Версия для печати

 Василий АКСЕНОВ

Сборник рассказов

Второй отрыв Палмер
ЗАВТРАКИ СОРОК ТРЕТЬЕГО ГОДА
Затоваренная бочкотара
КАТАПУЛЬТА
Любителям баскетбола
НА ПОЛПУТИ К ЛУНЕ
ПАПА, СЛОЖИ!
ПЕРЕМЕНА ОБРАЗА ЖИЗНИ
Победа
Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах
СЮРПРИЗЫ




   КАТАПУЛЬТА
   1
   Я впервые видел Скачкова таким элегантным.  Все на нем было прекрасно
сшито и подогнано в самый раз, а я выглядел довольно странно. На мне бы-
ли засаленные измятые штаны и зеленая рубашка,  которую я каким-то обра-
зом купил в комиссионке. Думал, черт те что покупаю, а оказалось - самая
обыкновенная зеленая рубашка.  Итак,  грязные штаны и зеленая рубашка. В
таком виде я возвращался из экспедиции.
   Поездка на теплоходе по этой тихой северной реке доставляла нам обоим
большое  удовольствие.  Мы прогуливались по палубе от носа к корме и об-
ратно по другому борту, приятно было.
   Одного я только побаивался - как бы нам не вломили по  первое  число.
Прогуливаясь по палубе,  я прикидывал, кто из пассажиров мог бы нам вло-
мить.  Скорее всего это могли сделать летчики - двое с желтыми  погонами
(летный состав) и один техник- лейтенант. Да, это будут они.
   Я оглянулся - летчики удалялись,  помахивая фотоаппаратами. Я посмот-
рел на Скачкова.  Кажется,  он и не думал об этом.  Он был невозмутим  и
спокойно  рассказывал  мне,  а вернее - самому себе,  о своих творческих
планах.
   С него хватит.  Это мне все церквушки в диковинку,  а ему они  -  вот
так! По своей натуре он не научный работник, а скорее художник. Конечно,
древнее зодчество,  фрески,  прясницы, мудрая простота, тра-та-та... Это
много  дает  поначалу,  но он не может все время исследовать,  он должен
создавать. Ведь он художник, и неплохой, скорее первоклассный.
   - В Питере покажу тебе свою графику. Это что-то необычайное, - сказал
он, улыбаясь.
   Мне нравится Скачков.  Я понимал,  что он над собой издевается.  Есть
такие люди, что постоянно играют сами с собой. Казалось, что для Скачко-
ва его собственная персона - только объект для наблюдений. Казалось, что
все его улыбочки и ухмылки относятся к нему  самому:  "спошлил",  "ну  и
тип", "разнюнился", "вот дает" и т. д. Скачков был спокоен и ироничен. Я
чувствовал,  что это философ.  Честно говоря,  я немного восхищался им и
думал,  что в дальнейшем буду таким,  как он. Прямо скажу - я совершенно
серьезно относился к своей зеленой рубашке.  Скачков был старше меня  на
шесть лет. Мне было двадцать четыре года, а ему тридцать.
   Мы познакомились с ним в экспедиции. Он учил меня ловить щук на спин-
нинг.
   - Это же так просто,  - говорил он. - Смотри! Бросаешь блесну, - сле-
довал размах и мастерский бросок, - подождешь немного и накручиваешь.
   Мне нравилась эта охота, интересно было смотреть, как меж колеблющих-
ся подводных стеблей появлялась серебристая блесна,  а за ней с  грузной
стремительностью летела щука.  Потом Скачков делал какое-то движение,  и
щука уже билась в воздухе словно повешенная.
   У меня не получалось.  Мне казалось, что размахиваюсь я не хуже Скач-
кова и накручиваю я точно как он,  но, видно, все-таки я делал что-то не
так.  Я вообще "неумека", как называли меня в детстве. Я думал, что нав-
сегда  погиб в глазах Скачкова,  потому что мы каждый вечер охотились на
щук и я за все время не поймал ни одной.  Наши лодки стояли в камышах, а
над озером на холме чернела церковь, построенная без единого гвоздя, а у
подножия холма в тихой заводи стоял наш катер.  Мне казалось, что я смог
бы  построить такую церковь,  но разобраться в моторе катера было мне не
под силу.
   Скачков посмотрел на свое отражение в стекле ресторана,  одернул пид-
жак и усмехнулся.
   "Ишь ты, обарахлился", - казалось, говорила его усмешка.
   Стекла ресторана  полукругом выходили на нос теплохода.  Я увидел там
внутри Зину.  Она сервировала столы к обеду.  Я подмигнул ей. Она как-то
смущенно улыбнулась и зыркнула в другую сторону.  С другой стороны стек-
лянного полукруга в ресторан смотрели летчики -  летный  состав  и  тех-
ник-лейтенант. Мы пошли и столкнулись с ними на самом носу.
   - Осторожней надо ходить, - сказал старший по званию, капитан.
   - Виноват, - рассеянно произнес Скачков, и мы разошлись с летчиками.
   Я посмотрел теперь на Зину с другой стороны, с правого борта. Она шла
с подносом между столиков,  нарочно глядя прямо перел собой,  не обращая
внимания ни на нас,  ни на летчиков. Она была черненькая, маленькая, вся
какаято обточенная,  словно шахматная фигура.  Я представил,  как стучат
там,  за стеклом, ее каблучки и как тихо позванивают пустые фужеры на ее
подносе. Она такая и есть - четкий стук и тихий звон.
   Да - нет,  есть - нет,  вот счет - спасибо, уберите руки - это четкий
стук.
   А что в ней тихо звенит, я не знал. Такое сразу не увидишь.
   - Хорошая девчонка, - сказал Скачков. - Женись на ней.
   Я даже вздрогнул от неожиданности.
   - Да ты что?!
   - А что? Лучшие жены получаются из таких.
   - Из каких это таких? - спросил я.
   Скачков посмотрел мне в лицо и усмехнулся.
   - Из таких маленьких и четких.
   Ее четкость, понял я, для него не секрет, но знает ли он про звон?
   На корме  мы снова увидели летчиков.  Двое из них стояли обнявшись на
фоне флага Северо-Западного речного пароходства,  а  третий  наводил  на
резкость фотоаппарат.  Мы остановились. Капитан опустил камеру и пробур-
чал:
   - Ну, проходите.
   - Делайте ваш снимок, - приятно улыбаясь, сказал Скачков.
   Он щелкнул, мы прошли.
   - Эй, зеленая рубашка! - позвали меня.
   Старший лейтенант протягивал мне камеру со словами:
   - Не можешь ли ты, друг, щелкнуть нас втроем?
   Чуть поспешней, чем надо это было сделать, я взял аппарат. Я увидел в
видоискателе  их всех троих.  Теперь у меня была возможность рассмотреть
их лица.
   Капитан был в возрасте Скачкова.  Он хмурился,  как бы давая мне  по-
нять:  "Снимаешь? Снимай! Твое дело - только нажать затвор, и все. И мо-
жешь идти. Раз-два!"
   Старлей был помоложе его года на три.  У него было лицо из  тех,  что
называют "открытыми".  Он щурил хитроватые глазки и,  видимо,  был очень
доволен тем, как ловко он приспособил меня для этого дела.
   Техник-лейтенант был,  наверное,  моим ровесником.  Он думал только о
том, как он получится, и весь одеревянел под объективом.
   - Внимание, - сказал я.
   Летчики приосанились.  Эти  славные ребята понимали эначение фотогра-
фии.
   - Пятки вместе,  носки врозь, - тихо сказал за моей спиной Скачков. -
Грудь вперед, живот втяни.
   Кажется, капитан расслышал. Я сделал снимок и отдал ему камеру. Мы со
Скачковым снова пошли к носу теплохода и остановились,  облокотившись  о
борт, возле ресторана.
   Зина сидела,  положив подбородок на кулачок, и смотрела вдаль, на ре-
ку,  залитую солнцем,  и тихие лесистые берега. Другая официантка сидела
рядом,  что-то быстро говорила ей и смеялась. Но Зина будто ее не слуша-
ла,  она смотрела вдаль,  нет, не то чтобы мечтала, а просто смотрела на
реку, а не на свою товарку и не на сервировку.
   "Вот сейчас  в  ней  и  идет этот тихий звон",  - подумал я и спросил
Скачкова:
   - А ты бы женился на ней?
   Прежде чем ответить, Скачков посмотрел на реку и на Зину.
   - Сейчас женился бы не раздумывая, но тогда не женился бы.
   - Когда?
   - Когда я женился на своей жене.
   Вторая официантка что-то сказала Зине на ухо,  хотя в зале никого  не
было,  и та вдруг резко,  вульгарно рассмеялась.  И оттого, что звука не
было слышно,  впечатление от ее распахнутого рта с мостом и коронкой  на
верхней челюсти было особенно неприятным.
   Я беспомощно  посмотрел  на Скачкова.  Как мы будем выходить из этого
положения? Ведь наговорили черт знает что.
   Скачков смотрел на хохочущую официантку,  потом сам засмеялся и  пос-
мотрел на меня. Я понял, что чуть было не сел в лужу, точнее, сижу уже в
ней по горло,  а он опять на высоте.  Ведь он снова блефовал,  вел  свой
обычный розыгрыш то ли на самого себя,  то ли на меня,  а скорее всего и
себя,  и меня,  и всего вокруг. А я чуть было не рассказал ему про выду-
манный мной "тихий звон".
   2
   Река текла нам навстречу совершенно неизменная,  такая же, как триста
лет назад, если не обращать внимания на бакены. Длинные отмели, частокол
леса или свисающие к воде ивы, редкие хмурые избенки, женщина с коромыс-
лом на мостках, и вдруг за поворотом все изменилось. Здесь было водохра-
нилище и шлюзы,  гидростанция и маленький городок при ней.  Мы стали ча-
литься.
   За пристанью был маленький базарчик.  Торговали застарелой  редиской,
огурцами и ягодами. Мы купили клубники. Кулечки были свернуты из листков
школьной тетради в косую клетку. Я различал слова, написанные фиолетовы-
ми черинлами: "Этапы развития капитализма в Европе. 1) Борьба феодалов с
горожанами".
   Скачков развернул свой кулечек и хохотнул:
   - Вот они, приметы нового, так сказать.
   После "борьбы феодалов с горожанами" ничего  нельзя  было  разобрать,
все расплылось. Чернила смешались с кроваво-красным клубничным соком.
   Мы увидели,  что неподалеку с какого-то причала прыгают в воду пасса-
жиры нашего теплохода.  На краю причала в красном купальничке стояла Зи-
на, похожая на статуэтку.
   - Пошли выкупаемся, - сказал Скачков.
   Рядом с Зиной готовились к прыжку в воду летчики.  Они были мускулис-
тые и неплохо сложены, но их сильно портили длинные синие трусы. Я ни за
что  не  остался  бы в таких трусах.  Плавки на мне были что надо,  а на
Скачкове - вообще блеск.
   Летчики стали прыгать в воду,  вернее - падать  в  нее.  Они  прыгали
"солдатиком", ногами вниз, очень неумело и смешно. Вынырнув, они поплыли
грубыми саженками, а то и "по-собачьи", отфыркиваясь и счастливо смеясь.
   - Зиночка,  прыгайте! - крикнул капитан, и они все уставились на при-
чал.
   Зина жеманно заерзала.
   - Ой, боюсь! Какая вода?
   - Мо-о-окрая! - закричал техник-лейтенант.
   Скачков, расправляя плечи и поигрывая отличными мускулами, направился
к краю причала.  Он прыгнул не вниз,  а вверх,  вытянулся в воздухе, как
струна, потом сложился комочком и, вытянув руки над самой водой, вошел в
нее без брызг.
   - О-о-ой!  - восхищенно воскликнула Зина. Она подалась вперед и сияю-
щими глазами следила за Скачковым,  а я смотрел на нее. Она была тонень-
кая- тоненькая, а грудь - с ума сойти, и ручки, и ножки...
   А Скачков внизу выдавал стили - и брасс, и кроль, и баттерфляй.
   - Сколько вам лет, Зина? - спросил я.
   - Все мои,  - машинально отпарировала она, но вдруг медленно поверну-
лась ко мне и спросила: - А что?
   - Знаете, кто вы? - сказал я. - Вы - четкий стук и тихий звон.
   - Оставьте ваши шуточки при себе,  - быстро сказала она и стала смот-
реть в воду,  но вдруг опять повернулась и заглянула мне в глаза.  - Что
это? Я не понимаю... Тихий звон...
   Голос ее звучал робко,  и вся она в этот момент была неуверенность, и
робость, и трепет молодого клейкого листочка.
   - Ну, что же ты? Прыгай! - закричал из воды Скачков.
   Я прокашлялся и засмеялся.
   - Будильник,  - сказал я.  - Четкий стук - тик-так,  тик-так, и тихий
звон - тр-р-р... Будильник с испорченным звонком.
   Она захохотала, как тогда, резко и вульгарно.
   - Ну и комик! - сказала она и очень по-бабьи, подеревенски, спрыгнула
в воду.
   Я прыгнул за ней. Прыгнул не с таким блеском, как Скачков, но все-та-
ки достаточно спортивно.
   3
   За обедом Скачков,  виновато улыбаясь, сказал, что считает себя самым
что ни на есть идиотским фанфароном и сопляком.  Зачем ему  понадобилось
демонстрировать перед летчиками свое превосходство в прыжках в воду, по-
казывать свой высокий класс? Все это очень глупо, но...
   - Понимаешь,  когда я раздеваюсь и если к тому же на мне хороший  за-
гар,  я сразу становлюсь шестнадцатилетним пацаном. Просто чувствую каж-
дую мышцу и весь свой сильный организм.
   - Кончай рефлектировать,  - с некоторым раздражением сказал я,  -  ты
просто сделал хороший прыжок,  и все.  Летчики уже давно забыли про твои
прыжки. Вон, посмотри, как обедают.
   Летчики обедали шумно и напористо.  Весь стол у них был заставлен бу-
тылками пива и "столичной".
   Мы выпили  по  второй.  Зина  принесла суп.  Мы съели суп и выпили по
третьей.
   - Ты знаешь, что у меня два года назад была выставка? - вдруг спросил
Скачков.
   - Нет, не слышал.
   Он горько усмехнулся.
   - Никто об этом не слышал,  потому что выставка не представляла инте-
реса.
   - Да? - сказал я, глядя в окно.
   Собственно говоря,  я почти не знал его,  талантлив он или нет, и для
меня вовсе не было ошеломляющим открытием то, что его выставка не предс-
тавляла интереса.
   - Я тебе все сейчас расскажу, - возбужденно сказал Скачков. Я его еще
не видел таким. - Пейзажики. Я выставил свои пейзажи - акварели и масло.
Я не люблю пейзажи. Я люблю свою графику, но ее-то я не выставил. Потому
что выставку организовал один кит из академии, а ему не по душе была моя
графика. Потому что он сам пейзажист, и я, значит, представлялся почтен-
нейшей публике как один из его старательных учеников.  Потому что пейза-
жики у меня были кисло-сладкие, добропорядочный импрессионизм, и вашим и
нашим,  а графика его раздражала.  Потому что в ней я был самим собой, а
это его не устраивало. Не надо дразнить быков, говорил он, наверное имея
в виду самого себя как одного из быков.  Давай выпьем еще.  Зиночка,  мы
хотим еще. Я мог все-таки выставить графику, поставить его перед фактом.
Кое-кто советовал сделать это. Можно было даже протащить через комиссию.
Если бы я это сделал, ты бы знал, что у меня два года назад была выстав-
ка. Но я не сделал этого. Ну, давай выпьем. Будь здоров! Я не хотел рис-
ковать, решил
   - Может, хватит тебе? Выставишь еще свою графику.
   - Будь здоров! Может, выставлю, а может, и нет. Ну, если не выставлю,
то что? Что произойдет? Ничего особенного. Каждому - свое. Правильно?
   Последний вопрос был обращен к летчикам.
   Те уже  съели второе и теперь курили,  попивая водку и пиво.  Старлей
что-то рассказывал,  они смеялись и не услышали Скачкова.  Он налил себе
рюмку и встал.
   - Пойду поговорю с ними за жисть-жистянку. Они все знают. Ты ни черта
не знаешь и не можешь пролить бальзам на мои раны,  а они  все  знают  и
прольют.
   - Сядь, Скачков. Не лезь к летчикам.
   Но он направился к ним, высокий, коротко остриженный, в сером пиджаке
с двумя разрезами.  Он подошел к ним и что-то сказал, они потеснились, и
он сел,  положив руку на спинку капитанского стула. Неужели он начнет им
сейчас рассказывать про свою графику?
   Тут включился в работу радиоузел теплохода и заиграла музыка из "Опе-
ры нищих". Я сидел и думал, что лирикам моего типа легче жить. У нас все
неясно: грусть и недовольство собой, а стоит увидеть девушку или радиоу-
зел начнет работу - и все меняется. Мы похожи на радиоприемники с плохой
комнатной антенной:  много разных звуков и много помех,  ничего не  пой-
мешь. А стоит ли выводить антенну наружу, да еще делать ее направленной?
Куда направлять ведь неизвестно,  и пусть так будет, все лучше, чем пси-
хология Скачкова, с которой жить, должно быть, почти невозможно.
   - Дайте счет, Зина.
   Она вынула  из  кармана  блокнот  и стала считать.  Она стояла совсем
близко, точеное, как шахматная фигура, существо в черной юбке и нейлоно-
вой кофточке, и считала:
   - Солянка два раза, бифштекс два раза...
   - Сколько же вам все-таки лет? - спросил я.
   - Двадцать, - сказала она тихо. - Я из Павловска.
   Ей-Богу, она чуть не плакала. В ней, должно быть, в эту минуту звони-
ли все ее тихие колокольчики и пустые фужеры...
   - Вечером погуляем по палубе? - осторожно спросил я.
   Она кивнула и отошла.
   В эту минуту с грохотом отлетели стулья, и я увидел, как вскочили ка-
питан и Скачков. Капитан взял Скачкова за лацкан пиджака.
   - Что-о?  -  гремел  он.  -  Пятки  вместе,  носки врозь?  Это мы-то?
Ать-два?
   - Осторожно,  - сказал Скачков, освобождаясь, - владею приемами бокса
и самбо.
   Вскочили старлей и техник-лейтенант.
   - А по по не по?  - улыбаясь сказал старлей,  поворачивая Скачкова за
плечо.
   Это означало: "А по портрету не получишь?"
   Я подбежал и стал оттирать Скачкова от летчиков.
   - Товарищи, вы же видите, он пьян.
   - Сопляки и дерьмо! - гремел капитан. - И ты дерьмо, хоть и демобили-
зованный! - крикнул он мне в лицо.
   - Почему демобилизованный? - обалдел я и понял: зеленая рубашка.
   - Выбирайте выражения, штабс-капитан, - тихо процедил Скачков.
   - Выйдем отсюда, - сказал капитан, и летчики зашагали к выходу на па-
лубу.
   Я понял,  что нам сегодня вломят по первое число.  Выходить не  хоте-
лось,  но надо было идти.  Мужской закон: раз тебе говорят "выйдем отсю-
да", значит, надо идти.
   На палубе мы снова сгрудились в кучу и взяли друг друга за одежду.
   - Ты знаешь, сколько раз я катапультировал? - сказал капитан, прибли-
жая ко мне свое лицо с холодными и затуманенными зрачками.  - А Мишка, а
Толька? Знаешь, сколько раз мы катапультировали? Это тебе ать- два?
   Палуба покачивалась у нас под ногами сильнее,  чем это было на  самом
деле.
   - А ты думаешь,  я не катапультировал? - С отчаянной решимостью крик-
нул я. - Почему ты решил, что я ни разу не катапультировал?
   Капитан был озадачен.
   - Иди ты, - сказал он.
   - А ты думаешь,  он не катапультировал?  - осмелев,  крикнул я, резко
кивнув на Скачкова.
   - Так вы, ребята, летчики? - капитан сдвинул фуражку на глаза.
   - Я так и думал, что этот друг катапультировал, - сказал старлей, ки-
вая на меня, и повернулся к Сачкову. - И ты, значит, тоже?
   Он облегченно засмеялся. Он, видно, не любил драться.
   - Естественно,  - сказал Скачков,  - катапультирование - мое  обычное
состояние.
   - Значит, знаете, что это за штука, - улыбнулся капитан, - а я уж ду-
мал: сейчас как дам наотмашь. Ну, давайте будем друзьями.
   Мы пожали руки и разошлись. Я отвел Скачкова в каюту, и там он рухнул
на диван.
   4
   Я вышел на палубу. Летчики стояли на корме, разламывая булку и броса-
ли куски мартынам.  Птицы пикировали и хватали куски на лету. Я поднялся
на  верхнюю палубу,  где капитанский мостик,  и сел там,  притулившись к
вентиляционной трубе. Я старался не смотреть на берега, и надо мной было
только огромное небо. На нем не хватало лишь белой полосы от реактивного
самолета.  Сколько раз я видел эти бесконечные хвосты,  ползущие за  еле
заметной  и изредка вспыхивающей на солнце точкой.  На немыслимой высоте
на сверхразумой скорости проходили военные машины.  Трудно было предста-
вить, что там люди, а они там были. Парни в длинных трусах, ультрасовре-
менные люди крестьянского происхождения.
   Весь свист и рев раздираемого пространства обрушился на меня. Человек
мечтал  когда-то  уподобиться птице,  а превратился в реактивный снаряд.
Смертельная опасность,  собранная в каждый километр,  а километр  -  это
только  подумать о маме.  Прекрасен пущенный в небо серебристый снаряд и
человек, находящийся в нем. Человек взял в руки машину и перенял ее сме-
лость,  ибо что же тогда такое катапультирование,  как не общая смелость
человека и машины?  Катапультирование ради спасения  себя,  как  ценного
авиакадра,  и ради эксперимента,  а то и просто "отработка техники ката-
пультирования"???  Это та же смелость,  что смелость сопла,  изрыгающего
огонь, и смелость несущих плоскостей. И ни минуты на мысль, и ни секунды
на трусость. Нажимайте то, что надо нажимать, проигрыш или выигрыш - это
будет видно внизу.  Смелость, естественная, как дыхание, потому что там,
на большой высоте,  не быть смелым - это все равно,  что прекратить  ды-
шать.
   А на земле другие законы,  думал я.  Например,  когда ты стоишь перед
человеком,  которому хочется плюнуть в лицо.  Ты знаешь, что он заслужил
добрый плевок в переносицу, и все в тебе дрожит от желания плюнуть в ли-
цо. Конечно, это риск, но риск-то дерьмовый по сравнению с катапультиро-
ванием на большой высоте.  И ты понимаешь это,  но...  можно плюнуть,  а
можно и не плюнуть...
   Это как прыжок с парашютной вышки.  Можно прыгнуть, а можно в послед-
ний момент сказать,  чтобы тебя отвязали. И стушеваться, тихо спуститься
по лестнице.  Внизу этого могут даже не заметить,  потому что толчея,  а
вокруг и других аттракционов полно.
   Я учился в школе и окончил ее. Учился в институте и его окончил. Сей-
час вот работаю. Прочел много книг. Занимался спортом. Написал несколько
картин,  а  сейчас  пробую  свои  силы  в литературе.  У меня есть умные
друзья,  достойные подражания,  и девушки,  с которыми приятно проводить
время.  Но почему вдруг сейчас мне стало горько оттого, что я никогда не
набирал высоты,  на которой перестают действовать земные законы? Никогда
мой  пульс  не  превышал  ста ударов в минуту (даже после баскетбольного
матча),  и формула крови всегда была в покойном и прекрасном  состоянии.
Никогда  я не терял сознания.  Никогда катапульта не выстреливала мной в
разреженную жгучую атмосферу.
   5
   Я спустился с верхней палубы в тот час,  когда зажглись первые звезды
и  радиоузел  начал свою работу опять с "Оперы нищих".  За дальним лесом
было светло, как возле витрины универмага, - там была луна. Крытая палу-
ба была освещена слабо. Я вспомнил о Зине и, разыскивая ее, пошел к кор-
ме.
   Я увидел ее, только когда сделал почти полный круг. Она стояла с тех-
ником-лейтенантом. Они облокотились на перила и смотрели в воду.
   - Вы сами откуда? - спрашивал лейтенант.
   - Откуда я, там меня нету, - хрипловато засмеялась Зина.
   - А я из Череповца, - ласково сказал лейтенант.
   Я прошел мимо и быстро пошел по другому борту снова к корме. Луна уже
поднялась над верхушками деревьев.  Когда я снова поравнялся с Зиной, на
ее плечи был наброшен лейтенантский сюртук с серебряными погонами.
   - И вы тоже,  значит,  катапультировали? - совсем подевчачьи спросила
Зина. Ярко блеснул ее правый глаз.
   - Нет, - сказал лейтенант печально, - я не катапультировал. Я техник.
А без нас, знаете, ни одна машина не полетит...
   Теплоход выходил в озеро,  а луна набирала высоту.  Я постоял немного
на корме наедине с луной и с флагом Северо-Западного  речного  пароходс-
тва. Потом снова пошел к носу.
   - А я из Павловска, - тихо сказала Зина лейтенанту и склонила голову.
Она не видела, что выделывал лейтенант своей левой рукой. Его рука вита-
ла над ее спиной, не решаясь опуститься. Когда она опустилась, я ушел.
   Скачков сидел на диване и читал журнал "Пионер". Это была одна из его
странностей - он любил с глубокомысленным видом читать этот журнал.
   Он был без пиджака,  но галстук затянут, а мокрые волосы расчесаны на
пробор. Видно, он принял душ и очухался.
   - Очухался? - спросил я, садясь напротив.
   Он поднял на меня белесые, горящие дьявольской насмешкой глаза.
   - Ах, не волнуйся, - сказал он, - ничего не поделаешь, каждому свое.
   - Отвяжись ты от меня, очень прошу, - сказал я через силу.
   Он кивнул.
   - Гуте нахт.
   И перевернул страницу.
   1961


   ПЕРЕМЕНА ОБРАЗА ЖИЗНИ
   1
   Авиация проделывает с нами странные номера. Когда я прилетаю куда-ни-
будь самолетом,  мне хочется чертыхнуться по адресу географии. Это пото-
му,  что между теми местами, откуда я приехал, и Черноморским побережьем
Кавказа,  оказывается,  нет ни Средне-Русской возвышенности, ни лесосте-
пей, ни просто степей. Оказывается, между нами просто-напросто несколько
часов лету.  Два затертых номера "Огонька", четыре улыбки девушки-стюар-
дессы, карамелька при взлете и карамелька во время посадки. Пора бы при-
выкнуть. Глупо даже рассуждать на эту тему, думал я, стоя вечером на на-
бережной в Гагре.
   Над темным горизонтом косо висел тускло-багровый просвет. Море в тем-
ноте казалось спокойным,  и поэтому странно было слышать,  как волна пу-
шечными ударами бьет в бетон,  и видеть, как она вздымается над набереж-
ной метров на десять и осыпается с сильным шуршанием.
   Ветра не  было.  Шторм шел где-то далеко в открытом море,  а здесь он
лишь давал о себе знать мощными, но чуть ленивыми ударами по пляжам.
   Отдыхающие рассуждали о воде и атмосферных явлениях. Средних лет гру-
зин, волнуясь, объяснял пожилой паре, отчего колеблется температура воды
в Черном море.
   - Но, Гоги, вы забываете о течениях, Гоги! - капризно сказала пожилая
дама, с удовольствием произнося имя Гоги.
   - Течение?  - почему-то волнуясь, воскликнул грузин и заговорил о те-
чениях.  Он говорил о течениях, о Средиземном море и о проливах Босфор и
Дарданеллы. Он сильно коверкал русские слова, то и дело переходя на свой
язык.  Чувствовалось,  что он прекрасно разбирается в существе  вопроса,
просто волнение мешает ему объяснить все, как есть.
   - Как,  Гоги,  - рассеянно протянула дама,  глядя кудато в сторону, -
разве сюда втекает Средиземное море?
   Ее муж сказал веско:
   - Да нет. Сюда идет Красное море от Великого, или Тихого, океана, вот
как.
   Гоги трудно  было все это вынести.  Он почти кричал,  объяснял что-то
про Гольфстрим,  про разные течения и про Черное море.  Он прекрасно все
знал и,  может быть,  являлся специалистом в этой области, но ему мешало
волнение.
   - От Великого, или Тихого, - с удовольствием говорил из-под велюровой
шляпы пожилой "отдыхающий".
   Нервно, но вежливо попрощавшись, грузин ушел в темноту, а пара напра-
вилась под руку вдоль набережной. Мне стало не по себе при виде их спло-
ченности. Они были до конца друг за друга, и у них было единое представ-
ление о мире, в котором мы живем.
   Я тоже пошел по набережной.  Огоньки Гагры висели надо  мной.  Домики
здесь карабкаются высоко в гору, но сейчас контуров горы не было видно -
гора сливалась с темным небом, и можно было подумать, что это светятся в
ночи  верхние этажи небоскребов.  Я прошел мимо экскурсионных автобусов,
они стояли в ряд возле набережной.  Шоферы-грузины сидели  в  освещенных
кабинах  и  беседовали со своими дружками-приятелями,  которые толпились
возле машин.  Это были люди,  каких редко увидишь в наших местах. На них
были  плоские огромные кепки.  Они разговаривали так,  словно собирались
совершить нечто серьезное.
   В тоннеле под пальмами плыли огоньки папирос.  Я шел  навстречу  этим
огонькам,  то и дело забывая,  что это именно я иду здесь, под пальмами,
подумать только!  Я,  старый затворник, гуляю себе под пальмами. По сути
дела,  я еще был там, откуда я приехал. Там, где утром я завтракал в мо-
лочной столовой,  чистил ботинки у знакомого чистильщика и покупал газе-
ты. Там, где, за час до вылета, я зашел в телефонную будку, набрал номер
и в ответ на заспанный голос сказал,  что уезжаю, а после долгих и нерв-
ных расспросов даже сказал куда,  назвал дом отдыха. Там, откуда я прие-
хал, пахло выхлопными газами, как возле стоянки экскурсионных автобусов,
но вовсе не роскошным парфюмерным букетом, как в этой пальмовой аллее.
   - Звезда упала,  - сказал впереди женский голос,  прозвучавший как бы
через силу.
   - Загадай желание, - откликнулся мужчина.
   - Надо загадывать,  когда она падает, а сейчас уже поздно, - без тени
отчаяния сказала женщина.
   - Загадай постфактум, - веско посоветовал мужчина, и я увидел впереди
тяжелые контуры велюровой шляпы.
   По горизонту, отделяя бухту от всего остального моря, прошел луч про-
жектора.  Я отправился спать.  В холле дома отдыха дежурная передала мне
телеграмму, в которой было написано: "Выезжаю, поезд такой-то, вагон та-
кой-то, встречай, скоро будем вместе". Нечего было долго ломать голову -
телеграмма от Ники.  Вернее,  от Веры.  Дело в том, что ее имя Вероника.
Все друзья зовут ее Никой,  и это ей нравится, а я упорно зову ее Верой,
и это является лишним поводом для постоянной грызни.
   Дело в том,  что эта женщина, Ника-Вера-Вероника, несколько лет назад
вообразила,  что я появился на этот свет только для того, чтобы стать ее
мужем.  Мы все тогда просто обалдели от песенки "Джонни,  только ты  мне
нужен".  Ее  крутили  каждый вечер раз пятнадцать,  а Вероника все время
подпевала:  "Генка,  только ты мне нужен". Я думал тогда, что это просто
шуточки, и вот на тебе!
   Самое смешное,  что все это тянется уже несколько лет. Я выключаю те-
лефон у себя в мастерской,  неделями и месяцами торчу  в  командировках,
встречаюсь  иногда с другими женщинами и даже завязываю кое-какие роман-
чики,  я то и дело забываю о Вере, просто начисто забываю о ее существо-
вании,  но в какой-то момент она все-таки дозванивается до меня или при-
ходит сама, сияющая, румяная, одержимая своей идеей, что только я ей ну-
жен, и красивая, ой какая красивая!
   - Скучал? - спрашивает она.
   - Еще как, - отвечаю я.
   - Ну, здравствуй, - говорит она и подходит близкоблизко.
   И я откладываю в сторону то,  что в этот момент у меня в руках, - ка-
рандаш, кассету, папку с материалами. А утром, не оставив записки, пере-
бираюсь к приятелю в пустую дачу. Приветик! Я опять ушел невредимым.
   - Во всяком случае,  - говорит иногда она, - я освобождаю тебя от оп-
ределенных забот, приношу этим пользу государству.
   Она говорит это цинично и горько, но это у нее напускное.
   Я понимаю,  что давно надо было бы кончить эту комедию и жениться  на
ней.  Иногда меня охватывает такая тоска... Тоска, которую Вера, я знаю,
может унять одним движением руки. Но я боюсь, потому что знаю: с той ми-
нуты,  когда мы выйдем из загса,  моя жизнь изменится коренным,  а может
быть, и катастрофическим образом.
   Да, мне бывает неуютно, когда я ночью отхожу от своего рабочего стола
к окну и вижу за рекой дом,  который стоит там триста лет, но ведь чело-
вечество настолько ушло вперед,  что  может  позволить  отдельным  своим
представителям  не заводить семьи.  И наконец,  черт возьми,  "пароходы,
строчки и другие дела"?  А может быть, мысли и чувства каждого, сливаясь
с мыслями и чувствами поколений, передаются дальше, так же, как гены?
   А Вероника и не думает стареть.  Она влюбилась в меня,  когда ей было
двадцать лет,  и с тех пор ни капельки не изменилась. Может быть, ей ка-
жется, что прошли не годы, а недели? Шумная, цветущая, она - дитя Техно-
логического института,  и отсюда разные хохмы, и резкая манера говорить,
а в глубине души она до тошноты сентиментальна. Мне кажется, что она ро-
дилась на юге, но она говорит - нет, на севере.
   Черт дернул меня позвонить ей сегодня утром за час до отлета,  что  я
забыл, дурак, что она не может злиться на меня больше часа? Ведь в то же
время,  когда я летел, она уже развивала свою хваленую активность и, на-
верно, даже умудрилась достать путевку в этот самый дом отдыха.
   - Во сколько приходит такой-то поезд?  - спросил я дежурную. Она ска-
зала, во сколько, и я поднялся по темной лестнице, вошел в свою комнату,
разделся и заснул.
   Надо сказать,  что  мне тридцать один год.  Со спортом все покончено,
однако я стараюсь не опускаться. Утренняя гимнастика, абонемент в плава-
тельный бассейн - без этого не обходится.  Правда, все эти гигиенические
процедуры - а иначе их не назовешь - летят к чертям, когда я завожусь. А
так как я почти постоянно на полном "заводе"... В общем, попробуйте поп-
лавать! Во время "завода" я выключаю телефон и не отхожу от своего рабо-
чего стола,  спускаюсь только за сигаретами. Хозяйка приносит мне обед и
кофе,  такой, что от него колотится сердце. Почти все мои товарищи ведут
такой же образ жизни.
   Раньше я работал в проектном бюро.  Одна стена у нас была стеклянная,
и зимою ранняя луна имела возможность наблюдать за работой сотни  парней
и девушек,  склонившихся над своими досками.  Мы все были в ковбойках. В
глазах рябило от шотландской клетки,  когда ты после перекура заходил  в
зал.  Грань  между институтом и этим бюро для всех нас стерлась,  мы все
продолжали выполнять какой-то отвлеченный урок,  похожий на теорему, ко-
торая взялась неизвестно откуда. Чтобы понять, над чем мы работаем, нуж-
но было сильно подумать,  но многие из нас быстро утратили  эту  способ-
ность.  Мне казалось тогда, что весь мир сидит в больших и низких залах,
где одна стена стеклянная. И луна приценивается к каждому из нас.
   Потом мне стало представляться,  что весь мир сидит до утра  в  серых
склепах своих мастерских,  корчится в творческих муках,  томится у окна,
думая о женской любви,  которая,  возможно,  прочнее любого дома на  той
стороне реки,  наутро начинает кашлять, и - вот тебе на! - бац, в легких
какие-то очажки!
   Потом ты лечишься без отрыва от труда (уколы в правую ягодицу и поро-
шок столовыми ложками), и пожалуйста...
   - Теперь вы практически здоровы. А с психикой у вас все в порядке? Вы
знаете, в организме все взаимосвязано. Нужно переменить образ жизни.
   - Ты что,  Генка,  взялся за перпетуум-мобиле?  Какойто блеск в  гла-
зах...
   - Как будто бы ты,  Геннадий,  сам не понимаешь,  что организму нужен
отдых.
   Три года уже я никуда не ездил без дела,  и вот я в Гагре. Я сплю го-
лый в большой комнате,  и Гагра шевелится во мне, как толстое пресмыкаю-
щееся со светящимися внутренностями.
   Утром я увидел вместо окна плакат,  призывающий вносить деньги в сбе-
регательную кассу.  На нем было все,  что полагается: синее море, в углу
симметрично кипарисы,  виднелся кусок распрекрасной колоннады и верхушка
пальмы.  Я встал на этом фоне и крикнул на весь мир:  "Накопил и путевку
купил!" Потом вспомнил про телеграмму и стал  одеваться.  Посмотрелся  в
зеркало. Вид пока что не плакатный, но все впереди.
   2
   На вокзале  в  кадушках стояли пальмы.  Из раскрытых окон ресторанной
кухни веяло меланхолией и свежей бараньей кровью. По перрону, пряча гла-
за  в  букеты,  прогуливались  вразнобой  пятеро мужчин в возрасте.  Мне
странно было видеть, что они гуляют вразнобой. По-моему, они должны были
бы построиться друг другу в затылок и маршировать. За пять минут до при-
хода поезда на перроне появились неразговорчивые московские студенты. Из
сумок у них высовывались дыхательные трубки, ласты и ракетки для бадмин-
тона. Компанийка была первоклассная, надо сказать. Потом их бегом догна-
ла одна - уж такая! - девушка... Но поезд подошел.
   Первым выпрыгнул на перрон здоровенный блондин.  Он бросил на асфальт
чемодан, раскрыл руки и заорал:
   - О пальмы в Гагре!
   Он был неописуемо счастлив.  Со знанием дела осмотрел  "ту"  девушку,
подхватил чемодан и пошел легкой упругой походкой,  готовый к повторению
прошлогоднего сезона сокрушительных побед.
   Поезд еще двигался. Мужчины в соломенных шляпах трусили за ним, держа
перед собой букеты,  как эстафетные палочки.  Я сделал скачок в сторону,
купил букет и побежал за этими мужчинами,  уже видя в  окне  бледную  от
волнения Веронику. Она заметила у меня в руках букет и изумленно вскину-
ла брови.
   - Здравствуй, Ника, - сказал я, обнимая ее, - ты знаешь...
   3
   Мы вели удивительный образ жизни:  ели фрукты, купались и загорали, а
вечером весело ужинали в скверном ресторане "Гагрипш", весело отплясыва-
ли под более чем странный восточный джаз,  и все это было так, как будто
так и должно быть. Мы наблюдали за залом, в котором задавали тон блонди-
ны титанической выносливости,  и смеясь называли  мужчин  "гагерами",  и
женщин  "гагарами",  а  детей "гагриками".  Совершая прогулки в горы или
расхаживая по вечерним улицам Гагры,  мы произносили доступные восточные
слова:  "маджари", "чача", "чурчхела"... Я называл Веронику Никой и каж-
дый день приносил ей цветы,  а она не могла нарадоваться на меня и хоро-
шела с каждым днем.
   Ей все здесь страшно нравилось: пряные запахи парков и меланхолия бу-
фетчиков-армян,  чурчхела и сыр "сулгуни"  и,  разумеется,  горы,  море,
солнце...  Она  уплывала далеко от берега в ластах и маске с дыхательной
трубкой и заставляла о себе думать:  ныряла и долго не появлялась на по-
верхность. Потом она выходила из воды, ложилась в пяти метрах от меня на
гальку и поглядывала,  блестя глазами,  словно говоря:  "Ну и дурак  ты,
Генка! Где еще такую найдешь?"
   На пляже мы не разговаривали друг с другом,  считалось, что я работаю
- сижу с блокнотом, пишу, рисую, обдумываю новые проекты. Я действитель-
но  сидел  с  блокнотом и писал в нем,  когда Вероника выходила из воды:
"Вот тебе на!  Она не утонула. Ну и ну, на небе ни облачка. О-хо-хо, по-
езд  пошел...  Ту-ру-ру,  он  пошел на север...  Эгеге,  хочется есть...
Че-пу-ха! Съем-ка грушу..." - и рисовал животных.
   И так каждый день по нескольку страниц в блокноте. Я не мог здесь ра-
ботать.  Все мне мешало:  весь блеск, и смех, и шум, и гам, и Ника, хотя
она и лежала молча.  Но всетаки я делал вид, что работаю, и она не пося-
гала на эти часы. Может быть, она понимала, что я этими жалкими усилиями
отстаиваю свое право на одиночество.  А может быть, она ничего не думала
по этому поводу, а просто ей было достаточно лежать в пяти метрах от ме-
ня на гальке и блестеть глазами. Наверное, ей было достаточно завтрака и
обеда, и послеобеденного времени, и вечера, и той ночи, что мы проводили
вместе, - всего того времени, когда мы были в достаточной близости.
   Она была совершенно счастлива. Все окружающее было для нее совершенно
естественной и,  казалось,  единственно возможной средой,  в которой она
должна была жить с детства до старости.  Казалось, она никогда не ходила
в лабораторию,  не пробивала свой талон в часах,  что понаставили сейчас
во всех крупных учреждениях.  Никогда она не ежилась от холода под моро-
сящим  северным  дождем,  никогда не простаивала в унизительном ожидании
возле подъезда моего дома,  никогда не звонила мне по ночам.  Всегда она
была счастлива в любви, всегда она шествовала в очень смелом сарафане по
пальмовой аллее навстречу любимому и верному человеку.
   - Привет, гагер!
   - Привет, гагара!
   - Хочешь меня поцеловать?
   Всегда она меня спрашивала так,  зная, что я тут же ее поцелую и пре-
поднесу ей магнолию и мы чуть ли не вприпрыжку отправимся на пляж.
   Вдруг она сказала мне:
   - Почему ты ходишь все время в этой? У тебя ведь есть и другие рубаш-
ки.
   Я вздрогнул и посмотрел на нее.  В ее глазах мелькнуло  беспокойство,
но она уже шла напролом.
   - Сколько у тебя рубашек?
   - Пять, - сказал я.
   - Ну вот видишь!  А ты ходишь все время в одной. Может быть, пуговицы
оторваны на других?  Ну, конечно! Разве у тебя были когда-нибудь рубашки
с целыми пуговицами!
   - Да, нет пуговиц, - сказал я, отведя взгляд.
   - Пойдем, пришью, - сказала она решительно.
   Мы пришли в мою комнату, я вытащил чемодан, положил его на кровать, и
Ника,  как мне показалось,  с каким-то вожделением погрузилась в его со-
держимое...
   Я вышел из комнаты на балкон.  Все было как положено:  красное солнце
садилось в синее море.  Все краски были очень точные - югу чужды полуто-
на. Внизу, прямо под балконом, на площадке, наша культурница Надико про-
водила мероприятие.
   - Прекрасный фруктовый танец "Яблочко!" - кричала она,  легко пронося
по площадке свое полное тело.
   Среди танцующих  я заметил человека,  который в день моего приезда на
набережной спорил с грузином Гоги по вопросу о течениях.  Я с трудом уз-
нал его.  Крепкий загар скрадывал дряблость его щек,  велюровую шляпу он
сменил на головной убор сборщиков чая.  Он совершенно естественно отпля-
сывал в естественно веселящейся толпе. Он выкидывал смешные коленца, был
очень нелеп и мил,  видимо начисто забыв в этот прекрасный миг,  к  чему
его обязывают занимаемый пост и общая ситуация.  Тут же я увидел его же-
ну. Она шла прямо под моим балконом с двумя другими женщинами.
   - Вы даже не знаете, какая я впечатлительная, - лепетала она. - Когда
при мне говорят "змея", я уже падаю в обморок.
   Я стоял  на  балконе и смотрел на Гагру,  на эту узкую полоску ровной
земли,  зажатую между мрачно темнеющими горами и напряженно-багровым мо-
рем.  Эта  длинная и узкая Гагра,  Дзвели Гагра,  Гагрипш и Ахали Гагра,
робко,  но настырно пульсировала, уже зажглись фонари и освещались боль-
шие окна,  автобусы включили фары, а звонкие голоса культработников кри-
чали по всему побережью:
   - Веселый спортивный танец фокстрот!
   Кто может поручиться,  что море не вспучится, а горы не извергнут ог-
ня? Такое ощущение было у меня в этот момент. Тонкие руки Ники легли мне
на плечи. Она вздохнула и вымолвила:
   - Боже мой, как красиво...
   - Что красиво? - спросил я ровным голосом.
   - Все, все, - еле слышно вымолвила она.
   - Все это искусственное, - резко сказал я, и она отдернула пальцы.
   - Что искусственное?
   - Пальмы, например, - пробурчал я, - это искусственные пальмы.
   - Не говори глупостей! - вскричала она.
   - Зимой,  когда уезжают все курортники,  их красят особой  устойчивой
краской. Неужели ты не знала? Наивное дитя!
   - Дурак! - облегченно засмеялась она.
   - Блажен, кто верует, - проскрипел я. - Все искусственное. И эти пар-
фюмерные запахи тоже.  По ночам деревья  опрыскивают  из  пульверизатора
специальным химраствором, а изготовляет этот раствор завод в Челябинской
области. Копоть там и вонища! Перерабатывают каменный уголь и деготь...
   - Ну хватит! - сердито сказала она.
   - Все эти субтропики - липа.
   - А что же не липа? - спросила она.
   - Дождь и мокрый снег,  глина под ногами,  кирзовые сапоги,  товарные
поезда,  пассажирские,  пожалуй,  тоже. Самолеты - это липа. Мой рабочий
стол - не липа и твоя лаборатория тоже.  Рентген...  - помолчав, добавил
я.
   - Не понимаю, - потерянно прошептала она.
   - Ну,  как же ты не понимаешь?  Вот когда строили этот дом и возили в
тачках раствор, а кран поднимал панели - это была не липа, а когда здесь
танцуют "фруктовый танец "Яблочко" - это липа.
   - Какую чушь ты мелешь!  - воскликнула она. - Люди сюда приезжают от-
дыхать. Это естественно...
   - Правильно.  Но не мешало бы им подумать и о другом на  такой  узкой
полоске ровной земли, - сказал я.
   Но она продолжала свою мысль:
   - Ведь ты же сам работаешь для того, чтобы люди могли лучше отдыхать.
   - Я работаю ради самой работы, - сказал я из чистого пижонства.
   И она тут же вскричала:
   - Ты пижон и сноб!
   Каким-то образом я возразил ей,  и она что-то снова стала говорить, я
ей как-то отвечал, и долго мы спорили о чем-то таком, о чем, собственно,
и не стоило нам с ней спорить.
   - Генка, что с тобой сегодня происходит? - спросила наконец она.
   - Просто хочется выпить, - ответил я.
   4
   "Гагрипш" был  битком  набит,  и мы с трудом нашли свободные места за
одним столом с двумя молодыми людьми - блондинами в  пиджаках  с  узкими
лацканами.  Они сетовали друг другу на то, что в Гагре "слабовато с кад-
рами, и если и есть, то все уже склеенные (взгляд на Веронику), и как ни
крути, а, видно, придется ехать в Сочи, где - один малый говорил - этого
добра навалом".
   Мы сделали заказ. Официантка несколько раз подбегала, а потом все-та-
ки принесла что-то. В зал вошел Грохачев. Он шел меж столиков, такой же,
как всегда,  ироничнорасслабленный,  с неясной улыбкой на устах. Увидеть
его здесь было неожиданно и приятно. Грохачев такой же затворник, как я,
и работаем мы с ним в одной области,  часто даже  в  командировки  ездим
вместе.
   - Эй, Грох! - я помахал ему рукой, и он, раздобыв где-то стул, подсел
к нам.
   Оказывается, он оставил жену в Гудаутах и сейчас в гордом одиночестве
шпарил в своем "Москвиче" домой.
   Мы заговорили о своих делах.  Под коньяк это шло хорошо,  и мы забыли
обо всем. Иногда я видел, как Вера танцует то с одним блондинчиком, то с
другим.  Они повеселели,  им,  видно,  казалось, что дела у них пошли на
лад.  Потом они ушли в туалет,  и после этого похода Вера танцевала  уже
только  с одним блондином,  а другой совершал бесплодные атаки в дальний
конец зала.
   Потом мы все впятером вышли на шоссе и стали ловить  такси.  Блондину
ужасно везло. Он поймал "Москвич" и уселся в него с Вероникой и со своим
приятелем,  таким же, как он блондином. А "Москвич", как известно, берет
только троих.  Я смотрел в ту сторону, где скрылись стопсигналы такси, и
слушал Гроха.  Он рассказывал о своей давней тяжбе с одним  управлением,
которое осуществляло его проект. Минут через пятнадцать он опомнился.
   - Слушай,  у меня же машина в сотне метров отсюда.  Зачем ты отпустил
Нику с этими подонками?
   - Что ты,  не знаешь Нику? - сказал я. - Она уже давно с ними распра-
вилась и ложится спать.
   Мы нашли его машину, сели в нее и поехали. Грох спросил:
   - Вы с ней расписались наконец?
   - Пока нет.
   - Чего ты тянешь? Поверь, это не так уж страшно.
   - Сколько километров отсюда до Гудаут? - спросил я.
   Он посмеялся,  и снова мы перешли на профессиональные темы.  Странно,
несколько лет назад мы могли болтать много часов подряд о чем угодно,  а
вот теперь, куда ни гни - все равно возвращаешься к работе.
   Грох довез меня до дома.  Я вылез из машины и сразу заметил Нику. Она
сидела на скамейке и ждала меня. Я обернулся. Машина еще не отъехала.
   - Грох, ты во сколько завтра едешь?
   - Примерно в полдень.
   - Твоя стоянка возле гостиницы? Может быть, я поеду с тобой.
   - Ну что ж! - сказал Грох.
   Он уехал, а я подошел к Нике. Она, смеясь, стала рассказывать о маль-
чиках,  как они ее "кадрили", как это было смешно. Обнявшись, мы пошли к
дому, который белел в темноте в конце кипарисовой аллеи. Я не сказал Ни-
ке,  что завтра уеду из этого рая, где наша любовь может расцвесть и ок-
репнуть,  где люди меняют тяжелые шляпы на головные уборы сборщиков чая.
А уеду я не потому, что не люблю ее, а может быть потому, что Грох катит
домой и будет в своей норе раньше меня на неделю, если я останусь в этом
раю.
   5
   Утром я уложил чемодан и благополучно проскользнул мимо столовой. Ос-
тавил у дежурной записку для Ники и вышел на шоссе.  Автобусом я  доехал
до парка и пошел завтракать в чебуречную. Я знал, что там подают крепкий
восточный кофе,  и решил сразу, с утра, накачаться кофе вместо всех этих
кефирчиков и ацидофилинов, чем потчуют в доме отдыха.
   Чебуречная была под открытым небом,  вернее, под кроной огромного де-
рева.  С удовольствием я глотал обжигающую черную влагу,  чувствуя,  как
проясняется мой заспанный мозг.  Чемодан стоял рядом,  и никто в мире не
знал,  где я нахожусь в этот момент.  За соседним столиком ел человек  в
шляпе сборщика чая. Жир стекал у него по подбородку, он наслаждался, по-
пивая светлое вино,  в котором отражалось солнце. Может быть, он наслаж-
дался тем же, что и я.
   Вдруг он отложил чебурек и позвал:
   - Чибисов! Василий!
   Смущенно улыбаясь и переминаясь с ноги на ногу,  к нему подошел стри-
женный "под бокс" парень в голубой "бобочке",  в коричневых широких шта-
нах.
   - Курортный привет, товарищ Уваров!
   - Садись.  Давно приехал?  - торопливо спросил Уваров, снял и спрятал
за спину свою белую шляпу.
   - Вчера прилетел.
   - Ну, как там у нас? Пустили третий цех?
   - Нет еще.
   - Почему?
   - Техника безопасности резину тянет.
   - Безобразие! Вечно суют палки в колеса.
   Они заговорили о строительстве.  Уваров говорил резко,  возмущенно, а
Чибисов отвечал обстоятельно и с виноватой улыбочкой.
   - Дайте еще один стакан, - сердито сказал Уваров официантке.
   Она принесла стакан, и он налил в него "цинандали".
   - Пей, Василий!
   - За  поправку,  значит,  - с ухмылкой сказал Чибисов и поднял стакан
двумя пальцами.
   - Ну как тебе тут? - спросил Уваров.
   Чибисов залпом выпил "цинандали".
   - Хорошо, да только непривычно.
   Уваров встал.
   - Ну, ладно! Тебе когда на работу выходить?
   - Сами знаете, Сергей Сергеич.
   - Вот именно - знаю,  смотри, ты не забудь. Ну ладно, пока. Пользуйся
правом на отдых.
   Он ушел.  Чибисов сидел за столиком, вертел в пальцах пустой стакан и
неуверенным взглядом обводил горящий на солнце морской горизонт. У парня
было красное, обожженное ветром лицо, шея такого же цвета и кисти рук, а
дальше руки были белые и, словно склероз, на предплечье синела татуиров-
ка.  Мне хотелось выпить с этим парнем и сделать все для того,  чтобы он
скорее почувствовал себя здесь в своей тарелке, потому что уж он-то зна-
ет,  что такое липа,  а что - нет, и он знает, что рай - это непривычное
место для человека.
   Я встал,  поднял чемодан и пошел по аллее.  Надо мной висели огромные
листья незнакомых мне деревьев,  аллею окаймляли огромные голубые цветы.
Навстречу мне шла Ника.  Я не удивился.  Я удивился бы, если бы ее здесь
не оказалось.  Эта аллея была специально оборудована для того,  чтобы по
ней навстречу мне, сверкая зубами, глазами и волосами, шла тоненькая де-
вушка Вероника, Вера, Ника. Она взяла меня под руку и пошла со мной.
   - Что же, наша любовь - это тоже липа? - спросила она, улыбаясь.
   - Это магнолия, - ответил я.
   На шоссе нас догнал Грохачев. Он притормозил и спросил меня:
   - Значит, не едешь?
   - У меня есть еще десять дней,  - ответил я, - в конце концов, я имею
право на отдых.
   Грох улыбнулся нам очень по-доброму.
   - Ну, пока, - сказал он. - Все равно скоро увидимся.
   1961


