионы
рыбёшек в сверкающий фейерверк, что только некоторое время спустя я
задумался над тем, что же загнало этот гигантский косяк молодняка кильки
или "грязь", как её называют в этих краях, в наш залив, и почему, вместо
того, чтобы рассыпаться по морю, её с каждой минутой становилось всё
больше и больше на этой отмели. Затем я увидел, что в ста метрах отсюда
поверхность воды вспенилась от скумбрии, косяки которой поднимали буруны
на гладкой поверхности прилива. Скумбрия гнала перед собой эту мелочь в
узкий залив и держала её там, но и сами преследователи были не в состоянии
повернуть назад. Их в свою очередь оттесняла от моря стая бурых дельфинов,
которые плыли по внешнему краю косяка и прижимали скумбрию всё ближе и
ближе к берегу. Охотники и преследуемые выжимали мелочь кильки вовсе на
песок, и вскоре каждая небольшая волна стала выплескивать на берег россыпь
серебряной мелюзги. Я удивился было тому, что дельфины так долго не могут
насытиться и убраться восвояси, и только тогда заметил, что подобно
мелюзге и скумбрии, которых они загнали сюда в залив, выход дельфинам в
открытое море был также отрезан. Позади них, чернея на фоне блёклой на
закате воды, вздымался острый как сабля плавник самца дельфина-касатки,
самого страшного врага всех обитателей моря, как малых, так и больших, -
неприступный зверь. Одним своим присутствием, своим грозным видом он
контролировал миллиарды жизней, сгрудившихся между ним и берегом.
   Утром при отливе был мертвый штиль, и море, спокойное как горное озеро,
насколько хватало взора, отошло от берега метров на двести. То, что оно
оставило после себя на линии прилива, которая теперь проходила по склону
белого песка у подножия дюн, в это утро было похоже не на смолёный канат,
опоясывающий залив.
   Песок был голубовато-серым и белесым от тушек миллионов и миллионов
неподвижных мальков и прочей мелюзги. Когда взошло солнце, чайки наелись
до отвала и молча сидели нахохлившись с безразличным видом длинными рядами
на мокром песке поближе к морю, а солнце, которое только что поднялось
из-за холма, отбрасывало длинные, чопорные тени.
   Я набрал несколько вёдер мелочи и хранил их по возможности в прохладном
месте в те жаркие солнечные дни сентября. Но манна, как и всё остальное,
должна быть по крайней мере пятидесяти семи сортов. Ведь когда небеса
посылают нам изобилие, оно слишком часто бывает однообразным. Первое
блюдо, приготовленное из этого снетка, вызвало у меня восторг новизны и
невероятной удачи, схожие с тем удовольствием, которое я испытываю первые
несколько дней от какого-либо незатейливого, но нового сокровища,
подобранного на берегу после шторма. На второй раз оно уже утратило
кое-что, а на шестой и седьмой раз я уже пресытился ею, а у меня ещё было
целых три полных ведра. Джонни, который проявлял неестественную страсть к
любого вида рыбе, съел гораздо больше, чем я, но в вёдрах как будто бы и
не убавилось. Ко мне приехал гость, и мы с ним готовили рыбные пироги и
запеканки, уху, похлёбки, приправы и заливное, и, наконец, в одно
прекрасное утро рыба стала пахнуть. Тогда мы начали пользоваться этой
рыбёшкой в качестве приманки в ловушках на омаров, но немного спустя и
омары вроде бы пресытились ими.
   Так уж случилось, что примерно в это же время я отправился в одну из
своих редких поездок за покупками в Инвернесс. Вторым блюдом в меню за
обедом в гостинице был жареный снеток, и вся столовая была пронизана очень
аппетитным некогда ароматом. Я уехал из гостиницы с таким видом, как будто
бы под столом обнаружил чей-то труп, и с тех пор года два не мог
притронуться к снетку.
    
  
 Глава 5  
  
 Меньшие представители племени китовых бывают в Камусфеарне каждое лето.
Иногда большие киты: синие и полосатики, величаво проплывают по проливу за
маяком, но они никогда не заходят в залив, так как только при самом
высоком приливе там бывает достаточно воды, чтобы вместить их гигантскую
тушу.
   Изо всех морских тварей киты вызывают у меня особое восхищение,
которое, возможно происходит из знания об их чрезвычайно развитом мозге в
связи с неразгаданностью, напряженностью и смутностью того мира, где
проходит их жизнь.
   У них в мозгу так много извилин, что даже высказывались предположения о
том, что, если бы не обескураживающее отсутствие конечностей, то они,
вполне возможно, обошли бы человека в господстве на земной поверхности. И
всё же очень большое число людей, судя по чисто внешним признакам размеров
и среды обитания, путают их с большими акулами, мозги которых ничтожны и
рудиментарны. Хоть китобои с давних пор рассказывают странные истории об
исключительных умственных данных объектов своей охоты, лишь относительно
недавно эти факты стали общеизвестны. Американские океанариумы дали
возможность бурым и простым дельфинам проявить себя как высоко
интеллектуальным, дружелюбным и игривым личностям, которые охотно выражают
желание общаться с человеком и доставлять ему радость. Они играют со
служителями в мяч, подымаются из воды, чтобы поприветствовать их и с
удовольствием достают из воды случайно попавшие в бассейн предметы, как
дамские сумочки и прочие подобные им вещи. Они также проявляют друг к
другу бесспорный альтруизм, как и многие другие животные, а возможно и в
гораздо большей степени, их поведение очень выгодно отличается от
человеческого. И всё же из-за жира и ворвани, которые защищают их от
холода в арктических морях, человек с испокон веков уготовил китам самую
зверскую и жестокую смерть из своего арсенала : гарпун, глубоко
впивающийся в живую плоть.
   До самых недавних пор зоологи считали, что киты - немые, и оставалась
нераскрытой как система связи, которая обеспечивает согласованные действия
далеко разбросанных животных, так и "шестое чувство", с помощью которого
они обнаруживают наличие объектов в слишком тёмной для зрения воде. Мы
слишком долго исходили из тупой предпосылки, что чувства, которыми другие
живые существа воспринимают свой мир, в значительной степени схожи с
нашими. Но в действительности, с помощью научных открытий, мы только
сейчас начинаем приближаться к тем методам восприятия, которые всегда были
у китов с рожденья.
   Они не только слышат звуки в четыре раза выше по тону, чем в состоянии
уловить человеческое ухо, но у них также есть высоко развитая система,
очень сходная с недавно открытым радаром, который излучает постоянный
поток сверхзвуковых сигналов, "отражающееся" эхо которых даёт им знать о
местонахождении, размерах и, возможно, гораздо большем числе еще не
разгаданных нами сведений, о всех объектах, находящихся в радиусе их
действия. Подводными устройствами записи звука теперь установлено, что
представители китового племени постоянно переговариваются между собой,
издают такие звуки, которые очень редко, а то и вообще никогда не звучат,
когда кит находится один и никого поблизости нет.
   Раз человек не слышал их, то и считал, что киты - немые. Если крик боли
кита при поражении его гарпуном был бы слышен, то вполне возможно, хотя и
маловероятно, что человек возненавидел бы себя за их убийство, ибо зрелище
того, как два взрослых кита удерживают над водой место раны китёнка, не
сумело изменить отношения китобоев к ним.
   Случайно оказавшемуся на берегу зрителю или пассажиру парохода, конечно
же, нелегко понять при мимолётном взгляде на плавник бурого дельфина все
эти сложные и интересные особенности их обладателя. Как это ни странно,
совсем немногие даже знают о том, что бурый дельфин - это кит.
   Бурые дельфины, длиной около двух метров, тучные, но изящные существа -
наиболее частые посетители из семейства китовых в заливе Камусфеарны. В
отличие от шумливых простых дельфинов, это робкие, незаметные создания, и
нужно потратить достаточно много времени и терпения, чтобы подробнее
разглядеть их. Иначе просто видишь небольшой загнутый плавник похожий на
зубец медленно вращающейся шестерни. Нужно время, чтобы сушить вёсла и
оставаться неподвижным, нужна выдержка, чтобы любознательность возобладала
над робостью. И тогда бурые дельфины выскакивают из воды совсем рядом с
лодкой, как бы от удивления вдруг раскрывают рот, и на близком расстоянии
забавное любопытство в их глазах проявляется так же отчётливо, как и на
лице человека, на лице ребёнка, ещё не связанного условностями при
проявлении эмоций. Их морда, подобно мордам всех китов, за исключением
дельфина-касатки, представляется добродушной, даже любезной. Но они не
дают себя разглядывать, и, после краткого удивления, ныряют далеко в
сумеречную глубину. Они занимаются своим делом, и не задерживаются, чтобы
поиграть, как это делают дельфины.
   Однажды летом стадо из семнадцати дельфинов-бутылконосов провело целую
неделю в заливе Камусфеарны. Они чуть ли не выжидали, когда выйдет лодка,
чтобы поиграть с ней. Они никогда не прыгают и не шалят, если рядом нет
зрителей, но когда мы оказывались среди них в лодке с навесным мотором,
они затевали свои шальные и бесшабашные игры в прятки с нами, в некоторого
рода водные жмурки, в которых мы в лодке считались практически слепыми и
были мишенью всевозможных сюрпризов, на которые они только способны.
Начало было всегда одинаковым: они идут плотной стаей, их плавники
появляются из воды при долгом мощном рывке вперёд каждые пять-десять
секунд, а мы следуем за ними, пытаясь подойти к ним как можно ближе.
   Когда мы приближаемся к ним метров на пятнадцать, вдруг наступает
тишина, и они, невидимые, подныривают под лодкой и появляются у нас прямо
за кормой. Иногда они задерживаются под водой на несколько минут, а мы
выключаем мотор и ждем. Вот тут-то и наступает их черёд. За всю свою
прошлую жизнь, и какие бы другие зрелища мне не предстояло увидеть в
будущем, я навсегда запомню славное величие прыжка дельфина, когда они
выскакивают из воды друг за другом на целых три метра вверх и описывают
высокую параболу из блестящего серебра у самого борта лодки. В то время у
меня возникло ощущение, что я уже видел такое, но не мог вспомнить где.
Позднее я понял, что это неоспоримо напоминало мне скорострельные залпы
пиротехнических ракет. Ревущий звук разрыва ракеты сопровождался хриплым
выдохом, когда каждый дельфин буквально выстреливал себя почти вертикально
из волн.
   В этом косяке дельфинов было с полдюжины детишек длиной не более
полутора метров, в то время как родители были около трёх с половиной
метров. Детишки всегда держались рядом с мамашей, всегда с правой стороны,
и я заметил, что, когда мамаши прыгают, то всегда проделывают только те
акробатические трюки, которые строго по силам их отпрыскам, и подымаются
лишь на половину высоты бездетных особей.
   Те, кто был в составе того косяка дельфинов, общались голосом, вполне
различимым человеческим ухом. Это бывало редко вблизи лодки, а как
правило, когда они отплывали от неё на расстояние сотни-другой метров.
Когда они вырываются на поверхность сильным движением вперёд, то один из
них или сразу же несколько издаёт нечто среднее между резким свистом или
писком на одной ноте, длящейся, пожалуй, секунды две. Странно как-то, но я
нигде не могу найти письменного свидетельства о каких-либо звуках,
издаваемых китами, так чётко и даже навязчиво слышимых над водой, как эти.
Северный дельфин-касатка, или вернее дельфин Риссо, который на несколько
футов длиннее бутылконоса, также водится летом в заливе Камусфеарны. И
хотя в годы охоты на акул я обычно считал их морскими клоунами, постоянно
резвящимися в неуклюжих и неподходящих позах, те, которые появлялись в
Камусфеарне в сравнении с бутылконосами были степенны и солидны. Почти
всегда это были самки с приплодом, которые заняты серьёзным делом кормёжки
и устранения опасности. Они обычно не подпускали к себе лодку так близко,
как другие дельфины, казалось, им неприятно присутствие человека, и если
их часто преследовать, то они вскоре вообще уходят из залива.
   Вопреки утверждениям в большинстве учебников о том, что дельфины Риссо
- редкость, в действительности - это наиболее часто встречающийся вид
малых китов, которые бывают на Гебридах летом. В годы моей охоты на акул,
когда наш флагман "Морской леопард" целыми днями бороздил море в поисках
плавников другой формы, редкую неделю мы не встречали с полдюжины косяков
этого вида. Как и большинство других видов китов рыбаки называют их по
своему. Они дают отдельным видам такие названия, которые иногда вводят в
заблуждение учёных, так что в результате лишь относительно очень редких
отличий отдельных китов устанавливается наличие конкретного вида. Рыбаки с
саком называют дельфинов Риссо либо "прыгунами", либо "скакунами", слова,
которые выводятся из их якобы бесцельных и беспорядочных прыжков. Ни
дельфины Риссо, ни бутылконосы не перемещаются как белобокие и
обыкновенные дельфины чередой длинных прыжков низко над волнами. И те, и
другие прыгают только тогда, когда шалят и резвятся.
   По сути дела любой мало-мальски опытный глаз не спутает плавник
дельфина Риссо с любым другим, за исключением самки дельфина-касатки.
"Корова" - довольно странное женское название для самого свирепого из
морских животных, "бык" - звучит несколько лучше для её кровожадного
сожителя, но эти названия используются уже давно и такими должны
оставаться. Воображение напрягается, пытаясь подобрать сравнение у
наземных животных, касатку называли морским волком, морским тигром,
морской гиеной, но ни одно из них в действительности не годится, и
пожалуй, нет другого такого млекопитающего, сравнимого с ней по
неразборчивой свирепости.
   Любой пишущий о дельфинах-касатках считает нужным дать описание того,
что обнаруживают у них в желудке. И верно, его содержимое создаёт такое
яркое впечатление, что можно, пожалуй, повториться. У этой конкретной
касатки нашли ни больше, ни меньше как тринадцать бурых дельфинов и
четырнадцать котиков. Трапеза достойная Гаргантюа, даже можно сказать
левиафана, и всё же в сравнении с большими китами касатка - небольшой
зверь, самец - длиной не более восьми метров, а самка - и вообще метров
пять, в то время как взрослый бурый дельфин достигает почти двух метров, а
средние виды котиков - немного меньше. Касатки охотятся стаями, и даже
большие киты побаиваются их, стая набрасывается на их могучий язык,
который сам по себе может весить тонну, и когда его вырывают, гигант
истекает кровью до смерти, а касатки в это время пожирают его.
   Когда я писал это, в нескольких сотнях метров отсюда на берегу лежала
свежая туша коричневого котика. Передней части головы у него не было,
кто-то отгрыз ему морду до самых глаз, а в боку у него была рана длиной с
полметра, вырвано мясо и жир, и потроха торчали наружу. Тут возможны
различные версии, хотя ни одна из них не представляется правдоподобной.
Это типичная работа касатки в охотничьем азарте. На острове Хискейр
смотрители маяка рассказывали мне, что видели, как касатки рвали котиков
на куски потехи ради, а не для пищи. Они бросали искалеченные и умирающие
жертвы в шхерах.
   Каждый год в Камусфеарне появляется касатка-другая, но они тут не
задерживаются.
   А если бы оставались, то я бы добивался их уничтожения любыми
доступными мне средствами, ибо они лишили бы моё окружение любой другой
живности. И кроме того, мне не очень-то нравится находиться среди них в
маленькой лодчонке. Есть немало историй, но очень мало достоверных
свидетельств того, что они нападают на людей, и всё же мне не хотелось бы
стать первым. В прошлом году один одинокий самец терроризировал крошечную
гавань острова Канна в течение всего лета. Джон Лорн-Кэмпбелл разделяет
мое нежелание быть морской свинкой в диетических изысканиях касаток и
написал мне письмо, испрашивая совета, как его уничтожить.
   Я лихо посоветовал ему пристрелить его, и проинструктировал, как
выбрать подходящий момент и попасть в "яблочко". Но я находился в тридцати
милях от Канны, и, пожалуй, мои советы не показались такими уж
конструктивными и здравыми там, как они представлялись мне в Камусфеарне.
   С тех пор как я живу здесь, мне не попадалось никаких странных морских
чудовищ, хотя летом 1959 года было нечто, не так уж легко поддающееся
какому бы то ни было объяснению. Это видел Текс Геддес, некогда бывший
гарпунёром в хозяйстве по добыче акул острова Соэй, а теперь владелец
острова, и его гость-англичанин, которого он взял с собой на рыбалку в
лодке.
   В воскресенье 13 сентября он поехал с неким г-ном Гейвиным, инженером
из Хертфордшира, на рыбалку на скумбрию на южной оконечности Соэя. Был
жаркий тихий день, и на поверхности моря всё было хорошо видно на много
миль окрест. Примерно в четыре часа пополудни г-н Гейвин обратил внимание
Текса на большой черный объект на расстоянии около мили в направлении
Лох-Слапина. Скумбрия играла на поверхности, и море прямо кипело вокруг
лодки, так что Текс поначалу даже не откликнулся и продолжал удить, глядя
в противоположную сторону. Объект, однако, неуклонно приближался, и со
временем оба перестали рыбачить и начали наблюдать за ним. Когда до него
стало около двухсот метров, Текс заметил неподалёку стаю из пяти касаток в
направлении острова Рам. Текс доверяет касаткам не больше моего и на
следующий день написал мне следующее : "Я так толком и не понял, что же
это такое медленно надвигалось на нас, оно, конечно же, вовсе не походило
на касатку, но тем не менее мне от этого веселей не стало."
   Когда оно приблизилось ещё, он подумал было о большой черепахе, морской
или сухопутной, но когда объект поравнялся с лодкой, он изменил своё
мнение. Голова этого существа почти на метр торчала из воды, у неё было
"два огромных крупных как яблоки глаза", и по описанию г-на Гейвина она
походила на голову сухопутной черепахи, увеличенную до размеров ослиной.
Похожий на рану рот с отчётливо выраженными губами, занимающий почти
половину окружности головы. Рот ритмично открывался и закрывался,
показывая при этом красную пасть и издавая сиплый звук, который напомнил
Тексу мычанье простуженной коровы. Он не смог разглядеть ни ноздрей, ни
ушей. Где-то в полуметре за головой виднелась спина, подымавшаяся выше
головы и бывшая длиной около трёх метров. Она круто подымалась спереди и
плавно опускалась сзади, темно-коричневая, но несколько светлее головы.
Спина была не гладкая, а "вздымалась из воды как гора Куиллина", так писал
мне Текс на следующий день. "Складывалось впечатление, - говорил он, - что
это было животное весом около пяти тонн." При наименьшем приближении это
существо находилось где-то в пяти-семи метрах от лодки Текса. Оно прошло
мимо, двигаясь со скоростью около пяти узлов, направляясь на
зюйд-зюйд-вест в сторону острова Барр.
   Спутник Текса подтверждает все до единой подробности этой истории, и
при таких идеальных условиях видимости и такой близости до объекта трудно
допустить, что каждый из них или оба они стали жертвой миража. Кстати, это
не первый, да и не второй случай появления чудовищ в окрестностях острова
Скай.
   Прежний объект своего промысла, гигантскую акулу, я встречал лишь
изредка, так как она перестала быть моим хлебом и маслом, или, пожалуй,
попыткой стать таковыми. Со своей первой гигантской акулой мне пришлось
столкнуться шестнадцать бурных лет тому назад; я познакомился с ней
случайно, выплывая в море от маяка Камусфеарны, но за те десять лет, что я
прожил с перерывами там, я видел акул лишь с полдюжины раз, и при этом в
большинстве случаев издалека. Нет сомнения в том, что они часто
появлялись, когда меня там не было. Только однажды мне довелось видеть их
вблизи побережья, когда на них охотились мои последователи; я тогда
бодрствовал всю ночь со своим псом Джонни, который был на грани смерти. И
я тогда был слишком расстроен и опечален, чтобы заинтересоваться таким
странным зигзагом своей прошлой жизни.
   Этапы болезни Джонни уже стерлись в моей памяти : два криза, из которых
он чудом, но ненадолго выкарабкался, теперь уже, кажется, не составляют
последовательности. До того я был в Лондоне и отправился в Камусфеарну в
последнюю неделю апреля. Мне позвонила Мораг и сказала, что Джонни
нездоров, и к тому времени, когда я приехал, он заболел воспалением
лёгких. Это был пёс невероятной силы, но уже старел, и сердце у него было
не такое, как у молодого пса.
   В конце одной отчаянной ночи, когда я сидел с ним в Друимфиаклахе,
Мораг сменила меня после того, как сделала все свои дела по дому, и я
отправился вниз по склону к Камусфеарне, оглушенный и несчастный. Мне
ужасно хотелось поскорее добраться до постели и уснуть. Когда я подошёл к
той части тропинки, откуда виден дом и море, то вздрогнул от выстрела
гарпунной пушки, который не спутаешь ни с чем другим, как будто бы
проснулся и обнаружил, что смотришь прямо в своё прошлое. Подо мной в
тихом заливе был рыбацкий баркас из Маллейга. У его борта море прямо
кипело, а из пушки на корме подымалась слабая струйка от бездымного
пороха. Немного мористее виднелись громадные спинные плавники ещё двух
акул. Я увидел, как вспененная вода у борта баркаса утихла, когда
загарпуненная акула ушла в глубину моря, а я сидел и наблюдал знакомую
процедуру, когда они запустили лебёдки и в течение получаса выводили её на
поверхность. Я видел, как огромный двухметровый хвост рассекал воду и
хлестал по бортам баркаса, пока они боролись с ней, как некогда делал это
я, чтобы набросить удавку на бешено несущуюся цель. Я видел, как её
поймали и связали, и всё же оттого, что я так устал и был занят своими
мыслями, вся эта сцена представилась мне бессмысленной, и я так и не
включился в действие, пока маленькие фигурки членов команды шныряли по
палубе, выполняя работу, которая когда-то была моим повседневным занятием.
И всё же временами, наблюдая в полевой бинокль плавники акул, курсирующие
далеко в проливе, я испытывал зверское и исключительно нелогичное
беспокойство, такое же, думается, как испытывают кочующие существа в
неволе, когда наступает пора их миграции.
   Хотя Джонни и пережил воспаление лёгких, и с виду стал таким же, как и
был прежде, письмена уже были на стене. Несколько месяцев спустя у него
возник рак прямой кишки, и хотя, как мне кажется, это было безболезненно,
а он был псом с высоким чувством собственного достоинства и чистюля, то
отчётливо чувствовал унижение от сопутствовавших болезни зловонных
испражнений, оставлявших следы на белой шелковистой мантии его шерсти.
Когда меня не было в Камусфеарне, он жил у Мораг Мак-Киннон, к которой
привязался не меньше, чем ко мне, но если я возвращался после нескольких
месяцев отсутствия, он сходил с ума от радости совсем как щенок и бежал
впереди меня вниз по тропинке в Камусфеарну, как будто бы я никогда и не
уезжал отсюда. Но в конце концов он умер у Мораг, так как я струсил
поехать на север, чтобы присутствовать при насильственной кончине моего
старого друга, что и пришлось сделать из гуманных соображений.
   Ближайший ветеринар живёт очень далеко от Камусфеарны, по сути дела
ближе всего тот, что находится на острове Скай, почти в пятидесяти милях
по дороге и затем на пароме. Когда он посетил Джонни зимой 1954 года, то
сказал, что болезнь прогрессирует очень сильно, и если наступят боли, то
они будут внезапными и острыми с полной блокадой заднего прохода. Он
полагал, что в случае серьёзной операции у Джонни была наполовину
возможность выжить, но при этом настаивал, что надо предпринимать
экстренные меры : либо прервать жизнь Джонни, либо продлить её.
   В тот год у меня не было машины, так что пришлось арендовать её на всю
поездку, чтобы она ждала меня во время операции и привезла обратно ночью
либо меня одного, либо с ним, но, как меня предупредили: во всяком случае
собака будет без сознания. Джонни обожал поездки на машине, и с радостью
отправился и в эту.
   Когда машина тряслась на крутой дороге к парому, он высовывал голову в
окно и с детским азартом вдыхал ветерок, а я, несчастный, смотрел на него
и думал о том, что могу обмануть его доверие, и что, возможно, вечером
вернусь один и оставлю его мёртвым на Скае. Тогда, и во время долгого
ожидания, пока он был на операционном столе, я думал только о прошлых
днях, проведённых с Джонни, многие из которых, казалось, были так давно,
что укладывались лишь в человечью, а не собачью жизнь. Я был с ним рядом и
давал ему наркоз, Джонни доверял мне, но его озадачили странные
приготовления, и ему очень не понравилась вонючая резиновая маска, которую
мне пришлось прижать к его морде, и он лишь раз в отчаянье заскулил,
прежде чем потерял сознание. Затем я больше часу бесцельно бродил по
берегу у этой деревни на острове Скай. День был серый и тяжёлый, собирался
идти снег, а с моря дул резкий ветер, который шуршал сухими водорослями на
черте прибоя. Я вспоминал о том, как пытался обуздать его порывы
двенадцать лет тому назад, как учил этого удивительного мохнатого спаниеля
доставать дичь и искать её след, как однажды в его лучшие годы, после
вечернего пролёта уток, ему пришлось пробираться сквозь уже замерзающий
лёд, сходившийся за ним, когда он сорок один раз проплыл туда и обратно с
дикой уткой в зубах, как часто его шерстяной бок служил мне подушкой в
открытой лодке, о том, как много раз я возвращался в Камусфеарну зная, что
он ждёт меня.
   Не единожды я пытался анализировать этот очевидно преднамеренный вид
самоистязания, который так часто проявляется у многих перед лицом кончины,
человека или животного, и он, мне кажется, возникает из отрицания смерти,
как если бы вызывая и организуя эти субъективные образы, вы вроде бы
подтасовываете объективные факты. Полагаю, что это инстинктивный процесс,
и та горечь, которую он приносит с собой, - это преходящий промежуточный
продукт, а не мазохистское его завершение.
   Тогда Джонни не умер. Когда мне позволили войти в операционную, он уже
пришёл в себя, но был слишком слаб и не мог двигаться, только хвост у него
слабо шевелился. В течение долгого жестокого путешествия домой он лежал
совершенно неподвижно, так что мне приходилось снова и снова щупать ему
сердце, чтобы убедиться, что он ещё жив. Когда мы приехали в Друимфиаклах,
уже была ночь, пошёл снег, и ледяной северный ветер наметал его плотным
слоем. Мораг, сердце которой принадлежало Джонни с самого первого дня его
появления в Друимфиаклахе, перестрадала больше меня, и хотя Джонни выжил,
он был близок к смерти. В течение многих дней перемен почти не было, либо
Мораг, либо я сидели с ним целыми ночами и помогали ему в его беспомощном
состоянии. Сама его чистоплотность вызывала больше всего трудностей. Он
был ещё очень слаб и практически не мог двигаться, и всё же готов был
скорее пережить агонию боли, чем облегчиться в помещении. Так что его
приходилось выносить на улицу в такую жуткую погоду и поддерживать на
ногах, а второму в это время нужно было прикрывать его одеялом от ветра и
снега.
 
   Джонни поправился после операции, это было под силу только псу с такими
великолепными физическими данными как у него, и примерно на полгода его
силы чудесным образом восстановились, но осенью рак появился снова, и на
этот раз он уже не подлежал оперированию. Мораг написала мне обо всём этом
и испросила моего согласия на его смерть до того, как начнутся боли, и
пока он ещё счастлив и подвижен. С тяжёлым сердцем я согласился, хотя и
знал, что для Мораг заниматься приготовлениями к его смерти, пока он ещё
подвижен и бодр, - сущая пытка. Однако в то время я переживал тяжёлую
человеческую утрату, и у меня не хватило духу отправиться на север и
принять в этом активное участие. Джонни радостно встретил ветеринара, а
Мораг ласкала его, пока ему делали смертельную инъекцию. Он и не подал
виду, что его укололи, а она поняла, что он мёртв только потому, что
голова потяжелела у неё в руках. Мораг так любила Джонни, как ни одно
животное в своей жизни, и для неё такое предательство, должно быть, стало
похожим на саму смерть.
   С тех пор у меня не было другой собаки, мне больше не хотелось заводить
собак, и, пожалуй, не захочется до тех пор, пока я не состарюсь до такой
степени, что мне понадобится активная собака.
    