   ЗАВТРАКИ СОРОК ТРЕТЬЕГО ГОДА

   - Да-да,  есть такая теория,  вернее,  гипотеза.  Предполагается, что
спутники  Марса  - Фобос и Деймос - несколько тормозятся атмосферой этой
планеты.  Следовательно,  внутри они полые, понимаете? А полые тела, как
известно, могут быть созданы только... как?
   - Только, только... - залепетала, словно школьница, первая дама.
   - Только искусственным путем.
   - Боже мой! - воскликнула более сообразительная дама.
   - Да,  искусственным. Значит, они сделаны какими-то разумными сущест-
вами.
   Я смотрел на человека,  который рассказывал столь интересные вещи,  и
мучительно пытался вспомнить,  где я видел его раньше. Он сидел напротив
меня в купе, покачивал элегантно вскинутой ногой. Он был в синем, доста-
точно модном, но не вызывающе модном костюме, в безупречно белой рубашке
и галстуке в тон костюму.  Все в нем показывало человека не опустившего-
ся, да и не собирающегося опускаться, к тому же и лет ему было не так уж
много - максимум тридцать пять. Некоторая припухлость щек делала его ли-
цо простым и милым.  Все это не давало мне ни малейшей возможности пред-
полагать,  что я его где-то встречал раньше.  И только то, что он иногда
как-то  странно  знакомо кривил губы,  и временами мелькающие в его речи
далекие и знакомые интонации заставляли приглядываться к нему.
   - Последние находки в Сахаре и Месопотамии позволяют  думать,  что  в
далекие времена на Земле побывали пришельцы из космоса.
   - Может быть, те самые марсиане? - в один голос ахнули дамы.
   - Не исключена такая возможность, - улыбаясь сказал он. - Не исключе-
на возможность,  что мы прямые потомки марсиан,  - веско закончил он  и,
оставив дам в смятенном состоянии, взялся за газеты.
   У него была толстая пачка газет,  много названий.  Он просматривал их
по очереди и, просмотрев, клал на стол, придавливая локтем.
   За окном проносились красные сосны и молодой подлесок, мелькали яркие
солнечные поляны.  Лес был теплый и спокойный.  Я представил себе, как я
иду по этому лесу,  раздвигая кусты и путаясь в папоротниках,  и на лицо
мне  ложится  невидимая лесная паутина,  и я выхожу на жаркую поляну,  а
белки со всех сторон смотрят на меня, внушая добрые скудоумные мысли.
   Все это почему-то самым решительным образом противоречило  тому,  что
связывало меня с этим человеком, укрывшимся за газетой.
   - Разрешите посмотреть,  - попросил я и легонько дернул у него из-под
локтя газету.
   Он вздрогнул и выглянул из-за газеты так, что я сразу его вспомнил.
   Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далеком перенаселен-
ном, заросшем желтым грязным льдом волжском городе. Он был третьегодник,
я догнал Его в четвертом классе в сорок третьем году.  Я был тогда  хил,
ходил в телогрейке,  огромных сапогах и темно-синих штанах,  которые мне
выделили по ордеру из американских подарков. Штаны были жесткие, из чер-
товой кожи,  но к тому времени я их уже износил, и на заду у меня красо-
вались две круглые,  как очки,  заплаты из другой материи. Все же я про-
должал гордиться своими штанами - тогда не стыдились заплат. Кроме того,
я гордился трофейной авторучкой, которую мне прислала из действующей ар-
мии сестра.  Однако я недолго гордился авторучкой. Он отобрал ее у меня.
Он все отбирал у меня - все,  что представляло для Него  интерес.  И  не
только  у меня,  но и у всего класса.  Я вспомнил и двух Его товарищей -
горбатого паренька Люку и худого,  бледного,  с горящими глазами Казака.
Возле кинотеатра "Электро" вечерами они продавали папиросы раненым и ка-
ким-то удивительно большим, о
   Когда мы выходили из кино,  мы постоянно наталкивались  на  них.  Они
попрыгивали с ноги на ногу и покрикивали:
   - Эй, летуны, папиросы есть?
   Мы с Абкой старались обойти их, укрыться в тени, но они все равно нас
не замечали.  Вечером они не узнавали нас, словно мы не учились с ними в
одном  классе,  словно  они не отбирали у нас каждый день наших школьных
завтраков.
   В школе нам каждый день выдавали завтраки - липкие булочки из  пекле-
ванной  муки.  Староста  нес  их наверх в большом блюде,  а мы стояли на
верхней площадке и смотрели,  как к нам плывет из школьных недр,  из го-
рестных глубин плывет это чудесное блюдо.
   - Правда, интересное событие? - сказал я Ему и показал то место в га-
зете, где было сказано о событии.
   Он заглянул,  улыбнулся и стал рассказывать мне подробности этого со-
бытия.  Я кивал и смотрел в окно. Мне было трудно смотреть в Его голубые
глаза, потому что они каждый день встречали меня за углом школы.
   - Давай,  - говорил Он,  и я протягивал Ему свою булочку,  на которой
оставались вмятины от моих пальцев.
   - Давай,  - говорил он следующему,  а рядом с ним работали Люка и Ка-
зак.
   Я приходил домой и ждал младшую сестренку.  Потом мы вместе ждали те-
тю.  Тетя  возвращалась  с  базара и приносила буханку хлеба и картошку.
Иногда она ничего не приносила.  Тетя дралась за нас с сестренкой с  по-
корной, вошедшей уже в привычку яростью. Каждое утро, собираясь в школу,
я видел, как она проходит под окнами, широкоплечая и низкая, нос картош-
кой, а тонкие губы сжаты.
   Однажды она сказала мне:
   - Нина  приносит завтраки,  а ты нет.  Рустам приносит и все ребята с
того двора, а ты съедаешь сам.
   Я вышел во двор и сел на поломанную железную койку возле  террасы.  В
сером  темнеющем  небе над липами кружили грачи.  За забором шли военные
девушки.  "И пока за туманами виден был паренек, на окошке у девушки все
горел огонек".  Чем питаются грачи?  Насекомыми, червяками, воздухом? Им
хорошо.  А может быть, у них тоже есть ктонибудь такой, кто все отбирает
себе?  Флюгер над нашим домом резко скрипел. Низко над городом шли пики-
ровщики. Что будет со мной?
   Всю ночь тетя стирала.  Вода струилась за ширмой, плескалась, булька-
ла.  Темнели омуты,  гремели водопады, Гитлер в смешных полосатых трусах
захлебывался в мыльной пене, тетя давила его своими узловатыми руками.
   На следующий день произошло событие. Булочки были смазаны тонким сло-
ем сала "лярд" и посыпаны яичным порошком.  Я вырвал из тетрадки листок,
завернул в него булочку и положил ее в сумку.  За углом,  сотрясаясь  от
отваги,  я схватил Его за пуговицы и ударил.  Абка Циперсон сделал то же
самое и кое-кто из ребят.  Через несколько секунд я уже лежал  в  снегу,
Казак сидел верхом на мне, а Лека совал мне в рот мой же завтрак:
   - На, смелый, кусни!
   - Вот вся суть этой истории,  - сказал Он.  - Я это знаю,  потому что
мой близкий друг имел к этому некоторое отношение.  А в  газетах  только
голая информация, подробности события часто ускользают, это естественно.
   - Понятно, - сказал я и поблагодарил Его: - Спасибо.
   Рядом мило щебетали дамы. Они угощали друг друга вишнями и говорили о
том,  что это не вишни,  что вот на юге это вишни,  и неожиданно выясни-
лось,  что обе они родом из Львова,  Боже мой,  и вроде бы жили на одной
улице,  и,  кажется,  учились в одной школе,  и совпадений оказалось так
много, что дамы в конце концов слились в одно огромное целое.
   На другой день,  когда кончился последний урок,  я положил тетрадки в
сумку и оглянулся на "камчатку". Казак, Люка и Он сидели вместе на одной
парте и улыбались, глядя на меня. По моему лицу они, видимо, поняли, что
я снова буду отстаивать свой завтрак. Они встали и вышли. Я нарочно дол-
го сидел за партой,  ждал, когда все уйдут. Мне не хотелось снова вовле-
кать в это бессмысленное дело Абку и других ребят.  Когда  все  ушли,  я
проверил свою рогатку и высыпал из сумки в карман запас оловянных пулек.
Если они снова будут стоять за углом, я выпущу в них три заряда и навер-
няка попаду каждому в морду, а потом, как Антоша Рыбкин, четким и легким
приемом схвачу одного из них за ногу,  может быть Люку  или  Казака,  но
лучше Его, и опрокину на спину. Ну, потом будь что будет. Пусть они меня
изобьют, я буду делать это каждый день.
   Я медленно спускался по лестнице, перебирая в кармане оловянные пули.
Кто-то прыгнул мне сверху на спину,  а впереди передо мной вырос Он.  Он
схватил меня пятерней за лицо и сжал. Снизу кто-то потянул меня за ноги.
Слышался  легкий презрительный смех.  Работа шла быстрая.  Они стащили с
меня сапоги и размотали все,  что я накручивал на ноги. Потом они разве-
сили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали спускаться.
   - Держи сапоги,  смелый!  - крикнул Он, и мои сапоги, смешно кувырка-
ясь, взлетели вверх. Весело смеясь, шайка удалилась. Завтрак мой прихва-
тить они забыли.
   - Разрешите пригласить вас отобедать со мной в вагонресторане, - ска-
зал я Ему.
   Он отложил газету и улыбнулся.
   - Я только что хотел сделать это по отношению к вам,  - сказал Он.  -
Вы меня опередили. Позвольте мне пригласить вас.
   - Нет-нет!  - охваченный огромным волнением,  вскричал я. - Как гово-
рится в детстве, чур-чура. Вы меня понимаете?
   - Да, понимаю, - сказал Он, внимательно глядя мне в глаза...
   Я заплакал.  Я собирал свои тряпочки, предметы тетиной заботы, и пла-
кал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит окончательно и не скоро смогу
разогнуться и что пройдет еще немало лет, прежде чем я смогу забыть этот
легкий презрительный смех и пальцы, сжимавшие мое лицо. Раздались звонки
и нарастающий топот многих ног,  и по лестнице мимо меня с гиканьем ска-
тилась лавина старшеклассников.
   Я вышел на улицу и пересек ее,  пролез между железными прутьями и по-
шел по старому запущенному парку,  по аллее, в конце которой неслась ва-
тага старшеклассников.  Я медленно брел по их следам,  мне хотелось пос-
мотреть, как они играют в футбол.
   Там, возле наполовину растасканной на дрова летней читальни, была вы-
топтанная нашей школой площадка.  Старшеклассники, разбившись на две ва-
таги,  проносились по ней то туда, то сюда. Каждое наступление было сок-
рушительным,  в какую бы сторону оно ни велось, оно было стремительным и
диким, с неизбежными потерями и с победным воем. Волны пота то набегали,
то  уносились  прочь,  а я сидел у кромки поля,  и надо мной проносились
большие сильные ноги,  валенки,  сапоги,  и, словно желая вселить в меня
уверенность  в своих силах,  они дрались за свое право владеть мячом все
сильнее, все ожесточеннее, они, старшеклассники.
   Проваливаясь по пояс в глубокий снег, я подавал им мячи, залетавшие в
парк.
   Я так и не знаю,  было это поражением или победой. Иногда они, Казак,
Люка и Он,  останавливали меня и отбирали мой завтрак,  и я не сопротив-
лялся,  а иногда они почему-то не трогали меня, и я нес свою булочку до-
мой,  и вечером мы пили чай,  закусывая вязкими  ломтиками  пеклеванного
теста...
   Мы шли по вагонным коридорам,  и я открывал перед Ним двери и пропус-
кал Его вперед,  а когда Он шел впереди, Он открывал передо мной двери и
пропускал меня вперед. Мне повезло - дверь в ресторан открыл я.
   Когда-то они узнали, что мать Абки Циперсона работает в больнице.
   - Слушай,  Старушка-Не-Спеша-Дорожку-Перешла, притащил бы ты от своей
матухи глюкозу, - сказали они ему.
   Абка некоторое время уклонялся,  а потом,  когда  они  "расписали"  в
клочья его портфель, принес им несколько ампул. Глюкоза им понравилась -
она была сладкая и питательная.  С тех пор они стали звать Абку не  так,
как раньше, а Глюкозой.
   - Эй, Глюкоза, - говорили они, - иди-ка сюда!
   Не знаю, от чего Абка больше страдал: от того ли, что ему приходилось
воровать, или от того, что его прозвали так заразительно и стыдно.
   Так или иначе, но однажды я увидел, что он дерется с ними. Я бросился
к нему, и нас обоих сильно избили. Каждый из этой троицы был сильнее лю-
бого из нашего класса. Они были старше нас на три года.
   Конечно, мы могли бы объединиться и сообща им "отоварить",  но школь-
ный  кодекс  говорил,  что драться можно только один на один и до первой
крови.  В силу своей мальчишеской логики мы не понимали,  как это  можно
бить  того,  кто явно слабее,  или втроем бить одного,  или всем классом
бить троих.  В этом все дело:  они боролись за еду, не придерживаясь ко-
декса.  И еще в том,  что они не отстаивали, а отбирали. Они были старше
нас.
   "Почему же Он меня не узнает?" - думал я.
   В вагон-ресторане было пусто,  красиво и чисто. Столики светились бе-
лыми крахмальными скатертями,  и только один,  видимо недавно покинутый,
хранил следы обильного пиршества.
   Я заказывал.  Я не скупился.  Коньяк - так "Отборный",  прекрасно. Не
время  мне было скупиться и зажимать монету.  Самое время было разойтись
вовсю. Жаль, что в отношении еды пришлось ограничиться обычным вагонрес-
торанным набором - солянка, шашлык и компот из слив.
   Я вел  с Ним простой дружелюбный разговор о смене времен года и смот-
рел на Его руки,  на маленькие рыжие волосики, выбивающиеся из-под брас-
лета. Потом я поднял глаза и вспомнил еще одну интересную вещь.
   Сердце у Него было не с левой,  а с правой стороны.  Позднее я узнал,
что это явление называется "декстрокардией" и бывает,  в  общем,  редко,
страшно редко, считанные единицы таких людей на свете.
   В самом  начале учебного года,  когда они еще не перешли на насильст-
венное изъятие продовольственных излишков,  Он спорил  с  нами  на  этот
счет. Спорил на завтрак.
   - Спорим, что у меня сердце не с той стороны, - говорил Он и гордели-
во расстегивал рубашку.  Потом,  когда все уже знали об этой Его особен-
ности,  Он перешел на силовой шантаж.  - Спорим? - спрашивал Он, садился
рядом и выворачивал тебе руку. - Споришь или нет? - и расстегивал рубаш-
ку.
   Тук-тук, тук-тук - ровно и мерно стучало с правой стороны сердце.
   Тяжелую лучистую  поверхность  солянки тревожила равномерная вагонная
тряска.  Янтарные капли жира дрожали, собирались вокруг маленьких кусоч-
ков сосиски,  плававших на поверхности, а в глубине этого варева таилось
черт те что - кусочки ветчины, и огурцы, и кусочки куриного мяса.
   - Какой хлеб! - сказал я. - А помните, во время войны был какой хлеб?
   - Да, - сказал Он, - неважный был тогда хлеб.
   Я набрался сил и посмотрел Ему в глаза:
   - Помните наши школьные завтраки?
   - Да,  - твердо сказал Он,  и я понял по Его тону,  что силы  у  него
по-прежнему достаточно.
   - Такие вязкие пеклеванные булочки, да?
   - Да-да, - улыбнулся Он, - ну и булочки...
   Ноги у меня ходили ходуном.  Нет, я не могу сейчас. Нет, нет... Пусть
Он все съест.  Ведь мне приятно смотреть,  как Он ест. Он насытится, и я
заплачу.
   - Сало "лярд" и яичный порошок,  а?  - с легкостью усмехаясь, спросил
я.
   - Второй фронт? - в тон мне улыбнулся Он.
   - Но больше всего мы любили тогда полсолнечный жмых.
   - Это было лакомство, - засмеялся Он.
   Обед продолжался в блистательном порхании улыбок.
   Французы делают так: наливают коньяк, плюют в него и выплескивают та-
ким вот типам в физиономию. Разным там коллаборационистам.
   - Выпьем? - сказал я.
   - Ваше здоровье, - ответил Он.
   Подали шашлык.
   Прожевывая сочное, хорошо прожаренное мясо, я сказал:
   - Конечно, это не "Арагви", но...
   - Совсем неплохо,  - подхватил Он, кивая головой и словно прислушива-
ясь к ходу своих внутренних соков, - Соус, конечно, не "ткемали", но...
   Тут меня охватила такая неслыханная злоба,  что...  Ах ты гурман!  Ты
гурман.  Ты знаешь толк в еде и в винах,  наверное и в женщинах,  должно
быть... А ручку мою ты попрежнему носишь в кармане?
   Я взял себя в руки и продолжал застольную беседу в заданном ритме и в
нужном тоне.
   - Удивительное  дело,  - сказал я,  - как усложнилось с ходом истории
понятие "еда", сколько вокруг этого понятия споров, сколько нюансов...
   - Да,  да, - подхватил Он с готовностью, - а ведь понятие самое прос-
тое.
   - Верно. Проще простого - еда. Е-да. Самое простое и самое важное для
человека.
   - Ну, это вы немножко преувеличиваете, - улыбнулся Он.
   - Нет,  действительно.  Еда и женщины - самое важное,  - продолжал  я
свою наивную мистификацию.
   - Для меня есть и более важные вещи, - серьезно сказал Он.
   - Что же?
   - Мое дело, например.
   - Ну, все это уже позднейшие напластования.
   - Нет, вы меня не понимаете...
   Он стал развивать свои соображения. Я понял, что Он меня не узнает. Я
понял,  что Он меня никогда не узнает, как не узнал бы никого другого из
нашего класса, кроме Люки и Казака. И я понял, почему Он не узнал бы ни-
кого из нас:  мы не были для Него отдельными личностями, мы были массой,
с которой просто иногда нужно было немного повозиться.
   - Ну где уж мне вас понять!  - неожиданно для самого себя грубо воск-
ликнул я.  - Понятно,  для вас еда - это что!  Ведь вы же прямой потомок
марсиан!
   Он осекся и смотрел на меня,  сузив глаза. На пухлых его щеках появи-
лись желваки.
   - Тише, - тихо произнес Он, - вы мне аппетита не испортите. Понятно?
   Я замолчал и взялся за шашлык.  Коньяк стоял при мне,  и  никогда  не
поздно было в него плюнуть. Пусть Он только все съест и я заплачу!
   Рядом с нами сидел человек в бедной клетчатой рубашке,  но зато в зо-
лотых часах.  Он склонил голову над пивом и что-то шептал. Он был сильно
пьян. Вдруг он поднял голову и крикнул нам:
   - Эй вы! Черное море, понятно?.. Севастополь, да? Торпедный катер...
   И снова уронил голову на грудь.  Из глубины его груди доносилось глу-
хое ворчанье.
   - Официант! - сказал мой сотрапезник. - Нельзя ли удалить этого чело-
века? - Он показал не на меня, а на пьяного. - Во избежание эксцессов.
   - Пусть сидит, - сказал официант. - Что он вам, мешает?
   - Черное море...  - проворчал человек,  - торпедный катер... а может,
преувеличиваю...
   - Вы в самом деле считаете себя потомком марсиан?  - спросил я своего
сотрапезника.
   - А что? Не исключена такая возможность, - кротко сказал Он.
   - Марсиане симпатичные ребята, - сказал я. - У них все нормально, как
у всех людей: руки, ноги, сердце с левой стороны... А вы же...
   - Стоп,  - сказал Он, - еще раз говорю: вы мне аппетита не испортите,
не старайтесь.
   Я перевел  разговор  на другую тему,  и все было сглажено в несколько
минут,  и обед пошел дальше в блистательном порхании улыбок и в  шутках.
Вот Он каким стал, просто молодец, железные нервы.
   - Да что это мы все так - "вы" да "вы",  - сказал я, - даже не позна-
комились.
   Я назвал свое имя и привстал с протянутой рукой.  Он тоже привстал  и
назвал свое имя.
   Того звали иначе. Это был не Он, это был другой человек.
   Подали сладкое.
   1962


   ПАПА, СЛОЖИ!

   Высокий мужчина  в яркой рубашке навыпуск стоял на солнцепеке и смот-
рел в небо,  туда, где за зданием гостиницы "Украина" накапливалась гус-
тая мрачноватая синева.
   "В Филях наверное, уже льет", - думал он.
   В Филях, должно быть, все развезло. Люди бегут по изрытой бульдозера-
ми земле,  прячутся во времянках,  под деревьями,  под навесами киосков.
Оттуда на Белорусский вокзал приходят мокрые электрички, а сухие с Бело-
русского уходят туда и попадают под ливень и сквозь ливень летят дальше,
в Жаворонки,  в Голицыно, в Звенигород, где по оврагам текут ручьи, пах-
нет мокрыми соснами и белые церкви стоят на холмах. Ему вдруг захотелось
быть гденибудь там,  закутать Ольгу в пиджак,  взять ее на руки и бежать
под дождем к станции.
   "Только бы до Лужников не докатилось", - думал он.
   Сам он любил играть под дождем, когда мокрый мяч летит на тебя, слов-
но  тяжелое пушечное ядро,  и тут уже не до шуток и не до пижонства,  не
поводишь, стараешься играть в пас, стараешься играть точно, а ребята ды-
шат вокруг,  тяжелые и мокрые, идет тяжелая и спешная работа, как на ко-
рабле во время аврала, но на трибунах лучше сидеть под солнышком и смас-
терить себе из газеты шляпу.
   Он оглянулся и позвал:
   - Ольга!
   Девочка лет  шести  прыгала в разножку по "классикам" в тени большого
дома. Услышав голос отца, она подбежала к нему и взяла за руку. Она была
послушной.  Они вошли под тент летней закусочной,  которая так и называ-
лась - "Лето". Мужчина еще раз оглянулся на тучу.
   "Может быть, и пройдет мимо стадиона", - прикинул он.
   - Пэ, - сказала девочка, - рэ, и, нэ, о, сэ, и, тэ, мягкий знак...
   Она читала объявление.
   Под тентом было, пожалуй, еще жарче, чем на улице. Розовые лица посе-
тителей,  сидящих у наружного барьера,  отсвечивали на солнце. Отчетливо
блестели капельки пота на лицах.  Страшно было смотреть,  как люди  едят
горячие супы, а им еще подносят трескучие шашлыки.
   - Сэ, - продолжала девочка, - и опять сэ, о... Папа, сложи!
   Отец обратил внимание на объявление,  на котором было написано: "При-
носить с собой и распивать спиртные  напитки  строго  воспрещается".  Он
давно уже привык к этим объявлениям и не обращал на них внимания.
   - Что там написано? - спросила девочка.
   - Чепуха, - усмехнулся он.
   - Разве чепуху пишут печатными буквами? - усомнилась она.
   - Бывает.
   Он пошел в дальний тенистый угол,  где сидели его приятели.  Там пили
холодное пиво.  Девочка шла рядом с ним,  белобрысенькая девочка в синей
матроске  и аккуратной плиссированной юбочке,  с капроновыми бантиками в
косичках, а на ногах белые носочки. Вся она была очень воскресной и чис-
тенькой, такой примерно- показательный ребенок, вроде тех, которые нари-
сованы на стенках микроавтобусов - "Знают наши малыши:  консервы эти хо-
роши".  Ее не приходилось тянуть, она не глазела по сторонам, а спокойно
шла за своим папой.
   Ее папа был когда-то спортсменом и  кумиром  трех  близлежащих  улиц.
Когда он весенним вечером возвращался с тренировки, на всех трех близле-
жащих улицах ребята выходили из подворотен и приветствовали его,  а дев-
чонки бросали на него взволнованные взгляды. Даже самые заядлые "ханури-
ки" почтительно поднимали кепки,  а подполковник в отставке  Коломейцев,
который без футбола не представлял себе жизни,  останавливал его и гово-
рил:  "Слышал, что растешь. Расти!" А он шел, в серой кепочке "букле", в
синем мантеле,  в каких ходила вся их команда - дубль мастеров, шел осо-
бой развинченной футбольной походкой,  которая вырабатывается не от  че-
го-нибудь, а просто от усталости (только пижоны нарочно вырабатывают се-
бе такую походку),  и улыбался мягкой от усталости улыбкой,  и все в нем
пело от молодости и от спортивной усталости.
   Это было еще до рождения Ольги,  и она,  понятно, этого еще не знает,
но для него-то эти шесть лет прошли словно шесть дней. К тому времени, к
ее рождению,  он уже перестал "расти",  но все еще играл.  Летом футбол,
зимой хоккей,  вот и все. С поля на скамью запасных, а потом и на трибу-
ны,  но все равно - летом футбол, зимой хоккей... Шесть летних сезонов и
шесть зимних...
   Ну и что?  Чем плохо?  Отстань и не лезь в чужую  жизнь.  Межсезонье,
осень,  весна - периоды тренировок, знаем мы эти байки... Телевизор - ну
его к черту! А что у тебя есть еще? Приветик, у меня есть жена. Жена? Ты
говоришь,  что у тебя в постели есть женщина!  Я говорю, что у меня есть
жена.  Семья, понял? Жена и дочка. О, даже дочка! Даже о дочке ты вспом-
нил.  Слушай,  ты там полегче, а то нарвешься. Футбол, хоккей... Тебе не
надоело?  Господи,  разве спорт может надоесть? И потом, еще у меня есть
завод.  А тебе он еще не надоел? Стоп, на завод посторонним вход воспре-
щен. И потом, ты там ничего не поймешь. Тебе бы только глазеть на небо и
разводить  кисель  на молоке.  Тебя к нашим станкам на сто метров нельзя
подпускать.  Итак,  завод и футбол, да? Слушай, сколько раз можно повто-
рять: жена, дочка... Ах, да! Я те дам "ах да". Семью обеспечивал, понял?
Полторы бумаги в месяц и премиальные?  Я,  между прочим, рационализатор.
Знаю,  у тебя неплохая башка. То-то. У меня друзей, между прочим, полно.
Вон они сидят - Петька Стру
   - Это что,  Серега, твоя пацанка? - спросил Петькавторой. Все с любо-
пытством уставились на девочку.
   - Ага.
   Он сел на подставленный ему стул и посадил девочку на колени. Ей было
неудобно, но она сидела смирно.
   - Сиди тихо, Олюсь, сейчас получишь конфетку.
   Ему подвинули кружку пива и тарелку раков, а девочке он заказал лимо-
наду и двести граммов конфет "Ну-ка,  отними". Друзья смотрели на него с
огромным любопытством. Они впервые видели его с дочкой.
   - Понимаешь, у Алки сегодня конференция, - объяснил он Петьке Струко-
ву.
   - В воскресенье? - удивился Игорь.
   - Вечно у них конференции, у помощников смерти, - усмехнулся Сергей и
добавил чуть ли не виновато:  - А теща в гости уехала,  вот и  приходит-
ся...
   Он показал  глазами на голову девочки.  Волосики у нее были разделены
посредине ниточкой пробора.
   - Пей пиво, - сказал Ильдар, - холодное...
   Сергей поднял кружку, обвел глазами друзей и усмехнулся, наклонив го-
лову, скрывая теплоту. Он любил свою гоп-компанию и каждого в отдельнос-
ти и знал,  что они его тоже любят. Его любили как-то по-особенному, на-
верное потому,  что когда-то он был среди всех самым "растущим",  он рос
на глазах, он играл за дублеров. У него были хорошие физические данные и
сильный удар,  и он поле видел.  И женился он по праву на самой красивой
из их девочек.
   Сергей держался своих друзей. Только среди них он чувствовал себя та-
ким,  как шесть лет назад. Все они прочно держались друг друга, и посто-
ронние не допускались. Словно связанные тайной порукой, они несли в тес-
ном кругу свои юношеские вкусы и привычки, тащили все вместе в неведомое
будущее кусочек времени,  которое уже  прошло.  Манера  носить  кепки  и
кое-какие слова,  футбол, хоккей, яркие ковбойки и вечера в парке, когда
Ильдар играет на гитаре и поет "Ты меня не любишь, не жалеешь...". Жизнь
шла своим чередом,  нападающие и защитники женились, переходили в запас,
становились болельщиками, у них рождались дети, но дети, жены и весь быт
были где-то за невидимой чертой той мужской московской жизни,  в которой
опоздавшие бегут от метро к стадиону словно в атаку,  а на трибунах вол-
нение,  и  всех опьяняет огромное весеннее чувство солидарности.  Они не
понимали, почему это их девочки (те самые болельщицы и партнерши по тан-
цам)  стали  такими  занудами.  Они играли в цеховых командах и за пивом
вспоминали о том времени, ко
   - Папа, не надо отламывать ему голову, - сказала девочка.
   Сергей вздрогнул и заглянул в ее внимательные и строгие голубые  гла-
за,  Алкины глаза. Он опустил руку с красным красавцем раком. Этот голу-
бой взгляд,  внимательный и строгий.  Восемь лет назад он остановил его:
"Убери  руки и приходи ко мне трезвый".  Такой взгляд.  Можно,  конечно,
трепаться с ребятами о том,  как надоела "старуха",  а может быть, она и
действительно надоела, потому что нет-нет, а вдруг тебе хочется познако-
миться с какой-нибудь девочкой с сорокового года, пловчихой или гимнаст-
кой, и ты знакомишься, бывает, но этот взгляд...
   - И ноги ему не выдергивай.
   - Почему? - пробормотал он растерянно, как тогда.
   - Потому что он как живой.
   Он положил рака на стол.
   - А что мне с ним делать?
   - Дай мне его.
   Оля взяла рака и завернула его в носовой платок.
   Вокруг грохотали приятели.
   - Ну и пацанка у тебя, Сергей! Вот это да!
   - Ты любишь рака, Оленька? - спросил Зямка, у которого не было детей.
   - Да, - сказала девочка. - Он задом ходит.
   - О-хо-хо! О-хо-хо! - изнемогали соседние столики. - Вот ведь умница!
Умница!
   - А ну-ка, замолчали! - прикрикнул Петька Струков, и соседние столики
замолчали.
   Ильдар вынул таблицу чемпионата и расстелил ее на столе,  и все скло-
нились над таблицей и стали говорить о команде,  о той команде, которая,
по их расчетам,  должна была выиграть чемпионат,  но почему-то плелась в
середине таблицы. Они болели за эту команду, но болели не так, как обыч-
но  болеют  несведущие фанатики,  выбирающие своего фаворита по каким-то
непонятным соображениям.  Нет,  просто их команда - это была  Команда  с
большой буквы, это было то, что, по их мнению, больше всего соответство-
вало высокому понятию "футбольная команда".  На трибунах они  не  топали
ногами,  не  свистели  и  не  кричали  при неудачах:  "Меньше водки надо
пить!",  потому что они знали,  как все это бывает,  ведь "пшенку" может
выдать любой самый классный вратарь:  мяч - круглый,  а команда - это не
механизм, а одиннадцать разных парней.
   Вдруг с улицы из раскаленного добела дня вошел в закусочную человек в
светлом пиджаке и темном галстуке, Вячеслав Сорокин. Его появление шумно
приветствовали:
   - Привет, Слава!
   - С приездом, Слава!
   - Ну, как Ленинград, Слава?
   - Город-музей, - коротко ответил Слава и стал всем пожимать руки, ни-
кого не обошел.
   - Здравствуй, Олюсь! - сказал он дочке Сергея и ей пожал руку.
   - Здравствуйте, дядя Вяча! - сказала она.
   "Откуда она знает, как его зовут?" - подумал Сергей.
   Сорокину подвинули пиво.  Он пил и рассказывал о Ленинграде,  куда он
ездил на родственное предприятие с делегацией по обмену опытом.
   - Удивительные архитектурные ансамбли, творения Растрелли, Росси, Ка-
закова, Кваренги... - торопливо выкладывал он.
   "Успел уже и там культуры нахвататься", - подумал Сергей.
   Он тоже был в Ленинграде, когда играл за дублеров, и Ленинград волно-
вал его,  как любой незнакомый город,  таящий в себе невесть что.  Но он
тогда  был  режимным парнем и мало что себе позволял.  Не успел культуры
похавать и даже не познакомился ни с кем.
   - ...колонны дорические,  конические, готические, калифорнийские... -
выкладывал Сорокин.
   - Молчу, молчу... - сказал Сергей, и все засмеялись.
   Сорокин сделал вид, что не обиделся. Щелчками он сбил со стола на ас-
фальт останки рака и придвинулся к таблице. Он прикурил у Женечки и ска-
зал, что, по его мнению, Команда сегодня проиграет.
   - Выиграет, - сказал Сергей.
   - Да нет же,  Сережа, - мягко сказал Сорокин и посмотрел ему в глаза,
- сегодня им не выиграть. Есть законы игры, теория, расчет...
   - Ни черта ты в игре не понимаешь, Вяча, - холодно усмехнулся Сергей.
   - Я не понимаю? - сразу завелся Сорокин. - Я книги читаю!
   - Книги!  Ребята,  слышите,  Вяча наш книги читает! Вот он какой, наш
Вяча!
   Сорокин сразу взял себя в руки и пригладил свои нежные редкие волосы.
Он улыбнулся Сергею так, словно жалел его.
   "Да, я не люблю,  когда меня зовут Вячей,  - казалось,  говорила  его
улыбка,  - но так называешь меня только ты,  Сергей,  и у тебя ничего не
получится,  не будут ребята называть меня Вячей,  а будут звать  Славой,
Славиком, как и раньше. Да, Сергей, ты играл за дублеров, но ведь сейчас
ты уже не играешь.  Да,  ты женился на самой красивой из наших  девочек,
но..."
   Сергей тоже сдержался.
   "Спокойно, - думал он. - Как-нибудь друзья".
   Но что делать,  если друг иногда смотрит на тебя таким взглядом,  что
хочется плеснуть ему опивками в физиономию!
   Сергей поднял голову. Брезентовый тент колыхался, словно сверху лежал
кто-то  пухлый и ворочался там с боку на бок.  Помещение уже было набито
битком. Сидевший за соседним столиком сумрачный человек в кепке-восьмик-
линке тяжело поставил кружку на стол, сдвинул кепку на затылок и загово-
рил, ни к кому не обращаясь:
   - Сам я приезжий,  понял?..  Не здешний...  Женщина у меня  здесь,  в
Москве, баба... Короче - я живу с ней. Все!
   Он стукнул кулаком по столу,  надвинул кепку и замолчал,  видимо, на-
долго.
   Сергей вытер пот со лба - здесь становилось невыносимо жарко. Сорокин
перегнулся через стол и шепнул ему:
   - Сережа, выведи отсюда девочку, пусть поиграет в сквере.
   - Не твое дело, - шепнул ему Сергей в ответ.
   Сорокин откинулся и опять улыбнулся так, словно жалел его.
   Потом он встал и одернул пиджак.
   - Извините, ребята, я пошел.
   - На стадион придешь? - спросил Петька.
   - К сожалению, не смогу. Надо заниматься.
   - В воскресенье? - удивился Игорь.
   - Что поделаешь, экзамены на носу.
   - За какой курс сейчас сдаешь, Славка? - спросил Женечка.
   - За третий, - ответил Сорокин.
   - Ну, пока, - сказал он.
   - Общий привет! - помахал он сжатыми ладонями.
   - Олюсь, держи! - улыбнулся он и протянул девочке шоколадку.
   - Э,  подожди,  - окликнул его Зямка, - мы все идем. Здесь становится
жарко.
   Все встали и тесной гурьбой вышли на раскаленную  добела  улицу.  Ас-
фальт пружинил под ногами,  как пенопластовый коврик. Туча не сдвинулась
с места.  Она попрежнему темнела за высотным зданием и  была  похожа  на
чистое лицо всех невзгод. Она вызывала прилив мужества.
   - А  ты на стадион поедешь?  - примирительно обратился к Сергею Соро-
кин.
   - А что ты думаешь, я пропущу такой футбол?
   - Ничего я не думаю, - устало сказал Сорокин.
   - Ну, не думаешь, так и молчи.
   Сорокин перебежал улицу и сел в автобус,  а  все  остальные  медленно
пошли  по теневой стороне,  тихо разговаривая и посмеиваясь.  Обычно они
выходили с шумомгамом, Зямка рассказывал анекдоты, Ильдар играл на гита-
ре,  но сейчас среди них была маленькая девочка и они не знали, как себя
вести.
   - Куда мы идем? - спросил Сергей.
   - Потянемся потихоньку на стадион,  - сказал Игорь.  - Посмотрим пока
баскет на малой арене, там женский полуфинал.
   - Папа, можно тебя на минуточку? - сказала Оля.
   Сергей остановился, удивленный тем, что она говорит совсем как взрос-
лая. Друзья пошли вперед.
   - Я думала, мы пойдем в парк, - сказала девочка.
   - Мы пойдем на стадион. Там тоже парк, знаешь, деревья, киоски...
   - А карусель?
   - Нет, этого там нет, но зато...
   - Я хочу в парк.
   - Ты неправа, Ольга, - сдерживаясь, сказал он.
   - Не хочу я идти с этими дядями, - совсем раскапризничалась она.
   - Ты неправа, - тупо повторил он.
   - Мама обещала покатать меня на карусели.
   - Ну пусть мама тебя и катает, - с раздражением сказал Сергей и огля-
нулся.
   Ребята остановились на углу.
   У Оли сморщилось личико.
   - Она же не виновата, что у нее конференция.
   - Мальчики! - крикнул Сергей. - Идите без меня! Я приеду к матчу!
   Он взял Олю за руку и дернул:
   - Пойдем быстрей.
   "Конференция, конференция, - думал он на ходу, - вечные эти конферен-
ции. И теща сегодня уехала. Веселое воскресенье. Чего доброго, Алка ста-
нет кандидатом наук. Тогда держись. Она и сейчас тебя в грош не ставит".
   Он шел быстрыми шагами,  а девочка, не поспевая, бежала рядом. В пра-
вой руке она держала завернутого в платочек рака.  Из ее кулачка, словно
антенны маленького приемника,  торчали рачьи усы. Она бежала, веселая, и
читала вслух буквы, которые видела:
   - Тэ, кэ, а, нэ, и... Пап!
   - Ткани! - сквозь зубы бросал Сергей.
   - Мясо!
   - Галантерея!
   Кандидат наук и бывший футболист-неудачник, имя которого помнят толь-
ко самые старые пройдохи на трибунах.  Человек сто из ста тысяч.  Да-да,
да, был такой, ага, помню, быстро сошел... А кто виноват, что он не стал
таким,  как Нетте,  что он тогда не поехал в Сирию,  что он... Уважаемый
кандидат,  ученая женщина,  красавица... Ах ты, красавица... Ей уже не о
чем с ним говорить.  Но ночью-то находится общий язык,  а днем пусть она
говорит с кем-нибудь другим,  с Сорокиным, например, он ей расскажет про
Кваренги  и  про всех остальных и про колонны там разные - все выложит в
два счета. Ты разменял четвертую десятку. А, ты опять заговорил? Ты сей-
час тратишь четвертую.  На что?  Отстань!  Кончился спорт, кончается лю-
бовь...  О, любовь! Что мне стоит найти девочку с сорокового года, плов-
чиху какую- нибудь... Я не об этом. Отстань! Слушай, отстань!
   В парке они катались на каруселях,  сидели рядом верхом на двух серых
конях в синих яблоках.  Сергей держал дочку.  Она  хохотала,  заливалась
смехом, положила рака коню между ушей.
   - И рак катается! - кричала она, закидывая головку.
   Сергей хмуро улыбался.  Вдруг он заметил главного технолога со своего
завода.  Тот стоял в очереди на карусель и держал за руку  мальчика.  Он
поклонился  Сергею  и приподнял шляпу.  Сергея покоробила эта общность с
главным технологом, ожиревшим и скучным человеком.
   - Дочка? - крикнул главный технолог.
   "Располным-полна коробочка, есть и ситец и парча..."
   - Сын? - крикнул Сергей на следующем кругу.
   "Пожалей, душа-зазнобушка, молодецкого..."
   Главный технолог кивнул несколько раз.
   "...пле... ча!"
   - Да-да, сын! - крикнул главный технолог.
   Ну и пластиночки крутят на карусели!  Нет,  он все- таки симпатичный,
главный технолог.
   Оля долго не могла забыть блистательного кружения на карусели.
   - Папа, папа, расскажем маме, как рак катался?
   - Слушай, Ольга, откуда ты знаешь про дядю Вячу? - неожиданно для се-
бя спросил Сергей.
   - Мы его часто встречаем с мамой,  когда идем на работу. Он очень ве-
селый.
   "Ах, вот как, он, оказывается, еще и веселый, - подумал Сергей. - Вя-
ча - весельчак. Значит, он снова начал крутить свои финты. Ох, напросит-
ся он у меня".
   Он оставил  Ольгу на скамейке,  а сам вошел в телефонную будку и стал
звонить в этот мудрейший институт,  где шла эта мудрая  конференция.  Он
надеялся,  что  конференция  кончилась,  и тогда он отвезет дочку домой,
сдаст ее Алке,  а сам поедет на стадион,  а потом проведет весь вечер  с
ребятами. Ильдар будет петь:
   Ты меня не любишь, не жалеешь,
   Разве я немного не красив?
   Не смотря в лицо, от страсти млеешь,
   Мне на плечи руки опустив...
   В трубке долго стонали длинные гудки,  наконец они оборвались и стар-
ческий голос сказал:
   - Алю!
   - Кончилась там ваша хитрая конференция? - спросил Сергей.
   - Какая такая конференция?  - прошамкала трубка.  -  Сегодня  воскре-
сенье.
   - Это институт? - крикнул Сергей.
   - Ну, институт...
   Сергей вышел из будки.  Воздух струился,  будто плавился от жары.  По
аллее шел толстый распаренный человек в шелковой  "бобочке"  с  широкими
рукавами.  Он устало отмахивался от мух. Мухи упорно летели за ним, кру-
жили над его головой, он им, видимо, нравился.
   "Та-ак", - подумал Сергей, и у него вдруг чуть не подогнулись ноги от
неожиданного,  как толчок в спину,  страха. Он побежал было из парка, но
вспомнил об Ольге. Она сидела в тени на скамеечке и водила рака.
   - "Даже раки, даже раки, уж такие забияки, тоже пятятся назад и усами
шевелят", - приговаривала она.
   "Способная девочка, - подумал Сергей. - В мамочку".
   Он схватил ее за руку и потащил. Она верещала и показывала ему рака.
   - Папа, он такой умный, он почти стал как живой!
   Сергей остановился, вырвал у нее рака, переломил его пополам и выбро-
сил в кусты.
   - Раками не играют, - сказал он, - их едят. Они идут под пиво.
   Девочка сразу заплакала в три ручья и отказалась идти.  Он  подхватил
ее на руки и побежал.
   Выскочил из парка.  Сразу подвернулось такси.  В горячей безвоздушной
тишине промелькнула внизу Москва- река, похожая на широкую полосу сереб-
ряной фольги,  открылась впереди другая река, асфальтовая, река под наз-
ванием Садовое кольцо, по которому ему лететь, торопиться, догонять свое
несчастье.  Девочка сидела у него на руках. Она перестала плакать и улы-
балась.  Ее захватила скорость.  В лицо ей летели буквы с афиш, вывесок,
плакатов,  реклам.  Все буквы, которые она выучила, и десятки тысяч дру-
гих, красных, синих, зеленых, летели ей навстречу, все буквы одиннадцати
планет солнечной системы.
   - Пэ,  жэ, о, рэ, мягкий знак, жэ, лэ, рэ, жэ, у, е, жэ... Папа, сло-
жи!
   "ПЖОРЬЖЛРЖУЕЖ, - пронеслось в голове у Сергея.  -  Почему  так  много
"ж"?  Жажда,  жестокость, жара, женщина, жираф, желоб, жуть, жир, жизнь,
желток,  желоб...  "Папа, сложи!" Попробуй-ка тут сложи на такой скорос-
ти".
   - У  тебя задний мост стучит,  - сказал он шоферу и оставил ему сверх
счетчика тридцать копеек.
   Он вбежал в свой дом,  через три ступеньки запрыгал по лестнице, отк-
рыл дверь и ворвался в свою квартиру.  Пусто. Жарко. Чисто. Сергей огля-
нулся,  закурил, и эта его собственная двухкомнатная квартира показалась
ему чужой, настолько чужой, что вот сейчас из другой комнаты может выйти
совершенно незнакомый человек,  не имеющий отношения ни к кому на свете.
Ему стало не по себе, и он тряхнул головой.
   "Может, путаница  какая-нибудь?" - подумал он с облегчением и включил
телевизор, чтобы узнать, начался ли матч.
   Телевизор тихо загудел, потом послышалось гудение трибун, и по харак-
теру этого гудения он сразу понял, что идет разминка.
   "Она может быть у Тамарки или у Галины", - подумал он.
   Спускаясь по лестнице, он убеждал себя, что у Тамарки или у Галины, и
уговаривал себя не звонить.  Все же он подошел к автомату и позвонил. Ни
у  Тамарки,  ни у Галины ее не было.  Он вышел из автомата.  Солнце жгло
плечи. Ольга прямо на солнцепеке прыгала в разножку по "классикам". Воз-
ле гастронома стояли два "ханурика" из дома N16, молчаливые и спокойные.
Они заложили руки за борта пиджаков и перебирали высунутыми наружу двумя
пальцами. Искали, стало быть, третьего в свою капеллу.
   Девочка подошла и взяла его за руку.
   - Папа, куда мы пойдем теперь?
   - Куда хочешь, - ответил он, - пошли куда-нибудь.
   Они медленно  пошли по солнечной стороне,  потом он догадался перейти
на другую сторону.
   - Почему ты растерзал рака? - строго спросила Оля.
   - Хочешь мороженого? - спросил он.
   - А ты?
   - Я хочу.
   Переулками они вышли на Арбат прямо к кафе.
   В кафе было прохладно и полутемно.  Над столиками во всю стену  тяну-
лось зеркало.  Сергей смотрел в зеркало,  как он идет по кафе, и какое у
него красное лицо,  и какие уже большие залысины.  Ольги в зеркале видно
не было, не доросла еще.
   - А вам, гражданин, уже хватит, - сказала официантка, проходя мимо их
столика.
   - Мороженого дайте! - крикнул он ей вслед.
   Она подошла и увидела,  что мужчина вовсе не пьян, просто у него лицо
красное, а глаза блуждают не от водки, а от каких-то других причин.
   Оля ела мороженое и болтала ножками.  Сергей тоже ел, не замечая вку-
са, чувствуя только холод во рту.
   Рядом сидела парочка. Молодой человек с шевелюрой, похожей на папаху,
в чем-то убеждал девушку, уговаривал ее.
   - Не ликвидация, а реорганизация, - говорил он.
   Девушка смотрела на него круглыми глазами.
   - Перепрофилирование, - с мольбой произнес он.
   Она потупилась,  а он придвинулся ближе и забубнил.  Видно было,  как
коснулись их колени.
   - Бу-бу-бу, - бубнил он, - перспектива роста, бу- бубу, зато перспек-
тива, бу-бу-бу, ты понимаешь?
   Она кивнула, они встали и ушли, чуть пошатываясь.
   - Хочешь черепаху, дочка? - спросил Сергей.
   Оля вздрогнула и даже вытянула шейку.
   - Как это - черепаху? - осторожно спросила она.
   - Элементарную живую черепаху. Здесь недалеко зоомагазин. Сейчас пой-
дем и выберем тебе первоклассную черепаху.
   - Пойдем быстрей, а?
   Они встали и пошли к выходу.  В гардеробе приглушенно верещал  радио-
комментатор и слышался далекий, как море, рев стадиона. Сергей хотел бы-
ло пройти мимо, но не удержался и спросил гардеробщика, как дела.
   Заканчивался первый тайм. Команда проигрывала.
   Они вышли на Арбат.  Прохожих было мало,  и машин тоже немного. Все в
такие  дни за городом.  Через улицу шел удивительно высокий школьник.  В
расстегнутом сером кителе,  узкоплечий и весь очень тонкий,  красивый  и
веселый,  он обещал вырасти в атлета, в центра сборной баскетбольной ко-
манды страны.  Сергей долго провожал его глазами, ему было приятно смот-
реть,  как вышагивает эта верста, как плывет высоко над толпой красивая,
модно постриженная голова.
   В зоомагазине Оля поначалу растерялась.  Здесь были птицы,  голуби  и
зеленые попугаи, чижи, канарейки. Здесь были аквариумы, в которых словно
металлическая пыль серебрились мельчайшие рыбки.  И наконец,  здесь  был
застекленный грот,  в котором находились черепахи. Грот был ноздреватый,
сделанный из гипса и покрашенный серой краской.  На дне  его,  устланном
травой,  лежало множество маленьких черепах.  Они лежали вплотную друг к
другу и не шевелились даже,  они были похожи на булыжную  мостовую.  Они
хранили молчание и терпеливо ждали своей участи.  Может быть, они лежали
скованные страхом, утратив веру в свои панцири, не ведая того, что здесь
не едят, что они не идут под пиво, что здесь их постепенно всех разберут
веселые маленькие дети и у них начнется довольно сносная,  хотя и одино-
кая жизнь.  Наконец, одна из них высунула из-под панциря головку, забра-
лась на свою соседку и поплелась по спинам своих неподвижных сестер. Ку-
да она ползла и зачем,  она, наверное, и сама этого не знала, но она все
ползла и ползла и этим по
   Папа действительно купил эту черепаху,  и ее вытащили их грота, поло-
жили в картонную коробку с дырочками, напихали туда травы.
   - Что она ест? - спросил папа у продавщицы.
   - Траву, - сказала продавщица.
   - А зимой чем ее кормить? - поинтересовался папа.
   - Сеном, - ответила продавщица.
   - Значит, на сенокос надо ехать, - пошутил папа.
   - Что? - спросила продавщица.
   - Значит, надо, говорю, ехать на сенокос, - повторил свою шутку папа.
   Продавщица почему-то обиделась и отвернулась.
   Когда они вышли на улицу, начался второй тайм. Почти из всех окон бы-
ли слышны крики,  шел репортаж. Оля несла коробку с черепахой и загляды-
вала в дырочки. Там было темно, слышалось слабое шуршание.
   - Она долго будет живой? - спросила Оля.
   - Говорят, они живут триста лет, - сказал Сергей.
   - А нашей сколько лет, папа?
   Сергей заглянул в коробку.
   - Наша еще молодая. Ей восемьдесят лет. Совсем девочка.
   Рев из ближайшего окна возвестил о том, что команда сравняла счет.
   - А мы сколько живем? - спросила девочка.
   - Кто - мы?
   - Ну, мы, люди...
   - Мы меньше, - усмехнулся Сергей, - семьдесят лет или сто.
   Ох, какая там,  видно, шла драка! Комментатор кричал так, словно раз-
валивался на сто кусков.
   - А что потом? - спросила Оля.
   Сергей остановился и посмотрел на  нее.  Она  своими  синими  глазами
смотрела на него пытливо, как Алка. Он купил в киоске сигареты и ответил
ей:
   - Потом суп с котом.
   Оля засмеялась.
   - С котом! Суп с котом! Папа, а сейчас мы куда поедем?
   - Давай поедем на Ленинские горы, - предложил он.
   - Идет!
   Солнце спряталось за университет и кое-где пробивало его своими луча-
ми насквозь. Сергей поднял дочку и посадил ее на парапет.
   - Ой, как красиво! - воскликнула девочка.
   Внизу по реке шел прогулочный теплоход.  Тень Ленинских гор разделила
реку пополам.  Одна половина ее еще блестела на солнце. На другом берегу
реки лежала чаша большой спортивной арены. Поля не было видно. Видны бы-
ли верхние ряды восточной стороны, до отказа заполненные людьми. Доноси-
лись  голоса дикторов,  но слов разобрать было нельзя.  Дальше был парк,
аллеи и Москва,  Москва,  необозримая, горящая на солнце миллионом окон.
Там, в Москве, его дом, тридцать пять квадратных метров, там на всех уг-
лах расставлены телефонные будки,  в каждой из которых можно  узнать  об
опасности,  в  каждой из которых может заколотиться сердце и подогнуться
ноги,  в каждой из которых можно,  наконец,  успокоиться. Там, в Москве,
все  его тридцать два года тихонько разгуливают по улицам,  аукаясь и не
находя друг друга.  Там,  в Москве красавиц полно, сотни тысяч красавиц.
Там  мудрые  институты ведут исследовательскую работу,  там люди идут на
повышение. Там его спокойствие возле станка, там его завод. Там его спо-
койствие и тревоги, его весенн
   Сергей держал девочку за руку и чувствовал,  как бьется ее пульс.  Он
посмотрел сбоку на ее лицо, на задранный носик, на открытый рот, в кото-
ром,  как бусинки,  блестели зубы, и ему вдруг стало радостно, и отлегли
все печали,  потому что он подумал о том, как его дочка будет расти, как
ей  будет  восемь лет и четырнадцать,  потом шестнадцать,  восемнадцать,
двадцать... как она поедет в пионерлагерь и вернется оттуда, как он нау-
чит ее плавать, какая она будет модница и как будет целоваться в подъез-
де с каким-нибудь стилягой, как он будет кричать на нее и как они вместе
когда-нибудь куда-нибудь поедут, может быть, к морю.
   Оля водила пальцем в воздухе, писала в воздухе какието буквы.
   - Папа, угадай, что я пишу.
   Он смотрел,  как  над стадионом и над всей Москвой двигался палец де-
вочки.
   - Не знаю, - сказал он. - Не могу понять.
   - Да ну тебя, папка! Вот смотри!
   И она стала писать на его руке:
   - О-л-я, п-а-п-а...
   Мощный рев,  похожий на взрыв, долетел со стадиона. Сергей понял, что
Команда забила гол.
   1962