  
 Глава 6  
  
 Хоть мне было совершенно ясно, что я больше не хочу держать собак, и что
смерть Джонни в некотором смысле закрыла очень долгую главу ностальгии в
моей жизни, мне думается, что осенние и зимние дни в Камусфеарне с
длинными часами темноты вызывали у меня страстную тоску по какому-либо
живому существу в доме.
   Осень для меня наступает в тот день, когда начинают реветь олени. Так
как ветер почти всегда дует с запада, и так как из-за заборов большая
часть оленей находится в горах выше Камусфеарны за низкой грядой
прибрежных холмов, я слышу их вначале на крутых склонах острова Скай за
проливом. Их дикий первобытный звук присущ именно северу, мне трудно
поверить, что олени так же ревут и в европейских лесах, где лес
действительно состоит из деревьев, а не из продуваемого ветрами кустарника
на склонах гор. Именно с началом холодов у них начинается течка, и чем
мягче погода, тем позднее олени впадают в неё, но, как правило, это
происходит в последнюю декаду сентября. Чаще всего первые признаки
приближающейся осени проявляются в ясных и морозных ночах, голубых
деньках, орляк становится красным, а гроздья рябины уже заалели, и почва
твердеет под ногами. Ягоды и рдеющие на солнце листья так ярки, что
красный почтовый ящик, установленный у дороги в Гленгэрри в течение
нескольких дней становится практически невидимым на фоне листвы.
   В полнолуние в это время года я, бывало, сидел на склоне горы ночью и
слушал, как перекликаются олени с холма на холм по всей округе, по всему
горизонту серо-стальных вершин среди плывущих серебряных облаков и
белесого блеска моря у их подножия, а высоко под звёздами слышен
проплывающий хор диких гусей, летящих к югу от северной ночи.
   В такую ночь, ещё до того, как я поселился в Камусфеарне, я ночевал
однажды у озерка на острове Соэй, а дикие лебеди звенели над головой,
опускались спиралью вниз как призраки в лунном свете, садились на
поверхность озера, задевая за воду лапами и оставляя за собой буруны. Всю
ночь мне слышалось их беспокойное бормотанье пока они, лёгкие как пена,
плавали по тёмным как уголь волнам, а их нежные голоса вплетались в мои
сны, так что прохладная выпуклость их груди как бы становилась мне
подушкой. На заре их клич разбудил меня, когда они собирались улетать, а
потом они полетели к югу, и я долго следил за взмахами их белых крыльев,
пока они не скрылись из виду. Для меня они были символом, так как я
прощался с Соэем, который был моим собственным островом.
   Как и везде, зимы в Камусфеарне бывают разными, иногда очень плохими.
Когда в темноте встаёшь и слышишь плеск дождя на стёклах окон и рёв
водопада, перекрывающего грохот ветра и прибоя, когда зелёный луг
покрывается вдруг большими лужами, которые отчасти наполняются дождём,
отчасти переливами волн, брызги которых долетают даже до стен дома, когда
изо дня в день короткие светлые часы суток омрачены низко плывущими
облаками и брызгами волн, бьющихся о берег, то начинаешь понимать смысл
одиночества, которое летом представляется всего лишь пустым звуком.
   Ручей переполняется и бурля продирается сквозь стволы и ветви
ольховника, неся с собой массу всякой всячины, которая оседает в его
кронах. Сквозь этот грохот прослушивается глухой шум ворочающихся и
сталкивающихся камней, перекатывающихся на дне ручья под напором
вспененной воды, изливающейся из скалистого ущелья. Во время такого
наводнения в 1953 году смыло мост, и затем в течение пяти лет единственным
выходом отсюда, когда переполнялся ручей, кроме отчаянной переправы,
повиснув на натянутой верёвке, оставался долгий путь в Друимфиаклах по
ближнему берегу ручья, более двух миль по крутым склонам и раскисшему
торфяному болоту. Поскольку шквалы появляются с юго-востока и дуют как в
трубу с сатанинской свирепостью между Гебридскими островами, то по дороге
вверх ветер дует в спину, а при возвращении - в лицо. Бывали вечера, когда
я шел домой из Друимфиаклаха без фонаря в кромешной тьме, и приходилось
становиться на четвереньки, чтобы меня не смело как лист.
   Есть, конечно, у этой картины и другая сторона: яркий огонь поленьев,
пламя которого отражается на деревянной обшивке стен, тепло и уют
кухни-столовой при постоянном успокаивающем шипенье калильной лампы на
фоне гула моря за стеной, и в былые дни с Джонни, обычно спящем на коврике
перед камином. Но Джонни больше нет, и довольно часто в этой картине, так
сказать, отсутствовали и другие краски. Тогда серенькие деньки были
короткими, запас керосина иссякал, свечей было не достать в округе миль на
сто окрест, и не хватало места, где хранить сухие дрова, чтобы топить дом.
И до тех пор, пока я не установил газовую плиту, готовил только на
примусе, для которого был нужен и метиловый спирт и керосин. А когда в
доме не было ни того, ни другого, приходилось тратить по часу, чтобы
вскипятить чайник над костром из сырых дров. Бывали дни, когда я впадал в
апатию, когда готов был забраться обратно в постель, лишь бы уйти от
реальных трудностей бытия. Когда прибывают припасы, их надо стащить под
гору из Друимфиаклаха на собственном горбу, а дождь со снегом в это время
хлещут по лицу и слепят глаза. И сверх того я помню в прошлом холодную,
негостеприимную будничность мокрой одежды, рядами висящей над едва тлеющим
огоньком, при этом надежды на то, что она высохнет, столько же, сколько на
то, что высохнет само море.
   Иногда идёт снег, но в самой Камусфеарне его редко бывает много, так
как дом стоит на отметке не более полутора метров над уровнем моря. Но
однажды снегу выпало много, он был глубоким вокруг дома и порывами налетал
со стороны моря в то утро, когда мне надо было уезжать на юг. Я вышел из
дома на заре, чтобы успеть на почтовый "Лэндровер" в Друимфиаклахе, темень
лишь слегка рассеивалась белыми пластами, которые доходили до самых волн.
Мне особенно запомнилось то утро, так как пришлось выполнить самый
кошмарный подъем в Друимфиаклах. Погода была настолько морозной, что в
ручье было мало воды, так как он замёрз выше по течению на заснеженной
горе, и я подумал было, что с помощью каната сумею преодолеть его в
высоких рыбацких сапогах. Когда же я дошёл до него, то понял свою ошибку,
у меня на плечах было почти полцентнера груза, и я предпочёл попробовать
перебраться здесь, а не идти кружным путём по болоту. В первые же два ярда
я набрал полные сапоги воды, но дом уже был заперт, а времени оставалось
мало, и я пошёл вперёд, вымокнув в конце концов до пояса и повиснув на
канате, а ноги у меня отнесло вниз по течению мощным потоком ледяной воды.
На том берегу ручья я сел и вылил из сапог почти по ведру воды. Я
попытался было выжать брюки, но когда со стучащими как кастаньеты зубами я
снова надел сапоги, то скоро ноги у меня снова оказались в воде, которая
струйками стекала по штанам. Когда я стал подниматься по крутому откосу,
мне показалось, что вес моей ноши удвоился. Я скользил, спотыкался и,
задыхаясь, карабкался по мрачным серовато-зелёным склонам, утратив
всяческие ориентиры. На первой же террасе меня закружила слепящая метель,
и совсем сбитый с толку, я стал как пьяный выделывать пируэты, потеряв
нужное направление.
   Несмотря на то, что я ходил по этой тропе сотни раз и днём и в ночную
пору, в навалившихся на меня белых как подушки сугробах я не узнавал ни
одного знакомого изгиба или поворота, а снег шёл такой густой, что
заглушал как одеялом даже шум тридцатиметровых водопадов в ущелье. Я
всегда опасался, что какой-нибудь посторонний человек сорвётся в эту
пропасть в темноте, а теперь я сам так безнадёжно заблудился, что стал
бояться за самого себя, и чтобы не попасть в овраг, стал взбираться вверх
по самому крутому откосу. Я натыкался на сугробы и падал плашмя вперёд,
ноги мои скользили по валунам, предательски скрытым снегом, а груз на
плечах тянул меня назад. Всё это время метель кружила меня, швыряя мокрый
снег в глаза и уши, за шиворот, забираясь во все складки одежды. Я вдруг
натолкнулся на оленя, припорошенного снегом под укрытием скалы. Он вскочил
и исчез в вихре снежинок, летевших горизонтально по горному склону, а я на
несколько минут занял его место под выступом скалы, олений запах резко
ударил мне в нос, а я всё удивлялся, почему же я до сих пор считал
Камусфеарну сущим раем. В то утро мне понадобилось полтора часа, чтобы
добраться до Друимфиаклаха, и попал я туда практически случайно, а не
целенаправленно. И всё же это была лишь прелюдия к часовому путешествию по
морю, а затем ещё четыре часа на поезде до Инвернесса, и лишь только тогда
началась настоящая поездка на юг.
   И всё же в памяти остаётся лишь лучшее и худшее, очень редко
запоминается посредственность, которая не привлекает внимания. В конце
подобных странствований меня всегда ожидало тепло и гостеприимство
долготерпеливого дома Мак-Киннонов, овсяные лепёшки и имбирные пряники
Мораг, бесчисленные чашки чаю слаще нектара. Бывали в Камусфеарене и
погожие зимние дни, когда море по летнему спокойно, а солнце сияет на
покрытых снегом вершинах Ская, и тогда я не променял бы свой дом ни на что
другое на свете.
   Но, как я уже упоминал, после смерти Джонни он мне казался
безжизненным, и я стал время от времени подумывать о других животных,
кроме собак, которые могли бы составить мне компанию. В детстве мне
приходилось держать разных зверюшек, от ежей до цапли, у меня был довольно
большой список, из которого можно выбирать, но некоторое время спустя мне
с сожалением пришлось признать, что ни одна из этих знакомых мне тварей не
подходит в тех условиях. Я отбросил саму мысль об этом, и в течение года
больше к ней не возвращался.
   В самом начале 1956 года мы с Уилфредом Тезинджером отправились в
двухмесячное путешествие по южному Ираку для изучения малоизвестного
племени болотных арабов или как их иначе называют маадан. К тому времени
мне пришла на ум мысль о том, что вместо собаки я мог бы держать выдру и
что Камусфеарна, от порога которой до воды рукой подать, как нельзя лучше
подходит для такого опыта. Я как-то вскользь упомянул об этом Уилфреду, и
он также походя ответил, что мне следовало бы обзавестись ею до
возвращения домой, поскольку их здесь ничуть не меньше, чем комаров, и что
арабы очень часто приручают их.
   Большую часть путешествия мы просидели по-турецки на дне тарады,
боевого каноэ, неспешно и беззаботно проплывая меж разбросанных там и сям
тростниковых селений в огромной болотистой дельте как к западу от Тигра,
так и между ним и персидской границей, и к концу поездки я в самом деле
приобрёл детёныша выдры.
   Трудно найти слова для описания того, о чём уже рассказывал когда-то, и
если в первый раз выложишься, то во второй, когда свежесть образа уже
потускнела, лучше не получится. Эту мысль я привожу здесь в оправдание
повтора того, что писал об этом детёныше выдры, Чахале, раньше, вскоре
после описываемых событий, а также потому, что она непременная и
неотъемлемая часть моего повествования.
   Как-то с наступлением темноты мы сидели в мудхифе, доме для гостей
шейха, на илистом острове среди болот, и я с досадой думал о вредном
характере хозяйки дома, властной старой карге, немало рассердившей меня.
   К этой безмозглой женщине с её показной деловитостью и усердием я
испытывал безотчётную ненависть и презрение за то, что даже алчность не
прибавляла ей ума.
   Размышляя обо всём этом, я вовсе не прислушивался к тому что говорят
вокруг, как вдруг до меня донеслись слова "кальб майи" (водяная собака -
араб. - Прим.
   переводчика).
   - Что там говорят насчёт выдр? - спросил я Тезинджера.
   - Кажется нам попался детёныш выдры, которого тебе так хотелось
заполучить. Вот этот парень из селения, что в полумиле отсюда, говорит,
что дней десять назад поймал одного такого. Совсем крошечный, сосёт молоко
из бутылки. Хочешь?
   Владелец выдры сказал, что принесёт её примерно через полчаса. Он
поднялся и вышел, сквозь дверь мудхифа я видел, как его каноэ бесшумно
заскользило по отражающей звёзды воде.
   Вскоре тот вернулся со зверёнышем, прошёл мимо костра и положил мне его
на колено, так как я сидел скрестив ноги по-турецки. Зверёк посмотрел
вверх на меня и тихонечко заскулил. Величиной он был с котёнка или белку,
всё ещё нетвёрдо держался на ногах, у него был тугой конусообразный хвост
длиной с карандаш, и дыхание его пахнуло на меня восхитительным пьянящим
ароматом. Он перевернулся на спину, выставив напоказ круглое пушистое
пузцо и морщинистые ступни всех четырёх лап.
   - Ну, - спросил Тезинджер, - хочешь такую?
   Я утвердительно кивнул.
   - Сколько ж ты готов отдать за неё?
   - Ну уж конечно больше того, что они запросят.
   - Не следует платить за неё бешеные деньги - это портит престиж.
Возьмём, если отдадут за разумную цену, если нет - найдём другую
где-нибудь ещё.
   Я сказал: "Давай постараемся заполучить именно эту, время у нас уже на
исходе, и другого такого случая может не оказаться. В конце концов,
престиж не так уж много значит, поскольку у тебя эта поездка в болота -
последняя."
   Я почувствовал, что это очаровательное создание ускользает от меня ради
какого-то грошового престижа, и переговоры показались мне бесконечными. В
конце концов мы купили зверька за пять динаров вместе с резиновой соской и
грязной, но драгоценной бутылкой, из которой она привыкла пить. Бутылки -
большая редкость в болотах.
   Большинство новорождённых животных обаятельно, но никогда раньше мне не
доводилось встречать столько очарования у какого-либо другого зверька,
сколько у этого. Даже теперь я не могу писать о ней без боли. Из ремешка
полевого бинокля я вырезал ей ошейник, что было не так-то просто, ибо
голова у неё была не намного толще шеи, и привязал к нему метра два
бечёвки, чтобы постоянно держать её в поле зрения, если как-нибудь она
попыталась бы отлучиться. Затем я сунул её за пазуху, и она сразу же
устроилась поудобнее, почувствовав себя в безопасности тепла и темноты,
которых была лишена с тех пор, как её отлучили от матери. Я так и носил её
в течение всей её короткой жизни. Когда она бодрствовала, голова её обычно
удивлённо высовывалась из разреза пуловера, как кенгуру выглядывает из
сумки матери. А спала она по обыкновению на спине, и её морщинистые лапы
торчали кверху. Бодрствуя, она издавала звуки похожие на щебетанье птиц, а
во сне у неё иногда вырывался отчаянный писк из трёх нисходящих нот,
горький и безутешный. Я назвал её Чахалой по названию реки, где мы были
накануне, а также потому, что эти звуки больше всего походили на то, что
можно записать в подражание её сонному писку.
   В ту ночь я спал беспокойно, казалось, все дворняжки Дибина лают мне
прямо в уши, и я не решался позволить себе спать слишком крепко, чтобы не
раздавить Чахалу, удобно устроившуюся у меня под мышкой. Как и все выдры
она была с самого начала приучена к "туалету", а я облегчал ей эту задачу,
раскладывая спальный мешок у самой стены мудхифа с тем, чтобы она сразу же
могла выйти на земляную площадку между стойками тростника. Она и
проделывала это время от времени в течение ночи, забиваясь в самый дальний
угол, и с выражением безграничной сосредоточенности выделяла палочку
помёта, похожую на гусеницу. Исследовав его с явным удовлетворением хорошо
выполненного дела, она взбиралась мне на плечо и начинала потихонечку
скулить, требуя свою бутылку. Она предпочитала пить лёжа на спине и держа
бутылку между лапами так, как это делают медвежата, а кончив сосать,
крепко засыпала с соской во рту и блаженным видом на своей детской
мордочке.
   Она стала считать меня своим родителем с того самого момента, как в
первый раз заснула у меня за пазухой, и ни разу не выказала никакого
страха перед кем-либо или чем-нибудь, но именно с этой ролью я и не
справился, поскольку у меня не было ни знаний, ни инстинкта её матери, и
погибла она из-за моего невежества.
   Тем временем предстоящая трагедия, небольшая, но такая реальная, не
омрачала её короткой жизни, и через несколько дней она стала откликаться
на зов по имени, начала играть совсем как котёнок и увязывалась за мной,
когда мне удавалось найти сухое место для прогулки, так как она терпеть не
могла мочить ноги.
   Нагулявшись вдоволь, она начинала повизгивать и хвататься лапами мне за
ноги, пока я не присаживался на корточки с тем, чтобы она могла нырнуть в
спасительную темноту моего пуловера, где сразу же заспала в положении
головой вниз, а её остренький хвостик торчал при этом из-за пазухи. Арабы
называли её моей доченькой и обычно осведомлялись, давно ли я давал ей
пососать.
   Вскоре выяснилось, что она стесняет меня в движениях и в работе.
Находясь по обыкновению у меня за пазухой, она придавала мне вид
беременного человека, и вся деревня собиралась вокруг меня, как только я
выходил из дверей. Кроме того я не мог больше носить, как обычно, на шее
фотоаппарат, по тому что при ходьбе он стукался об неё.
   Как-то вечером мы с Тезинджером говорили о том, как отлучить Чахалу от
соски. Мы оба полагали, что она уже достаточно выросла, чтобы есть более
существенную пищу, а я считал, что её хрупкий организм лишь выиграл бы,
если бы она питалась не только буйволиным молоком. Однако я недооценил
силу инстинкта и думал, что она не сможет распознать съедобность мяса и
крови, что её нужно приучать к этому постепенно. Я решил, что лучше всего
сделать это, добавив несколько капель крови в молоко, чтобы привить ей
этот вкус. Это предложение оказалось наивным, ибо, пока я держал двух
обезглавленных воробьёв, пытаясь накапать ей крови в бутылку, она вдруг
учуяла запах сырого мяса и хищно бросилась на него. Если бы я не остановил
её, то она наверное размолола бы их целиком вместе с костями своими
острыми как иглы зубами. Мы сочли это за свидетельство того, что мать уже
знакомила её с пищей взрослых. К её неописуемой ярости я отобрал у неё
воробьёв, и когда дал ей мелко нарезанные кусочки грудинки, она волком
набросилась на них и стала требовать ещё.
   - Пора кончать с молоком, - сказал Амара, наш кормчий на каноэ, жестом
подкрепляя свои слова, - кончайте, кончайте, она уже теперь взрослая.
   Так оно казалось и нам, но, увы, мы ошиблись. Неделю спустя мы
застрелили для неё белую цаплю, и она с жадностью сожрала мелко нарезанное
мясо. С тех пор она больше ничего не ела.
   В ту ночь было очень холодно. Прямо над головой в тростниковой крыше
была прореха, сквозь которую были видны незатуманенные звёзды, а тихий
ветерок, холодный, как позвякивание сосулек, шуршал тростником у подножья
стены, и спал я неспокойно. Чахала тревожилась и поминутно ворочалась в
спальном мешке, а я не знал, что она умирает, и сердился на неё. Поутру я
отнёс её на клочок сухой травы прогуляться и только тогда понял, что она
очень больна. Она не двигалась, а только жалобно смотрела вверх на меня, и
когда я поднял её, сразу же устремилась в тёплую темноту пуловера за
пазухой.
   Около часу мы плыли по усыпанным цветами протокам среди зелёных болот и
остановились у одного селения на большом острове. Когда мы высадились, мне
стало ясно, что Чахала умирает. Она была слаба, беспокойна, в доме
забивалась в тёмные углы между тростниковыми стойками и циновками стен.
Она лежала на животе, часто дышала, и, очевидно, ей было очень плохо.
Может быть, что-нибудь в нашей огромной аптечке могло бы спасти её, но мы
не нашли ничего лучше касторового масла, поскольку всё, что она съела
накануне, всё ещё было у неё в животе.
   Касторка почти совсем не помогла, и, хотя она почти автоматически
сосала из бутылки, признаков жизни почти не подавала. В отчаянье я
просидел рядом с ней около двух часов, когда Тезинджер вернулся с приёма
больных.
   - Сходи-ка лучше прогуляйся, - сказал он. - Я присмотрю за ней. Тебе и
так тошно сидеть здесь всё время, к тому же ты не можешь ей ничем помочь.
Эта болотная деревня у нас - последняя, и тебе, может быть, не доведётся
увидеть другой.
   Я вышел и вспомнил о тех сюжетах, которые всё хотел сфотографировать,
но всё время откладывал. Затем оказалось, что затвор в фотоаппарате
сломан, и я вернулся домой.
   Час спустя мы тронулись в путь. Почувствовав тепло Чахалы у себя за
пазухой, я вдруг ощутил надежду, что она будет жить, но она не стала
сидеть там. Она выбралась наружу, приложив при этом изумившую меня силу, и
растянулась, подрагивая, на дне каноэ, а я держал у себя между колен
платок, чтобы её маленькое бившееся в лихорадке тельце было в тени. Вдруг
она слабо вскрикнула тем самым отчаянным визгом, как это бывало во сне, а
несколько секунд спустя я увидел, как по телу у неё пробежала судорога. Я
положил на неё руку и почувствовал то странное оцепенение, которое
наступает сразу же после смерти, и затем она обмякла у меня под рукой.
   - Померла, - сказал я. Сказал это по-арабски, чтобы ребята перестали
грести.
   Тезинджер спросил: "Ты уверен?"
   А ребята недоверчиво смотрели на меня.
   Я подал её Тезинджеру, и её тельце повисло у него на руках как
крошечная меховая мантия.
   - Да, - сказал он. - Мертва. - И бросил тело в воду. Оно упало на яркий
ковёр из белых и золотистых цветов и осталось на плаву, с морщинистыми
лапками по сторонам, как она, бывало, спала ещё живой.
   - Трогайте, - сказал Тезинджер. - Ру-ху, ру-ху! Но гребцы сидели, не
двигаясь, поглядывая то на меня, то на маленький трупик, и поехали только
тогда, когда Тезинджер рассердился на них. Амара постоянно оглядывался,
пока, наконец, мы не обогнули купину тростника, и она скрылась из виду.
   Солнце сияло на белых цветах, голубые зимородки проносились низко над
нами, а орлы кружили в вышине голубого неба, но всё это стало так
нереально со смертью Чахалы. Я говорил себе, что это лишь одна из тысяч
подобных ей в этих болотах, где их гарпунят пятизубой острогой,
отстреливают или подбирают щенками, и они умирают медленной смертью в
гораздо более жестоких условиях. Но она погибла, и я был безутешен.
   Виноват в этом тот, кто, возможно, более миллиона лет тому назад
впервые подобрал дикого щенка, прижавшегося к телу мёртвой матери. И я
задавался вопросом, неужели в его полудиком мозгу возникали те же мотивы,
которые во мне были сознательны.
   Я очень горевал по Чахале, так как она окончательно убедила меня в том,
что именно выдра нужна мне в качестве питомца в Камусфеарне, я понял, что
у меня была такая возможность, а я упустил её. И лишь много времени спустя
до меня дошла возможная причина её смерти. Болотные арабы морят рыбу
наперстянкой, скрытой в наживке на креветок, и если для человеческого
организма или взрослой цапли эта доза ничтожна, то для такого юного
создания как Чахала она могла оказаться роковой.
   У меня больше не оставалось времени на болота. Мы с Уилфредом должны
были провести несколько дней в Басре, прежде чем отправиться к пастушеским
племенам, где надо было прожить начало лета. И смерть Чахалы, которая
показалась мне концом, на самом дела стала лишь началом.
    
  
 ЧАСТЬ ВТОРАЯ
 ЖИЗНЬ С ВЫДРАМИ
  
  
 Глава 7  
  
 В ту ночь, когда умерла Чахала, мы добрались до Эль-Азаира, гробницы Эзры
на берегу Тигра. Оттуда мы с Уилфредом Тезинджером направлялись в Басру,
чтобы получить почту из Европы и ответить на неё, прежде чем снова ехать
дальше. В Генеральном консульстве в Басре выяснилось, что почта Уилфреда
прибыла, а моя - нет.
   Я послал в Англию телеграмму и, прождав бесполезно три дня, попытался
позвонить.
   Разговор нужно было заказывать за сутки вперёд, получить его можно было
только в течение одного часа, к тому же тогда, когда из-за разницы во
времени вряд ли можно было застать кого-либо в Лондоне. В первый день
линия оказалась неисправной, на второй день переговорный пункт был закрыт
по случаю какого-то религиозного праздника, на третий день опять была
какая-то накладка. Мы договорились с Тезинджером встретиться через неделю
в мудхифе у Абдель Неби, и он уехал.
   За два дня до встречи я вернулся в Генеральное консульство после
нескольких часов отсутствия уже к вечеру и обнаружил , что моя
корреспонденция прибыла. Я понёс её к себе в спальню, чтобы прочесть, и
увидел там двух болотных арабов, сидевших по-турецки на полу. Рядом с ними
лежал мешок, в котором время от времени что-то шевелилось.
   Они подали мне записку от Тезинджера. "Вот тебе выдра, самец,
отлучённый от матери. Мне кажется, ты захочешь отвезти её в Лондон: в
тараде с ней будет слишком много хлопот. Это та самая, о которой мне
говорили раньше, но за ней охотились шейхи, и поэтому мне сказали, что она
сдохла. Отправь с Аджрамом мне письмо о том, что она прибыла благополучно,
он сейчас вместо Катхя..."
   С тех пор, как я развязал этот мешок, в жизни моей начался период,
который, по существу, не завершился до сих пор, и, насколько я себе
представляю, может продолжаться до моей собственной кончины. Это, по сути,
кабальная зависимость от выдр, помешательство на выдрах, которое, как
выяснилось позже, характерно для большинства, кому когда-либо приходилось
держать их. Тварь, которая, не очень-то смутившись, выбралась из мешка на
просторный кафельный пол спальни консульства, была в то время похожа ни на
что иное, как на очень маленького средневекового дракона. С головы до
самого кончика хвоста она была покрыта симметричными зубчатыми пластинками
брони из грязи, меж бугорками которой просматривался мягкий бархатистый
мех, такой, как бывает у шоколадно-коричневого крота. Зверёк встряхнулся,
и я уж было приготовился к тому, что этот грозный камуфляж превратится в
пыльное облако, но манёвр этот на нём никак не отразился, и только через
месяц, после долгих трудов, мне удалось, наконец, соскрести последние
остатки грязи и увидеть его, так сказать, в настоящем обличье.
   И всё же в тот самый первый день я распознал в нём выдру, какой мне ещё
не доводилось видеть живьём. Мех её был несколько похож на одну необычную
шкурку выдры, которую я ещё раньше купил у арабов в одном из болотных
селений. Миджбил, так назвал я свою новую выдру по имени шейха, у которого
мы недавно останавливались и имя которого заинтриговало меня волшебной
картинкой похожего на утконоса животного, и в самом деле принадлежал к
породе до того неизвестной науке, и впоследствии, после обследования
зоологами как меха, так и всего тела, получил название Lutrogale
perspicillata maxwelli, или же максвеллова выдра. Это обстоятельство,
пожалуй, повлияло на прочность эмоциональных уз между нами, поскольку за
год постоянного и очень нежного общения с ним я полюбил его так, как не
любил почти никого из людей, и писать о нём в прошедшем времени мне так же
тяжело, как человеку, потерявшему своего единственного ребёнка. В течение
года и пяти дней он бывал у меня и в постели, и в ванной, выслеживая мои
повадки, и, хоть у меня теперь есть другая, ничуть не менее дружелюбная и
очаровательная выдра, другого Миджбила не будет больше никогда.
   В течение первых суток Миджбил не проявлял ни враждебности, ни
дружелюбия, он был просто отчуждён и равнодушен, предпочитал спать на полу
как можно дальше от моей кровати и принимать пищу и воду так, как будто
всё это появлялось перед ним без какого-либо человеческого участия.
Питание превратилось в проблему, так как мне не сразу пришло в голову, что
болотные арабы почти наверняка кормили его остатками риса с добавлением
лишь тех частей рыбы, которые несъедобны для людей.
   Генеральный консул послал было слугу купить рыбы, и тот вернулся как
раз тогда, когда нам нанёс визит Роберт Ангорли, который был егерем у
наследного принца и был страстно влюблён в историю естествознания. Это был
иракец-христианин, получивший образование в Англии. Ангорли сообщил мне,
что ни одна из купленных рыб небезопасна для моего зверька, поскольку она
отравлена наперстянкой, которая, хоть и безвредна для человека в таких
дозах, он уверен, будет опасной для молодой выдры. Он вызвался доставать
мне ежедневно рыбу, пойманную сетями, и затем каждый день приносил мне
около полудюжины маленьких окуньков из Тигра.
   Миджбил поедал их с аппетитом, держа вертикально в передних лапах
хвостом вверх как эдинбургский леденец, попеременно откусывая по пять раз
то с правой, то с левой стороны.
   Мне повезло, что я недавно познакомился с Ангорли, иначе Миджбил мог бы
сразу же отправиться по стопам Чахалы и по той же самой причине. Ангорли
зашёл в Генеральное консульство как раз тогда, когда я ожидал почту из
Европы, и пригласил меня на денёк поохотиться на уток на сказочных болотах
наследного принца. Подобного удовольствия теперь уж больше не суждено
испытать никому, поскольку наследный принц уже растерзан обезумевшей
толпой, а о моём друге Ангорли, который вряд ли интересовался политикой
вообще, я больше не слышал со времени революции.
   Из этой утиной охоты мне больше всего врезалось в память огромное
облако розовых фламинго, летящих на высоте человеческого роста к моей
засаде, и вал за валом из бело-розовых крыльев, хлопающих над самой моей
головой. Уток там были тысячи, и если наследному принцу удавалось
настрелять их достаточно много с этой платформы, то охотником он был не
чета мне. Дело в том, что она расположена на самой середине огромного
водного пространства, простирающегося на милю или даже больше в любую
сторону. Борта её были высотой по грудь, а в центре стояло деревянное
сиденье, справа от него было нечто наподобие столика, на крышке которого
умещалось восемь коробок по двадцать пять патронов в каждой. Там они и
стояли, и большое алое пятно, образуемое ими, было прекрасным
предостережением любой утке, подлетавшей на расстояние в двести ярдов. Я
оказывался в центре внимания каждой птицы во всей округе. Пол платформы
был на шесть дюймов под водой, и поэтому патроны оставались на своем
месте, а утки - нет. Часов эдак через пять меня вызволили из этого
дурацкого положения, и мы с Ангорли увезли домой около ста пятидесяти
уток, из которых на мою долю приходилась едва ли треть. Но фламинго были
великолепны.
   Мы с выдрой испытывали гостеприимство генерального консула в течение
полумесяца.
   На вторую ночь на рассвете Миджбил перебрался ко мне в постель и
проспал у меня в ногах до тех пор, пока слуга не принёс утром чай. В
течение дня он стал утрачивать апатию и проявлял жгучий, даже очень
жгучий, интерес к окружающему миру. Я смастерил ему ошейник или, пожалуй,
даже пояс, и отвёл его на поводке в ванную комнату, где в течение часа он
сходил с ума от радости в воде, погружаясь и барахтаясь, ныряя взад и
вперёд, и набрызгал впору бегемоту. Это, как мне довелось узнать позднее,
характерная черта выдр: каждая капля воды должна быть, так сказать,
размазана по всему помещению, тазик надо немедленно опрокинуть, а если он
не опрокидывается, то в него надо сесть и всё выплескать. Вода должна быть
в постоянном движении и выполнять какую-либо работу. Если же она находится
без движения, то представляется такой же непонятной и загадочной, как
зарытый в землю талант.
   Каких-нибудь два дня спустя он сбежал из моей спальни в то время, когда
я входил туда, и, обернувшись, я успел заметить лишь его хвост, когда он
заворачивал за угол коридора, ведущего к ванной. Покуда я добежал туда, он
уже сидел на краю ванны и пытался крутить лапами хромированные ручки
кранов. Я был поражён таким ранним проявлением разума, о котором даже не
подозревал. Не прошло и минуты, как он открыл кран настолько, что потекла
тоненькая струйка воды, и в течение нескольких мгновений он, убедившись в
своём успехе, добился полноводной струи.
   (Ему просто посчастливилось повернуть кран в нужную сторону.
Впоследствии он не раз пытался с большим усердием закрывать кран, ворча от
негодования и досады оттого, что у него ничего не выходит).
   В консульстве был большой, огороженный стеной сад, где я его
прогуливал, а в нём теннисный корт, обнесённый высокой сеткой. В этом
вольере через несколько дней мне удалось добиться того, что он следовал за
мной без поводка и подходил ко мне, когда я звал его по имени. Через
неделю он согласился на подчинение в наших взаимоотношениях и,
почувствовав себя в безопасности, стал проявлять присущую чисто выдрам
черту: неистощимую игривость. Очень немногие животные имеют постоянную
привычку играть, когда становятся взрослыми. Они заняты едой, сном или
размножением, или же изыскивают средства к достижению той или иной из этих
целей. Но выдры представляют собой одно из немногих исключений из этого
правила; в течение всей своей жизни они тратят значительную часть своего
времени на игру, в которой им даже не нужен партнёр. На воле они играют
сами с собой часами с любым плавающим на воде предметом. Они топят его и
затем дают ему всплыть или же подбрасывают его головой так, чтобы он упал
подальше со всплеском и превратился в добычу, за которой надо гнаться. Не
сомневаюсь, что в своих норах они тоже, как и мои выдры, лежат на спине и
играют маленькими предметами, которые держат в лапах и перекатывают из
ладошки в ладошку, так как в Камусфеарне прибрежные норы изобилуют мелкими
ракушками и камешками, которые попали туда исключительно в качестве
игрушек.
   Мидж часами катал по комнате резиновый мячик как четвероногий
футболист, при этом он водил его всеми четырьмя лапами и к тому же
подбрасывал мяч рывком шеи на удивление высоко и далеко. В эти игры он
играл либо один, либо со мной, но поистине любимое занятие выдры, игра,
занимающая у неё массу времени, проявляющаяся в результате ощущения
благополучия и сытого желудка, думается, состоит в том, что выдра ложится
на спину и жонглирует небольшими предметами.
   Она проделывает это с необычайной сосредоточенностью и ловкостью, как
фокусник, оттачивающий какой-нибудь трюк, как будто бы в этой игре есть
какая-то цель, разгадать которую человеку не дано. Впоследствии любимым
времяпровождением Миджа стала игра в шарики, и без всякого преувеличения
это можно назвать именно времяпровождением. Он обычно лежал на спине и
катал два или несколько шариков по своему широкому плоскому пузу, ни разу
не уронив их на пол, или же по нескольку минут кряду он катал их между
ладошек, держа их в вытянутых кверху лапах.
   За эти первые полмесяца в Басре я научился многому в языке Миджа,
языке, как позднее выяснилось, во многом схожим с языком других пород
выдр, хотя у них есть любопытные варианты в его употреблении. Звуки у них
довольно разнообразны по диапазону. Самый простой из них - это зов,
который весьма схож у всех выдр, с которыми мне приходилось сталкиваться.
Это - короткий, беспокойный, пронзительный, хоть и негромкий звук, нечто
среднее между свистом и щебетаньем.
   Есть у них также вопрос, применяемый на близком расстоянии. Мидж
входит, например, в комнату и спрашивает, есть ли кто-нибудь там,
воскликнув громким хриплым шёпотом: "Ха!" Если же он видел, что идут
приготовления к его купанию, то становился у двери и издавал музыкальный
булькающий звук, перемежающийся со щебетаньем. Вот это вот щебетанье в
различных комбинациях и переливах высоких и низких тонов, от одной
ворчливой ноты до беспрерывного чириканья и было основным средством
звукового общения Миджа. И ещё он издавал один звук, не похожий ни на один
из предыдущих, высокий рычащий крик, в некотором роде подвизгивающий вой,
недвусмысленно означавший, что он очень зол, и, если его дразнить дальше,
то укусит. Он кусался во гневе, в отличие от лёгких прикусов в
возбуждённой игре, четыре раза за год, что пробыл у меня. Каждый из этих
случаев запомнился очень ярко, хотя меня лично это коснулось только раз.
   Челюсти выдры, разумеется, невероятно мощны, и вообще это животное
обладает силой почти несоразмерной с его величиной, а челюсти оснащены
зубами, моментально перемалывающими твёрдые, как камень, рыбьи головы.
Подобно щенку, который лижет и грызёт руки хозяина, поскольку у него так
мало других средств, чтобы выразить свои чувства, выдра также пользуется
ртом, как наиболее естественным средством общения. Уж мне-то хорошо
известна разрушительная сила их зубов, и поэтому я прекрасно понимаю,
каких усилий им стоит быть нежными в игре, так как их игривые укусы
рассчитаны на чувствительность шкуры выдры, а не человеческой кожи. Мидж
обычно обижался и удивлялся, когда его ругали за то, что ему казалось
самой деликатной нежностью, и, хотя со временем он научился обходиться со
мной как голубок, с незнакомыми он всю жизнь оставался чересчур
возбуждённым, когда был в хорошем настроении, и вёл себя совсем как
сорвиголова.
 
   Дни наши в Басре протекали мирно, но я со страхом ожидал неумолимо
надвигавшегося переезда Миджа в Англию и конечный пункт назначения:
Камусфеарну.
   Авиакомпания БОАК вообще не принимала к перевозке животных, а в то
время не было никакого другого прямого рейса на Лондон. Мне, наконец,
удалось заказать билет на рейс авиакомпании "Трансуорлд" до Парижа с
весьма сомнительной пересадкой на "Эр-Франс" в тот же вечер до Лондона.
"Трансуорлд" потребовала, чтобы Мидж был упакован в коробку размером не
более восемнадцати дюймов по ребру, чтобы эта коробка была ручной кладью и
стояла на полу у моих ног.
   Мидж был тогда чуть больше фута длиной, да хвост ещё около фута. На
конструирование ящика у меня с незаменимым Ангорли ушло много тревожных
часов, и, наконец, знакомые ему мастера изготовили его. Ящик привезли в
последний день уже к вечеру, а я улетал рейсом в 21:15. Он был обит
оцинкованным железом, в нём было два отделения: одно - для сна, другое -
для отклика на зов природы, и моему неопытному глазу он представлялся чуть
ли не верхом совершенства.
   Ужин был в восемь, и мне подумалось, что лучше было бы посадить его в
ящик за час до вылета с тем, чтобы он хоть немного пообвык в нём до того,
как качка путешествия начнёт на него плохо действовать. Не без труда мне
удалось заманить его в ящик, и он не проявлял признаков беспокойства,
когда я оставил его в темноте, торопясь наскоро поужинать.
   Но когда я вернулся и времени оставалось ровно столько, чтобы на
консульской машине вовремя доехать до аэропорта, предо мной предстало
ужасное зрелище.
   Внутри ящика было полное молчание, но из вентиляционных отверстий и
прорезей вокруг крышки на петлях сочилась кровь и запекалась на белой
древесине. Я сорвал замок, рывком открыл крышку, и Мидж, обессиленный и
весь забрызганный кровью, заскулил и попытался выбраться вверх по моей
ноге. Он изорвал жестяную подкладку в куски, и рваные ленты её торчали по
стенкам и полу коробки. Когда я удалил её остатки так, чтобы не было
острых краёв, до рейса оставалось лишь десять минут, а до аэропорта было
пять миль. Тяжело мне было заставить себя снова посадить несчастного Миджа
в этот ящик, ставший теперь для него камерой пыток, но я пересилил себя
прищемив себе при этом крышкой пальцы, не давая ему улизнуть оттуда. Потом
началась такая езда, какой, надеюсь, мне больше никогда не придется
пережить. Я сидел на заднем сиденье машины, ящик был рядом со мной, а
шофер-араб летел по улицам Басры как пуля рикошетом. Ревели ослы, дико
шарахались велосипедисты, в пригороде козы табунами бросались наутёк, а у
домашней птицы совершенно неожиданно проявились лётные качества. Мидж
беспрестанно скулил в ящике, и нас обоих бросало из стороны в сторону и
снизу вверх подобно коктейлю в смесителе. Как раз тогда, когда машина с
визгом остановилась у входа в здание аэровокзала, я услышал какой-то треск
из коробки рядом со мной и увидел нос Миджа, приподымавшего крышку. Он
напряг все силы своего маленького тельца и начисто вырвал одну из петель
крышки.
   Самолёт уже был готов к взлёту. В то время как рассвирипевшие служащие
протаскивали меня через таможню, я старался прижимать одной рукой крышку
ящика, а другой, в которой держал "позаимствованную" у шофера отвёртку,
пытался вогнать шурупы в потрескавшиеся доски. Но я понимал, что всё это,
в лучшем случае, лишь временная мера, и у меня голова шла кругом от мысли
о том, что предстоит мне в ближайшие сутки.
   Мне повезло лишь в том, что заказанное мне место оказалось в самом носу
самолёта и передо мной вместо спинки сиденья была перегородка. Остальные
пассажиры, весьма красочная смесь запада и востока, с любопытством взирали
на всклокоченного опоздавшего, который пробирался по проходу с огромной
коробкой, из которой доносились какие-то ужасные звуки. Зная о том, как
недолго можно будет держать коробку закрытой, мне очень не терпелось
увидеть, кто же будет моим непосредственным соседом. И у меня совсем упало
сердце, когда я увидел, что им оказалась элегантно одетая, ухоженная
американка средних лет. Мне подумалось, что у неё не очень-то найдешь
сочувствия и понимания к взъерошенному и грязному выдрёнку, который вскоре
неизбежно окажется с ней рядом. Крышка пока ещё держалась, и пока я
усаживался на место и пристёгивал ремень, внутри ящика всё было тихо.
   Взревели двигатели по левому борту, затем по правому, самолёт задрожал
и задёргался под напором пропеллеров и покатился по рулёжной дорожке. Я
подумал, что бы теперь не случилось, от этого не уйдёшь, потому что
следующая остановка была в Каире. Десять минут спустя мы уже летели на
запад над огромными болотами, где когда-то был дом Миджа и, вглядываясь
вниз в темноту, я видел мерцанье их вод при свете луны.
   У меня был с собой портфель, набитый старыми газетами и сверток с
рыбой, и с этими скудными ресурсами я собирался выдержать осаду. Я
разостлал газеты по полу у себя под ногами, позвонил стюардессе и попросил
её положить рыбу в холодное место. У меня до сих пор сохранилось чувство
глубокого восхищения этой женщиной, и в последующих осадах и стычках с
выдрами в общественных местах мысли мои всегда обращались к ней, как мысли
человека в пустыне обращаются к воде. Она была просто королевой в своём
деле. Я доверился ей, события последнего часа а также перспектива
ближайших суток несколько пошатнули моё душевное равновесие, и надо
сказать, что речь моя была не очень-то членораздельной, но она, вся в
нейлоне, всё распрекрасно поняла и приняла кое-как завёрнутый пакет в свои
изящные руки так, как будто бы я был путешествующей особой царского дома и
отдавал ей на хранение ларец с драгоценностями. Она поговорила со своей
землячкой, сидевшей слева, а затем спросила меня, не хочу ли я посадить
зверька к себе на колени. Животное, разумеется, будет чувствовать себя
гораздо уютнее, а соседка не возражает. Я был так за это благодарен, что
готов был расцеловать ей руки. Но не зная выдр, я был совсем не
подготовлен к тому, что произошло потом.
   Я снял замок и открыл крышку, и Мидж выскочил оттуда как молния. Как
угорь он вывернулся из моих дрожащих рук и со страшной скоростью исчез в
салоне самолёта.
   Я попытался выбраться в проход и лишь заметил его передвижение по
суматохе, возникшей среди пассажиров, что весьма походило на появление
хорька в курятнике.
   То тут, то там раздавался то крик, то визг и хлопки пальто, а посредине
салона какая-то женщина вскочила с ногами на кресло и завопила: "Крыса!
Крыса!" Затем к ней подошла стюардесса, и буквально через несколько секунд
та уже сидела на своём месте и благодушно улыбалась. Я думаю, что эта
богиня могла бы свободно справиться с охваченной паникой толпой.
   Я теперь уже выбрался в проход и, заметив, как хвост Миджа исчез под
ногами солидного индийца в белом тюрбане, сделал бросок и растянулся во
весь рост на животе. Хвост поймать мне не удалось, но зато я крепко
ухватился за обутую в сандалии ногу его соседки, к тому же совсем
непонятно почему всё лицо у меня оказалось вымазано каким-то мясным
соусом. Я с трудом поднялся на ноги, бессвязно бормоча извинения, а индиец
удостоил меня таким долгим и совершенно невыразительным взглядом, что даже
в своём сверхвозбуждённом состоянии я не смог разобрать в нём никакого
смысла. Однако я с радостью отметил: что-то в моём облике, возможно соус,
покорило сердца основной массы пассажиров, и они теперь смотрели на меня
как на безобидного клоуна, а не на опасного лунатика. И тут снова
вмешалась стюардесса.
   - Может было б лучше, - сказала она с исключительно обворожительной
улыбкой, - если бы вы сели на своё место, а я найду зверька и принесу его
вам. - Она, пожалуй, сказала бы то же самое, если бы Мидж был заблудшим
слоном-отшельником.
   Я объяснил ей, что Мидж, потерявшись, с перепугу может укусить
незнакомого человека, но она скептически отнеслась к моим словам, и я
вернулся на своё место.
   Я слышал в салоне позади себя шум беготни и погони, но видеть почти
ничего не видел. Я сидел, вытянув шею и повернув голову назад, пытаясь
из-за спинки сиденья уследить за ходом погони, как вдруг услышал у своих
ног знакомое жалобное повизгиванье, зов и приветствие, Мидж прыгнул мне на
колени и стал тыкаться мне в лицо и шею. В этом чужом мире в самолёте я
был единственным знакомым ему существом, и при этом первом спонтанном
возвращении было посеяно семя абсолютного доверия ко мне, которого он не
утратил до конца жизни.
   В течение последующих часа или двух он спал у меня на коленях, слезая
время от времени для обильных испражнений на газету у моих ног, и мне
приходилось без всякой у тому подготовки проявлять ловкость рук и,
крадучись, убирать всё это с глаз долой и застилать всё вновь свежими
газетами. Как только он проявлял признаки беспокойства, я звонил, чтобы
принесли воды и рыбы, поскольку, как и рассказчица из "Тысячи и одной
ночи", чувствовал, что если мне не удастся удерживать его внимание, то
возмездие падёт на меня.
   Выдры совершенно не приспособлены к бездействию. То есть, они не могут
как, скажем, собаки, лежать и бодрствовать, они либо спят, либо полностью
увлечены игрой или каким-либо другим занятием. Если под рукой не
оказывается подходящей игрушки, или же у них плохое настроение, то они из
самых лучших побуждений стремятся опустошить всё вокруг. Я убеждён, что
выдры совершенно нетерпимы к порядку и чистоте в любой форме, и чем
больший хаос они создают, тем получают больше удовлетворения. Любая
комната недостаточно пригодна для обитания, пока они не перевернут всё
вверх дном: подушки с диванов и кресел надо сбросить на пол, книги надо
вытащить из книжных шкафов, корзины для бумаг - опрокинуть и весь мусор
разбросать как можно шире, выдвижные ящики надо открыть и содержимое
переворошить и разбросать. Комната, в которой выдре была предоставлена
свобода действий, представляет собой не что иное, как результат поспешного
поиска грабителем какой-либо ценности, которая по его мнению спрятана там.
Я никогда толком не задумывался над смыслом выражения "обвальный обыск" до
тех пор, пока не убедился, на что способна в этом плане выдра.
   Эта черта поведения выдры отчасти вызвана огромной любознательностью,
традиционно присущей мангустам, но в такой степени что любая мангуста
выглядит в таком сравнении очень бледно. Выдре обязательно нужно всё
выяснить и обязательно принять участие в чём бы то ни было, но прежде
всего ей нужно знать, что находится в любой упаковке или же за созданной
человеком преградой. Всё это вместе с почти сверхъестественным чувством
механики, заключающемся в способности открывать запоры, а в более общем
плане чувством статики и динамики, вызывает необходимость убирать ценные
вещи вообще, это гораздо безопаснее, чем бросать вызов изобретательности
выдры созданием хитроумных препятствий. Но всё это мне ещё предстояло
узнать позднее.
   Мы летели уже около пяти часов и, должно быть, подлетали к Каиру, когда
на Миджбила нашло такое настроение. Всё началось с относительно
безобидного налёта на тщательно расстеленные у меня под ногами газеты, и
через минуту-другую всё вокруг стало похоже на улицу, по которой проезжала
королевская особа, всё было усыпано серпантином и конфетти. Затем его
внимание переключилось на коробку, спальное отделение которой было
наполнено мелкой древесной стружкой. Сначала он залез в неё головой вперёд
по плечи и с невероятной скоростью стал выбрасывать стружку назад, затем
залез туда целиком, лег на спину и стал всеми четырьмя лапами имитировать
велосипедиста и вышвырнул остатки. Я изо всех сил старался прибрать мусор,
но это больше походило на работу судовых насосов, не справляющихся со
слишком большой течью, и я безнадёжно отставал в этой гонке, когда он
обратил внимание на холщовую дорожную сумку моей соседки, стоявшую на полу
рядом с ним. Молния задержала его не более чем на несколько секунд, по
всей вероятности он совершенно случайно дёрнул её назад и моментально ушёл
в сумку с головой, выбрасывая журналы, платки, перчатки, флаконы с
таблетками, баночки с затычками для ушей и прочие личные вещи, которые
берут с собой в дальнюю дорогу.
   Слава богу, соседка крепко спала, и мне удалось незаметно вытащить
Миджа за хвост и кое-как затолкать всё это обратно. Я надеялся, что она
выйдет в Каире, прежде чем мой позор всплывёт наружу, и к моему
безграничному удовлетворению так оно и случилось. Я всё ещё боролся с
Миджем, когда зажглась команда "Пристегнуть ремни", мы стали заходить на
посадку и вскоре очутились на бетонном поле аэродрома, где надо было ждать
сорок минут.
   Мне кажется, именно в Каире я понял, какое сложное и, как мне тогда
казалось, непредсказуемое создание я себе приобрёл. Из самолёта я вышел
последним и, пока мы с ним были на земле, хлопот с ним было не больше, чем
с послушным китайским мопсом. Я надел на него поводок и прогуливал его по
краю лётного поля, вокруг нас с рёвом садились и взлетали реактивные
самолёты, но он и виду не подавал, что замечает их. Он трусил рядом со
мной, останавливаясь как собака, чтобы понюхать траву то тут, то там и,
когда я зашёл в буфет чего-нибудь выпить, он сидел у моих ног так, как
будто именно к такой жизни и был привычен.
   По пути назад к самолёту какой-то египетский чиновник задал мне первый
из множества в последующие месяцы вопросов по поводу моего питомца.
   - Что это у вас такое? - спросил он. - Горностай?
   По-настоящему беды мои начались в Париже бесконечно много времени
спустя. Время от времени Мидж спал, я же не сомкнул глаз, и вот уже более
полутора суток я даже не вздремнул. Мне нужно было переехать в другой
аэропорт и, поскольку я знал, что Миджу ничего не стоит выскользнуть из
своей упряжи, у меня не было другого выхода, как только посадить его
обратно в ящик. Однако ящик был в плачевном состоянии, одна петля
болталась, оторвавшись от крышки.
   За полчаса до Парижа я позвонил в последний раз, чтобы мне принесли
воды и рыбы, и объяснил стюардессе своё бедственное положение. Она сходила
в кабину экипажа, через несколько минут вернулась и сообщила, что один из
лётчиков вскоре придёт, заколотит и перевяжет ящик. В то же время она
предупредила меня, что правила "Эр-Франс" отличаются от правил
"Трансуорлд", и что от Парижа ящик поедет багажом, а не в пассажирской
кабине самолёта. Мидж в это время спал на спине у меня за пазухой, и мне
пришлось переломить себя, чтобы обмануть его доверие и запихать его назад
в эту ненавистную тюрьму и слушать его жалобные крики, пока заколачивали
ящик, который мне вдруг показался гробом. Есть один пока ещё слабо
изученный фактор, который приводит к гибели многих диких животных при
перевозке.
   Его обычно называют "дорожный шок", но истинные причины его пока
неизвестны. Я лично убеждён в том, что он сродни так называемой
"добровольной смерти", на которую по давно укоренившимся поверьям способны
африканцы. Жизнь становится невыносимой, и животное, конечно совершенно
бессознательно, "предпочитает"
   умереть. Я опасался, что именно такой дорожный шок мог привести
Миджбила к гибели в этой коробке, которая поставила его в самое ужасное из
выпадавших на его долю положений. А я не смогу даже ободрить его, дав хотя
бы понюхать ему руку через вентиляционные отверстия. Мы выгрузились под
проливным дождём, на бетонном поле образовались лужи и даже целые озёра.
Мой тоненький полутропический костюм превратился в бесформенную промокшую
тряпку ещё до того, как я и три других пассажира сели в автобус, который
должен был провезти нас через весь Париж в аэропорт Орли для пересадки на
Лондон. Всё это время я прижимал к себе этот громоздкий ящик, надеясь хоть
как-то сократить неизбежный период отчаяния Миджа, когда нам придётся
расстаться. Учитывая, что мне ещё нужно было следить за своим багажом,
дальнейшее передвижение становилось почти невыносимым, и я сам был уже на
грани добровольной смерти.
   После часового ожидания в Орли, когда крики Миджа сменились зловещей
тишиной, меня и моих трех спутников поспешно препроводили в самолёт. Миджа
у меня отобрали, и он исчез в темноте багажного транспортёра.
   Когда же вместо Лондона мы прибыли в Амстердам, представители
авиакомпании стали выражать нам свои многословные извинения. Следующий
рейс на Лондон был только через пятьдесят пять минут, и кажется, ни у кого
не было ясного представления о том, что же случилось с багажом четырёх
направлявшихся в Лондон пассажиров. Один любезный чиновник высказал
предположение, что багаж всё ещё в Париже, поскольку он чётко адресован на
Лондон, а не на Амстердам.
   Я отправился в контору "Эр-Франс", и жалкие остатки моего самообладания
полетели ко всем чертям. Промокший и всклокоченный, вряд ли я выглядел
сколь-либо внушительно, но несмотря на всё это гнев мой парил высоко, как
орёл на восходящем потоке воздуха. Я заявил, что везу в Лондон животное,
которое стоит много тысяч фунтов стерлингов, если его немедленно не найдут
и оно погибнет, я предъявлю компании иск и раструблю по всему миру о её
некомпетентности. Чиновник оказался под перекрёстным огнём, поскольку
рядом со мной какой-то бизнесмен-американец также грозил судебным иском. В
самый разгар скандала подошёл другой служащий и спокойно сказал, что багаж
уже находится на борту самолёта компании "БЕА", который должен взлететь
через семь минут, и очень любезно предложил нам сесть в автобус.
   Потихоньку мы стали отходить. Пробормотав: "Я, пожалуй, схожу посмотрю
собственными глазами на багаж, прежде чем полечу куда-либо ещё. Я не
позволю им делать из меня перемещённое лицо," - этот американец выразил
чувства всех нас, беспризорников. Итак, мы пошли смотреть собственными
глазами на багаж, и в углу я увидел ящик Миджа; из него не доносилось ни
звука.
   Мы прибыли в лондонский аэропорт рано утром. Из Амстердама я послал
телеграмму в Лондон, и там меня уже ожидала заказная автомашина, но прежде
чем я добрался до блаженного приюта своей квартиры, мне пришлось пережить
ещё одну неприятность.
   Никогда, за всё время моих путешествий, британская таможня не
предлагала мне открыть хотя бы один чемодан и не требовала с меня
чего-либо больше, чем декларацию о том, что я не везу подлежащих обложению
пошлиной товаров. Никогда, кроме того раза. Я, разумеется, сам во всём
виноват. Чрезвычайная усталость и нервное напряжение поездки лишили меня
всякой дипломатичности. В силу каких бы то ни было причин я так устал, что
едва держался на ногах, и на предложенную мне декларацию и вопрос:
   - Вы читали это? - ответил чрезвычайно глупо: "Да, сотни раз."
   - И вам нечего заявить?
   - Нечего.
   - Как долго вы были за границей?
   - Около трёх месяцев.
   - И за это время вы ничего не приобрели?
   - Ничего, кроме того что в списке, который я вам дал. (В нём были те
немногочисленные покупки, что я сделал в Ираке: две невыделанные шкурки
выдры, кинжал болотного араба, три покрывала для подушек, сотканные в
племени Бени-Лам, и одна живая выдра).
   На несколько мгновений он пришёл в замешательство и отступил было, но
лишь затем, чтобы удобнее нанести удар. Последовавший затем натиск
оказался совершенно неожиданным.
   - А откуда у вас эти часы?
   Я готов был кусать себе локти. Двумя днями раньше, проделывая в ванне с
Миджбилом водные процедуры, я забыл нажать на заводную головку своего
Ролекс-Ойстера, и он, вполне естественно, остановился. Я поехал в Басру и
за двенадцать шиллингов и шесть пенсов купил себе, с позволения сказать,
часы, которые стучали как кастаньеты. За время путешествия они без
какой-либо видимой причины останавливались дважды.
   Я объяснил ему всё это, но доверие ко мне уже было утрачено. Я вынул из
кармана свои собственные часы и добавил, что был бы весьма признателен,
если бы он конфисковал первые тут же на месте.
   - Дело не в конфискации, - сказал он. - Полагается штраф за
необъявленные вещи.
   А теперь позвольте мне посмотреть этот Ролекс.
   Понадобилось ещё четверть часа на то, чтобы убедить его в том, что
Ролекс не контрабанда. Затем он начал досматривать мой багаж. Он не
оставил без внимания ни уголка, - сам Миджбил не смог бы проделать это
лучше, - а когда кончил, ни один из чемоданов не закрывался. Затем он
подошёл к последнему предмету в списке: одна живая выдра. Он молча
раздумывал по этому поводу примерно в течение минуты. Затем: "Так у вас с
собой живая выдра?" Я ответил, что очень сомневаюсь, что она ещё живая, но
она была таковой в Париже.
   - Если животное дохлое, то на невыделанную шкуру пошлины не будет, если
же оно живое, то, разумеется, подлежит карантину.
   Я специально выяснял этот вопрос ещё до отъезда из Ирака и теперь,
наконец, почувствовал под собой твёрдую почву. Я заявил ему, что мне
доподлинно известно, что карантину оно не подлежит, и, поскольку он уже
досмотрел мой багаж, я хотел бы удалиться вместе с выдрой. Если же он
попытается задержать меня, я предъявлю ему иск за гибель ценного животного.
   Не представляю себе, сколько могло бы продолжаться это препирательство,
но как раз в это время его сменил другой служащий, который был настолько
же любезен, насколько холоден был первый, и настолько же обходителен,
насколько тот равнодушен. Через три минуты коробку и весь мой багаж
погрузили в ожидавшую машину, и мы оказались на последнем отрезке пути
домой. Для меня же гораздо важнее было то, что из ящика доносилось слабое
вопросительное щебетанье и шорох древесных стружек.
   У Миджбила проявилось свойство, характерное, как мне кажется, для
многих животных: вполне определённый, так сказать, шаг по пути к смерти от
дорожного шока и достаточно мощное противодействие ему. Представляется,
что многие животные способны впадать в глубокий сон, почти коматозное
состояние, как добровольное действие, независимое от упадка сил. Это
защитный механизм, который приходит в действие, когда изобретательность
животного перед лицом испытаний не способна улучшить его положение. Я не
раз отмечал это у животных, попадавших в западню: у полярной лисицы не
более чем через час, после того, как она попала в капкан, у барсука в
суррейском лесу, у обыкновенной домашней мыши, попавшей в мышеловку. И,
конечно же, это- почти обычное явление у животных, которых содержат в
слишком тесных помещениях, как, например, в зоопарках и зоомагазинах.
   Я подмечал это явление у Миджа во время поездок в автомобиле, которые
он люто ненавидел. После нескольких минут беснования он сворачивался в
тугой клубок и полностью отключался от ненавистного ему окружающего мира.
   В первый день по прибытии в Лондон он, думается, был как раз в таком
отрешенном состоянии, в котором находился с того времени, как был
заколочен его ящик перед прибытием в Париж. Можно предположить, что он
пребывал в это время в знакомых ему местах на болотистом берегу Тигра или
же в том беспросветном мире, где костный мозг берёт на себя функции
органов дыхания, а подкорка впадает в состояние, граничащее с каталепсией.
   К тому времени, как мы добрались до моей квартиры, он уже вполне пришёл
в себя, и когда я расплатился с шофёром и за мной захлопнулась дверь, я
почувствовал на мгновенье глубокое душевное удовлетворение, почти триумф,
оттого что я всё-таки привёз живого детёныша выдры из Ирака в Лондон и что
до Камусфеарны было всего лишь каких-нибудь шестьсот миль.
   Я взломал крышку ящика, Мидж вскарабкался мне на руки и стал так
яростно ласкаться, что мне даже стало неловко, поскольку ласки эти
казались мне совершенно незаслуженными.
    
  
 Глава 8  
  
 В то время я жил в однокомнатной квартире неподалёку от выставочного
комплекса "Олимпия". Это была большая комната с антресолями, где можно
было спать. На антресолях была дверь, выходившая на плоскую крышу гаража.
Сзади же была кухонка, ванная и чулан. Всё это было миниатюрных размеров и
больше походило на разделённый перегородками коридор. Хотя рядом не было
никакого садика, для выдры в этом необычном помещении были определённые
преимущества, так как крыша гаража компенсировала обычные трудности
содержания ручного животного в лондонской квартире, а окошечко из чулана в
ванную создавало условия, в которых её можно было в любое время ненадолго
оставлять одну со всем для неё необходимым. Но я и не думал, что эти
периоды окажутся столь непродолжительны, всего каких-нибудь четыре-пять
часов. Я понял это лишь тогда, когда Мидж уже стал точкой, вокруг которой
весьма эксцентрично кружилась моя жизнь. Выдры, взращенные человеком,
требуют человеческого общения, много ласки и продолжительной совместной
игры.
   Без этого они очень быстро становятся несчастными и большей частью
утомительны прямо пропорционально своему безрадостному положению. Они
могут надоедать чисто из любопытства или от избытка чувств, но не
преднамеренно, как это часто бывает в результате лишений.
   Просторная спальня с кафельным полом в генеральном консульстве в Басре,
минимально и безыскусно меблированная, не очень-то подготовила меня к
решению тех проблем, которые возникли в моей загромождённой и уязвимой
квартире при появлении там Миджбила. Несмотря на всю усталость в тот
первый вечер не прошло и пяти минут после освобождения Миджа из ящика, как
он начал со страшным воодушевлением исследовать своё новое жилище. Я было
направился на кухню за рыбой для него, которую должна была приготовить моя
домработница, но не успел даже дойти туда, как услышал в комнате позади
себя звон разбитого фарфора. Рыба и ванна на время решали эту проблему,
так как, поев, он стал с ума сходить от радости, очутившись в воде, и
самозабвенно кувыркался там целых полчаса, но стало ясно, что квартиру
придётся изрядно переоборудовать, чтобы жить в ней вместе с ним. Тем
временем мне давно уже пора было спать, и я не нашёл никакого другого
решения, кроме как положить спальный мешок на диван и привязать Миджа к
ножке дивана за поводок.
   У меня так и не сложилось определённого мнения относительно того,
случайно ли некоторые аспекты поведения выдр похожи на человеческие или же
такие молодые животные, как Мидж, просто копируют действия человека, как
приёмного родителя.
   По крайней мере, Мидж, мне кажется, внимательно следил за тем, как я
укладываюсь спать и кладу голову на подушку, затем, с таким видом, что ему
доподлинно известно, что нужно делать, он забирался на диван, извиваясь,
залезал в спальный мешок и ложился на спину положив голову на подушку
рядом с моей, а передние лапы при этом торчали вверх. В таком положении,
как дети обычно укладывают спать своих кукол-медвежат, Мидж издавал
глубочайший вздох и моментально засыпал.
   И в самом деле у выдр есть множество черт, которые наводят на мысль об
их человекоподобии. Играющая сухая выдра как бы специально создана для
того, чтобы радовать ребёнка. Они очень похожи на "нарошечных" животных и
больше всего на "Макса" Джиованнети; такое сравнение очень часто
высказывалось теми, кто видел моих выдр впервые: те же коротенькие ножки,
такое же толстенькое пушистое тело, пышные усы и клоунское добродушие. В
воде же они ведут себя совсем по другому, становятся гибкими, как угорь,
быстрыми, как молния и изящными, как балерина.
   Однако, очень немногим приходилось наблюдать за ними в воде достаточно
долго, и я не знаю ни одного зоопарка, где бы выдр держали в стеклянном
аквариуме; мне кажется что такое зрелище затмило бы все остальное.
   Мы пробыли с Миджем в Лондоне чуть ли не целый месяц. За это время
квартира, по словам её хозяина, стала походить на нечто среднее между
обезьянником и складом мебели. Крыша гаража была обнесена сеткой, к
лестнице на антресоли была приделана калитка, так что временами его можно
было удалять из комнаты. Телефон на антресолях упрятали в ящик (запор
которого он вскоре научился открывать), платяной шкаф отгородили
проволочной сеткой, свисавшей с самого потолка, а электропроводку убрали в
деревянные короба, после чего помещение стало походить на электростанцию.
   Все эти меры предосторожности были совершенно необходимы, ибо, если
Мидж считал, что его устранили слишком надолго и в особенности от тех
гостей, с которыми ему хотелось познакомиться, то он с чрезвычайной
изобретательностью начинал крушить всё вокруг. Никакие мои ухищрения не
могли устоять перед его гением, всегда оказывалось что-то, чего я
недоучёл, всегда находилось какое-то средство для выражения треском или
звоном его настроения или разочарования, и очень скоро я понял, что
профилактика - гораздо более удобное средство, чем лечение.
   В спектаклях, которые он задумывал, не было ничего случайного, он
вкладывал в них всё упорство и изобретательность своего замечательного ума
и проворство мускулистого тельца. Однажды вечером, к примеру, уже после
третьего или четвёртого визита строителей, которые, как мне казалось,
оставили после себя совершенно выдронепроницаемую обстановку, я, учитывая
пожелание одной своей гостьи, боявшейся за сохранность своих нейлоновых
чулок, выставил Миджа на часок на антресоли. Несколько минут спустя он
появился на перилах антресолей, бесстрашно балансируя на узком поручне, и
не обращал никакого внимания ни на нас, ни на высоту, на которой
находился, ибо план его, очевидно, уже созрел. Над перилами по всей длине
антресолей на бечевке висели различные декоративные вещицы: сумка пастуха
с Крита, кинжал и ещё кое-какие предметы, которые я теперь уж и не могу
припомнить. Целенаправленно и с видом величайшего самодовольства Мидж
начал перегрызать верёвочки, с которых свисали эти поделки и сувениры.
   Перегрызя одну из них, он останавливался, чтобы посмотреть, как она
шлёпнется на паркет внизу, затем осторожно продолжал продвижение по
перилам и подбирался к следующей. Мы с гостьей стояли внизу, стараясь
поймать наиболее хрупкие вещи, и, мне помнится, когда последний, так
сказать, фрукт, упал с ветки, она повернулась ко мне и со вздохом сказала:
"Ну разве ты не видишь, что это просто не может так продолжаться дальше?"
   Гораздо чаще, однако, когда его предоставляли самому себе в квартире,
он обычно часами играл со вскоре установившимся набором игрушек: шариков
для настольного тенниса, стеклянных шариков, гуттаперчевых мячиков и
панцирем водяной черепахи, который я привёз из его родных болот. Те
вещицы, которые были поменьше, он вскоре очень ловко стал бросать рывком
головы через всю комнату, а с шариком от настольного тенниса он изобрёл
свою собственную игру, которая занимала его по получасу кряду. Раздвижной
чемодан, который я брал с собой в Ирак, по пути домой испортился так, что
в закрытом виде крышка оказывалась под наклоном от одного края к другому.
Мидж обнаружил, что, если положить шарик на верхний край, то он
скатывается на другую сторону без посторонней помощи. Он бросался к
другому краю, чтобы успеть туда раньше шарика, прятался от него, потом,
пригнувшись, подпрыгивал и хватал его в тот момент, как тот касался пола,
и затем снова трусил к высокому краю.
   Эти игры занимали у него половину того времени, что он находился дома и
не спал, но несколько раз в день ему нужно было как психологически, так,
думается и физически довольно продолжительное время побаловаться с
человеком. Ползая под ковром и считая себя таким образом невидимым, он
вдруг выскакивал оттуда с триумфальным визгом, если чья-то нога
оказывалась поблизости, или же, забравшись в чехол дивана, он начинал
изображать тигра, или устраивал засаду на кого-нибудь, как это делает
щенок, прыгая вокруг человека, захлёбываясь от визга и урчанья, а то
просто прыгал взад и вперёд, делая вид, что пытается укусить.
   Вот эти-то "укусы" и представляли собой самую большую беду, так как
зубы у него были острые, как иголки, и как бы тихонько он не пытался ими
пользоваться, эти игры, должен признаться, нередко кончались тем, что на
руках игравшего с ним оставались видимые следы его успеха в такой тактике.
Было не больно, но у гостей складывалось дурное впечатление, и многие из
них относились к нему так же недоверчиво, как к какому-либо незнакомому
задире.
   Но вскоре я нашёл безотказное средство отвлекать его внимание, если он
становился слишком возбуждённым. Успех этого средства заключается, думаю,
в том, что тут проявляется характерная черта выдр: не останавливаться ни
перед какими препятствиями. Я брал черепаховый панцирь, заворачивал его в
полотенце и туго завязывал концы узлами. Вскоре он стал узнавать эти
приготовления и следил за ними, не шелохнувшись, до тех пор, пока я не
отдавал ему сверток. Затем он обхватывал его передними лапами, вонзал зубы
в узлы и начинал возить свёрток по комнате как будто бы совершенно безо
всякой цели. Но это было обманчивое впечатление, потому что, как бы сложны
ни были узлы, он развязывал их минут за пять - десять. В конце этого
представления он любил похвалу, и, казалось, ожидая её, снова приносил
полотенце и панцирь, чтобы ему их завязали. Сначала он притаскивал
полотенце, волоча его по полу, а потом отправлялся за панцирем и толкал
его перед собой как футбольный мяч.
   По ночам он преспокойно спал в моей постели, лёжа на спине и положив
голову на подушку, а по утрам принимал вместе со мной ванну. Будучи
совершенно безразличным к температуре, он бросался в воду, которая была
ещё слишком горяча для меня, и пока я брился, плавал вокруг, играя мыльной
пеной, разными целлулоидными и резиновыми уточками и корабликами, которые
стали накапливаться у меня в ванной так, как это бывает в семье, где есть
дети.
   На улице я прогуливал его на поводке точно так же, как если бы он был
собачонкой. И точно так же как собаки он вскоре стал выказывать
предпочтение к определённым улицам и перекрёсткам, на которых собаки всех
пород и размеров оставляли интригующие знаки. Эти знаки были, пожалуй, тем
более загадочными, так как сделаны они были, так сказать, на иностранном
языке. Неизвестно, умел ли он разгадывать их смысл, содержали ли они для
него разные эротические, дерзкие или вызывающие образы, но он по нескольку
минут кряду изучал содержимое этой местной собачьей почты и иногда сам
изливал свой жидкий комментарий, который, без сомненья, был так же
мучительно таинственен для следующего посетителя.
   Не решаясь предугадать результат его встречи с какой-либо собакой, так
сказать, нос к носу, я обычно брал его на руки, если нам встречалась на
улице собака без хозяина, а он со своей стороны проявлял к ним большей
частью равнодушие. И только один раз мне удалось заметить некое взаимное
узнавание, некоторого рода признание подобия ценностей собак и выдр. Это
было однажды утром, когда, отправляясь на прогулку, он отказался
расстаться с новой игрушкой, большим резиновым мячиком, ярко раскрашенным
разноцветными секторами.
   Мячик не умещался у него во рту, поэтому он нёс его, прикусив с одной
стороны, что придавало ему вид страдающего зубной болью. И вот в таком
виде он резво отправился вдоль по улице, потягивая за поводок. На первом
же перекрёстке, заворачивая за угол, он встретился нос к носу с очень
толстым спаниелем без хозяина, который степенно нёс в пасти целый пакет
свёрнутых в трубку газет.
   Обременённые каждый своей ношей, они, поравнявшись, едва могли
повернуть друг к другу морды, но глаза их до предела скосились в сторону,
критически оценивая незнакомца. А когда они разошлись на несколько шагов,
оба вдруг замерли на мгновенье, как бы озарённые какой-то внезапной
догадкой.
   Во время таких прогулок по лондонским улицам у Миджа вскоре выработался
целый набор привычек. Совершенно ясно, они сродни ритуалу детей, которые
по пути в школу и назад обязательно ставят ногу точно в центр каждого
квадрата на тротуаре, трогают каждый седьмой прут металлической изгороди и
обходят с внешней стороны каждый второй фонарный столб. Напротив моего
дома была одноэтажная начальная школа, фасад которой опоясывала невысокая
стенка фута два высотой, отделявшая от дороги палисадник шириной в
коридор. По пути домой, но никогда по выходе из дома, Мидж тянул меня в
направлении этой стенки, вспрыгивал на неё и бежал галопом по ней на
протяжении всех тридцати ярдов, чем безнадёжно отвлекал как школьников,
так и весь персонал. На некоторых улицах он ходил только по одной стороне,
упираясь всеми лапами при попытке перейти на другой тротуар, а у некоторых
канализационных решёток он надолго замирал, напряжённо вглядываясь вниз и
не давая уводить себя. По возвращении домой он отчаянно скрёбся в дверь,
чтобы его скорей впустили и, как только с него снимали поводок, тут же
валился на спину и с невообразимой быстротой, так что в глазах рябило,
начинал извиваться на полу, прежде чем вернуться к своим игрушкам.
   Многое в его действиях походило на ритуал, и, думается, немногие из
тех, кто держит диких животных, сознают огромную важность определённого
режима в поддержании чувства безопасности и удовлетворения у животного.
Как только нарушается заведённый порядок и появляется какой-то новый
элемент, какой бы то ни было мелкий и незаметный штрих, возникает боязнь
нового, что присуще всему животному миру, включая человека. Всё живое
существует по так или иначе заведённому порядку, мелкие ритуалы этого
режима образуют как бы вехи, границы безопасности, дающие надежду стены,
устраняющие horror vacui (боязнь пустоты).
   Так же и в нашем роде человеческом после какой-либо душевной бури,
когда кажется, что все вехи снесены, человек начинает в умственных
потёмках шарить руками в поисках стен, чтобы удостовериться в том, что они
на месте. И этонепременный жест, ибо они стены его собственного здания,
без какой-либо универсальной действительности, а то, что человек создал,
то он может и разрушить. Для животного эти вехи гораздо важнее, поскольку
в отрыве от своего естественного окружения, своей экологической нормы
относительно немногое из того, что воспринимают чувства, можно
потенциально осознать, и уже созданы условия небезопасности. Как и у
людей, ощущение опасности у животных может выражаться в робости, плохом
настроении и упадке здоровья, или же чрезмерной привязанности к опекуну. К
сожалению, этот последний аспект побуждает многих к культивации чувства
неуверенности у своих подопечных, будь то ребёнок или животное, как
средства к достижению какой-либо цели.
   Примерно в это же время Мидж впервые, серьёзно и преднамеренно, укусил
человека.
   Питался он теперь живыми угрями, которые, как я узнал, представляют
собой основную пищу многих пород выдр, с добавлением смеси из сырых яиц и
нешлифованного риса, липкого месива, вкус к которому он, без сомненья,
приобрёл ещё в бытность свою у арабов. Угрей я держал в перфорированном
ведре под кухонным краном и кормил его ими в ванной. У нас выработался
способ успокоения его, когда он становился слишком буйным: в полную ванну
пускали трёх-четырёх угрей и закрывали его там. В тот раз я неплотно
закрыл дверь, Мидж предпочёл принести второго угря в комнату и есть его
тут. Этому мне было нечего противопоставить, хоть он и был весь мокрый, а
от угря оставалась слизь, ибо глупо пытаться отнять у дикого животного его
добычу. Но, когда, откусив несколько раз, он решил оттащить его наверх на
антресоли, я представил себе мокрую и вымазанную слизью постель и решил
воспрепятствовать этому. Я надел три пары перчаток, верхние из которых
были лётными рукавицами на толстой подкладке.
   Догнал я его посредине лестницы, он положил угря, накрыл его лапой и
зарычал на меня высоким протяжным рыком, который мог перейти в вой.
Преисполненный ликующей самоуверенностью, я спокойно заговорил с ним,
объяснив, что он не может мне сделать больно и что я сейчас возьму угря и
отнесу его обратно в ванную. Рычанье стало гораздо громче. Я нагнулся и
положил свою руку в рукавицах на угря. Он взвизгнул, но всё же не
предпринял никаких действий. Затем, когда я начал поднимать угря, он
укусил. Укусил и тут же отпустил, клыки его верхних и нижних челюстей
прошли через три слоя рукавицы, сквозь кожу, мускулы и кость и встретились
с отчетливым хрустом посреди моей руки. Он отпустил почти в то же
мгновенье и тут же повалился на спину и завизжал, прося прощенья. Угорь
по-прежнему был у меня в руке, и я отнёс его назад в ванну, но Мидж не
обращал больше на него никакого внимания, а крутился вокруг меня, тыкался
в меня мордочкой и повизгивал, ласкаясь и озабоченно глядя на меня.
   В кисти у меня оказались перебиты две маленькие косточки, и в течение
недели она распухла до размеров боксёрской перчатки, что было очень больно
и приводило меня в сильное смущение в присутствии тех, кто с самого начала
был скептически настроен по поводу приручения Миджа. Я получил резкое и
необходимое напоминание о том, что, хотя он и может носить по улицам
Лондона ярко раскрашенные мячики, всё-таки это не спаниель.
   Прошло не меньше трёх недель, прежде чем я предпринял сколь-либо
серьёзную попытку установить породу Миджа. И это было вызвано вовсе не
отсутствием любознательности, а нехваткой времени и подходящей
возможности. Я полагал, что мне придётся посидеть хотя бы денёк в
библиотеке Зоологического общества, а в то время Миджа нельзя было
оставить одного больше чем на час, без того, чтобы он не начал
раздражаться. Можно представить себе, какое удивление вызывал он при наших
прогулках по улицам Вест-Кенсингтона, и мне стало ясно, что на град
вопросов, которыми сопровождались наши прогулки, я мог дать лишь очень
расплывчатый и неудовлетворительный ответ.
   Вряд ли стоит удивляться тому, что рядовой лондонец не узнаёт выдру, но
разнообразие догадок о том, что это за животное, поражало меня не в
меньшей степени, чем последовательная точность, с которой меньшинство било
вокруг яблочка, ни разу не попав в него. Выдры принадлежат к относительно
небольшой группе животных, называемых куньими: сюда входят барсук,
мангуста, ласка, горностай, хорёк, куница, норка и другие. Чиновник в
каирском аэропорту одним из первых ближе всего подобрался к яблочку, когда
спросил, не горностай ли Мидж.
   Теперь же на улицах Лондона меня постоянно осыпали вопросами, называя
практически всех зверьков из семейства куньих, кроме выдры. Более
отдалённые догадки касались почти всех зверей от котика до белки. Вопрос о
котике был одним из самых распространённых, хотя далеко не самым
необычным. "Это у вас, случаем, не морж?" - вызвало у меня невольный
смешок у магазина Хэрродз, а у собачьей выставки Тафта я услышал
неповторимое: "бегемотик". Бобром, медвежонком, тритоном, леопардом,
очевидно тем, что сменил себе пятна, кем только не называли Миджа, только
не выдрой. А однажды, смутно припоминая то, чему учили в школе и смешав
его со сбивающим с толку латинизированным миром доисторических животных,
кто-то выдохнул: "бронтозавр".
   А вопрос, которому я присудил высшую оценку, был задан рабочим
геркулесовского сложения, который один мощными движениями рыл на дороге
яму. Этот вопрос с презрительной искусностью исключал любую неточность со
стороны говорящего, возлагал, так сказать, вину за невозможность опознать
это создание на мои собственные плечи, намекая, и даже больше чем намекая
на то, что где-то кто-то что-то напутал, что дрогнула рука ваятеля, в нём
был упрёк за то, что напоказ выставляют какую-то недоделку. Я был ещё
далеко от него, когда он положил кирку и, уперев руки в бока, уставился на
нас. Подходя ближе, я заметил в его взгляде нечто оскорбительное,
изумление, само собой, но смешанное с издёвкой, он как бы давал мне
понять, что не позволит над собой подтрунивать. Когда мы поравнялись с
ним, он сплюнул, просверлил нас взглядом и прорычал: "Эй, что бы это могло
такое значить?"
   Полагаю, что его вопрос больше чем какой-либо другой напомнил мне о
моём собственном невежестве, я ведь сам, по сути дела, не знал, что же
такое представляет собой Мидж. Мне, конечно же, было известно, что он
выдра, но я также знал, что он принадлежит к виду, который, даже если и
известен в научном мире, не отмечен, как обитающий в болотистой дельте
Тигра и Евфрата, ибо в той скудной литературе, что я брал с собой в
поездку по Ираку, было четко сказано, что единственной выдрой, обитающей в
болотах Месопотамии, была персидская разновидность выдры европейской
обыкновенной, lutra-lutra. Погибший выдрёныш Чахала совершенно четко
принадлежал к этой породе, мех у неё был длиннее, с отдельными,
выступающими как усики волосками, в отличие от более темного лоснящегося
меха Миджа. Шея и пузо у неё были светлее, а у Миджа тело было как бы
обёрнуто плюшевым мехом однотонной окраски, и в отличие от Миджа
внутренняя сторона хвоста не была прямой как линейка.
   Ещё раньше в одном из болотных селений между Тигром и персидской
деревней у хозяина, в доме которого мы останавливались, я купил две шкурки
выдры. Обе они, помимо какого-либо потенциального научного интереса,
представляли собой объект для восхищения, поскольку были выделаны особым
способом, то есть вся тушка была вынута через рот без единого разреза.
Одна из этих шкурок была породы Чахалы, а другая, и контраст подчеркивался
сопоставлением, была, несомненно, Миджа, более крупная и темнее оттенком,
мех её был короче, блестел и по цвету был шоколадным.
   Эти шкурки теперь покоились в моей квартире, таили в себе какие-то
возможности и всё ещё не были обследованы авторитетным специалистом.
   Я позвонил в отдел естествознания Британского музея на Кромвель-роуд, и
в тот же день ко мне на квартиру пришёл Роберт Хейман для осмотра шкурок и
живого экземпляра. Для многих учёных зоологов характерна одна черта-
невозмутимость, нежелание высказывать твёрдое мнение, иногда даже в
большей степени, чем у самого осторожного врача-консультанта. Хейман был
настолько компетентным зоологом, его знания были настолько энциклопедичны,
чтобы в первые же минуты не понять, что он видит шкурку и живого зверька
совершенно неизвестного ему вида, но он ничем не выказал этого. Он измерил
Миджа, насколько тот позволил ему это, тщательно осмотрел его, внимательно
обследовал его чудовищный оскал и ушёл, прихватив с собой обе шкурки для
сравнения с имеющимися в музее образцами.
   Однако с течением времени, после неспешного, выверенного, кропотливого
процесса таксономического мира была, наконец, провозглашена новая порода
Миджа. Хейман позвал меня в музей, чтобы показать мне целый ряд ящиков со
шкурками выдр, собранных по всей Азии. Там были экземпляры больше моих по
размерам, всё ещё без названий, они очень чётко отличались друг от друга,
каждая находилась в отдельном ящике, но была расположена рядом с ближайшей
к ней по родству. Эти различные виды Lutrogale, короткошёрстной выдры с
плоским пузом и хвостом водятся на большей части восточной Азии. В
соответствии с географической породой у них была целая гамма оттенков от
светло-песочного до мягко-коричневого, но ни одна из них не была отмечена
к западу от провинции Синд, что в дельте Инда, и ни одна не походила по
цвету на мои образцы.
   Очень немногим людям, а тем более зоологам-любителям приходится
сталкиваться с млекопитающими сколь-либо значительных размеров, не
известными до того науке. Те люди из детских книжек про зверей и птиц,
именами которых они названы, для меня были окружены ореолом романтичности.
Это- гага и морской орёл Стеллера, ворона Шарпа, шерститстая обезьяна
Гумбольдта, лесной кабан Майнерцхагена, арктический гусь Росса, газель
Гранта, олень дядюшки Давида. В них было что-то от божества, они были
созидателями, сделавшими вклад в великую панораму ярких живых существ, по
которой блуждало моё неосенённое и необременённое знанием воображение.
   Теперь, когда Хейман предложил назвать новую выдру моим именем, я
испытал короткую острую вспышку противоречивых чувств. Я полагал, что она
должна носить его, а не моё имя, ибо это он проделал всю работу, но что-то
маленькое и пронзительное, оставшееся со дней моего детства, кричало во
мне, что я могу быть возведён в ранг моих ранних богов и носить, как бы
это ни было опасно, ореол творца. ("Можно мне взять это насовсем?- обычно
спрашивали мы, когда были маленькими. "Насовсем-насовсем?" Вот тут,
несомненно, было моё собственное животное, которое будет носить моё имя,
любой зверёк, похожий на него, будет вечно жить с моим именем, если только
какой-нибудь несносный зоолог-систематик в будущем, какой-то нивелировщик,
завистник, грамотей из пыльного чулана и мира скелетов не устроит против
меня заговор и не вздумает уничтожить мой крохотный живой памятник).
   Итак, Мидж и вся его порода стали Lutrogale perspicillata maxwelli, и
хотя его нет уже больше на свете, и нет никаких вещественных доказательств
того, что где-то в мире живёт хотя бы ещё один такой экземпляр, моя
давнишняя мечта осуществилась и на свете появилась максвеллова выдра.
    