   НА ПОЛПУТИ К ЛУНЕ

   Может, вам кофе принести?
   - Можно.
   - По-восточному?
   - А?
   - Кофе по-восточному,  - торжествующе пропела официантка и поплыла по
проходу.
   "Ерунда, баба как баба",  -  успокаивал  себя  Кирпиченко,  глядя  ей
вслед.
   "Ерунда, - думал он,  морщась от головной боли,  - осталось пятьдесят
минут. Сейчас объявят посадку и знать тебя не знали в этом городе. Город
тоже мне.  Городгородок. Не Москва. Может, кому он и нравится, мне лично
не то чтобы очень.  Ну его на фиг!  Может, в другой раз он мне понравит-
ся".
   Вчера было сильно выпито.  Не то чтобы уж прямо "в лоскуты", но креп-
ко.  Вчера,  позавчера и третьего дня. Все из-за этого гада Банина и его
дражайшей сеструхи. Ну и раскололи они тебя на твои трудовые рубли!
   Банина Кирпиченко встретил третьего дня на аэродроме в Южном. Он даже
не знал, что у них отпуска совпадают. Вообще ему мало было дела до Бани-
на.  В  леспромхозе  все время носились с ним,  все время кричали:  "Ба-
нин-Банин!  Равняйтесь на Банина!" - но Валерий Кирпиченко не обращал на
него особого внимания.  Понятно, фамилию эту знал и личность была знако-
мая - электрик Банин,  но в общем и целом человек  это  был  незаметный,
несмотря на весь шум, который вокруг него поднимали по праздникам.
   "Вот так Банин! Ну и ну, вот тебе и Банин".
   В леспромхозе были ребята,  которые работали не хуже Банина,  а может
быть, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так
- как нацелятся на одного человека,  так и пляшут вокруг него, таким ре-
бятам завидовать нечего,  жалеть надо их.  В Баюклах был такой  Синицын,
тоже на мотовозе работал, как и Кирпиченко. Облюбовали его корреспонден-
ты, шум подняли страшный. Парень сначала вырезки из газет собирал, а по-
том не выдержал и в Оху смотался.  Но Банин ничего, выдерживал. Чистень-
кий такой ходил,  шустрый.  В порядке такой мужичок,  не видно его и  не
слышно.  В  прошлом году весной привезли на рыбокомбинат двести невест с
материка - сезонниц по рыборазделке.  Собрались ребята к  ним  в  гости,
орут,  шумят...  Смотрят,  в кузове в углу Банин сидит,  тихий такой, не
видно его и не слышно.
   "Ну и Банин..."
   На аэродроме в Южном Банин бросился к Кирпиченко,  как к лучшему дру-
гу.  Прямо захлебываясь от радости, он вопил, что страшно рад, что в Ха-
баровске у него сеструха,  а у нее подружки - мировые девочки.  Он  стал
расписывать все это подробно,  и у Кирпиченко потемнело в глазах.  После
отъезда невест из рыбокомбината за всю зиму Валерий  видел  только  двух
женщин, точнее двух пожилых крокодилов - табельщицу и повариху.
   "Ах ты Банин-Банин..."
   В самолете он все кричал летчикам:  "Эй, пилоты, подбросьте уголька!"
Прямо узнать его было нельзя, такой сатирик...
   "Мало я тебе подкинул, Банин!"
   Дом, в котором жила банинская сеструха, чуть высовывался из-за сугро-
ба. Горбатую эту улицу, видно, чистили специальные машины, а отвалы сне-
га не были вывезены и почти скрывали от глаз  маленькие  домики.  Домики
лежали словно в траншее. В скрипучем морозном воздухе стояли над трубами
голубые дымки,  косо торчали антенны и шесты со скворечниками.  Это была
совершенно деревенская улица. Трудно было даже поверить, что на холме по
проспекту ходит троллейбус.
   Кирпиченко немного ошалел еще в аэропорту,  когда увидел длинный  ряд
машин с зелеными огоньками и стеклянную стену ресторана, сквозь морозные
узоры которой просвечивал чинный джаз.  В "Гастрономе" на главной  улице
он распоясался: вытаскивал зеленые полусотенные бумажки, хохоча, запихи-
вал в карманы бутылки,  сгребал в охапку банки консервов, развеселый че-
ловек Банин смеялся еще пуще Кирпиченко и только подхватывал сыры и кон-
сервы,  а потом вступил в переговоры с завотделом и добыл вязанку колба-
сы.  Банин  и Кирпиченко подкатили к домику на такси,  заваленном разной
снедью и бутылками чечено-ингушского коньяка.  В общем,  к сеструхе  они
прибыли не с пустыми руками.
   Кирпиченко вошел в комнату мохнатой шапкой под потолок,  опустил про-
дукты на кровать,  покрытую белым пикейным одеялом,  выпрямился и  сразу
увидел в зеркале свое красное худое и недоброе лицо.
   Лариска, банинская  сеструха,  по виду такая пухленькая медсестричка,
уже расстегивала ему пальто, приговаривая: "Друзья моего брата - это мои
друзья". Потом она надела пальто, боты и куда-то учапала.
   Банин работал штопором и ножом, а Кирпиченко пока оглядывался. Обста-
новка в комнате была культурная:  шифоньер с зеркалом, комод, приемник с
радиолой.  Над комодом висел портрет Ворошилова,  еще довоенный, без по-
гон,  с маршальскими звездами в петлицах,  а рядом грамота в рамке: "От-
личному  стрелку  ВОХР  за успехи в боевой и политической подготовке УС-
ВИТЛ".
   - Это батина грамота, - пояснил Банин.
   - А что, он у тебя вохровцем был?
   - Был да сплыл, - вздохнул Банин. - Помер.
   Однако грустил он недолго,  - стал крутить пластинки.  Пластинки были
знакомые - "Риорита",  "Черноморская чайка", а одна какая-то французская
- три мужика пели на разные голоса и так здорово,  как будто прошли  они
весь белый свет и видели такое, что ты и не увидишь никогда.
   Пришла Лариска с подругой,  которую звали Томой.  Лариска стала наво-
дить на столе порядок, бегала на кухню и назад, таскала какие-то огурчи-
ки и грибы,  а Тома как села в угол,  так и окаменела,  положила руки на
колени. Как с ней получится, Кирпиченко не знал и старался не глядеть на
нее, а как только взглядывал, у него темнело в глазах.
   - Руки мерзнут,  ноги зябнут,  не пора ли нам дерябнуть?  - с нервной
веселостью воскликнул Банин. - Прошу к столу, леди и джентльмены.
   "Мало я тебе пачек накидал, Банин".
   Кирпиченко курил длинные папиросы "Сорок лет Советской Украины",  ку-
рил  и  пускал колечки.  Лариска хохотала и нанизывала их на мизинец.  В
низкой комнате было душно. Кирпиченкины ноги отсырели в валенках, навер-
ное от них шел пар.  Банин танцевал с Томой. Та за весь вечер не сказала
ни слова. Банин что-то ей шептал, а она криво усмехалась сомкнутым ртом.
Девица была статная, под капроновой кофточкой у нее просвечивало розовое
белье.  В темных оранжевых кругах перед Кирпиченко  расплывались  стены,
портрет  Ворошилова и слоники на комоде,  и прыгали выпущенные им дымные
колечки, и палец Ларисы выписывал какие-то непонятные знаки.
   Банин и Тома ушли в другую комнату.  Тихо щелкнул за ними  английский
замок.
   - Ха-ха-ха,  - хохотала Лариска,  - что же вы не танцевали,  Валерий?
Надо было танцевать.
   Кончилась пластинка,  и наступила тишина.  Лариска смотрела на  него,
щуря  косые  коричневые глаза.  Из соседней комнаты доносился сдержанный
визг.
   - От вас, Валерий, одно продовольствие и никакого удовольствия, - хи-
хикнула Лариска, и Кирпиченко вдруг увидел, что ей под тридцать, что она
видала виды.
   Она подошла к нему и прошептала:
   - Пойдем танцевать.
   - Да я в валенках, - сказал он.
   - Ничего, пойдем.
   Он встал.  Она поставила пластинку, и три французских парня запели на
разные голоса в комнате, пропахшей томатами и чечено-ингушским коньяком,
о том, что они прошли весь белый свет и видели такое, что тебе и не уви-
деть никогда.
   - Только не эту, - хрипло сказал Кирпиченко.
   - А чего? - закричала Лариска. - Пластиночка что надо! Стиль!
   Она закрутилась по комнате.  Юбчонка ее плескалась вокруг ног. Кирпи-
ченко снял пластинку и поставил "Риориту".  Потом он шагнул к Лариске  и
схватил ее за плечи.
   Вот так всегда,  когда пальцы скользят по твоей шее в темноте, кажет-
ся,  что это пальцы луны,  какая бы дешевка ни лежала рядом,  все  равно
после этого,  когда пальцы трогают твою шею,  - надо бы дать по рукам, -
кажется, что это пальцы луны, а сама она высоко и сквозь замерзшее стек-
ло похожа на расплывшийся желток,  но этого не бывает никогда и не обма-
нывай себя,  будет ли это, тебе уже двадцать девять, и вся твоя неладная
и ладная,  вся твоя распрекрасная,  жаркая, холодная жизнь, какая она ни
на есть, когда пальчики на шее в темноте, кажется, что это...
   - Ты с какого года? - спросила женщина.
   - С тридцать второго.
   - Ты шофер, что ли?
   - Ага.
   - Много зарабатываешь?
   Валерий зажег спичку и увидел ее круглое лицо  с  косыми  коричневыми
глазами.
   - А тебе-то что? - буркнул он и прикурил.
   Утром Банин шлепал по комнате в теплом китайском белье.  Он выжимал в
стакан огурцы и бросал в блюдо сморщенные огуречные тельца.  Тома сидела
в углу,  аккуратная и молчаливая,  как и вчера. После завтрака они с Ла-
риской ушли на работу.
   - Законно повеселились,  а, Валерий? - заискивающе засмеялся Банин. -
Ну ладно, пошли в кино.
   Они посмотрели  подряд три картины,  а потом завернули в "Гастроном",
где Кирпиченко опять распоясался вовсю,  вытаскивал  красные  бумажки  и
сваливал в руки Банина сыры и консервы.
   Так было три дня и три ночи,  а сегодня утром, когда девицы ушли, Ба-
нин вдруг сказал:
   - Породнились мы, значит, с тобой, Валерий?
   Кирпиченко поперхнулся огуречным рассолом.
   - Чего-о?
   - Чего-чего!  - вдруг заорал Банин. - С сеструхой моей спишь или нет?
Давай говори,  когда свадьбу играть будем,  а то начальству сообщу. Амо-
ралка, понял?
   Кирпиченко через весь стол ударил его по скуле. Банин отлетел в угол,
тут же вскочил и схватился за стул.
   - Ты,  сучий потрох!  - с рычанием наступал на него Кирпиченко.  - Да
если на каждой дешевке жениться...
   - Шкура лагерная! - завизжал Банин. - Зека! - и бросил в него стул.
   И тут Кирпиченко ему показал. Когда Банин, схватив тулуп, выскочил на
улицу, Кирпиченко, стуча зубами от злобы, возбуждения и дикой тоски, вы-
тащил чемодан, побросал в него свои шмотки, надел пальто и сверху тулуп,
вытащил из кармана свою фотокарточку (при галстуке и в самой лучшей ков-
бойке),  быстро написал на ней:  "Ларисе на добрую и долгую память.  Без
слов,  но  от души",  положил ее в Ларискиной комнате на подушку и вышел
вон.  Во дворе Банин, плюясь и матерясь, отвязывал озверевшего пса. Кир-
пиченко отшвырнул пса ногой и вышел за калитку.
   - Ну как вам кофе? - спросила официантка.
   - Ничего, влияет, - вздохнул Кирпиченко и погладил ее по руке.
   - Но-но, - улыбнулась официантка.
   В это время объявили посадку.
   С легкой  душой  сильными  большими шагами шел Кирпиченко на посадку.
Дальше поехали, дальше, дальше, дальше! Не для того в кои-то веки берешь
отпуск,  чтобы торчать в душной халупе на грибах да на голландском сыре.
Есть ребята,  которые весь отпуск торчат в таких вот домиках,  но он  не
дурак. Он приедет в Москву, купит в ГУМе три костюма и чехословацкие бо-
тинки, потом дальшедальше, к Черному морю, - "Чайка, черноморская чайка,
моя мечта" - будет есть чебуреки и гулять в одном пиджаке.
   Он видел  себя  в этот момент как бы со стороны - большой и сильный в
пальто и тулупе, в ондатровой шапке, в валенках, ишь ты вышагивает. Одна
баба, с которой у него позапрошлым летом было дело, говорила, что у него
лицо индейского вождя.  Баба эта была начальником геологической  партии,
надо же.  Хорошая такая Нина Петровна, вроде бы доцент. Письма писала, и
он ей отвечал:  "Здравствуйте,  уважаемая Нина Петровна!  Пишет вам вами
известный Валерий Кирпиченко..." - и прочие печки-лавочки.
   Большая толпа пассажиров уже собралась у турникетов.  Неподалеку поп-
рыгивала в своих ботиках Лариска. Лицо у нее было белое и с синевой, яр-
ко-  красные  губы,  и ужасно глупо выглядела брошка с бегущим оленем на
воротнике.
   - Зачем пришла? - спросил Кирпиченко.
   - П-проводить, - еле выговорила Лариска.
   - Ты,  знаешь,  кончай,  - ладонью обрубил он. - Раскалывали меня три
дня со своим братцем, ладно, а любовь тут нечего крутить...
   Лариска заплакала, и Валерий испугался.
   - Ну, чю ты, чю ты...
   - Да,  раскалывали - лепетала Лариска,  - так уж и раскалывали... Ну,
ладно...  знаю, что ты обо мне думаешь... я такая и есть... что мне тебя
нельзя любить, что ли?
   - Кончай.
   - А я вот буду,  буду!  - почти закричала Лариска.  - Ты, Валя, - она
приблизилась к нему, - ты ни на кого не похож...
   - Такой же я,  как и все, только, может... - и, медленно растягивая в
улыбке губы, Кирпиченко произнес гадость.
   Лариска отвернулась и заплакала еще пуще.  Вся ее жалкая фигурка сот-
рясалась.
   - Ну, чю ты, чю ты... - растерялся Кирпиченко и погладил ее по плечу.
   В это время толпа потянулась на летное поле.  И Кирпиченко пошел,  не
оглядываясь,  думая о том,  что ему жалко Лариску,  что она ему стала не
чужой, но, впрочем, каждая становится не чужой, такой уж у него дурацкий
характер, а потом забываешь и все нормально, нормально. Нормально и точ-
ка.
   Он шагал в толпе пассажиров, глядя на ожидавший его огромный сверкаю-
щий  на  солнце самолет,  и быстро- быстро все забывал,  всю чушь своего
трехдневного пребывания здесь и эти пальчики на своей шее. Его на это не
купишь.  Так было всегда.  Его не купишь и не сломаешь.  Попадались и не
дешевки. Были у него и прекрасные женщины. Доцент, к примеру, - душа-че-
ловек.  Все они влюблялись в него, и Валерий понимал, что происходит это
не из-за его жестокости,  а совсем из-за другого,  может быть, из-за его
молчания, может быть, из- за того, что каждой хочется стать для него на-
ходкой, потому что они, видимо, чувствуют в эти минуты, что он, как сле-
пой,  ходит,  вытянув руки. Но он всегда так себе говорил - не купите на
эти штучки, не сломаете, было дело и каюк. И все нормально. Нормально.
   Самолет был устрашающе огромен.  Он был огромен и тяжел, как крейсер.
Кирпиченко еще не летал на таких самолетах,  и сейчас у него просто зах-
ватило дух от восхищения. Что он любил - это технику. Он поднялся по вы-
соченному  трапу.  Девушка-бортпроводница  в  синем костюмчике и пилотке
посмотрела на его билет и сказала,  где его место.  Место было в  первом
салоне,  но на нем уже сидел какой-то тип,  какой-то очкарик в шапке пи-
рожком.
   - А ну-ка вались отсюда,  - сказал Кирпиченко и показал очкарику  би-
лет.
   - Не можете ли вы сесть на мое место?  - спросил очкарик. - Меня ука-
чивает в хвосте.
   - Вались, говорю, отсюда, - гаркнул на него Кирпиченко.
   - Могли бы быть повежливей, - обиделся очкарик. Почему-то он не вста-
вал.
   Кирпиченко сорвал с него шапку и бросил ее в глубь самолета,  по нап-
равлению к его месту, законному. Показал, в общем, ему направление - ту-
да и вались, занимай согласно купленным билетам.
   - Гражданин, почему вы хулиганите? - сказала бортпроводница.
   - Спокойно, - сказал Кирпиченко.
   Очкарик в крайнем изумлении пошел разыскивать шапку, а Кирпиченко за-
нял свое законное место.
   Он снял тулуп и положил его в ногах, утвердился, так сказать, на сво-
ей плацкарте.
   Пассажиры входили  в  самолет один за другим,  казалось,  им не будет
конца.  В самолете играла легкая музыка.  В люк валил солнечный морозный
пар.  Бортпроводницы хлопотливо пробегали по проходу,  все,  как одна, в
синих костюмчиках,  длинноногие, в туфельках на острых каблучках. Кирпи-
ченко читал газету.  Про разоружение и про Берлин, про подготовку к чем-
пионату в Чили и про снегозадержание.
   К окну села какая-то бабка, перепоясанная шалью, а рядом с Кирпиченко
занял место румяный морячок. Он все шутил:
   - Бабка, завещание написала?
   И кричал бортпроводнице:
   - Девушка, кому сдавать завещание?
   Везет Кирпиченко на таких сатириков.
   Наконец захлопнули люк, и зажглась красная надпись: "Не курить, прис-
тегнуть ремни" и что-то по-английски, может, то же самое, а может и дру-
гое. Может, наоборот: "Пожалуйста, курите. Ремни можно не пристегивать".
Кирпиченко не знал английского.
   Женский голос сказал по радио:
   - Прошу внимания!  Командир корабля приветствует пассажиров на  борту
советского  лайнера  ТУ  сто четырнадцать.  Наш самолет-гигант выполняет
рейс Хабаровск - Москва.  Полет будет проходить на высоте  девять  тысяч
метров со скоростью семьсот километров в час.  Время в пути - восемь ча-
сов тридцать минут. Благодарю за внимание.
   И по-английски:
   - Курли, шурли, лопс-дропс... сенкью.
   - Вот как,  - удовлетворенно сказал Кирпиченко и подмигнул морячку. -
Чин чинарем.
   - А ты думал, - сказал морячок так, как будто самолет - это его собс-
твенность,  как будто это он сам все устроил - объявления на двух языках
и прочий комфорт.
   Самолет повезли на взлетную дорожку. Бабка сидела очень сосредоточен-
ная. За иллюминатором проплывали аэродромные постройки.
   - Разрешите взять ваше пальто? - спросила бортпроводница. Это была та
самая, которая прикрикнула на Кирпиченко. Он посмотрел на нее и обомлел.
Она улыбалась.  Над ним склонилось ее улыбающееся лицо и волосы, темные,
нет,  не черные, темные и, должно быть, мягкие, плотной и точной причес-
кой похожие на мех,  на мутон,  на нейлон, на все сокровища мира. Пальцы
ее прикоснулись к овчине его тулупа,  таких не бывает пальцев.  Нет, все
это бывает в журнальчиках,  а значит,  и не только в них,  но не  бывает
так,  чтоб было и все это,  и такая улыбка, и голос самой первой женщины
на земле, такого не бывает.
   - Понял,  тулуп мой понесла,  - глупо улыбаясь, сказал Кирпиченко мо-
рячку.
   А тот подмигнул ему и сказал горделиво:
   - В порядке кадр? То-то.
   Она вернулась и забрала бабкин полушубок,  моряковский кожан и Кирпи-
ченкино пальто. Все сразу охапкой прижала к своему божьему телу и сказа-
ла:
   - Пристегните ремни, товарищи.
   Заревели моторы. Бабка обмирала и втихомолку крестилась. Морячок уси-
ленно ей подражал и косил глаза - смеется ли Кирпиченко. А тот выворачи-
вал шею,  глядя,  как девушка носит куда-то пальто и шинели. А потом она
появилась с подносом и угостила всех конфетами, а может, и не конфетами,
а золотом, самородками, пилюлями для сердца. А потом уже воздухе она об-
несла всех водой,  сладкой водой и минеральной, той самой водой, которая
стекает с самых высоких и чистых водопадов. А потом она исчезла.
   - В префер играешь? - спросил морячок. - Можно собрать пулечку.
   Красная надпись  погасла,  и Кирпиченко понял,  что можно курить.  Он
встал и пошел в нос, в закуток за шторкой, откуда уже валили клубы дыма.
   - Сообщаем сведения о полете, - сказали по радио. - Высота девять ты-
сяч  метров,  скорость  семьсот пятьдесят километров в час.  Температура
воздуха за бортом минус пятьдесят восемь градусов.  Благодарю за  внима-
ние.
   Внизу, очень  далеко,  проплывала каменная безжизненная остроугольная
страна,  таящая в каждой своей складке конец. Кирпиченко даже вздрогнул,
представив себе, как в этом ледяном пространстве над жесткой и пустынной
землей плывет металлическая сигара,  полная человеческого тепла,  вежли-
вости,  папиросного  дыма,  глухого говора и смеха,  шуточек таких,  что
оторви да брось, минеральной воды, капель водопада из плодородных краев,
и он сидит здесь и курит,  а где-то в хвосте, а может быть, и в середине
разгуливает женщина,  каких на самом деле не бывает, до каких тебе дале-
ко, как до Луны.
   Он стал думать о своей жизни и вспоминать. Он никогда раньше не вспо-
минал.  Разве,  если к слову придется,  расскажет какую-нибудь байку.  А
сейчас  вдруг подумал:  "В четвертый раз через всю страну качу и впервые
за свой счет. Потеха!"
   Так все были казенные перевозки.  В 39-м, когда Валерий был еще очень
маленьким пацанчиком,  весь их колхоз вдруг изъявил желание переселиться
из Ставрополья в дальневосточное Приморье.  Ехали долго. Он немного пом-
нит эту дорогу - кислое молоко и кислые щи, мать стирала в углу теплушки
и вывешивала белье наружу,  оно трепалось за окошком, как флаги, а потом
начинало греметь,  одубев от мороза,  а он пел: "Летят самолеты, сидят в
них пилоты и сверху на землю глядят..." Мать умерла в войну,  а  отец  в
45-м на Курилах пал смертью храбрых. В детдоме Валерий кончил семилетку,
потом ФЗО,  работал в шахте,  "давал стране угля,  мелкого, но много". В
50-м  году пошел на действительную,  опять его повезли через всю страну,
на этот раз в Прибалтику.  В армии он освоил шоферскую  специальность  и
после демобилизации подался с дружком в Новороссийск. Через год его заб-
рали. Какая-то сволочь сперла запчасти из гаража, но там долго не разби-
рались, посадили его как лицо "материально ответственное". Дали три года
и повезли на Сахалин. В
   Он встал и пошел ее искать. Куда она подевалась? В самом деле, у пас-
сажиров горло пересохло, а она стоит и треплется по-английски с каким-то
капиталистом.
   Она болтала,  щурила свои глаза, улыбалась своим ртом, ей, видно было
приятно болтать по-английски. Капиталист стоял рядом с ней, высоченный и
худой,  с седым ежиком на голове, а сам молодой. Пиджак у него был расс-
тегнут,  от пояса в карман шла тонкая золотая цепочка. Он говорил раска-
тисто, слова гремели у него во рту, словно стукаясь о зубы. Знаем мы эти
разговорчики.
   - Поедем, дорогая, в Сан-Франциско и будм там пить виски.
   Она: Вы много себе позволяете.
   Он: В бананово-лимонном Сингапуре... Понятно?
   Она: Неужели в самом деле? Когда под ветром клонится банан?
   Он: Забрались мы на сто второй этаж, там буги-вуги лабает джаз.
   Кирпиченко подошел и оттер капиталиста плечом. Тот удивился и сказал:
"Ай эм сори", что, конечно означало: "Смотри, нарвешься, паренек".
   - Спокойно, - сказал Кирпиченко. - Мир-дружба.
   Он знал политику.
   Капиталист что-то сказал ей через голову, дожно быть:
   - Выбирай, я или он, Сан-Франциско или Баюклы.
   А она ему с улыбочкой:
   - Этого товарища я знаю и оставьте меня, я советский человек.
   - В чем дело, товарищ? - спросила она у Кирпиченко.
   - Это, - сказал он, - горло пересохло. Можно чемнибудь промочить?
   - Пойдемте,  - сказала она и пошла впереди, как какая-то козочка, как
в кино, как во сне, ах, как он соскучился по ней, пока курил там в носу.
   Она шла впереди,  как не знаю кто,  и привела его в какой-то вроде бы
буфет,  а может быть,  к себе домой,  где никого не было, и где высотное
солнце с мирной яростью светило сквозь иллюминатор,  а может быть, через
окно в новом доме на 9-м этаже.  Она взяла бутылку и налила в стеклянную
чашечку,  а та вся загорелась под высотным солнцем.  А он смотрел на де-
вушку,  и ему хотелось иметь от нее детей, но он даже не представлял се-
бе,  что с ней можно делать то,  что делают,  когда хотят иметь детей, и
это было  впервые,  и  его  вдруг  обожгло  неожиданное  первое  чувство
счастья.
   - Как вас звать?  - спросил он с тем чувством,  которое бывало у него
каждый раз после перевала, - и страшно и все позади.
   - Татьяна Викторовна, - ответила она. - Таня.
   - А меня, значит, Кирпиченко Валерий, - сказал он и протянул руку.
   Она подала ему свои пальцы и улыбнулась.
   - Вы не очень-то сдержанный товарищ.
   - Малость есть, - сокрушенно сказал он.
   Несколько секунд они молча смотрели друг на друга.  Ее разбирал смех.
Она боролась с собой, и он тоже боролся, но вдруг не выдержал и улыбнул-
ся так, как, наверное, никогда в жизни не улыбался.
   В это время ее позвали, и она побежала. Она оглянулась и подумала:
   "Ну и физиономия!"
   "Как странно, - думала она, спускаясь вниз, в первый этаж самолета, -
он похож на громилу, а я его не боюсь. Я не испугалась бы, даже встретив
его в лесу один на один".
   Кирпиченко пошел по проходу назад и увидел очкарика,  который пытался
захватить его законное место.  Очкарик лежал в кресле,  закрыв глаза.  У
него было красивое лицо, чистый мрамор.
   - Слышь,  друг,  - толкнул его в плечо Кирпиченко,  - хочешь, занимай
мою плацкарту.
   Тот открыл глаза и слабо улыбнулся:
   - Благодарю вас, мне хорошо...
   Он не первый раз летал на таких самолетах и знал, что в них не качает
даже в хвосте.  Он занял место в первом салоне не из-за качки, а для то-
го,  чтобы смотреть,  как открывается дверь в рубку, и видеть там летчи-
ков, как они почесываются, покуривают, посмеиваются, читают газеты и из-
редка  взглядывают  на приборы.  Это его успокаивало.  Он не был трусом,
просто у него было сильно развито воображение.  Кто-то рассказал  ему  о
струйных потоках воздуха, в которых даже такие большие самолеты начинают
кувыркаться,  а то и разваливаются на куски.  Он очень живо  представлял
себе,  как это будет, хотя прекрасно знал, что этого не будет - вон стю-
ардессы, такие юные, постоянно летают, это их работа, а командир корабля
- толстый и с трубкой,  и этот грубый человек, который его оскорбил, ко-
лобродит все по самолету.
   Таня начала разносить обед.  Она и Валерию  подала  поднос  и  искоса
взглянула на него.
   - А где вы проживаете, Таня? - спросил он.
   "Таня, Та-ня, Т-а-н-я".
   - В Москве, - ответила она и ушла.
   Кирпиченко ел, и все ему казалось, что у него и бифштекс потолще, чем
у других,  и яблоко покрупнее,  и хлеба она дала ему больше.  Потом  она
принесла чай.
   - Значит, москвичка? - опять спросил он.
   - Ага, - шустренько так ответила она и ушла.
   - Зря стараешься, земляк, - ухмыльнулся морячок. - Ее небось в Москве
стильный малый дожидается.
   - Спокойно,  - сказал Кирпиченко с ровным и широким ощущением  своего
благополучия и счастья.
   Но, ей-богу же,  не вечно длятся такие полеты,  и сверху, с таких вы-
сот, самолет имеет свойство снижаться. И кончаются смены, кончаются слу-
жебные  обязанности и вам возвращают пальто,  и тоненькие пальчики несут
ваш тулуп, и глаза блуждают уже где-то не здесь, и все медленно пропада-
ет,  как пропадает завод в игрушках,  и все становится плоским, как жур-
нальная страница.  "Аэрофлот - ваш агент во время воздушных путешествий"
- эко диво - все эти маникюры, и туфельки, и прически.
   Нет, нет, нет, ничего не пропадает, ничто не становится плоским, хотя
мы уже и катим по земле,  а разным там типчикам можно и рыло  начистить,
вот так- так, какая началась суета, и синяя пилотка где-то далеко...
   - Не задерживайте, гражданин...
   - Пошли, земляк...
   - Ребята, вот она и Москва...
   - Москва, она и бьет с носка...
   - Ну, проходите же, в самом деле...
   Все еще не понимая,  что же это происходит с ним, Кирпиченко вместе с
морячком вышел из самолета, спустился по трапу и влез в самолет. Автобус
покатился  к  зданию  аэропорта и быстро исчез из глаз "советский лайнер
Ту-114, самолет-гигант", летающая крепость его непонятных надежд.
   Такси летело по широченному шоссе.  Здесь было  трехрядное  движение.
Грузовики,  фургоны,  самосвалы  жались  к обочине,  а легковушки шли на
большой скорости и обгоняли их,  как стоячих. И вот кончился лес, и Кир-
пиченко с морячком увидели розоватые,  тысячеглазые кварталы Юго-Запада.
Морячок заерзал и положил Валерию руку на плечо.
   - Столица! Ну, Валерий!
   - Слушай, наш самолет обратно теперь полетит? - спросил Кирпиченко.
   - Само собой. Завтра и полетят.
   - С тем же экипажем, а?
   Морячок насмешливо присвистнул.
   - Кончай.  Эка невидаль - модерная девчонка.  В Москве таких миллион.
Не психуй.
   - Да я просто так, - промямлил Кирпиченко.
   - Куда вам, ребятишки? - спросил шофер.
   - Давай в ГУМ! - гаркнул Кирпиченко и сразу же все забыл про самолет.
   Машина уже катила по московским улицам.
   В ГУМе  он с ходу купил три костюма - синий,  серый и коричневый.  Он
остался в коричневом костюме,  а свой старый,  шитый четыре года назад в
корсаковском  ателье,  свернул в узелок и оставил в туалете,  в кабинке.
Морячок набрал себе габардина на мантель и  сказал,  что  будет  шить  в
Одессе. Потом в "Гастрономе" они выпили по бутылочке шампанского и пошли
на экскурсию в Кремль.  Потом они пошли обедать в "Националь" и ели черт
те что - жульен - и пили "КС".  Здесь было много девушек, похожих на Та-
ню, а может, и Таня сюда заходила, может быть, она сидела с ними за сто-
ликом и подливала ему нарзана, бегала на кухню и смотрела, как ему жарят
бифштекс. Во всяком случае, капиталист был здесь. Кирпиченко помахал ему
рукой,  и  тот привстал и поклонился.  Потом они вышли на улицу и выпили
еще по бутылке шампанского. Таня развивала бешеную деятельность на улице
Горького.  Она выпрыгивала из троллейбусов и забегала в магазины, прогу-
ливалась с пижонами по той стороне, а то и улыбалась с витрин. Кирпичен-
ко с морячком, крепко взявш
   - Ма-да-гаскар, страна моя...
   Это был час, когда сумерки уже сгустились, но еще не зажглись фонари.
Да, в конце улицы, на краю земли алым и зеленым светом горела весна. Да,
там была страна сбывшихся надежд. Они удивлялись, почему девушки шараха-
ются от них.
   Позже везде были закрытые двери,  очереди и никуда  нельзя  было  по-
пасть.  Они задумались о ночлеге,  взяли такси и поехали во Внуково. Там
сняли двухкоечную комнату в аэропортовой гостинице,  и только увидев бе-
лые  простыни,  Кирпиченко понял,  как он устал.  Он содрал с себя новый
костюм и повалился на постель.
   Через час его разбудил морячок.  Он бегал по комнате,  надраивая свои
щеки механической бритвой "Спутник", и верещал, кудахтал, захлебывался:
   - Подъем,  Валера!  Я тут с такими девочками познакомился,  ах, ах...
Вставай,  пошли в гости!  Они здесь в общежитии живут. Дело верное, бра-
ток,  динамы не будет...  У меня на это нюх... Вставай, подымайся! Мада-
гаскар...
   - Чего ты раскудахтался,  как будто яйцо снес!  - сказал  Кирпиченко,
взял с тумбочки сигарету и закурил.
   - Идешь ты или нет? - спросил морячок уже в дверях.
   - Выруби свет, - попросил его Кирпиченко.
   Свет погас  и сразу лунный четырехугольник окна отпечатался на стене,
пересеченный переплетением рамы и качающимися тенями голых ветвей.  Было
тихо, где-то далеко играла радиола, за стеной спросили: "У кого шестерка
есть?",  и послышался удар по столу.  Потом с грохотом прошел на посадку
самолет. Кирпиченко курил и представлял себе, как рядом с ним лежит она,
как они лежат вдвоем уже после всего и ее пальцы,  лунные пальчики, гла-
дят его шею. Нет, это и есть этот свет, не как будто, а на самом деле, и
ее длинное голое тело - это лунная плоть, потому что все непонятное, что
с  ним  было  в  детстве,  когда  по всему телу проходят мурашки,  и его
юность,  и сопки,  отпечатанным розовым огнем зари,  и море в темноте, и
талый снег,  и усталость после работы, суббота и воскресное утро - это и
есть она.
   "Ну и дела", - подумал он, и его снова охватило ровное и широкое ощу-
щение своего благополучия и счастья. Он был счастлив, что это с ним слу-
чилось, он был дико рад. Одного только боялся - что пройдет сто лет и он
забудет ее лицо и голос.
   В комнату тихо вошел морячок.  Он разделся и лег, взял с тумбочки си-
гарету, закурил, печально пропел:
   - "Ма-да-гаскар,  страна моя, здесь, как и всюду, цветет весна..."...
Эх, черт возьми, - с сердцем сказал он, - ну и жизнь! Вечный транзит...
   - Ты с какого года плаваешь? - спросил Кирпиченко.
   - С полста седьмого, - ответил морячок и снова запел:
   Мадагаскар, стана моя,
   Здесь, как и всюду, цветет весна.
   Мы тоже люди,
   Мы тоже любим,
   Хоть кожа черная, но кровь красна...
   - Спиши слова, - попросил Кирпиченко.
   Они зажгли  свет,  и  морячок продиктовал Валерию слова этой восхити-
тельной песни. Кирпиченко очень любил такие песни.
   На следующий день они закомпостировали свои билеты: Кирпиченко на Ад-
лер,  морячок на Одессу.  Позавтракали.  Кирпиченко купил в киоске книгу
Чехова и журнал "Новый мир".
   - Слушай,  - сказал морячок,  - у нее в самом деле подружка  хорошая.
Может, съездим с ними в Москву?
   Кирпиченко уселся в кресло и раскрыл книгу.
   - Да нет,  - сказал он, - ты езжай вдвоем, а я уж тут посижу, почитаю
эту политику.
   Морячок отмахал морской  сигнал:  "Понял,  желаю  успеха,  ложусь  на
курс".
   Весь день Кирпиченко слонялся по аэропорту,  но Тани не увидел. Вече-
ром он проводил морячка в Одессу, ну, выпили они по бутылке шампанского,
потом  проводил  его девушку в общежитие,  вернулся в аэропорт,  пошел в
кассу и взял билет на самолет-гигант ТУ-114, вылетающий рейсом 901 Моск-
ва - Хабаровск.
   В самолете  все было по-прежнему:  объявления на трех языках и прочий
комфорт,  но Тани не оказалось. Там был другой экипаж. Там были девушки,
такие же юные,  такие же красивые,  похожие на Таню,  но все они не были
первыми.  Таня была первой, это после нее пошла вся эта порода, серийное
производство, так сказать.
   Утром Кирпиченко  оказался  в  Хабаровске и через час снова вылетел в
Москву, уже на другом самолете. Но и там Тани не было.
   Всего он проделал семь рейсов туда и семь обратно на самолетах  марки
ТУ-114,  на  высоте 9000 метров,  на скорости 750 км в час.  Температура
воздуха за бортом колебалась от 50 до 60 градусов по Цельсию.  Вся аппа-
ратура работала нормально.
   Он знал  в  лицо уже почти всех проводниц на этой линии и кое-кого из
пилотов. Он боялся, как бы и они его не запомнили.
   Он боялся, как бы его не приняли за шпиона.
   Он менял костюмы.  Рейс делал в синем,  другой в коричневом, третий в
сером.
   Он распорол кальсоны и переложил аккредитивы в карман пиджака. Аккре-
дитивов становилось все меньше.
   Тани все не было.
   Было яростное высотное солнце,  восходы и закаты над снежной облачной
пустыней. Была луна, она казалась близкой. Она и в самом деле была неда-
леко.
   Одно время он сбился во времени и пространстве,  перестал  переводить
часы,  Хабаровск казался ему пригородом Москвы, а Москва - новым районом
Хабаровска.
   Он очень много читал. Никогда в жизни он не читал столько.
   Никогда в жизни он столько не думал.
   Никогда в жизни он так первоклассно не отдыхал.
   В Москве начиналась весна.  За шиворот ему падали капли с  тех  самых
высоких и чистых водопадов. Он купил серый шарф в крупную черную клетку.
   На случай  встречи он приготовил для Тани подарок - парфюмерный набор
"1 Мая" и отрез на платье.
   Я встретил его в здании Хабаровского аэропорта.  Он сидел  в  кресле,
закинув ногу на ногу, и читал Станюковича. На ручке кресла висела авось-
ка,  полная апельсинов.  На обложке книги под штормовыми парусами  летел
клипер.
   - Вы не моряк? - спросил он меня, оглядев мое кожаное пальто.
   - Нет.
   Я уставился на его удивительное, внушающее опасение лицо, а он прочел
еще несколько строк и снова спросил:
   - Не жалеете, что не моряк?
   - Конечно, досадно, - сказал я.
   - Я тоже жалею, - усмехнулся он. - Друг у меня моряк. Вот прислал мне
радиограмму с моря.
   Он показал мне радиограмму.
   - Ага, - сказал я.
   А он спросил, с ходу перейдя на "ты":
   - Сам-то с какого года?
   - С тридцать второго, - ответил я.
   Он весь просиял:
   - Слушай, мы же с тобой с одного года!
   Совпадение действительно было феноменальное, и я пожал его руку.
   - Небось в Москве живешь, а? - спросил он.
   - Угадал, - ответил я. - В Москве.
   - Небось квартира, да? Жена, пацан, да? Прочие печкилавочки?
   - Угадал. Все так и есть.
   - Пойдем позавтракаем, а?
   Я уж было пошел с ним,  но тут объявили посадку на мой самолет. Я ле-
тел в Петропавловск. Мы обменялись адресами, и я пошел на посадку. Я шел
по аэродромному полю, сгибался под ветром и думал:
   "Какой странный парень, какие удивительные совпадения".
   А он в это время взглянул на часы, взял свою авоську и вышел. Он взял
такси и поехал в город.  Вместе с шофером они еле нашли эту горбатую де-
ревенскую  улицу,  потому  что он не помнил ее названия.  Домики на этой
улице были похожи один на другой,  во всех  дворах  брехали  здоровенные
псы, и он немного растерялся. Наконец он вспомнил тот домик. Он вышел из
машины,  повесил на штакетник авоську с апельсинами, замаскировал ее га-
зетой,  чтобы соседи или прохожие не сперли это сокровище,  и вернулся к
машине.
   - Давай, шеф, гони! На самолет как бы не опоздать.
   - Куда летишь-то? - спросил шофер.
   - В Москву, в столицу.
   Таню он увидел через два дня на аэродроме  в  Хабаровске,  когда  уже
возвращался домой на Сахалин, когда уже кончились аккредитивы и в карма-
не было только несколько красных бумажек. Она была в белой шубке, подпо-
ясанной ремешком.  Она смеялась и ела конфеты,  доставая их из кулька, и
угощала других девушек, которые тоже смеялись. Он обессилел сразу и при-
сел  на  свой  чемодан.  Он смотрел,  как Таня достает конфеты,  снимает
обертку,  и все девушки делают то же самое, и не понимал, отчего они все
стоят на месте, смеются и никуда не идут. Потом он сообразил, что пришла
весна,  что сейчас весенняя ночь, а луна над аэродромом похожа на апель-
син,  что сейчас не холодно, и можно вот так стоять и просто смотреть на
огни и смеяться и на мгновение задумываться с конфетой во рту...
   - Ты чего,  Кирпиченко?  - тронул его за плечо Маневич, инженер с со-
седнего рудника,  который тоже возвращался из отпуска.  - Пошли! Посадка
ведь уже объявлена.
   - Маневич, не знаешь ты, сколько до Луны километров? - спросил Кирпи-
ченко.
   - Перебрал ты, видно, в отпуске, - сердито сказал Маневич и пошел.
   Кирпиченко поймал его за полу.
   - Ты же молодой специалист,  Маневич,  - умоляюще сказал он, глядя на
Таню, - ты ведь должен знать...
   - Да тысяч триста, что ли, - сказал Маневич, освобождаясь.
   "Недалеко, - подумал Кирпиченко. - Плевое дело". Он смотрел на Таню и
представлял себе,  как будет он вспоминать ее по дороге на перевал, а на
перевале вдруг забудет, там не до этого, а после, в конце спуска, вспом-
нит  опять  и будет уже помнить весь вечер и ночью,  и утром проснется с
мыслью о ней.
   Потом он встал со своего чемодана.