  
 Глава 9  
  
 Вот уже начало мая, я пробыл в Лондоне почти месяц, скучая по
Камусфеарне, и не могу больше дождаться, когда же увижу, как играет Мидж
под водопадом, резвясь у ручья и на берегу острова. Я заехал в свой
родовой дом на юге Шотландии, где Мидж отведал частичной свободы перед
полнейшей вольницей на севере.
   Путешествовать с выдрами - довольно накладное дело. Не могло быть и
речи о том, чтобы снова заключить Миджа в ящик, и, к сожалению, нет других
законных способов провоза выдры поездом. Что касается незаконных путей, к
которым я вынужден был прибегать в тот раз и впоследствии, то мне пришлось
дорого платить, как это бывает со всеми, кому приходится иметь дело с
черным рынком. Он путешествовал со мной в мягком вагоне первого класса, и
такой вид транспорта ему очень нравился.
   С самого начала у него выявилась неестественная страсть к
железнодорожным вокзалам и полное пренебрежение к оглушающему грохоту и
невероятному скоплению народа.
   У барьера железнодорожный служащий прокомпостировал мне собачий билет
(на котором я заметил слова "Дайте подробное описание") и уже повернулся
было к следующему пассажиру в очереди, как вдруг глаза у него удивлённо
раскрылись до предела. А Мидж на натянутом поводке устремился по
оживлённой платформе, не обращая внимания на крики и суматоху, паровозные
гудки и грохот багажных тележек.Я довольно тщательно спланировал всю
операцию, предусмотрев любые опасности и возможный выход из них
заблаговременно, и уже заплатил взятку. У меня была с собой корзина, в
которой было практически всё, что могло понадобиться Миджу для поездки, на
левой руке у меня было перекинуто армейское одеяло для защиты простыней от
запачканных на платформе лап, как только он войдёт в купе. Когда
первоначальное проникновение в крепость прошло, так сказать, без сучка и
задоринки, я почувствовал, что вознаграждён за свою предусмотрительность.
   Мидж моментально улавливал всё, что связано с водой, и при самом беглом
знакомстве с купе тут же убедился, что в раковине для мытья, хоть и сухой
в то время, заключается громадный потенциал удовольствий. Он тут же улёгся
в ней, тело его свернулось там как яблоко, запечённое в пироге, а лапами
он стал лихорадочно экспериментировать с хромированным краном. Однако, тот
оказался для него совершенно нового типа, который срабатывал при нажатии
вниз, и он не смог добыть ни капли в течение целых пяти минут. Наконец,
чтобы подняться на задние лапы, он навалился всем телом на ручку крана и
оказался буквально в своей стихии. В тот вечер было только одно
происшествие, которое, тем не менее, чуть было не привело к остановке
всего поезда и не представило возмущенным взорам официальных лиц моего
необычного спутника. Внимание моё отвлеклось от Миджа, поезд с грохотом
проносился по средней Англии весенними сумерками, а я смотрел в окно на
зелёные хлеба и кусты терновника, на высокие деревья с тяжёлой листвой, и
думал о том, как хорошо это стекло и движение поезда изолируют меня от
непосредственного контакта с этими желанными вещами и в то же время не
даёт защиты от влияния мрачного промышленного пейзажа. Задумавшись таким
образом, я и не помышлял о том, что в таком замкнутом пространстве Мидж
может устроить какую-либо серьёзную проказу. Мне и в голову не пришло,
что, взгромоздившись, к примеру, на груду багажа, он сможет достать
сигнальный шнурок. Однако он сделал именно это, и когда я глянул на него,
он уже крепко держал его в зубах, а лапами шарил в отверстии, куда уходили
концы. В этом, пожалуй, не было ничего страшного, и его ненасытное
любопытство к любой мелочи до сих пор ни к чему особенному не привело.
Когда же я двинулся к нему, он убрал лапки из отверстия и оперся ими о
стенку, чтобы потянуть за бечёвку. Чтобы дозвониться по связному
колокольчику, нужно потянуть достаточно сильно (однажды мне пришлось это
делать, когда мой сосед по купе вдруг умер, раскуривая трубку), но у Миджа
оказалось достаточно сил и, как выяснилось, решимости. Я ухватил его под
мышки, но он продолжал держаться, и когда я потянул его, то увидел, что
цепочка зловеще выгнулась наружу. Я сменил тактику и пихнул его в ту
сторону, и тогда он снова ухватился за неё лапами. Казалось, я попал в
безвыходное положение, которое могло окончиться позором, и тут меня
осенило. Мидж ужасно боялся щекотки, особенно в районе рёбер. Я стал
лихорадочно щекотать его, и тут же челюсти у него расслабились, мордочка
расплылась в дурацкой ухмылке, которую он приберегал для таких случаев, и
он стал корчиться. Чуть позже он несколько раз пробовал снова подобраться
к этому шнурку, но к этому времени я уже переложил чемоданы, и несмотря на
всю эластичность тела, ему уже было никак не дотянуться до него.
   В незнакомой обстановке Мидж чаще всего пытался подражать моим
действиям. В ту ночь, хоть он уже и привык спать на кровати, положив
голову мне на ноги, он расположился точно так же, как и в первую ночь,
когда появился в моей квартире:
   он улёгся на спину головой на подушку, вытянув лапки поверх одеяла. В
таком положении и застал его утром проводник, когда принёс чай. Он
уставился на Миджа и спросил: "Вам чай на одного или двоих, сэр?"
   В дни пребывания в моём родовом доме в Монтрейте у Миджа стал
обозначаться и вырабатываться характер. Вначале у мельничных плотин на
ферме, затем в большом озере, на которое выходят окна дома, и, наконец, в
море, в которое он, хоть никогда не знал солёной воды, вошёл без особого
удивления и продемонстрировал не только блестящие способности к плаванью,
но и готовность пожертвовать зовом свободы в пользу человеческого
общества. Вначале, предугадав остроту его инстинктов, я позволял ему
плавать только на длинной рыбацкой леске. Я купил спининговую катушку,
которая автоматически выбирала слабину и прикрепил её к тупому концу
большой удочки на лосося, но опасность того, что леска может зацепиться за
что-либо под водой, была слишком большой, и через неделю он уже бегал и
плавал свободно. Он носил уздечку, к которой в крайнем случае можно было
пристегнуть поводок, но она была главным образом для того, чтобы показать,
что он домашний зверёк, если бы кто-либо вздумал поохотиться на него, а не
средством усмирения. Конструкция этой уздечки, которая не мешала бы ему
двигаться и не могла бы зацепиться за полузатопленные ветви и тем самым
утопить его, занимала моё воображение много месяцев, и только к концу года
была доведена до совершенства.
   Это время познания дикого зверя на условиях, так сказать, взаимного
уважения, было наполнено для меня очарованием, и наши долгие ежедневные
прогулки у ручья и в кустарнике, на лугу и на озере, были для меня
источником постоянных восторгов.
   Хоть его всё-таки трудно было отвлечь от какого-либо соблазнительного
водоёма, в остальном хлопот с ним было не больше, чем с собакой, а
наблюдать за ним неизмеримо интересней. Его охотничьи способности были ещё
неразвиты, но иногда ему удавалось у мельничной плотины изловить угря, а в
проточной воде он ловил лягушек, которых обдирал со сноровкой,
порождённой, очевидно, длительной практикой. Я верно угадал, что в его
ранней молодости, когда он жил в хозяйстве болотных арабов, у него
выработался просвещённый и прогрессивный взгляд на домашнюю птицу, ибо ни
один "болотник" не потерпел бы хищника на своём дворе, где редкие тощие
пугала, которые считаются там курами, могли бы пострадать. И верно,
оказалось, что Мидж следовал за мной по переполненному, кудахтающему
птичнику, ни разу даже не бросив взгляда ни влево, ни вправо. К
большинству домашних животных он был равнодушен, но чёрных коров и быков,
очевидно, принимал за чёрных буйволов со своей родины, и если они
собирались на берегу водоёма, где он плавал, то прямо с ума сходил от
возбуждения, ныряя, вихляясь и визжа от удовольствия.
   Даже на открытой местности он сохранял свою страсть к игрушкам и иногда
подолгу носил с собой какой-то увлёкший его предмет: стебелёк
рододендрона, пустую гильзу двенадцатого калибра, еловую шишку или, как
однажды было, женский гребешок с искусственным бриллиантом. Он нашёл его у
дороги, когда мы утром отправились на прогулку, и таскал его с собой часа
три, клал на берегу, когда отправлялся поплавать, и тут же возвращался к
нему, как только выбирался на берег.
   Он не обращал никакого внимания на следы, оставляемые дикими выдрами.
Ежедневно следуя теми путями, к которым Мидж выказывал предпочтение, я
обнаружил, что он, всё-таки почти незаметно влекомый инстинктом, вёл меня
в мир, где живут выдры в этой местности: водная стихия глубоких проток
между высоких, испещрённых корневищами берегов, где листья подлеска
сходятся над головой, неразгаданные проходы и туннели в тростнике на
берегу озера, мшистые дренажные трубы и заросли калужницы болотной,
островки с буреломами и вывороченными корнями, где ветер шелестит в ветвях
ивняка. Как иногда услышишь или вычитаешь странное, необычное имя, и затем
оно преследует тебя постоянно, как бы случайно повторяясь, так теперь и я,
познакомившись через Миджбила с выдрами, то и дело стал замечать вокруг
следы их присутствия там, где раньше не обращал на них внимания.
   Приглаженный скат глинистого бугра, где они катаются с горки,
выпотрошенный трухлявый ствол дерева, внутри которого устроено сухое
спальное место, отпечаток широкой перепончатой лапы, небольшой кусочек
похожего на смолу помёта, состоящего преимущественно из костей угря,
отложенного на камне посреди ручья. Я предполагал, что к ним-то Мидж
проявит хотя бы такой же интерес, какой он проявлял к помёту собак, но,
возможно, потому, что у выдр не принято пользоваться экскрементами в
качестве информации или сообщения, или же потому, что он не узнавал в них
продукт собственного рода, то относился к ним так, как будто бы их не
существует.
   За всё то время, что он был у меня, он убил, насколько мне известно,
только одно теплокровное животное, и то не стал есть его, так как,
по-видимому, испытывал ужас перед кровью и плотью теплокровных животных.
На этот раз он плавал в тростниковом озёрке и поймал птенца шотландской
куропатки нескольких дней от роду, чёрное тщедушное пугало размером в
половину однодневного цыплёнка. У него была привычка прятать свои
сокровища под мышку во время плавания, а выдры при подводном плавании
почти не пользуются передними лапами, и сейчас он сунул туда птенца и
продолжал преспокойно проводить свои подводные исследования. Птенец,
должно быть, захлебнулся уже в течение первой минуты, и когда Мидж вытащил
его на берег для более подробного рассмотрения, очевидно, расстроился и
разозлился оттого, что тот оказался таким квёлым. Он ворочал его носом и
тормошил лапами, сюсюкал над ним и затем, убедившись в его полной теперь
неподвижности, оставил его на том же месте и пошёл искать себе что-нибудь
более живое.
   В библиотеке Монрейта я поискал, что естествоведы предыдущих поколений
писали о выдрах. Свежих работ не было, так как соответствующий раздел
библиотеки не пополнялся уже много лет. Велеречивый шут восемнадцатого
века граф де Бюффон, чьи девятнадцать томов приобрели неприятный привкус
оттого, что современный ему переводчик неизменно переводил французское
слово "pretendre" английским "pretend", в целом был не очень высокого
мнения о выдрах. Он был чудаком, охотно верившим самым странным и
невероятным историям о том, что на свете существуют совершенно явно
абсолютно немыслимые существа, которые он сам пытался выводить, устраивая
чудовищные скрещивания (после множества опытов он с разочарованием был
вынужден прийти к заключению, что бык и кобыла "могут совокупляться безо
всякого удовольствия и проку"). И ещё его самым таинственным образом
интересовало, можно ли животное заставить есть мёд. Как он выяснил, выдры
его не едят.
   " Молодняк животных как правило очень красив, а молодые выдры не так
миловидны как старые. Голова у них неправильной формы, уши расположены
низко, глаза небольшие и прикрыты веками, вид у них мрачный, движения
неуклюжи, тело приземистое и кривое, в голосе, который они то и дело
подают, слышен какой-то металлический призвук, все это свидетельствует,
пожалуй, о том, что это глупое животное. Выдра, однако, с возрастом
обретает усердие, которого, по крайней мере хватает на то, чтобы успешно
воевать с рыбами, по своим чувствам и инстинктам стоящими значительно ниже
остальных животных. И всё же далеко ей при этом до бобра... Я только знаю,
что выдры не роют себе нор,... что они часто меняют место жительства,
расстаются с молодняком месяца через полтора-два, что те, которых я
пробовал приручить, пытались укусить меня, а через несколько дней они
становились помягче, может потому, что были слабыми или больными, что они
не очень-то приспосабливаются жить в домашних условиях, и все те, которых
я пробовал вырастить, умирали молодыми, что у выдры, как правило, злой и
жестокий характер... Из её укромных мест несёт зловонием от остатков
тухлой рыбы, да и само тело у неё дурно пахнет. Мясо у нее сильно отдаёт
рыбой и очень невкусное.
   Папистская церковь разрешает есть его в постные дни. На кухне
картезианского монастыря под Дижоном г-н Пеннант видел, как выдру готовили
на обед монахам строгого ордена, которым, по их правилам, запрещается всю
жизнь питаться мясом."
 
   Такое описание навело бы, пожалуй, на меня тоску, если бы у меня не
было сколько угодно свидетельств из первых рук, опровергающих его. Но если
Бюффон так уничижительно описывал выдр, то великий американский
естествовед Эрнест Томпсон-Сетон несомненно им очень симпатизировал. В
самом начале этого века он говорил: " Изо всех зверей, чью жизнь я
пробовал описать, есть один, который выделяется как рыцарь Баяр в своём
кругу: без страха и упрёка. Это выдра, весёлая, живая и мягкая в обращении
с соседями по водоёму, игривая и довольная жизнью, мужественная в беде,
идеальная в своём доме, стойкая перед лицом смерти - самая благородная
душа из всех четвероногих обитателей леса."
   В его трудах я узнал знакомое мне животное, "самое прекрасное и
обаятельное из всех элегантных зверюшек. Кажется, её веселью, живости,
шалостям, добродушию нет предела, а её позы вечно новы и удивительны. У
меня никогда в доме не было выдры, и всё же всякий раз, когда видел их, я
нахально нарушал десятую заповедь."
   Отмечая, что по своим структурным признакам "выдра просто-напросто
большая водяная ласка", он добавляет, описывая их привычку кататься: "Вот
чудное доказательство развития их ума, когда мы видим, что взрослое
животное выделяет часть своего времени и энергии ради удовольствия, и в
частности для социального развлечения. Большое количество благороднейших
животных отвлекается таким образом от тусклой обыденности жизни и
предаётся развлечениям, расходуя на это время и возможности таким образом,
который находит своё высшее выражение у человека."
   Ещё один автор, фамилию которого мне разыскать не удалось, заметил с
каким-то странным очарованием при выборе слов: "Выдра- это несомненно
гигантский земноводный горностай в летнем меху, характер которого смягчён
возвышающим и облагораживающим влиянием рыбацкой жизни."
   Мы прибыли в Камусфеарну в начале июня, вскоре после начала
продолжительного периода прямо-таки средиземноморской погоды. В моём
дневнике указано, что лето начинается 22 июня, а на странице от 24-го июня
на полях есть пометочка о том, что это- макушка лета, как бы опровергающая
логический вывод о том, что лето в течение года длится всего четыре дня. А
то лето в Камусфеарне продолжалось как бы при остановившемся времени, при
ярком солнечном свете, спокойствии и пятнах тени от облаков на склонах
холмов.
   Когда я думаю о раннем лете в Камусфеарне, то в памяти постоянно
возникает сквозь множество калейдоскопических образов видение диких роз на
фоне ясного синего моря, и, когда я вспоминаю это лето наедине со своим
странным тёзкой, который доехал досюда, эти розы становятся для меня
полным воплощением мира и спокойствия. Это- не бледные, худосочные цветы с
юга, а цвет их- глубоко насыщенный алый, чуть ли не красный, - это
единственный цветок такой окраски, единственный цветок, который обычно
видишь на фоне океана, свободный от налёта летней зелени. Жёлтые ирисы,
цветущие плотными рядами у ручья и на побережье, дикие орхидеи ярко
выделяющиеся среди вереска и горных трав, - в них нет необходимого
контраста, так как перевести взор с них на море можно только пробежав
взглядом, так сказать, промежуточный слой различных оттенков зелени, среди
которой они растут. Именно в июне и в октябре наблюдается буйство красок в
Камусфеарне, но в июне, чтобы избежать утомительных видов различных
оттенков зелени, можно обратиться лицом к морю. Там, при отливе богатые
цвета охры, марены и оранжевого различных слоёв водорослей виднеются на
фоне ярких, брызжущих оттенков белого на усыпанных ракушками скалах и на
песке, за ними ускользающие, переменчивые оттенки голубого и пурпурного
цвета колышащейся воды, а где-то на переднем плане - буйные северные розы.
   Вот в такой яркий водяной пейзаж переехал Мидж и стал владеть им с
таким восторгом, который выразился так же чётко, как это была бы
членораздельная речь; его хоть и не местное, но полностью подходящее сюда
существо заняло здесь каждый уголок и стало в нём господствовать, так что
он стал для меня центральной фигурой среди того сонма диких тварей,
которыми я был окружён. Водопад, ручей, белое побережье и острова - его
фигура стала привычным передним планом для всего этого; возможно,
выражение "передний план" и не совсем сюда подходит, так как в Камусфеарне
он стал настолько неотъемлемой частью окружающей среды, что я удивлялся,
как она могла прежде, до его появления, казаться мне совершенной.
   Вначале, пока я ещё был преисполнен осторожности и заботами о его
благополучии, повседневная жизнь Миджа была вроде бы однообразной. Затем,
с течением времени, она стала совершенно свободной, центральным прибежищем
для него оставался сам дом Камусфеарны. Это было логово, куда он
возвращался вечером, сюда же, если уставал, он приходил отдыхать и днём. И
вся эта эволюция, как и большинство перемен в природе, проходила так
постепенно и незаметно, что трудно даже сказать, в какой момент
прекратилась обыденность.
   Мидж спал со мной в постели (теперь, как я уже рассказывал, он перестал
подражать плюшевому медвежонку и спал на спине под простынёй, усы его
щекотали мне ноги, а телом он прижимался к изгибу моих колен). Он
просыпался со странной пунктуальностью ровно в двадцать минут девятого
утра. Я пробовал было найти какое-либо подходящее объяснение, и при этом
нельзя сбрасывать со счётов ситуацию с "обратной связью", когда именно я
делал первое бессознательное движение, побуждая его к действию. Но как бы
то ни было, время его пробуждения, как тогда, так и до конца его жизни,
будь то лето или зима, всегда оставалось в двадцать минут девятого.
Проснувшись, он подползал к подушке и начинал ласкать мне лицо и шею,
попискивая от удовольствия и любви. Если я не поднимался достаточно скоро,
то он принимал меры, чтобы вытянуть меня из постели. Делал он это
по-деловому, несколько нетерпеливо, с видом нянечки, ухаживающей за
капризным ребёнком. Он вёл эту игру по определённым, самому себе
установленным правилам, но никогда не применял, к примеру, зубов для того,
чтобы даже ущипнуть. И при таких оговорках трудно даже вообразить себе,
как мог бы изощряться человеческий мозг в таком же теле, чтобы превзойти
его в изобретательности. Он начинал с того, что забирался под одеяло и
двигался взад и вперёд по кровати, выгибая спину как гусеница до тех пор,
пока ему не удавалось высвободить края одеяла из-под матраса. Добившись
своего, он продолжал делать то же самое с удвоенной энергией в ногах
постели, где простыни и одеяло держались крепче. Когда всё было распущено
так, как ему того хотелось, он сплывал с кровати на пол, - за исключением
бега по сухой земле, единственное подходящее слово для определения
передвижения выдры- это "плыть", они, так сказать, плывут в направлении
своей цели, - хватался за край одеяла зубами и резкими рывками стягивал
его на пол. В конце концов, так как я не ношу пижамы, я оказывался
совершенно голым на простыне, судорожно вцепившись в подушку. Но и её
ждала та же участь, и вот здесь-то проявлялась вся необычайная сила,
скрытая в его маленьком теле. Он забирался под неё и проделывал несколько
мощных рывков изогнутой спиной, при этом голова и даже плечи у меня
приподымались над постелью. В какой-то миг во время этой процедуры он
неизменно стремился выдернуть подушку, пока я был в подвешенном состоянии.
Всё это было очень похоже на действия шутника, который выдергивает стул
из-под того, кто собирается садиться. Оказавшись в таком неудобном
положении, лишённый покрывала и достоинства, я оказывался вынужденным
встать и одеться, а Мидж при этом наблюдал за мной с таким выражением, как
бы выговаривая про себя: "Ты знаешь, всего этого делать ведь и не нужно
было". В отличие от собак выдры обычно добиваются своего, и они
сосуществуют с людьми, а не живут при них.
   Следующая его цель- это ловушка на угрей в ручье. Затем, после
завтрака, прогулка по периметру водной стихии, это на три четверти круг,
образуемый ручьём и морем. Он летел как стрела под водой за форелью в тех
местах, где ручей глубокий и медленно течёт между деревьев, переворачивал
камни в поисках угрей на широких отмелях с блестящей на солнце слюдой
чешуи, скатывался вниз на высоких осыпающихся песчаных склонах, где
гнездятся ласточки, нырял в волны на песчаном пляже и ловил
камбалу-лиманду. Затем, с трудом отвлечённый при помощи всяческих
ухищрений от второго захода, он возвращался домой и, попискивая в экстазе,
зарывался в свои полотенца.
   Такая прелюдия к началу дня, когда у Миджа был полный желудок, а у
меня- пустой, по мере того, как у него появились любимые места ловли,
которые он каждое утро прочёсывал всё дольше и дольше, как бы разыскивая
утерянное, стала затягиваться, и полмесяца спустя я не без опаски стал
возвращаться домой один сразу же после того, как он насыщался. Вначале он
возвращался через час-другой, обсушившись, забирался под чехол на диване и
торчал там как круглый дышащий бугор посреди сиденья. Но со временем он
стал задерживаться на ручье всё дольше и дольше, и я начинал беспокоиться
только тогда, когда он пропадал на целых полдня.
   В тот год в Камусфеарне было много скота, так как владелец усадьбы
решил поэкспериментировать и стал разводить скот по образцу ранчо
Грейт-Глен.
   Большинство животных было черными и так же, как весной в Монрейте, Мидж
как бы обнаружил в них сходство со знакомыми ему водяными буйволами в
болотах Тигра и начинал плясать вокруг них, возбуждённо повизгивая, до тех
пор, пока те не уходили прочь. В таком количестве они представляли для
него слишком грозное зрелище, и через неделю-другую он изобрел себе
средство изводить животных и стал при этом непревзойдённым мастером. С
чрезвычайными предосторожностями он подбирался ползком на брюхе сзади к
огромному телку-однолетку, чей чёрный с кисточкой хвост заманчиво висел в
пределах его досягаемости, затем, как будто бы сильно и нетерпеливо дёргая
за верёвку колокола, он хватал зубами кисточку, изо всей силы дергал за
неё и тут же отскакивал назад, чтобы не быть сбитым копытами. Вначале я
следил за этим занятием с большой тревогой, ибо из-за строения черепа
относительно лёгкий удар по носу может оказаться смертельным для выдры. Но
Мидж рассчитывал расстояние до дюйма, и ни одно копыто даже не зацепило
его. В результате его бесовского чувства юмора скот стал держаться
подальше от дома, что было очень кстати, так как тем самым уменьшало
количество навоза возле него.
   В те летние месяцы в Камусфеарне мне нужно было писать книгу, и я
частенько лежал на солнышке у водопада, время от времени вдруг из ниоткуда
появлялся Мидж, выбирался на берег из воды и приветствовал меня так, как
будто бы мы не виделись несколько недель.
   У выдр есть святой покровитель, св.Катберт, он же покровитель гаги
обыкновенной.
   Он, очевидно, был человеком весьма щепетильным при проявлении своих
милостей, к тому же есть свидетель его общения с ними.
   "Он большей частью скитался и проповедовал в наших местах, где стоят
удалённые отовсюду избушки, расположенные на крутых горных склонах, куда
другие и не отваживались ходить, где жили люди, чьё невежество и беднота
не привечали учёных. Частенько в течение целой недели, иногда двух, трёх
или даже месяца он не возвращался домой, а жил в горах и приобщал простой
народ к святым деяниям, действуя как словом, так и собственным примером..."
   (Более того, он сам легко уверовал в свои проповеди и остался жить в
аббатстве Колдингхэма на утёсе у моря).
   "У него был обычай по ночам, когда остальные отдыхали, выходить на
улицу и молиться, а после долгих бдений до глубокой ночи он возвращался
домой, когда подходило время обычной молитвы. Однажды вечером один из
монахов этого же монастыря увидел, как тот молча вышел вон, и украдкой
последовал за ним, чтобы посмотреть, куда тот идёт и что будет делать.
Итак, он вышел из монастыря с соглядатаем по пятам, спустился к морю, над
которым был выстроен монастырь, вошёл в воду по горло и плечи, и там
совершал своё бдение в темноте читая молитвы в унисон шуму моря. Когда
забрезжил рассвет, он вышел на берег и, став на колени, снова стал
молиться. И пока он молился, прямо из глубин морских вышли два
четвероногих зверя, которых в простонародье называют выдрами. Они
распластались перед ним на песке и стали согревать ему ноги своим
дыханьем, пытаясь обтереть его своим мехом. И когда они свершили это
доброе дело и получили его благословение, они снова скрылись в своих
родных водах. Сам он вернулся домой и пропел положенные гимны вместе со
своими братьями в назначенный час. А монаха, который следил за ним со
скал, вдруг охватил такой страх, что тот еле-еле, спотыкаясь, добрался
домой, рано утром пришёл к нему, упал ему в ноги и со слезами стал просить
прощенья за свою глупую выходку, ничуть не сомневаясь в том, что его
поведение ночью обнаружено и всем известно.
   "Катберт же ему ответил: "Что тебя мучит, брат мой? Что ты такого
сделал? Ты выходил затем, чтобы выяснить правду о моих ночных похождениях?
Я прощаю тебе с одним условием: обещай никому не говорить о том, что
видел, до моей смерти." И получив обещание, он благословил того монаха и
отпустил ему как грех за беспокойство, причинённое его неразумным
поступком. И монах молчал о том самоотверженном поступке, свидетелем
которого стал, до самой смерти Катберта, и только тогда взял на себя труд
рассказать обо всём этом."
   Теперь мне совершенно ясно, что, какими бы другими достоинствами не
обладал св.Катберт, он заслужил канонизации хотя бы только за своё
долготерпение. Мне известно всё о том, как выдры обсушивают людей. Меня
лично обсушивали столько раз, что даже всех и не упомнить. Как и всё
остальное с выдрами, это происходит, так сказать, шиворот-навыворот. Когда
играешь в мяч со щенком, то ты бросаешь мяч, а щенок приносит его обратно,
и тогда ты снова его кидаешь. Всё это относительно не утомительно и в
порядке вещей. Но если играть в мяч с выдрой, то с самого начала всё идёт
кувырком: именно выдра бросает мяч, и на довольно значительное расстояние,
а человек должен его подносить. С тем человеком, который вначале не
подготовлен к такому ходу событий, выдра обходится довольно терпеливо, но
постоянный и упрямый отказ вызывает отместку. Точно такое же ненормальное
положение складывается, когда выдры вас обсушивают. Выдра ураганом
выскакивает из моря, реки или ванны, смотря по обстоятельствам, в её меху
при этом находится с полгаллона воды, и с невероятным воодушевлением и
усердием она начинает вас обсушивать. Все закоулочки вашего тела, по
мнению добросовестной выдры, требуют тщательнейшего внимания. В качестве
основного полотенца выдра пользуется спиной, она ложится на неё и начинает
энергично, как угорь, корячиться. За удивительно короткое время выдра
становится совершенно сухой, за исключением кончика хвоста, а человек при
этом промокает насквозь без всяких исключений. И бесполезно ходить
переодеваться, через несколько минут выдра снова вылетает из воды,
преисполненная желанием обсушивать людей.
   Я почти не сомневаюсь в том, что же в действительности видел тот добрый
монах из колдингхэмского монастыря. Св.Катберт молился у кромки воды, а не
как виделось монаху (следует помнить, что дело было ночью и видно было
плохо), по горло в воде. И именно по состоянию одежды святого, после его
обсушивания выдрами, этот наблюдатель пришёл к выводу о его приверженности
к подводным молениям. И так же очевидно, что именно отпущение грехов, а не
простое благословение, дрожащий и измазанный святой совершал со своими
мучителями. И в свете моего толкования заклинание св. Катберта об обете
молчания очень четко истолковывается, ведь он не мог знать о заблуждении
того монаха, и даже святому не очень-то приятно, если над ним будут
смеяться в таком бедственном положении.
   Хоть у выдр, несомненно, есть особое призвание обсушивать людей, они с
удовольствием обсушивают и другие вещи, в частности постели, забираясь
между простынями от подушки до самых ног постели. Высушенной таким образом
постелью нельзя пользоваться целую неделю, а обсушенный выдрой диван
пригоден только в летний зной. Я понимаю, почему св. Катберту приходилось
прибегать к помощи гаг и их тёплому пуху: неcчастному постоянно угрожало
профессиональное заболевание воспалением лёгких.
   Эта особенность житья с выдрой по существу даже не приходила мне в
голову до тех пор, пока я не привёз Миджа в Камусфеарну. В Лондоне можно
выпустить воду из ванны, и с помощью большого полотенца вполне обезопасить
выдру перед тем, как она доберётся до гостиной; а в Монтрейте озеро
находилось далеко от дома и, вернувшись от него, он уже был сухой. А в
Камусфеарне, где до моря рукой подать с одной стороны, а до ручья - с
другой, мне не удалось найти другого удовлетворительного решения, кроме
как закрывать дверь в спальню и поворачиваться, так сказать, спиной к
мокрым диванам и креслам.
   Рукопись, над которой я работал тем летом, была вся смазана и закапана
как слезами. Как я уже говорил, я иногда лежал на траве у ручья и загорал,
а Мидж, постоянно рыская по ручью от водопада до моря и обратно, то и дело
возвращался к тому месту, где я лежал. С восторженным визгом и писком он
проносился по отмели и взлетал по крутому склону берега, чтобы тут же
обрушить весь свой запас воды без разбору на меня и мою рукопись, иногда
усугубляя свои зверские деяния оскорблением путём конфискации моей ручки.
   Свои захватывающие дух способности к плаванью Мидж по-настоящему
раскрыл в море.
   До появления в Шотландии он никогда не бывал на большой глубине, так
как озёра и лагуны в его родных болотах редко бывают глубже сажени-другой.
Он плавал рядом со мной, пока я грёб на ялике, и в чистой как стекло воде
залива Камусфеарны, где белый песок из ракушечника перемежается с морскими
зарослями и выступами скал, я наблюдал, как он ныряет всё глубже и глубже
сажень за саженью, чтобы исследовать на дне причудливые морские леса с
цветущими полянами, усыпанными раковинами, и изобилующими таинственными
сумрачными пещерами. Он мог, как все выдры и котики, ходить по дну, не
всплывая. Выдра обычно плавает под водой и не ныряет с легкими, полными
воздуха, потребляя кислород, - надо полагать, из-за отсутствия знания, -
благодаря особому устройству венозной системы крови. Самое большое, как я
засёк, Мидж находился под водой в течение почти шести минут, но у меня
сложилось впечатление, что он никоим образом при этом не перенапрягся и в
чрезвычайных обстоятельствах мог бы значительно перекрыть это время.
Однако, как правило, когда он не был чем-то увлечён, он поминутно
выныривал на поверхность, появляясь там всего лишь на секунду, выскакивая
и снова ныряя вперёд, совсем как дельфин. Плавая на поверхности, что он
обычно делал, если хотел уследить за каким-либо плавающим объектом, он не
обладал ни скоростью, ни грациозностью. Он был похож на барахтающуюся
собаку, что резко контрастировало со стремительной элегантностью
подводного плаванья. Он часами плавал рядом с лодкой, появляясь то с
одной, то с другой стороны, иногда шаловливо хватался за весло обеими
лапами и тянул его к себе, время от времени прыгал в лодку, вспоминая
вдруг о своём призвании обсушивать людей.
   Только на время рыбалки мне приходилось запирать Миджа в доме, ибо ему
нужно было обязательно всё исследовать собственным ртом, и как в кошмарном
сне я представлял его себе с крючком на скумбрию в щеке. Вначале я рыбачил
редко, так как мне не очень нравилась серебристая сайда, которую только и
можно было поймать в начале лета в шхерах вокруг Камусфеарны. А к середине
июня появляются уже все признаки лета: заливистый перезвон птиц, кишащих
на островах и обосновавшихся там на много недель, а в цветах и травах
копошатся пушистые птенцы. И только в июле с появлением скумбрии оживает и
море, ибо вслед за ней устремляются более крупные рыбы, охотящиеся на неё,
а скумбрия в свою очередь выгоняет на поверхность рыб поменьше, которыми
она кормится, мелкую, блестящую, кишащую мелюзгу разных видов, включая
своих собственных. Когда на чистой поверхности моря вдалеке появляются
визгливые стаи чаек, которые бросаются вниз и нападают, то с лету, то
пробегая по поверхности, опускаясь с раскрытыми крыльями, чтобы что-то
схватить и проглотить, то можно догадаться, что где-то под ними находится
большой косяк скумбрии, который вытесняет на поверхность к поджидающим их
чайкам мелкую рыбёшку, в панике удирающую возможно от своих собственных
родителей. Иногда на поверхности местами бывают любопытные стайки мелюзги,
а на закате солнца, когда море действительно гладкое как стекло, -
довольно неудачное сравнение, ибо оно редко бывает таким, - я видел, за
много миль от берега небольшие пляшущие фонтанчики голубой и серебряной
скумбрии, величиной не больше пальца, и не находил никакого хищника под
ней.
   Когда появлялась скумбрия, я рыбачил по нескольку минут прохладными
вечерами, так как Мидж, хоть и не поймал сам ни одной, пылал к ней
ненасытной страстью, как это было до него с Джонни. И мне она тоже
нравилась ещё по детским впечатлениям. Когда я был ещё ребёнком в
Галлоуэе, мы ловили скумбрию, спуская с рыбацкой лодки один-единственный
крючок с яркой металлической блесной или кусочком мяса с чешуёй с бока
скумбрии (как хорошо я помню свой ужас, когда впервые увидел эту операцию,
проделанную над живой рыбой: слёзы, утешения среди голубых волн, морской
пены и хлопков холщового паруса). Мы ловили рыбу по одной и каждый раз
обновляли наживку, и если вылавливали двадцать или тридцать рыб, то
обсуждали это потом неделями. Кажется, только перед самой войной на
Западном нагорье широко распространился обычай ловить рыбу на убийственный
перемёт, а в Камусфеарне, где нет других путей сбывать избыток рыбы, кроме
как выбрасывать, время рыбалки сокращается до нескольких минут. Перемёт
состоит из трёхметрового шнура, на котором прикреплено до двадцати двух
мушек, сделанных из выкрашенных перьев курицы с грузилом весом в два
фунта. Лодка стоит на месте, где глубина от шести до двадцати саженей, и
перемёт с леской отпускают до тех пор, пока грузило не ложится на дно. К
этому времени, как это чаще всего бывает в заливе Камусфеарны, на крючках
уже болтается полдюжины скумбрий. Если же этого не случилось, то надо
просто подтянуть перемёт на пару саженей вверх и снова опустить его. Эту
операцию надо повторять до тех пор, пока либо лодку не отнесёт течением на
отмель, либо косяк рыбы не пройдёт под ней. Иногда скумбрия ходит в мелкой
чистой воде, где видно на несколько саженей вниз вплоть до бледного песка,
тёмных водорослей и шарахающихся косяков аквамариновой рыбы, которая
бросается на яркие перья. Довольно часто сразу же клюёт на все до единой
мушки, и тогда леска сразу же становится тяжёлой, как свинец, она вся
дергается и бьётся, а в следующий миг вдруг становится лёгкой, как леска
на плаву, когда скумбрия подымается вверх, вынося с собой и грузило.
Управляться с таким перемётом- большое искусство, так как двадцать два
больших крючка, беспорядочно болтающихся у борта небольшой лодки,
цепляются не только за рыбу. Во времена охоты на акул на острове Соэй я не
раз видел, как эти крючки глубоко впиваются в руки и ноги рыбаков.
Вытащить их можно только одним способом, довольно болезненным при этом:
крючок надо протолкнуть насквозь, а не тянуть за него, затем откусить
заусенец кусачками и вынуть крючок обратно.
   На мушки перемёта не всегда клюёт только скумбрия, попадаются
всевозможные редкости вроде морского паука, который настолько вооружён
шипами и колючками, что поймать его кому- либо кроме как человеку,
представляется почти невозможным.
   И всё же мне приходилось наблюдать с таким ощущением, какое бывает при
виде змеи, заглатывающей быка целиком, как баклан проглотил большого
морского петуха с хвоста, так сказать, против шерсти. Этот чрезвычайный и
несомненно весьма болезненный подвиг занял у баклана несколько более
получаса гротескных конвульсий, и когда фокус, наконец, закончился, птица
совершенно изменила свою форму. Из изящного, элегантного существа с шеей
похожей на ручку эбеновой трости, она превратилась в аморфную кучу без
всякой шеи. Зоб у неё настолько растянулся, что голова откинулась далеко
на спину, она была неспособна подняться или даже плыть без риска стать
посмешищем.
   Мидж и сам ловил по нескольку рыб во время своих повседневных вылазок,
и с каждой неделей по мере того, как у него возрастало мастерство и
скорость, их величина и разнообразие увеличивались. В ручье он научился
прощупывать угрей под камнями, вытянув вперёд одну лапу и отвернув в
сторону голову, и я, в свою очередь, научился переворачивать для него
камни побольше, а спустя некоторое время он стал останавливаться перед
таким булыжником, который ему был не по силам и начинал скулить, чтобы я
подошёл и перевернул его. Нередко бывало так, что когда я проделывал это,
из-под него выскакивал угорь и устремлялся вглубь, а он как коричневая
торпеда выстреливал вслед за ним в толще воды. У кромки прибоя он
изыскивал глубоко замаскировавшуюся камбалу, пока она не вылетала оттуда,
поднимая облако песчинок, подобное дымку от поезда-экспресса, а ещё дальше
в заливе ему удавалось иногда добыть морскую форель. Он её никогда не
выносил на берег, а пожирал, перебирая лапами в воде, а я в это время
задумчиво вспоминал китайцев, которые по слухам дрессируют выдр, чтобы
охотиться на неё. Я полагал, что Мидж, при всём его дружелюбии, никогда не
предложит мне рыбу. В этом я ошибся, но когда он всё-таки сделал это, то
была не морская форель, а камбала.
   Однажды он появился из моря на уступе, где я стоял и шлёпнул оземь
передо мной камбалу длиной почти в полметра. Я посчитал, что он принёс её
для того, чтобы я похвалил его, так как он частенько приносил мне отборные
куски, чтобы похвастаться, перед тем как поглотить их. Так что я похвалил
его и пошёл дальше.
   Он снова заспешил за мной и снова плюхнул её у моих ног. И даже тогда я
не понял, полагая, что он хочет разделить со мной трапезу, но он просто
сидел, глядя вверх на меня и что-то бормотал. Я не стал торопиться
принимать приглашение, так как уже говорил, что самое агрессивное действие
в отношении дикого животного- это лишить его добыи, но после почти
минутного сомнения, когда Мидж снова повторил приглашение, я медленно и
осторожно протянул руку к рыбе, зная, что Мидж предупредит меня голосом,
если я неправильно его пойму. Он наблюдал за мной с очевидным одобрением,
когда я взял её и стал имитировать акт еды, затем прыгнул со скалы в море
и поспешил прочь на глубине сажени чистой воды.
   Наблюдая за Миджем при бурном море, - а сильные ветры во время
равноденствия в Камусфеарне вызывают значительное волнение на море, - я
сначала очень опасался за него, а затем изумлялся и восхищался им, ибо его
возможности казались чуть ли не чудодейственными. Во время первых штормов,
помню, я пробовал удерживать его у скалистых заводей и в наиболее
защищенных уголках, но как-то раз в погоне за невидимой добычей он
оказался у внешнего берега очень высокого сухого рифа на самой кромке
прибоя. При длинном отливе вода едва-едва скрывала его, а сзади у него
была скала, где он сидел и хрупал какую-то рыбёшку. Затем, метрах в
тридцати-сорока со стороны моря я заметил, как нарастает огромная волна,
подымаясь всё выше и выше, достигая метров пяти в высоту и всё никак не
рассыпалась. Я заорал Миджу, когда волна темной тучей нависла над ним, но
он продолжал есть и не обратил на меня внимания. Он свернулся и оглянулся
за миг до того, как она его накрыла, все эти тонны воды обрушились на
него, поглотили его и обволокли собой всю скалу в грохочущем гвалте моря.
Где-то там под ней я представил себе Миджа, раздавленного у подножья этой
черной скалы. Но когда море откатилось с долгим шипящим гулом, я просто
глазам своим не поверил: ничего не изменилось. Мидж по-прежнему лежал в
мелкой мраморной воде и всё так же ел свою рыбу.
   В волнах он просто веселился, стрелой бросался прямо в ревущую серую
стену надвигающейся волны и проскакивал сквозь неё, как будто бы в ней нет
ни веса, ни инерции. Он уплывал далеко в море волна за волной, пока чёрная
точка его головы не скрывалась среди далёких белых грив, и не единожды я
думал о том, что дикая тяга к поиску новых земель захватила его, и что он
так и уплывёт на запад в Гебридское море, и я больше его не увижу.
   С недели на неделю его отлучки становились всё дольше и дольше, и я
немало поволновался, пока часами искал его, хотя до сих пор он ещё ни разу
не уходил на всю ночь. Когда я ничего не обнаруживал у водопадов и во всех
его любимых омутах в ручье и на скалистых уступах у моря, я начинал
беспокоиться и стал заходить всё дальше, всё время окликая его по имени.
Его ответный зов был очень похож на писк невзрачной пичужки, жившей на
деревьях у воды, и сердце у меня по сто раз ёкало, прежде чем я мог
убедиться в том, что это его голос, и тогда я так безгранично радовался,
что безо всяких возражений позволял ему обсушить меня.
   Первый раз, когда я обнаружил, что он попал в беду, это было в тёмном
ущелье выше водопада. Водопад, в некотором смысле, разделяет пустыню и
ниву, населённый мир от странного, прекрасного, но негостеприимного мира
тёмного ущелья, по которому выше водопада течёт ручей. Летом, когда воды
мало, можно осторожно пробираться вдоль ручья по скалистому уступу, а
почти отвесные, но поросшие лесом стены поднимаются на тридцать с лишним
метров с каждой стороны. Здесь всегда сумрачно, так как солнце никогда не
попадает на русло потока, а летом свет здесь тусклый и рассеянный,
просачивающийся сквозь кроны дубов и берёз, чьи ветви смыкаются высоко над
головой. То тут, то там поперёк узкого ущелья лежит упавший ствол дерева,
отполированный до блеска лапами диких кошек. Воздух здесь прохладен,
влажен и терпок от запаха черемши и водных растений, таких как папоротники
и мхи, которые растут в сырости и темноте. Местами русло ручья расширяется
и образует глубокие озёрки, на скалистых берегах которых негде поставить
ноги, а вид тёмной воды наводит на мысль о том, что они бездонны.
   Как-то однажды Мораг спросила меня как бы невзначай, хотя я
почувствовал за этим нечто большее, спокойно ли я себя чувствую в том
месте. В этом вопросе уже содержалось молчаливое признание, и я ответил
откровенно. Я никогда не чувствовал себя там уютно, у меня там возникают
неприятные ощущения, которые напоминают мне пребывание на немеблированном
верхнем этаже определённого дома, ощущение, при котором постоянно хочется
оглянуться, как будто бы, несмотря на физическую невозможность, за мной
кто-то следит. Я ловлю себя на том, что пытаюсь бесшумно переступать с
камня на камень, как будто для моей же безопасности мне нужно оставаться
незамеченным. Я постеснялся бы рассказывать об этом Мораг, но она сама
навела меня на этот разговор и сказала, что это место наводило на неё
безотчётный ужас с самого детства.
   Для подтверждения духа моего признания ущелье, несомненно, должны были
избегать как птицы, так и животные, но в действительности и тех и других
там водится больше, чем можно было ожидать. В предательских, почти
отвесных стенах ущелья есть норы лис, бобров и диких кошек, канюки и
хохлатые вороны ежегодно гнездятся на ветвях, склоняющихся над тёмной
водой, ниже живут оляпки и серые трясогузки (вопиющее противоречие с
окраской этого канареечного цвета создания) и по какой-то непонятной
причине необычное количество крапивника, который копошится и попискивает
среди папоротника. Что бы там не вызывало неприятные ощущения у некоторых
людей, это вовсе не относится к животному миру.
   Глубокие омуты переливаются непрерывным потоком, образуя небольшие
водопады, а сотни две метров дальше встречается настоящий водопад,
низвергающийся с высоты метров пятнадцать без каких-либо промежуточных
уступов на полпути. Это верхний предел "заколдованного места", хотя по
физическим особенностям ущелье выше второго водопада немногим отличается
от того, что расположено ниже. Затем, ещё метров сто выше по течению русло
упирается в огромный перекат: метров тридцать пенящейся белой воды,
стремительно падающей вниз.
   Мидж, конечно же, не обнаружил ничего неприятного в тех местах, где
водятся мои призраки, и давно уж воспользовался своей силой и сноровкой,
чтобы преодолеть водопад Камусфеарны и выяснить, что же там дальше.
Впоследствии этот недоступный район стал его особо любимым местом, из
которого выманить его, даже без каких-либо особых проблем, было невероятно
трудно. Грохот падающей воды заглушал голос зовущего человека и, даже если
он и слышал его, то зовущему практически невозможно было услышать его
тонкий, похожий на птичий писк ответ. На этот раз в ручье было больше
воды, чем обычно летом, и к тому же недавно там был оползень, который
временно нарушил практически единственный доступ сверху. Я спустился в
ущелье на верёвке, привязанной к стволу дерева, и вымок до пояса после
первых же нескольких шагов по руслу ручья. Я снова и снова звал его, но
голос мой приглушался и терялся в шуме потока, а маленькие пересмешники
отвечали совсем так, как меня приветствовал Мидж. В конце концов одна из
этих пташек, как мне показалось, запищала так часто и настойчиво, что
заронила во мне зерно сомнения, но звук-то шёл сверху, а я искал Миджа в
русле ручья. И тут я увидел его высоко на скале, на таком маленьком
уступе, что он даже не мог развернуться там, а под ним была отвесная
пропасть высотой метров пятнадцать. Он смотрел на меня и, судя по виду,
истошно орал во всю глотку. Мне пришлось сделать изрядный крюк, чтобы
подняться на край берега выше его с верёвкой, и всё это время я боялся,
как бы при моём появлении он не решился на какой-либо отчаянный шаг,
который мог привести к трагедии. Я также опасался, что могу столкнуть его,
пока буду вызволять его из пропасти. Затем выяснилось, что все деревья на
вершине скалы прогнили, и мне пришлось привязать верёвку к какому-то пню,
стоявшему на топком болоте и издававшему чавкающие звуки, когда я сильно
тянул за верёвку. Я спускался по скале, опоясанный верёвкой, с
предчувствием, что Мидж каким-то образом, пожалуй, и спасётся, а я-то уж
обязательно погибну. Когда он увидел, что я спускаюсь к нему сверху, он
попытался стать на задние лапы, и я один раз подумал было, что он уже
свалился. Мне нужно было продеть петлю его уздечки в верёвку у меня на
поясе, как только смогу дотянуться до него, но его сбруя, будучи постоянно
в воде, выдерживала недолго, и я доверял ей столько же, сколько и тому
пню, к которому была привязана моя верёвка. Я стал подниматься по верёвке,
Мидж болтался у меня на поясе, как корова, которую грузят на корабль
краном, а перед глазами у меня маячили две страшных картины: медленное,
чавкающее вытаскивание корней дерева надо мной, и постепенное разгибание
заклёпок на уздечке Миджа. В общем и целом, это были самые отвратительные
пять минут в моей жизни, и когда я всё-таки выбрался наверх, корни дерева
уже показались наружу, мне потребовалось лишь дернуть пень один раз
покрепче, и он выскочил совсем.
   А сбруя выдержала, хотя, к счастью, она лопнула в следующий раз, когда
подверглась серьёзной нагрузке. В тот день Миджа не было дома в течение
девяти часов и, пожалуй, большую часть этого времени он просидел на том
уступе, так как был ужасно голоден и набросился на пищу с таким азартом,
что я опасался, как бы он не подавился.
   Бывали и другие отлучки, долгие часы волнений и поисков, но одна из них
особенно врезалась мне в память, так как он впервые отсутствовал всю ночь,
и я уже отчаялся было увидеть его вновь. Я оставил его рано утром у ручья,
когда он питался угрями, и начал беспокоиться, когда он не вернулся домой
после обеда. В то время я усердно работал над книгой, это был один из
редких дней моей писательской жизни, когда всё шло хорошо. Слова легко
струились у меня из-под пера, и время летело незаметно, так что я с
удивлением обнаружил, что проработал шесть часов подряд. Я вышел на улицу
и позвал Миджа у ручья и на побережье, и, не найдя его, снова отправился к
оврагу над водопадом. Но следов не было нигде, хоть я и обыскал его на всю
мрачную длину вплоть до большого водопада, который, как мне было известно,
даже Мидж не мог преодолеть. Насколько плохо было слышно мой голос я понял
только тогда, когда выше второго водопада наткнулся на двух диких котят на
крутом берегу. Увидев меня, они мгновенно сбежали, но до того они не
слышали моих криков, заглушенных шумом воды. Я тогда отошёл от ручья и
отправился к ближайшим островам, в то время был отлив, и из воды
показались полосы мягкого белого песка. Здесь я обнаружил следы выдры,
которые вели в сторону острова с маяком, но не был уверен, что они- Миджа.
К концу лета когти у него так сточились, что на следах их практически не
было заметно, но в то время я ещё не мог с уверенностью отличить его
отпечатки от дикой выдры, если только они не были очень чёткими. Весь этот
вечер я искал его и звал, а когда наступили сумерки, стал уже отчаиваться,
так как домашняя жизнь выработала у него строго дневные привычки и к
заходу солнца он уже крепко спал перед камином.
   Ночь была облачной со свежим ветром и большой луной, которая проплывала
как пьяная сквозь черные лохмотья тумана. К одиннадцати вечера поднялся
почти штормовой ветер с юга, и на наветренной стороне начался бурный
прилив. Я полагал, что этого будет достаточно для того, чтобы он потерял
направление, если бы попытался добраться домой тем же путём, которым ушёл.
Я включил свет во всех окнах дома, оставил дверь открытой и кое-как
задремал у камина. К трём часам утра появились бледные признаки рассвета,
я вышел, чтобы взять лодку, так как теперь почему-то был убеждён, что Мидж
находится на острове с маяком. Посудина сразу же забарахлила, как только я
спустил её на воду, мне нужно было выйти в открытое море под боковую
волну, чтобы добраться на подветренную сторону островов, и всю дорогу её
захлёстывали волны через борт. Если я оставлял весла, чтобы откачать воду,
то до того, как заканчивал, меня относило почти к самому берегу. Через
полчаса я совсем вымок и перепугался. Более крупные острова давали
некоторое укрытие от южного ветра, но в проливах между ними сильное
течение на север чуть ли не опрокидывало лодку, у многочисленных скал и в
шхерах вода пенилась белым, зловещим цветом в неверном свете. Немного
повычерпаешь воду, и тебя чуть ли не бросает на камни и утёсы, лодку
расщепило бы на них как спичечную коробку, а я, совсем не умея плавать,
сразу же стал бы пищей для омаров. В довершение моих бед мне встретился
дельфин-касатка. Чтобы не попасть на рифы я выгреб дальше к северу от
мелких островов, которые находятся ближе к берегу от маяка, вода здесь
была поспокойнее, и мне не нужно было всё время держать нос лодки поперёк
волн. Касатка появилась на поверхности не более чем в двадцати метрах к
северу от меня, это был огромный самец, чей похожий на саблю плавник
торчал из воды чуть ли не в рост человека, и, возможно случайно, он
направился прямо ко мне. Нервы у меня были натянуты до предела, я
развернулся и погрёб к ближайшему острову, как будто бы у касатки не
бывает другой добычи кроме человека. Я сел на риф в ста метрах от острова
крачек и не стал дожидаться, когда прилив подымет меня. Скользя и
барахтаясь по пояс в воде, я с трудом снял свою плоскодонку с камня, на
который она наскочила, а касатка, вероятно занятая своими делами и вовсе
не думавшая обо мне, крутилась неподалёку. Я добрался до острова крачек,
птицы с писком закружились вокруг, образовав пелену из прозрачных крыльев,
а я сидел на скале тусклым ветреным утром и чувствовал себя в отчаянье
потерянным ребёнком.
   Маячный остров утопал в джунглях летнего шиповника, который цепляется
за одежду как щупальца осьминога и оставляет на руках и лице кровавые
царапины. Там я себя чувствовал как лунатик безо всякого движения, а голос
моего зова порывы влажного холодного ветра уносили на север. Я вернулся
домой в девять утра, с тяжеленной лодкой, наполовину залитой водой, всё
тело и мозг у меня налились болезненной пустотой. Теперь я был почти
уверен, что Мидж тоже встретился с той касаткой, и уже наполовину
переварился в брюхе кита.
   Весь день до четырёх часов я бродил вокруг и звал его, и с каждым часом
всё больше сознавал, как много значило для меня это странное животное,
спутник моей жизни. Мне было тошно от этого, тошно оттого, что я так
привязался к нему и подружился с ним, хоть он и не человек, мне было тошно
от той пустоты, которая останется без него в Камусфеарне. Вот в таком
настроении, самоутверждая свою человечью независимость, около пяти часов
вечера я стал убирать оставшиеся свидетельства его прошлого бытия. Я убрал
из-под кухонного стола его миску для питья, вернулся за недоеденной чашкой
риса с яйцами, отнёс её в чулан, который шотландцы называют задней кухней,
и уже собирался было вывалить её содержимое в помойное ведро, как вдруг
мне показалось, что я слышу голос Миджа позади себя на кухне. Однако, я
очень устал и не совсем уж доверял своим ощущениям. Мне показалось, что я
услышал хриплое: "Ха?", которым он обычно вопрошал, появляясь в пустой
комнате. Но впечатление было настолько сильным, что я поспешно поставил
миску и заторопился обратно на кухню. Там никого не было. Я подошёл к
двери и позвал его по имени, но всё было по-прежнему. Уже возвращаясь
обратно в чулан, я остановился как вкопанный. На полу кухни, куда я
собирался ступить, был большой мокрый след. Я смотрел на него и думал: "Я
очень устал и переутомился".
   Опустился на четвереньки, чтобы осмотреть его. След был несомненно
мокрым и пах выдрой. Я всё ещё стоял на карачках, когда из дверей позади
себя снова услышал этот звук, на этот раз совершенно безошибочно: "Ха?".
Затем Мидж навалился на меня весь мокрый и шальной от радости, визжа и
прыгая вокруг меня как возбуждённый щенок, взбирался мне на плечи, катался
на спине, прыгал и плясал.
   Несколько минут я утешал его и себя и только тогда заметил, что уздечка
у него разорвана, и понял что многие часы, может быть сутки или больше, он
был пленён как Авессалом, отчаянно пытаясь вырваться, ожидая помощи,
которая так и не подоспела.
   Понимаю, что эта сцена встречи и часы, предшествовавшие ей, некоторым
читателям могут показаться противными. Я мог бы написать об этом и
последующих событиях сухо и нечестно, отрицая наличие каких-либо чувств к
этому существу, что могло бы обезоружить критиков, мог бы упредить
обвинения в сентиментальности и мягкотелости, которые могу теперь навлечь
на себя. Писатель, однако, несёт на себе обязанность быть честным, без
этого его слова не имеют цены, и кроме того мои чувства к животным,
несмотря на любое притворство, всё равно проявляются достаточно четко и
откровенно. Я уже тогда знал, что Мидж значит для меня больше, чем
большинство знакомых мне людей, что я буду скучать без его присутствия
гораздо больше, чем без них, и мне не было стыдно от этого. При
предпоследнем анализе я, пожалуй, знал, что Мидж предан мне беззаветнее,
чем представители моего рода, и тем самым вызывает ответные чувства, в
которых мы не торопимся признаться.
   Когда я не находил Миджа в обычных его укромных местах, то прежде всего
отправлялся к водопаду, так как он нередко проводил там один долгие часы,
охотясь на одну большую форель, которая жила в большом омуте под
водопадом, где он ловил молодых угрей или же играл с каким-либо плавающим
предметом, который смыло вниз. Иногда он выходил из дому, неся с собой
шарик пинг-понга, сосредоточенный и увлечённый им. Час спустя он всё ещё
был у водопада, погружая шарик в воду и отпуская его там, отскакивал сам и
подбрасывал его, по своему играя в водное поло с такой конечной целью, о
которой сторонний наблюдатель мог только догадываться. Помню, однажды я
пошёл искать его там и поначалу не нашёл, затем моё внимание привлекло к
себе нечто красное на тёмной воде у кромки пены, и я увидел что Мидж
плавает на спине и, вероятно, крепко спит, а на груди крепко сжимает алую
гроздь рябины. Он частенько подбирал такие яркие предметы во время своих
прогулок и не расставался с ними до тех пор, пока не отвлечётся каким-либо
не менее привлекательным предметом. Я никогда не проводил опытов по
определению его цветоощущения, но то ли случайно, то ли в результате
отбора он предпочитал игрушки кричащих цветов.
   Как-то раз я наблюдал за ним у водопада, фотографируя его, пока он
кувыркался с шариком пинг-понга в глубоком омуте, оступился на покатом
камне и очутился рядом с ним как был, вместе с камерой. Я только было
направился домой переодеваться, как услышал чьи-то голоса. Между домом и
водопадом проходит стена сухой кладки, и когда я подошёл к ней в
сопровождении Миджа, то увидел, что ко мне приближается какой-то человек.
Я с трудом узнал литературную редакторшу журнала "Нью-Стейтсмэн", с
трудом, потому что она была одета не совсем обычно, а раньше я видел её
только в городской обстановке. Мы обменялись приветствиями через стену и
разговорились. Мидж взобрался на стену рядом со мной и стал наблюдать.
   Так вот, у Миджа был один особый порок, о котором я до сих пор не
упоминал, порок, который я был не в состоянии исправить, отчасти,
вероятно, потому, что не понимал ни его причины, ни мотивации. Короче
говоря, он любил прокусывать людям мочки ушей, - конечно же не со злости
или в отместку, и, очевидно, не как преднамеренный акт враждебности или
злой воли, - просто ему это нравилось. Он коллекционировал их, так
сказать, не как Давид собирал крайнюю плоть филистимлян из вражды, а
просто как дружелюбное увлечение. Он просто прокусывал их как искусный
специалист по этому делу и, очевидно, был этим чрезвычайно доволен. К тому
времени он уже давно не встречался с незнакомыми людьми, и у него не было
возможности пополнить свою коллекцию, а я как-то совсем забыл об этой его
прискорбной наклонности. Моя гостья опёрлась локтём на стену во время
разговора, а голова её оказалась буквально в нескольких сантиметрах от
Миджа. Мидж безо всяких предисловий вдруг вытянулся и прокусил ей мочку
уха с хирургической точностью.
   Это был её звёздный час. Я уже несколько раз видел, как Мидж
прокусывает уши, и прекрасно знал, как люди реагируют в такой ситуации. То
они слабо вскрикивают, то начинают что-то бормотать, то вдруг зловеще
умолкают. Мне казалось, что я изучил уже все типы, но ошибся. Ни малейшим
перерывом речи, ни даже намёком типа вздоха она не выдала того, что
заметила случившееся. И только в глазах у неё, пока она продолжала
говорить, появилось выражение невероятной ярости, полностью
противоречившее тому, что она говорила.
   Одной из немногих знакомых Миджа, кому удалось избежать этой отметины,
если можно так выразиться, была Мораг. В самом начале моего знакомства со
своим крестником Мидж прокусил мне оба уха, так что у меня теперь был
иммунитет.
   Только к двоим людям, кроме меня, он питал такую ураганную любовь: к
Мораг и Кэтлин Рейн. Хотя степень его демонстративной любви к каждому из
нас не очень-то отличалась, она была всё-таки разной, с каждым из нас у
него сформировались совершенно особые отношения. С Кэтлин, простое
присутствие которой приводило его в экстаз, он был груб и буен, неистово
навязчив, и при каждом удобном случае пользовался её услугами. Она, в свою
очередь, обрела какую-то странную общность с ним и безропотно выносила его
самые экстравагантные выходки. С Мораг он был более мягок, не так
агрессивен в своей любви, а со мной более почтителен и гораздо более
покладист при выполнении команд. Именно вокруг нас троих замыкалась орбита
его интересов, когда он не погружался в свой немыслимый мир волн и воды,
тусклых зелёных глубин, колыхаемых прибоем морских водорослей. Мы были его
Троицей, и он относился к нам так же, как жители средиземноморья относятся
к своей: со смешанным чувством доверия и злоупотребленья, страсти и
раздраженья. И в свою очередь каждый из нас по-своему был зависим, как и
боги, от его поклонения, я, пожалуй, больше всех, по тому что он
принадлежал к единственному виду из всех живых существ, который когда-либо
носил моё имя.
    
  
 Глава 10  
  
 Осенью я вернулся с Миджем в Лондон, и при своём обычном добродушии он
быстро приспособился к отсутствию своего любимого ручья и побережья. Во
время автомобильной поездки из Камусфеарны в Инвернесс, глубоко и крепко
уснув, он, казалось, отбросил свою дикую природу и проснулся,
преобразившись в домашнее животное. В привокзальной гостинице он лежал у
моего кресла, пока я пил чай, и когда официантка принесла ему блюдечко
молока, он стал деликатно лакать его, совсем как кошка из гостиной, не
разбрызгав ни капли. В спальный вагон первого класса он вошёл как бывалый
путешественник, а на следующее утро в квартире он вроде бы был вполне
доволен своим прежним окружением. Он также быстро вошёл в свой прежний
ритм жизни: угри в ванне, прогулки по мрачным лондонским улицам и даже, не
без некоторых треволнений с моей стороны, послеобеденные покупки в
магазине у Хэрродза. В одном местном магазинчике ему разрешили самому
выбирать себе покупки. Как я уже упоминал, у него была страсть к резиновым
игрушкам, особенно к тем, которые пищат и гремят, когда их потрясёшь.
Неподалёку от моего дома находилась лавочка, где была масса таких
редкостей, как резиновые фрукты и булочки, взрывающиеся сигары, полные с
виду рюмки, из которых не выливалось ни капли жидкости, даже муляжи из
папье-маше в виде помёта кошек и собак, - полный набор для любителей
вещественных шуток. Тут я однажды заколебался было между свистящим
шоколадным эклером и резиновой скумбрией, которая извивалась, и тогда
продавец сказал: "А почему бы не дать ему выбрать самому, сэр?" и положил
обе игрушки на пол. К удивлению продавца Мидж бросился к эклеру и после
этого он всегда выбирал себе игрушки сам, и с триумфом нёс их домой. Эклер
был совсем как настоящий, и когда он проходил мимо какого-то кабачка на
углу, оттуда, слегка покачиваясь, вышел какой-то человек и, увидев Миджа,
остановился как вкопанный.
   - Боже мой, - тихо проговорил он, а кто-то позади него крикнул:
   - Ну вот опять, Билл, опять всякая чертовщина!
   В то время Мидж как бы обладал каким-то особенным качеством
невосприимчивости к физической боли, которая была чуть ли не волшебной.
Несмотря на все предосторожности с моей стороны он ухитрился упасть с
антресолей на паркетный пол, но при этом повёл себя так, как будто бы упал
на пуховую перину. В другой раз ему прищемили голову в дверях, а он даже
не пискнул, и, наконец, он изжевал на кусочки лезвие бритвы. Я куда-то
уходил в тот вечер и оставил ему помещение за кухней, ванную комнату,
можно сказать, с полной ванной воды, и за ней ещё был чулан, где у него
было собственное потрёпанное кресло и электрокамин на стене, который
обогревал его. Когда я вернулся, открыл дверь в ванную и позвал его, то
ответа не последовало. Я вошёл и увидел, что воды в ванне нет, на дне
лежит разломанная на две части моя безопасная бритва, а вокруг валяются
раскрошенные осколки лезвия. Мне сразу как-то не пришло в голову, что, как
это ни невероятно, раз нет крови, то выдра должна быть цела. Я прошёл в
чулан, ожидая увидеть в кресле под теплым абажуром её труп. Но там, среди
подушек он удовлетворённо запищал, как бы сознавая, что выполнил сложную
задачу, проявив при этом инициативу и выдумку. Насколько мне удалось
выяснить, у него не было ни малейшей царапины.
   Теперь уж и не припомню, задумывался ли я достаточно серьёзно, ещё
будучи в Ираке, о том, как быть с выдрой тогда, когда не смогу
присматривать за ней сам.
   Когда, к примеру, я уезжаю за границу, или даже если мне нужно будет
отлучиться из дому на день-другой. Я, пожалуй, полагал, что, по крайней
мере в этом случае, он сможет сопровождать меня, ибо тогда ещё не знал,
что выдра далеко не лучший гость в чужом доме, и что такой дом после его
ухода будет выглядеть весьма странно. Мидж соглашался оставаться один в
течение четырёх-пяти часов, но ни в коем случае не больше, тем более если
эти часы приходятся на вечер. А теперь дела мои стали настолько страдать
от такой зависимости, что я был вынужден серьёзно задуматься над этой
проблемой.
   В ноябре мне нужно было отлучиться из Лондона на три дня, чтобы читать
лекции в Мидленде. Это было для Миджа первое и единственное заключение вне
знакомого ему окружения и общества людей. Я договорился поселить его на
эти три дня в ветлечебнице зоопарка, и отвёз его в Риджентс-парк на такси.
Оказавшись в зоосаде, он уверенно пошлёпал вперёд, натянув поводок, и
несмотря на все призывные звуки животных и окружающие его запахи, не
обращал на них никакого внимания. Только когда он проходил мимо вольера,
где были большие хищные птицы, он несколько съёжился и потянул поводок в
другую сторону. Возможно он вспомнил о своих родных болотах, где всю зиму
орлы кружат над водным пространством и где они, должно быть, являются
природным врагом выдр, а может врождённый инстинкт подсказывал ему, что
опасность грозит ему с небес. Я оставил его в клетке, где до него жил
больной бородавочник, и когда за ним закрыли дверцу и он понял, что
остался один, его вопли стали раздирать мне душу. Они слышались мне ещё
долго после того, как я захлопнул ворота ветлечебницы.
   Вечером следующего дня я позвонил с севера и поинтересовался,
успокоился ли он.
   -Даже слишком, -ответили мне, - он практически отгородился от всего
мира той же глубокой комой, в которую впал, когда был заперт в ящик во
время воздушного путешествия. Он отказался принимать пищу, и после того
как изодрал себе в кровь все лапы, пытаясь расковырять металл и бетон,
окружавший его, он завернулся в овчину и ни за что не хотел просыпаться.
Мне посоветовали вернуться как можно скорее, ибо бывали случаи, когда
ручные животные в такой обстановке почти незаметно переходили от такой
комы к смерти.
   Я отправился в Лондон на следующий же день с утра, но был такой плотный
белый туман, что в продолжение первых ста миль я был вынужден двигаться со
скоростью велосипеда. Затем он внезапно рассеялся, и появились чистые
голубые небеса и яркое осеннее солнце. У меня была зверская машина,
переделанная одноместная гоночная "Гранд-при", которая в дни своей
молодости развивала якобы до 160 миль в час, но теперь в ней
прирабатывались новые поршни, которые ей приходилось менять почти так же
часто, как её скромным собратьям заправляться бензином.
   Когда последние сто миль обкатки по спидометру закончились, и в
стремлении добраться до Лондона и до своей чахнущей выдры я стал сожалеть,
что ехал так медленно, что чуть было не утратил свою первую цель. Я вышел
на длинный прямой отрезок пути прямо к северу от Грэнтхэма, и к сожалению,
в пределах видимости не оказалось какой-либо другой машины, которая
побудила бы меня сбавить скорость.
   Раньше я шёл со скоростью около 90 миль в час, теперь же, подумал я,
поеду гораздо быстрее, и на короткое время мне это удалось. Турбонаддув
взревел, стрелки с невероятной быстротой подошли к красным отметкам,
глянув на спидометр я заметил, что стрелка колеблется у отметки 145 миль в
час, а я всё ускорял ход.
   Затем раздался скрежет, кабина наполнилась клубами синего дыма, а в
зеркало я увидел тонкий чёрный след масляной струи, остающейся позади. Я
остановился у какой-то фермы и думал только о том, смогу ли добраться до
Лондона поездом до тех пор, пока персонал ветлечебницы зоосада не уйдёт
домой по окончании рабочего дня. На ферме был телефон, единственный
подходящий поезд отходил из Грэнтхэма через тридцать восемь минут, и я
успел на него в тот момент, когда он уже тронулся.
   Добравшись, наконец, до ветлечебницы, я сначала не увидел Миджа в
клетке.
   Повсюду была разбросана нетронутая дохлая рыба, а в большом корыте вода
была разбрызгана и всё вокруг было мокрым, посреди всего этого валялся в
куче мой овчинный тулуп, но всё вокруг было неподвижно. Я вошёл через
железную решётчатую дверь и позвал его по имени, но ничто даже не
шелохнулось. Я сунул руку в тулуп и почувствовал, что он тёплый и дышит, а
сам залез в рукав до упора. Только когда я просунул туда руку и погладил
его по мордочке, он стал просыпаться, медленно, как бы выходя из транса.
Затем он внезапно выскочил оттуда и стал безумно прыгать от радости, лазая
по мне и забираясь мне под пальто, он всё крутился и вертелся по пустой
клетке и, наконец, задыхаясь, растянулся передо мной на полу.
   За эти два дня он приобрёл тот кислый запах, который бывает в кошачьих
норах, запах мочи. У него был недостойный отрешённый вид, печатью которого
отмечены все затворники. Он потерял чувство собственного достоинства и
нагадил себе в постель, так что его приятно пахнувший мех стал вонять как
у неухоженного хорька. Таких опытов я больше не повторял, но проблема, где
же его оставлять, ещё требовала своего решения.
   Он ещё раз побывал в зоопарке, но на этот раз уже не как затворник. Мне
давно хотелось ясно и четко рассмотреть, что он делает под водой. Для
этого Зоологическое общество разрешило мне соорудить большой стеклянный
аквариум в подсобных помещениях, которые я и снял у них на день. Если бы я
знал, что другой такой возможности больше не будет, я бы договорился о
киносъемке, но в тот раз я лишь попросил Майкла Эйртона сходить со мной и
сделать зарисовки. Вместе с аквариумом мне предоставили нескольких золотых
рыбок, которых Мидж мог бы ловить и потреблять. Мне хотелось, чтобы там
оказалось что-нибудь более дикое по виду, что-то такое, что не наводило бы
на мысль о гостиной, комнатных растениях и любящей заботе старой нянюшки
или же об уютном вегетарианском мире детской комнаты, где только в сказках
природе разрешается иметь острые зубы и когти.
   Миджа, однако, вовсе не трогали эти соображения, и он принялся за их
уничтожение с таким рвением и виртуозностью, что даже за долгие часы
наблюдений за ним сверху, я не ожидал от него такой прыти. Скорость у него
у него была бешеная, дух захватывало от его изящества, он был как бы без
костей, как ртуть, весь жилистый, просто чудо. Я пробовал было сравнивать
его с воздушным гимнастом, с балериной, с птицей или самолётом при высшем
пилотаже, но при всём при том они уступали ему в величии. Это была выдра в
своей стихии, самое замечательное создание природы, которое мне когда-либо
приходилось видеть.
   Как и с игрушками, ему недостаточно было иметь одну рыбу за раз. Поймав
первую, он совал её себе под мышку и, очевидно, не испытывая никаких
неудобств от такой ноши, начинал гоняться, иногда выписывая при этом
весьма замысловатые петли, за другой. А один раз у него было по рыбе под
каждой мышкой, а третью он держал в зубах. По окончании этого
представления, которое обошлось мне что-то около десяти шиллингов в
минуту, я понял, что редко мне доводилось прежде получать такое
зрительское удовольствие за истраченные деньги, и я решил, что заведу для
него в Лондоне свой собственный аквариум.
   Я принялся за свою эмансипацию, помещая объявления в "Сельской жизни",
"Полеводстве" и в "Таймз" о том, чтобы найти временный дом для Миджа, где
его можно было бы оставлять либо на пару дней, либо на несколько месяцев,
смотря по обстоятельствам. На этот несколько нахальный запрос я получил в
общем и целом около сорока ответов и добросовестно рассмотрел все до
единого, но один за другим все предполагаемые опекуны были взвешены и
оказались несостоятельными.
   Лишь немногие из них вообще представляли себе, за что берутся, ещё у
меньшего числа были хоть сколько-нибудь подходящие помещения для этого,
некоторые из них оказались школьниками, которые вызвались, не спросив
разрешения у родителей. И два месяца спустя я оказался ничуть не ближе к
своей цели, чем в день, когда составлял объявление.
   Тогда я стал заводить об этом разговоры с пенсионерами из числа бывших
работников зоопарка, но несколько недель спустя убедился в том, что
пенсионеры хотят оставаться пенсионерами. Тем временем я закончил писать
книгу, над которой тогда работал, и при нормальном положении вещей мне
пора уже было снова пускаться в путешествия. Выхода, казалось, нет. Хоть я
и нашёл временное решение: вернуться в Камусфеарну по весне и писать там
книгу о Мидже,- всё это, очевидно, была лишь тактика проволочек. Тогда я
обратился к своим друзьям в зоологических кругах с отчаянной мольбой:
найти мне любыми путями попечителя для выдры на полную ставку. К тому
времени, как такой человек нашёлся и готов был приступить к обязанностям,
Миджа уже не было в живых.
   То немногое, что мне остаётся рассказать в этой истории, я опишу
вкратце, ибо тот, кто, читая это, разделил со мной хоть немного моих
радостей жизни, должен также разделить и часть моего горя при его кончине.
   Я собирался поехать в Камусфеарну и провести там весну и лето с ним
наедине, там я должен был писать о нем книгу, которую уже задумал. Я
собирался уехать из Лондона в начале апреля, но мне нужно было хоть на
полмесяца освободиться от его постоянных покушений на моё время, и я
договорился, что он поедет в Шотландию раньше меня на попечении одного
друга. Я упаковал его "багаж", плетёную корзину, содержимое которой
становилось всё более и более изысканным: запасная сбруя, поводки, банки с
нешлифованным рисом, масло из печени трески, игрушки, частью разломанные,
но всё ещё любимые, и отправился с ним в нанятой машине со своей квартиры
на юстонский вокзал. Это был большой "Хамбер" с широкой полкой между
спинкой заднего сиденья и задним стеклом. И вот я вспоминаю с ясностью,
которая до сих пор отзывается болью, как он растянулся на спине и вертел в
лапах мою авторучку или же прижимал её одной лапой к своему широкому
блестящему пузу. Я обратил внимание своего попутчика на богатый лоск его
меха, отражавшего неоновый свет. Он был в самом своём прирученном виде.
   На вокзале он очень уверенно потянул за поводок мимо удивлённой публики
на платформе вплоть до самого спального вагона, где немедленно направился
к умывальной раковине и расположил своё пластичное тело в её контурах. Он
поднял левую лапу и слегка потрогал кран. Больше я его не видел.
   В течение последующих десяти дней я получал письма, где говорилось о
восторге Миджа от своей вновь обретённой свободы, о рыбах, которых он
поймал в речке и море, о том как он приходил очень усталый и сворачивался
калачиком у огня, о тревожных часах его отлучек, о том, что, наконец,
принято решение, что ему будет лучше без уздечки, которая, несмотря на все
ухищрения и опыты, потраченные на её конструкцию, всё- таки могла
зацепиться за какое-нибудь подводное препятствие и утопить его.
   16 апреля я упаковал свой собственный багаж, и на следующий день должен
был быть в Камусфеарне, когда мне позвонил управляющий усадьбой, куда
входила и Камусфеарна. Он сказал мне, что прошёл слух, что в деревне милях
в четырёх к северу от Камусфеарны убили выдру, а Мидж пропал. Однако было
определённое противоречие: говорят, что убитая выдра была такой тощей и
облезлой, что убийца даже не посчитал нужным сохранить шкурку. Подробных
сведений не было.
   Их так и нет по сей день, нет приличного конца, нет опознания тела, нет
символических похорон у подножья рябинового дерева, нет человеческой
доброты к тем, кто любил его и потратил целый день на его поиски, а дверь
дома была открытой настежь всю ночь.
   Я приехал в ту деревню на следующий день после обеда. Ещё на станции
мне рассказывали противоречивые истории, на лодке, пока меня везли в
деревню, и на пристани в той деревне. Кое-кто говорил, что убили очень
старую выдру, а Мидж вернулся цел и невредим, другие говорили, что Миджа
видели в селении в нескольких милях к югу от Камусфеарны. Я им не поверил,
я уже знал, что Мидж погиб, но меня влекло неодолимое желание узнать, как
и кем он был убит.
   В деревне мне рассказали, что один дорожный рабочий ехал на своём
грузовике мимо церкви, там он увидел выдру на дороге, граничившей с морем,
и убил её. Шкурка была частично облезлая, и он её не сохранил.
   Я выяснил, где живёт тот человек, и поехал туда мили за четыре в глубь
побережья, чтобы увидеться с его семьёй. Я прибыл туда тайком, так как
надеялся найти шкурку Миджа, прибитую гвоздями и сохнущую где-нибудь в
окрестностях дома, чего бы мне не позволили увидеть, если бы я сначала
стал спрашивать. Для меня это значило бы столько же, как найти скальп
друга-человека, но мне всё-таки нужно было узнать.
   В той семье мне сказали, что ничего не знают. Шкурка, говорили они,
была такая невзрачная, что убивший выдру Большой Ангус, выбросил её ещё до
того, как вернулся домой. Нет, они не знают, где. Большого Ангуса сейчас
нет дома, он приедет попозже на мотоцикле, если я останусь в деревне, то
может, и встречусь с ним.
   Я дождался. Мотоцикл, наконец, приехал. Да, это правда, он убил вчера
выдру, но также верно и то, что шкурка была наполовину облезлая, и он не
посчитал нужным её сохранить. Разговаривал он со мной вежливо и весьма
открыто.
   Я попросил его показать мне, где же это случилось. Мы прошли с ним
метров двести назад к крутому повороту, где небольшая церквушка с погостом
стояла между дорогой и морем. Он ехал по дороге на грузовике, а выдра была
вон там, прямо над дорогой в канаве. Он остановил грузовик. Теперь мне
стало всё предельно ясно.
   - Как же вы убили её? - спросил я. - Палкой?
   - Нет, майор, - ответил он, - у меня в кузове машины была колотушка.
   Он полагал, что дикая выдра будет ждать его на дороге, пока он будет
ходить за орудием её смерти. Он настаивал на своей версии, по его словам,
выдра, которую он убил, не могла быть моей.
   - Она была старая и очень худая, - снова и снова повторял он. - Я
бросил тушку в речку, а точно не помню где.
   Его очень хорошо проконсультировали, и они очень хорошо отрепетировали
все ответы, как я узнал об этом гораздо позже, когда он со страху стал
спрашивать, как ему быть. Храбрый убийца, за ложь и обман я готов был
убить его на месте с таким же легкомыслием, с каким он уничтожил создание,
которое я привёз за столько тысяч миль, убил его быстро и предательски,
когда Мидж вовсе и не ожидал этого, он и не подумал даже, что наказание за
это будет как за преступление.
   А я по глупости взывал к тем чувствам, которых у него не было. Я умолял
его рассказать мне всё, пытался дать ему понять, каково мне будет жить в
Камусфеарне и изо дня в день ждать его возвращения, в которое я уже не
верил. А он всё стоял на своём.
   Позднее я узнал об этом от одного более гуманного человека.
   - Не могу видеть, как вас обманывают, - сказал он. - Это просто даже
неприлично, а правда такова. Я видел тушку зверька на грузовике, когда тот
остановился в деревне. Ни волоска на ней не было попорчено, кроме как на
голове, которая была проломлена. Если он до того и не знал, что она ваша,
то потом уж точно узнал, так как я сказал ему: "Если ты посчитал, что это
дикая выдра, то тебе надо лечиться. Неужели ты думаешь, что дикая выдра
стала бы дожидаться, пока ты будешь её убивать ясным белым днём?"
   Он просто-напросто лжёт вам, а я только представил себе, как вы будете
искать и звать вашего зверька у ручья и кромки прибоя каждый день, и
просто не смог стерпеть, - ведь он давно уже погиб.
   По кусочкам я собрал всю историю. Последние несколько дней Мидж бродил
по округе как неприкаянный. И хотя всегда возвращался домой ночевать, он,
должно быть, заходил довольно далеко, так как однажды забрёл в избушку в
восьми милях к югу по побережью. Там его узнали и не причинили никакого
вреда, а на следующий день он отправился на север, где его и убили. Чуть
раньше его узнали и там, кто-то заметил выдру у себя в птичнике, побежал
было за ружьём, а затем обратил внимание, с каким безразличием выдра
относилась к курам и сделал правильный вывод. Мидж уже шёл домой, когда
встретился с Большим Ангусом, а ведь его никто не учил тому, чтобы бояться
или не доверять человеку. Хочу думать, что его убили быстро, но жаль, что
ему не удалось показать свои зубы убийце.
   В тот вечер, как я уехал из Лондона, он прожил со мной ровно год и один
день.
    