     Василий Аксенов. Второй отрыв Палмер

          Рассказ

     Почти весь 1992 год Кимберли Палмер провела в России, но к
осени  прибыла  в  родной  Страсберг,  штат  Виргиния.  "Палмер
вернулась из России совсем другим человеком", - сказал аптекарь
Эрнест  Макс  VIII,  глава   нынешнего   поколения   сбивателей
уникальных   страсбергских   молочных   коктейлей,   которые  -
сбиватели - хоть и  не  обогатились  до  монструозных  размеров
массового  продукта,  но  и  ни  разу  не прогорели с последней
четверти прошлого века,  сохранив  свое  заведение  в  качестве
главной  достопримечательности Мэйн-стрит и привив вкус к жизни
у восьми поколений  здешних  германских  херувимов;  у-у-упс  -
кто-то  кокнул  бокальчик  с  розовым  шэйком,  заглядевшись на
"авантюристку Палмер", переходящую главную улицу; "Never  mind,
- воскликнул Эрнест. - Обратите внимание, даже походка другая!"
     "Она  там  явно  потеряла  невинность",  - шепнул какой-то
доброхот сержанту Айзеку Айзексону и чуть не  заслужил  пулю  в
лоб,  и  заслужил  бы,  если  бы  у  сержанта  чувство долга не
преобладало   над   личными   эмоциями.   Между   тем   Палмер,
завернувшись в многоцелевой туалет от Славы Зайцева, пересекала
магистраль по направлению к "Хелен Хоггенцоллер  Потери-Клабу",
из которого уже выскакивали дамы, чтобы заключить ее в обЦятия.
     "Мне  даже  странно вас приветствовать, дорогие друзья", -
сказала  Палмер  на  расширенном  заседании  клуба,   где   меж
керамических  изысканностей теперь щебетали канарейки и сияющая
от гордости Хелен в сверхразмерной майке  с  русским  двуглавым
орлом обносила гостей миниатюрными чашечками кофе-(!)-эспрессо.
"О, как странно, друзья, вернуться  на  родину,  в  этот  тихий
городок после десяти месяцев в той невероятной стране!" Тут она
замолчала с широко раскрытыми глазами и как бы  даже  забыла  о
том,  что ее окружало в эту минуту. И дамы тоже расширили глаза
в немом благоговении.
     Теперь   в  тишине  долины  Шенандоа  этот  десятимесячный
"русский фильм", словно "виртуал риэлити", включался в сознание
Палмер  абсурдно перемешанными кусками, то по ночам на подушке,
то за рулем "Тойоты", то в супермаркете, то во время  бега,  то
перед   телевизором,   то  при  раскуривании  сигареты  -  эта,
приобретенная в России, вредная привычка казалась чем-то  вроде
инфекционного  заболевания  просвещенным  жителям  Виргинии - и
перекрывал собой полыхание "индийского лета", мелькание  белок,
маршировку  школьного оркестра, привычные телесерии, по которым
она, надо сказать,  основательно  скучала  в  России,  пока  не
забыла.
     Вдруг  она  видела  перед  собой гигантскую торговую смуту
Москвы,  кашу  снега  с  грязью  под  ногами,  а  над  головами
ошалевших  от  дикого  капитализма  ворон,  женские кофточки на
плечиках рядом со  связками  сушеной  рыбы,  развалы  консервов
вперемешку с дверными ручками, бутылками водки, губной помадой,
томиками Зигмунда Фрейда и Елены  Блаватской.  В  глубоком  сне
блики  России,  вмещавшие в себя нечто большее, чем чувства или
мысли, впечатывались в темноту, словно образы  ее  собственного
умирания.
     Мезозойская  плита  российского  континента пошевеливалась
медлительной жабой, метр в тысячелетие.
     Встряхиваясь,  она  курила  в спальне - только "Мальборо",
чья марка почему-то считалась в  Москве  самой  шикарной,  -  и
снова  кусками  просматривала  свой  "фильм": драка вьетнамских
торговцев в поезде Саратов - Волгоград, крошечные и свирепые  в
джинсовых  рубашках  со  значками "Army USA", они прыскали друг
другу  в  лицо  из  ядовитых  пульверизаторов  и   растаскивали
какие-то  тюки;  раздача  гуманитарной  помощи детям сиротского
дома  возле  Элисты, она туда приезжала в ходе совместной акции
британского Красного Креста и германской  группы  "Искупление";
таскание  по  чердакам  и  подвалам  богемной Москвы и мужчины,
множество  этих  не   всегда   сильных,   но   всегда   наглых,
подванивающих  неистребимым  никаким  парфюмом  потцом,  грязно
ругающихся или воспаряющих к небесам;  тащили  в  угол,  совали
водку, тут же чиркали своими ширинками, как будто в этой стране
идеи феминизма и не ночевали.
     Иногда  она  в  ужасе  вскрикивала:  неужели  именно таких
кобелей она подсознательно предвосхищала, думая о России?  Нет,
нет,   было  ведь  и  другое,  то,  что  совпало  с  юношескими
восторгами:  и  скрипичные  концерты,  и   чтение   стихов,   и
спонтанные  какие-то  порывы  массового  вдохновения,  когда  в
заплеванном переходе под Пушкой шакалья  толпа  вдруг  начинала
вальсировать  под флейту, трубу и аккордеон. "Дунайские волны"!
После вальса, однако,  все  стали  разбегаться,  вновь  в  роли
шакальей  стаи,  и аккордеонист вопил им вслед: "Падлы! Гады! А
платить кто будет, Пушкин?!" Оставшись в пустоте, закрыл  глаза
и заиграл "Yesterday".
     Столько  всякого  было,  и  все-таки  сознайтесь, Кимберли
Палмер, главным вашим открытием в России оказались мужчины.
     Сначала  она  встречалась с ними, как бы движимая какой-то
слезливостью,  материнскими  атавизмами,  а  потом,  приходится
признать,  появилось  нечто сугубо физиологическое, некий сучий
жар,  мэм.  В  китайгородской  студии  художника,  пожалуй,  не
осталось  ни  одного  завсегдатая,  который  бы не познакомился
поближе с "англичанкой",  или  как  ее  еще  называли  здесь  с
памятной декабрьской ночи 1991 года, когда пакет с гуманитарной
помощью был принят за ребенка, "матерью-одиночкой".
     Дошло  до  того,  что о ней стали говорить нечто не совсем
понятное: "Вразнос пошла баба!"

     Самые  ужасные  воспоминания были связаны с Сокольническим
абортарием, куда Модик Орлович ее привез к знакомому доктору.
     В  стерильно  чистой  Виргинии  даже представить себе было
нельзя подобной медицины,  подобных  санитарок  и  сестриц,  не
говоря  уже  о  пациентках.  Палмер  была уверена, что живой ей
оттуда не выйти, и тем более удивительно было то, что  так  все
обошлось,  не  оставив  ничего,  кроме гордости сродни той, что
остается у заложников после бейрутского плена.
     Потрясенный  сержант  Айзек Айзексон, в первый же вечер по
возвращении получив от нее то,  о  чем  мечтал  столько  лет  в
танталовых  муках, с налетом трагического сарказма пробормотал:
"Я вижу, ты там прошла курс групповой  терапии  по  преодолению
сексуальной сублимации, не так ли?" - "Если только не групповой
хирургии", - усмехнулась она.
     Сержант Айзексон по роду службы сталкивался с проявлениями
бешенства, однако до недавнего  времени  не  очень-то  понимал,
откуда  бешенство берется в человеческой природе. Теперь, когда
ему самому пришлось иной раз подавлять вспышки  бешенства,  его
взгляды на человеческую природу значительно расширились. И даже
как бы углубились. "Вот именно, - иногда он говорил  сам  себе,
сидя  off duty за упаковочкой пива перед хрюкающим телевизором,
- теперь я как-то глубже смотрю на всю эту сволочь".
     Он   сделал   Палмер   предложение  и  неожиданно  получил
согласие, что опять поколебало его представление о человеческой
природе,  в  какую  сторону, он пока не мог разобраться. Теперь
они появлялись на людях, в частности в кегельбане "Аскот",  как
жених и невеста.
     Все  вообще  входило  в  свою  колею. Разумеется, в отделе
автомобильных ссуд банка "Перпечьюэл"  сидела  другая  Кимберли
Палмер, если так можно сказать о вечно жующей халде из Западной
Вирджинии, однако банк-конкурент почти немедленно  пригласил  к
себе местную знаменитость, что выполнила свой долг американской
христианки в столь далекой и опасной  стране,  и  этим  привлек
новых  клиентов  к  своим  источникам  финансирования. Огромные
клены, тополя и каштаны на улицах Страсберга  с  умиротворяющим
шелестом  приняли  блудную  бегунью  под  свои кроны. Из Москвы
никто не  отвечал  на  письма  Палмер,  и  Россия  снова  стала
превращаться  в  академическую  абстракцию  из университетского
каррикулума. В лучшем случае она еще ассоциировалась с  "Шестой
Патетической" Чайковского, которую Палмер прослушивала во время
пятимильного бега; скрипки и  медь,  щемящие  взлеты  маленьких
дудок...   И   это  Россия?..  Предмет  вдохновения  и  продукт
вдохновения существовали  в  разных  плоскостях,  не  сливаясь.
Музыка находилась в пугающем отчуждении от обоняния.
     "Даже  если  ты так любишь эту дрянь, вовсе не обязательно
туда ездить. Возвращайся в университет и изучай всех  этих",  -
говорил  неглупый  Айзек.  Он  вступил  в  переписку  по поводу
вакансий в органах охраны  порядка  по  периферии  университета
Вандербилт  в  городе  Нашвилл, Теннесси. Кое-какие накопления,
сделанные при  холостяцкой  умеренности,  помогут  продержаться
года  два-три  до  получения  нашей  девушкой  "мастера изящных
искусств".
     Так  непритязательно все протекало едва ли не целый год, а
именно до конца сентября 1993-го, когда в доме Палмер  раздался
внеурочный,  а именно в три утра, телефонный звонок. На проводе
был Аркадий Грубианов. Ну это по старинке говоря, "на проводе",
в   ночной  действительности  перепуганной  Палмер  послышалось
что-то космически гулкое, судьбоносное в этом звонке  извечного
московского  гуляки,  "ходока"  и "алкаша". "Привет, старуха, -
сказал он по правилам  московского  жаргона,  который  еще  так
недавно  восхищал пионерку гуманитарной помощи, а сейчас вызвал
лишь легкую тошноту. - Надеюсь, еще не забыла "те ночи,  полные
огня"?  Звоню  тебе  из  вашей  столицы. Нет, не из нашей, а из
вашей,    из     вашего-не-нашего     Вашингтона-не-Нашингтона,
всасываешь?  Бессонница,  старух,  Гомер,  тугие  паруса,  вот,
список кораблей, ну прочел, в общем,  до  середины  и  подумал:
дай-ка позвоню Кимке Палмер, все-таки хорошо, когда своя чувиха
есть за океаном,  верно?  Да  нет,  не  эмигрировал,  чего  мне
эмигрировать,  когда  и дома хорошо. Бизнес, конечно, да только
не коммерческий, а  государственный.  Аршином-то  нас,  мамаша,
общей  палкой-то  не измеришь, только я тут с правительственным
визитом".
     Из  дальнейшей, то ленивой с прихлебом, то скороговорчатой
с захлебом, болтовни забубенного Грубианова Палмер поняла,  что
он  недавно  стал  членом  правительства,  а  именно  министром
культурных коммуникаций - не путать с министерством культуры  -
Российской  Федерации, и вот сейчас прибыл в Вашингтон во главе
делегации. "Переговоры ведем, старух, по  пять,  по  пятнадцать
переговоров  ежедневно,  всего  пять  тысяч переговоров! Десять
тысяч соглашений подписываем! Курьеры летят туда-сюда, тридцать
тысяч  курьеров!  Факсы, модемы, все дымится! У меня и у самого
уже дымится, потому и тебе  звоню!  Приезжай  в  "Риц-Карлтон",
спросишь министра Грубианова!"
     Иначе,  как  дурацкой  шуткой,  не  могла  Палмер полагать
ночные излияния московского шута с амплуа "герой-любовник".  Он
и  сейчас был почти piastered, когда молол своим могучим, но не
очень  послушным  языком  какой-то  вздор  о  правительственном
оздоровительном  центре,  где  он  плавает  ежедневно  с  самим
Рублискаускасом и прыгает с трамплина в  воду  вслед  за  самим
Пельмешко,  плашмя,  пузом,  фонтан из жопы, и где как раз было
предложено ему, брызги шампанского, министерское кресло.
     Палмер   не  до  конца  понимала  специфику  революционных
ситуаций, и потому ей трудно было  представить,  что  министром
может  стать  какой-то  основательно  бесноватый актер актерыч,
больше того, что даже и министерство для него могут сшить прямо
на  краю  плавательного  бассейна.  "Хочешь,  машину  за  тобой
пришлю? С телохранителями! Пять телохранителей! Десять!"
     "Послушай,  Эркэйди, я совсем не в позиции идти в тебя три
часа эй эм", - наконец сформулировала Палмер.
     "Ну   вот,  опять  по-чухонски  заговорила",  -  огорченно
вздохнул министр, а потом совсем ее  ошарашил,  сказав,  что  в
таком  случае  Магомет  сам  придет  к  горе, в том смысле, что
вечером он будет в десяти милях от ее "с-понтом-Страсберга",  а
именно  в  Корбут-плэйс,  ну  да, у тех самых Корбутов, которые
дают ужин в его честь, и он ее приглашает как министр. Приезжай
без балды, этот Стенли Корбут - совсем нормальный малый, совсем
свой  в  дупель  чувак,  торчит  на  Рашен  Арт,   Птица-Гамаюн
замаячила его до пупа!
     Корбут-плэйс!  Хоть  и  расположено  было  это  поместье в
десяти милях от Страсберга, местные жители  могли  увидеть  его
крыши  только  с видовой площадки на Голубом Хребте, в тридцати
милях отсюда. Все подЦезды к лесистой территории,  размером  не
уступающей  карликовым  государствам  Европы, вроде Андорры или
Лихтенштейна, были перекрыты шлагбаумами. Для  местной  девушки
приглашение   в   замок  королей  мясо-молочного  бизнеса  было
равносильно  какому-то  опро-ивонно-ванному  воплощению  мечты.
Палмер  была  уже  не  совсем местной, но тем не менее поехала.
Почему-то захотелось снова увидеть полные красные губы  Аркашки
Грубианова.    Что   касается   робости   перед   мясо-молочной
аристократией,  то  Палмер,  вращаясь  чуть  ли  не  год  среди
богемной  или,  как  тогда  говорили, "халявной" шпаны, уловила
одну  кардинальную  установку  "а  мы  кладем",  то  есть  "нет
проблем", в непрямом переводе на английский.
     Ничего  не сказав своему сержанту, она отправилась в своей
"Тойоте". Может быть,  Аркашка  и  все  наврал,  но  почему  не
рискнуть?  У  первого  шлагбаума  дежурили  сильные  ребята  из
корбутовской  гвардии.  Узнав,  что  она  приглашена  министром
Грубиановым,  они  почтительно  козырнули  и теми же увесистыми
ладошками указали  направление.  Сразу  же  за  чекпойнтом  лес
переходил   в  парк.  За  аллеями  стройных  дерев  видны  были
обкатанные   идеальной   стрижкой   зеленые   холмы,   античные
скульптуры   и   садовые,   на   версальский   манер,  террасы,
спускающиеся  к  пруду  с  фонтаном.   Стекла   шато   отражали
шенандоаский  закат во всем его великолепии и даже превосходили
это природное явление, поскольку добавляли к нему архитектурную
симметрию.  "Эти  закаты  меня  всю  жизнь  сбивали  с толку",-
подумала Палмер, входя в замок. Только  уже  переступив  порог,
она сообразила, что дверь ей открыл лакей в чулках и перчатках.
     В  обеденном зале с дубовой резьбой, которой бы хватило на
эскадру фрегатов, сидело общество, персон не менее двух  дюжин.
     Обнаженные плечи дам как бы раздвигали и без того обильные
масштабы сервировки. Палмер опустила древнерусскую шаль:  плечи
были  не худшими частями ее хозяйства. "Я спал с этими плечами,
я с ними жил", - вспомнил министр  Грубианов.  Он  являл  собой
воплощение   этикета.   Вместо  вечно  разодранного  свитера  с
закатанными  рукавами  на  нем  был  полный  комплект  "черного
галстука",  взятый  на  прокат  через  отдел  сервиса  отеля. С
благосклонной улыбкой он указал Палмер на свободное место, пару
кувертов   от   себя,  одесную.  Еще  более  церемонной  особой
предстала  с   лиловатыми   павлиньими   окологлазиями   девица
Ветушитникова,  известная  в  соответствующих кругах Российской
Федерации как Птица-Гамаюн, ныне заведующая сектором юношеского
обмена.  Издалека  она лишь губками еле-еле шевельнула, посылая
Палмер воздушный поцелуй.
     "Воображаю,  что  будет,  когда  они напьются", - подумала
адресат поцелуя.
     За  столом  шел  оживленный  разговор,  ну,  разумеется, о
России. "Леонид был настоящим лидером, господа, а вот его  дочь
Брежнев  - это воплощение женственности. Совершенно согласен, я
знал и того, и другую. Леонид был tougn, но  Брежнев  оказалась
сущим  очарованием!"  Площадку постепенно захватывала старуха с
подсиненными  седыми  кудрями,  известный   тип   полуочумевших
богатых  энтузиасток,  у  которых  каждый  год новая "феня": то
Винни  Манделе  премию  дают  за  "нравственный  героизм",   то
каких-то  обожравшихся  поэтов  везут на собственном самолете в
Португалию, то "диснейленд" открывают для  уличных  гангстеров,
чтобы  отвлечь  их  от  "крака"  и  пистолетов. В данный период
старуха  занималась  долларовыми  вливаниями   в   Министерство
культурных  коммуникаций Российской Федерации, МККРФ, и поэтому
все ее слушали  со  вниманием.  Звали  эту  даму,  естественно,
Джейн,    она    рассказывала:   "КолОссал   импрешнз,   фолкс,
неизгладимые! Возле Москвы мы посетили  дом  великого  русского
поэта на букву "П", сейчас вспомню, ах да, дом Потемкина!"
     Министр  и  члены  делегаций  почтительно  кивали  нижними
частями голов. Им никто не переводил, и они, конечно,  ни  фига
не  понимали.  При  слове "Потемкин" кто-то неуместно хохотнул.
"Поэт Потемкин?" - переспросила Палмер. С этим именем у нее еще
со  времен  ранних штудий в университете Вандербилт связывалось
что-то не совсем поэтическое, что-то из области  тайной  войны,
штурма  Турции:  жезл  с  бриллиантовой  шишковиной, стеклянный
глаз, яхта Онассиса, нет, это уже из другой оперы.
     "Не  просто  поэт,  а  великий  поэт,  - сурово насупилась
Джейн,  сама  как  бы  слегка  из  потемкинской  эпохи   с   ее
голубоватой  волнистой  укладкой.  -  Он жил в маленьком городе
Переделкино".  Неожиданно  название  "маленького  города"  было
произнесено почти по-русски.
     "Пастернак!"   -   тогда  воскликнула  Палмер,  и  Аркадий
Грубианов гулко захохотал, чуть не сорвался.
     "Где?  -  быстро оглянувшись, спросила миллиардерша, потом
озарилась.  -  Ну,  конечно,  я  немного   перепутала,   доктор
Пастернак!"
     Палмер  начала  разрезать  что-то  поданное  на фарфоровой
тарелке, похожее на тихоокеанский атолл; она трепетала.
     "Сын  великого доктора Пастернака показывал нам его дом, -
продолжала Джейн. - Бедный, бедный,  как  он  жил!  Послушайте,
сказала  я  сыну,  пожалуйста, не возражали бы я вас снимала за
столом вашего отца? О, бой, воспалился возмущением! Он кричал и
махал  руками,  отвергая мое скромное предложение! Я никогда не
думала,  что  между  отцом  и  сыном  были  такие   напряженные
отношения!"
     "О,  бой!  -  воскликнула  тут в тон золушка этого вечера,
которую никто не знал, кроме нескольких русских. - Да ведь ваше
предложение,  дорогая  миссис  Катерпиллер, позвучало для этого
человека святотатством!"
     "Святотатством?!"    -    восхитительная   старуха   гордо
подбоченилась на фоне резного дуба, словно адмирал Нельсон. Тут
уж  Аркаха расхохотался: несмотря на министерский титул. Кто-то
ему, очевидно, что-то перевел из женского диалога, и он  заорал
через    стол    благотворительнице    российских    культурных
коммуникаций: "Ну, Джейн, ты даешь! Да ведь это все равно что в
туринском  соборе попросить плащаницу примерить! Пастернак-то у
нас там святой,  дом-то  его  ведь  храм  же!  Эй,  кто-нибудь,
переведите ей что-нибудь!"
     Никто, конечно, ничего не перевел, но все начали смеяться,
глядя на российского министра, который,  казалось,  от  полноты
чувств  может разнести тесный фрак. Напился, однако, первым, не
министр, а хозяин, Стенли  Корбут,  стройный  ветеран  бизнеса,
вечно  нацеленный  на  гольф,  секс  и  шампанское.  Последнее,
очевидно, не полностью  уходило  в  глубины  его  организма,  а
частично оседало в индюшачьей сумке под подбородком, что делало
его ходячим символом небрежного и наплевательского капитализма,
как  бы  даже  уже  потерявшего  интерес  к прибылям. "Танцы! -
возопил он. - Начинаем вальсы!" - и, схватив под микитки девицу
Ветушитникову, закружился с ней по направлению к спальне.
     Впрочем,  и  почетный  гость не заставил долго ждать. С не
меньшей непринужденностью он  сунул  в  нагрудный  карман  пару
сигар  с  сигарного  столика, в брючный глубокий кулуар бутылку
"Гленморанджи" с коктейльной стойки и решительно повел  подругу
Палмер  к  выходу.  Принцип взаимности. Русские не сдаются, они
становятся союзниками! Все наши вещие птицы, Алконосты, Сирены,
Гамаюны,  настоящие,  не  бляди, парят в пространстве, но самая
главная Фениксом встает  из  красного  пепла,  мужает  с  двумя
башками,  требует  двойного  рациона!  Мы  еще  увидим  небо  в
алмазах! Человек  -  блоха!  Велика  Российская  Федерация,  но
отступать некуда!
     Когда он угомонился и задрых на раздвинутой спальной софе,
Палмер  вышла  под  лунную  благодать  и  присела  на  чугунный
стульчик  весом в пуд, лучшую часть бабушкиного наследства. Тут
же лужайку  пересекла  человеческая  тень,  это  выдвинулся  на
передовую   позицию   сержант  Айзексон  с  полным  набедренным
набором: палка, пистоль, ходилка-говорилка, наручники. "Значит,
это  вот  и  есть  один  из  твоих  русских?"  -  сказал  он  с
достаточным  выражением.  Палмер  задумчиво  покивала  головою:
"Знаешь  эти русские нынче, какие-то не очень русские. Тот, что
спит там сейчас, министр, он меньше русский, чем я  англичанка,
или ты - швед. Время художественной литературы, увы, прошло". -
"Я его пристрелю еще до восхода солнца", - предположил сержант.
     "Ты  не  сделаешь  этого,  -  резонировала  она,  не в том
смысле, что откликалась эхом, а в  том  смысле,  что  выдвигала
резон для воздержания от насилия. - Почему? Хотя бы потому, что
ты уважаешь меня и видишь  во  мне  не  только  влагалище!"  На
чреслах  сержанта  задрожали железные предметы. Он, признаться,
никогда и представить себе не мог подобного  резона,  а  сейчас
содрогнулся.  Она  встала, и луна обтянула своим светом ее тело
будущей чемпионки Бостонского марафона. "Ну  что  ж,  пойдем  в
гараж, Айзек".
     Утром  за  завтраком министр Грубианов, как был, в наемном
фраке, подарил палмеровскому племяннику Фрицу Герменстадту часы
"Тиссо"  с  браслеткой,  а  его  мамочке Розалин две бумажки из
слежавшегося за пазухой запаса сотенных.  СЦев  изрядную  горку
вирджинских гречневых блинчиков с кленовой патокой, он попросил
включить  CNN.  Оказалось,  что  в   Москве   в   полный   рост
развивается,  по  выражению  нового  президента  Руцкого  Сани,
"вторая Октябрьская революция".
     С  этого момента весь уик-энд пошел под оком Атланты, если
можно так для красоты  выразиться,  имея  в  виду  сиэнэновские
камеры,  парящие  над сонмищем московских зданий, в том числе и
над министерством Грубианова.  Фрак  все-таки  полез  по  швам.
Небритый   министр   в   глубоком  кресле  перед  ящиком  курил
украденную  сигару,  булькал  солодовым  виски  "Гленморанджи".
Между  тем  по  экрану  прокатывались  волны  вновь осатаневших
большевиков.   Вдоль   Садового   кольца   горели   костры   из
автомобильных   покрышек.   Ухая   молотками,  свистя  серпами,
накатываясь  колесницами   свастик,   толпа   расправлялась   с
милицией.  Средь ражих детин смертоносицами с профилями Ильичей
и Иосифов неслись комсомолки сороковых и  пятидесятых.  Ударные
хлопцы  захлестывали  на  омоновских шеях велосипедные цепочки,
старухи довершали дело древками знамен.
     Грубианов  Аркадий бил кулаком в ладонь, похохатывал, дико
оборачивался  к  Палмер  как   бы   за   подтверждением   своих
невысказанных  мыслей.  Вокруг ходили на цыпочках, прикладывали
палец к губам. Домочадцам казалось, что  в  гостиной  поселился
тифозный или алкогольный больной.
     Так  шли  часы,  борода у министра росла, красные в Москве
побеждали. Блокада прорвана! Из огромного  дома,  построенного,
как  нарочно, в стиле социалистического апофеоза, выходили цепи
автоматчиков в камуфляже. Раскатившись "Кразами",  врубались  в
соседний  небоскреб,  вышвыривали  трехцветные тряпки, вздымали
победный кумач. Рушились  стеклянные  стены  капитализма.  "Ух,
дали!   Ух,   здорово!   Саша,  вперед!"  -  восхищенно  кричал
Грубианов. С огромного балкона вождь московского восстания,  не
менее  опухший,  чем  вирджинский зритель, провозглашал победу,
посылал пролетариат на Останкино, на Кремль!
     Недолгое    время    спустя    возникли    кадры   вдвойне
телевизионного побоища:  американское  телевидение  "покрывало"
гибель  российского.  Генерал в натянутом на уши берете с лицом
гиены распоряжался штурмом. "Когда нас  в  бой  пошлет  товарищ
Сталин   и  Макашов  на  битву  поведет",  -  голосили  мастера
завтрашних  расстрелов.  С  ревом  пронеслась   выпущенная   по
центральному входу ракетная граната. Летят стекла, коллапсирует
бетон. "Ух ты! Ух ты!" -  хохочет  в  виргинской  ночи  министр
свергаемого правительства.
     Боже, что с ним происходит, шептала Палмер. Тут просто все
сплелось, Ставрогин и Свидригайлов со всей современной  гнилью!
Кто   он   такой,  если  не  исчадие  русской  литературы?  Она
задремывала в углу вековой палмеровской гостиной под  портретом
грэндматушки  и  просыпалась, когда телевизор начинал тарахтеть
на  более  высоких  оборотах  и  когда  что-нибудь  с  грохотом
рушилось в Москве, а Грубианов разражался новым потоком хохота.
История поворачивает вспять, а исчадие хохочет!
     История,  однако,  повернув  вспять, только потопталась на
одном месте, а потом снова крутанулась  и  погнала  краснопузых
назад,  под  защиту  советской  конституции.  Министр Грубианов
продолжал наслаждаться зрелищем.  Кантемировские  танки  начали
молотить  по штабу "второй Октябрьской революции", а он хохотал
с тем же восторгом: "Вот  дают!  Вот  здорово!  Паша,  вперед!"
Вожди  пошли  сдаваться,  и тогда уж он дохохатывался до икоты:
"Вот кайф!"
     Уж  и  следующий  день занялся над невинной Виргинией, и в
тлетворной Москве стало вечереть под осыпающимся пеплом,  когда
министр    грохнулся    на   колени,   обхватил   ноги   Палмер
всечеловеческим   обЦятием   и   бурно   заговорил   в   манере
дубль-МХАТа,  временами  погружаясь  носом  в  женскую  опушку,
немного колючую даже через тренировочные штаны:  "Возьми  меня,
Кимберлилулочка    окаянная,   мать-одиночка,   ведь   я   твой
единственный гуманитарный пакет! Никто, никто не знает,  кто  я
на самом деле такой, а тому, кто узнает, уже не поверят! Увези,
увези  ты  меня  от  меня  самого  со  всеми  моими  слипшимися
долларами!  Жизнь  еще  грезится  за  подлейшими  долларами!  В
Тринидад ли, в Тобаго ль, дай мне очухаться в тропиках  чувств,
отмыться  в  водопадах  признаний!  Не  покидай  меня,  Дево, в
апофеозе мечты о всемирной демократии!  Леди  Доброты,  лишь  в
лоне   твоем   вижу   вселенскую  милость,  гадом  буду,  ангел
человечества!"
     Подняв  лицо  к  потолку,  Палмер  ждала,  когда  излияния
захлебнутся. Вопрос доброты был для нее мучительным.  В  ранней
юности,  глядя в зеркало на свое лицо и замечая в нем выражение
доброты,  она  думала:  "При  моей  внешности  доброта  -   это
единственное,  на что я могу рассчитывать". Эти мысли приводили
к некоторому самоистязанию: "То, что люди и в частности мужчины
принимают   за   доброту,   на   самом  деле  может  быть  лишь
самоскроенной маской, а по своей  сути  я,  возможно,  хитра  и
зла".  Поездка  в  Россию  усугубила  это  противоречие. Маска,
кажется,  слишком  плотно  прилепилась  к  губам  и  носогубным
складкам.  Все  вокруг  пили  за  ее  доброту.  "Я неискренняя,
самоистязалась она, я ловчу  со  своей  добротой  и  все  из-за
проклятых мужчин".
     "Eleves-toi,  Arcady,  s-il  tu  plait",  - сказала она не
по-английски, но от  растерянности  перед  очередным  поворотом
судьбы  и  не  по-русски. Школьная программа французского языка
вдруг  выплеснула  из  глубин  еще   один   упругий   фонтанчик
милосердия.
     Туристическое   шоссе   Скайлайн-драйв  вьется  по  самому
гребешку Голубого Хребта над долиной Шенандоа, больше ста  миль
на   юг.   Справа   открываются   ошеломляющие   закаты,  слева
благодетельные  восходы.  В  зависимости  от   времени   суток,
разумеется.   Но  если  вы  в  отрыве,  разумеется,  в  разгаре
гуманистической  акции,  вам  может  показаться,   что   небеса
запылали одновременно с обеих сторон.
     Палмер  выбрала этот путь инстинктивно и только лишь потом
поняла, что пытается уйти от представителей  сил  порядка.  Она
вела  свой автомобиль, стараясь сгонять с лица всякие промельки
доброты. Рядом в распаханном по всем  швам  фраке  кучей  осело
тело  министра. Не видя никакой манифестации небес, он храпел в
отключке,  однако  временами  вздрагивал  и  четко  отвечал  на
неслышные  вопросы:  "Не  состоял!  Не  был!  Не подписывал! Не
докладывал! Не  брал!"  Однажды  вдруг  вспучился,  забормотал:
"Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй, прости и
защити!" - и рухнул снова.
     При  прошествии  получаса,  взглянув  в  зеркальце, Палмер
увидела плотно идущий  вслед  за  ней  "Шевроле"  с  сигнальной
перекладиной на крыше. Маске викинга за его ветровым стеклом не
хватало только двух коровьих рогов по бокам головы. Ну  что  ж,
сержант  Айзексон,  вот  сейчас мы и проверим ваши человеческие
качества!

1996



     Василий Аксенов.
     Затоваренная бочкотара

Журнальный вариант. Печатался в журнале "Юность"


     Повесть с преувеличениями и сновидениями

                                    Затоварилась бочкотара, зацвела желтым
                                 цветком, затарилась, затюрилась и с места
                                 стронулась.
                                                                 Из газет.

     В палисаднике под вечер скопление пчел, жужжание, деловые перелеты  с
георгина на подсолнух, с табака на резеду, инспекция комнатных  левкоев  и
желтофиолей в открытых окнах; труды, труды  в  горячем  воздухе  районного
центра.
     Вторжение наглых инородцев, жирных навозных мух, пресыщенных мусорной
кучей.
     Ломкий, как танго, полет на исходе  жизни  -  темнокрылая  бабочка  -
адмирал, почти барон Врангель.
     На улице, за палисадником, все еще оседает пыль от прошедшего полчаса
назад грузовика.
     Хозяин - потомственный рабочий пенсионного  возраста,  тихо  и  уютно
сидящий  на  скамейке  с  цигаркою  в  желтых,  трудно  зажатых   пальцах,
рассказывает приятелю, почти двойнику, о художествах сына:
     - Я совсем атрофировал к нему отцовское отношение.  Мы,  Телескоповы,
сам знаешь, Петр Ильич, по механической части, в лабораторных цехах, слуги
индустрии. В четырех коленах, Петр Ильич, как знаешь.  Сюда,  к  идиотизму
сельской жизни, возвращаемся на заслуженный отдых, лишь только когда  соль
в коленах снижает квалификацию, как и вы, Петр Ильич. А он, Владимир,  мой
старшой, после  армии  цыганил  неизвестно  где  почти  полную  семилетку,
вернулся в Питер в совершенно отрицательном виде, голая пьянь, возмущенные
глаза. Устроил я его в цех. Талант  телескоповский,  руки  телескоповские,
наша, телескоповская  голова,  льняная  и  легкая.  Глаз  стал  совершенно
художественный, У меня, Петр Ильич, сердце пело,  когда  мы  с  Владимиром
вместе возвращались с завода, да эх... все опять процыганил... И  в  кого,
сам не пойму. К отцу на пенсионные хлеба прикатил,  стыд  и  позор...  зов
земли, говорит, родина предков...
     - Работает где, ай так шабашит? - спрашивает Петр Ильич.
     - Третьего дня в сельпо оформился шофером, стыд и позор. Так  с  того
дня у Симки и сидит в закутке, нарядов нет, не просыхает...
     - А в Китае-то, слыхал, что делается?  -  переключает  разговор  Петр
Ильич. - Хунвэйбины фулиганят.
     В это время Владимир  Телескопов  действительно  сидит  в  закутке  у
буфетчицы Симы, вопевой вдовы. Он сидит на опасно скрипучем  ящике  из-под
мыла, хотя мог бы себе выбрать сиденье понадежней. Вместе с новым дружком,
моряком-черноморцем   Глебом   Шустиковым,   он   угощается   мандариновой
настойкой. На розовой пластмассовой занавеске отчетливо видны  их  тени  и
тени стаканчиков с мандариновым огоньком внутри. Профиль  Шустикова  Глеба
чеканен, портретно-плакатен, видно сразу, что  будет  человек  командиром,
тогда как профиль Владимира вихраст, курнос, ненадежен.  Он  покачивается,
склоняется к стаканчику, отстраняется от него.
     Сима считает у стойки выручку, слышит за спиной косоротые  откровения
своего избранника.
     - ...и он зовет меня, директор-падло,  к  себе  на  завод,  а  я  ему
говорю, я пьяный, а он мне говорит, я тебя в наш медпункт отведу, там тебя
доведут до нормы, а какая у меня квалификация,  этого  я  тебе,  Глеб,  не
скажу...
     - Володька, кончай зенки наливать, - говорит Сима. - Завтра  повезешь
тару на станцию.
     Она  отдергивает  занавеску   и   смотрит,   улыбаясь,   на   парней,
потягивается своим большим, сладким своим телом.
     -  Скопилась  у  меня  бочкотара,  мальчики,  -  говорит  она  томно,
многосмысленно,  туманно,  -  скопилась,  затоварилась,   зацвела   желтым
цветком... как в газетах пишут...
     - Что ж,  Серафима  Игнатьевна,  будьте  крепко  здоровы,  -  говорит
Шустиков Глеб, пружинисто  вставая,  поправляя  обмундирование,  -  Завтра
отбываю по месту службы. Да вот Володя меня до станции и подбросит.
     - Значит, уезжаете, Глеб Иванович, - говорит Сима, делая  по  закутку
ненужные движения, посылая военному моряку улыбчивые взгляды из-за  пышных
плеч. - Ай-ай, вот девкам горе с вашим отъездом.
     - Сильное преувеличение, Серафима Игнатьевна,  -  улыбается  Шустиков
Глеб.
     Между ними существует тонкое взаимопонимание, а могло бы быть и нечто
большее, но  ведь  Сима  не  виновата,  что  еще  до  приезда  на  побывку
блестящего моряка она полюбила баламута Телескопова. Такова игра  природы,
судьбы, тайны жизни.
     Телескопов Владимир, виновник  этой  неувязки,  не  замечает  никаких
подтекстов, меланхолически углубленный в свои мысли, в банку ряпушки.
     Он провожает моряка, долго стоит  на  крыльце,  глядя  на  бескрайние
темнеющие поля, на  полосы  парного  тумана,  на  колодезные  журавли,  на
узенький серпик, висящий в зеленом небе, как одинокий морской конек.
     - Эх, Сережка Есенин, Сережка Есенин, - говорит он месяцу,  -  видишь
меня, Володю Телескопова?
     А старшина второй статьи Шустиков Глеб крепкими  шагами  двигается  к
клубу. Он знает, что механизаторы что-то затеяли против него  в  последний
вечер, и идет, отчетливый, счастливый, навстречу опасностям.
     Темнеет,  темнеет,  пыль  оседает,  инсекты   угомонились,   животные
топчутся в дремоте, в мечтах о завтрашней свежей траве, а люди топчутся  в
танцах, у печей, под окнами своих и чужих домов, что-то шепчут друг другу,
какие-то слова: прохвост, любимый, пьяница, проклятый, миленький ты мой...
     Стемнело и тут же стало рассветать.
     Рафинированный  интеллигент   Вадим   Афанасьевич   Дрожжиннн   также
собирался возвращаться по месту службы,  то  есть  в  Москву,  в  одно  из
внешних культурных учреждении, консультантом которого состоял.
     Летним утром в сером дорожном костюме из легкого твида  он  сидел  на
веранде лесничества и поджидал машину, которая должна была отвезти его  на
станцию  Коряжск.   Вокруг   большого   стола   сидели   его   деревенские
родственники, пришедшие проститься. С тихим благоговением они смотрели  на
него. Никто так и не решился пригубить чайку, варенца,  отведать  драники,
лишь папа лесничий Дрожжинин шумно ел суточные  щи  да  мама  для  этикета
аккомпанировала ему, едва разжимая строгие губы.
     "Все-таки странная у них привычка есть из одной тарелки",  -  подумал
Вадим Афанасьевич, хотя с привычкой  этой  был  знаком  уже  давно,  можно
сказать, с рождения.
     Он обвел глазами идиллически дрожащий а  утреннем  свете  лес,  кусты
смородины, близко подступившие к  веранде,  листья,  все  в  каплях  росы,
робких и тихих родственников: папина борода-палка попалась конечно, в поле
зрения и мамин гребень в жиденьких волосах, - и тепло улыбнулся. Ему  было
жаль покидать эту идиллию, тишину, но, конечно же, жалость эта  была  мала
по  сравнению  с  прелестью  размеренно-насыщенной  жизни  рафинированного
холостого интеллигента в Москве.
     В конце концов всего, чего он добился, - и этого костюма "Фицджеральд
и сын, готовая одежда", и ботинок "Хант"  и  щеточки  усов  под  носом,  и
полной, абсолютно безукоризненной прямоты,  безукоризненных  манер,  всего
этого замечательного англичанства, - он добился сам.
     Ах, куда канули бесконечно далекие времена, когда Вадим Афанасьевич в
вельветовом костюме и с деревянным чемоданом явился в Москву!
     Вадим Афанасьевич никаких звезд с неба хватать не  собирался,  но  он
гордился - и заслуженно - своей специальностью, своими  знаниями  в  одной
узкой области.
     Раскроем карты: он был единственным  в  своем  роде  специалистом  по
маленькой латиноамериканской стране Халигалии.
     Никто  в  мире  так  живо  не  интересовался  Халигалией,  как  Вадим
Афанасьевич, да  еще  один  француз  -  викарий  из  швейцарского  кантона
Гельвеция.  Однако   викария   больше,   конечно,   интересовали   вопросы
религиозно-философского  порядка,  тогда   как   круг   интересов   Вадима
Афанасьевича охватывал все стороны жизни Халигалии. Он знал  все  диалекты
этой страны, а их было двадцать восемь, весь фольклор,  всю  историю,  всю
экономику, все улицы и закоулки столицы этой стремы города  Полис  и  трех
остальных городов, все магазины и лавки на этих улицах, имена их хозяев  и
членов их семей, клички и нрав домашних  животных,  хотя  никогда  в  этой
стране не был. Хунта, правившая в Халигални, не давала Вадиму Афанасьевичу
въездной визы, но простые халигалийцы все его знали и любили,  по  меньшей
мере с половиной из них он был в переписке, давал советы по части семейной
жизни, урегулировал всякого рода противоречия.
     А началось все с обычного усердия.  Просто  Вадим  Афанасьевич  хотел
стать хорошим специалистом  по  Хапигалии,  и  он  им  стал,  стал  лучшим
специалистом, единственным в мире.
     С  годами  усердие  перешло  в  страсть.  Мало  кто  догадывался,   а
практически никто не догадывался, что сухопарый человек  в  строгой  серой
(коричневой) тройке, ежедневно кушающий  кофе  и  яблочный  пирог  в  кафе
"Националь", обуреваем страстной любовью к душной, знойной,  почти  никому
не известной стране.
     По сути  дела,  Вадим  Афанасьевич  жил  двойной  жизнью,  и  вторая,
халигалийская, жизнь была для  него  главной.  Каждую  минуту  рабочего  и
личного времени он думал о  чаяниях  халигалийского  народа,  о  том,  как
поженить рабочего велосипедной  мастерской  Луиса  с  дочерью  ресторатора
Кублицки Роситой, страдал от малейшего повышения цен  в  этой  стране,  от
коррупции и безработицы, думал о закулисной игре хунт, об извечной  борьбе
народа  с  аргентинским  скотопромышленником   Сиракузерсом,   наводнившим
маленькую беззащитную  Халигалию  своими  мясными  консервами,  паштетами,
бифштексами, вырезками, жюльенами из дичи.
     От первой же,  основной  (казалось  бы),  жизни  Вадима  Афанасьевича
остался лишь  внешний  каркасну,  вот  это  безукоризненное  англичанство,
трубка в чехле,  лаун-теннис,  кофе  и  чай  в  "Национале",  безошибочные
пересечения улицы Арбат и проспекта Калинина. Он был холост и бесстрастен.
Лишь Халигалия, о, да - Халигалия...
     Вот и сейчас после двухнедельных папиных поучений и маминых  варенцов
с драниками, после всей этой идиллии и тешащих душу подспудных  надежд  на
дворянское происхождение он чувствовал уже тоску  по  Халигалии,  по  двум
филиалам Халигалии -  по  своей  однокомнатной  квартире  с  халигалийской
литературой и  этнографическими  ценностями  и  по  кабинету  с  табличкой
"сектор Халигалии, консультант В. А. Дрожжинин" в своем учреждении.
     Сейчас он радовался предстоящему отъезду, и лишь многочисленные банки
с   вареньем,   с   клубничным,   вишневым,    смородинным,    принесенные
родственниками на прощание, неприятно будоражили его. "Что  мне  делать  с
этим огромным количеством конфитюра?"

     Старик Моченкин дед Иван битый час собачился с сыном  и  невесткой  -
опять  обидела  его  несознательная  молодежь:  не  протопила  баньку,  не
принесла кваску, как бывало  прежде,  когда  старик  Моченкин  еще  крутил
педали  инспектором  по  колорадскому  жуку,  когда   он   крутил   педали
машины-велосипеда с новеньким портфелем из ложного крокодила  на  раме.  В
жизни своей старик Моченкин не видел  колорадского  жука,  окромя  как  на
портретах,   однако   долгов   время   преследовал   его    по    районным
овощехранилищам, по колхозным и приусадебным огородам, активно выявлял.
     Тогда и банька была с кваском и главная в доме  кружка,  с  петухами,
лакомый  кусок,  рушник  шитый,  по  субботам  стакана  два   казенной   и
генеральское место под почетной грамотой.
     К тому же добавляем, что старик Моченкин дед Иван  дал  сыну  в  руки
верную  профессию:  научил  кастрировать  ягнят  и   поросят,   дал   ему,
малоактивному, верную шабашку, можно сказать, обеспечил по гроб жизни.  По
сути дела, и радиола "Урал", и шифоньерка, и мотоцикл, хоть и без хода,  -
все дело рук старика Моченкина.
     А получается все  наоборот,  без  широкого  взгляда  на  перспективы.
Народили сын с невесткой хулиганов-школьников, и у  тех  ноль  внимания  к
деду, бесконечное отсутствие уважения - ни тебе  "здравствуйте,  уважаемый
дедушка Иван Александрович", ни тебе - разрешите сесть, уважаемый  дедушка
Иван Александрович", и этого больше терпеть нет сил.
     В свое время он писал жалобы: на  школьников-хулиганов  в  пионерскую
организацию, на сына  в  его  монтажное  (по  коровникам)  управление,  на
невестку в журнал "Крестьянка", - но  жалобам  ходу  не  дала  бюрократия,
которая на подкупе у семьи.
     Теперь же у  старика  Моченкина  возникла  новая  идея,  и  имя  этой
восхитительной идеи было Алимент.
     До пенсии старик Моченкин стажу не добрал, потому  что,  если  честно
говорить, ухитрился в наше время прожить  почти  не  трудовую  жизнь,  все
охолащивал  мелкий  парнокопытный  скот,  все  по  чайным  основные   годы
просидел, наблюдая  разных  лиц,  одних  буфетчиц  перед  ним  промелькнул
цельный калейдоскоп, и потому на последующую жизнь витала сейчас перед ним
идея Алимента.
     Этот неблагодарный сын,  с  которым  сейчас  старик  Моченкин,  резко
конфликтуя, жил, был говорящим. Другие  три  его  сына,  были  хоть  и  не
говорящими,  но  высокоактивными,  работящими  умельцами.  Они  давно  уже
покинули отчие края и теперь в разных концах страны клепали по  хозрасчету
личную  материальную  заинтересованность.  Их,  неговорящих  и  невидимых,
старик Моченкин сильно  уважал,  хотя  и  над  ними  занес  карающую  идею
Алимента.
     И вот в это тихое летнее утро, не найдя в баньке ни пару, ни квасу  и
вообще не найдя баньки, старик Моченкин чрезвычайно  осерчал,  полаялся  с
сыном  (благо,  говорящий),  с  невесткой-вздорницей,  расшугал   костылем
хулиганов-школьников и снарядил свой  портфель,  который  плавал  когда-то
ложным  крокодилом  по  африканской  реке  Нил,  в  хлопоты  по  областным
инстанциям.
     В последний раз горячим  взором  окинул  он  избу,  личную  трудовую,
построенную покойной бабкой, а сейчас захваченную  наглым  потомством  (ни
тебе "разрешите взять еще кусочек, уважаемый дедушка Иван  Александрович",
ни тебе посоветоваться по школьной теме "луч  света  в  темном  царстве"),
криво усмехнулся - запалю я их Алиментом с четырех концов - и направился в
сельпо, откуда, он знал, должна была нынче утром идти  машина  до  станции
Коряжск.

     Учительница неполной средней школы,  учительница  по  географии  всей
планеты  Ирина  Валентиновна  Селезнева  собиралась  в  отпуск,   в   зону
черноморских субтропиков. Первоначальное  решение  отправиться  на  берега
короткой, но полноводной Невы, впадающей в Финский залив Балтийского моря,
в  город-музей  Ленинград,  было  изменено  при  мыслях  о  южном  загаре,
покрывающем  умопомрачительную  фигуру,  при  кардинальной  мысли  -   "не
зарывай, Ирина, своих сокровищ".
     Вот уже год, как после института копала она яму  для  своих  сокровищ
здесь, в глуши районного центра, и Дом культуры посещала  только  с  целью
географической, по линии распространения знаний, на танцы  же  ни-ни,  как
представитель интеллигенции.
     Ах, Ирина Валентиновна глянула  в  окно:  у  телеграфного  столба  на
утреннем солнцепеке стоял удивительный семиклассник Боря Курочкин в  новом
синем костюме, обтягивающем его маленькую атлетическую фигуру, при зеленом
галстуке и красном платке в нагрудном кармане; длинные волосы набриолинены
на пробор. Он стоял под столбом среди коровьих  лепешек,  как  выходец  из
иного мира, и возмущал все  существо  Ирины  Валентиновны  своим  шикарным
видом и стеклянным взглядом сосредоточенных на одной идее глаз.
     Почти что год назад Ирина Валентиновна, просматривая классный журнал,
задала удивительному семикласснику Боре Курочкину, сыну главного агронома,
довольно равнодушный вопрос по программе:
     -  Ответьте  мне,  Курочкин,  как  влияет   ил   реки   Мозамбик   на
экономическое развитие народов Индонезии? - или еще какой-то вздор.
     Ответа не последовало,
     - Начертите мне пожалуйста,  профиль  Западного  Гиндукуша  или,  ну,
скажем, Восточного Карабаха.
     Молчание.
     Ирина Валентиновна, пораженная, смотрела на его  широченные  плечи  и
эту типичную мужскую улыбочку, всегда возмущавшую все ее существо.
     - А глаза-то голубые, - пробасил удивительный семиклассник.
     -  Единица!  Садитесь!  -  Ирина  Валентиновна  вспыхнула,  вскочила,
пронесла свои сокровища вон из класса.
     - Ребята! - завопил за дверью удивительный семиклассник. -  Училка  в
меня втрескалась!
     С тех  пор  началось:  закачались  Западные  и  Восточные  Гиндукуши,
Восточный Карабах совместно с озером Эри влился  в  экономическое  засилье
неоколониалистских элементов всех Гвиан и зоны лесостепей.
     Ирина Валентиновна и  в  институте-то  была  очень  плохо  успевающей
студенткой, а тут в ее головушке  все  перепуталось:  на  все  даже  самые
сложные  вопросы   удивительный   семиклассник   Боря   Курочкин   отвечал
"комплиментом".
     Ирина Валентиновна, закусив губки, осыпала его единицами и  двойками.
Положение было почти катастрофическим - во всех четвертях колы и лебеди, с
большим  трудом  удалось  Ирине  Валентиновне  вывести  Курочкину  годовую
пятерку.
     В течение всего учебного года удивительный семиклассник возмущал  все
существо педагога, надумавшего к весне поездку в субтропические зоны.
     Пенясь, взбухая пузырями, полетело в чемодан голубое, розовое, черное
в  сеточку-экзотик,  перлончик,  нейлончик,  жатый  конфексион,   эластик,
галантерея, бижутери, и сверху рельефной  картой  плоскогорья  Гоби  легло
умопомрачительное декольте-волан для ночных фокстротов; щелкнули замки.
     - Очей немые разговоры забыть так  скоро,  забыть  так  скоро,  -  на
прощание спела радиоточка.
     Ирина Валентиновна выбежала на  улицу  и  зашагала  к  сельпо.  Куры,
надоевшие, оскорбляющие вислыми грязными гузками любое душевное  движение,
идиотски  кудахтая,  разлетались  из-под   ее   жаждущих   субтропического
фокстрота ног.
     - Одну минуточку, Ирина Валентиновна! - крикнул педагогу удивительный
семиклассник Боря Курочкин.
     Он преследовал ее по  мосткам  до  самого  сельпо  на  виду  у  всего
райцентра, глядя сбоку кровавым глазом лукавого маленького льва.

     У крыльца сельпо стояла уже бортовая  машина,  груженная  бочкотарой.
Бочкотара была в  печальном  состоянии  от  бесчеловечного  обращения,  от
долголетнего  забвения  ее  запросов  и  нужд  -  совсем  она  затарилась,
затюрилась, зацвела желтым цветком, хоть в отставку подавай.
     Возле  машины,  картинно  опершись  на  капот,  стоял  монументальный
Шустиков  Глеб,  военный  моряк.  Никаких  следов   вчерашней   беседы   с
механизаторами на чистом его лице не было, ибо был Глеб  по  специальности
штурмовым десантником и очень хорошо умел защищать свое красивое лицо.
     Он смотрел на подходящую, почти бегущую Ирину Валентиновну, смотрел с
преогромным удивлением и совершенно  не  замечал  удивительного  школьника
Борю Курочкина.
     - Как будто мы с вами попутчики до Коряжска? - любезно спросил  моряк
педагога и подхватил чемоданчик.
     - Это определенно, - весело, с задорцем ответила Ирина  Валентиновна,
радуясь,  такому  началу,  и  уничижительно  взглянула  через   плечо   на
удивительного семиклассника.
     - А дальше куда следуете, милая девушка?
     - Я еду в субтропическую зону Черного моря. А вы?
     - Примерно в эту же зону, - сказал моряк, удивляясь такой удаче.
     - Какая, вы  думаете,  сейчас  погода  в  субтропиках?  -  продолжала
разговор педагог главным образом для  того,  чтобы  унизить  удивительного
школьника.
     - Думаю, что погода там располагает... к отдыху, - ответил с  улыбкой
моряк.
     Увидев эту улыбку и поняв ее, бубукнул Боря Курочкин детскими губами,
фуфукнул детским носом.
     - Ну, я пошел, - сказал он.
     Он ушел, заметая пыль новомодными клешами,  ссутулившись,  плюясь  во
все  стороны.  Жизнь  впервые   таким   образом   хлопнула   удивительного
семиклассника пыльным мешком по голове.
     Моряк  подсадил  педагога  (при  подсадке  еще  раз  удивился  своему
везению), махнул и сам через борт. Уютно  устроившись  на  бочкотаре,  они
продолжали разговор и даже не заметили, как на  бочкотару  голодной  рысью
вскарабкался третий пассажир-старик Моченкин дед Иван.
     Старик Моченкин по привычке  быстро  осмотрел  бочкотару  на  предмет
колорадского жука, не нашел такового и, пристроившись у кабины, написал  в
район  жалобу  на  учительницу  Селезневу,  голыми  коленками  завлекающую
военнослужащих. А чему она научит подрастающее поколение?
     На крыльце появилась сладко зевающая Сима.
     - Эге, Глеб Иванович, как вы удачно приспособились, - протянула  она.
- Ой, да это вы, Ирина Валентиновна?  Извиняйте  за  неуместный  намек,  -
пропела она  с  томным  коварством  и  обменялась  с  моряком  понимающими
улыбками. - Э, а ты куда собрался, дед Иван?
     - Я с твоей бабкой  на  печи  не  лежал,  -  сердито  пшикнул  старик
Моченкин, - Ты лучше письмо это в ящик брось. - И передал буфетчице  донос
на педагога.
     На крыльцо выскочил чумовой Володя Телескопов, рожа вся в яичнице,
     - Все в порядке, пьямых нет! - заорал он, -  Эй,  Серафима,  где  мой
кепи, где лайковые перчатки, где моя книженция, сборник сказок? Дай-ка мне
десятку, Серафима, подарок тебе куплю в Коряжске,  промтовар  тебе  куплю,
будешь рада.
     - Значит, заедешь за сыном лесничего, - сказала Сима,  -  и  сразу  в
Коряжск. Бочкотару береги, она у нас нервная. Десятки тебе не  дам,  а  на
пол-литра сам наберешь. Смотри, на пятнадцать суток не загреми, разлюблю.
     И тут она по-женски, никого  не  стыдясь,  поцеловала  Телескопова  в
некрасивые губы.
     Володька сел за руль, дуднул, рванул  с  места.  Бочкотара  крякнула,
осела, пассажиры повалились на бока.

     Через десять минут безумный грузовик на лихом вираже, на одних только
правых колесах влетел во двор лесничества.
     Вадим Афанасьевич снялся было со своим элегантным  чемоданом,  скорее
даже портпледом, но родственники, дружно рыдая, ловко  навьючили  на  него
огромный, тяжеленный рюкзак с вареньем. Халигалия  тут  чуть  не  лишилась
своего лучшего друга, ибо мешок едва не переломил консультанта пополам.
     Вадим Афанасьевич расположился было уже в кабине, как вдруг заметил в
кузове на бочкотаре особу противоположного пола. Он  предложил  ей  занять
место в кабине, но Ирина Валентиновна наотрез  отказалась:  ветер  дальних
дорог совсем ее не страшил, скорее вдохновлял,
     Старик Моченкин тоже отверг интеллигентные приставания, он  не  хотел
покидать наблюдательный пост. Вадим Афанасьевич совсем уже  растерялся  от
своего джентльменства и предложил  место  в  кабине  Шустикову  Глебу  как
военнослужащему.
     - Кончай, кореш. Садись и не вертухайся, - довольно  сердито  оборвал
его Глеб, и Вадим Афанасьевич, покоробленный "корешем", сел в кабину.

     И наконец тронулись. Жутко прогрохотали  через  весь  райцентр:  мимо
агрономского дома, возле которого лицом к стене стояла маленькая фигурка с
широкими, трясущимися от рыданий плечами; мимо Дома  культуры,  с  крыльца
которого салютовал отъезжающим мужской  актив;  мимо  моченкинекого  дома,
неподозревающего  о  карающем  Алименте;  мимо  вальяжно-лукавой  Симы  на
пылающем фоне мандариновой настойки; мимо  палисадника  с  георгинами,  за
которыми любовно хмурил брови на родственный грузовик старший  Телескопов,
- и вот выехали в поля. До Коряжска было шестьдесят  пять  километров,  то
есть часа два  езды  с  учетом  местных  дорог  и  без  учета  странностей
Володиного характера.
     Странности эти начали проявляться  сразу.  Сначала  Володя  оживленно
болтал с  Вадимом  Афанасьевичем,  вернее,  говорил  только  сам,  поражая
интеллигентного собеседника рассказом о своей невероягной жизни...
     - ...короче забежали с Эдиком в отдел труда и найма а там  одна  рожа
шесть на шесть пуляет нас в обком профсоюза дорожников а вместе с нами был
этот сейчас  не  помню  Ованесян-Петросян-Огднесян  блондин  с  которым  в
нападении "Водника" играли в Красноводске  ну  кто-то  плечом  надавил  на
буфет сопли-вопли я говорит вас в колонию направлю  а  кому  охота  хорошо
мужик знакомый с земснаряда ты говорит  Володя  слушай  меня  и  заявление
движимый чувством применить свои силы ну конечно газ газ газ а Эдик  мы  с
ним плоты гоняли на Амуре пошли говорит на Комсомольское озеро  сами  рыли
сами и кататься будем с двумя чудоками ялик перевернули а старик говорит я
на вас акт составлю или угости Витька Иващенко пришлепал массовик здоровый
был мужик на геликоне лабал а я в барабан бил похоронная команда а  сейчас
второй уж год под планом ходит смурной как кот Егорка и Буркин  на  огонек
младший лейтенант всех переписал чудохам говорит вышлю а нам  на  кой  фиг
такая самодеятельность улетели в Кемерово в багажном отделении а  там  газ
газ газ вы рыбу любите?
     ...потом вдруг замолчал, помрачнел, угрожающе  засопел  носом.  Вадим
Афанасьевич сначала испугался, прижался к стенке, потом  понял  -  человек
почему-то страдает.

     И в кузове на  бочкотаре  жизнь  складывалась  сложно.  Бочкотара  от
невероятной Володиной езды и от ухабов проселочных дорог  очень  страдала,
скрипела, трещала, разъезжалась, раскатывалась на части, теряла свое лицо.
     Пассажиры то и дело шлепались с нее на доски, набивали шишки, все шло
к членовредительству, но тут моряк Шустиков Глеб нашел выход из положения:
перевернув всю бочкотару на попа, он предложил пассажирам  занять  каждому
свою ячейку.
     Бочкотара почувствовала себя устойчивей, сгруппировалась, и пассажиры
уютно расположились в ее ячейках и продолжали свою жизнь.
     Старик Моченкин писал заявление на Симу за  затоваривание  бочкотары,
на Володю Телескопова за связь с Симой, на Вадима Афанасьевича за  оптовые
перевозки приусадебного варенья, а также продолжал накапливать материал на
Глеба и Ирину Валентиновну.
     Раскрасневшаяся, счастливая Ирина Валентиновна что-то все лепетала  о
субтропиках,   придерживала   летящие   свои   умопомрачительные   волосы,
взглядывала мельком на лаконичное мужественное  лицо  моряка  и  внутренне
озарялась, а моряк кивал, улыбаясь, "в ее глаза вникая долгим взором".
     Внезапно грузовик резко остановился. Бочкотара  вскрикнула,  в  ужасе
перемешала свои ячейки, так что Ирина Валентиновна вдруг  оказалась  рядом
со стариком Моченкиным и была им строго ухвачена.
     Из кабины вылез мрачней тучи Володя Телескопов.
     - Ну-ка, Глеб, слезь на минутку, - сказал он, глядя не на Глеба, а  в
бескрайние поля,
     Моряк, недоумевающе пожав плечами, махнул через борт.
     - Пройдем-ка немного, - сказал Телескопов.
     Они удалились немного по грунтовой дороге,
     - Скажи мне, Глеб, только честно, - Володя весь замялся, затерся,  то
насупливался, то выпячивал жалкую челюсть, взвизгивал угрожающе. -  Только
честно, понял? У тебя с Симкой что-нибудь было?
     Шустиков Глеб улыбнулся и обнял его дружеской рукой,
     - Честно, Володя, ничего не было.
     - А глаз на нее положил, ну, ну? - горячился Володя. - Дошло до меня,
понял, допер я сейчас за рулем!
     - Знаешь песню? - сказал Глеб и тут же спел хорошим, чистым  голосом;
- "Если узнаю, что Друг влюблен, а я на его пути,  уйду  с  дороги,  такой
закон - третий должен уйти..."
     - Это честно? - спросил Володя тихо.
     - Могу руку сжечь, как Сцевола, - ответил моряк.
     - Да я тебе верю! Поехали! - заорал вдруг Володя и захохотал.
     Дальше   они   ехали   спокойно,   без   всяких   треволнений,   мимо
бледно-зеленых полей, по которым двигались сенокосилки, мимо голубых  рощ,
мимо деревень с ветряками, с  журавлями,  с  обглоданными  церквами,  мимо
линий высокого напряжения. Пейзаж был усыпляюще  ровен,  мил,  благолепен,
словно тихая музыка струилась в воздухе, и  идиллически  расписывали  небо
реактивные самолеты. Вот так они ехали, ехали, а потом заснули.

     Первый сон Вадима Афанасьевича

     По  авеню  Флорида-ди-Маэстра  разгуливал  весьма  пристойно  большой
щенок, ростом с корову.
     Собаки к добру!
     - А, Карабанчель! - на правах  старого  знакомого  приветствовал  его
Вадим Афанасьевич. - Как поживает ваша матушка?
     Матушка Карабанчеля, бессменный фаворит национальных скачек, усатая и
цветущая, как медная труба, тетя Густа высунулась с румяными лепешками  со
второго этажа траттории "Моя Халигалия".
     - Синьор Дрожжинин!
     Улица покрылась простыми халигалийцами. Многотысячная  толпа  присела
на корточки в тени агавы и  кактуса,  Вадим  Афанасьевич,  или  почти  он,
нет-нет, водителя отметаем и старичка отметаем, папа и  мама  не  в  счет,
лично он влез  "на  пальму"  обсудил  с  простыми  халигалийцами  насущные
вопросы дружбы с зарубежными странами.
     Кривя бледные губы в  дипломатической  улыбке,  появилась  Хунта.  На
ногах у нее были туфли-шпильки, на шее вытертая лисья горжетка.  Остальное
все свисало, наливалось синим. Дрожали под огромным телом  колосса  слабые
глиняные ножки.
     - А я уж думала, наш друг приехал, синьор  Сиракузерс,  а  это  всего
лишь вы, месье Дрожжинин. Какое приятное разочарование!
     Ночь Вадим Афанасьевич провел в  болотистой  низменности  Куккофуэго,
Вокруг сновали кровожадные халигалийские петухи и ядовитые гуси, но солнце
все-таки встало над многострадальной страной.

     Вадим Афанасьевич протер глаза. К нему по росе шел  Хороший  Человек,
простой пахарь с циркулем и рейсшиной.

     Первый сон моряка Шустикова Глеба

     Боцман Допекайло дунул в серебряную дудку.
     - Подъем, манная каша!
     Манная каша, гремя сапогами, разобрала оружие.
     - Старшина II статьи Шустиков Глеб, с кем вчера познакомились?
     - С инженером-химиком, товарищ гвардии боцман,
     - Молодец! Награждаетесь  сигаретами  "Серенада".  Кок,  пончики  для
Шустикова!
     Прямо с пончиком в зубах в подводное царство. Плывем  с  аквалангами,
вкусные пончики, а рядом  Гулямов  пускает  пузыри  -  отработка  операции
"Ландыш". Светлого мая привет! Следующий номер нашей программы - прыжок  с
парашютом.
     Кто это рядом висит на стропах, лыбится,  как  мамкин  блин?  А,  это
Шустиков Глеб, растущий моряк, Как же, как же, видел его в зеркале в  кафе
"Ландыш". Вот проблема, кем стать: аспирантом или адъюнктом?
     А  внизу  под  сапогами  оранжерея   ботанического   сада.   Или   же
разноцветные зонтики? Зонтики раздвигаются, а под ними  знакомые  девушки:
инженер-химик, инструктор  роно,  почвовед,  лингвист,  подруги  дней  его
суровых. Мимо, камнем, боцман Допекайло.
     - Промахнешься, Шустиков, гальюны тебе чистить!
     Ветер 10 баллов, попробуй не промахнуться. Относит, относит!
     Бухнулся в стог, поспал минут  шестьсот,  проснулся,  определился  по
звездам, добрал еще пару часиков, от сна пока никто не умер. А утром  вижу
- идет по роев Хороший Человек, несет свои  сокровища,  весь  просвечивает
сквозь платье.

     Первый сон старика Моченкина

     И вот увидел он богатые палаты с лепным архитектурным  излишеством  и
гирляндом. Батюшки светы родные, Пресвятая Дева Богородица, как говаривала
отсталая матушка под влиянием крепостного ига.
     Образована авторитетная комиссия по разбору заявлений  нижеследующего
вышеизложенного.
     Его проводят в предбанник с кислым квасом... Уже в предбаннике!
     ...вручают  единовременный  подарок  сухим  пайком.  Нате  вам   сала
шашнадцать  кило,  нате  урюку  шашнадцать  кило,  сахару  для   самогонки
шашнадцать кило.
     Потом проводят в залу двухсветную, красным бархатом убранную,  ставят
на  колени,  власы  ублажают  подсолнечным  маслом   из   каленых   семян,
расчесывают на прямой пробор.
     В президиуме авторитетная комиссия с председателем.  Председатель  из
себя солидный, очень знакомый, членистоногий - батюшки светы,  Колорадский
Жук. По левую, по правую руку жучата малые, высокоактивные.
     - Заявления ваши рассмотрены в положительном смысле,  -  внушительным
голосом говорит председатель.
     - Разрешите слово в порядке ведения, - пискнул малый жучок.
     Душа старика Моченкина похолодела - разоблачат, разоблачат!
     - Посмотрите на него внимательно, уважаемая  комиссия,  ведь  это  же
картошка. По  всему  свету  рыщем,  найти  не  можем,  а  тут  перед  нами
высококачественный клубень.
     Принято решение, сами знаете какое.
     Еле выбрался в щель подпольную, выскочил  на  волю  вольную.  В  окно
видал своими глазами - жуки терзали огромный клубень.
     Ночь провел на Квасной Путяти в темени  и  тоске.  Подбирался  ложный
крокодил, цапал замками за ноги, щекотал.
     А утром вижу, идет  по  росе  осиянной  молодой  защитник  -  Хороший
Алимент,

     Первый сон педагога Ирины Валентиновны Селезнгвой

     Она давно уже подозревала существование  не  включенной  в  программу
главы Эластик-Мажестик-Семанифик...
     Гули-гулишки-гулю, я тебя люблю... На карнавале под сенью ночи вы мне
шептали - люблю вас очень...
     Это староста первого  потока  рыжий  Сомов  взял  ее  на  буксир  как
плохоуспевающую.
     Помните, у Хемингуэя? Помните, у Дрюона? Помните, у  Жуховицкого?  Да
ой! Нахалы какие,  за  какой-то  коктейль  "Мутный  таран"  я  все  должна
помнить.
     А сверху, сверху летят, как опахала, польские журналы всех стран.
     - Встаньте, дети!
     Встали маленькие львы с лукавыми глазами.
     Ой, вспомнила - это лев Пиросманишвили. Если вы сложный человек,  вам
должны нравиться примитивы. Так говаривал ей руководитель практики  Генрих
Анатольевич Рейнвольф. Наговорили они ей всякого, а оценка - три.
     И все  ж:  гули-гулюшки-гулю-я-тебя-люблю-на-карнавале-под-сенью-ночи
кружились  красавцы  в  полумасках  на  танцплощадке  платформы  Гель-Гью.
Ирочка, деточка, иди сюда, мячик дам. Бабушка, а зачем тебе такие  большие
руки? Чтобы обнять табя. А зачем тебе эта лопата? Бери лопату, копай  яму,
сбрасывай сокровища!

                На маленькой опушке,
                Среди зеленых скал,
                Красивую бабешку
                Волчишка повстречал.

     Прощайтесь, гордо поднимите красивую голову. Не сбрасывайте сокровищ!
Стоп, вы спасены. К вам по росе идет  Хороший  Человек,  и  клеши  у  него
моккрые до колен.

     Первый сон Володи Телескопова

     В  медпункте  над  ним  долго  мудрили:  вливали  спецсознание  через
резиновый шланг - ох, - врачи-паразиты, - промывали бурлящий организм.
     Однако полегчало - встал окрыленный.
     Директор с печки слез, походил вокруг в мягких валенках, гукнул;
     - Дать товарищу Телескопову самый наилучший станок высотой с гору.
     - Э, нет, - говорю, - ты мне сначала тарифную сетку скалькулируй.
     Директор на колени перед ним.
     - Что ты, Володя, да  мы  в  лепешку  расшибемся!  Мы  тебя  путевкой
награждаем в Цхалтубо.
     Здрасьте, вот вам и Цхалтубо. Вся эта Цхалтуба ваша по грудь в снегу.
     Трактор идет, Симка позади, очень большая на санном прицепе.

                Володенька. Володенька,
                Ходи ко мне зимой,
                Люби, пока молоденька,
                Хорошенький ты мой.

     Понятное дело, не вынесла душа поэта позора мелочных обид, весь  утоп
в пуховых подушках,  запутался  в  красном  одеяле,  рожа  вся  в  кильках
маринованных, лапы  в  ряпушке  томатной.  Однако  не  зажимают,  наливают
дополна.
     Утром заявляется Эдюля, Степан и этот, как звать, не помню,
     - Айда, Володя, на футбол.
     Футбол  катился  здоровенный,  как  бык  с  ВДНХ.   Бобан,   балерина
кривоногая, сколько мы  за  тебя  болели,  сколько  души  вложили,  бацнул
"сухого листа", да промазал. Иван Сергеич тут же его под  конвой  взял  на
пятнадцать суток. Помню как сейчас, во вторник это было.
     А Симка  навалилась:  Володенька,  Володенька,  любезный  мой,  свези
бочкотару в Коряжск. Она  у  меня  нервная,  капризная,  я  за  нее  перед
Центросоюзом в ответе.
     Ну, везу. Как будто в столб сейчас шарахнусь. Жму на  тормоза,  кручу
баранку. Куда летим,  в  кувет,  что  ли?  Тяпнулись,  потеряли  сознание,
очнулись. Глядим, а к нам по  росе  идет  Хороший  Человек,  вроде  бы  на
затылке кепи, вроде бы в лайковой перчатке узкая рука,  вроде  бы  Сережка
Есенин.

     Удар, по счастью, был несильный. От бочкотары отлетели  лишь  две-три
ее  составные  части,  но  и  этот  небольшой  урон  причинил  ей,   такой
чувствительной, неслыханные страдания.
     Грузовик совершенно целый лежал на боку в кювете.
     Моряк и педагог, сидя на стерне, в изумлении смотрели друг на  друга,
охваченные все нарастающим взаимным чувством.
     Старик Моченкин  уже  бегал  по  полю,  ловил  в  воздухе  заявления,
кассации, апелляции.
     Вадим  Афанасьевич,   всегда   внутренне   готовый   к   катастрофам,
невозмутимо, по "правилам англичанства", набивал свою трубочку.
     Володя Телескопов еще с полминуты после катастрофы спал на руле,  как
на мягкой подушке, блаженно улыбался, словно встретил старого друга, потом
выскочил из кабины, бросился к бочкотаре. Найдя  ее  в  удовлетворительном
состоянии, он просиял и о пассажирах побеспокоился.
     - Але, все общество в сборе?
     Он обошел всех пассажиров, задавая вопрос:
     - Вы лично как себя чувствуете?
     Все лично чувствовали себя прекрасно и  улыбались  Володе  ободряюще,
только старик Моченкин рявкнул что-то нечленораздельное. В общем-то  и  он
был доволен: бумаги все поймал, пересчитал, подколол.
     Тогда, посовещавшись, решили перекусить. Развели на обочине костерок,
заварили чай. Вадим Афанасьевич вскрыл банку вишневого варенья.
     Володя предоставил в общее пользование свое любимое кушанье - коробку
тюльки в собственном соку.
     Шустиков Глеб, немного  смущаясь,  достал  мамашины  твороженники,  а
Ирина  Валентиновна  -  плавленый  сыр  "Новость",  утеху  ее  девического
одиночества.
     Даже старик Моченкин, покопавшись в портфеле, вынул сушку.
     Сели вокруг костерка, завязалась беседа.
     - Это что, даже не смешно, - сказал Володя  Телескопов,  -  Помню,  в
Усть-Касимовском карьере генераторный трактор загремел с герхнего профиля.
Четыре самосвала в  лепешку.  Танками  растаскивали.  А  вечером  макароны
отварили, артельщик к ним биточки сообразил. Фуганули как следует.
     - Разумеется,  бывают  в  мире  катастрофы  и  посерьезнее  нашей,  -
подтвердил Вадим Афанасьевич Дрожжинин. - Помню, в 1964 году в Пуэрто, это
маленький нефтяной порт в... - Он смущенно хмыкнул и опустил глаза: - ...в
одной южноамериканской стране,  так  вот  в  Пуэрто  у  причала  загорелся
Панамский   танкер.   Если   бы   не   находчивость    Мигеля    Маринадо,
сорокатрехлетнего смазчика, дочь которого... впрочем...  хм...  да...  ну,
вот так.
     - Помню, помню, - покивал ему Володя.
     -  А  вот  у  нас  однажды,  -  сказал  Шустиков   Глеб,   -   лопнул
гидравлический котел на камбузе. Казалось бы, пустяк, а звону было на весь
гвардейский экипаж. Честное слово, товарищи, думали, началось.
     - Халатность еще и не к тому приводит, - проскрипел старик  Моченкин,
уплетая твороженники, тюльку в собственном  соку,  вишневое  варенье,  сыр
"Новость", хлебая чай, зорко приглядывая за сушкой, - От халатности бывают
и пожары, когда полыхают цельные учреждения. В  тридцать  третьем  годе  в
Коряжске-втором от халатности инструктора Монаховой,  между  прочим,  моей
сестры, сгорел ликбез, МОПР и Осоавиахим, и получился вредительский акт.
     - А со мной никогда ничего подобного не было, и это  замечательно!  -
воскликнула Ирина Валентиновна и посмотрела на моряка голубым прожекторным
взором.

     Ой, Глеб, Глеб, что  с  тобой  делается?  Ведь  знал  же  ты  раньше,
красивый Глеб, и инженера-химика, и технолога Марину, и  множество  лиц  с
незаконченным образованием, и что  же  с  тобой  получается  здесь,  среди
родных черноземных полей?
     Честно говоря, и с Ириной Валентиновной происходило что-то необычное.
По сути дела, Шустиков Глеб оказался первым мужчиной, не  вызвавшим  а  ее
душе стихийного возмущения и протеста, а, напротив,  наполнявшим  ее  душу
какой-то умопомрачительной тангообразной музыкой.
     Счастье ее в этот момент было  настолько  полным,  что  она  даже  не
понимала, чего ей еще не хватает. Ведь не самолета же в небе с  прекрасным
летчиком за рулем?!
     Она посмотрела в глубокое, прекрасное,  пронизанное  солнцем  небо  и
увидела падающий с высоты самолет. Он падал не камнем, а  словно  перышко,
словно  маленький  кусочек  серебряной  фольги,  а  ближе  к  земле   стал
кувыркаться, как гимнаст на турнике.
     Тогда и все его увидели.
     - Если мне не изменяет  зрение,  это  самолет,  -  предположил  Вадим
Афанасьевич.
     - Ага, это Ваня Кулаченко падает, - подтвердил Володя.
     - Умело борется за жизнь, - одобрительно сказал Глеб.
     - А мне за него почему-то страшно, - сказала Ирина Валентиновна.
     -  Достукался  Кулаченко,  добезобразничался,  -  резюмировал  старик
Моченкин.
     Он вспомнил, как третьего дня ходил в окрестностях райцентра,  считал
копны, чтоб никто не проворовался, а Ванька Кулаченко  с  бреющего  полета
фигу ему показал.
     Самолет упал на землю, попрыгал немного и затих. Из  кабины  выскочил
Ваня Кулаченко, снял пиджак пилотский, синего шевиота  с  замечательнейшим
золотым шевроном, стал гасить пламя, охватившее было  мотор,  загасил  это
пламя и, повернувшись к подбегающим, сказал, сверкнув большим, как желудь,
золотым зубом:
     - Редкий случай в истории авиации, товарищи!
     Он стоял перед ними  -  внушительный,  блондин,  совершенно  целый  -
невредимый Ваня Кулаченко, немного гордился,  что  свойственно  людям  его
профессии,
     - Сам не понимаю, товарищи, как произошло падение,  -  говорил  он  с
многозначительной улыбкой, как будто все-таки что-то понимал. - Я спокойно
парил на высоте двух  тысяч  метров,  высматривая  объект  для  распыления
химических удобрений, уточняю - суперфосфат. И вот я  спокойно  парю,  как
вдруг со мной происходит что-то загадочное,  как  будто  на  меня  смотрят
снизу какие-то большие глаза, как будто какой-то зов, - он быстро взглянул
на Ирину Валентиновну. - Как будто крик, извиняюсь, лебедихи. Тут же теряю
управление, и вот я среди вас.
     - Где начинается авиация, там кончается  порядок,  -  сердито  сказал
Шустиков Глеб, поиграл для уточнения бицепсами и увел  Ирину  Валентиновну
подальше.
     Володя  Телескопов  тем  временем  осмотрел  самолет,  ободрил   Ваню
Кулаченко,
     - Ремонту тут, Иван, на семь рублей с копейками. Еще полетаешь, Ваня,
на своей керосинке. Я на такой штуке в Каракумах работал, машина надежная.
Иной раз скапотируешь в дюны - пылища!
     - Как же, полетаете,  гражданин  Кулаченко,  годков  через  десять  -
пятнадцать обязательно полетаете, - зловеще сказал старик Моченкин.
     -  А  вот  это  уже  необоснованный  пессимизм!  -  воскликнул  Вадим
Афанасьевич и очень смутился.
     - Значит, дальше  будем  действовать  так,  -  сказал  на  энергичном
подходе Шустиков Глеб, - Сначала вынимаем из кювета наш механизм, в  потом
берем на буксир машину незадачливого,  хе-хе,  ха-ха,  авиатора.  Законно,
Володя?
     - Между прочим, товарищи, я должен  всем  нам  сделать  замечание,  -
вдруг пылко заговорил Вадим Афанасьевич. - Где-то  по  большому  счету  мы
поступили бесчеловечно по отношению к бочкотаре. Извините, друзья,  но  мы
распивали чаи, наблюдали редкое зрелище падения самолета, а  в  это  время
бочкотара лежала всеми забытая, утратившая несколько своих элементов. Я бы
хотел, чтобы впредь это не повторялось.
     - А вот за это, Вадик, я тебя люблю на всю  жизнь!  -  заорал  Володя
Телескопов и поцеловал Дрожжинина.
     Потрясенный поцелуем,  а  еще  больше  "Вадиком",  Вадим  Афанасьевич
зашагал к бочкотаре.

     Вскоре они двинулись дальше в том же порядке, но только лишь имея  на
буксире самолет. Пилот Ваня  Кулаченко  сидел  в  кабине  самолета,  читал
одолженный Володей Телескоповым "Сборник гималайских  сказок",  но  не  до
чтения  ему  было:  золотистые,  трепетавшие  на  ветру  волосы   педагога
Селезневой, давно уже замеченной им в  среде  районной  интеллигенции,  не
давали ему углубиться в фантастическую поэзию гималайского народа.
     Ведь сколько раз, бывало, пролетал Ваня Кулаченко на  бреющем  полете
над домом педагога, сколько раз  уж  сбрасывал  над  этим  домом  букетики
полевых и культурных цветов! Не  знал  Ваня,  что  букетики  эти  попадали
большей частью на соседний двор, к тете  Нюше,  которая  носила  их  своей
козе.
     В сумерках замаячила впереди в  багровом  закате  водонапорная  башня
Коряжека,  приблизились  огромные  тополя  городского   парка,   где   шла
предвечерняя грачиная вакханалия.

     Казалось бы, их совместному путешествию подходил конец, но нет -  при
приближении водонапорная башня оказалась куполом полуразрушенного  собора,
а тополя на поверку вышли дубами. Вот тебе и влопались - где же Коряжск?
     Старик Моченкин выглянул из своей ячейки, ахнул, забарабанил вострыми
кулачками по кабине.
     - Куды завез, ирод? Это же Мышкин! Отсюда до Коряжека сто верст!
     Вадим Афанасьевич выглянул из кабины.
     - Какой милый патриархальный  городок!  Почти  такой  же  тихий,  как
Грандо-Кабальерос.
     - Точно, похоже, - подтвердил Володя Телескопов.
     По главной улице Мышкина в розовом  сумерке  бродили,  удовлетворенно
мыча,  коровы,  пробегали  с  хворостинами  их  бойкие  хозяйки.  Молодежь
сигаретила на ступеньках клуба. Ждали кинопередвижку. Зажглась  мышкинская
гордость - неоновая надпись "Книжный коллектор".
     - Отсюда я Симке письмо пошлю, - сказал Володя Телескопов.

                        Письмо Володи Телескопова
                              его другу Симе

     Здравствуйте,  многоуважаемая   Серафима   Игнатьевна!   Пишет   ним,
возможно, незабытый  Телескопии  Владимир.  На  всякий  случай  сообщаю  о
прибытии в город Мышкин, где и заночуем. Не грусти  и  не  печаль  бровей.
Бочкотара в полном порядочке. Мы с Вадиком ее накрыли брезентом,  а  также
его клетчатым одеялом, вот бы нам такое, сейчас она не предъявляет никаких
претензий и личных пожеланий.
     Насчет  меня,  Серафима   Игнатьевна,   не   извольте   беспокоиться.
Во-первых,  полностью  контролирую  свое   самочувствие,   а,   во-вторых,
мышкинский участковый старший сержант Биродкин Виктор Ильич, знакомый  вам
до нашей любви, гостит сейчас у  братана  младшего  лейтенанта  Бородкина,
также вами известного, в Гусятине.
     Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет.
     Кстати, передайте родителям пилота Кулаченко, что он жив-здоров, чего
и им желает.
     Сима помнишь пойдем с тобою в ресторана зал нальем вина в  искрящийся
бокал нам будет петь о счастье саксофон а если чего узнаю не обижайся.

     Дорогой сэр, примите уверения в совершенном к вам почтении.

     Бате моему сливочного притарань полкило за наличный расчет.
     Целую крепко моя конфетка.
     Владимир.

     Представьте себе березовую рощу, поднимающуюся на бугор.  Представьте
ее себе как легкую и  сквозную  декорацию  нехитрой  драматургии  красивых
человеческих страстей. Затем для полного антуража поднимется над бугром  и
повиснет за березами преувеличенных размеров луна,  запоют  ночные  птицы,
свидетели наших тайн, запахнут мятные  травы,  и  Глеб  Шустиков,  военный
моряк, ловким жестом постелет на пригорке свой видавший всякое  бушлат,  и
педагог Селезнева сядет на него в трепетной задумчивости.
     Глеб, задыхаясь, повалился  рядом,  ткнулся  носом  в  мятные  травы.
Романтика, хитрая лесная ведьма с лисьим пушистым телом, изворотливая, как
тать, как росомаха, подстерегающая каждый наш неверный шаг, бацнула  Глебу
неожиданно под дых, отравила сладким газом, загипнотизировала расширенными
лживопечальными глазами.
     Спасаясь, Глеб прижался носом к матери-земле.
     - Не правда ли, в черноземной полосе, в  зоне  лесостепей  тоже  есть
своя прелесть? - слабым голосом  спросила  Ирина  Валентиновна.  -  Вы  не
находите, Глеб? Глеб? Глебушка?
     Романтика, ликуя, кружила в березах, то ли  с  балалайкой,  то  ли  с
мандолиной.
     Глеб подполз к Ирине Валентиновне поближе.
     Романтика,  ойкнув,  бухнулась  внезапно  в  папоротники,  заголосила
дивертисмент.

     А Глеб боролся, страдая, и все его бронированное  тело  дрожало,  как
дрожит палуба эсминца на полном ходу.
     Романтика, печально воя, уже  сидела  над  ними  на  суку  гигантским
глухарем.
     - В общем и целом, так, Ирина,  -  сказал  Шустиков  Глеб,  -  честно
говоря, я к дружку собирался заехать в Бердянск перед возвращением к месту
прохождения службы, но теперь уж мне не до дружка, как ты сама понимаешь.
     Они возвращались в Мышкин по заливным лугам. Над ними в ночном  ясном
небе  летали  выпи.  Позади  на  безопасном  расстоянии,  маскируясь   под
обыкновенного культработника, плелась Романтика, манила аккордеоном.
     - Первые свидания, первые лобзания,  юность  комсомольскую  никак  не
позабыть...
     - Отстань! - закричал Глеб. - Поймаю-кишки выпущу!
     Романтика тут же остановилась, готовая припустить назад в рощу.
     - Оставь ее, Глеб, - мягко сказала Ирина Валентиновна. - Пусть  идет.
Ее тоже можно понять.
     Романтика тут же бодро зашагала, шевеля меха.
     - ...тронутые ласковым загаром руки обнаженные твои...
     А  на   площади   города   Мышкин   спал   в   отцепленном   самолете
пилот-распылитель Ваня Кулаченко.

                                Сон пилота
                              Вани Кулаченко

     Разноцветными тучками кружили над землей нежелательные инсекты.
     - Мне сверху видно все, ты так и знай! Сейчас опылю!
     В перигее над районом Европы поймал за хвост внушительную стрекозу.
     Со всех станций слежения горячий пламенный привет и вопрос:
     - Бога видите, товарищ Кулаченко?
     - Бога не вижу. Привет борющимся народам Океании!
     На всех станциях слежения:
     - Ура! Бога нет! Наши прогнозы подтвердились!
     - А ангелов видите, товарищ Кулаченко?
     - Ангелов как раз вижу.
     Навстречу его космическому кораблю важно летел большим лебедем Ангел.
     - Чем занимаетесь в обычной жизни, товарищ Кулаченко?
     - Распыляю удобрения, суперфосфатом ублажаю матушку-планету.
     - Дело хорошее. Это мы поприветствуем. - Ангел поаплодировал  мягкими
ладошками. - Личные просьбы есть?
     - Меня, дяденька Ангел, учительница не любит.
     - Знаем, знаем.  Этот  вопрос  мы  провентилируем.  Войдем  с  ним  к
товарищу Шустикову. Пока что заходите на посадку.
     Ляпнулся  в  землю.  Гляжу-идет  по  росе  Хороший  Человек,  то   ли
учительница, то ли командир отряда Жуков.

     Вадим  Афанасьевич  Дрожжинин  тем  временем   сидел   на   завалинке
мышкинского дома приезжих, покуривал свою трубочку.
     Кстати говоря, история трубочки. Курил ее  на  Ялтинской  конференции
лорд Биверлибрамс,  личный  советник  Черчилля  по  вопросам  эксплуатации
автомобильных  покрышек,  а  ему  она  досталась  по  наследству  от   его
деда-адмирала и меломана  Брамса,  долгие  годы  прослужившего  хранителем
печати при дворе короля Мальдивских  островов,  а  дед,  в  свою  очередь,
получил ее от своей бабки, возлюбленной  сэра  Элвиса  Кросбн,  удачливого
капера Ее Величества, друга сэра Френсиса Дрейка,  в  сундуке  которого  и
была обнаружена трубочка. Таким образом, история трубочки уходила во  тьму
великобританских веков.
     Лорд Биверлибрамс, тоже большой меломан, будучи в Москве, прогорел на
нотах  и  уступил  трубку  за  фантастическую  цену   нашему   композитору
Красногорскому-Фишу, а тот, в свою очередь, прогорев, сдал ее  в  одну  из
московских комиссионок, где ее и приобрел за  ту  же  фантастическую  цену
нынешний сосед  Вадима  Афанасьевича,  большой  любитель  конного  спорта,
активист московского ипподрома Аркадий Помидоров.
     Однажды, будучи в отличнейшем настроении, Аркадий  Помидоров  уступил
эту  историческую  английскую  трубку  своему  соседу,  то   есть   Вадиму
Афанасьевичу, но, конечно, по-дружески, за цену  чисто  символическую,  за
два рубля восемьдесят семь копеек.
     Итак, Вадим Афанасьевич сидел на  завалинке  и  по  поручению  Володи
сторожил бочкотару, уютно свернувшуюся под его пледом "мохер",
     Ему нравился этот тихий Мышкин, так похожий на Грандо-Кабальерос,  да
и вообще ему нравилось сидеть на завалинке и сторожить бочкотару,  ставшую
ему родной и близкой,
     Да, если бы не  проклятая  Хунта,  давно  бы  уже  Вадим  Афанасьевич
съездил в  Халигалию  за  невестой,  за  смуглянкой  Марией  Рохо  или  за
прекрасной Сильвией Честертон (английская кровь!), давно бы  уже  построил
кооперативную квартиру в Хорошево-Мневниках, благо за годы умеренной жизни
скоплена была достаточная сумма, но...

     Вот таким тихим, отвлеченным мыслям предавался  Вадим  Афанасьевич  в
ожидании Телескопова, иногда вставая и поправляя плед на бочкотаре.
     Вдруг в конце улицы за собором послышался голос Телескопова. Тот  шел
к дому приезжих, горланя  песню,  и  песня  эта  бросила  в  дрожь  Вадима
Афанасьевича.

                Ие-йе-йе, хали-гали!
                Ие-йе-йе, самогон!
                Ие-йе-йе, сами гнали!
                Иейе-йе. сами пьем!
                А кому какое дело,
                Где мы дрожжи достаем... -

     Распевал Володя  никому,  кроме  Вадима  Афанасьевича,  не  известную
халигалийскую песню.  Что  за  чудо?  Что  за  бред?  Уж  не  слуховые  ли
галлюцинации?
     Володя шел по улице, загребая ногами пыль.
     - Привет, Вадька! - заорал он, подходя. - Ну и гада эта тетка  Настя!
Не поверишь, по двугривенному за стакан лупит.  Да  я,  когда  в  Ялте  на
консервном заводе работал, за двугривенный в колхозе "Первомай" литр  вина
имел, а вино, между прочим, шампанских сортов,  накапаешь  туда  одеколону
цветочного полсклянки и ходишь весь вечер косой.
     - Присядьте, Володя, мне надо с вами  поговорить,  -  попросил  Вадим
Афанасьевич,
     - В общем, если хочешь, пей, Вадим, - сказал Телескопов, присаживаясь
и протягивая бутыль.
     - Конечно, конечно, - пробормотал Дрожжинин и стал с усилием  глотать
пахучий, сифонный, сифонноводородный, сифонно-винегретно-котлетно-хлебный,
культурный, освежающе-одуряющий напиток,
     - Отлично, Вадим, - похвалил Телескопов. - Вот с тобой я бы  пошел  в
разведку.
     - Скажите, Володя, - тихо спросил  Вадим  Афанасьевич.  -  Откуда  вы
знаете халигалийскую народную песню?
     - А я там был, - ответил Володя. - Посещал эту Халигалию-Малигалию.
     - Простите, Володя, но сказанное вами  сейчас  ставит  для  меня  под
сомнение все сказанное вами ранее. Мы, кажется, успели  уже  с  вами  друг
друга узнать и внушить друг другу уважение  на  известной  вам  почве,  но
почему вы полученные косвенным путем сведения превращаете в насмешку  надо
мной? Я знаю всех советских людей, побывавших в Халигалии, их  не  так  уж
много, больше того, я знаю вообще всех людей, бывших в этой стране,  и  со
всеми этими людьми нахожусь в переписке. Вы, именно вы, там не были,
     - А хочешь заложимся? - спросил Володя.
     - То есть как? - оторопел Дрожжинин.
     - Пари на бутылку "Горного дубняка" хочешь? Короче, Вадик, был я там,
и все тут. В  шестьдесят  четвертом  году  совершенно  случайно  оформился
плотником на теплоход "Баскунчак", а его о Халигалию погнали, понял?
     - Это было единственное европейское судно,  посетившее  Халигалию  за
последние сорок лет, - прошептал Вадим Афанасьевич.
     - Точно, -  подтвердил  Володя.  -  Мы  им  помощь  везли  по  случаю
землетрясения,
     - Правильно, - еле слышно прошептал Вадим Афанасьевич,  его  начинало
колотить неслыханное возбуждение. - А не  помните  ли,  что  конкретно  вы
везли?
     - Да там много  чего  было  -  медикамент,  бинты,  детские  игрушки,
сгущенки, хоть залейся, всякого добра впрок на три землетрясения и  четыре
картины художника Каленкина для больниц.
     Вадим Афанасьевич с удивительной яркостью вспомнил счастливые  минуты
погрузки этих огромных, добротно  сколоченных  картин,  вспомнил  массовое
ликование  на  причале  по  мере  исчезновения  этих   картин   в   трюмах
"Баскунчака".
     - Но позвольте, Володя! - воскликнул он. - Ведь я же знаю весь экипаж
"Баскунчака". Я был на его борту уже  на  второй  день  после  прихода  из
Халигалии, а вас...
     - А меня, Вадик,  в  первый  день  списали,  -  доверительно  пояснил
Телескопов. - Как ошвартовались,  так  сразу  Помпезов  Евгений  Сергеевич
выдал мне талоны на сертификаты. Иди, говорит, Телескопов, отоваривайся, и
чтоб ноги твоей больше в нашем пароходстве не было, божий плотник, А в чем
дело, дорогой друг? С контактами я там кой-чего напутал.
     - Володя, Володя, дорогой, я бы  хотел  знать  подробности.  Мне  это
крайне важно!
     - Да ничего особенного, - махнул  ручкой  Володя.  -  Стою  я  раз  в
Пуэрто, очень скучаю. Кока-колой надулся,  как  пузырь,  а  удовлетворения
нет. Смотрю, симпатичный гражданин идет, познакомились - Мигель  Маринадо.
Потом еще один работяга появляется, Хосе-Луис...
     - Велосипедчик? - задохнулся Дрожжинин,
     - Он, Завязали дружбу на троих, потом повторили.  Пошли  к  Мигелю  в
гости, и сразу девчонок сбежалась куча поглазеть  на  меня,  как  будто  я
павлин кавказский из Мурманского  зоопарка,  у  которого  в  прошлом  году
Гришка Офштейн перо вырвал,
     - Кто же там был из девушек? - трепетал Вадим Афанасьевич.
     - Сонька Маринадова была, дочка Мигеля, но я ее  пальцем  не  тронул,
это, Вадик, честно, затем, значит, Маришка  Рохо  и  Сильвия,  фамилии  не
помню, ну а потом Хосе-Луис на велосипеде за своей  невестой  съездил,  за
Роситой. Вернулся с преогромным фингалом на ряшке. Ну,  Вадик,  ты  пойми,
девчонки коленками  крутят,  юбки  короткие,  я  же  не  железный,  верно?
Влюбился начисто в Сильвию, а она в меня. Если не  веришь,  могу  карточку
показать, я ее от Симки у пахана прячу.
     - Вы переписывались? - спросил Дрожжинин.
     - Да и сейчас переписываемся, только Симка ее письма рвет, ревнует, А
ревность унижает человека, дорогая Симочка, это еще Вильям Шекспир железно
уточнил, а человек, Серафима Игнатьевна, он хозяин своего  "я".  И  я  вас
уверяю, дорогой работник прилавка, что у нас с Сильвией  почти  что  и  не
было ничего платонического, а  если  и  бывало,  то  только  когда  теряли
контроль над собой. Я, может, больше любил,  Симочка,  по  авенидам  ихним
гулять с этой девочкой и с собачонкой Карабанчелем, Зверье такого  типа  я
люблю как братьев наших меньших, а также, Серафима,  любите  птиц-источник
знаний!
     С этими словами Володя Телескопов совсем уже отключился, бухнулся  на
завалинку и захрапел.
     Тренированный по джентльменской методе Вадим Афанасьевич без  особого
труда  перенес  легкое  тело  своего  друга   (да,   Друга,   теперь   уже
окончательного друга) в дом приезжих и долго  сидел  на  койке  у  него  в
ногах, шевелил губами, думал  о  коварной  Сильвии  Честертон,  ничего  не
сообщившей ему о своем романе с Телескоповым, а сообщавшей только  лишь  о
всяких девических пустяках. Думал он также вообще  о  странном  прелестном
характере  халигалийских   ветрениц,   о   периодических   землетрясениях,
раскачивающих сонные халигалийские города, как бы в танце фанданго.