  
 Глава 11  
  
 Я очень тосковал по Миджу, так сильно, что только год спустя заставил
себя вернуться в Камусфеарну. Я горевал по своему павшему воробышку, он
так полно занимал собой этот пейзаж, настолько освоился в каждом ярде
кольца светлой воды, который я так любил, что после его ухода оттуда, он
казался мне пустым и никчёмным. Впервые все знакомые вещи, которые
приносили мне радость, теперь представлялись мне фоном сцены, на которой
не было артиста. Когда я узнал, что он погиб, то не остался там, а сразу
же вернулся на Сицилию и занялся работой, которую задолго до этого мне
пришлось прервать. По мере того, как медленно тянулись летние месяцы под
палящим солнцем, тот год, что я провёл в обществе выдры, и даже сама
Камусфеарна, иногда казались мне просто сном. Я не мог не признаться
самому себе, как сильно повлияла на меня смерть этого дикого зверька, и в
то же время внутренний голос ставил под сомнение правомерность, возможно,
моральное соответствие такого отношения перед лицом человеческих
несчастий, окружавших меня. Подобно моим занятиям на острове Соэй, этот
год теперь представлялся мне лишь эпизодом жизни, четко очерченным в
начале и конце, у которого не может быть продолжения, но как и в тот раз я
оказался не прав. С Сицилии я вернулся осенью и переехал в район Челси,
отчасти, должен признаться, потому, что все те приспособления для выдры,
которыми изобиловала квартира, постоянно и навязчиво напоминали мне о том,
что я не смог сохранить жизнь животному, которому уделял столько внимания.
Но я так привык к постоянному присутствию животного в доме, что, когда
однажды у Хэрродза увидел лемура с хвостом колечками, который ещё недавно
был собственностью Сирила Конноли, меня не остановила от легкомысленного
поступка даже цена в семьдесят пять фунтов стерлингов. Кико, так её звали,
стала жить у меня в новой квартире. Кико была прекрасным животным,
значительно больше по величине крупной кошки, это было создание высшего
класса с мягким голубовато-серым мехом, с лисьей черно-белой мордочкой,
большим пушистым хвостом с перемежающимися черными и белыми кольцами,
золотыми глазками, обезьяньими лапками с прямыми, острыми как иголки,
когтями и с повадками, которые были антисанитарны и неприличны. Большую
часть времени у неё почти постоянно была течка, однако внешне это
проявлялось не столько в горячности, сколько во влажности. К тому же у неё
был такой сильный психоз, что она годилась в ручные животные так же, как
попавший в неволю леопард. В течение девятисот девяносто девяти минут из
каждой тысячи она была такой ласковой и нежной, что только ребёнок мог
такое пожелать, а в оставшуюся минуту она превращалась в убийцу,
нападающего безо всякого предупреждения и повода, и всегда при этом сзади.
Её техника нанесения тяжких телесных повреждений заключалась в том, что
она спрыгивала с какого-либо высокого шкафа на плечи, - а она легко
прыгала метров на шесть, - и начинала выцарапывать глаза своими острыми
когтями. Какова бы ни была первоначальная травма, вызывающая такое жуткое
предательство, полагаю, что она каким-то образом была связана с окнами.
   Каждое из её нападений произошло тогда, когда я стоял у окна и по той
или иной причине трогал его. А во время третьего и последнего безобразного
случая я разговаривал через окно с кем-то, кто находился на тротуаре под
окном.
   Мне, пожалуй, повезло, что Кико меня не убила, ибо я слишком долго не
обращал внимания на признаки опасности. До того я считал, что порванное
веко у меня- это случайность, полагая, что она просто потеряла равновесие
и хваталась лапами непреднамеренно. В следующий раз я закрыл глаза руками,
и в результате у меня теперь такие травмы, которые никогда не пройдут, так
как зубы у неё - просто какой-то режущий инструмент с острыми как бритва
краями. Я и на этот раз простил её, рассудив, что она приняла мои движения
за признаки нападения. В следующий раз я закрыл лицо локтями, а не руками,
Кико потеряла равновесие и упала на пол.
   Мне показалось, что она сердито бросается мне на ноги, но практически
ничего не почувствовал, и только позже я чуть ли не с ужасом заметил, что
стою в большой, всё время расширяющейся луже крови. Я знал, что ничего,
кроме артерии не может вызвать такое невероятное кровотечение. Кое-как я
выбрался из комнаты и бросился в ванную, оставляя за собой кровавый след,
какой можно увидеть лишь на бойне.
   Там я выяснил, что большеберцовая артерия торчит у меня из лодыжки как
окурок, а кровь фонтанирует оттуда чуть ли не на полметра. Я намочил
платок и попытался наложить жгут, но тут же совсем позабыл, какое место
надо зажимать. Через несколько минут бесплодных попыток я прикинул, что
потерял уже почти литр крови и потратил ещё несколько секунд, пытаясь
высчитать, как скоро потеряю сознание, так как уже почувствовал в теле
слабость и меня стало покачивать. Я посчитал, что при такой потере крови у
меня остаётся что-то около пяти минут, и стал искать какую-нибудь тесёмку,
чтобы перевязать артерию, как вдруг у меня перед глазами отчётливо
возникла большая схема, где венозная система была обозначена красным
цветом, а артериальная- синим. Большеберцовая артерия, конечно же, выходит
на поверхность только в паху. Я наложил турникет и, закурив сигарету, стал
размышлять о Кико. Психоанализ лемура, как я понял, вызовет непреодолимые
проблемы. Так что теперь она находится в просторной клетке с тремя другими
такими же лемурами в честерском зоопарке. Она всё ещё принадлежит мне, я
как-то всё надеялся, что у неё появится потомство, и я смогу воспитывать
её детёныша, не травмированного прежде. Но теперь считаю, что, хоть у
лемуров и есть общий предок с человеком, выбирать их себе в друзья надо
так же тщательно, как и людей.
   После Кико у меня был Буш-Бейби, который, кроме вводящего всех в
заблуждение леденящего кровь крика, раздававшегося по ночам в сонных
каменных джунглях Челси, отличался лишь тем, что был страшно скучен. Его
любимые занятия, к тому же, проходили в уединении, и от них приходилось
краснеть. Позднее, когда он переехал к менее привередливым хозяевам, мне
предложили ещё одного с весьма любопытным, но и очень подходящим именем
"Хичкок". Хоть его так назвали по фамилии бывших владельцев, напоминание
было весьма красноречивым, и я отказался.
 
   Я не стал пробовать других животных, так как, во всяком случае, ни у
кого из этих существ не было ничего общего с Камусфеарной. Вместо этого я
приобрёл себе чертову дюжину маленьких блестящих тропических птичек,
которые свободно летали у меня по гостиной. Они оказались гораздо более
чистоплотными и менее опасными, чем Кико.
   Если Камусфеарне явно не хватало одного очевидного признака
романтичности, так это захоронённого сокровища, не символического клада, а
настоящих сверкающих монет в тайнике. Теперь же, к сожалению, во время
моего отсутствия и эта мечта сбылась. Двое лесных рабочих, копавших канаву
на склоне за домом, наткнулись на небольшой клад монет, то ли спрятанный,
то ли брошенный кем-то вместе с остатками шкуры, в которую они были
когда-то завёрнуты. Большей частью это были монеты ХVI века: Марии Тюдор,
Филиппа и Мэри, Елизаветы и Якова I, а одна, самая большая, была талером
Фридриха Ульриха, герцога браунсвикского и люнебургского.
   То были, вероятно, сбережения какого-либо рыцаря или наёмника, который
подобно многим шотландцам, предоставил свой меч и храбрость в услужение
иностранным военачальникам. Клад, если только это был клад, а не просто
поспешно припрятанный мешочек, когда враг уже был рядом, должно быть, так
и остался его собственной тайной. И погиб ли он в битве за какую-либо
дальнюю землю или в жестокой, зверской стычке клановой войны- неизвестно,
но так или иначе сокровище оставалось нетронутым в течение более трёх
веков.
   Ранней весной следующего года я снова решил вернуться в Камусфеарну.
Там-то, в холодную, ясную погоду на фоне сияющего пейзажа, который давно
уже стал мне родным, я снова ощутил отголоски той пустоты, которую
испытал, когда убили Миджа. Вначале смутно, затем ясно и отчетливо
возникла мысль о том, что это место несовершенно без выдры, что у Миджа
должен быть преемник, что, в конце концов, в Камусфеарне всегда должна
быть выдра до тех пор, пока я живу в этом доме.
   Приняв, наконец, решение, я обратил всё своё внимание на эту цель. Так
как у меня в памяти ещё были свежи воспоминания о рабской зависимости от
Миджа, я сначала написал своим друзьям в зоологических кругах, которые
раньше предлагали мне смотрителя для выдры, а затем стал систематически
осматривать все закоулки побережья вверх и вниз от Камусфеарны. Одна гряда
островков, уходящих в залив от Камусфеарны, называется островом выдр, и на
них есть нагромождение больших валунов, образующих целую систему низких
пещер, где часто бывают выдры. Ещё до того, как я увлёкся выдрами, я видел
там выводок щенков. Однако теперь, хотя некоторые из внутренних палат были
приведены в порядок, и там даже были свежие постели, не было никаких
признаков молодняка, а общественным отхожим местом пользовались очень
мало. У каждой норы выдр есть такое отхожее место, а экскремент (который
называется "помётом" и не имеет противного запаха, так как состоит целиком
из перемолотых рыбьих костей, или же как в случае с выдрами, живущими на
побережье, из остатков скорлупы крабов) нередко образует пирамидальную
горку. Я, помнится, видел на самой вершине её, в то лето, когда на острове
выдр были детёныши, малюсенькую горошину помёта, отложить которую
крошечному щенку удалось, должно быть, лишь совершив неимоверный
акробатический трюк.
   Одну за другой я обошёл все известные мне норы, но по-видимому, выдры
не размножались тогда в районе Камусфеарны. Я вовсе не отчаялся найти себе
щенка в этой местности, так как у выдр не бывает определённого "сезона
деторождения" и щенков находили практически в любое время года, но в
качестве запасного варианта я написал Роберту Энгорли в Басру и попросил
его договориться с болотными арабами, чтобы они достали мне ещё одну выдру
породы Миджа.
   В ответ на запрос Энгорли болотные арабы принесли ему несколько щенков
подряд, три из которых были Lutrogale perspicillata maxwelli, но все они
померли в первые же несколько дней. Это он в конце концов объяснил тем,
что в течение нескольких дней до этого с ними обращались небрежно и
неумело, а теперь заявил, что не возьмёт щенка, который пробыл в неволе
более двенадцати часов. В результате, следующий щенок выжил, и в конце
июня он написал мне, что можно заняться организацией его перевозки в
Англию тогда, как мне только захочется.
   Это была не максвеллова выдра, но он лично считает, что она принадлежит
ещё к одному неизученному виду. Она жила в доме, и была так же дружелюбна
и игрива, как любая собачка.
   Теперь, будучи в уверенности, что у Миджа будет преемник, я начал
тщательно готовиться к его приему и решил полностью воспользоваться с
трудом приобретённым опытом. Мои давнишние запросы о попечителе выдры,
наконец, принесли плоды, и теперь я мог нанять Джимми Уатта, выпускника
школы, который хоть и не имел опыта общения с выдрами, очень хорошо
чувствовал живую природу и хотел работать с этими зверьками. В Лондоне я
построил большой стеклянный аквариум в саду. Я договорился, чтобы
отправить выдру самолётом из Басры в Лондон в четверг, 10-го июля, но
отделка аквариума в предыдущий понедельник ещё не была закончена, и я дал
телеграмму Энгорли, попросив его отложить отправку до следующего рейса во
вторник, 15-го.
   В понедельник, 14-го июля, по Ираку прокатилась революция, и во вторник
на улицах Багдада уже играли в футбол головой наследного принца. О Роберте
Энгорли, который по роду своей службы в качестве главного егеря считался
одним из личного окружения тирана, я больше с тех пор ничего не слыхал.
   Один случай выделяется тем золотым среднеземноморским летом в
Камусфеарне, летом, которое было испорчено только моим собственным
вакуумом разочарования, моими лисичками, испортившими виноградник и
лишившими мой любимый пейзаж присущего ему оптимизма.
   Это было зрелище такого великолепия и грандиозности, которое, пожалуй,
должно было подавить во мне это наваждение, как никчёмное желание завести
у себя дома какой-то особый вид дикого животного. Я частенько и раньше
видел как северное сияние, aurora borealis, мерцает и подрагивает в тихом
ночном небе над горами, но никогда, до этой ночи, так и не понимал его
грозного величия, не испытывал чувства полного отрицания, которое оно
наводит.
   Текс Геддес, который работал со мной гарпунёром на акульем промысле,
приехал ко мне в гости с острова Соэй, который он купил, когда промысел
закрылся. Он оставил свой баркас на якоре в заливе перед домом, и мы так
разговорились, что только поздней ночью он вспомнил о времени. Занавески
были опущены и горели лампы, так что мы и понятия не имели о том, что во
внешнем мире происходит нечто необычное. Текс вышел в дверь раньше меня, а
я всё ещё был в доме, когда раздался его голос: "Господи Иисусе Христе! Да
ведь это просто конец света, они пытаются сбить луну спутниками или что-то
в этом роде!"
   Я посмотрел на небо через его плечо. Оно действительно светилось как в
жуткий судный день. Мы стояли как бы под громадным коническим шатром на
арене, возможно, космического цирка, где в бесконечной высоте над головой
многоцветный купол света висел как бы подвешенный в одной точке. Или в
громадном увеличении вид знакомый нам по войне, когда стоишь в центре
круга, а по всему его периметру прожекторы направлены на один самолёт. Но
теперь эти лучи были в несколько миль шириной, наливаясь красным и
пурпурным, зелёным и синим, пелена льда и огня, которая двигалась и
сливалась с жутким, но далёким великолепием.
   То тут, то там лучи прерывались и раскалывались как щепки при колке
дров, но они всё время вздымались вверх к центральной точке и соединялись
в медном, тускло сияющем кольце света. Пока мы смотрели, цвета стали
меняться и смещаться, теперь вся северная часть неба стала багровой, а на
западе оно приобрело холодное великолепие ледовой зелени. Изо всех
природных явлений, которые мне доводилось видеть, это было одновременно и
самое прекрасное и самое жуткое; оно пробудило во мне какой-то древний
природный анимизм, так что я готов был пасть ниц, молиться и умолять о
прощении.
   По осени я предпринял ещё одну попытку приобрести себе выдру, но теперь
надежды на это у меня стало уже меньше. Один приятель договорился о том,
чтобы через лондонского посредника достать двух индийских выдр без когтей,
одну себе, другую- мне. Говорили, что они молодые и ручные, девочка и
мальчик.
   Они должны были прибыть в лондонский аэропорт около часу ночи, а мы так
беспокоились об их благополучии, что оба пришли их встречать. Однако, мы
не нашли их следов, и подумав, что их направили посреднику, для которого
это были живые деньги, отправились спать. Как только начался рабочий день,
мы позвонили посреднику, и нам сказали, что выдры прибыли и что можно их
забрать в любое время после двух часов. Мы прибыли туда, больше от
нетерпения, чем по подозрению, в половине второго. Ящик всё ещё был
закрыт, как он и простоял с ночи. Оба обитателя его были слабыми,
дрожащими, перепачканными своим помётом и мочой, и еле держались на ногах.
Они померли поутру на следующий день, моя в ветлечебнице зоопарка, а моего
приятеля- на коленях у его жены, она бодрствовала всю ночь, пытаясь
выняньчить это жалкое бедное создание.
   И вот именно такие люди, которым отвратительны такие случаи, конечно
же, своим участием и сохраняют тошнотворный рынок живыми зверями, и после
этого я решил, что больше не буду даже пытаться импортировать выдр по
обычным каналам.
   Такие неудачи сами по себе могли обескуражить человека и менее
решительного чем я, но впереди был ещё один случай, который казался
гораздо более заманчивым, чем все предыдущие, так как на этот раз все
преграды были уже как бы позади. Один ветеринар из Сингапура доставил в
английский зоопарк прирученную, жившую в доме выдру. Эта новость мгновенно
дошла до меня, и я сразу же предложил обменять на неё Кико, которая стоила
на рынке раза в четыре больше выдры. Мое предложение было принято в
письменном виде, и я отправился из Камусфеарны на юг, чтобы забрать свою
покупку. За те сутки, пока я добирался туда, один из моих приятелей,
ничего не зная о сделке, попытался раздобыть эту выдру для меня, и с этой
целью связался с бывшим владельцем, который в то время был в краткосрочном
отпуске на севере Англии. По каким-то причинам этот господин настаивал,
чтобы зверёк оставался за решёткой (и кстати, чтобы воду ему давали только
для питья), и вот, в результате возникших разногласий и достойной
сожаления робости служащих зоопарка, он остался там и по сей день.
   После третьего провала я принял решение вырастить щенка в Шотландии, и
с этой целью вернулся в Камусфеарну весной 1959 года, чтобы остаться там
на продолжительное время.
   Я пробыл там не больше недели, когда произошёл самый странный эпизод в
саге моих усилий по замене Миджбила, такое из ряда вон выходящее
совпадение, которое настолько попахивает выдумкой, что, если бы не было
свидетелей или если бы оно случилось в другой стране, я даже, пожалуй, и
не стал бы писать об этом.
   19 апреля я поехал на машине на станцию за тридцать с лишним миль,
чтобы встретить гостя, который вложил много труда в благоустройство
Камусфеарны и за множество приездов сюда изготовил значительную часть
мебели здесь, и который вместе со мной наблюдал, как из голых стен дом
превращается в хозяйство. Я приехал в ту деревню пораньше, чтобы сделать
кое-какие покупки, и затем зашёл в гостиницу пообедать. Это была большая и
исключительно шикарная гостиница, в которой селятся наиболее зажиточные
слои туристов. Летом здесь довольно шумно от "Кадиллаков" и заокеанского
акцента. Теперь же она была полупустая, и разговорившись с носильщиком, я
выяснил, что у нас много общих знакомых. Он помнил мой охотничий корабль
"Морской леопард", мы с удовольствием вспоминали о капитане Робертсоне с
островного парохода "Лохмор", которого за голос, обладавший почти
сверхзвуковыми тонами, называли "пискуном".
   Мы обменялись историями о "Пискуне", и выяснилось, что я знаю такую,
которой он не слыхал. Она произошла ещё в годы войны, "Пискун" шёл на
север с Барра в плотном белом тумане, а среди пассажиров у него был один
адмирал, который проводил свой отпуск на Гебридах. Выглядывая со шлюпочной
палубы в обволакивающий всё белый экран, адмирал вдруг посчитал, что
корабль идёт курсом на минное поле, и по мере того, как тянулись минуты, а
"Лохмор" неуклонно шёл вперёд, опасения у него усиливались всё больше и
больше. В конце концов он настолько встревожился, что решил оттаскать за
бороду капитана на мостике. Они не были знакомы, и "Пискун" понятия не
имел, что на борту у него высокопоставленный морской чин. Уставившись
вперёд стеклянным взглядом своих очень выпуклых голубых глаз он вероятно
мечтал об удачных сделках с твидовой тканью без купонов в конечном пункте
своего рейса и рассердился, увидев рядом с собой плотного человечка в
плаще и шляпе котелком. "Пискун" был по натуре вспыльчивым человеком и тут
взорвался:
   - Вон с моего мостика, бродяга! - завопил он голосом сердитой наседки.
   Адмирал вспомнил, что он в штатской одежде, извинился и представился.
"Пискун", хоть по природе не очень-то тушевался, проникся к нему уважением.
   - Адмирал? Вот как! И чем же могу быть вам полезен, адмирал?
   - Ну, капитан Робертсон, не могли бы вы сделать любезность и указать
мне наше местонахождение?
   - Местонахождение? А, да мы где-то здесь рядом или около того.
   Да нет, капитан, я имею в виду наше положение на карте.
   - Какая карта? - взвизгнул Пискун. -Да я сорок лет карты в глаза не
видал.
   Адмирал всё-таки настаивал на своём.
   - А, ну хорошо, адмирал, если уж вам так хочется поглядеть на карту, то
пойдёмте ко мне в каюту, хлопнем по "маленькой" и тогда посмотрим, что
можно будет сделать для вас.
   Они спустились в капитанскую каюту, и после "маленькой" Пискун стал
рыться в ящике для карт. Там были карты Индийского океана и Китайского
моря, карты морей Северного Ледовитого океана и Карибского моря, карты
Ламанша и пролива Скагеррак. Наконец, на самом дне ящика он обнаружил
карту Минча. Он расстелил её на столе, поправил очки и, поразмыслив, ткнул
свой толстый палец в карту в нескольких милях к северу от Эриская.
   - Вот, адмирал, мы вот здесь, а вот наш курс на север.
   Адмирал грозно посмотрел на россыпь черных точек прямо по курсу корабля
и бесцветным голосом спросил: " А это что?"
   Пискун глянул туда.
   - Вот эти чёрные точечки? Ну, если это скалы, то мы наверняка напоремся
на них, но если это то, что думаю я, то есть мушиные следы, то мы идём
совершенно верно!
 
   Я отвлёкся, чтобы рассказать всю историю целиком, отчасти потому, что
не мог удержаться, и частью оттого, что все эти воспоминания и разговоры с
носильщиком непосредственно связаны с тем, что как во сне произошло пару
часов спустя. Если бы за те несколько минут мы не обрели столько общих
друзей и воспоминаний, то эти чрезвычайные события так и не произошли бы.
   Я встретил своего гостя на платформе вокзала, и мы вернулись в
гостиницу за тем, что Пискун называл "маленькой", прежде чем отправиться в
Камусфеарну. Мы сидели на солнечной веранде, обращённой к морю, но были в
глубине её, довольно далеко от окна, так что нам не видно было гравийной
дорожки вдоль дома. Вдруг из зала к нам выбежал носильщик.
   - Г-н Максвелл! - позвал он. - Подойдите быстренько сюда и скажите мне,
что это за странный зверь здесь на улице, быстро!
   Я непредвзято отношусь к теме так называемой телепатии и в общем к
парапсихологическому восприятию. У меня была пара любопытных случаев, но
ни разу не возникало такой внезапной и ошеломляющей уверенности в том, что
я сейчас увижу. То ли эта уверенность сама передалась от меня гостю, то ли
у него самого вдруг проявилось ясновидение, но он тоже сразу понял, что
там находится за дверью.
   Четверо человек шли мимо гостиницы, направляясь к машине, стоявшей у
пирса. У их ног перекатывалась большая гладкая выдра такого вида, какого
мне раньше не приходилось видеть, с головой серебристого цвета и
снежно-белой грудью и шеей.
   Во мне вспыхнуло чувство нереальности, как будто бы я вижу всё это во
сне.
   Я бросился к этим людям и стал нечленораздельно бормотать о Миджбиле, о
том, как его убили и сколько раз мои попытки найти ему преемника срывались
в последний момент. Я должно быть говорил очень долго, потому что то, что
они сказали мне в ответ, как-то не сразу дошло до меня, а когда всё-таки
дошло, то чувство нереальности довело меня почти до головокружения.
   "... ей всего восемь месяцев от роду, она всегда была свободна,
приучена к дому, приходит и уходит, когда хочет... я сама вырастила её,
кормила из соски. Через полтора месяца нам надо возвращаться в Западную
Африку, так что мы предполагали либо отдать её в зоопарк, либо
ничего...Что нам остаётся делать? Она всем нравится, но когда дело доходит
до того, чтобы действительно взять её к себе, то все сразу как-то
тушуются... Бедная Эдаль, у меня просто сердце кровью обливается...
   Теперь мы уже сидели на ступеньках гостиницы, а выдра тыкалась носом
мне в затылок, - я хорошо помню это колкое прикосновение жестких усов и
мягкого меха на мордочке.
   К тому времени до меня дошло, о чём говорили её хозяева, доктор
Малкольм Макдональд и его жена из Торридона. Их группа разделилась надвое.
Выяснилось, что они оказались в этой деревне потому, что подвезли сюда
двух девушек, иностранных туристок. А я же здесь появился оттого, что надо
было встретить гостя, и сошлись мы с Макдональдами только потому, что пару
часов назад я познакомился с носильщиком гостиницы и обменялся с ним
воспоминаниями о "Пискуне" Робертсоне. Я сидел достаточно далеко от окна и
сам не увидел бы эту выдру. Если бы он не позвал меня, они прошли бы мимо
гостиницы и уехали бы к себе домой в Торридон. А я бы через десять минут
закончил свою выпивку и уехал бы в Камусфеарну.
   Десять дней спустя Эдаль стала моей, и снова в Камусфеарне появилась
выдра, которая играла в ручье и спала у камина.
    