     Второй сон Володи Телескопова

     У Серафимы Игнатьевны сегодня день  рождения,  а  у  вас  фонарь  под
глазом.   Начал   рыться   в   карманах,   вытащил   талоны   на   бензин,
справочку-выручалочку  о  психической  неполноценности,   гвоздь,   замок,
елового мыла кусок, красивую птицу-источник знаний, восемь копеек денег.
     Начал трясти костюм, полупальто -  вытряслось  тарифной  сетки  метра
три, в ней премиальная рыба -  доска-чего-тебе-надобно-старче,  возвратной
посуды бутылками на  шестьдесят  копеек,  банками  на  двадцать  (живем!),
сборник песен "Едем мы, друзья,  в  дальние  края",  наряд  на  бочкотару,
расческа, пепельница,  Наконец,  обнаружилось  искомое  -  вытащил  из-под
подкладки завалящую маленькую ложь.
     - А это у меня еще с Даугавпилса. Об бухту Троса зацепился и на  ящик
глазом упал.
     Верхом  на  белых  коровах  проехали   приглашенные   -   все   шишки
райпотребкооперации.
     А Симка стоит в красном бархатном платье, смеется, как доменная  печь
имени Кузбасса.
     А  его,  конечно,  не  пускают.  Выбросил   за   ненадобностью   свою
паршивенькую ложь.
     - У других и ложь-то как ложь, а у тебя и ложь-то как вошь.
     Но ложь, отнюдь не как вошь, а спорее лягушкой весело шлепала к луже,
хватая на скаку комариков.
     - Ворюги, позорники, сейчас  я  вас  всех  понесу!  Как  раз  меня  и
вынесли, а мимо дружина шла.
     - Доставьте молодчика обратно в  универмаг  ДЛТ  или  в  огороде  под
капусту бросьте.
     Одного меня в универмаг повезла боевая дружина, а  другого  меня  под
капусту бросила.
     Посмотрел из-за кочана - идет, идет по росе Хороший Человек, вроде бы
кабальеро, вроде бы Вадик Дрожжинин.
     - Але, Хороший Человек, пойдем Серафиму  спасать,  баланс  подбивать,
ой, честно, боюсь проворуется.

     Второй сон Вадима Афанасьевича

     Гаснут дальней Альпухары золотистые края, а  я  ползу  по  черепичным
крышам Халигални. Вон впереди дом, похожий на утес, ущербленный  и  узкий.
Он весь залит лунным светом, а наверху балкон, ниша в густой тени.
     Выгнув спину, лунным леопардом иду по коньку  крыши.  Перед  решающим
броском ощупываю рубашку, брюки-все  ли  на  месте?  Ура,  все  на  месте!
Перепрыгиваю через улицу,  взлетаю  вверх  по  брандмауэру,  и  вот  я  на
балконе, в нише, а потом в  будуаре,  а  в  будуаре-альков,  а  в  алькове
кровать XVI века, а на кровати  раскинула  юное  тело  Сильвия  Честертон,
потомок испанских  конкистадоров  и  каперов  Ее  Величества.  Прыгнул  на
кровать, завязалась борьба, сверкнул выхваченный  из-под  подушки  кинжал,
ищу губы Сильвии.
     СИЛЬВИЯ. - Вадим!
     ОН. - Это я, любимая!
     Кинжал летит на ковер. Дышала ночь восторгом сладострастья...
     - Любимый, куда ты?
     - Теперь я к Марии Рохо. Ночь-то одна...
     У него ноги  были  подбиты  железом,  а  пиджак  из  листовой  стали.
Тедди-бойс, конечно, разбежались, потрясая  длинными  патлами,  как  козы.
Мария Рохо вздрогнула, как лань, когда он вошел.
     - Вадим!
     Хороши весной в саду цветочки... Это еще что, это откуда?
     Иду дальше по лунным площадям, по голубым торцам, а  где-то  пытается
наложить на себя руки посрамленный соперник  Диего  Моментальный.  Скрипят
рамы, повсюду открываются окна, повсюду онипрекрасные женщины Халигалии.
     - Вадим!
     - Спокойно, красавицы...
     Вихрем в окно и из дымовой трубы, опять в  окно,  опять  из  трубы...
Габриэла Санчес, Росита Кублицки, тетя  Густа,  Конкордия  Моро,  Стефания
Сандрелли... Клятвы, мечты, шепот, робкое  дыхание...  Безумная  мысль;  а
разве Хунта не женщина? Проснулся опять в Кункофуэго в полной тоске... Как
связать свою жизнь с любимыми? Ведь не развратник же, не ветреник.
     В дымных лучах солнца по росе подходил Хороший Человек.
     - Я тебе, Вадик, устроил свидание с подшефной бочкотарой.

     Старик Моченкин дед Иван в этот вечер в Мышкине очень сильно гордился
перед кумой своей  Настасьей:  во-первых,  съел  яичницу  из  десяти  яиц;
во-вторых, выпил браги  чуть  не  четверть;  в-третьих,  конечно,  включил
радиоточку, прослушал, важно кивая,  передачу  про  огнеупорную  глину,  а
также концерт "Мадемуазель Нитуш".
     Кума Настасья все  это  время  стояла  у  печи,  руки  под  фартуком,
благоговейно смотрела на старика Моченкина, лишь изредка  с  поклонами,  с
извинениями удалялась, когда молодежь под  окнами  гремела  двугривенными.
Уважение к старику Моченкину она питала традиционное,  давнее,  начавшееся
еще в старые годы с баловства. Честно говоря,  старик  Моченкин  был  даже
рад, что попал в город Мышкин, да вот жаль только,  что  неожиданно.  Кабы
раньше он знал, так теперь на столе бы  уж  ждал  корифей  всех  времен  и
народов - пирог со щукой. Всегда в былые годы запекала кума Настасья к его
приезду цельную щуку в тесто. Очень великолепный получался пирог -  сверху
корочка румяная, а внутри пропеченная гада, империалистический хищник.
     - Плесни-ка мне, кума, еще браги, - приказал старик Моченкин.
     - Извольте, Иван Александрович.
     - Вот здесь, кума,  -  старик  Моченкин  хлопнул  ладонью  по  своему
портфелю ложного крокодила, - вот здесь  все  они  у  мене  -  и  немые  и
говорящие.
     - Сыночки ваши, Иван Александрович?
     - Не только... - Старик Моченкин  строго  погрозил  куме  пальцем.  -
Отнюдь не только сыночки. Усе!  -  вдруг  заорал  он,  встал  и,  качаясь,
направился к кровати. - Усе! Опче! Ума! -  еще  раз  погрозил  кому-то,  в
кого-то потыкал длинным пальцем и залег.

     Второй сон старика Моченкина

     И вот увидел он -  вся  большая  наша  страна  решила  построить  ему
пальто.
     Сказано-сделано:     вырыли      котлован,      работа      закипела.
Пальтомоченкинстрой!
     Заложено было пальтецо, как линейный крейсер, синего драпа,  бортовка
конским волосом, груди проектируются агромаднейшие, как у Фефелова Андрона
Лукича, нате вам!
     Надо бы жирности накачать под такое пальто. Беру булютень (у  кого?),
беру булютень у  товарища  Телескопова,  нашего  водителя,  ввожу  в  себе
крем-бруле, стюдень, лапшу утячию, яичню  болтанку  -  ноль-ноль  процента
результата, привес отсутствует, хоть  вой!  Шельмуют  в  семье  с  жирами,
жируют в шельме с семьями, а кому писать, кому челом бить? Стучи, стучи  -
не достучишься.  Пальто  высилось  над  полями  и  рощами,  как  элеватор,
воротник мелкими кольцами в облаках, и вот я иду на примерку.
     А  посередь  поля  -   баран   неохолощенный,   огромный,   товарный,
товарный... А вы идите, господин-товарищ, как бы стороной,  как  бы  между
прочим.
     Так и иду, баран только землю роет, спасибо, люди добрые. Вот пальто,
а в пальте дверь, а в дверях Фефелов Андрон Лукич.
     - Вам куда, гражданин хороший?
     - А на примерку, Андрон Лукич.
     - Хоть я и Лукич, а ты мене не тычь. Примерки, гражданин,  больше  не
будет. В вашем пальте давно уже краеведческий музей. Извольте за гривенник
полюбопытствовать экспонатом. Етта баран товарный, мутон натуральный, етта
диаграмма  качественная  с  абциссом  и   ординатом,   а   етта   старичок
маринованный в банке, ни богу свечка, ни черту кочерга - узнаете?
     С ужасом, с воем выпрыгнул из кармана, плюхнулся в траву.
     - Иде ж ты, иде ж ты, заступница моя родная? Иде ж ты, Юриспруденция,
дева чистая, мятная, неподкупная?
     Шевелились травы росные, скрыл был большой, как  будто  под  тяжелыми
шагами.

     Второй сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

     Ирина Валентиновна в эту ночь снов не видела.

     Второй сон моряка Шустикова Глеба

     Шустиков Глеб в эту ночь снов не видел.

     Вскоре над  городом  Мышкин  взошло  радостное  солнце,  и  все  наши
путешественники проснулись счастливыми. Володя Телескопов  включил  мотор,
поднял крышку капота и стал на работающий мотор смотреть. Он  очень  любил
смотреть на работающие механизмы. Иногда остановится где-нибудь и  смотрит
на работающий механизм, смотрит.  на  него  несколько  минут,  все  в  нем
понимает, улыбается тихо, без всякого шухера, и отходит счастливый,  будто
помылся теплой и чистой водой.
     Вадим Афанасьевич тем временем бочкотару ублажал  мылом  и  мочалкой,
задавал ей утренний туалет, тер  до  блеска  ее  коричневые  бока,  а  она
нежилась и кряхтела под солнечными лучами и мыльной водой, давно ей уж  не
было так хорошо, и Вадиму Афанасьевичу  давно  так  хорошо  не  было.  Ему
всегда было в общем-то неплохо, всегда было организованно и ровно, но  так
хорошо, как сейчас, ему не было, пожалуй, с детства.
     Вернулся от кумы старик Моченкин,  стоял  в  стороне  хмурый,  строго
наблюдал. Трудно сказать, почему  он  не  отправился  в  Коряжск  рейсовым
автобусом. Может быть, из соображений экономии, ведь  он  решил  заплатить
Телескопову за все художества не больше пятнадцати .копеек, а может  быть,
и он, так же как другие  пассажиры,  чувствовал  уже  какую-то  внутреннюю
связь с этой полуторкой, с чумазым баламутом Телескоповым, с  распроклятой
бочкотарой, такой нервной и нежной.
     Ирина Валентиновна тем временем сервировала  в  палисаднике  завтрак,
яйца и картошку, а верный ее друг Шустиков Глеб резал огурцы.
     - Прошу к столу, товарищи!  -  пригласила  счастливым  голосом  Ирина
Валентиновна, и все сели завтракать, не исключая,  разумеется,  и  старика
Моченкина, который хоть и подзаправился у кумы, но упустить лишний  случай
пожировать на дармовщинку, конечно же, не мог. Сушку свою он опять вынул и
положил на стол ближе к локтю.
     Путешественники уже кончали завтрак, когда с улицы  из-за  штакетника
прилетел милый голосок:
     - Приятного вам аппетита, граждане хорошие!
     За забором стояла миловидная старушка в плюшевом аккуратном жакете, с
сундучком, узелком и сачком, какими дети ловят бабочек.
     - Здравствуйте, - сказала она  и  низко  поклонилась,  -  Не  вы  ли,
граждане, бочкотару в Коряжск транспортируете?
     - Мы, бабка! - гаркнул Володя. - А тебе чего до нашей бочкотары?
     - А як вам в попутчицы прошусь, милок. Кто у вас старшой в команде?
     Путешественники  весело  переглянулись:  они  и  не  знали,  что  они
"команда".
     Старик  Моченкин  крякнул  было,  стряхнул  крошки  с  пестрядинового
пиджака, приосанился, но Шустиков Глеб, подмигнув своей подруге, сказал:
     - У нас, мамаша, начальства тут нет. Мы, мамаша, просто  люди  разных
взглядов и разных профессий, добровольно объединились  на  почве  любви  и
уважения к нашей бочкотаре, А вы куда следуете, пожилая любезная мамаша?
     - В командировку, сыночек,  еду  в  город  Хвеодосию.  Институт  меня
направляет в крымскую степь для отлова фотоплексируса.
     - Это жука, что ль, рогатого, бабка? - крикнул Володя,
     -  Его,  сынок.  Очень  трудный   он   для   отлова,   этот   батюшка
фотоплексирус, вот меня и направляют.
     Оказалось, что Степанида Ефимовна (так звали старушку) вот  уже  пять
лет является лаборантом одного московского научного института  и  получает
от института ежемесячную зарплату сорок целковых плюс премиальные.
     - Я для них, батеньки мои, кузнецов ловлю полевых, стрекоз,  бабочек,
личинок  всяких,  а  особливо  уважают  тутового  шелкопряда,  -   напевно
рассказывала она. - Очень они мною довольные и потому посылают в  крымскую
степь для отлова  фотоплексируса,  жука  рогатого,  неуловимого,  а  науке
нужного.
     - Ты только подумай, Глеб, -  сказала  Ирина  Валентиновна.  -  Такая
обыкновенная, скромная бабушка, а служит науке! Давай и мы  посвятим  себя
науке, Глеб, отдадим ей себя до конца, без остатка...
     Ирина  Валентиновна  сдержанно  запылала,  чуть-чуть   задрожала   от
вдохновения, и Глеб обнял ее за плечи.
     - Хорошая идея, Иринка, и мы воплотим ее в жизнь.
     -  Все-таки  это  странно,  Володя,  -  зашептал  Вадим   Афанасьевич
Телескопову. - Вы заметили, что они уже перешли  на  ты?  Поистине,  темпы
космические. И потом  эта  старушка...  Неужели  она  действительно  будет
ловить фотоплексируса? Как странен мир...
     - А ничего странного, Вадим, - сказал Володя. - Глеб с училкой  вчера
в березовую рощу ходили. А бабка жука поймает,  будь  спок.  У  меня  глаз
наметенный, изловит бабка фотоплексируса.
     Старик Моченкин молчал, потрясенный и уязвленный рассказом  Степаниды
Ефимовны. Как же это так получается,  други-товарищи?  О  нем,  о  крупном
специалисте по инсектам, отдавшем столько лет борьбе с колорадским  жуком,
о грамотном, политически подкованном  человеке,  даже  и  не  вспомнили  в
научном институте,  а  бабка  Степанида,  которой  только  лебеду  полоть,
пожалуйте -  лаборант.  Не  берегут  кадры,  разбазаривают  ценную  кадру,
материально не заинтересовывают,  душат  инициативу.  Допляшутся  губители
народной копейки!
     - Залезайте, ребята, поехали! - закричал  Володя.  -  Залезай  и  ты,
бабка, - сказал он Степаниде Ефимовне, -  да  будь  поосторожней  с  нашей
бочкотарой.
     - Ай, батеньки, а бочкотара-то у вас какая вальяжная, симпатичная  да
благолепная, - запела Степанида Ефимовна, - ну чисто купчиха какая,  чисто
явсиха сытая, а весела-а-я-то, тятеньки...
     Все тут же  полюбили  старушку-лаборанта  за  ее  такое  отношение  к
бочкотаре, даже старик Моченкин неожиданно для себя смягчился.
     Залезли все в свои ячейки,  тронулись,  поплыли  по  горбатым  улицам
города Мышкин.
     - Сейчас на площадь  заедем,  Ваньку  Кулаченко  подцепим,  -  сказал
Володя.
     Но ни Вани Кулаченко, ни аэроплана на площади не оказалось. Уже парил
пилот Кулаченко в голубом небе, уже  парил  на  своей  надежной  машине  с
солнечными любовными бликами на несущих плоскостях. Выходит,  починил  уже
Ваня свою верную машину и снова полетел на ней удобрять матушку-планету.
     Уже на выезде из города путешественники увидели пикирующий  прямо  на
них биплан. Точно сманеврировал на этот раз пилот Кулаченко и точно бросил
прямо в ячейку Ирины Валентиновны букет небесных одуванчиков.
     - Выбрось немедленно! - приказал ей Шустиков Глеб  и  поднял  к  небу
глаза, похожие на спаренную эенитную установку.
     "Эх, - подумал  он,  -  жаль,  не  поговорил  я  с  этим  летуном  на
отвлеченные литературные темы!"
     К тому же заметил Глеб,  что  вроде  колбасится  за  ними  по  дороге
распроклятая  Романтика,  а  может,  это  была  просто  пыль.   Очень   он
заволновался  вдруг  за   свою   любовь,   тряхнул   внутренним   железом,
сгруппировался.
     - Выбросила или нет?
     - Да ой, Глеб! - досадливо воскликнула Ирина  Валентиновна.  -  Давно
уже выбросила.
     На самом деле она спрятала один небесный одуванчик в  укромном  месте
да еще и посылала украдкой взоры вслед улетевшему, превратившемуся  уже  и
точку самолету, вдохновляла его мотор. Какая женщина  не  оставит  у  себя
памяти о таком волнующем эпизоде в ее жизни?
     Итак, они снова поехали вдоль тихих  полей  и  шуршащих  рощ.  Володя
Телескопов гнал сильно, на дорогу не глядел,  сворачивал  на  развилках  с
ходу, особенно не задумываясь о правильности направления,  сосал  леденцы,
тягал у Вадима Афанасьевича из кармана табачок "Кепстен", крутил  цигарки,
рассказывал другу-попутчику байки из своей увлекательной жизни,
     - В то лето Вадюха я ассистентом работал в кинокартине Вечно пылающий
юго-запад законная кинокартина из заграничной жизни приехали озеро голубое
горы белые мама родная завод стоит шампанское качает на экспорт аппетитный
запах все бухие  посудницы  в  столовке  не  поверишь  поют  рвань  всякая
шампанским полуфабрикатом прохлаждается взяли с Вовиком Дьяченко кителя из
реквизита ментели  головные  уборы  отвалили  по-французски  разговариваем
гули-мули и утром в среду значит Бушканец Нина Николаевна турнула меня  из
экспедиции Вовика товарищеский суд оправдал  а  я  дегустатором  на  завод
устроился  они  же  ко  мне  и  ходили  бобики  а   я   в   художественной
самодеятельности дух бродяжный ты все  реже  реже  рванул  главбух  плакал
честно устал я там Вадик.
     Вадим  же  Афанасьевич,  ничему  уже  не  удивляясь,  посасывал  свою
трубочку, в элегическом настроении поглядывал на поля, на рощи, послушивал
скрип любезной своей бочкотары и даже слова не сказал своему другу,  когда
заметил, что проскочили они поворот на Коряжск.
     Старик Моченкин тоже самое  -  разнежился,  накапливая  аргументацию,
ослаб в своей ячейке, вкушая ноздрями милый сердцу слабый запах огуречного
рассола пополам с пивом, и лишь иногда, спохватываясь, злил себя, - а  вот
пойду в облеобес, как хва-ачу, да как, - но тут же опять расслаблялся.
     Степанида Ефимовна в своей ячейке устроилась домовито, постелила шаль
и сейчас дремала под розовым флажком своего сачка, дремала  мирно,  уютно,
лишь временами в ужасе  вскакивая,  выпучивая  голубые  глазки:  "Окстись,
окстись, проклятущий!" - мелко крестилась и дрожала.
     - Ты чего, мамаша, паникуешь?  -  сердито  прикрикнул  на  нее  разок
Шустиков Глеб.
     - Игреца увидела, милок.  Игрец  привиделся,  извините,  -  смутилась
Степанида Ефимовна и затухла, как мышка.
     Так они и ехали в ячейках бочкотары, каждый в своей.
     Однажды на косогоре у обочины дороги путешественники увидели старичка
с поднятым пальцем, Палец был огромен, извилист и коряв, как сучок. Володя
притормозил, посмотрел на старичка из кабины.
     Старичок слабо стонал,
     - Ты чего, дедуля, стонаешь? - спросил Володя.
     - Да вишь как палец-то раздуло, -  ответил  старичок.  -  Десять  ден
назад собираю я,  добрые  люди,  груздя  в  бору,  и  подвернись  тут  гад
темно-зеленый, Ентот гад мене в палец и клюнул, зашипел и ушел. Десять ден
не сплю...
     - Ну, дед, поел ты груздей! - вдруг дико захохотал Володя Телескопов,
как будто ничего смешнее этой истории в жизни не  слыхал.  -  Порубал  ты,
дедуля,  груздей!  Вкусные  грузди-то  были  или  не  очень?  Ну,  братцы,
умора-дед груздей захотел!
     - Что это с вами, Володя? - сухо спросил Вадим Афанасьевич. - Что это
вы так развеселились? Не ожидал я от вас такого.
     Володя поперхнулся смехом и покраснел,
     - В самом деле, чего это я ржу,  как  ишак?  Извините,  дедушка,  мой
глупый смех, вам лечиться надо, починять ваш пальчик. Пол-литра водки  вам
надо выпить, папаша, или грамм семьсот.
     - Ничего, терпение еще есть, - простонал старичок.
     - А ты, мил-человек, кирпича возьми  толченого,  -  запела  Степанида
Ефимовна, - узвару пшеничного, лебеды да табаку. Пятак  возьми  медный  да
все прокипяти, Покажи этот киселек месяцу молодому, а как кочет  в  третий
раз зарегочет, так пальчик свой и спущай...
     - Ничего, терпение еще есть, - стонал старичок.
     - Какие предрассудки, Степанида Ефимовна, а еще научный  лаборант!  -
язвительно прошипел старик Моченкин. - Ты вот что, земляк, веди свою  рану
на ВТЭК, получишь первую группу инвалидности, сразу тебе полегчает.
     - Ничего, терпение есть, - тянул свое старичок. - Еще есть  терпенье,
люди добрые.
     - А по-моему, лучшее средство  -  свиной  жир!  -  воскликнула  Ирина
Валентиновна, - Туземцы Килиманджаро,  когда  их  кусает  ядовитый  питон,
всегда закалывают жирную свинью, - блеснула она своими познаниями.
     - Ничего, ничего, еще покуда терпенье не лопнуло, -  заголосил  вдруг
старичок на высокой ноте.
     -  Анпутировагь  надо  пальчик,  ой-ей-ей,  -  участливо  посоветовал
Шустиков Глеб. - Человек пожилой и без пальца как-нибудь дотянет.
     - А вот это мысля хорошая, - вдруг совершенно четко сказал старичок и
быстро посмотрел на свой ужасный палец,  как  на  совершенно  постороннего
человека.
     - Да что  вы,  товарищи!  -  выскочил  вдруг  на  первый  план  Вадим
Афанасьевич, - Что за нелепые  советы?  В  ближайшей  амбулатории  сделают
товарищу продольный разрез и антибиотики, антибиотики!
     - Правильно! - заорал Володя. - Спасать надо этот палец! Так пальцами
бросаться будем - пробросаемся! Полезай-ка, дед, в бочкотару!
     - Да ничего, ничего, терпение-то у меня еще есть, -  снова  заканючил
укушенный гадом дед, но все тут возмущенно загалдели, а Шустиков Глеб, еще
секунду назад предлагавший свое боевое решение, спрыгнул на землю,  поднял
легонького странника и посадил его в свободную ячейку, показав тем  самым,
что на ампутации не настаивает.
     -  Опять,  значит,  крюк  дадим,  -  притворно  возму-  тился  старик
Моченкин,
     - Какие уж тут  крюки,  Иван  Александрович!  -  махнул  рукой  Вадим
Афанасьевич, и с этими его словами  Володя  Телескопов  ударил  по  газам,
врубил третью скорость и полез на косогор, а потом запылил по боковушке  к
беленьким домикам зерносовхоза.
     - Я извиняюсь, земляк,  -  полюбопытствовал  старик  Моченкин,  косым
глазом ощупывая стонущего ровесника,  -  вы,  можно  сказать,  просто  так
прогуливались с вашим пальцем или куда-нибудь конкретно следовали?
     - К сестрице я шел, граждане хорошие, в  город  Туапсе,  -  простонал
старичок.
     - Куда? - изумился Шустиков Глеб, сразу вспомнив столь далекий отсюда
пахучий южный порт, черную ночь и светящиеся острова танкеров  на  внешнем
рейде.
     - В Туапсе я иду,  умный  мальчик,  к  своей  единственной  сестрице.
Проститься хочу с ней перед смертью.
     - Вот характер, Ирина,  обрати  внимание.  Ведь  это  же  Сцевола,  -
обратился Глеб к своей подруге.
     - Скажи, Глеб, а ты смог бы, как Сцевола, сжечь все, чему поклонялся,
и поклониться всему, что сжигал? - спросила Ирина.
     Потрясенный этим вопросом, Глеб закашлялся,  А  старик  Моченкин  тем
временем уже вострил свой карандаш в областные инстанции.

                         Проект старика Моченкина
                     по ликвидации темно-зеленой змеи

     Уже много лет районные организации развертывают  успешную  борьбу  по
ликвидации темно-зеленого уродливого явления, свившего себе уютное змеиное
гнездо в наших лесах.
     Однако, наряду  с  достигнутым  успехом  многие  товарищи  совсем  не
чухаются окромя пустых слов.
     Стендов нигде нету.
     Надо развернуть повсеместно наглядную агитацию против  прссмыкиющихся
животных, кусающих ним пальцы, вооружить население литературой по  данному
вопросу и паче чанья учредить районного инспектора по - змее с окладом  18
рублей 75 копеек и с выдачей молока.
     В просьбе прошу не отказать.

     Моченкин  И.  А.,  бывший  инспектор  по  колорадскому   жуку,   пока
свободный.

     Вот так они и  ехали.  Телескопов  с  Дрожжининым  в  кабине,  а  все
остальные в ячейках бочкотары, каждый в своей.
     Однажды они приехали в зерносовхоз и там сдали терпеливого старичка в
амбулаторию.
     В  амбулатории  старичок  расшумелся,  требовал  ампутации,  но   его
накачали антибиотиками, и вскоре палец  выздоровел.  Конечно  же,  на  шум
сбежался весь  зерносовхоз  и  в  числе  прочих  "единственная  сестрица",
которая вовсе не в Туапсе проживала, а именно в этом зерносовхозе,  откуда
и сам старичок был родом. Что-то тут напутал терпеливый  старичок,  Должно
быть, от боли.
     Однажды они заночевали в поле, Поле было дикое с выгнутой  спиной,  и
они сидели на этой спине у огня, под звездами, как на  закруглении  Земли.
Пахло пожухлой  травой,  цветами,  дымом,  звездным  рассолом.  Стрекотали
ночные кузнецы.
     -  Стрекочут,  родные,  -  ласково  пропела  Степанида  Ефимовна.   -
Стрекочьте, стрекочьте, по кузнецам-то я квартальный план  уже  выполнила.
Теперича мне бы по батюшке фотоплексирусу дать показатель, вот была  бы  я
баба довольная,
     Личико ее пошло  лучиками,  голубенькие  глазки  залукавились,  ручка
мелко-мелко - ох, грехи наши  тяжкие  -  перекрестила  зевающий  ротик,  и
старушка заснула,
     - Сейчас опять игреца увидит мамаша, - предположил Глеб.
     - Ай! Ай! Ай! - во сне прокричала старушка. -  Окстись,  проклятущий,
окстись!
     -  Хотелось  бы  мне  увидеть  этого  ее  игреца,  -   сказал   Вадим
Афанасьевич. - Интересно, каков он, этот так называемый игрец?
     -  Он  оченно  приятный,  -  сказала  Степанида  Ефимовна,  сразу  же
проснувшись. - Шляпочка красненька, сапог  модельный,  пузик  кругленький,
оченно интересный.
     - Так почему же вы его, бабушка, боитесь? -  наивно  удивилась  Ирина
Валентиновна.
     - Да как же его  не  бояться,  матушка  моя,  голубушка-красавица,  -
ахнула старушка. - А ну как щекотать начнет да как  запляшет,  да  зенками
огневыми как заиграет! Ой, лихой он, этот игрец, нехороший...
     - Перестраиваться вам надо, Мамаша, - строго сказал Шустиков Глеб.  -
Перестраиваться самым решительным образом.
     - В самом деле, бабка, - сказал Телескопов, - загадай себе и увидишь,
как хороший человек...
     - ...идет по росе, - сказали вдруг все хором и  вздрогнули,  смущенно
переглянулись.
     - Лыцарь? - всплеснула руками догадливая старушка.
     - Да нет, просто Друг, готовый  прийти  на  помощь,  -  сказал  Вадим
Афанасьевич. - Ну, скажем, простой пахарь с циркулем...
     - Во-во, - кивнул Володька, - такой кореш в лайковых перчатках...
     - Юридический, полномочный, - жалобно затянул старик Моченкин.
     - Уполномоченный? - ахнула старушка. - Окстись,  окстись!  Мой  игрец
тоже уполномоченный.
     - Да нет, мамаша, какая вы непонятливая, - досадливо сказал  Глеб,  -
просто красивый лицом и одеждой и внутренне собранный, которому до  феньки
все турусы на колесах...
     - И мужественный! - воскликнула Ирина Валентиновна. - Героичный,  как
Сцевола...
     - Поняла, голубчики, поняла!  -  залучйлась,  залукавилась  Степанида
Ефимовна. - Блаженный человек идет по росе, ай как хорошо!
     Тут же она и заснула с открытым ртом.
     - Запрограммировалась мамаша, -  захохотал  было  Шустиков  Глеб,  но
смущенно осекся. И все были сильно смущены, не глядели друг на друга,  ибо
раскрылась общая тайна их сновидений.
     Блики костра трепетали на их смущенных лицах,  принужденное  молчание
затягивалось, сгущалось, как головная боль, но тут нежно скрипнула во  сне
укутанная платками и одеялами  бочкотара,  и  все  сразу  же  забыли  свой
конфуз, успокоились.
     Шустиков Глеб  предложил  Ирине  Валентиновне  "побродить,  помять  в
степях багряных лебеды", и они церемонно удалились,
     Огромные сполохи освещали на мгновения бескрайнюю холмистую равнину и
удаляющиеся фигуры моряка и педагога, и  старик  Моченкин  вдруг  подумал:
"Красивая любовь украшает нашу жиеь передовой  молодежью",  -  подумал,  и
ужаснулся, и для душевного своего спокойствия сделал очередную  пометку  о
низком аморальном уровне.
     Вадим Афанасьевич и Володька  лежали  рядом  на  спинах,  покуривали,
пускали дым в звездное небо.
     - Какие мы маленькие, Вадик, - вдруг сказал Телескопов, - и  кому  мы
нужны в этой вселенной,  а?  Ведь  в  ней  же  все  сдвигается,  грохочет,
варится, вея она химией своей занята, а мы ей до феньки.
     - Идея космического одиночества? Этим занято много умов, - проговорил
Вадим  Афанасьевич  и  вспомнил  своего   соперника-викария,   знаменитого
куэнечника из Гельвеции.
     - А чего она варит, чего сдвигает и что же будет в конце концов, да и
что такое "а конце концов"? Честно, Вадик, мандраж меня  пробирает,  когда
думаю об  этом  "в  конце  концов",  страшно  за  себя,  выть  хочется  от
непонятного, страшно за всех, у кого  руки-ноги  и  черепушка  на  плечах.
Сквозануть  куда-то  хочется  со  всеми  концами,  зашабашить  сразу,  без
дураков. Ведь не было же меня и не будет, и зачем я взялся?
     - Человек остается жить в  своих  делах,  -  глухо  проговорил  Вадим
Афанасьевич в пику викарию.
     - И дед Моченкин, и бабке Степанида, и я, богодул несчастный? В каких
же  это  делах  остаемся  мы  жить?  -  продолжал  Володя.  -  Вот  раньше
несознательные массы знали; бог, рай, ад, черт-и жили  под  этим  законом.
Так ведь этого же нету, на любой лекции тебе  скажут.  Верно?  Выходит,  я
весь ухожу, растворяюсь к нулю, а сейчас остаюсь без всяких  подробностей,
просто, как ожидающий, так? Или нет? Был у нас в Усть-Касимовском  карьере
Юрка Звонков. Одно только знал - трешку стрельнуть до аванса, а  замотает,
так ходит именинником, да к девкам в  общежитие  залезть,  били  его  бабы
каждый вечер, ой, смех. Однажды стрела на Юрку упала, повезли  мы  его  на
кладбище, я в медные тарелки бил. Обернусь, лежит Юрка,  важный,  строгий,
как будто что-то знает, никогда я раньше такого  лица  у  него  не  видел.
Прихожу в амбулаторий, спрашиваю у Семена Борисовича; отчего у  Юрки  лицо
такое было? А он говорит, мускулатура разглаживается у покойников,  оттого
и такое лицо. Понятно вам, Телескопов? Это-то мне понятно, про мускулатуру
это понятно...
     - Человек остается в любви, - глухо проговорил Вадим Афанасьевич.
     Володя замолчал, тишину теперь нарушал лишь треск костра  да  легкое,
сквозь сои, поскрипывание бочкотары.
     - Я тебя понял, Вадюха! - вдруг вскричал Володя. - Где любовь, там  и
человек, а где нелюбовь, там  эта  самая  химия-химия-вся  мордеха  синяя.
Верно? Так? И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она
есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно? Нет? Так?
     - Не знаю, Володя, в каждом ли, не знаю, не знаю, -  совсем  уже  еле
слышно проговорил Вадим Афанасьевич.
     - А у кого нет, так там только химия. Химия, физика, и без остатка...
Так? Правильно?
     - Спи, Володя, - сказал Вадим Афанасьевич,
     - А я уже сплю, - сказал Володя и тут же захрапел.
     Вадим Афанасьевич долго еще лежал с  открытыми  глазами,  смотрел  на
сполохи, озаряющий мирные поля,  думал  о  храпящем  рядом  друге,  о  его
откровениях, вспоминал о своей  любимой  (что  греха  таить,  и  он  порой
вскакивал среди ночи в холодном поту) работе, заглушавшей подобные  мысли,
думал о Глебе  и  Ирине  Валентиновне,  о  Степаниде  Ефимовне  и  старике
Моченкине, о пилоте Ване Кулаченко, о терпеливом старичке, о папе и  маме,
о всемирно знаменитом викарии, прыгающем по разным  странам,  ошеломляющем
интеллектуальную   элиту   каждый   раз   новыми   сногсшибательными    то
католическими,  то   буддийскими,   то   дионистическими   концепциями   и
возвращающемся всякий раз в кантон Гельвецию, чтобы подготовить  очередную
интеллектуальную бурю - что-то он готовит  сейчас  блаженной,  бесштанной,
ничего не подозревающей Халигалии?
     С этими мыслями, с этим беспокойством Вадим Афанасьевич и уснул.

     В отдалении на полынном холме, словно  царица  Восточного  Гиндукуша,
почивала под матросским бушлатом Ирина Валентиновна. Весь мир лежал  у  ее
ног, и в этом мире бегал по кустам ее верный Глеб, шугал козу Романтику.
     Она гугукала в кустах, шурша, юлила в кюветах, выпью выла из ближнего
болота, и Глеб вконец измучился, когда  вдруг  все  затихло,  замерло;  на
землю лег обманчивый покой, и Глеб напружинился, ожидая нового подвоха.

     И точно... вскоре послышалось тихое жужжание и по дороге силуэтами на
прозрачных Колесах медленно проехали турусы.
     Вот вам пожалуйста -  расскажешь,  не  поверят.  Глеб  сиганул  через
кювет, напрягся, приготовился к активному  сопротивлению,  И  точно-турусы
возвращались, Описав кольцо  вокруг  полынного  холма,  вокруг  безмятежно
спящей царицы Восточного Гиндукуша, они медленно катили  прямо  на  Глеба,
четверо турусов - молчаливые ночные соглядатаи.
     В дрожащем свете  сполоха  мелькнул  перед  моряком  облик  вожака  -
детский  чистый  лоб,  настырные  глазенки  и  широченные,  прямо  скажем,
атлетические плечи,
     Почти не раздумывая, с жутким степным криком  Глеб  бросился  вперед.
Что-то  тут  разыгралось,  что-то  замелькало,  что-то   заверещало...   в
результате военный моряк поймал всех четырех.
     - Ха, -  сказал  Глеб  и  подумал  совершенно  отчетливо:  "Вот  ведь
расскажешь, не поверят".
     Он тряхнул турусов-они были гладкие.
     - Ну, - сказал он великодушно, - можно сказать,  влопались,  товарищи
турусы на колесах?
     - Отпусти нас, дяденька Глеб, - пискнул кто-то из турусов.
     Глеб от удивления тут же всех отпустил и еще больше удивился; . перед
ним стояли четверо школьников из родного райцентра.
     - Это еще что такое? - растерялся молодой моряк.
     - Велопробег "Знаешь ли  ты  свой  край",  -  глухим  дрожащим  басом
ответил один из школьников.
     - Дяденька Глеб, да вы  нас  знаете,  -  запищал  другой,  -  я  Коля
Тютюшкин, это Федя Жилкин, это Юра Мамочкин, а это Боря Курочкин.  Он  нас
всех и подбил. Прибежал, как чумной,  организовал  географический  кружок.
Знаешь ли ты, говорит, свой край? Вперед, говорит, в погоню за этой...
     - За кем, за кем в погоню? -  вкрадчиво  спросил  Глеб  и  на  всякий
случай взял Борю Курочкина за удивительно плотную руку.
     -  За  романтикой,  не  знаете,  что  ли,  -   буркнул   удивительный
семиклассник и показал свободной рукой куда-то вдаль.
     Очередной сполох озарил пространство, и  Глеб  увидел  пылящую  вдали
полнотелую Романтику на дамском велосипеде.
     - Это-депо хорошее, ребята, -  повеселев,  сказал  он.  -  Хорошее  и
полезное. Пусть сопутствует вам счастье трудных дорог.
     И тут он окончательно отпустил школьников и совершенно  спокойный,  в
преотличнейшам настроении поднялся на полынный холм к своей царице.

     Третий сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой

     Жить спокойно, жить беспечно, в вихре танца мчаться вечно. Вечно! Ой,
Глеб, пол такой скользкий) Ой, Глеб, где же ты?
     Ирочка, познакомьтесь, - это мой Друг,  преподаватель  физики  Генрих
Анатольевич Допекайло.
     Генрих Анатольевич, совсем еще не  старый,  скользя  на  сатирических
копытцах, подлетал в вихре вальса - узнаете, Селезнева?
     На одном плече у него катод, на другом - анод.  Ну,  как  это  понять
моей бедной головушке?
     С какой стати, скажите, любезная бабушка, квадрат катетов  гипотенузы
равен региональной конференции аграрных стран в системе атомного пула? Еще
один мчится, набирая скорость, - чемпион мира Диего Моментальный, в  руках
букет экзаменационных билетов. Ах да, мое соло!
     В пятнадцатом билетике пятерка  и  любовь,  в  шестнадцатом  билетике
расквасишь носик в кровь, в семнадцатом билетике копченой кильки хвост,  а
в этом вот билетике вопрос совсем не прост.
     Кругом   вальсировали   чемпионы    мира,    мужчины    и    женщины,
преподаватели-экзаменаторы приставучие. Ждали юрисконсульта из облсобеса -
он должен был подвести черту.
     И  вот  влетел,  раскинув  руки,  скользя  в   пружинистом   наклоне,
огненно-рыжий  старичок.  Все  расступились,  и  старичок,  сужая   круги,
рявкнул:
     - Подготовили заявление об увольнении с сохранением содержания?
     Повсюду был лед, гладкий лед, раскрашенный причудливым орнаментом,  и
только где-то в необозримой дали шел по королевским мокрым  лугам  Хороший
Человек. Шел он, сморкаясь и кашляя, а за ним на цепочке плелись мраморные
львята мал мала меньше.

     Третий сон военного моряка Шустикова Глеба

     Утром обратил внимание на некоторое отставание мускулюс  дельтоидеус.
Немедленно принял меры.
     Итак, стою возле койки - даю нагрузку  мускулюс  дельтоидеус.  Ребята
занимаются кто чем, каждый своим делом - кто трицепсом, кто бицепсом,  кто
квадрицепсом. Сева Антонов мускулюс глютеус качает - его можно понять.
     Входит любимый мичман Рейнвольф Козьма Епистратович. Вольно!  Вольно!
Сегодня манная каша, финальное соревнование  по  перетягиванию  канатов  с
подводниками. Всем двойное масло, двойное мясо, тройной компот.
     А пончики будут, товарищ мичман?  Смирно!  И  вот  схватились.  Прямо
передо мной надулся жилами неуловимо знакомый подводник. Умело борется  за
победу, вызывает законное уважение, хорошую зависть,
     В результате невероятный случай в  истории  флота  со  времен  ботика
Петра - ничья! Канат лопнул. Все довольны.
     Я лично доволен и в полном параде при всех значках гуляю по  тенистым
аллеям. Подходит неуловимо знакомый подводник.
     - Послушай, друг, есть предложение познакомиться.
     - Мы, кажется, немного знакомы.
     - А я думал, не узнали, - улыбается подводник.
     - Телескопов Володя?
     - Холодно, холодно, - улыбается он.
     - Дрожжинин, что ли? - спрашиваю я.
     - Тепло, тепло, - смеется он.
     Пристально вглядываюсь.
     - Иринка, ты?
     - Почти угадали, но не совсем. Моя фамилия - Сцевола.
     - А, это вы? - воскликнул я.  -  Однако  ручки-то  у  вас  обе  целы.
Выходит-миф, треп, легенда?
     - Обижаешь, - говорит Сцевола. -  Подумаешь,  большое  дело  -  ручку
сжечь.
     Тут же Сцевола чиркает зажигалкой,  и  фланелка  на  рукаве  начинает
пылать.
     Поднимает горящую руку, как олимпийский  факел,  и  бежит  по  темной
аллее.
     - Але, Глеб, делай, как я!
     Поджечь руку было делом одной секунды. Бегу  за  Сцеволой.  Рука  над
головой трещит. Горит хорошо.
     Сцевола ныряет в черный туннельчик. Я - за ним. Кромешная мгла,  лишь
кое-где мелькают оскаленные рожи империалистов. На  бегу  сую  им  горящую
руку в агрессивные хавальники. Воют. Выбегаю из  туннеля  -  чисто,  тихо,
пустынно. По радио неуловимо знакомый голос:
     - Готов ли ты посвятить себя науке, молодой, красивый Глеб, отдать ей
себя до конца, без остатка?
     Гляжу-лежит Наука,  жалобно  поскрипывает,  покряхтывает,  тоненьким,
нежным и нервным голосом что-то поет.  Какие-то  добрые  люди  укутали  ее
брезентом, клетчатыми одеялами. Ору:
     - Готов!
     Нате вам, пожалуйста, - из комнаты смеха выходит  Лженаука  огромного
роста. Напоминает какую-то Хунту из какой-то жаркой страны. В  одной  руке
кнут, в другой - консервы рыбные и бутылка "Горного дубняка". Знаем мы эту
политику!
     Автоматически  включаю   штурмовую   подготовку.   Подхожу   поближе,
обращаюсь по-заграничному:
     - Разрешите прикурить?
     Лженаука пялит бесстыдные зенки на мою  горящую  руку.  Размахивается
кнутом. Это мы знаем, Носком ботинка в голень - в надкостницу!  Тут  же  -
прямой удар в  нос  -  ослепить!  Двумя  крюками  добиваю  расползающегося
колосса. Лженаука испаряется.
     Хлынул тропический ливень - ядовитый. Кашляю и сморкаюсь. Гаснет  моя
рука. Бегу по комнате смеха  -  во  всех  зеркалах  красивый,  но  мокрый.
Абсолютно не смешно. Пробиваю фанерную стенку и вижу...
     ...за лугами, за морями, за синими горами встает солнце, и  прямо  от
солнышка идет ко мне любимая в шелковой полумаске. Идет  по  росе  Хороший
Человек.

     Третий сон Владимира Телескопова

     Бывают в жизни огорченья - вместо хлеба ешь печенье, Я слышал  где-то
краем  уха,  что  едет  Ваня  Попельнуха.  Придет  без  всяких  выкрутасов
наездник-мастер Эс Тарасов.
     Глаза бы мои на  проклятый  ипподром  не  смотрели,  однако  смотрят.
Тащусь, позорник, в восьмидесятикопеечную кассу. Вхожу в залу -  и  почему
это так тихо? Тихо, как в пустой церкви. И что характерно, все,  толкаясь,
смотрят на входящего Володю Телескопова. И я тоже смотрю на него, будто  в
зеркало, что характерно.
     Что характерно, идет Володя в пустоте весь белый, как с  похмелья,  И
что характерно, он идет прямо к Андрюше.
     Андрюша стоит у колонны. Что характерно, он тоже белый, как чайник,
     -  Андрюша,  есть  вариант  от  Ботаники  и   Будь-Быстрой.   Входишь
полтинником?
     Андрюша-смурняга пугливо озирается и, что характерно, шевелит губами.
     - Чего-о?
     - Ты думаешь, Володя, мы на них ставим? Они, кобылы, ставят ни нас.
     Включили звук. Аплодисменты. Хохот.  Заиграл  оркестр  сорок  шестого
отделения милиции.
     Андрюша гордо вскинул голову,  бьет  копытом.  Я  тоже  бью  копытом,
похрапываю. Подошли, взнуздали, вывели на круг. Настроение отличное - надо
осваивать новую специальность.
     У меня наездник симпатичный кирюха. У Андрюши-маленький, как сверчок,
серенький и, что характерно, в очках - видно, из духовенства. Гонг, пошли,
щелкнула резина.
     Идем голова в голову. Промелькнула родная  конюшня,  где  когда-то  в
жеребячьем возрасте читал  хрестоматию.  Вот  моя  конюшня,  вот  мой  дом
родной, вот качу я санки с пшенной кашей. От столба к столбу идем голова в
голову. Андрюша весь в мыле, веселый,
     А трибуны приближаются, все  белые,  трепещут,  Эге,  да  там  сплошь
ангелы. Хлопают крыльями, свистят.
     Финиш, гонг, а мы с Андрюшей жмем дальше, Наездники  попадали,  а  мы
чешем-улюлю!
     Видим, под тюльпаном Серафима Игнатьевна с Сильвией пьют чай и кушают
тефтель.
     - Присоединяйтесь, ребятишки!
     Очень хочется присоединиться, но невозможно. Бежим  по  болоту,  ноги
вязнут. Впереди  вспучилось,  завоняло-всплыла  огромная  Химия,  разевает
беззубый рот, хлопает рыжими глазами, приглашает вислыми ушами,
     Оседлал Андрюшу - проскочили.
     Бежим по рельсам. Позади стук, свист, жаркое дыхание-Физика догоняет.
Андрюша седлает меняуходим.
     Устали -  аж  кровь  из  носа.  Ложимся  -  берите  нас,  тепленьких,
сопротивление окончено.
     Вокруг травка,  кузнецы  стригут,  пахнет  ромашкой.  Андрюша  поднял
шнобель-эге, говорит, посмотри, Володька!
     Гляжу - идет по росе Хороший Человек, шеф-повар с двумя тарелками ухи
из частика.