  
 Глава 12  
  
 Малкольм Макдональд изложил мне обстоятельства жизни Эдаль до нашей
встречи и ту цепь событий, которая с его стороны привела к нашей в высшей
степени странной встрече, встрече единственного человека на Британских
островах, который отчаянно искал, куда бы пристроить ручную выдру, с
единственным человеком, который с таким же отчаянием хотел обрести выдру.
   "Она появилась у нас 23 августа 1958 года. До этого мы с женой Паулой
около года жили на каучуковой плантации в районе дельты Нигера в Западной
Африке. Ближайшим к нам городом был Сапеле в двух милях за рекой Бенин. Мы
жили в старом, похожем на сарай доме, построенном полвека тому назад. Он
стоял на участке, который поколения плантаторов усадили в изобилии
цветущим кустарником и фруктовыми деревьями. Там водились различные
зверьки и животные, и в их компании нам было совсем не скучно.
   В то утро Паула поехала в Сапеле за покупками и вернулась с реки как
некогда дочь фараона с небольшим свёртком в руках.
   - Ты только посмотри, что у меня есть!
   Сверток раскрылся и оттуда появилась пухлая широкая серебристая
мордочка с жесткими прозрачными усами. Два мутных глаза с трудом
раскрылись.
   Мы зачарованно смотрели на неё и гладили её шелковистый мех. Под
забавной плоской мордочкой появился маленький розовый ротик с новенькими
остренькими зубками. Он издал на удивление громкое требование покормиться.
Пока Паула бросилась искать бутылочку с соской, молоко и кипячёную воду, я
пытался успокоить найдёныша.
   Подошла Присцилла и молча, спокойно и удивлённо стала смотреть.
Присцилла - это полуэльзасская собака. О составе примеси второй половины
можно было только гадать. Ей было около года. Вскоре после нашего приезда
в Сапеле она появилась бог знает откуда, колченогий, с отвислым пузом,
ужасно некрасивый и очень больной щенок. Мы взяли её к себе, она
поправилась и осталась у нас, превратившись в прекрасное животное, верного
друга и, естественно, сторожевую собаку.
   Так вот Присцилла взяла на себя очень важную функцию, которая, пожалуй,
оказалась решающей в том, что детёныш выжил. Откликнувшись на отчаянный
зов этого маленького существа о помощи, она осторожно но твёрдо, с
несколько официальным видом развернула тряпку и стала лизать ей одно
место. В награду за это она получила громкий взрыв дурного воздуха и целый
поток фекалий. Щенок стал визжать слабее, хоть и продолжал скулить до
конца кормления, а Присцилла сидела рядом с довольным видом.
   Разочарование - вот участь, которая слишком часто постигает тех людей,
которые берутся воспитывать совсем молодых зверят. И очень часто это
бывает из-за отсутствия той самой материнской заботы, которую так любезно
проявила Присцилла.
   Если же рядом не окажется подобной собаки, то дело можно поправить
осторожным массажем влажным пальцем.
   В своё время подоспела соска. Паула взяла выдру на руки и предложила ей
еду. Как только она почувствовала молоко, стала жадно сосать, но очень
скоро насытилась, выпив немногим больше унции, и удовлетворившись, крепко
заснула.
   Пока она спала, мы обдумали сложившееся положение. Когда Паула уже
заканчивала свои покупки в Сапеле, она обратила внимание на нескольких
африканцев, окруживших одного из своих, державшего в руках коробку, в
которой, как ей вначале показалось, была пара очень молоденьких щенков.
Разговор вызвал у неё интерес.
   - Что это за животина? - спросил один из них.
   - Нутрия, - ответил второй.
   - Вовсе нет, - сказал третий. - Это кролик.
   (Кроликами там зовут один из видов больших крыс). А четвёртый очень
энергично возразил:
   - Ничего подобного.
   Паулу разобрало любопытство, и она подошла, чтобы посмотреть самой. В
то же самое время туда подошёл какой-то старик-африканец.
   - Это водяная собака, - изрёк он, и на том спор закончился.
   Выяснилось, что два молодых рыбака наткнулись на берегу реки на нору и
услышали, что внутри визжат щенки. Щенков они вытащили, и уж конечно же,
если бы те были достаточно большими, чтобы проявить хоть каплю
враждебности, их прикончили бы на месте. Однако, они оказались безобидными
и настолько маленькими, что о "мясе"
   там и помышлять было нечего, и их принесли в Сапеле. Там хорошо
известно, что некоторые европейцы иногда "с ума сходят по зверькам" и
отваливают сумасшедшие деньги за никчёмных животных, особенно если те
маленькие и наверняка погибнут, если их бросить.
   Щенков было два: самец и самочка. Самочка была побольше и посветлее
самца. На вид она была несколько крепче и поразвитее, глаза у неё уже
начали раскрываться.
   Оба щенка были серебристо-серого цвета, голова посветлее, у них была
кремово-белая шея и "манишка". На каждой стороне белое резко граничило с
серым по линии, идущей от угла скулы к плечу. Хвостики были не толще
карандаша.
   После долгих переговоров Паула приобрела себе самочку за единственный
фунт стерлингов, который у неё оставался, и добилась обещания, что если
второго щенка вскорости не продадут европейцу, то чтобы его принесли к нам
домой. Второго щенка и в самом деле купил один любитель-коллекционер
животных, который несколько недель спустя отвёз всю свою коллекцию в один
из зоопарков Англии и очень гордился ею. Тот щенок, однако, позднее умер
от кровоизлияния в мозг.
   И вот нам предстояло выращивать выдру. А о выдрах мы практически ничего
не знали. Они редко встречаются в Западной Африке, так как убежищ у них
много, и гуляют они большей частью ночью. Нам, однако, посчастливилось
увидеть пару камерунских выдр. Мы тогда были на одной пальмовой плантации
в южной части Британского Камеруна, и однажды вечером стояли на высоком
мысу удалённого участка плантации. Под нами слева была большая река в
половодье. На дальнем её берегу рос густой чёрный лес, простиравшийся
бесконечно далеко на много-много миль до самого сердца Африки. Прямо под
нами из водопада с правой стороны низвергался чистый поток воды и, минуя
несколько омутов, вливался в реку.
   Начинались короткие тропические сумерки.
   Среди камней под водопадом играли две коричневые фигурки на таком
расстоянии, что отчётливо рассмотреть их было нельзя. В течение нескольких
минут они играли вместе, то становясь на дыбы, то катаясь по гладким голым
валунам. Затем они ловко бросались в воду и плавали в чистых тихих омутах
с великолепным изяществом в каких-то тридцати метрах под нами. Это были,
несомненно, выдры, но такие большие, что наши выдры просто пигмеи по
сравнению с ними. В них было не меньше полутора метров от носа до кончика
хвоста, гибкие и сильные, - захватывающее дух зрелище.
   Интересно, вырастет ли наш щенок таким большим? Тогда мы полагали, что
ей было около двух недель, теперь же думаем, что ей был месяц. Часа два
спустя после первой кормёжки у нас она проснулась и высвободилась из
полотенца, которое стало ей постелью. Выгребая своими коротенькими
неуклюжими лапами, как вёслами, она поползла вперёд на своём гладком пузе.
Она с удовольствием воспринимала наши знаки внимания и поела ещё раз. Это
было обычное консервированное сгущённое молоко, разбавленное на две трети
кипячёной холодной водой. Смесь эта оказалась довольно крепкой, и когда в
течение первых двух-трёх недель выяснилось, что у щенка понос, мы стали
ещё больше разбавлять его просто на глазок. Во всяком случае мы пришли к
выводу, что несколько жидкий стул со слизью у молодой выдры - нормальное
явление. Кормовую смесь мы подавали подогретой чуть выше температуры тела,
то есть вполне ощутимо тёплой при касании локтём или тыльной стороной руки.
   Первые две-три недели она большую часть времени спала, как это бывает с
детьми.
   Она быстро росла, и при каждом пробуждении было видно, как у неё
прибавляются силы и улучшается координация движений. Все пять чувств у неё
развивались пропорционально, глаза стали раскрываться шире, стали круглее,
и дымка в них прояснилась. Её привлекали движения, она стала узнавать свою
бутылочку и протягивала к ней лапы. Удивительные у неё лапки. Короткие
пальчики, сильные и подвижные, и чуть-чуть перепончатые. На кончике
каждого пальца было небольшое углубление - всё, что осталось от когтей.
Лапы у неё играли очень важную роль, она исследовала ими любой новый
предмет, по мере того, как она взрослела, они приобрели удивительную
ловкость.
   Эдаль, так мы назвали её, по природе своей была очень чистоплотной и,
проснувшись, всегда отползала от своей постели для совершения туалета. Мы
жили только на верхнем этаже дома, там было попрохладнее, и, беспокоясь о
её безопасности, устроили ей дневную постель в ящике из-под пива.
Скомканная газета "Дейли телеграф" служила хорошим поглощающим и легко
сменяемым материалом, а мягкая хлопчатая тряпка служила ей собственно
постелью. Там ей было удобно, не было сквозняка, а места было достаточно,
чтобы двигаться и оставаться сухой.
   Ночи в то время года были прохладными, и когда мы ложились спать, она
устраивала гнездо между нашими подушками. Нередко мы испуганно
вздрагивали, когда со скрипучим писком она возглашала о том, что
пошевелилась.
   В первые два-три дня мы кормили её через каждые два часа и, если она
просила, то раз-другой ночью. Пища при этом должна была быть очень
равномерной. Возмущённое крещендо "Уииии" вскоре извещало нас о том, что
бутылочка холодная. С течением времени промежутки между кормлениями
увеличились до четырёх часов, и она перестала есть ночью. Количество пищи,
которое она принимала за раз, увеличилось до шести унций. Находясь на
руках и принимая пищу, Эдаль любила лежать на спине.
   Крепко ухватившись за горло бутылки, она урчала от удовольствия пока
сосала и при этом сильно откидывала назад свою круглую головку. Присцилла,
котёнок Стинки-Пух, а иногда и элегантный чёрный кот Сути собирались
вокруг, ожидая остатки молока, после того как Эдаль насытится. Если
сдавить полиэтиленовую бутылочку, то выпрыскивается тоненькая струйка
молока. Стинки-Пух проворно улавливал струю. У него быстро шевелился язык,
уши прижимались назад, и он не упускал при этом ни капли. Бедной Присцилле
за ним было не угнаться. Язык у неё бестолково болтался, зад волочился по
полу, а молоко попадало ей в нос, в глаза, куда угодно, только не в
огромную пасть. Сути тоже не очень-то преуспевал в этом деле и сердито
удалялся, брезгливо мотая лапой.
   Эдаль теперь спала всю ночь в своей собственной постельке рядом с нашей.
   Примерно в шесть утра наш мальчик-помощник выносил её ненадолго к
Присцилле, а в это время готовилась ей первая еда и наш утренний чай. Всё
это время Присцилла преданно помогала ей в исполнении личной гигиены, и, к
сожалению, должен заметить, что Эдаль реагировала на это с негодованием и
платила чёрной неблагодарностью.
   Мы были особенно довольны нашими "мальчиками". Они охотно ухаживали за
животными, а Эдали были преданы почти так же, как и мы сами.
   Мы были более чем вознаграждены за те ночи, когда она не давала нам
спать. Когда она подросла и обрела свои настоящие формы, то стала
настоящим членом семьи и всех приводила в восторг. К концу сентября она
выросла примерно до сорока пяти сантиметров, этакий юркий весёлый детёныш
выдры.
   Когда её впервые познакомили с ванной, Эдаль взвыла от страха. Её
пришлось долго уговаривать и убеждать в том, что выдры любят воду, и
вскоре она поняла, что поплескаться в дюйме-другом прохладной воды -
большое удовольствие. Неплохо также и попить.
   С течением времени мы постепенно наполняли ванну всё больше, чтобы
можно было по настоящему плавать. Усердно шлёпая кругами, она вдруг
поднимала на нас взгляд с удивительно комичным выражением. -Ну! Вы только
посмотрите на меня!
   Когда мы в ответ смеялись, она прямо-таки ухмылялась нам.
   - "Уиии-ии". Вот это жизнь!
   Теперь ей уже нравилась ванна. Она научилась плавать под водой и
кувыркаться в ней. Оттолкнувшись своими широкими перепончатыми лапами, она
выпрыгивала из воды и плюхалась пузом вниз. Ей также очень нравилось
украдкой выглядывать из-за борта ванны и затем мгновенно нырять. У неё
появилась целая коллекция ванных игрушек, всяких разных, а самой любимой
была пластмассовая мерная кружка.
   Сначала она погружала её в воду, затем, глубоко вдохнув, совала в неё
голову и плавала по ванне, громыхая кружкой.
   Когда она уставала, то подплывала к краю ванны, чтобы её вынули и
обсушили.
   Иногда она слишком долго не уставала, и тогда тот, кто был у ванны,
вынимал пробку. Для Эдаль это была извечная тайна. Куда девается вода? Она
совала в дырку морду, совала в решётку пальцы, садилась на неё. И наконец,
когда вода уходила, она внимательно глядела ей вслед, а затем
вопросительно смотрела на человека. Потом со своим обычным добродушием,
смирившись с таким положением, она вылезала и обсушивалась.
   Она любила смех и практически разделяла его, ухмыляясь и выделывая
всяческие ужимки.
   Её разговорный словарь по существу состоял из высокого писка: "Уиии".
Разными вариациями его, громкими и тихими, короткими и долгими, она могла
выразить многое и делала это весьма успешно. Мы стали многое понимать. В
частности, мы знали два выражения. "Уиии-ук"- означало:" Налейте мне воды
в ванну" ,- а несколько тревожных попискиваний - что ей срочно нужно
побывать в саду.
   На улицу её нужно было выпускать очень осторожно. Там всё было ТАКОЕ
БОЛЬШОЕ. От своего участка с уборной она торопливо ковыляла обратно к
безопасной двери. Там она задерживалась, оборачивалась, осторожно пригнув
голову вниз, а в памяти у неё проносились врождённые мысли о врагах её
рода. Затем, она поднимала голову, белая шея у неё блестела, она так и
замирала, приподняв одну лапу, и уверенно обводила взглядом всё вокруг.
   Она очень быстро научилась взбираться по лестнице к нам в гостиную, с
трудом перебираясь со ступеньки на ступеньку, и всегда откровенно
радовалась, что вернулась назад. Это был eё дом, и она считала нас своими
родителями, которые любят её, смеются вместе с ней и обеспечивают её всем,
чем нужно. А больше всего ей нужно было наше общество. Пока она
бодрствовала, то старалась не выпускать нас из виду. Это требование нам
было нетрудно выполнить, так как она нам не надоедала.
   Те, с кем она играла, тоже жили здесь. Присцилла играла с Эдаль добро и
терпеливо, но по настоящему родственную душу она нашла в Стинки-Пухе.
Стинки-Пух был одним из тех ясноглазых пушистых примерных пай-котиков,
которые вдруг удивляют вас озорством. Они с Эдаль катались и валялись в
жестоких с виду, но притворных драках, и больше всего веселились,
по-дружески возясь с мячом или скомканным клочком бумаги.
   С серым попугаем поиграть в общем-то не удавалось. Он сам очень любил
внимание и ревновал маленького пришельца. Он оказался у нас в качестве
"дэша", так здесь называют подарок, мы сначала не знали, что он петушок и
назвали его Полли. Когда молодняк резвился на полу, Полли наблюдал за ним
своими холодными бледными глазами. Подобно старому школьному учителю с
причудами Джайлзу, он ковылял через всю комнату, без разбору клевал их
всех и отбирал у них бумажный шарик. Утащив его на свой насест у окошка,
он угрюмо разрывал его на кусочки.
   Бедный Полли! Когда Эдаль немного подросла, он получил по заслугам.
Однажды он с криком отлетел, а она с глубоким удовлетворением пережёвывала
красные перья с его хвоста. У нас тогда было три обезьянки. Две из них
просто гостили у нас, пока их хозяйка была где-то в отъезде, и они
проводили почти всё своё время в большой проволочной клетке во дворе.
Третья же обезьянка породы Мона была наша, мы её воспитывали сами.
   Её нашли вцепившейся в густую шерсть на спине убитой матери. Местный
охотник, убивший её мать ради мяса, принёс жалкого детёныша к нам домой.
Паула, которая всегда легко поддаётся такой форме морального шантажа, дала
ему за неё несколько шиллингов. Это было крошечное сморщенное создание,
почти без волос и без зубов, ужас застыл у неё в блестящих карих глазках,
а тело у неё всё горело и саднило, потому что было натёрто жесткой
верёвкой, которой её связали. И только очень чёрствый человек не даст
шиллинг-другой, чтобы избавить их от торговцев, хотя бы ради того, чтобы
дать им спокойно умереть.
   Мы назвали обезьянку Овинк по её собственному жалобному крику. Она
прижалась к шее Паулы, благодарная за чуточку любви и защиту.
   Паула кормила её сильно разбавленным молоком из пипетки, и она
выкарабкалась. К тому времени, когда появилась Эдаль, Овинк была уже почти
в фут ростом и очень нам докучала. Ей можно было предоставить полную
свободу только на некоторое время в течение дня, и то под строгим
наблюдением. На поясе у неё был собачий ошейник, и она проводила большую
часть дня на длинной верёвке в саду.
   Эти обезьянки по-своему весьма любвеобильны. Они привязываются к тебе и
очень страдают в одиночестве. Но они большие греховодники. Если им дать
волю в доме, то они готовы всё разрушить, и их почти невозможно приучить к
хорошему поведению. Примером может послужить история о человеке, который
задумал приучить обезьяну к дому. Когда обезьяна напакостит, он прилежно
хватал её, шлёпал по заду и выбрасывал в окно. Несколько недель спустя его
усилия принесли плоды.
   Обезьянка пакостила на полу, хлопала себя по заду и выпрыгивала в окно.
   Когда Овинк впервые разрешили познакомиться с ковыляющей Эдаль, она
заплясала и забормотала от восторга. Она баюкала Эдаль на руках, искала
блох к большому огорчению последней, и завыла, когда их разлучили. Но
очень скоро, как это бывает у обезьян, любовь обернулась лукавым
подтруниванием, и в конце концов они стали врагами.
   Для меня так расхваливаемое родство обезьяны и человека прямо тает в
присутствии выдры, и пока эти два юных создания росли вместе, сравнивать
их поведение было увлекательнейшим занятием.
   Эдаль осторожно ощупывала предметы в отличие от бешеных манипуляций
Овинк, её весёлые игры резко отличались от неуёмных кувырканий обезьяны.
Радостное дружелюбие контрастировало с шаловливой фамильярностью, а
искренний интерес - с назойливыми происками. Контрастов была масса, и все
они были в пользу выдры.
   В октябре случилась беда. У Эдаль выпали передние молочные зубы, и на
их месте появились маленькие бусинки новой эмали. В то же время соска уже
перестала её устраивать. Однажды днём, когда я пошёл на кухню к
холодильнику, чтобы попить чего-нибудь холодного, она, страшно сопя и
сильно возбудившись, попыталась забраться в него. Кухарка оставила там
молоку селёдки, и она понадобилась Эдаль.
   Я нарезал её кусочками, и она съела её всю. Вскоре заинтригованный
продавец в магазине "Кингзуэй" в Сапеле стал интересоваться, с какой вдруг
стати нам понадобилось так много селёдки. А это Эдаль вышла из
младенческого возраста.
   С должной родительской гордостью мы восприняли эти события, но затем
пошли глазные зубы, клыки в верхней челюсти, они были очень болезненны, и
наше ликование сменилось озабоченностью. Целую неделю она хандрила и
скулила от боли.
   Она ложилась на пол или к себе в постель, жалобно скулила и мусолила
лапы во рту. Она подходила, просила помочь и утешить, грызя человеку
пальцы. По ночам она искала утешения в постели у Паулы, спала плохо и
тревожно и по нескольку раз в день просилась в ванну, чтобы охладить
лихорадившее тело и успокоить зубную боль. Тело её утратило округлость, а
мех потерял свой лоск. Ела она мало и без аппетита, и совершенно
отказалась питаться из бутылочки. И всё же, когда ей бывало полегче, она
находила какую-нибудь игрушку и вяло играла ею.
   И это было ещё не всё. В то же самое время мы с ужасом заметили, что
правый глаз у неё сильно воспалён, роговица посинела и вспухла. Но это
вскоре прошло после глазных капель, и ещё несколько дней спустя зуб на
левой стороне, наконец, прорезался. Она опять оживилась, стала прожорливо
есть, весело играть и крепко спать. Она снова округлилась, и мех у неё
заблестел. Зубы у неё ещё болели в начале ноября, затем, наконец,
прорезался последний упрямый зуб, и её детские болезни закончились.
   Мы наняли местного рыбака, старика с вечно угрюмым видом. Он ловил рыбу
в корзины-ловушки, которые устанавливал на ночь, и каждое утро приносил
живую рыбу с реки Джеймсон. Эдаль обычно приканчивала её к вечеру, и мы
дополняли её рацион сливочным маслом, яйцами и свежей печёнкой.
   Кроме ночных рыбаков только рабочие на пальмовой плантации, где я
гостил, видели выдр. Часть плантации находилась на берегу реки Бенин, и
иногда на заре они вспугивали "водяных собак", которые лакомились маслом и
богатыми витаминами плодами пальм. Эдаль, однако, предпочитала сливочное
масло. Пища, которую мы ей давали, оказалась удовлетворительной, ибо росла
Эдаль хорошо и добродушие так и пёрло из неё. От её внимания ничего не
ускользало, и она всё обследовала, как бы приспособить в качестве игрушки.
Бутылки только для того и существуют, чтобы на них кататься, а коробка
спичек - это хранилище сокровищ. Огромное удовольствие она получала, если
рассыпать коробок спичек и затем укладывать их одна за одной в носок
шлёпанца. И наконец она просовывала лапу в коробок и носила его как
браслет. Всё это очень оживляло нашу жизнь, когда я вечерами отдыхал с
рюмкой вина и сигаретами.
   Аппетит у неё был просто потрясающий. Она весьма интересовалась нашей
едой и частенько приходила к столу то за одним, то за другим лакомым
кусочком. Она отвергала жареное мясо, кроме свинины и ветчины, ей
нравились некоторые овощи, особенно фасоль, с удовольствием ела печенье и
неистово обожала мороженое. Она хватала кусочек его обеими руками и
набивала себе пасть, при этом в экстазе урчала и страшно измазывалась.
Если ей предлагали лакомый кусочек, который ей очень хотелось попробовать,
она испускала легкий стон и затем урчала в нос, прежде чем взять его.
   Она часто пила и проводила много времени в ванной, так как даже если
она и не купалась, то любила поспать там днём. Ей нравилось спать на
полотенце, и если никто ей его не приготовил, она сама сдёргивала с
вешалки полотенце и тащила его в укромный уголок. Подмяв под себя, она
тормошила его до тех пор, пока не находила подходящее место, и начинала
его сосать. Сосала она с громадным усердием, глаза крепко закрыты, она
мурлыкала и ёрзала до тех пор, пока не засыпала.
   Лестница теперь не представляла для неё никакой преграды, и она входила
и выходила, когда хотела. От Присциллы она научилась узнавать мою машину
по звуку, и когда я вечером возвращался домой, они обе спешили ко мне
наперерыв и устраивали бешеный приём. Эдаль хватала Присциллу за заднюю
лапу, заставляя ту обернуться, а затем ныряла у неё между ног и выигрывала
ярд-другой.
   Она выходила с нами вечером на прогулку вместе с Присциллой, Овинк и
кошками.
   Когда мы уходили из дому, она становилась очень осторожной, не отходила
от нас и встревоженно шипела при любом резком движении с врождённым,
казалось, инстинктом к тому, что её могут преследовать. Даже дома она
иногда визжала и дрожала от страха, когда там появлялся чужой, и её
приходилось увещевать и поглаживать, так как она всё время смотрела на нас
в поисках защиты и указаний.
   На воле она бы довольно долго находилась под родительской опекой,
теперь же ответственность лежала на нас, мы должны были обеспечить ей
понимание и ласку.
   Пока она чувствовала себя в безопасности, то была удивительно
дружелюбным и игривым существом, но в её любезности не было никакого
заискивания, всё строилось на основе взаимного уважения. У неё появилось
много друзей, так как только немногие из наших гостей не были очарованы
ею, она была нежной и приветливой с детьми.
   Наступил Новый год, и мы стали задумываться о будущем нашей подопечной.
Нам надо было возвращаться в Соединённое Королевство в начале марта, и
хотя добрые люди предлагали оставить её у себя, мы даже и думать не хотели
о том, чтобы расстаться с ней. Она ведь была ручной лишь в первом
поколении, и хотя её звериный инстинкт приспособился к жизни с нами, она
могла и не установить такого же понимания с другими. Она ведь ещё была
очень молода, её реакция в таких обстоятельствах непредсказуема, так как
она была глубоко привязана к нам, да и мы также. В то время мы были почти
уверены, что в конечном итоге лучшим домом для неё будет хороший зоопарк,
где она сможет получить соответсвующий уход у профессионалов, но потом мы
с грустью убедились, что это далеко не так.
   Однажды мне нужно было встретить Паулу на пароме Сапеле. Эдаль
увязалась со мной до машины, и я взял её с собой, надеясь приучить её
путешествовать. Вначале она нервничала в машине, боязливо цеплялась мне за
шею и вся прижималась ко мне. Я медленно ехал к берегу реки, всё время
разговаривая с ней, убеждая её в том, что бояться нечего.
   Мы сидели в ожидании парома, всё кругом было тихо и спокойно. Мимо нас,
напевая, прошла какая-то африканская девушка с корзиной перцев на голове.
   Когда она увидела Эдаль, корзина наклонилась, а глаза у девушки широко
раскрылись.
   - Вот это да! Гляньте! Что за зверь!
   Мгновенно нас окружила многоголосая толпа.
   - Ты только погляди!
   - Ну и зубы!
   - Не хуже, чем у собаки!
   - Да она и человека может загрызть!
   - А почему она не кусает белого человека?
   - А, да ведь это доктор! Он сделал ей укол!
   Какой-то человек с осунувшимся лицом в обтрёпанных шортах, очевидно
рыбак, протолкался сквозь толпу.
   - Эге! Да это водяная собака! Она охотится на рыбу. Для нас это плохо!
При возможности она может укусить человека!
   Я завёл мотор и пока выжимал сцепление, наш сведущий приятель всё
распространялся о кулинарных качествах молодых выдр.
   - Когда её убьёшь и разделаешь...
   Было решено, что Эдаль поедет с нами. И Полли тоже. За оставшееся
недолгое время я получил разрешение на их ввоз в Лондон и забронировал
место на самолёте. Эдаль полагалось ехать в вентилируемом ящике, а Полли -
в лёгкой дорожной клетке.
   Наше путешествие началось в ужасно жаркий день в начале марта с
перелёта из Бенина в Лагос. Самолётик раскалился как сковородка на жгучем
полуденном солнце.
   Во время полёта мы попадали в воздушные ямы, и самолёт бросало как
утлую лодчонку в шторм. Мы ужасно волновались за Эдаль.
   В Лагосе она была без сознания и на грани смерти. Мы бросились с ней в
гостиницу, её обмякшее тело просто пылало, дыханье было трудным и
прерывистым, а сердечко еле стучало, пока она из последних сил боролась с
последствиями перегрева. Мы положили её на спину в ванну, где было на два
пальца холодной воды, смочили ей иссохший рот и обмыли ей лапы водой из
холодильника.
   Когда ей стало полегче, мы положили её на мокрое полотенце под
вентилятор в нашей спальне с зашторенными окнами. Пока Паула отправилась в
город за самыми необходимыми покупками, я сидел с Эдаль, купал её и
смачивал ей рот ледяной водой. Постепенно жар у неё стал спадать, она
стала дышать ровнее, и сердце стало биться не так сильно; затем она
погрузилась в сон.
   Вечером мне нужно было выйти из комнаты на несколько минут. Закрывая
дверь, я, должно быть, потревожил её, так как, когда вернулся, она
заползла под кресло и сидела там сбитая с толку и напуганная. Когда я стал
на колени и заговорил с ней, в глазах у неё засветилось узнавание и
облегченье, она слабо потянулась и прижалась мне к шее, заскулила и стала
тыкаться мне в лицо.
   На следующий вечер мы сели в самолёт "Стратокрузер" компании БОАК
назначением в Лондон. Эдаль отдохнула и поправилась, и я дал ей
успокоительную таблетку. Ей надлежало ехать в герметизированном отсеке под
передним пассажирским салоном.
   Нам предстояла дозаправка горючим в Кано перед большим ночным перелётом
через Сахару до Рима.
   Когда мы вышли в Кано, то с облегчением и удовлетворением обнаружили,
что она совсем сонная и вовсе не беспокоится. Она непринуждённо
проследовала за нами в здание вокзала, где подружилась с командиром
корабля, а на крошечном клочке травы, -назвать его газоном было бы слишком
лестно, - она обнаружила фонтанчик и счастливо поплескалась в нём.
   Мы дали ей ещё таблетку снотворного, и она, должно быть, проспала всю
ночь, так как совсем не беспокоила нас до тех пор, пока мы не оказались
над Ла-Маншем и начали спускаться к Лондону. Тогда она заскулила и
заплакала, стюардесса посочувствовала нам, но в отсек к Эдаль во время
полёта попасть было нельзя.
   В зале таможни как обычно было много народу, сонные пассажиры и
энергичные носильщики. Угрюмый таможенник перелистал нашу пачку экспортных
и импортных деклараций, посмотрел ветеринарный сертификат и молча пометил
мелом наш багаж.
   На улице нас уже ждали друзья с машиной. Полли так и красовался,
помахивая огненно-красным хвостом и посвистывая вслед проходящим мимо.
Кто-то крикнул ему:
   "Гляди, приятель, у тебя зад горит!"
   Эдаль была в жалком состоянии, ей хотелось пить и есть, она совсем
обессилила, стараясь выбраться. Пальцы у неё были содраны и кровоточили, и
на морде была досадная ссадина. Её испытания теперь уже почти закончились,
но впереди ещё было ночное путешествие на поезде в Инвернесс.
   На вокзале Юстон проводник отнёсся к нам с пониманием и решил помочь.
Он не мог пустить Эдаль к нам в купе, а взял коробку с ней к себе, где
было тепло, и мы отблагодарили его должным образом.
   В Инвернессе было прохладное светлое утро. Я взял на вокзале свою
машину, куда мне её пригнали, и мы направились в деревню, остановившись
только раз, чтобы купить ей рыбы. Был ясный, чудный день, в воздухе уже
пахло весной, и мы кружили по горам в направлении западного побережья,
восхищаясь пастельными тонами холмов, сравнивая их с яркими цветами
Африки, и частенько останавливаясь, чтобы дать Эдаль исследовать свою
новую родину. Она была счастлива, что снова свободна и с нами, и не
сердилась на нас за ужасы путешествия. Она хорошо чувствовала себя в
машине, но была беспокойным пассажиром, постоянно перебиралась со стороны
на сторону, чтобы смотреть в окна.
   В следующие несколько недель, пока расцветала весна, я снова обследовал
с Эдаль морское побережье и горные ручьи, которые знал с детства. Хотя она
сначала отпрянула, ступив в холодную воду, наш более холодный климат,
кажется, устраивал её.
   Во время отлива она выкапывала из песка сочных устриц, научилась
охотиться на крабов и рыб-башмачников среди скал и камней. Она по-прежнему
быстро росла.
   Когда мы уезжали из Нигерии, она была около метра длиной и весила
килограмм семь, к маю же набрала ещё четыре с половиной килограмма,
прибавила сантиметров на пятнадцать, и стала очень сильной.
   Это было действительно счастливое время, но в июне нам надо было ехать
в Гану, и мы стали беспокоиться о её будущем. Как бы нам ни хотелось,
чтобы она была с нами, необходимость путешествия во много тысяч миль
делала неизбежным наше расставание с ней хотя бы на время. Нам очень
хотелось устроить её должным образом, отдать в хорошие руки до того, как
придёт время уезжать.
   В одно прекрасное утро в конце апреля мы поехали на машине в деревню
Плоктон, неподалёку от Кайл-оф-Лохалш. Накануне вечером мы много говорили
о том, как же нам быть с Эдаль, и нам было грустно оттого, что придётся с
ней расстаться. Нам предлагали устроить её в один зоопарк и уверяли, что
там о ней будут хорошо заботиться и ухаживать за ней. И всё же мы
отклоняли эту мысль и так и не смогли придти к решению.
   По дороге в Плоктон мы подвезли двух девушек-иностранок, которые
путешествовали на попутных машинах во время каникул. Они хотели попасть на
остров Скай, и так как паром был всего лишь в нескольких милях в стороне
от нашего маршрута, мы решили отвезти их туда.
   Так мы потихоньку ехали, останавливаясь через каждые двадцать миль,
чтобы дать Эдаль погулять немного. Около полудня мы остановились у
гостиницы Лохалш и прогулялись вдоль террасы, поглядывая через пролив на
холмы Ская. Боги улыбались нам в тот день, так как взяли жгучий вопрос о
будущем Эдаль в свои собственные руки. Когда мы поравнялись с дверью
гостиницы, оттуда, как загнанный заяц выскочил какой-то тип со стаканом
виски в руке, которое лилось у него через край, а всё внимание его было с
невероятным восхищением обращено на Эдаль.
    
  
 Глава 13  
  
 Во время нашей первой встречи ничего не решилось. Владельцы Эдаль, вполне
естественно, хотели убедиться в том, что это чрезвычайное совпадение не
просто случайность, что она обретёт у нас такой дом, какой они и хотели
для неё. Они пообещали написать мне в ближайшие дни, Эдаль прыгнула к ним
в машину легко и привычно, и когда они уезжали, она высунулась из бокового
окна, одной лапой прикрывая ухо от ветра.
   Неделю спустя она приехала в гости в Камусфеарну на полдня, затем, дней
через десять Малкольм с Паулой приехали с ночёвкой на выходные с тем,
чтобы при отъезде оставить Эдаль у меня. Эти десять дней я не терял
времени даром, решил больше не повторять тех ошибок, которые прямо или
косвенно привели к смерти Миджа. Я послал Малкольму Макдональду уздечку,
которую сделал для Миджа как раз перед тем, как его убили. С помощью
Джимми Уатта я огородил дом забором, который, может быть, и не удержал бы
Миджа, но, как мне думалось, сумеет устоять перед этим, очевидно, более
покладистым, менее своенравным созданием, если оно вдруг вздумает в первые
же дни отправиться на поиски своих приёмных родителей. В огороженном месте
мы выкопали бассейн и провели туда трубу с водой, которая превратила его в
фонтан, приличествующий и более шикарному окружению. Вход в эту загородку
и соответственно в дом мы заперли двойными воротами, нижний брусок которых
упирался в лист железа, врытый в землю, чтобы нельзя было подкопать. Я
полагал, что эти меры предосторожности не понадобятся надолго, они лишь
должны были предотвратить возможность её утраты в течение периода, когда
она будет неизбежно тосковать, считая, что ей надо быть в другом месте.
Мне не хотелось её терять из-за собственного недосмотра.
   Даже во время тех первых выходных дней, когда я ещё был ей чужим, а она
не привыкла к окружающей обстановке, я был так очарован Эдалью, что даже
не верил, что мне так повезло. Так как она не чувствовала себя здесь как
дома, в эти первые дни я смог увидеть лишь малую толику её очарования,
лишь краешек её незаурядной самобытности по сравнению с тем, что узнал
позднее. Но я уже тогда понял, что, если бы обыскал весь свет, то и тогда
не смог бы найти более подходящего преемника Миджбилу.
   На третий день, когда Эдаль крепко спала на диване, Паула и Малкольм
потихоньку уехали. Мы приглушённо, почти молча попрощались, как потому,
что не хотели будить тихонечко дышавший шарик меха, так и потому, что их
чувство горечи и предательства передались и мне. И в долго откладываемый
миг триумфа я не испытывал ликования, а только грусть по поводу разбитой
семьи.
   Когда они уехали, мы с Джимми сели на диван, со страхом ожидая её
пробуждения и паники, когда она поймёт, что её бросили. Прошёл час,
другой, а она всё спала.
   Вскоре появилась Мораг; уезжая, Макдональды заехали к ней и сказали,
что, может быть, Эдаль будет не так сильно отчаиваться и страдать в
женской компании. Так мы и сидели молча и напряжённо, а мысли мои
переносились со спящего зверька на его бывших владельцев, так как я угадал
в них такое же наваждение в отношении к своей выдре, какое у меня было к
Миджу. Я ни за что на свете не хотел бы быть на их месте теперь, когда
они, скорбя, уезжали домой.
   Когда Эдаль, наконец, проснулась, она вроде бы ничего и не заметила.
Рядом с ней на диване лежала куртка Паулы, её собственное полотенце и
игрушки были на полу, и если она и поняла, что её хозяев тут нет, то
оказалась слишком воспитанной гостьей, чтобы тут же комментировать это. К
тому же, как и предполагалось, она сразу же подружилась с Мораг.
   Теперь пора подробнее описать Эдаль, какой она была, когда прибыла ко
мне в начале мая 1959 года.
   Наиболее примечательным и захватывающим зрелищем был вид её передних
лап. В отличие от Миджа, чьи лапы, несмотря на всё их проворство, всё же
были лапами с широкими перепонками между пальцев, у неё были лапки как у
обезьянки, без перепонок, в них даже не было признаков ногтей, и были они
почти такими же ловкими как у человека. Ими она ела, шелушила скорлупу на
яйцах, ковыряла в зубах, устраивала себе постель и часами играла любым из
небольших предметов, которые находила.
   Однажды в больнице в Италии я видел, как девочка-калека начинала
осваивать протез руки. Перед ней была доска с лунками и набор шариков с
номерами. Лунки тоже были пронумерованы, но шарики были уложены неверно,
ей надо было переложить их так, чтобы все номера совпали. Она так
увлеклась этим делом, что не обращала внимания на присутствующих, и с
каждой минутой открывала у себя новые возможности. Однажды мне также
пришлось наблюдать за жонглёром шариками, который отрабатывал своё
мастерство с таким же отрешённым видом; увлечённый собой, он вовсе не
раздражался и не огорчался при неудаче, так как, очевидно, был уверен в
конечном успехе.
   Именно о них вспоминал я, глядя на Эдаль, когда она жонглировала такими
мелкими предметами как шарики, колышки вешалки, спички, карандаши, которые
можно было удержать своими маленькими цепкими ручками. Она ложилась на
спину и перекидывала их из руки в руку, иногда и в менее ловкие
перепончатые, но тоже без ногтей задние лапы. Она одновременно занималась
двумя или более предметами, напряженно глядя на них всё это время, как
будто её конечности были независимы от неё, и на них надо смотреть и
удивляться им. Иногда её явно огорчало, что для ходьбы нужно четыре ноги,
так как нередко она доставала откуда-то потерянный шарик и, крепко держа
его в одной руке, как правило правой, ей приходилось ковылять дальше на
трёх.
   Казалось, она была просто в восторге от своей собственной ловкости, так
как любила засовывать свои игрушки в какое-нибудь потайное место, откуда
потом их надо будет доставать. Ну, скажем, ботинок или сапог, при этом её
ничуть не смущало то обстоятельство, что там уже находится человечья нога.
Она, бывало, ковыляла ко мне через всю комнату с каким-то невидимым
сокровищем в правом кулаке и запихивала его мне в ботинок чуть пониже
щиколотки. Не раз и не два таким чужеродным телом оказывался большой живой
черный жук. Она была также ловким, хоть и не совсем незаметным, карманным
воришкой. Нетерпеливыми шарящими пальцами она безмятежно забиралась в
брючные карманы гостя, сидевшего на диване, не дожидаясь знакомства,
разбрасывала содержимое и удалялась прочь, захватив с собой столько,
сколько могла унести. Своими любопытными руками она также бросала такие
предметы, которые умещались в её пальцах. Она делала это тремя способами:
   чаще всего подбрасывала предмет взмахом руки вперёд кулаком, сжатым
ладонью вниз, но также бросала вещи и назад через плечо, так что они
падали сзади, а иногда сидела опершись обо что-либо спиной и бросала вещи
через руку.
   Как и Мидж, она была заядлым футболистом и иногда по полчаса катала мяч
по комнате. Но у неё было ещё одно достоинство, которым Мидж так и не
овладел.
   Когда она бросала мяч далеко и перегоняла его, то широким взмахом
своего мощного хвоста снова подкатывала мяч к своим лапам.
   У неё было небольшое, но очень тяжёлое тело, окутанное меховой шубкой
во много раз большей по размеру, чем ей было бы впору. Нельзя даже
сказать, что она ей была великовата, она просто была безразмерной.
Кажется, что шкурка закреплена на зверьке всего лишь в шести точках: на
кончике носа, на четырёх щиколотках и у основания хвоста. Когда она лежит
спокойно на спине, то видно, как излишки меха тяжёлыми бархатными
складками свисают у неё то на один, то на другой бок, а то и по обе
стороны. Если слегка нажать ей на основание шеи, то шкурка на лбу у неё
бугрится складками как скомканный плюшевый занавес. Когда она становится
на задние лапы как пингвин, то вся её мантия сползает вниз под собственной
тяжестью и укладывается тяжёлыми волнами у основания живота, придавая ей
вид неваляшки, похожей на грушу.
   Таким образом она в состоянии поворачиваться, в удивительно широких
пределах, внутри своей собственной шкуры, и если попробовать ухватить её
за шиворот, то окажется, что держишь её совсем за другую часть тела,
которая только временно, если так можно выразиться, принадлежала загривку.
Цвет меха - это лучший показатель того, что чему принадлежит: шея и грудь
у неё - белые с желтоватым оттенком, а не совершенно белые, как мне
показалось вначале, когда я впервые увидел её при ярком солнечном свете. И
здесь мех у неё свисает такими очевидными избыточными мешками, что у неё
даже появилась привычка собирать этот слюнявчик двумя руками в ком и
сосать его с огромным наслаждением, что вполне понятно с учётом мелкой
плисовой фактуры материала. Грудь отделена от серебристой парчовой головы
четкой разграничительной линией сразу же под ушами, тело и громадный хвост
- бледного лиловато-коричневого цвета, бархатистого сверху и шелковистого
снизу. Кроме мест крепления на четырёх запястьях мех обладает совершенно
отличными свойствами, он меняется от вельветового до атласного, мелкие
плотные волоски меняют цвет в зависимости от того, как на них падает свет.
Плотно обтянутые кожей кисти и невероятная полнота выше запястий создают
впечатление, что она носит тяжёлые рукавицы. Наблюдая за ней, когда она по
утрам отправляется на прогулку с Джимми Уаттом, я думал, что она походит
ни на что иное, как на очень дорогую женщину, которая не обращает внимания
на погоду, когда надо с кем-либо встретиться в определённом месте.
   Её относительное младенчество и воспитание среди людей оставило
любопытные пробелы в её способностях. Прежде всего, она не умела лакать
воду или молоко, а пила их из чашки, как птица, подымая голову, чтобы
жидкость скатилась в горло.
   Или же она шумно всасывала её с хриплым чмоканьем, подчёркнутым чуть ли
не звонким глотаньем. К тому же она обладала даром, едва ли бывавшим
когда-либо у диких зверей, она умела пить молоко с ложки. Стоит только
показать ей чашку и ложку, и она тут же забирается к вам на колени, тяжело
и доверительно плюхнувшись туда, в ожиданье задрав голову. Затем она
открывает рот, и можно заливать туда целые ложки, а чавканье при этом
достигает крещендо. В конце этого представления она настаивает на осмотре
чашки, чтобы убедиться, что та действительно пуста. Она обшаривает её
пальцами с отрешённым видом, затем отрыгивая и икая, берёт ложку в руку и,
ложась на спину, начинает облизывать и сосать её.
   Однажды я с ужасом узнал, что она очень трусливая пловчиха. Даже в
своём диком состоянии у щенков выдр нет инстинктивной тяги к воде, а
запруда учит их плыть даже вопреки рассудку, так как они боятся уйти со
своей глубины. В воде Эдаль предпочитала либо непосредственно касаться
ногами дна, либо держать их в непосредственной близости от него, и ничто в
то время не могло соблазнить её уйти на глубину. Но даже с такими
оговорками она вытворяла такое, чему позавидовал бы даже Мидж. Лёжа на
спине, она начинала крутиться, если можно так выразиться, вращаться вокруг
своей оси, выписывать пируэты в горизонтальной плоскости, как курица на
вертеле, который крутится как угорелый. От этого, как и от новизны своих
водных способностей, которые она вскорости выявила у себя, она приходила в
совершенный восторг, и, если она ещё не поняла, что выдры свободно плавают
под водой и подымаются на поверхность лишь затем, чтобы освежиться, то
прекрасно знала все радости барахтанья в воде.
   Её язык вначале вызвал у меня огромные трудности. Хотя у неё и было
несколько схожих нот с Миджем, то ли оттого, что они были разных видов, то
ли потому, что её не учили общаться выдры-родители, она употребляла их в
совершенно другом контексте, и вначале это приводило к крайнему
непониманию. Так, напевное урчанье, которое свидетельствовало о том, что
Мидж очень сердит, она применяла для того, чтобы просить себе ту пищу,
которую держит человек, а позднее она научилась делать это и по
приглашению. Вопросительное "Ха?" Миджа у неё означало также просьбу дать
ей ту еду, которую человек держит в руке, было подтверждением того, что
она учуяла её и находит её пригодной. Высокий рычащий визг, который,
правда, очень редко, означал у Миджа предел терпения и возможность укуса,
она издавала при приближении любого незнакомца. Он выражал скорее опаску,
чем агрессивность, так как она вовсе не кусалась, а лишь убегала в
безопасное место к друзьям. Первые две ночи напролёт я страдал от этого
ужасающего визга, звучавшего мне прямо в уши. Она ведь привыкла спать в
постели со своими бывшими владельцами и проводила большую часть ночи на
подушке. Теперь же она облюбовала ноги моей постели и, тяжело забывшись
сном, чуть ли не каждые полчаса взбрыкивала, чтобы занять привычное ей
положение. Обнаружив на подушке чужую голову, которая ещё не утратила
пугающей новизны, она прикладывала рот мне к уху и во всю силу своих
лёгких издавала вопли и стоны покинутого и отчаявшегося существа. И
нельзя, пожалуй, винить меня в том, что я пугался этого. Я тут же
просыпался и вспоминал, что такие звуки в прошлом были предвестником
укуса, подобного леопардову.
   Зов её был по существу такой же, как и у Миджа, но менее звонок и
требователен, более жалобный и женственный. Кроме этого сходства у неё был
целый набор незнакомых выражений, обозначающих приязнь, удовольствие,
приветствие и беседу, тона, сильно напоминающие младенца человека, и
большинство из них можно было без лести отнести к категории писка, а не
урчанья, без лести потому, что в них вовсе нет той гадости, которая таится
в этом слове. Как и другие бывшие у меня выдры она издавала один звук при
внезапном и сильном испуге, впервые я услышал его у Чахалы в болотах
Тигра, когда в двери тростниковой хижины появилась фигура человека. Этот
звук был точно такой, как издаёт человек, если надуть щеки и резко
выпустить воздух через полусжатые губы. Однажды я слыхал его от Миджа и
однажды от Эдаль.
   С самого начала она установила с Джимми Уаттом совсем другие отношения,
чем со мной. С ним у неё была буйная, шумная дружба, а со мной, хоть она
вскоре стала очень любезной и демонстративно дружелюбной, многое
оставалось невысказанным.
   Джимми она приветствовала, ворковала над ним, разглагольствовала с ним,
укоряла его, бранила, ласкала и гукала, орала на него, если он потревожит
её во время сна, визжала от радости, когда он впервые появлялся поутру. Со
мной же, хоть и проделывала то же самое, она редко произносила хоть слово.
- Это молодость, - говорила Мораг. - Она думает, что он тоже выдра. -
Несколько позднее выявились и другие различия в наших отношениях. Так, при
наших ежедневных прогулках она отправлялась со мной куда угодно, но не
следовала за Джимми, если по её мнению он шел в неинтересном или скучном
направлении.
   Мы предполагали продержать Эдаль внутри изгороди, возле дома у
бассейна, в течение полумесяца. Вначале это показалось нам просто, так как
бассейн вызвал у неё неописуемый восторг, и она редко грустила, разве что
по вечерам. Затем как-то мы на некоторое время упустили её из виду, и она
исчезла. В том месте, где проволока примыкала к сарайчику с северной
стороны дома, ближе всего к мосту и дороге, по которой она приехала с
Малкольмом и Паулой, она сумела найти слабое место. К тому времени, как мы
убедились, что её нет, у неё была фора, пожалуй, минут в десять.
   Мы верно угадали маршрут, по которому она направилась, и когда
добрались до Друимфиаклаха, она уже была там минут пять. Мораг не было
дома, а её муж не сумел установить контакта с этим встревоженным
созданием, все мысли которого вдруг устремились в прошлое. Она лежала на
верхней ступеньке лестницы (выяснилось, что если есть лестница, то у выдр
возникает непреодолимое желание подняться по ней) и жалобно скулила. Она
как будто обрадовалась, увидев нас, и приветствовала Джимми почти так же
шумно, как и в беде, но в Камусфеарну возвращаться не захотела. До тех пор
мы не одевали на неё поводка, но теперь у нас, пожалуй, выбора не было.
   Обратный путь занял у нас больше часа. Она счастливо топала впереди
метров около пятидесяти, затем садилась, упиралась лапами в землю и
начинала выть. Тогда я ещё не понял, что легче всего на свете было взять
её на руки и отнести домой безо всяких проблем, если не считать её
солидного веса; но тогда я всё ещё нетвёрдо понимал её язык и опасался
угрозы при этом номере её репертуара.
   Оказалось, что нервная перегрузка гораздо более изнурительна, чем любая
тяжесть.
 
   Несколько дней спустя побег повторился, но это было в последний раз. В
этом случае Джимми, без моей подготовки в языке выдр, поймал её на полпути
и принёс домой на шее, как налитый свинцом меховой воротник.
   Через пару недель опасность того, что она убежит, отпала. Мы
предоставили ей столько развлечений, так много новинок, самым большим из
которых был постоянный доступ к водопроводу, что просто подкупили её. Нам,
пожалуй, повезло, что этот период акклиматизации совпал со временем
миграции молодых угрей. К этим прозрачным червячкам, которые, извиваясь,
кишели в скалистом омуте под водопадом и скатывались в змееподобную
цепочку на вертикальной стене рядом с белой водой, в ней открылась такая
страсть, которая затмила всё остальное. Она часами проводила время у этих
омутов, где до неё охотился Мидж, черпая и хватая, жуя и хрустя, подымаясь
по скале за путешественниками, и после таких вылазок возвращалась
пресыщенная игрой и укладывалась спать на кухне, как будто бы у неё
никогда и не было другого дома.
   Эти угорьки, однако, доставляли нам немало неприятностей, так как в
течение нескольких недель они неоднократно забивали водозабор и даже
вынудили нас однажды носить воду из ручья вёдрами. Стремясь чем-то занять
и отвлечь Эдаль на период акклиматизации, мы черпали угорьков вёдрами в
ручье и высыпали их ей в бассейн. В бассейн вода шла по таким же трубам,
из каких был сделан водопровод в наш дом с вершины водопада, угорьки
быстро обнаружили единственный выход из бассейна против течения и
продолжили своё прерванное путешествие с таким же несгибаемым упорством,
которое вдохновляло их предыдущие два года, поднялись по
стодвадцатиметровой трубе вверх и добрались до водозаборной сетки на самом
верху. Ячейки в ней, однако, оказались слишком мелкими, и тела их не
пролезали туда, там они застревали и помирали, в каждой ячейке торчала
голова угорька, - такой жалкий и плачевный конец этого долгого и отважного
путешествия. К водозабору в омуте над водопадом можно было подобраться
только спустившись по верёвке в ущелье. По десятку раз в день нам
приходилось лазить туда и удалять дохлых мальков, но это было всё равно,
что стрелять из пушки по саранче, так как за ними тут же появлялись ещё
большие орды, которым суждено было погибнуть на самой грани свободы.
   Заведённый порядок, как я уже говорил, исключительно важен для
животных, и как только мы увидели, что Эдаль освоилась, организовали ей
такой распорядок дня, который в наибольшей степени обеспечил её
безопасность. Она завтракала живыми угрями, которых ей как и Миджу
присылали из Лондона, и затем один из нас выводил её на двухчасовую
прогулку вдоль побережья или по горам. Во время этих прогулок она
держалась к нам гораздо ближе, чем бывало Мидж, а поводок мы с собой
носили не столько для того, чтобы сдерживать её, сколько для защиты от
возможного нападения от собак пастуха, ибо Эдаль любила собак, видела в
них возможных товарищей по игре и совсем не ведала о том, что на Западном
Нагорье собак и науськивают, и специально тренируют для охоты на выдр.
   В одну из этих утренних вылазок мне удалось познакомиться с дикой
выдрой гораздо ближе чем раньше. Эдаль охотилась на всякую морскую
живность в заливчике в двух-трёх метрах от кромки моря и в нескольких
футах выше его уровня. Она долго бродила там, выискивая мелких зелёных
крабов, моллюсков и креветок, а моё внимание отвлекалось от неё на орла,
парившего над утёсами высоко над нами.
   Когда я снова повернулся к морю, то увидел Эдаль, как мне показалось,
медленно колыхавшуюся в мягких волнах чуть дальше заливчика, в котором она
была раньше. Я мог бы достать её скажем длинной лососёвой удочкой. Я
свистнул ей и стал уже было поворачиваться назад, но тут краем глаза
заметил нечто незнакомое в её облике. Я посмотрел назад, и на меня с
интересом и удивлением уставилась дикая выдра. Я глянул вниз на заливчик у
моих ног и увидел Эдаль вне пределов видимости с моря, которая по-прежнему
ползала среди водорослей и под плоскими камнями. Дикая выдра ещё раз
пристально посмотрела на меня, и затем, видимо безо всякой тревоги,
неторопливо продолжила свой путь на юг вдоль кромки скал.
   В этих заливчиках вдоль побережья Эдаль научилась ловить моллюсков и
бычков, иногда ей удавалось выловить взрослого угря в горных потоках, и
мало-помалу она осознала скорость и хищническую силу своей породы. Она
по-прежнему питалась большей частью живыми угрями, которых ей присылали из
Лондона, ибо, пожалуй, ни одна выдра не может оставаться совсем здоровой
без угрей, но ей также нравились имбирные орешки, шпиг, сливочное масло и
прочие изысканные закуски, к которым её подготовило воспитание людьми. Из
местных рыб она отказывалась от серебристой сайды, кое-как терпела простую
сайду и форель, и прямо-таки объедалась скумбрией. Мы запускали ей угрей
живьём в бассейн, где после первых неудач в туче грязи, которую подымали
её кульбиты, она сумела отыскивать и вылавливать их даже среди такой
плотной дымовой завесы. Это достигалось, думается, сверхчувствительной
восприимчивостью наощупь её рук. Будучи у мелкого края бассейна, она как
бы нарочно отводила взгляд, пока шарила в мутной воде. Её ладошки имеют
"нескользящую" поверхность, на ней имеются небольшие выпуклости, как
подушечки пальцев, которые дают ей возможность ловить и удерживать угря,
который свободно выскальзывает из человеческих рук.
   К концу июня она уже плавала как настоящая выдра, глубоко ныряла и
исследовала темные террасы скал у кромки побережья, оставаясь под водой по
две минуты, так что только тоненький след из воздушных пузырьков,
выходящих из её меха, указывал на то, где она находится. (Этот след из
пузырьков, как я заметил, возникает метрах примерно в двух позади плывущей
выдры, а не как казалось бы на первый взгляд непосредственно над
зверьком.) И хотя она утратила боязнь глубины, никогда не чувствовала себя
в безопасности в открытом море. Ей всегда хотелось видеть хотя бы с одной
стороны пределы той стихии, в которой плыла, и если она оказывалась вне
этих видимых границ, то её охватывал ужас пустоты, и тогда она по-детски
паниковала и начинала отчаянно по-собачьи барахтаться в направлении берега.
   Следовательно, наши первые опыты купания с лодки увенчались провалом,
лодка для неё, очевидно, не была надёжной заменой тверди земной, и даже,
будучи в лодке, она не чувствовала себя в безопасности, как будто бы была
за бортом, и даже более того, предпочитала отважно броситься к берегу, чем
оставаться с нами в такой очевидной опасности.
   В то лето Эдаль была не единственным новичком в Камусфеарне. Несколько
лет назад, ещё будучи в Монтрейте, я собрал большую коллекцию диких гусей.
После войны она оказалась единственной крупной коллекцией редкой дичи,
оставшейся в Европе, и в 1948 году стала основой Заповедника дичи Питера
Скотта в Слимбридже.
   Однако, к тому времени менее редкие виды расплодились в таких
количествах, и их так трудно было выловить, что посчитали нецелесообразным
перевозить их туда. И вот целая стая взрослых гусей осталась у озера
Монтрейт-Лох, и на них иногда даже охотились ради интереса или как на
паразитов на пастбищах, полудиких и беззаботных только во время выведения
потомства. И вот десять лет спустя от этой коллекции осталось одно лишь
воспоминание. К 1959 году на этом озере всё ещё гнездились две-три пары, и
я устроил так, чтобы один выводок высидела курица в Монтрейте и чтобы его
привезли в Камусфеарну. После долгого, кружного путешествия поездом и
морем на место прибыло пятеро гусят, они оперились, но летать ещё не
умели, неуклюжие, беззаботные и доверчивые, проявлявшие четко выраженную
склонность к человеческому обществу вопреки традиционным чертам их
природы. Этот парадокс был мне приятен, ибо я как и многие натуралисты
полюбил диких животных и птиц через свою кровожадность. В юности я был
заядлым охотником на птицу, а эти пятеро птенцов были прямыми наследниками
тех птиц, которых я подстрелил, ранил или убил на утренней тяге много лет
тому назад. На самом деле, подобрав и приручив несколько подранков диких
гусей, подстреленных морозными бурными зимними рассветами на солончаковых
болотах и полях Залива Уигтаун, я сделал попытку собрать живую коллекцию
всех диких гусей в мире, и эта крякающая плоскостопая пятёрка, которая так
настойчиво пыталась прорваться в жилой дом в Камусфеарне, была примерно
двенадцатым поколением тех, что пострадали от моего ружья. Возможно
подсознательно чувствуя себя немного виноватым, как это нередко бывает с
нами, когда мы бросаемся делать что-то сломя голову, я хотел, чтобы эти
птицы свободно и без страха летали у Камусфеарны, хотел слышать на
рассвете и закате буйную музыку тех голосов, которые давным-давно
заставляли биться мое сердце, когда я, дрожа от холода, сидел в трясине
какого-то приливного ручейка, наблюдая, как начинает полыхать горизонт на
востоке.
   Как ежедневное удовольствие и украшение Камусфеарны именно появление
диких гусей превзошло мои самые оптимистические ожидания. Начиная с того,
как я уже говорил, что они ещё не умели летать, только самые кончики их
жестких крыльев торчали из-под синей с красным мантии. Но они целыми днями
стояли и с надеждой неуклюже хлопали крыльями, приподымаясь над землёй
примерно на фут и продвигаясь вперёд неуклюжими и неизящными прыжками. Как
это выпало нам с Джимми Уаттом, которые сами не умели плавать, учить этому
выдру, так и теперь, по мере того, как гуси подрастали, и их крылья стали
достаточно длинными для полёта, но воображение ещё не доросло до того,
чтобы пытаться сделать это, именно нам пришлось учить летать этих диких
гусей. Джимми бегал впереди них, отчаянно размахивая руками изображая
полёт. И вот однажды эти подростки, выполняя те же действия и поспешая за
ним, вдруг, к своему изумлению, полетели. Вначале была целая серия смешных
до неприличия вынужденных посадок, но за эти несколько секунд они обрели
свои способности. Через неделю они уверенно и мощно стали на крыло, и в
ответ на зов из дома прилетали сюда наперекор ветру с песчаных пляжей
дальних островов.
   На ночь мы их запирали в проволочном вольере с полом и потолком из
сетки, чтобы уберечь от диких кошек и лисиц. А когда утром мы выпускали
их, они взлетали с шумом и гамом и прокладывали себе крыльями путь вдоль
ручья к морю, переворачиваясь и кружась в воздухе, "кувыркаясь", как
говорят охотники, отдаваясь чистой радости полёта.
   Должен признаться, что, несмотря на всё своё очарование и красу, эти
пятеро гусей в некоторых аспектах обнаруживали удивительное отсутствие
интеллекта и даже откровенную глупость, что в корне противоречит поверью о
приписываемой им мудрости. Даже после того, как они уже несколько месяцев
были знакомы с хозяйством усадьбы, всё равно оставались сомнения, сумеют
ли они попасть в ворота без того, чтобы то один, то другой из них не
отстал. Нередко гусь оказывался не с той стороны открытых ворот, и вместо
того, чтобы обойти вокруг и присоединиться к своей стае, вдруг отчаянно
начинал биться о сетку, разделявшую его с собратьями.
   Ещё более удивительным было их поведение в вольере, укрывавшем их на
ночь.
   Каждое утро я отправлялся открывать сетчатые ворота, чтобы выпустить
их. Как только я появлялся, они устраивали гомон, достигавший предела,
когда я подымал барьер, и они вываливались наружу. Однажды утром в
сентябре, встав на рассвете, я открыл им ворота (которые составляли одну
из стенок загона) на два часа раньше того времени, к которому они
привыкли. Они поприветствовали меня как обычно, но не стали выходить, и я
ушёл обратно в дом, полагая, что они зашевелятся, как только взойдёт
солнце, и вновь пустился в размышления о роли распорядка в поведении
животных. Почти три часа спустя, намного позже того времени, как они
обычно улетали к морю, я вдруг выглянул из кухонного окна. Они всё ещё
были в вольере, сердито переругиваясь и прохаживаясь взад и вперёд у
открытых ворот, как будто бы какая-то невидимая перегородка отделяла их от
травы снаружи. Решив, что их можно освободить только каким-либо
символическим жестом, я вышел к ним с таким видом, как будто бы мы не
виделись утром. Закрыл ворота, затем с треском растворил их, а сам при
этом стал разговаривать с ними как обычно. С очевидным облегчением, можно
сказать, в каждом своём движении, они гуськом вышли наружу следом за мной
и почти сразу же полетели к берегу.
   С последних дней мая до начала сентября лето в тот год пришлось у меня
на отпуск. В то время, как Англия задыхалась от тропической жары, и
прибрежные дороги из Лондона были на двадцать миль забиты очередями
неподвижных машин, в Камусфеарне были лишь слабые проблески солнца сквозь
пелену шторма и дождя, ручей скатывался вниз бурным потоком, а море
беспокойно ворчало при беспрерывном ветре. Большая лодка сорвалась с якоря
и пробила себе дно, и было очень мало дней, когда в маленькой плоскодонке
можно было без риска выйти в море. Из-за этого, а также потому, что меня
устраивала боязнь Эдаль открытого моря, что говорило в пользу её
безопасности, только первого сентября мы возобновили с ней опыты в лодке.
   Тем временем она стала значительно увереннее как в отношениях с нами,
так и в своей стихии, и кружилась вокруг нас под теплым солнышком, пока мы
тащили плоскодонку по песку ко всё ещё синему морю без единого всплеска
отражавшему небо. Компанейские гуси с удовольствием принимали участие в
этой затее, гогоча, следовали за нами к берегу, и вся наша разношерстная
компания одновременно отправлялась в путь. Эдаль стрелой проносясь в
чистом светлом море, хваталась лапами за вёсла и впрыгивала в лодку с
целым фонтаном воды, а гуси плыли в нескольких метрах сзади и как бы
укоризненно поглядывая на нас своими глазами из-за оранжевых клювов. Мы
проплывали около мили вдоль берега с чудесными ярко-желтыми цветами
оголённых при отливе водорослей на фоне вереска, рдеющего папоротника и
голубизны горных вершин вдалеке. Вся прелесть Камусфеарны сосредоточена в
этом утре: отчётливый, как молния, след выдры под водой; кружащий,
серебристый полёт гусей, пролетающих над нами вперёд; длинные,
вздымающиеся голубые валы моря среди шхер и морских зарослей; речушки,
пенящиеся хрусталём и скатывающиеся со скал пеленой, которую подхватывала
морская волна и слизывала с голого берега.
   Эдаль, иногда обнаружив, что плывёт вроде бы над бездонной пропастью,
вдруг страшно пугалась и по-собачьи устремлялась к лодке с высоко
задранной головой, не смея глядеть вниз. Казалось, что её врождённая
память чередовалась воспоминаниями о тусклых таинственных глубинах и лесах
колышащихся водорослей и об уюте коврика у камина, поводке и надёжных
руках человека. И вот она вдруг бросалась к лодке (которую совсем
перестала бояться и чувствовала себя в ней как на суше), с маленькой
озабоченной мордочкой над бешено мельтешащими передними лапами, стрелой
выскакивала на поверхность пенящейся волны и прыгала на борт, неся с собой
водопад. Затем она повисала на корме, крепко вцепившись задними лапами за
планширь и погрузив голову в воду, разглядывала острый как нож край между
морем и твердью земной, разрываясь между желанием исследовать подводный
простор и страхом сгинуть в неведомой пучине. Иногда она бесшумно и почти
без всплеска соскальзывала в глубину, и тут же вдруг пугалась и бешено
устремлялась назад в лодку. И всё же в те мгновенья, когда уверенность ещё
не покидала её, когда её изящное как торпеда тело скользило глубоко под
водой рядом с лодкой, извиваясь над белым песком, между высокими,
колышащимися стеблями ярких водорослей, или когда она
стремительнобросалась в погоню за какой-либо невидимой сверху добычей,
казалось, что вернулось прошлое, и что это Миджбил следует за лодкой в
сверкающей воде.
   После нескольких таких райских деньков среди островов гуси впервые не
вернулись ночевать. Утром я звал их, но приветственного хора в ответ не
услышал. Им ещё рановато было проявлять инстинкт к перемене мест, который,
как я думал, они, возможно, и утратили после нескольких поколений не
занимавшихся перелётами предков, и когда я не обнаружил их следов и днём,
то испугался, как бы они не забрели слишком далеко и не стали жертвой
какого-либо заезжего охотника с ружьём четвертьдюймового калибра. Я уже
было отчаялся увидеть их вновь, когда ранним вечером приехал с Эдаль на
один из белоснежных пляжей на острове, где вздумал познакомиться с
высадившейся там с лодки группой туристов. Я разговаривал с ними и вдруг в
полумиле к северу увидел длинную цепочку гусей на фоне неба, и, с дурацким
приливом радости узнал своих пропавших диких гусей. Я позвал их, когда они
пролетали высоко над нами в солнечных лучах, они как бы замерли в полёте и
затем стремительно по спирали стали спускаться. Хлопая крыльями, они сели
на песок у наших ног.
   Я так и не перестал восторгаться тем, как мне удаётся призывать с неба
диких гусей, которые на своём пути неподвижны как созвездие, когда солнце
уже опускается за холмами Ская, слышать далеко-далеко их ответный гогот, и
видеть силуэт их крыльев, взмахивающих над морем на фоне закатного неба.
Эта стайка простых гусей доставляла мне больше радости, чем вся та большая
коллекция экзотической дичи, предки которой были брошены на произвол
судьбы и никому не нужны. Больше, пожалуй, испытывал я радости в их мирном
нетребовательном сосуществовании, чем какой-либо средневековый дворянин в
своём соколе, который по его мановению подымается за пролетающей дикой
уткой или же затем, чтобы сбить в небе цаплю.
   Хоть эти гуси причиняли мне мало хлопот и доставляли много радости,
иногда они, как и все ручные животные, заставляли меня сильно
поволноваться. Худшей из этих бед было то, как я увидел, как один из них,
находясь вне пределов моей досягаемости, делал всё, что в его силах, чтобы
проглотить рыболовный крючок.
   Эдаль, как я уже упоминал, питалась живыми угрями, которых ей присылали
из Лондона. Это была довольно дорогостоящая процедура, и когда выдра
подросла, и её потребности стали превышать первоначальный заказ в шесть
фунтов в неделю, я начал эксперименты по обеспечению её из камусфеарнского
ручья, изобилующего угрями. Несмотря на массу советов, мне так и не
удалось смастерить подходящую для них ловушку. И вот однажды мы закинули с
моста несколько лесок с наживкой червями. Опыт оказался удачным, и за
несколько часов мы наловили достаточно угрей, но я совсем забыл о гусях.
Они редко появлялись у моста, и во всяком случае, я и не подумал о том,
что они заинтересуются почти невидимыми лесками.
   Тем не менее, пару часов спустя им вдруг вздумалось прилететь с моря, и
когда я увидел их, то у одного в клюве уже болталась большущая форель. На
конце лески был крючок, предназначенный для мухи, а гусь, не подозревая об
опасности изо всех сил старался проглотить то, что осталось от форели.
Леска была очень тонкая, он не замечал её, и пока я со страхом смотрел на
него, он проглотил ещё несколько сантиметров. Остальные гуси собрались у
моих ног, а этот, занятый своим делом, упрямо оставался в центре водоёма,
а крючок, в ответ на его глотательные движения, поднимался всё выше и
выше. В самый последний момент мы выманили его не берег, предложив пищу,
и, когда я схватил за леску и стал наматывать её на руку, то выяснилось,
что птица проглотила её около полутора метров. Этот случай на время
поставил точку на моих попытках обеспечить Эдаль угрями из ручья.
   По той же причине гуси оказывались помехой при рыбной ловле на море.
Иногда они сопровождали нас с самого начала, а то вдруг прилетали
издалека, когда мы уже считали, что нам удалось улизнуть от них, кружили
над лодкой и, гогоча, садились на воду вокруг, тесно сгрудившись вокруг
перемёта, зачарованные рыболовными крючками и танцующей серебристо-голубой
рыбой, плескавшейся за бортом, так что нам нередко приходилось одной рукой
управляться с перемётом, полным ставриды, а другой отгонять гусей. И вот в
этот миг я понял, как трудно было бы жить всем диким зверям, если бы они
не боялись человека, как сложно было св. Франциску в повседневной жизни.
    
  
 Глава 14  
  
 С тех пор, как в доме появилась Эдаль, он сильно преобразился. Пока в
Камусфеарне не было выдр, я занялся было украшением дома и навёл в
комнатах некоторый уют. Теперь, когда все помещения вновь оказались, так
сказать, в осадном положении, от этого поневоле пришлось отказаться в
пользу более практических соображений. Все столы и полки пришлось как-то
приподнять за пределы ловкого обследования Эдаль, все висевшие на стенах
предметы переместились вверх, как у жителей города, которые ищут спасения
на крышах домов при наводнении. Не стало журнального столика сбоку дивана,
так как это недавно введённое новшество она присвоила себе в первый же
день, изорвав и скомкав всё моё чтиво таким образом, чтобы оно послужило
ей постелью на её собственный вкус.
   Там она разлеглась на спине и уснула, а голова её покоилась на
заголовке, в котором говорилось о дорожных пробках на улицах Лондона.
   Стало очень трудно поднять уязвимый предмет вне пределов её
досягаемости, так как, став на цыпочки, она могла доставать предметы на
высоте уже более метра.
   Если она была мокрой, то стаскивала одно или несколько полотенец и
вытиралась, если вдруг скучала, то завладевала любым предметом, который
привлекал её блуждающее внимание, и, глубоко сосредоточившись, начинала
методически его разрушать. Такое настроение находило на неё временами,
бывали дни, когда она была неподвижна, как ручная собачка, но бывали и
такие, когда на стенах просто не хватало места для предметов её
посягательств. В силу природных особенностей в Камусфеарне сосредоточено
много резиновых сапог, как простых, так и охотничьих, за многие годы на
них появились заплатки из красной резины, и Эдаль с вредительским
восторгом отрывала их и расширяла появившиеся под ними дырки.
   Таким образом, комнаты, в которые она имела доступ, приобрели такой
вид, какой имеют загородные парки, где деревья похожи на "плакучие ивы",
так печально воспетые писателями конца восемнадцатого века по лесопарковой
культуре. По высоте над уровнем земли, до которой у деревьев не было
веток, в этих парках можно было судить о том, кого держал владелец:
оленей, крупный рогатый скот или лошадей, и по той же самой методике можно
было сравнивать относительные размеры Эдаль и Миджа. Если сначала и были
какие-то сомнения, то в конце её первого месяца пребывания у нас мне стало
совсем ясно, что она гораздо более крупное создание, и это при всём том,
что была она на целых шесть месяцев моложе Миджа в том возрасте, когда его
убили. Она росла почти на глазах. В мае Малкольм Макдональд определил, что
она была около метра длиной и весила чуть больше десяти килограммов, к
августу она была уже почти метр двадцать пять в длину, а на вес я ей давал
килограммов семнадцать. Тогда ей был год, и так как она ещё не стала
взрослой, было ясно, что она ещё будет расти. В экваториальной Америке
бывают выдры размером с котиков, и если их кто-либо приручал, то помещения
их владельцев должны были выглядеть более чем прелюбопытно.
   Так как в помещении кухни-столовой было не так уж много стен, оставлять
там Эдаль одну на длительное время было нежелательно. В этом плане она
была покладистей Миджа, и если до этого погуляла и поела, то могла пробыть
одна часов пять, а то и больше. Когда мы отправлялись на лодке в деревню
или на остров Скай, то закрывали её в специально для этого отведённой
комнате, которая служила для этой же цели во времена Миджа. Здесь у неё
была постель, сделанная из автомобильной шины, покрытой тряпками, уборная
в углу, состоявшая из клеёнки, накрытой газетами (и в это же довольно
удалённое место она приходила по надобности из кухни), масса различных
игрушек и миски с водой. У этой комнаты был один крупный недостаток: в ней
был однослойный пол, и она располагалась прямо над жилой комнатой. Хотя
миски у неё были непроливашками, предназначенными для собак, для неё это
не было преградой, так как, если ей не удавалось опрокинуть их просто так,
то она брала их в обе руки и переворачивала, а потолок, как я уже говорил,
был далеко не водонепроницаем. В первые дни она не очень точно попадала в
свой туалет, а это место, к сожалению, приходилось примерно над креслом,
где обычно сидел любой гость. Вода умножает свои достоинства для выдры,
если она падает или движется каким-либо другим образом. А Эдаль
обнаружила, что, если перевернуть чашку наверху, то можно пробраться вниз
на кухню и получать двойное удовольствие от капель, падающих с потолка. Я
видел её на полу кухни с задранной вверх головой и раскрытым ртом, она не
упустила ни одной капли, сочившейся сверху.
   Эдаль была очень разочарована тем, что те немногие собаки, с которыми
ей разрешали познакомиться, далеко не устраивали её как товарищи по играм.
В общем и целом они относились к ней как к человеку другой расы, и она
откровенно обижалась на них за это и огорчалась оттого, что они не
принимали её за свою. За немногими исключениями, они рычали, лаяли на неё
и огрызались при её приставаниях. Первая, медлительная золотистая
лабрадорская сука, сидела перед камином, повернувшись задом к Эдаль с
откровенно неприступным видом. Время от времени Эдаль, не решаясь подойти
к ней напрямую, осторожно протягивала свою обезьянью лапку и трогала её
неподвижный жёлтый круп, издавая, тем временем, тоненькие, жалобные
горловые стоны. Её откровенно удивляла невозможность установить дружеские
отношения, так как она была непривычна к отказу.
   Только две собаки на время подружились с ней, но обе очень скоро
посчитали её слишком назойливой личностью. Особо ретивая желтоглазая сука,
пойнтер, которую привёз судья Джеймз Робертсон, вначале проявила тот дух,
который требовала Эдаль от своих приятелей. Она всё бегала кругами, пока
Эдаль удивительно ловко срезала углы, это было уж слишком для собаки,
которая оказалась в конце концов на спине посредине ручья, а Эдаль
дразнила её с берега. Этот случай вызвал холодок в их отношениях, которые
позже расстроились совсем, пойнтер стал осторожничать, а затем откровенно
проявлять враждебность. Когда я заметил её хозяину о таком плачевном
отсутствии выдержки, он ответил:
   - Ну, она же не думала, что ей придётся развлекать какую-то выдру, тем
более если её зовут Коротышка. (Как и большинство ручных зверьков Эдаль,
после появления в Камусфеарне, получила массу всяких кличек, среди которых
эта, пожалуй, была самой безобидной).
   Эрик Минклейтер привёл большого английского сеттера, великолепного
зверя по кличке Топсель. Тот тоже сначала попробовал было порезвиться с
выдрой, на этот раз на песке, но, как и пойнтер, вскоре понял, что бегать
вокруг неё кругами бесполезно, так как глаз у неё был отточен на радиусы.
Таким образом, постоянно одураченный, он стал истерически лаять, а Эдаль
спасалась бегством в море. Я всё ещё надеюсь, что когда-нибудь найдётся
собака, которая будет играть с ней как Присцилла в Африке.
   Выдра и пятеро диких гусей были всем известными обитателями
Камусфеарны, хотя в течение лета там были и другие временные жители.
Молодая славянская поганка, которая из множества водоёмов в этой местности
умудрилась сесть на наш маленький бассейн, который мы выкопали за домом
для Эдаль, посчитала, что сеточный забор вокруг него слишком высок, чтобы
взлететь. Несчастный слепой мышонок, которого бросила родительница пока
несла его от внезапно переполненных наводнением местных дренажных канав, и
который прожил всего четыре дня, пока его кормили из с трудом
изготовленного подобия материнской титьки. Раненая, едва оперившаяся
серебристая чайка, подобранная невдалеке от дома и умиравшая под ветром и
дождем, вскоре поправилась, стала летать и в какой-то мере стала питаться
отходами нашего хозяйства. И водяной погоныш, который прибыл из деревни в
картонной коробке, на оборотной стороне этикетки которой было написано :
"Что это за птица, их что, обычно находят на шестке у камина?" Его
совершенно неожиданно нашли сидевшим, нахохлившись, у потухшего камина,
когда хозяин утром спустился в гостиную из спальни. Я очень удивился тому,
что такая птица, с которой обычно сталкиваешься во время её коротких
неуклюжих перелётов над камышом в каком-нибудь бекасовом болоте, одно из
самых непритязательных летающих существ, вдруг закончила свой хоть и
невидимый, но надо полагать, неудачный и бездарный полёт таким образом.
Совершенно непримечательная, можно сказать, птица, с неопределённым
опереньем, неуклюжая в движениях, а по привычкам вообще такова, как будто
бы её и нет совсем. Однако тот экземпляр в картонной коробке, который
таким образом вынужден был, так сказать, сблизиться и установить
социальный контакт с человечеством, оказался очень ярок, с виду даже
щеголеват, с серыми рубиновыми глазками и напористым холерическим
темпераментом. Он наскакивал как бойцовский петух на любую протянутую к
нему руку, а обманчиво тоненький красный клюв обладал похожей на щипцы
хваткой. Ему откровенно не нравились обстоятельства его позорного плена,
но он прибыл вечером, и мне не хотелось выпускать его на волю, не
убедившись, что он здоров. Он провёл ночь в моей спальне, пол которой по
такому случаю был усыпан земляными червями и прочими подобными невкусными
подношениями. То ли гоняясь за ними, то ли, чтобы утвердиться самому, он
топал всю ночь, по словам гостя, ночевавшего этажом ниже, подобно мышонку
в кованых сапогах. Поутру выяснилось, что он здоров телом и душой, его
выпустили, и он растворился в окружавшей нас природе.
   И, наконец, самое большое впечатление произвело на нас появление дикого
котёнка.
   Однажды выяснилось, что наше нагревательное устройство "Калоргаз" (в
тот год это была новинка), осталось почти без топлива, и мы сразу же
решили съездить на лодке в деревню за пять миль отсюда. Стоял
золотисто-голубой сентябрьский денёк, и море между островов было гладким,
как поверхность глыбы полированного камня.
   Был отлив, и в шхерах показались макушки водорослей, так что, если бы
мы не торопились из-за боязни, что магазин в деревне закроется, то
объехали бы маяк с внешней стороны. Теперь же возможность сэкономить
десять минут заставила нас рискнуть, несмотря на то, что можно было
напороться на мель, и мы решили пойти протокой между маяком и соседним
островом. Я был у руля, а Джимми Уатт стоял на коленях в носу лодки,
указывая мне направление между камней. Вдруг он взволнованно крикнул и
обратил моё внимание на нечто на поверхности по правому борту.
   Там, метрах в пятнадцати от нас, был дикий котёнок-подросток, который
неуверенно плыл в направлении дальнего острова. (Позднее я узнал, что
дикие кошки нередко отправляются в плаванье, даже если их не преследуют,
но в то время мне это показалось таким же странным явлением, как рыба,
ползающая по земле). Глубина была больше трёх метров, и котёнок плыл
медленно, высоко задрав голову, так что вся спина и хвост у него были над
водой и сухие. Я хотел было повернуть к нему, но именно в этот миг стойка
подвесного мотора, которую мы в спешке закрепили не очень плотно,
соскочила с одной стороны , и мы остались без руля. К нашему удивлению кот
повернул к лодке как спасательному средству, и надавив на мотор одной
рукой, я сумел подплыть к нему. Я никогда не имел дела с живыми дикими
кошками и подумал, что Джимми в лучшем случае отделается сильными
царапинами, но когда он подхватил его под пузо, раздалось лишь шипенье.
Затем Джимми поднял его и бросил в плетёную корзину. Трудно было усмотреть
в этом жалком, покорном, пушистом заблудшем котёнке грозное и неукротимое
по слухам существо и я подумал было, что появилась возможность проверить
эту версию самому. Трудно представить себе, как можно в Камусфеарне
совместить при всей их покладистости дикую кошку и выдру, и я подумал о
Мораг. Она, может, и приютит его как воспоминание о детстве, так как
давным-давно держала помесь дикого кота и домашней кошки, об утрате
которой она в свое время горевала. В то время она работала экономкой в
охотничьем домике на берегу реки в четырёх милях от побережья, мы
отказались от мысли пополнить свои запасы газа и направились вверх по
реке. Мораг, однако, уже уехала на почтовом "Лэндровере" в Друимфиаклах, у
охотничьего домика нам дали машину, и мы последовали за ней домой.
Спокойствие котёнка в корзине теперь сменилось низким, но почти
беспрерывным рычаньем, которое свидетельствовало о едва сдерживаемом гневе.
   Когда выяснилось, что у Мораг и так слишком много домашних забот, чтобы
заняться ещё дикой кошкой, мне следовало, без сомненья, выпустить её, но
несмотря на всё то, что я слышал и читал о неукротимой природе диких
кошек, я не встречал никого, кто мог бы лично рассказать мне об этом. Мне
также было известно, что целого и невредимого котёнка удаётся поймать
очень редко, и я чувствовал, что возможность проверить действительность
этого мифа упускать нельзя. Я вернулся на заимку и оттуда позвонил доктору
Морису Бэртону, зоологу, у которого дома в Саррее содержится большой набор
диких зверей, который всю свою жизнь посвятил изучению поведения животных
и имеет опыт общения со всеми представителями британской фауны. Как это ни
странно, однако, оказалось, что он никогда не держал диких кошек и не знал
никого, кто бы пробовал приручить их, хоть и слыхал об одном человеке,
который всю жизнь мечтал заполучить для эксперимента здорового котёнка. Он
вызвался позвонить своему другу, который перезвонит мне через полчасика, и
через некоторое время я переговорил с г-ном Уильямом Кингхэмом, который
пообещал на следующее утро выехать из Лондона на машине, чтобы забрать
кошку. Дело было в пятницу вечером, и он предполагал завершить
семисотмильное путешествие к утру в воскресенье.
   Я отвёз теперь уже явно рычащую корзину на лодке в Камусфеарну.
Оставался единственный способ переждать следующие полтора суток : убраться
из своей спальни в пользу котёнка, а самому спать на кухне. Я проделал это
не очень-то охотно, и не только потому, что представил себе, во что она
превратится после этого, но и потому, что прошло лишь три дня с тех пор,
как я вернулся туда после отъезда своего последнего гостя.
   Когда мы причалили к берегу у дома, уже стемнело, и в ту ночь не было
никакой возможности достать подходящей пищи для дикой кошки. Я оставил
корзину в своей спальне открытой, поставил рядом блюдечко
консервированного молока и несколько кусочков молоки морской форели.
Подумав, заткнул печную трубу клубком проволочной сетки.
   Наутро, после уже ставшей привычной ночевки в спальном мешке у камина,
при беглом осмотре спальни кошки обнаружить не удалось. Исчезла одна
молока и всё молоко из блюдца, в центре моей постели было весьма пахучее
месиво, но автора всего этого безобразия не было видно нигде. Мне
помнится, точно так же мы ещё детьми запирали ежей в комнате, из которой
не могла бы ускользнуть и мышь.
   Утром, едва проснувшись, ещё неумытые, но снедаемые любопытством, мы
находили лишь одну иголку, которая свидетельствовала о том, что это был не
сон. Я подозревал, что взрослые вмешивались в эти дела по ночам, но в том
возрасте мы все были и очень большими фантазёрами, и фаталистами.
   При более тщательном обследовании кошка нашлась в трубе. Она вытащила
ненадёжную затычку из проволочной сетки, и забралась, как сова на
приступочку где-то в полуметре выше рядом с решёткой. Мои первые попытки
достать кошку оттуда лишь загнали её ещё выше в трубу, в такое место,
откуда выгнать её можно было только таким орудием с дистанционным
управлением, как веник для чистки труб.
   Меня это огорчило, так как изловить её всё-таки было необходимо, и так
же было ясно, что это может травмировать объект, который предстояло
приручать. Но выбора не было, и Джимми Уатт, вооружившись бечёвкой и
грузом, взобрался на крышу, а я, надев несколько пар рукавиц и перчаток,
ждал внизу, приготовившись схватить котёнка, когда он спустится до
пределов досягаемости.
   Все рукавицы, как оказалось, были совсем ни к чему, хотя было
достаточно рычанья и плевков, но никакого возмездия. Освободившись, кошка
одним прыжком забралась в самый темный угол комнаты, и, пока я изолировал
дымоход, оставалась там, а глаза у неё тускло сверкали.
   Наступило воскресное утро, в моей спальне был полный разгром, но не
было никаких признаков появления спасательной бригады с юга. По-видимому
ночью у моего пленника во всей красе проявился его норов. Он
сосредоточился не на побеге, а на разрушении, изорвал письма, играл в мяч
пузырьками чернил, с воздушной лёгкостью подымался на самые удалённые
полки, о которых выдра не помышляла в своих даже самых буйных мечтах. Он
хорошо пообедал остатками кулик-сороки, от которой не осталось ничего,
кроме перьев с крыльев и клюва. Надругательство в центре постели
повторилось, гораздо ярче и откровеннее, можно сказать, чем прежде. На
день кошка устроилась в тростниковой корзине, плетёном коробе,
предназначенном для перевозки грузов на пони, который мы когда-то нашли на
берегу, и который теперь висел на стене как урна для бумаг, вне пределов
досягаемости для выдр.
   Необходимость охотиться на птиц в ближайшей округе, чтобы прокормить
эту тварь, тревожила меня. Многие птицы в непосредственной близости к
Камусфеарне были гораздо более ручными, более доверчивыми, чем в тех
местах, где то один, то другой охотник постоянно шастает с ружьём. Мне не
хотелось нарушать это спокойствие, и, когда я вышел из дома с заряженным
ружьём, то чувствовал себя мерзким предателем по отношению к этому
небольшому святилищу, которому я так долго поклонялся. Положение
усугублялось гусями, которые настойчиво следовали за мной, иногда пешком,
иногда, заметив меня издалека, прилетали ко мне туда, где я,
замаскировавшись, сидел на скале какой-то удалённой шхеры. Они меня
смущали, мне было как-то стыдно оттого, что они могут стать свидетелями
проявления хищнической стороны моей натуры. Пока я, скорчившись, сидел там
под мелким дождичком и солёным ветром, то заметил, что твержу про себя
детское заклинание :
   "Я делаю это лишь затем, чтобы жил котёнок". Затем оно, по
рассеянности, перешло в слова и мелодию полузабытого гимна: "Он погиб,
чтобы мы могли жить". И тогда я понял, что подсознательно переступил тот
рубеж, перед которым пасовал разум, - ведь все христиане всё-таки питаются
плотью и кровью Господа своего.
   Итак, хоть и с неохотой я обеспечил дикую кошку дичью, которую
предпочёл бы видеть живой : песчанка, баклан, сорочай и кроншнеп, а мой
нежданный гость лихо пожирал их и продолжал гадить прямо посреди моей
постели. Я поставил на пол ящик с землёй, и, хотя его поутру сильно
расковыряли, и оттуда крепко несло аммиаком, всё же постель оставалась
главным сортиром.
   В понедельник пришла телеграмма, где говорилось, что г-н Кингхэм днём
раньше добрался до Глазго, но заболел и был вынужден вернуться назад. Не
ведая о том, что телефон, с которого я разговаривал с ним, находится в
пяти милях отсюда по морю, он просил позвонить ему в Саррей в тот же вечер.
   Так как спасение, которого я ежечасно ждал, таким образом отодвигалось
на неопределённое время, я снова отправился в ту деревню с ненадёжным
подвесным мотором, который довёз меня только в одну сторону, но спасовал
на обратном пути.
   Кое- как добравшись домой на вёслах поздно вечером, я получил обещание,
что меня немедленно известят телеграммой о будущей судьбе дикой кошки.
   Затем последовали ещё задержки и недоразумения, и неделю спустя после
поимки на железнодорожную станцию в двенадцати милях от меня по морю
прибыл посыльный, который послал в Камусфеарну нанятую лодку. Сам он не
поехал на ней, а я-то полагал, что он приедет, переночует, получит у меня
необходимые сведения о повадках дикой кошки. Так что я совсем не был готов
к тому, чтобы засадить животное в ящик так вот сразу, пока лодка стояла и
ждала у кромки прибоя.
   Однако, хоть посыльного самого и не оказалось на месте, он прислал
прочный и удобный ящик, набитый соломой, в одном из углов которого лежала
пухлая неощипанная курица.
   Для кошки же, эта третья и по необходимости поспешная поимка также
обернулась ещё одной травмой. Он, - по манере испражняться я смутно
предполагал, что это самец, - съёжился на высокой полке под защитой
пишущей машинки (которую уже сбрасывала и разбила выдра) и при первом же
приближении руки в рукавице издал тигровое, очень грозное
предупредительное рычанье. При втором приближении он спрыгнул с полки на
стол в проёме окна и, рыча, съёжился там, прижавшись спиной к стеклу.
   В это время Джимми, который рыбачил с лодки, по возвращении баркаса,
вернулся домой и потребовал взять всё на себя. Он одел рукавицы и ступил
на арену со всей самоуверенностью своей неопытности. При его первом
приближении кошка вся изменилась, почти, я бы сказал, преобразилась. Исчез
даже намёк на пушистого домашнего ручного персидского котёнка, на его
месте возник дикий свирепый зверь перед лицом кровного врага. Выставив уши
не назад, а вниз, растопырив их по сторонам широкого плоского черепа, так
что не только волосы, но и поры, из которых они растут, встопорщились, он
оскалил не только клыки, но все зубы и даже десны, а жёлтые глаза его
превратились в щёлочки, излучавшие ярость и ненависть, его полосатый хвост
вздулся раза в два больше обычного, и он прижался спиной к оконному
стеклу. И пока одна лапа была высоко поднята с растопыренными когтями,
вторая оставалась на столе, передние лапы как бы телескопически
вытянулись, эти бархатные конечности в мгновение ока превратились из
средства передвижения в далеко разящее оружие, рассекающее всё и вся. Я не
видал ничего подобного этому, как образ первобытной жестокости это было
великолепно, но это была война.
   Джимми, который до сих пор привык обращаться только с такими
существами, чей блеф можно легко игнорировать, не устрашился при таком
проявлении агрессивности, но отступил, когда ему прокусили и рукавицу и
ноготь большого пальца.
   Казалось, дело зашло в тупик, когда вдруг до нас дошло, что можно, так
сказать, загнать кошку в угол, приставив к нему открытую крышку ящика и
прижав к стеклу.
   Этот манёвр сразу же увенчался успехом, он нырнул в сумрачное нутро
ящика за соломой и затих. С тех пор я больше его не видел, но не
исключено, что мы встретимся снова, так как его новый владелец пообещал,
что если кошка поведёт себя так, как об этом говорят в легендах, и её
невозможно будет приручить, то его вернут в Камусфеарну и выпустят на волю
там, где дикие кошки пользуются привилегиями и защитой.
   Сейчас октябрь, и вот уже шесть месяцев подряд я живу в Камусфеарне. На
склонах Ская за проливом уже ревут самцы оленей, а вчера дикие лебеди
пролетели к югу низко над свинцово-чёрным морем. Граница прибоя вдоль
берега залива отмечена опавшими листьями, которые снесло в море ручьём, и
под порывами леденящего морского ветра они трепещут и кувыркаются на
песчаных склонах. Лето с дикими розами и мягким голубым морем, плещущимся
у белых песчаных островов, кончилось; цветы вереска завяли, а алые
рябиновые ягоды опали. Впереди нас ждут короткие сумрачные зимние деньки,
когда седой водопад будет реветь поверх камней, по которым было так горячо
ступать при летнем солнце, а холодный, солёный и сырой ветер будет стучать
в окна и стонать в трубе. В этом году меня здесь не будет, я не увижу и не
услышу всего этого. Дом для меня всё ещё крепость, из которой я делаю
вылазки и набеги, это отвоёванный редут, за стенами которого можно
укрыться, зализывать раны и планировать новые путешествия к дальним
горизонтам.
   И всё же, пока есть время, есть уверенность в возвращении.
    
  
 Камусфеарна Октябрь 1959 года  
  
 
 
 
    
 Благодарю тебя, мой добрый гений, близкий ко мне как тень, За бледные как
лютики деньки на древнем лугу, За дни моего детства, за то, что я видел и
слышал, За дни бешеной гонки и физического благополучия.
    
  
 Благодарю тебя, дружок, хоть ты и на голову меньше, и более покладист,
Чем я, твой подопечный, чьи дни не так уже светлы, Мой зверёк-ангел,
уверенный в прикосновении и добродушный, С личиком, загоревшим ещё
каким-то первобытным летом,  
  
 Благодарю за грациозную осанку, за радостную уверенность, За то, что ты,
скользя по чудной шелухе приличий, Держал меня за руку и отрицал мой
разум, Посылал меня собирать ягоды в нужное время года.
    
  
 Когда-нибудь ты покинешь меня или, в лучшем случае, не так уж часто, Я
буду ощущать твоё присутствие, когда раскрываются глаза и ноздри, Всё реже
твои ловкие пальцы будут готовы, Вскрывать замки, когда мои руки уже не
так будут слушаться меня.
    
  
 Спасибо, что ты доверился мне, за то, что разорвал осаду, Шпионов и
сторожей у неразграбленного сада.
   И благодарю тебя за беззаветную преданность, За то, что видел ты во
тьме, За то, что сделал жизнь стоящей того, чтобы жить.

Все авторские права на материалы принадлежат их законным владельцам. Материалы на сайте размещена только в ознакомительный целях и в случае скачивания должны быть удалены на протяжении 24 часов с носителей.
В случае если вы желаете пожаловаться на представленные на сайте материалы просим отправить жалобу по адресу - они будут удалены в кратчайшие сроки.