     Третий сон Вадима Афанасьевича

     На нейтральной почве сошлись для решения  кардинальных  вопросов  три
рыцаря-скотопромышленник  Сиракузерс  из  Аргентины,  ученый  викарий   из
кантона Гельвеции и Вадим Афанасьевич Дрожжинин с Арбата.
     На нейтральной почве росли  синие  и  золотые  надежды  и  чаяния.  В
середине стоял треугольный стол. На столе бутылка "Горного дубняка", бычки
в томате. Вместо скатерти карта Халигалии.
     - Что касается меня, - говорит Сиракузерс, - то я от  своих  привычек
не отступлюсь - всегда я наводнял слаборазвитые страны и сейчас наводню.
     - Вы опираетесь на Хунту, сеньор Сиракузерс, - дрожащим от возмущения
голосом говорю я.
     Сиракузерс захрюкал, захихикал, закрутил  бычьей  шеей  в  притворном
смущении.
     - Есть грех, иной раз опираюсь.
     Аббат, падла такая позорная, тоже скабрезно улыбнулся.
     - Ну, а вы-то, вы, ученый человек, - обращаюсь я к  нему,  -  что  вы
готовите моей стране? Знаете ли вы, сколько там вчера родилось детей и как
окрестили младенцев?
     Проклятый расстрига тут же читает по бумажке.
     -  Девять  особ  мужского  рода,  семь  женского.  Девочки  все   без
исключения наречены Азалиями, пять мальчиков  Диего,  четверо  Вадимами  в
вашу честь. Как видите, Диего вырвался вперед, Задыхаюсь!
     Задыхаюсь от ярости, клокочу от тоски.
     - Но вам-то какое до этого дело? Ведь вам же на это плевать!
     Он улыбается.
     - Совершенно верно. Друг мой, вы опоздали. Скоро Халигалия  проснется
от спячки, она станет эпицентром новой интеллектуальной бури. Рождается на
свет новый философский феномен - халигалитет.
     - В собственном соку или  со  специями?  -  деловито  поинтересовался
Сиракузерс.
     - Со специями, коллега, со специями, - хихикнул викарий.
     Я встаю.
     - Шкуры! Позорники! Да я вас сейчас понесу одной левой!
     Оба вскочили - в руках финки.
     - Ко мне! На помощь! Володя! Глеб Иванович! Дедушка Моченкин!
     Была  тишина.  Нейтральная  почва,  покачиваясь,  неслась  в   океане
народных слез.
     - Каждому своя Халигалия, а мне моя! -  завизжал  викарий  и  рубанул
финкой по карте.
     - А мне моя! - взревел Сиракузерс и тоже махнул ножом.
     - А где же моя?! - закричал Вадим Афанасьевич.
     - А ваша, вон она, извольте полюбоваться.
     Я посмотрел и увидел свою дорогую, плывущую по тихой  лазурной  воде.
Мягко отсвечивали на солнце  ее  коричневые  щечки.  Она  плыла,  тихонько
поскрипывая, напевая что-то неясное и нежное,  накрытая  моим  шотландским
пледом, ватником Володи, носовым платком старика Моченкина.
     - Это действительно моя Халигалия! - прошептал я, - Другой мне  и  не
надо!
     Бросаюсь, плыву. Не оглядываясь, вижу: Сиракузерс с  викарием  хлещут
"Горный дубняк". Подплываю к своей любимой, целую в щеки, беру на буксир.
     Плывем долго, тихо поем.
     Наконец, видим: идет  навстречу  Хороший  Человек,  квалифицированный
бондарь с новыми обручами.

     Третий сон старика Моченкина

     И вот увидел он свою Характеристику. Шла она  посередь  поля,  вопила
низким голосом:
     - ...в-труде-прилежен-в-быту-морален...
     А мы с Фефеловым Андроном Лукичом приятельски гуляем, щупаем колосья,
     - Ты мне, брат Иван Александрович, представь свою  Характеристику,  -
мигает правым глазом Андрон  Лукич,  -  а  я  тебе  за  это  узюму  выпишу
шашнадцать кило.
     -  А  вот   она,   моя   Характеристика,   Андрон   Лукич,   извольте
познакомиться,
     Фефйлов строгим глазом смотрит на подходящую, а я весь дрожу - ой, не
пондравится!
     - Это вот и есть твоя Характеристика?
     - Она и есть, Андрон Лукич. Не обессудьте.
     - Нда-а...
     Хоть бы губы подмазала, проклятущая, уж  не  говорю  про  перманенту.
Идет, подолом метет, душу раздирает:
     - ...политически-грамотен-с-казенным - имуществом-щщапетилен...
     - Нда, Иван Александрович, признаться, я разочарован. Я  думал,  твоя
Характеристика - девка молодая, ядреная, а эта - как буряк прошлогод.
     - Ой, привередничаете, Андрон Лукич! Ой, недооцениваете...
     Говорю это я басом, а сам дрожу ажник,  как  фитюля  одинокая.  Узюму
хочется.
     - Ну, да ладно, - смирился Андрон Лукич - какая-никакая, а все ж таки
баба.
     Присел,  набычился,  рявкнул,  да  как  побежит  всем  телом  на  мою
Характеристику.
     - Ай-я-яй! - закричала Характеристика и наутек, дурь лупоглазая.
     Бежит  к  реке,  а  за  ей  Андрон   Лукич   частит   ногами,   гудит
паровозом-люблю-ю-у-у! Ну и я побегперехвачу глупую бабу!
     - Нет! - кричит Характеристика, - Никогда этого не будет! Уж лучше  в
воду!
     И бух с обрыва в речку! Вынырнула, выпучила зенки, взвыла:
     - ...с-товарищами-по-работе-принципиален!!! И камнем ко дну.
     Стоит Фефелов Андрон Лукич отвлеченный, перетирает в руке колосик.
     - Пшеница ноне удалась, Иван Александрович, а вот с узюмом перебой.
     И пошел он ог мене гордый и грустный, и, конечно, по-человечески  его
можно понять, но мне от этого не легче,
     И первый раз в  жизни  горючими  слезами  заплакал  бывший  инспектор
Моченкин, и кого-то мне  стало  жалко-то  ли  себя,  то  ли  узюм,  то  ли
Характеристику.
     Куды ж теперь мне деваться,  на  что  надеяться?  Сколько  сидел,  не
знаю,,. Протер глаза-на той стороне стоит в росной траве Хороший  Человек,
молодая, ядреная Характеристика.

                        Сон внештатного лаборанта
                            Степаниды Ефимовны

     Вы  ли,  тетеньки,  гусели  фильдиперсовые!  Ой  ли,  батеньки,   лук
репчатый, морква сахарная,,, Ути, люти, цып-цып-цып...
     Ой, схватил мене за подол игрец молоденькай, пузатенькай. Ой, за косу
ухватил, косу девичью,
     - Пусти мине, игрец, на Муравьиную гору!
     - Не пущщу!
     - Пусти мине, игрец, во Стрекозий лес!
     - Не пущщу!
     - Да куды ж ты мине тянешь, в какое игралище окаянное?
     - Ох, бабушка-красавочка, лаборант внештатный, совсем вы без понятия!
Закручу тебя, бабулька, булька, яйки, млеко,  бутербротер,  танцем-шманцем
огневым, заграмоничным! Будешь пышке молодой, дорогой гроссмуттер! Вуаля!
     Заиграл игрец, взбил копытами модельными, телесами задрожал  сочными,
тычет пальцем костяным мне по темечку, щакотит-жизни хочет лишитьай-тю-тю!
     - Окстись, окстись, проклятущий!
     Не окщается. Кружит мине по ботве картофельной танцами ненашенскими.
     Ой, в лесу мурава пахучая, ох, дурманная... Да куды ж ты мине, куды ж
ты мине, куды ж ты мине... бубулички...
     Гляжу, у костра засел мой игрец  брюнетистый,  глаз  охальный,  пузик
красненькай.
     - А ну-ка, бабка-красавка-плутовка, вари мне суп! Мой хотель покушать
зюпне дритте нахтигаль. Вари мне суп, да наваристый!
     - Суп?
     - Суп!
     - Суп?
     - Суп!
     - Суп?
     - Суп!
     - А,  батеньки!  Нахтигаль,  мои  тятеньки,  по-нашему  соловушка,  а
по-ихому, так и будет нахтигаль, да только очарованный. Ой, бреду я,  баба
грешная, по муравушке,  выковыриваю  яйца  печеные,  щавель  щиплю,  укроп
дергаю, горькими слезами заливаюся, прощеваюсь с  бочкотарою  любезною,  с
вами, с вами, мои голуби полуночные.
     Гутень, фисонь, мотьва купоросная!
     А темень-то тьмущая, тятеньки, будто  в  мире  нет  электричества!  А
сзади-то кочет кычет, сыч хрючет, игрец регочет.
     И надоть: тут тишина пришла благодатная, гульгульная, и  лампада  над
жнивьем повисла масляная. И  надоть-вижу:  по  траве  росистой,  тятеньки,
Блаженный Лыцарь выступает, научный, вдумчивый, а за ручку он  ведет,  мои
матушки,  как  дитятю  он  .ведет   жука   рогатого,   возжеланного   жука
фотоплексирусабатюшку.

                              Второе письмо
                      Володи Телескопова другу Симе

     Многоуважаемая Серафима Игнатьсана, здравствуйте!
     Дело прежде всего. Сообщаю  Вам,  что  ваша  бочкотара  в  целости  и
сохранности, чего и Вам желает.
     Сима, помнишь Сочи те дни и ночи священной клятвы вдохновенные  слова
взаолнованно ходили ел пп комнате и что-то резкое в лицо бросали мне а я с
тобой сильно заскучал хотя рейсом  очень  доволен  вы  говорили  нам  пора
расстаться я страшен в гневе.
     Перерасхода бензина нету, потому что едем на нуле уж который день,  и
это конечно новаторский почин, сам удивляюсь.
     Возможно Вы думаете,  Серафима  Игнатьевна,  что  я  Вас  неправильно
информирую, а сам на пятнадцать суток загремел, так это  с  Вашей  стороны
большая ошибка.
     Бате моему притарань колбасы спиной домашней 1 (один) кг за  наличный
расчет.
     Симка, хочешь честно? Не знаю когда свидимся, потому что едем не куда
хотим, а куда бочкотара наша милая хочет. Поняла?
     Спасибо тебе за любовь и питание.
     Возможно еще не забытый
     Телескопов Владимир.

                       Письмо Владимира Телеекопова
                            Сильвии Честертон

     Здравстпуйте многоуважаемая Сильвия, фамилии не помню.
     Слыхал от общих знакомых о Вашем вступлении  в  организацию  "Девичья
честь". Горячо Вас поздравляю, а Гутику Роземблюму передайте, что ряшку  я
ему все ж таки начищу.
     Сильвия, помнишь ту полшебную южную  ночь,  когда  мы...  Замнем  для
ясности. Помнишь или нет?
     Теперь  расскажу  тебе   о   своих   успехах.   Работаю   начальником
автоколонны. Заработная плата скромная - полторы тыщи, но  хватает.  Много
читаю. Прочел: "Дети капитана Гранта" Жюль Верна, журнал "3нание-сила"  N7
за этот год, "Сборник. гималайских сказок", очень интересно,
     Сейчас выполняю общественное поручение.  Хочешь  знать  какое?  Много
будешь  знать,  скоро  состаришься!  Впрочем,  могу  тебе   довериться   -
сопровождаю бочкотару, не знаю как по-вашему, по-халигалийски. Она у  меня
очень нервная и если бы ты ее знала, Сильвочка, то конечно бы полюбила.
     Да здравствует Дружба молодежи всех стран и оттенков кожи.  Регулярно
сообщай о своих успехах в учебе и спорте. Что читаешь?
     Твой, может быть, помнишь, Володя Телескопов (Спутник).

     Оба эти письма Володя  отслюнявил  карандашом  на  разорванной  пачке
"Беломора", Симе на карте, Сильвии - на изнанке.  В  пыльном  луче  солнца
сидел  он,  грустно  хлюпая  носом,  на  деревянной  скамейке,  изрезанной
неприличными   выражениями,   в   камере    предварительного    заключения
Гусятинекого отделения милиции. А дело было так...
     Однажды они прибыли в городок Гусятин, где на бугре  перед  старинным
гостиным двором стоял величественный аттракцион "Полет в неведомое".
     Володя остановил грузовик возле аттракциона  и  предложил  пассажирам
провести остаток дня и ночь в любопытном городе Гусятине,
     Все охотно согласились и  вылезли  из  ячеек.  Каждый  занялся  своим
делом. Старик Моченкин пошел в местную поликлинику сдавать желудочный сок,
поскольку справочка  во  ВТЭК  об  его  ужасном  желудочном  соке  куда-то
затерялась, Шустиков Глеб с Ириной  Валентиновной  отправились  на  поиски
библиотеки-читальни, Надо было немного поштудировать  литературку,  слегка
повысить уровень, вырасти над собой. Что касается Степаниды  Ефимовны,  то
она, увидев не заборе возле клуба афишу кинокартины "Бэла" и на этой афише
Печорина, ахнула от нестерпимого  любопытства  и  немедленно  купила  себе
билет.  Что-то  неуловимо  знакомое,  близкое  почудилось  ей   в   облике
розовощекого молодого офицера с маленькими усиками, Володя  же  Телескопов
не отрывал взгляда от  диковинного  аттракциона,  похожего  на  гигантскую
зловещую скульптуру попарта.
     - Вадик! Ну ты! Ну, дали! Во, это штука! Айда кататься!
     - Ах, что ты, Володя, - поморщился Вадим Афанасьевич, - совсем  я  не
хочу кататься на этом агрегате.
     - Или ты мне Друг, или я тебе портянка. Кататься  -  кровь  из  носа,
красился последний вечер! - заорал Володька.
     Вадим Афанасьевич обреченно вздохнул.
     - Откуда у тебя, Володя, такой инфантилизм?
     - Да что ты, Вадик, никакого инфантилизма, клянусь честью!  -  Володя
приложил руку к груди, выпучился на Вадима Афанасьевича, дыхнул. - Видишь?
Ни в одном глазу. Клянусь честью, не взял ни грамма! Веришь или нет?  Друг
ты мне или нет?
     Вадим Афанасьевич махнул рукой.
     - Ну, хорошо-хорошо...
     Они подошли к подножию аттракциона,  ржавые  стальные  ноги  которого
поднимались из зарослей крапивы, лебеды и лопухов - видно, не так уж часто
наслаждались  гусятинцы  "Полетом  в   неведомое".   Разбудили   какого-то
охламона, спавшего под кустом бузины.
     - Включай машину, дитя природы! - приказал ему Володя.
     - Току нет и не будет, - привычно ответил охламон.
     Вадим  Афанасьевич  облегченно  вздохнул.  Володя  сверкнул  гневными
очами,  закусил  губу,  рванул  на  себя  рубильник.  Аттракцион  неохотно
заскрипел, медленно задвигалось какое-то колесо,
     - Чудеса! - вяло удивился охламон. - Сроду вам току не было, а сейчас
скрипит. Пожалте, граждане, занимайте места  согласно  купленным  билетам.
Пятак - три круга.
     Друзья уселись в кабины, Охламон нажал какие-то кнопки и  отбежал  от
аттракциона  на  безопасное  расстояние.  Начались  взрывы.  На  выжженной
солнцем  площади  Гусятина  собралось  десятка  два  любопытных   жителей,
пять-шесть бродячих коз.
     Наконец - метнуло, прижало, оглушило, медленно,  с  большим  размахом
стало раскручивать.
     Вадим Афанасьевич со сжатыми  зубами,  готовый  ко  всему,  плыл  над
гусятинскими домами, над гостиным двором. Где-то, счастливо  гогоча,  плыл
по пересекающейся орбите Володя Телескопов, изредка попадал в поле зрения.
     Круги становились все быстрее, мелькали звезды  и  планеты-пышнотелая
потрескавшаяся Венера, синеносый мужлан Марс, Сатурн с кольцом  и  другие,
безымянные, хвостатые, уродливые.
     -  Остановите  машину!  -   крикнул   Вадим   Афанасьевич,   чувствуя
головокружение. - Хватит! Мы не дети!
     Площадь была пуста. Любопытные уже разошлись. Охламона тоже  не  было
видно. Лишь одинокая коза пялилась еще на гудящий, скрежещущий  аттракцион
да неподалеку на скамеечке  два  крепкотелых  гражданина,  выставив  зады,
играли в шахматы.
     - Как ходишь, дура? - орал, проносясь над шахматистами, Володя. - Бей
слоном е-восемь! Играть не умеешь!
     - Володя, мне  скучно!  -  крикнул  Вадим  Афанасьевич.  -  Где  этот
служитель? Пусть остановит.
     - Что ты, Вадик! - завопил Володька. - Я ему пятерку дал! Он сейчас в
чайной сидит!
     Вадим Афанасьевич потерял  сознание  и  так,  без  сознания,  прямой,
бледный, с трубкой в зубах, кружил над сонным Гусятином.
     Вечерело. Солнце, долго висевшее над колокольней, наконец, ухнуло  за
реку. Оживились улицы. Прошло стадо. Протарахтели мотоциклы.
     Возвращались в город усталые Шустиков Глеб  с  Ириной  Валентиновной,
Так и не нашли они за весь день Гусятинской библиотеки-читальни.
     Старик Моченкин шумел в гусятинской поликлинике.
     - Вашему желудочному  соку  верить  нельзя!  -  кричал  он,  потрясая
бланком, на котором вместо прежних ужасающих  данных  теперь  стояла  лишь
скучная "норма".
     Степанида Ефимовна по  третьему  разу  смотрела  кинокартину  "Бэла",
вглядывалась в румяное лицо, в игривые глазки молодого офицера, шептала;
     - Нет, не тот. Федот, да не тот. Ой, не тот, батюшки!
     Вадим  Афанасьевич  очнулся.  Над  ним   кружили   звезды,   уже   не
гусятинские, а настоящие.
     "Как это похоже  на  обыкновенное  звездное  небо!  -  подумал  Вадим
Афанасьевич. - Я всегда думал, что за той страшной гранью все будет совсем
иначе, никаких звезд и ничего, что было,  однако  вот  -  звезды,  и  вот,
однако, трубка".
     В звездном небе над Вадимом Афанасьевичем  пронеслось  что-то  дикое,
косматое, гаркнуло:
     - Вадик, накатался.
     Встрепенувшись,  Вадим  Афанасьевич  увидел  уносящегося  по   орбите
Телескопова. Володя стоял в своей кабине, размахивая знакомой  бутылкой  с
размочалившейся затычкой.
     "Или я снова здесь, или он уже там, то есть здесь,  а  я  не  там,  а
здесь, в смысле там, а мы вдвоем там о смысле здесь, а не там, то есть  не
здесь", - сложно подумал Вадим Афанасьевич  и  догадался  неконец  глянуть
вниз,
     Неподалеку от стальной ноги аттракциона он увидел грузовичок, а в нем
любезную  свою,  слегка  обиженную,   удрученную   странным   одиночеством
бочкотару.
     "Ура! - подумал Вадим Афанасьевич, -  Раз  она  здесь,  значит,  и  я
здесь, а не там, то есть... ну, да ладно",  -  и  сердце  его  сжалось  от
обыкновенного земного волнения,
     - Вадим, накатался? - неожиданно снизу заорал Телескопов.  -  Айда  в
шахматы играть! Эй, вырубай мотор, дитя природы!
     Охламон, теперь уж в строгом вечернем костюме, причесанный  на  косой
пробор, стоял внизу.
     - Сбросьте рублики, еще покатаю! - крикнул он.
     - Слышишь, Вадим? - крикнул Володька. - Какие будут предложения?
     - Пожалуй, на сегодня  хватит!  -  собрав  все  силы,  крикнул  Вадим
Афанасьевич.
     Аттракцион, испустив чудовищный, скрежещущий вой, подобный  смертному
крику последнего на земле ящера, остановился, теперь уже навсегда.
     Вадим Афанасьевич, прижатый к полу кабины, снова потерял сознание, но
на этот раз ненадолго. Очнувшись, он  вышел  из  аттракциона,  почистился,
закурил трубочку, закинул голову...

     О, весна без конца и без края, без конца и без края мечта...
     А  ведь,  если  бы  не  было  всего  этого  ужаса,  этого   страшного
аттракциона, я не ощутил бы вновь с  такой  остротой  прелесть  жизни,  ее
вечную весну...
     И зашагал к грузовику. Бочкотара, когда он подошел и положил ей  руку
на бочок, взволнованно закурлыкала.
     Володя  Телескопов  тем  временем  на  косых   ногах   направился   к
шахматистам, которых набралось на лавочке не менее десятка.
     - Фишеры! - кричал он. - Петросяны!  Тиграны!  Играть  не  умеете!  В
миттельшпиле ни бум-бум, в эндшпиле, как куры в навозе!  Я  сверху-то  все
видел! Не имеете права в мудрую игру играть!
     Он пошел вдоль лавки, смахивая фигуры в пыль, Шахматисты вскакивали и
махали руками,  апеллируя  к  старшему,  хитроватому  плотному  мужчине  в

"Известия", защищая затылок и шею от солнца, мух и прочих вредных влияний,
     - Виктор Ильич, что же  это  получается?!  -  кричали  шахматисты.  -
Приходят, сбрасывают фигуры, оскорбляют именами, что прикажете делать?
     - Надо подчинитьоя, - негромко сказал шахматистам мужчина в пижаме  и
жестом пригласил Володю к доске.
     - Эге, дядя, ты, оидать, сыграть со мной хочешь! - захохотал Володя.
     - Не ошиблись, молодой человек, - проговорил человек в  пижаме,  и  в
голосе его отдаленно прозвучали интонации человека не простого,  а  власть
имущего.
     Володя при всей своей малохольности интонацию эту  знакомую  все-таки
уловил, что-то у него внутри екнуло, но, храбрясь и петушась,  а  главное,
твердо веря в свой недюжинный шахматный талант (ведь  сколько  четвертинок
было выиграно при помощи древней мудрой игры!), он сказал, садясь к доске:
     - Десять  ходов  даю  вам,  дорогой  товарищ,  а  на  большее  ты  не
рассчитывай.
     И двинул вперед заветную пешечку.
     Пижама, подперев голову руками, погрузилась в важное раздумье. Кружок
шахматистов, вихляясь, как чуткий подхалимский организм, захихикал.
     - Ужо ему жгентелем... Виктор Ильич... по  мордасам,  по  мордасам...
Заманить его, Виктор Ильич, в раму, а потом дуплетом вашим отхлобыстать...
     В Гусятине, надо сказать, была своя особая шахматная теория.
     - Геть отсюда, мелкота! - рявкнул Володя на болельщиков. -  Отвались,
когда мастера играют.
     - Хулиганье какое - играть не дают нам с вами! - сказал он пижаме.
     Он тоже подхалимничал перед Виктором Ильичем, чувствуя, что  попал  в
какую-то нехорошую историю, однако  соблазн  был  выше  его  сил,  превыше
всякой осторожности,  и  невинными  пальцами,  мирно  посвистывая,  Володя
соорудил Виктору Ильичу так называемый "детский мат".
     Он поднял уже ферзя для завершающего  удара,  как  вдруг  заметил  на
мясистой лапе Виктора Ильича синюю татуировку СИМА ПОМ...
     Конец надписи был скрыт пижамным рукавом. "Сима!  Так  какая  же  еще
Сима, если не моя? Да неужто это рыло, нос пуговицей, Серафиму мою лобзал?
Да, может, это Бородкин Виктор Ильич?  Да  ух!"  -  керосинной,  мазутной,
нефтяной горючей ревностью обожгло Володькины внутренности.
     - Мат тебе, дядя! - рявкнул он и выпучился на противника, приблизив к
нему горячее лицо.
     Виктор Ильич, тяжело ворочая мозгами,  оценивал  ситуацию  -  куда  ж
подать короля, подать было некуда. Хорошо бы съесть королеву, да нечем.  В
раму взять? Жгентелем протянуть? Не выйдет, Нету достаточных оснований.
     И вдруг он увидел на руке  обидчика,  на  худосочной  заурядной  руке
синие буковки СИМА ПОМНИ  ДРУ...  остальное  скрывалось  чуть  ли  не  под
мышкой.
     "Серафима, неужели с этим недоноском ты забыла обо  мне?  Да,  может,
это и есть тот самый Телескопов, обидчик, обидчик шахматистов всех  времен
и народов, блуждающий хулиган,  текучая  рабочая  сила?"  -  Виктор  Ильич
выгнул шею, носик его запылал, как стоп-сигнал милицейской машины.
     - Телескопов? - с напором спросил ОН,
     - Бородкин? - с таким же напором спросил Володя.
     - Пройдемте, - сказал Бородкин и встал,
     - А вы не при исполнении, - захохотал Володя, - а во-вторых, вам мат,
и в-третьих, вы в пижаме.
     - Мат?
     - Мат!
     - Мат?
     - Мат!
     - А вы уверены?
     Виктор  Ильич  извлек  из-под  пижамы  свисток,  залился  красочными,
вдохновенными руладами, в которых трепетала вся его оскорбленная душа.
     "Бежать, бежать", - думал Володя, но никак не мог сдвинуться с места,
тоже свистал в два пальца. Важно ему было сказать последнее слово в  споре
с Виктором Ильичем, нужна была моральная победа.
     Дождался - вырос из-под земли старший брат младший лейтенант Бородкин
в полной форме и при исполнении.
     - Жгентелем его, жгентелем, товарищи Бородкины! -  радостно  заблеяли
болельщики. - В раму его посадить и двойным дуплетом...
     Видимо, сейчас они вкладывали в эти шахматные  термины  уже  какой-то
другой смысл.
     Вот так Володя Телескопов попал на ночь глядя в неволю.  Провели  его
под белы руки мимо потрясенного  Вадима  Афанасьевича,  мимо  вскрикнувшей
болезненно бочкотары, посадили в КПЗ,  принесли  горохового  супа,  борща,
лапши, паровых битков, тушеной гусятины, киселю; замкнули.
     Всю ночь Володя  кушал,  курил,  пел,  вспоминал  подробности  жизни,
плакал горючими слезами, сморкался, негодовал, к утру начал писать письма.
     Всю ночь спорили меж собой  братья  Бородкины.  Младший  брат  листал
Уголовный кодекс, выискивал для Володи самые страшные статьи и  наказания.
Старший, у которого душевные раны, связанные с Серафимой  Игнатьевной,  за
давностью  лет  уже  затянулись,  смягчал   горячего   братца,   предлагал
административное решение,
     - Побреем его, Витек, под нуль,  дадим  метлу  на  пятнадцать  суток,
авось, Симка поймет, на кого тебя променяла,
     При этих  словах  старшого  брата  отбросил  Виктор  Ильич  Уголовный
кодекс, упал ничком на оттоманку, горько зарыдал.
     - Хотел забыться,  -  горячо  бормотал  он,  -  уехал,  погрузился  в
шахматы, не вспоминал... появляется этот  недоносок,  укравший...  Сима...
любовь,,, моя... - скрежетал зубами,
     Надо ли говорить, в каком волнении провели ночь Володины попутчики  и
друзья? Никто из них не  сомкнул  глаз.  Всю  ночь  обсуждались  различные
варианты спасения.
     Ирина Валентиновна,  с  гордо  закинутой  головой,  с  развевающимися
волосами,  изъявила  готовность  лично  поговорить  о  Володе  с  братьями
Бородкиными, лично, непосредственно, тет-а-тет, шерше ля фам. В  последние
дни она твердо поверила, наконец, в силу и власть своей красоты.
     - Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами,  -  категорически
пресек ее благородный порыв Шустиков Глеб, - поговорю  с  ними  в  частном
порядке, и делу конец.
     - Нет-нет, друзья! - пылко воскликнул Вадим Афанасьевич. - Я подам  в
гусятинский  нарсуд  официальное  заявление.  Я   уверен...   мы...   наше
учреждение...  вся  общественность...  возьмем  Володю  на  поруки.   Если
понадобится, я усыновлю его!
     С этими словами Вадим Афанасьевич  закашлялся,  затянулся  трубочкой,
выпустил дымовую завесу, чтобы скрыть за ней свои увлажнившиеся глаза.
     Степанида Ефимовна  полночи  металась  в  растерянности  по  площади,
ловила  мотыльков,  причитала,  потом  побежала  к  гусятинской   товарке,
лаборанту Ленинградского  научного  института,  принесла  от  нее  черного
петуха, разложила карты,  принялась  гадать,  ахая  и  слезясь;  временами
развязывала мешок, пританцовывая, показывала черного петуха молодой  луне,
что-то бормотала.
     Старик Моченкин всю ночь писал на  Володю  Телескопова  положительную
характеристику. Тяжко  ему  было,  муторно,  непривычно.  Хочешь  написать
"политически грамотен", а рука сама пишет "безграмотен".  Хочешь  написать
"морален", а рука пишет "аморален".
     И всю-то  ночь  жалобно  поскрипывала,  напевала  что-то  со  скрытой
страстью, с мольбой, с надеждой любезная их бочкотара.
     Утром Глеб подогнал машину прямо под окна КПЗ, на крыльце которой уже
стояли младший лейтенант Бородкин со  связкой  ключей  и  старший  сержант
Бородкин с томиком Уголовного кодекса под мышкой.
     Володя к этому времени закончил переписку с подругами сердца и теперь
пел драматическим тенорком:

                Этап на Север, сроки огромные...
                Кого ни спросишь, у всех указ,
                Взгляни, взгляни в лицо мое суровое.
                Взгляни, быть может, в последнин раз!

     Степанида Ефимовна перекрестилась.
     Ирина Валентиновна с глубоким вздохом сжала руку Глеба.
     - Глеб, это  похоже  на  арию  Каварадосси.  Милый,  освободи  нашего
дорогого Володю, ведь это благодаря ему мы с тобой так хорошо узнали  друг
друга!
     Глеб шагнул вперед.
     -  Але,  друзья,  кончайте   этот   цирк.   Володя-парень,   конечно,
несобранный, но, в общем,  свой,  здоровый,  участник  великих  строек,  а
выпить может каждый, это для вас не секрет,
     - Больно умные стали, - пробормотал старший сержант.
     - А  вы  кто  будете,  гражданин?  -  спросил  младший  лейтенант.  -
Родственники задержанного или сослуживцы?
     - Мы представители общественности. Вот мои документы.
     Братья  Бородкины  с  еле  скрытым  удивлением  осмотрели  сухопарого
джентльмена, почти что  иностранца  по  внешнему  виду,  и  с  не  меньшим
удивлением ознакомились с целым ворохом голубых  и  красных  предъявленных
книжечек.
     - Больно умные стали, - повторил Бородкин-младший.
     Вперед  выскочил   старик   Моченкин,   хищно   оскалился,   задрожал
пестрядиновой  татью,  направил  на  братьев  Бородкиных  костяной  перст,
завизжал:
     -  А  вы  еще  ответите  за  превышение  прерогатив,  полномочий,  за
семейственность отношений и родственные связи!
     Братья Бородкины немного перепугались, но виду,  конечно,  не  подали
под защитой всеми уважаемых мундиров.
     - Больно умные стали! - испуганно рявкнул Бородкин-младший,
     - Гутень, фисонь, мотьва купоросная! - гугукнула Степанида Ефимовна и
показала вдруг братьям черного петуха, главного, по ее мнению,  Володиного
спасителя.
     Выступила вперед вся  в  блеске  своих  незабываемых  сокровищ  Ирина
Валентиновна Селезнева.
     - Послушайте, товарищи, давайте говорить серьезно. Вот я  женщина,  а
вы мужчины...
     Младший Бородкин выронил Уголовный кодекс. Старший,  крепко  крякнув,
взял себя в руки.
     - Вы, гражданка, очень точно заметили  насчет  серьезности  ситуации.
Задержанный в нетрезвом виде Телескопов Владимир сорвал  шахматный  турнир
на  первенство  нашего  парка  культуры.  Что  это  такое,   спрашивается?
Отвечается: по  меньшей  мере  злостное  хулиганство.  Некоторые  товарищи
рекомендуют уголовное дело завести на Телескопова,  а  чем  это  для  него
пахнет?                               Но                               мы,
товарищ-очень-красивая-гражданка-к-сожалению-не-знаю-как-величать-      в-
надежде-на-будущее-с-голубыми-глазами, мы не звери, а  гуманисты  и  дадим
Телескопову административную меру  воздействия.  Пятнадцать  суток  метлой
помашет и будет на свободе.
     Младший лейтенант объяснил это лично, персонально Ирине Валентиновне,
приблизившись к ней и округляя глаза, и  она,  польщенная  рокотанием  его
голоса, важно выслушала его своей золотистой головкой, но  когда  Бородкин
кончил, за решеткой  возникло  бледное,  как  у  графа  Монтекристо,  лицо
Володи.
     - Погиб я, братцы, погиб! - взвыл  Володя.  -  Ничего  для  меня  нет
страшнее пятнадцати суток! Лучше уж срок  лепите,  чем  пятнадцать  суток!
Разлюбит меня Симка, если на пятнадцать суток загремлю, а  Симка,  братцы,
последний остров в моей жизни!
     После этого вопля души на крыльце КПЗ  и  вокруг  возникло  странное,
томящее душу молчание.
     Младший Бородкин, отвернувшись, жевал губами, в гордой обиде  задирал
подбородок.
     Старший, поглядывая на брата, растерянно крутил на пальце ключи.
     - А что же будет с бочкотарой?! - крикнул  Володя.  -  Она-то  в  чем
виноватая?
     Тут  словно  лопнула  струна,  и  звук,  таинственный  и  прекрасный,
печальным лебедем тихо поплыл в небеса.
     - Мочи нет! - воскликнул младший Бородкин, прижимая к груди Уголовный
кодекс. - Дышать не могу! Тяжко!
     -  Что  это  за   бочкотара?   Какая   она?   Где?   -   заволновался
Бородкин-старший.
     Вадим  Афанасьевич  молча  снял  брезент.  Братья  Бородкины  увидели
потускневшую, печальную бочкотару, изборожденную горькими морщинами.
     Младший Бородкин с  остановившимся  взглядом,  с  похолодевшим  лицом
медленно пошел к ней.
     - Штраф, - сказал старший Бородкин  дрожащим  голосом.  -  Пятнадцать
суток заменяем на штраф. Штраф тридцать рублей, вернее, пять.
     - Ура! -  воскликнула  Ирина  Валентиновна  и,  взлетев  на  крыльцо,
поцеловала Бородкина-старшего прямо в губы. - Пять рублей-какая ерунда  по
сравнению с любовью!
     - Ура! - воскликнул старик Моченкин и подбросил вверх  заветный  свой
пятиалтынный,
     - Шапка по кругу! - гаркнул Глеб, вытягивая из тугих клешей последнюю
трешку, припасенную на леденцы для штурмовой группы.
     - А яйцами можно, милок? - пискнула Степанида Ефимовна.
     Бородкин-старший после Ирининого поцелуя рыхло, с  завалами  плыл  по
крыльцу, словно боксер в состоянии "гроги".
     - Никакого штрафа, брат, не будет, - сказал, глядя прямо перед  собой
в темные и теплые глубины  бочкотары,  Бородкин-младший  Виктор  Ильич.  -
Разве же Володя виноват, что его полюбила Серафима?  Это  я  виноват,  что
гонор свой хотел на нем сорвать, и за  это,  если  можете,  простите  мне,
товарищи.
     Солнечные   зайчики   запрыгали   по   щечкам   бочкотары,    морщины
разгладились, веселая и ладная балалаечная музыка пронеслась по небесам.
     Бородкин-старший поймал старика Моченкина и  поцеловал  его  прямо  в
чесночные губы.
     Глеб облобызался со Степанидой Ефимовной,  Вадим  Афанасьевич  трижды
(по-братски) с Ириной Валентиновной. Бородкин-младший Виктор Ильич, никого
не смущаясь, влез на колесо и поцеловал теплую щеку бочкотары.
     Володя Телескопов, хлюпая носом, целовал решетку и мысленно, конечно,
Серафиму Игнатьевну, а также Сильвию Честертон и все человечество.
     И вот они поехали дальше мимо (^агодатных полей, а следом за ними шли
косые дожди, и солнце поворачивалось,  как  глазом  теодолита  на  треноге
лучей,  а  по  ночам  луна  фотографировала  их   при   помощи   бесшумных
вспышек-сполохов, и тихо кружили близ их ночевок  семиклассники-турусы  на
прозрачных,  словно  подернутых  мыльной  пленкой  кругах,  и   серебристо
барражировал над ними мечтательный пилот-распылитель, а  они  мирно  ехали
дальше в ячейках любезной своей бочкотары, каждый в своей.

     Однажды на горизонте появилось странное громоздкое сооружение.
     Почувствовав  недоброе,  Володя  хотел  было  свернуть  с  дороги  на
проселок, но руль уже не слушался его, и грузовик медленно катился  вперед
по  прямой  мягкой   дороге.   Сооружение   отодвигалось   от   горизонта,
приближалось, росло, и вскоре осе сомнения и надежды рассеялись-перед ними
была башня Коряжского  вокзала  со  шпилем  и  монументальными  гранитными
фигурами представителей всех стихий труда и обороны.
     Вскоре вдоль дороги  потянулись  маленькие  домики  и  унылые  склады
Коряжска, и неожиданно мотор, столько дней работавший без бензина,  заглох
прямо перед заправочной станцией,
     Володя и Вадим Афанасьевич вылезли из кабины,
     - Куда ж мы ноне  приехали,  батеньки?  -  поинтересовалась  умильным
голоском Степанида Ефимовна.
     -  Станция  Вылезай,  бабка  Степанида!  -  крикнул  Володя  и   дико
захохотал, скрывая смущение и душевную тревогу.
     - Неужто Коряжск, маменька родима?
     - Так точно, мамаша, Коряжск, - сказал Глеб.
     - Уже? - с печалью вздохнула Ирина Валентиновна.
     - Крути не крути, никуда не денешься, - проскрипел старик Моченкин. -
Коряжск, он и есть Коряжск, и отседа нам всем своя дорога.
     - Да, друзья, это Коряжск, и скоро, должно быть, придет  экспресс,  -
тихо проговорил Вадим Афанасьевич.
     - В девятнадцать семнадцать, - уточнил Глеб.
     - Ну, что ж, граждане попутчики,  товарищи  странники,  поздравляю  с
благополучным завершением нашего путешествия. Извините за компанию.  Желаю
успеха в труде и в личной жизни. - Володя чесал языком, а  сам  отвлеченно
глядел в сторону, и на душе у него кошки скребли.
     Пассажиры  вылезли  из  ячеек,  разобрали   вещи.   Сумрачная   башня
Коряжского вокзала высилась над ними. На  головах  гранитных  фигур  сияли
солнечные блюдечки.
     Пассажиры не смотрели друг  на  друга,  наступила  минута  тягостного
молчания, минута  прощания,  и  каждый  с  болью  почувствовал,  что  узы,
связывавшие их, становятся все тоньше,  тоньше,  и  вот  уже  одна  только
последняя тонкая струна натянулась между ними, и вот...

     - А что же будет с ней, Володя? - дрогнувшим  голосом  спросил  Вадим
Афанасьевич.
     - С кем? - как бы не понимая, спросил Володя.
     - С ней, - показал подбородком Вадим Афанасьевич, и все взглянули  на
бочкотару, которая молчала.
     - С бочками-то? А чего ж, сдам  их  по  наряду  и  кранты.  -  Володя
сплюнул в сторону и...

     ...и вот струна лопнула, и последний прощальный звук ушел в высоту...
     ...и Володя заплакал.

     Коряжский  вокзал  оборудован   по   последнему   слову   техники   -
автоматические справки и камеры хранения с  личным  секретом,  одеколонные
автоматы, за  две  копейки  выпускающие  густую  струю  ароматного  шипра,
которую  некоторые  несознательные  транзитники  ловят  ртом,  но  главное
достижение  -  электрически-электронные  часы,  показывающие  месяц,  день
недели, число и точное время.
     Итак, значилось: август, среда, 15, 19.67. Оставалось десять минут до
прихода экспресса.
     Вадим  Афанасьевич,  Ирина  Валентиновна,  Шустиков  Глеб,  Степанида
Ефимовна и старик Моченкин стояли на перроне,
     Ирина Валентиновна трепетала за свою любовь. Шустиков  Глеб  трепетал
за свою любовь. Вадим  Афанасьевич  трепетал  за  свою  любовь.  Степанида
Ефимовна трепетала за  свою  любовь.  Старик  Моченкин  трепетал  за  свою
любовь. Под ними лежали вороненые рельсы, а дальше  за  откосом,  в  явном
разладе с вокзальной автоматикой,  кособочились  Домики  Коряжска,  а  еще
дальше розовели поля и густо синел лес,  и  солнце  в  перьях  висело  над
лесом, как петух с отрубленной башкой на заборе.
     А минуты уходили одна за  другой.  За  рельсами  на  откосе  появился
Володька Телескопов с всклокоченной головой, с порванным воротом рубахи.
     Он вылез  на  насыпь,  расставил  ноги,  размазал  кулаком  слезу  по
чумазому лицу,
     - Товарищи, подумайте, какое безобразие! - закричал он. - Не приняли!
Не приняли ее, товарищи!
     - Не может  быть!  -  закричал  и  затопал  ногами  по  бетону  Вадим
Афанасьевич. - Я не могу в это поверить!
     - Не может быть! Как же это так? Почему же не приняли? - закричали мы
все.
     - Затоварилась, говорят, зацвела желтым цветком, затарилась, говорят,
затюрилась! Забраковали, бюрократы проклятые! - высоким, рыдающим  голосом
кричал Володя,
     Из-за  пакгауза  появилась  желтая,  с  синими  усами,  с   огромными
буркалами голова экспресса.
     - Да где же она, Володенька? Где ж она? Где?
     - В овраге она! В овраг я ее свез! Жить не хочу! Прощайте!
     Экспресс со свистом закрыл пространство  и  встал.  Транзитники  всех
мастей бросились по вагонам. Животным голосом  заговорило  радио.  Запахло
романтикой дальних дорог.
     Через две минуты тронулся этот  знаменитый  экспресс  "Север  -  юг",
медленно тронулся, пошел мимо нас. Прошли мимо  нас  окна  международного,
нейлонного, медного, бархатно-кожаного, ароматного, В одном из окон  стоял
с сигарой приятный господин в пунцовом жилете. С  любопытством,  чуть-чуть
ехидным, он посмотрел на нас, снял кепи и сделал прощальный салютик,
     - Он! - ахнула про себя Степанида Ефимовна. - Он самый! Игрец!
     "Боцман Допекайло? А может быть,  Сцевола  собственной  персоной?"  -
подумал Глеб.
     -  Это  он,  обманщик,  он,  он,  Рейнвольф  Генрих  Анатольевич,   -
догадалась Ирина Валентиновна.
     - Не иначе как Фефелов Андрон Лукич в загранкомандировку отбыли, туды
им и дорога, - хмыкнул старик Моченкин.
     - Так вот вы какой, сеньор Сиракузерс, - прошептал Вадим Афанасьевич.
- Прощайте навсегда!
     И  так  исчез  из  наших  глаз  загадочный   пассажир,   подхваченный
экспрессом.
     Экспресс  ушел,  и  свист  его  замер  в  небытии,  в  несуществующем
пространстве, а мы остались в тишине на жарком и вонючем перроне.
     Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив  голову  меж  колен,  а  мы
смотрели на него. Володя поднял  голову,  посмотрел  на  нас,  вытер  лицо
подолом рубахи.
     - Пошли, что ли, товарищи, - тихо сказал он, и мы  не  узнали  в  нем
прежнего бузотера.
     - Пошли, - сказали мы и попрыгали с перрона, а один из нас, по  имени
старик Моченкин, еще успел перед прыжком бросить в почтовый ящик письмо во
все инстанции: "Усе мои заявления и доносы прошу вернуть взад".
     Мы шли за Володей по узкой тропинке  на  дне  оврага  сквозь  заросли
"куриной слепоты", папоротника и лопуха, и высокие, вровень с нами лиловые
свечки иван-чая покачивались в стеклянных сумерках.
     И вот мы увидели нашу машину, притулившуюся под песчаным обрывом, и в
ней несчастную нашу, поруганную, затоваренную  бочкотару,  и  сердца  наши
дрогнули от вечерней, закатной, манящей, улетающей нежности.
     А  вот  и  она  увидела  нас  и  закурлыкала,  запела  что-то   свое,
засветилась под ранними звездами, потянулась  к  нам  желтыми  цветочками,
теперь уже огромными, как подсолнухи.
     - Ну, что ж, поехали, товарищи, - тихо сказал Володя Телескопов, и мы
полезли в ячейки бочкотары, каждый в свою...

     Последний общий сон

     Течет по России река. Поверх реки плывет Бочкотара, поет. Пониз  реки
плывут  угри  кольчатые,   изумрудные,   вьюны   розовые,   рыба   камбала
переливчатая...
     Плывет Бочкотара в далекие моря, а путь ее бесконечен.
     А в далеких морях на луговом острове ждет Бочкотару  в  росной  траве
Хороший Человек, веселый и спокойный.
     Он ждет всегда.

__________________________________________________________________________

     ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПОВЕСТИ

                                 На пути
                           к Хорошему Человеку

     Аксенов написал странную повесть.
     До этого он написал несколько странных рассказов - "Маленький  Кит  -
лакировщик действительности", "Победа", "Жаль, что вас нс было с нами".
     Почитатели "Коллег" и "Звездного билета" огорченно задумались.
     Рассказы, внешне как будто традиционные, были написаны  "не  в  форме
самой  жизни".  В  Симферополе  вдруг  появлялся  Герострат   и   поджигал
современное здание, поливая его авиационным бензином.
     Тихий гроссмейстер из "Победы"  вел  себя  не  лучше.  Он  проигрывал
шахматную партию соседу по купе, который едва-едва передвигал фигуры.
     Было отчего задуматься. Аксенов нарушал правила игры. На наших глазах
менялось направление таланта.
     Почти полвека назад литературоведы нашли определение, которым  можно,
на  мой  взгляд,  передать  внутреннее  состояние   такой   литературы   -
остранение. От слова "странность".
     Это значит, что  странности  жизни  (а  вряд  ли  кто  будет  всерьез
отрицать, что жизнь до сих пор еще в каких-то своих  сторонах  непонята  и
негармонична)  писатель  передает  особым  способом:  не  впрямую,  а   по
преимуществу  через  гротеск,  сатирическую  гиперболу,  материализованную
метафору.
     Нос  майора  Ковалева   -   хрестоматийный   пример   фантастического
остранения действительности.
     У Достоевского  в  петербургском  пассаже  при  всем  честном  народе
крокодил съедает чиновника, и тот преспокойно живет у него в брюхе.
     Самую суть сатирического гротеска легко почувствовать тому  читателю,
который обратит основное внимание не на абсурдность прогулок  живого  носа
по улицам Петербурга, а на реакцию  живых  людей,  сталкивающихся  с  этим
фантомальным случаем.
     Они в основном  ведут  себя  так,  как  будто  ничего  особенного  не
происходит.
     Скушанный  чиновник  быстро  привыкает  к  новому  положению  и  даже
извлекает из него некоторое удовольствие.
     Так условный прием помогает писателю резко  обнажить  противоречия  и
странности действительности.
     Психологическая проза  добивается  этого  другим  путем.  Она  рисует
человеческие характеры прежде всего.
     Проза   остраненная,   гротескная   ближе    к    сказке.    Глубокая
психологическая  характеристика  образов  здесь  не  всегда   обязательна.
Достаточно нескольких обозначений, штрихов.  Для  того  чтобы  извлечь  из
такой прозы нравственный и идейный  вывод,  читателю  требуется  известная
склонность к самостоятельному рассуждению, культура мысли.
     Реалистической литературе дороги обе эти традиции. Остраненную  прозу
писали М. Булгаков, Ю. Олеша. Ев. Иванов.
     "Затоваренная бочкотара"  открывается  эпиграфом,  который  сразу  же
вводит читателя в атмосферу игры, небылицы.
     "Затоварилась  бочкотара,   зацвела   желтым   цветком,   затарилась,
затворилась и с места стронулась. Из газет".
     Ни один читатель не поверит автору, будто это сообщение он  почерпнул
действительно из газет. И будет прав.
     Он будет неправ, если подумает, что  писатель  Аксенов  исказил  нашу
действительность. Повесть ищет внимательного и чуткого  читателя.  Разные,
симпатичные и малосимпатичные люди, незнакомые друг с другом,  трясутся  в
грузовике по ухабистым дорогам. Интеллигент.  Шофер.  Моряк.  Учительница.
Склочник. Едут на попутке до райцентра, где должны  разойтись,  каждый  по
своим надобностям.
     В дороге случаются происшествия. В  дороге  пассажиры  сближаются.  В
дороге им снятся сны, каждому особенный,  свой,  но  одна  деталь  в  этих
фантастических снах всегда общая: Хороший Человек, который ждет каждого из
них и всех вместе.
     Поэтому, добравшись до райцентра,  герои  повести  не  расстаются,  а
продолжают свой путь.
     "Затоваренная бочкотара" - притча о преодолении в  человеке  низкого,
недостойного.
     У каждого из нас, даже прелучших  и  честных,  есть  огромный  резерв
нравственного, духовного. В далеких морях, на луговом острове каждого ждет
Хороший Человек, веселый и спокойный.
     Ежедневно мы или приближаемся, или удаляемся от этого острова.
     Такова, думается мне, главная мысль аксеновской повести.
     Будучи простой в вечной, мысль  эта  преподается  читателю  на  языке
искусства, далекого от схематизма и дидактики.
     Отношение писателя  к  стилю,  слову  заставляют  вспоминать  чуткого
драматурга литературной фразы - Михаила Зощенко. Еще ни в одной своей вещи
Аксенов не был так щедр на иронию, сатиру, озорной юмор.
     Сатира писателя имеет точный прицел. Когда, к примеру, он  превращает
Романтику то в глухаря, то в козу, то  еще  в  какое-нибудь  малопочтенное
животное, мы понимаем, что речь  идет  не  о  романтике  вообще.  Писатель
смеется над пошлыми и, к сожалению, бытующими представлениями о романтике.
     Ветхая, почти одушевленная Бочкотара  -  важный  символический  мотив
повести. Только общая цель 1 способна привести людей к взаимопониманию.
     Могут спросить, ну почему же именно бочкотара? А почему бы и  нет?  -
вправе ответить автор. Ведь правила  литературной  игры  в  данном  случае
таковы, что и бочкотара с персональными ячейками, и сам грузовик, и  образ
дороги, традиционный для русской  литературы,  -  все  это  лишь  условные
представления,  за  которыми  скрываются  серьезные  раздумья  писателя  о
реальной жизни.

                                 Е. СИДОРОВ


   Василий Аксенов.
   Победа


Источник: журнал "Юность", 1965 год
OCR: Валерий Вольных (volnykh@august.ru)


"ПОБЕДА"

Рассказ с преувеличениями



     В  купе  скорого  поезда  гроссмейстер  играл  в  шахматы  со случайным
спутником.
     Этот человек сразу узнал гроссмейстера,  когда тот вошел в купе,  сразу
загорелся немыслимым желанием немыслимой победы над гроссмейстером. "Мало ли
что, - думал он, бросая на гроссмейстера лукавые узнающие взгляды, - мало ли
что, подумаешь, хиляк какой-то".
     Гроссмейстер  сразу понял,  что его узнали,  и с тоской смирился:  двух
партий по крайней мере не избежать.  Он тоже сразу узнал тип этого человека.
Порой из окон Шахматного клуба  на Гоголевском  бульваре  он  видел  розовые
крутые лбы таких людей.
     Когда  поезд  тронулся,  спутник  гроссмейстера  с  наивной   хитростью
потянулся и равнодушно спросил:
     - В шахматишки, что ли, сыграем, товарищ?
     - Да, пожалуй, - пробормотал гроссмейстер.
     Спутник высунулся из купе,  кликнул проводницу,  появились шахматы,  он
схватил их слишком поспешно для своего равнодушия, высыпал,  взял две пешки,
зажал их в кулаки  и  кулаки  показал  гроссмейстеру.  На  выпуклости  между
большим и указательным пальцами левого кулака  татуировкой  было  обозначено
"Г.О.".
     - Левая, - сказал гроссмейстер и чуть поморщился,  вообразив удары этих
кулаков, левого или правого.
     Ему достались белые.
     - Время-то  надо  убить,  правда?  В  дороге  шахматы -  милое  дело, -
добродушно приговаривал Г.О., расставляя фигуры.
     Они  быстро   разыграли  северный   гамбит,   потом   все   запуталось.
Гроссмейстер внимательно глядел на доску, делая мелкие, незначительные ходы.
Несколько раз перед его глазами молниями возникали возможные  матовые трассы
ферзя, но он гасил эти вспышки, чуть опуская веки и подчиняясь слабо гудящей
внутри занудливой жалостливой ноте, похожей на жужжание комара.
     - "Хас-Булат удалой, бедна сакля твоя..." - на той же ноте тянул Г.О.

     Гроссмейстер был воплощенная аккуратность, воплощенная строгость одежды
и манер,  столь свойственная людям,  неуверенным в себе и легко ранимым.  Он
был молод,  одет в серый костюм,  светлую рубашку и простой галстук.  Никто,
кроме самого гроссмейстера,  не знал,  что  его  простые  галстуки  помечены
фирменным знаком "Дом Диора".  Эта маленькая тайна всегда как-то согревала и
утешала молодого и молчаливого  гроссмейстера.  Очки  также  довольно  часто
выручали его,  скрывая от посторонних  неуверенность и робость  взгляда.  Он
сетовал  на  свои  губы,  которым  свойственно  было  растягиваться в жалкой
улыбочке или вздрагивать. Он охотно закрыл бы от посторонних глаз свои губы,
но это, к сожалению, пока не было принято в обществе.
     Игра Г.О. поражала и огорчала гроссмейстера.  На  левом  фланге  фигуры
столпились   таким   образом,    что   образовался    клубок    шарлатанских
кабалистических  знаков,  было  похоже  на  настройку  халтурного   духового
оркестра, желто-серый слежавшийся снег, глухие заборы, цементный завод. Весь
левый  фланг  пропах  уборной и хлоркой,  кислым  запахом  казармы,  мокрыми
тряпками на кухне, а также тянуло из раннего детства касторкой и поносом.

     - Ведь вы гроссмейстер такой-то? - спросил Г.О.
     - Да, - подтвердил гроссмейстер.
     - Ха-ха-ха, какое совпадение! - воскликнул Г.О.
     "Какое   совпадение?   О  каком  совпадении   он  говорит?  Это  что-то
немыслимое!  Могло ли такое случиться?  Я отказываюсь, примите мой отказ," -
панически  быстро  подумал  гроссмейстер,  потом  догадался,  в чем дело,  и
улыбнулся.
     - Да, конечно, конечно.
     - Вот вы гроссмейстер,  а я вам ставлю вилку на ферзя и ладью, - сказал
Г.О. Он поднял руку. Конь-провокатор повис над доской.
     "Вилка в зад, - подумал гроссмейстер. - Вот так вилочка! У дедушки была
своя вилка,   он никому не разрешал ею пользоваться.  Собственность.  Личные
вилка, ложка и нож, личные тарелки и пузырек для мокроты. Также вспоминается
"лирная" шуба, тяжелая шуба на "лирном" меху, она висела у входа,  дед почти
не выходил на улицу. Вилка на дедушку и бабушку. Жалко терять стариков".

     Пока  конь  висел  над  доской,   перед  глазами   гроссмейстера  вновь
замелькали  светящиеся линии и точки возможных  предматовых  рейдов и жертв.
Увы,  круп коня  с отставшей грязно-лиловой  байкой был так убедителен,  что
гроссмейстер только пожал плечами.
     - Отдаете ладью? - спросил Г.О.
     - Что поделаешь.
     - Жертвуете  ладью  ради  атаки?  Угадал?  -  спросил Г.О.,  все еще не
решаясь поставить коня на желанное поле.
     - Просто спасаю ферзя, - пробормотал гроссмейстер.
     - Вы меня не подлавливаете? - спросил Г.О.
     - Нет, что вы, вы сильный игрок.
     Г.О.  сделал  свою  заветную  "вилку".  Гроссмейстер  спрятал  ферзя  в
укромный угол за террасой,  за полуразвалившейся каменной террасой с резными
подгнившими  столбиками,  где осенью остро пахло прелыми кленовыми листьями.
Здесь можно отсидеться в удобной позе, на корточках. Здесь хорошо, во всяком
случае, самолюбие не страдает. На секунду привстав и выглянув из-за террасы,
он увидел, что Г.О. снял ладью.
     Внедрение  черного  коня в бессмысленную толпу на левом фланге, занятие
им  поля,   занятие  им  поля  "b4",  во  всяком  случае,  уже  наводило  на
размышления.
     Гроссмейстер понял, что в этом варианте,  в этот весенний зеленый вечер
одних  только  юношеских мифов ему не хватит.  Все это верно,  в мире бродят
славные дурачки  -  юнги  Билли,  ковбои Гарри,  красавицы  Мери и Нелли,  и
бригантина  поднимает  паруса,  но  наступает  момент,  когда  вы чувствуете
опасную и реальную близость черного  коня на поле "b4".  Предстояла  борьба,
сложная, тонкая, увлекательная, расчетливая. Впереди была жизнь.

     Гроссмейстер  выиграл  пешку,  достал  платок и высморкался.  Несколько
мгновений в полном одиночестве,  когда губы и нос скрыты платком,  настроили
его на банально-философический лад. "Вот так добиваешься чего-нибудь,- думал
он,  - а что дальше?  Всю  жизнь  добиваешься  чего-нибудь;  приходит к тебе
победа, а радости от нее нет. Вот, например, город Гонконг, далекий и весьма
загадочный, а я в нем уже был. Я везде уже был."
     "На его месте Петросян бы уже сдался," - подумал гроссмейстер.
     Потеря пешки мало огорчила Г.О.:  ведь он только что выиграл ладью.  Он
ответил гроссмейстеру ходом  ферзя,  вызвавшим  изжогу  и  минутный  приступ
головной боли.
     Гроссмейстер  сообразил,  что  кое-какие  радости еще остались у него в
запасе. Например, радость длинных, по всей диагонали, ходов слона. Если чуть
волочить  слона по доске,  то это  в  какой-то  мере  заменит  стремительное
скольжение  на  ялике  по солнечной,  чуть-чуть зацветшей воде подмосковного
пруда,  из  света  в  тень,  из  тени  в  свет.   Гроссмейстер  почувствовал
непреодолимое страстное желание захватить поле  "h8",  ибо  оно  было  полем
любви, бугорком любви, над которым висели прозрачные стрекозы.

     - Ловко вы у меня отыграли ладью, а я прохлопал, - пробасил Г.О.,  лишь
последним словом выдав свое раздражение.
     - Простите, - тихо сказал гроссмейстер. - Может быть, вернете ходы?
     - Нет-нет, - сказал Г.О., - никаких поблажек, очень вас умоляю.
     - "Дам кинжал, дам коня, дам винтовку свою..." - затянул он, погружаясь
в стратегические размышления.

     Бурный  летний  праздник  любви  на поле  "h8"  радовал  и вместе с тем
тревожил гроссмейстера.  Он  чувствовал,  что  вскоре  в  центре  произойдет
накопление  внешне  логичных,  но внутренне абсурдных сил.  Опять послышится
какофония и запахнет хлоркой,  как в тех далеких проклятой памяти  коридорах
на левом фланге.
     - Вот интересно: почему все шахматисты - евреи? - спросил Г.О.
     - Почему же все? - сказал гроссмейстер. - Вот я, например, не еврей.
     - Правда? - удивился Г.О. и добавил: - Да вы не думайте, что я это так.
У меня никаких предрассудков на этот счет нет. Просто любопытно.
     - Ну, вот вы, например, - сказал гроссмейстер, - ведь вы не еврей.
     - Где уж мне! - пробормотал Г.О.  и снова  погрузился в свои  секретные
планы.
     "Если я его так, то он меня так, - думал Г.О. - Если я сниму здесь,  он
снимет там, потом я хожу сюда, он отвечает так... Все равно я его добью, все
равно доломаю.  Подумаешь,  гроссмейстер-блатмейстер, жила еще у тебя тонкая
против меня.  Знаю я ваши чемпионаты:  договариваетесь заранее.  Все равно я
тебя задавлю, хоть кровь из носа!"
     - Да-а, качество я потерял, - сказал он гроссмейстеру, - но ничего, еще
не вечер.
     Он начал атаку в центре, и, конечно, как и предполагалось,  центр сразу
превратился в поле бессмысленных и ужасных действий.  Это была не любовь, не
встреча, не надежда,  не привет,  не жизнь.  Гриппозный озноб и опять желтый
снег,  послевоенный неуют,  все тело чешется.  Черный ферзь в центре каркал,
как влюбленная ворона,  воронья любовь, кроме того,  у соседей скребли ножом
оловянную  миску.  Ничто  так  определенно  не доказывало  бессмысленность и
призрачность жизни, как эта позиция в центре. Пора кончать игру.
     "Нет, - подумал гроссмейстер, - ведь есть еще кое-что, кроме этого." Он
поставил  большую  бобину  с фортепьянными  пьесами  Баха,  успокоил  сердце
чистыми и однообразными,  как плеск волн,  звуками,  потом вышел  из дачи  и
пошел к морю.  Над ним шумели сосны,  а под босыми  ногами  был  скользкий и
пружинящий хвойный наст.
     Вспоминая  море  и  подражая  ему,  он  начал  разбираться  в  позиции,
гармонизировать  ее.  На  душе  вдруг  стало  чисто и светло.  Логично,  как
баховская coda,  наступил мат черным.  Матовая  ситуация  тускло  и  красиво
засветилась,  завершенная,  как  яйцо.  Гроссмейстер  посмотрел на Г.О.  Тот
молчал, набычившись, глядя в самые глубокие тылы гроссмейстера.  Мата своему
королю он не заметил.  Гроссмейстер молчал,  боясь нарушить  очарование этой
минуты.
     - Шах, - тихо и осторожно  сказал Г.О.,  двигая  своего  коня.  Он  еле
сдерживал внутренний рев.
     ...Гроссмейстер вскрикнул и бросился бежать.  За ним,  топоча и свистя,
побежали  хозяин  дачи,  кучер  Еврипид  и  Нина  Кузьминична.  Обгоняя  их,
настигала гроссмейстера спущенная с цепи собака Ночка.
     - Шах, - еще раз сказал Г.О.,  переставляя своего коня, и с мучительным
вожделением глотнул воздух.
     ...Гроссмейстера вели по проходу среди  затихшей  толпы.  Идущий  сзади
чуть касался его спины каким-то твердым предметом. Человек в черной шинели с
эсэсовскими молниями на петлицах ждал его впереди.  Шаг  -  полсекунды,  еще
шаг - секунда, еще шаг - полторы, еще шаг - две...  Ступеньки вверх.  Почему
вверх?  Такие  вещи  следует  делать в яме.  Нужно  быть  мужественным.  Это
обязательно?  Сколько времени занимает надевание на голову вонючего мешка из
рогожи?  Итак,  стало  совсем  темно и трудно дышать,  и только где-то очень
далеко оркестр бравурно играл "Хас-Булат удалой".
     - Мат! - как медная труба, вскрикнул Г.О.
     - Ну вот видите, - пробормотал гроссмейстер, - поздравляю!
     - Уф, - сказал Г.О., - оф, ух, прямо запарился,  прямо невероятно, надо
же, черт возьми!  Невероятно,  залепил  мат  гроссмейстеру!  Невероятно,  но
факт! - захохотал он. - Ай да я! - Он шутливо погладил себя по голове. - Эх,
гроссмейстер вы мой,  гроссмейстер, - зажужжал он,  положил ладони  на плечи
гроссмейстера и дружески нажал, - милый вы мой молодой  человек...  Нервишки
не выдержали, да? Сознайтесь?
     Да-да, я сорвался, - торопливо подтвердил гроссмейстер.
     Г. О. широким свободным жестом смел фигуры с доски.  Доска была старая,
щербленая, кое-где поверхностный полированный слой отодрался,  обнажена была
желтая,  измученная  древесина,  кое-где имелись фрагменты круглых  пятен от
поставленных в былые времена стаканов железнодорожного чая.
     Гроссмейстер смотрел на пустую доску,  на шестьдесят  четыре  абсолютно
бесстрастных  поля,  способных вместить не только его собственную жизнь,  но
бесконечное  число  жизней,  и это бесконечное  чередование светлых и темных
полей наполнило его благоговением и тихой радостью. "Кажется, - подумал он,-
никаких крупных подлостей в своей жизни я не совершал."
     - А  ведь  так  вот  расскажешь,   и  никто  не  поверит,  -  огорченно
вздохнул Г.О.
     - Почему же не поверят? Что же в этом невероятного? Вы сильный, волевой
игрок, - сказал гроссмейстер.
     Никто не поверит, - повторил Г.О., -  скажут,  что брешу.  Какие у меня
доказательства?
     - Позвольте, - чуть обиделся гроссмейстер,  глядя на розовый крутой лоб
Г.О., - я дам вам убедительное доказательство. Я знал, что я вас встречу.
     Он открыл свой  портфель и вынул  оттуда  крупный,  с ладонь  величиной
золотой жетон, на котором было красиво выгравировано: "Податель сего выиграл
у меня партию в шахматы. Гроссмейстер такой-то."
     - Остается только проставить  число,  -  сказал он,  извлек из портфеля
гравировальные принадлежности и красиво выгравировал число в углу  жетона. -
Это чистое золото, - сказал он, вручая жетон.
     - Без обмана? - спросил Г.О.
     - Абсолютно чистое золото, - сказал гроссмейстер. - Я заказал уже много
таких жетонов и постоянно буду пополнять запасы.


Февраль 1965 г.



   Василий Аксенов.
   Любителям баскетбола

рассказ


Источник: "Литературная газета", П 13 за 1967 (или 1968) год
OCR: Валерий Вольных (volnykh@august.ru)





                                           Посвящается  Стасису  Красаускасу

     Борис  любил  аэродромы  за  их  просторность,  за  крупные  здания, за
организованность  и  мощь,  за  полное,  наконец,  безразличие к нему, к его
фигуре.
     Всегда и  везде Бориса  сопровождало  чрезмерное  внимание  окружающих,
всегда  он  слышал   вокруг  то   изумленный   шепот,  то  лихие  задиристые
восклицания,  веселые  и  наглые  голоса,   выражающие  поддельный   ужас  и
неподдельное восхищение  редким  явлением  природы,  но  аэродромная  братия
привычна ко всему, она не удивится, даже если слон выскочит из самолета.
     Город, куда они сейчас прилетели, тоже понравился ему: с воздуха, когда
заходили  на  посадку,  улицы  казались  просторными,  дома  --  более-менее
высокими, стадион тоже выглядел внушительно.
     Пока они шли от самолета к автобусу,  Борису тоже было  спокойно и даже
приятно.  Ботинки,  как выяснилось  сейчас,  разносились и почти не жали,  и
после изнуряющей жары южного  города,  где  они  играли  бесконечно  длинный
четвертьфинал, здесь, в этом северном городе,  дышалось  легко. Борис шел по
аэродрому тихо, наклонив голову,  поворачивая голую шею,  лаская ее речным и
приморским ветром,  почти не обращая  внимания на маячившие внизу пролысины,
лысины, шевелюры, вмятины шляп своих попутчиков. Будь его воля, он всегда бы
жил на аэродромах, а именно на этом широком приморском аэродроме.

     При выходе с аэродрома, конечно, началось.  К автобусу,  куда грузилась
команда,  сбежались  таксисты,  торговки  подкатили  поближе  свои  тележки,
вывалилась толпа чужих пассажиров, окружили. Почему-то стояли довольно тихо,
довольно тихо ахали, вопили в общем-то тихо.
     - Какой рост у товарища? - спросил кто-то тренера.
     - Отойдите, гражданин, - поморщился тренер.
     - Какой рост у товарища? - повторил свой вопрос любопытный.
     - Читай газеты, дядя, - сказал Коля Зубенко.
     - Что,  не  можете  сказать,   какой  рост  у  товарища?  -  возмутился
любопытный. - В самом деле, какой рост у товарища?
     - Два двадцать один, - сказал ему Шавлатов.
     Юношески  румяная и круглая  голова  Бориса в облачке  привычной грусти
плыла высоко над толпой.  К нему не обращались. Может быть, думали, что он и
говорить-то не умеет?
     - Это правда,  что он все время растет?  -  спросил  Шавлатова какой-то
эрудит.
     - Растем помаленьку, - сказал Шавлатов. -  Мы все растем помаленьку.  А
вы разве не растете, товарищ? Надо расти над собой.
     - Боря, полезай, - сказал тренер.
     "Сейчас про штаны спрашивают, - думал Борис, влезая в автобус. -  Какой
размер штанов. А сейчас про ботинки. Спокойная публика, вежливая."

     Наконец все разместились. Борис кое-как  устроился на  заднем  сиденье.
Тронулись.
     - У меня тут есть знакомый  спортсмен,  -  сказал  Шавлатов.  -  Она за
здешний  "Буревестник" года два назад  играла.  Ляхов,  помнишь,  черненькая
такая, с фигурой?
     - Переписывались? - тихо спросил Ляхов.
     - Конечно, переписывались. Все в порядке, - сказал Шавлатов.
     - Подруга у нее есть? - еще тише спросил Ляхов.
     - Конечно, есть. Почему же нет? - удивился Шавлатов.
     - У красивых подруги всегда некрасивые, - еле слышно прошептал Ляхов. -
Уж это я знаю,  всегда так.  Договариваешься,  а потом  гуляешь весь вечер с
некрасивой. Хорошо еще, если умная попадется, а то ведь бывает, что и глупые
попадаются.
     - Ты Шавлатова не знаешь,  - засмеялся Шавлатов.  -  У Шавлатова всегда
все в ажуре.  Мы  и Борьке  тут  девушку  подберем,  тут  девушки  рослые  и
красивые. Хочешь, Борис, познакомиться с девушкой?
     - Хочу,  -  неожиданно  для  себя  сказал  Борис,  и весь автобус вдруг
загрохотал. Даже тренер улыбнулся,  а водитель,  вывернув шею,  так и ехал с
рыдающим  от смеха и  повернутым  назад  лицом.  Только  грустный  Ляхов  не
смеялся.

     Вечером  после  тренировки  погуляли с Ляховым по городу.  Зашли было в
кинотеатр,  но мест в последнем ряду не оказалось, пришлось выйти.  Ляхов не
покинул Бориса,  был солидарен с ним, хотя сам имел рост обыкновенный - метр
девяносто  пять.  Он даже  вызвался  зайти  в  кондитерский  магазин  купить
тянучек,  но перед самым входом сдрейфил,  и Борис только облизнулся, глянув
через витрину на тянучки. Зато мороженого съели по три порции.
     Все время за ними  плелась толпа  любопытных:  мальчишек,  подростков и
взрослых.  Кто-то тупо  выкрикивал:  "Дяденька, достань воробушка!"  На него
шикали,  забегали  вперед,  вежливо просили автограф,  а получив,  со смехом
отбегали и вновь присоединялись к свите.
     - А мне  он на ногу наступил,  -  хвастался  какой-то юнец.  -  Кажись,
сломана моя нога!
     Он прыгал на одной ноге и дрыгал другой, якобы сломанной.
     Борис обернулся и посмотрел на "пострадавшего". Этот дурашливый паренек
был, должно быть, его ровесником, ему, должно быть, было уже лет 17 - 18, не
меньше, а прыгал и кривлялся он, как маленький паяц.
     - Ума-то маловато, - сказал ему Борис, густо покраснев.

     Вечерние  газеты  со щитов  оповещали  горожан  об открывающемся завтра
баскетбольном полуфинале и о прибытии в город "двух юных гигантов" -  Бориса
Филимонова  (221 см)  и Юстинаса Валдониса  (221 см),  в чьих пока неопытных
руках, может быть, уже сверкает наше будущее олимпийское золото.
     Борис уже видел литовца утром в холле гостиницы.  Вначале он увидел его
спину и затылок,  возвышающийся  над  толпой  спортсменов,  и ужаснулся, ибо
привык смотреть на предметы с точки зрения обычных людей.  Спина  и  затылок
показались ему невероятно огромными,  как будто бы принадлежали не человеку,
а какому-то чудовищу, мамонту, что ли.
     Потом он увидел  литовскую  команду в столовой и заметил,  что Валдонис
так  же,  как  и  он,  смущается  своего  непомерного  аппетита,  ежеминутно
краснеет, руками и ногами двигает осторожно, как бы чего не сломать, заметил
он также, что и Валдонис бросает на него быстрые робкие взгляды.
     Борис подумал тогда,  что хорошо было бы подружиться с Юстинасом, а еще
лучше было бы учиться с ним в одном классе.  Потом  он  вообразил,  что  все
ребята и девочки в этом  воображаемом  классе такого же роста,  как он и его
друг  Юстинас,  -  вот было бы  здорово:  и в баскет можно было бы играть на
равных,  и  даже в чехарду,  волынить,  как  хочешь,  и  назначать  девочкам
свидания в парке,  предлагать  им  дружбу,  целоваться,  что ли...  Он  даже
хрюкнул от радости и чуть не подавился третьим  эскалопом.  Нет,  решил он в
следующий момент,  такая дружба  невозможна:  ведь  если они будут  вдвоем с
Юстинасом ходить по улицам, - это будет просто цирк.

     Борис  играл  за команду  мастеров  всего лишь три месяца.  До этого он
играл сначала за свой класс,  потом  за  школу,  потом  за  сборную  района.
Никакого  влечения к баскетболу  у  него  не  было,  увлекался  он  как  раз
рисованием,  любил по вечерам сидеть дома,  слушать, как мама стучит швейной
машинкой, как отец что-то выпиливает лобзиком,  и рисовать старинные корабли
с распущенными парусами,  но что же ему было  делать  со  своим  необычайным
ростом, как не играть в баскетбол.
     Однажды к ним в школу пришли тренер команды мастеров  Герман  Грозняк и
прославленный игрок Шавлатов. Пришли они по Борисову душу.
     Баскетбольная  команда  была  гордостью  города,  Грозняк был личностью
почтенной и уважаемой, директор сиял, сопровождая его. С этого и началось --
на всех собраниях с захлебом,  с закатыванием  глаз:  "Питомец  нашей  школы
Борис Филимонов..."  Как будто это  именно  он,  директор,  путем  селекции,
гибридизации, путем внедрения передовой педагогической науки вырастил эдакое
чудо. Экзамены на аттестат прошли как по маслу.
     Маленький щуплый Грозняк стал тренировать огромного Бориса, занимался с
ним индивидуально, подключал к мастерам, учил финтам,  проходам, игре у щита
и прессингу,  давал  большие физические нагрузки,  сгонял  детскую пухлость.
Борис беспрекословно подчинялся  чернявому  серьезному  человеку,  и вот три
месяца назад Грозняк выпустил его на арену.
     - "Новая бомба Германа Грозняка!",  "Юный питомец Грозняка вновь принес
своей команде 30 очков!"  -  кричали по всей стране  спортивные и молодежные
газеты.  Теперь уже  Борис стал питомцем хитроумного тренера  Грозняка.  Его
прочили в олимпийскую сборную.

     Итак, они шли вдвоем с Ляховым по вечерним улицам  незнакомого  города.
На  перекрестке  двух   главных   улиц,  на  шумной  городской   плешке  они
остановились, и тут же из молодежного кафе к ним выскочил Шавлатов.
     - Але,  мальчики,  все  в  ажуре!  -  закричал он.  - Пошли, пошли! - и
затащил их в кафе.
     В кафе,  в углу, вихлялись над коктейлями три девицы - одна черненькая,
одна рыженькая и курносая блондинка.
     - Значит, так, - сказал Шавлатов.  -  Черненькая - мой хороший друг еще
по прошлогоднему первенству,  с рыженькой повздыхает Ляхов,  а курносый кадр
для Борьки. Не тушуйся, Борька, - у нее метр восемьдесят, не меньше.
     Девицы, как по команде, сделали квадратные глаза при виде Бориса.
     Шавлатов мигом всех перезнакомил, заказал девицам еще по коктейлю, себе
крюшон,  а Ляхову и Борису тоже коктейли,  но молочные - ничего,  вот завтра
припилим литовцев, тогда и выпьем.
     Девицы  перешептывались,  хихикали,  а Борис сидел красный до ушей.  Он
вообще-то первый раз был в кафе, никогда ему и в голову не приходило зайти в
молодежное кафе,  где крутят бедрами ловкие паренечки среднего роста,  а тут
еще все на него глазели, со всех столиков на него пялились,  и за стеклянной
стеной на улице собралась целая толпа. Только курносая на него не смотрела.

     После коктейлей отправились гулять в парк и разошлись парами по  разным
аллеям. Борис и опомниться не успел, как оказался наедине с курносой.
     Они шли по темной аллее, над ними поскрипывали  высокие  сосны,  где-то
неподалеку играла музыка.  Борис  молчал,  он был в  неслыханном  судорожном
волнении, в смятении, в ознобе.  Девица шла чуть впереди.  Она действительно
была высокой, примерно ему по грудь,  и крепкой,  ладной,  эдакой спортивной
кобылкой с выделяющимися икрами.  Она тоже молчала отчужденно, а может быть,
и  враждебно,  может  быть,  она злилась на  подруг,  поставивших ее в такое
идиотское положение.
     Они шли и шли по темной аллее,  и Борис совсем уже пришел в отчаяние --
он не видел  никакого  выхода из этой  молчаливой  прогулки,  да и вообще он
впервые гулял с девушкой в парке.
     - Может быть,  немного  посидим?  -  наконец выдавил он.  Девица тут же
резко повернула к скамье и села, запахнув плащ.
     Борис  осторожно  присел  рядом.  Скамья  угрожающе  качнулась  под его
тяжестью.
     - Сигареты у вас есть? - спросила девица.
     - Я не курю, - ответил Борис. Ему стало жарко.
     Девица плотнее запахнулась в плащ, положила ногу на ногу. Плащ у девицы
был короткий, а юбка и того короче, и бедро оголилось почти наполовину. Лицо
же у девицы было намеренно каменным, замкнутым,  что было в общем-то смешным
при ее курносости.
     Борис  сцепил  пальцы  своих  огромных  рук,  сжимал,  разжимал,  жалко
улыбался.
     - А  вы...  (о,  боги,  боги  детства,  пузатый  слоник,  когда  я  был
маленьким)... а вы, что же...  (внезапная смелость,  влияние морского ветра,
долетевшего сюда из бескрайних лохматых просторов)...  вы,  значит,  тоже...
(ай-я-яй, как такого крокодила только мама уродила - или точнее - не в мать,
не в отца, а в проезжего молодца)... вы... э... э...  тоже,  значит,  уже...
(о, ужас, воробушка, воробушка)... как-то... (ужас,  крушение,  при повороте
тела разбил чайный сервиз)... так сказать...  (сколько вообще разбил посуды)
... вы,  значит, тоже...  (ложный драйв с угла и два гигантских шага к щиту)
... тоже в баскетбол играете?.. (бросок - два очка!).
     - Ой умру, - сказала девица в сторону и чуть повернулась к Борису. - Да
нет,  раньше  играла,  а сейчас  поступила в училище  живописи и ваяния и со
спортом покончила, не до этого.
     - Значит, вы художник?!  - воскликнул Борис,  восхищенный обилием слов,
вылетевших из ее уст и восхищенный уже самой особой художницы.
     - Будущая, - сказала девица и кашлянула. - Курева, значит, нет?
     - Знаете, это моя  мечта - стать художником,  -  заговорил Борис,  -  я
очень люблю рисовать, и находили вообще-то способности и...
     - Серьезно? - девица заинтересованно задрала голову, взглянула Борису в
далекое, высокое лицо, маячившее среди ранних звезд.
     "А голова у него красивая, - может быть, подумала она вдруг,  -  только
целовать его с лесенки надо".
     Борис  тоже  повернулся  к  ней,  но  слишком  неосторожно  -  скамейка
разъехалась и рухнула, и оба они оказались на земле.
     Взрыв адского хохота раздался  из-за кустов,  и выскочили  кривляющиеся
фигурки, заплясали вокруг, визжа, хрюкая, улюлюкая. Борис ушиб спину,  завяз
в декоративном кустарнике, он с трудом поднимался, а когда поднялся, увидел,
что светлый плащ мелькает уже далеко  -  девица панически убегала,  а вокруг
приплясывали хохочущие фигурки и подбегали новые.
     - Что за шум, а драки нет?
     - Ой  не могу,  ой  сдохну,  ой,  ребята,  он  тут  с  Галкой  Виницкой
обжимался! - верещал вертлявый паяц,  и Борис узнал того, кому он сегодня на
улице "ногу сломал".
     - Не обжимался! Не ври! Подлый! - закричал Борис и бросился на него.
     Паяц  припустил  по  аллее,  но  Борис  быстро  его нагнал и схватил за
шиворот.
     - Зачем брешешь? Зачем подсматривал?
     - Ой, дяденька,  пусти,  -  скулил паренек,  извиваясь и тараща глаза в
неподдельном страхе.
     Какой я тебе дяденька? - пробормотал Борис, смущенный его страхом.
     Пусти меня, юный гигант, - умолял паренек. - Пусти, я у мамки один.
     Борис отпустил его.  Подбежали какие-то люди,  возмущенно стали кричать
на паренька, стыдить его за хулиганское поведение.
     - Все понимаю, - сказал паренек. -  Все понял, товарищи.  Это будет для
меня хороший жизненный урок.
     Он сгорбился, поднял плечики и ушел,  шаркая подошвами, покаянно шмыгая
носом.
     Борис  тоже  выбрался  из  толпы,  свернул  с  аллеи  и  пошел по узкой
тропинке,  по  склону  холма,  под  которым  текла  ночная река,  отражающая
беспокойные огни порта.
     Он остановился возле  огромной сосны,  прислонился к ее корявому  боку,
понюхал кору  -  пахло смолой,  нагретым летним лесом.  Сосна,  многоярусная
мачта,  уходила высоко в небо,  чуть покачивала  вершиной,  как  бы  пытаясь
повернуть звездное небо.  Борис  вдруг  почувствовал  наслаждение  от  своей
малости перед этой сосной.  Ведь что такое для этой сосны излишек его роста,
каких-то  жалких   пятьдесят   сантиметров,   возвышающих  его  над  средним
человеком? А есть в мире вещи и более огромные, чем эта сосна. Например, вся
земля.  Солнце.  Гигантские  звезды.  Галактика.  Наша  галактика,  одна  из
бесчисленного множества галактик.  Господи, а вся вселенная! А...  Дальше не
надо.


     Борис снял брюки,  стащил через голову куртку  тренировочного  костюма,
сшитого  по  специальному  заказу  трикотажной   фабрикой   родного  города.
Подпрыгнул несколько раз на месте, пружиня ноги.
     - Почему гематома на спине? - резко спросил Грозняк.
     - Поскользнулся на лестнице, - промямлил Борис.
     - Иди разминайся, - сказал Грозняк.
     Борис вышел на площадку - гул на трибунах сразу усилился.  Он обернулся
и увидел Грозняка,  который смотрел ему вслед с застывшей  странной улыбкой.
Может  быть,  в этот момент он уже видел будущее Бориса,  его превращение из
розовощекого   гиганта-мальчишки   в   жилистого   боевого   коня    мировых
баскетбольных  ристалищ,  может  быть,  он уже  видел в этот момент усталую,
пустую  и равнодушную  голову  тридцатилетнего  Бориса,  покачивающуюся  над
разноязыкой  толпой в мировых  столицах,  может быть,  в этот момент резко и
болезненно  завидовал  ему,  как  завидовал  всю жизнь баскетбольным асам, а
может быть, он и жалел его.
     - Давай, давай! - крикнул Грозняк, стряхивая мгновенное оцепенение.
     Борис побежал к своим,  которые уже разминались,  крутили  "восьмерку",
годную в нынешние времена только лишь для разминки,  и разом прыгали,  когда
мяч отскакивал от кольца после дальнего броска.
     Напротив крутили стремительный хоровод литовцы.  Борис сделал бросок со
средней дистанции, попал и покосился на литовцев как раз в тот момент, когда
Валдонис  в прыжке  -  сверху на манер Чемберлена заколачивал мяч в корзину.
"Ого, - подумал Борис, - вот это будет спарринг!"
     Грозняк подошел к тренеру литовцев Кановичусу, пожал ему руку.
     - Ну, удружил ты мне, Грегор, - сказал он, кивая на Валдониса.
     - Ответный подарок, Гера...  Всего лишь ответный подарок,  -  улыбнулся
Кановичус.
     - Твоему сколько лет?
     - Восемнадцать.
     - А моему еще не исполнилось.  Не поверишь, кораблики рисует, каравеллы
там всякие, бригантины...
     - А Юстас марки собирает.
     - Да ведь пацаны же...
     - Что думаешь об игре?
     - Сегодня отдадим вам очка три, а в финале обыграем.
     - Я тоже так думаю, - вздохнул Кановичус.
     Разминка окончилась,  а через  минуту  по  свистку  на  площадку  вышли
стартовые пятерки - Шавлатов, Ляхов, Зубенко, Филимонов и Каджая, а с другой
стороны - литовцы с замыкающим "столбом" Валдонисом.
     Литовцы рявкнули свой  "свейкс" и улыбнулись.  Борису  показалось,  что
улыбка  Валдониса  предназначена лично ему.  Он тоже улыбнулся и в последний
раз посмотрел на трибуны,  где,  он  знал,  сидят  сейчас  и  его  вчерашний
обидчик,  и курносая Галя Виницкая, и сотни других людей, вчера глазевших на
него,  как на слона.  Потом он все вчерашнее  забыл и вообще  забыл всю свою
жизнь,  вышел в центр,  пригнулся,  прыгнул,  прыгнул чуть раньше Валдониса,
почувствовал, как мяч плотно лег ему на ладонь,  швырнул его с высоты бешено
рванувшемуся Шавлатову,  а тот сразу перебросил на выход реактивному Каджая,
и мяч влетел в корзину литовцев.

     Матч закончился почти так, как предсказывал Грозняк:  литовцы выиграли,
но не три очка,  а всего  лишь одно.  Юный  гигант  Филимонов  принес  своей
команде 15 очков, а юный гигант Валдонис - 16.

     Они всю игру провели рядом - держали друг друга на прессинге,  финтили,
обманывали,  прыгали  у  щитов,  и  когда  они  разом прыгали и зависали  на
мгновенье  в  воздухе,   это  было  очень   красиво,   потому  что  исчезала
диспропорция, и просто в воздухе висели два атлетически сложенных юноши.

     Борис нарочно очень долго принимал  душ,  пока  все  не  ушли.  Когда в
душевой затихли сердитые голоса товарищей, он оделся и вышел в парк.  Сел на
скамью под душистой липой, никого не стесняясь, вытянул ноги. Никогда он так
не изматывался, как после этого спарринга с Валдонисом.

     Конечно  же,  его  окружили.  Он подписал десятка два автографов, потом
болельщики отошли на приличное  расстояние.  Мимо  по аллее с группой подруг
прошла  смущенно  хохочущая  Галя  Виницкая.   Сердце  заколотилось,  взгляд
отвлекся в небеса,  в зеленые небеса с вечерними розовыми корабликами, потом
опустился на скульптуру спортсменки,  которая была ростом с него,  у которой
были большие потрескавшиеся гипсовые груди и совсем  облупившийся,  хотя все
еще мощный живот.
     Скамья качнулась и тяжело осела,  Борис вздрогнул  -  рядом с ним сидел
Валдонис, смущенно тер веснушчатую жеребячью физиономию.
     - Привет, - сказал Борис.
     - Привет, - сказал Валдонис.
     Они  посмотрели  друг  на  друга,   побагровели,   посмущались,   потом
улыбнулись.
     - У тебя книжки нет какой-нибудь почитать? - спросил Борис.
     - У меня на литовском, - сказал Валдонис.
     - Жалко, я литовского не знаю, - вздохнул Борис. -  А у меня есть Дюма,
да я его всего прочел. Ты любишь Дюма?
     - Так, - кивнул литовец.
     - Здорово сегодня поиграли, правда? - спросил Борис.
     - Да, так, - подтвердил Валдонис.
     Борисом овладело веселое возбуждение,  желание болтать  с этим  парнем,
рассказывать анекдоты, трепаться, веселое какое-то озорство.
     - Пойдем по городу пошляемся? - предложил он.
     - Два юных гиганта? - невесело усмехнулся литовец.
     - Да брось! Черт с ними! Пойдем!
     Они встали и  пошли рядом,  сгибаясь  под  постриженными  липками,  под
дурацкими  лилипутскими  деревьями,  под которыми  нормальному  человеку так
просто не пройти, сгибаться надо в три погибели.
     На главной улице они остановились у витрины кондитерского магазина.
     - Хочешь тянучек? - спросил Борис.
     - Вообще-то очень хочу, - Валдонис боязливо оглянулся на остановившуюся
свиту, - да ведь понимаешь...
     - К черту! - рявкнул Борис и,  стремительно,  легко,  элегантно войдя в
магазин, через головы очереди купил полтора килограмма тянучек.
     Валдонис,  набив рот  тянучками,  вдруг  подмигнул Борису и,  вызывающе
подпрыгнув, коснулся рукой уличного фонаря. Свита восторженно заревела.
     Хохоча,  как безумные,  парни понеслись по улице,  прыгая возле каждого
столба и раскачивая фонари. На перекрестке,  пошептавшись  -  раз-два-три, -
разом сделали  сальто.  Потом  приподняли и поставили  на тротуар  легонький
"Москвич".  Немного побоксировали  и снова помчались,  махнули  через  забор
городского   парка,   промчались  по  аллеям,   навели  шороху  на  площадке
аттракционов и снова понеслись... Свита, задохнувшись, отстала.

     Они сели под вчерашней Борисовой сосной, отсмеялись и замолчали. Где-то
играла музыка,  подавали гудки буксиры из порта,  по мосту ползла светящимся
пунктиром автоколонна.
     - Вообще-то в мире много таких, как мы, - сказал Борис.
     - Восемнадцать    тысяч   девятьсот   семьдесят   два   человека   выше
двухметрового роста,  - сказал Валдонис.  -  Это по данным ЮНЕСКО.  Довольно
много, но ведь среди них есть и больные.
     - Да, гипофиз, - сказал Борис. - Но мы с тобой, Юстас, нормальные.
     - Да. Так. Мы нормальные, - согласился Валдонис.

     Они спустились к реке и пошли вверх по течению, увязая то в песке, то в
мокрой глине. Вскоре они оказались на маленьком, совершенно пустынном пляже.
Высокий берег нависал над ними  своими  корягами,  длинными  корнями  сосен,
тускло светился песок,  мимо шли волны,  ртутно поблескивая под затуманенной
луной,  на противоположном берегу слабо светилась цепочка огней, похоже было
на  какую-то  набережную.  Они  остановились  и  стали  смотреть на реку, на
цепочку  неведомых  огней.   Здесь,  в  пустоте,  они  не  чувствовали  себя
гигантами, просто двумя людьми на берегу реки.
     Борис махнул рукой по направлению к огням.
     - Поплыли туда?
     - Конечно, - тихо сказал Валдонис.
     Они  разделись,  сложили  одежду в сумки,  а сумки привязали к головам.
Вошли в холодную быструю воду, поплыли.
     Плыли они долго и спокойно,  в полной тишине,  в легком  тумане,  плыли
тихо и минорно,  в легкой  ностальгии,  в светлой,  струящейся без всплесков
грусти.
     Наконец они приблизились к высокой гранитной набережной и поплыли вдоль
нее,  пока не наткнулись на ступени,  уходящие в воду.  По этим ступеням они
поднялись на набережную,  она тоже была  пустынна.  Они оделись,  попрыгали,
чтоб согреться, попытались допрыгнуть до фонарей, но не дотянулись.


     Перед ними был город, по всей вероятности небольшой и старинный. Близко
к набережной подступали трех- и четырехэтажные дома,  на набережную выходили
узкие,  слабо освещенные улицы, тихо покачивались фонари.  Вокруг не было ни
души. Город,  казалось,  спал,  лишь кое-где сквозь шторы брезжили зеленые и
оранжевые  светы,  да  где-то играла почти неразличимая  музыка  -  кажется,
торопился рояль, Кажется, визжали, опаздывая,  скрипки, кажется, подгонял их
тромбон.
     Они вступили в одну из этих узких улиц и медленно пошли по брусчатке, с
удивлением озираясь, настороженно приглядываясь к странному силуэту города.
     Да,  это  был  город  странной  архитектуры:  здесь  русские  купола  и
наличники соседствовали с японскими волнообразными  крышами  и  с  турецкими
минаретами,  с  арабскими  витыми  балкончиками,  с  готическими  башнями  и
витражами.

     Они шли довольно долго и не встретили ни одного человека,  хотя  музыка
приближалась и можно было уже различить танго.
     Наконец они увидели одного человека.  Это  был  сапожник.  Он  сидел  в
палатке, освещенной трепещущей свечой, и вколачивал гвозди в огромный сапог,
по меньшей мере сорок шестого размера. У сапожника были седые пушистые усы.
     - Эй, пацаны,  чего такие мокрые? - крикнул им сапожник,  раздувая усы.
- Небось на реке хулиганили?  Ишь, какие  вымахали, а ума маловато. Так ведь
недолго и на тот берег попасть. Замерзли, цуцики?
     Он вылез, кряхтя, из своей палатки и оказался всего лишь сантиметров на
десять  ниже  Бориса  и  Юстаса,  но зато с огромным  животом и с огромными,
непомерно огромными руками.
     Парни  в  изумлении  смотрели на сапожника,  потом  оглянулись вокруг и
вдруг  поняли главную  странность этого города:  здесь все было чуть больше,
чем на том берегу,  и чуть повыше, здесь все было подогнано под их размер, и
тут их осенило, что здесь они вовсе не великаны.
     Сапожник стукнул кулаком в окно и проорал:
     - Эй, мать, дай пацанам горячего чаю!
     Окно открылось, и благостная старушка, правда, очень большая,  причитая
и охая, протянула им по огромной чашке чая.
     - А где это музыка играет, дедушка? - осторожно спросил Борис.
     - Да вы что, с того берега, что ли?  -  удивился сапожник.  -  В центре
народное  гуляние.  Всю  ночь  будут  колобродить,  а завтра  опять.  Декада
веселья, чтоб ее шут побрал.
     Чем  громче  становилась  музыка,  тем  чаще  им встречались люди этого
города. Никто из встречных не обращал на них особого внимания, все были сами
достаточно высоки, а были мужчины и повыше,  а женщины  -  вровень,  а самые
маленькие люди этого города были,  как их товарищи по баскетболу,  а детишки
были, как тренер Грозняк. Один раз на минуту они испугались, увидев пожилого
человека ростом с Грозняка, но это был местный карлик.
     Они даже не заметили,  как привыкли  к размерам этого города,  и порции
мороженого, которые они купили на площади, вовсе не показались им огромными.
     Площадь была ярко освещена и убрана  лентами  и  разноцветными  шарами.
Повсюду стояли толпы  празднично одетых людей,  там и сям  бегали их шустрые
сверстники,   шухарили  вокруг  девчонок  в  белых  и  голубых  платьях.  На
возвышении сидел оркестр.

     Вот он грянул вальс,  и Борис с Юстинасом,  не  помня  себя,  бросились
приглашать девушек. Борис пригласил Катю,  Юстинас - Ниелу.  Девушки  лукаво
щурились,   подпевали  оркестру,   чуть  склоняли  головки  к  плечам  своих
кавалеров.  После вальса последовало танго,  потом рванули шейк, потом опять
закружились,  и  дружба  крепка,  и было  уже  лепетание про  более  высокие
чувства, когда они увидели проходящего по краю площади гиганта.

     Его плечи высоко торчали над толпой,  а юная  румяная  голова плыла еще
выше в облачке  привычной  печали.  По  пятам  за  ним  неслись  беснующиеся
мальчишки,  а он  устало  рявкал,  отмахивался  от них так же, как и Борис с
Юстинасом отмахивались от мальчишек на той стороне реки.



   Василий Аксенов.
   Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах


Источник: журнал "Юность", П 8 за 1967 год
OCR: Валерий Вольных (volnykh@august.ru)



   Первого из тридцати бегемотов я увидел еще в аэропорту Внуково.  Он был
в  зеленой  брезентовой  попоне,  и  его  несли  к  самолету  два  смуглых
внушительных молодых человека.

   Через  полтора  часа  бегемот  вместе с нами  выгрузился из "ТУ-124" на
прохладном Таллинском аэродроме,  по которому быстро пробегали тени легких
балтийских туч.
   Я влез в микроавтобус,  где  уже  сидели  молодые  люди  из  Московской
кинохроники со  своей  аппаратурой.  Потом  в  открытых  дверцах  появился
бегемот.  Бакинский  квартет  во главе с Рафиком  Бабаевым хлопотал вокруг
него.  Наконец  устроились.  Бегемот  лежал у нас на коленях,  смиренный и
смущенный своей неуклюжестью, очень милый, и басист Альберт Ходжа-Багиров,
посмотрев на  своего  питомца,  хмыкнул и развел руками:  уж вы,  мол,  не
обижайтесь на мое чудовище.

   В  течение  четырех  дней  тридцать   лакированных  бегемотов,   сиречь
контрабасов,  гудели  и  рокотали  в  доме  "Братства  черноголовых"  и  в
спорт-халле "Калев".

   Итак, я снова в Таллине,  снова вдыхаю его особый сланцево-кондитерский
запах,  покупаю газеты,  которые пахнут совсем не так,  как в наших краях,
захожу в знакомое кафе, пробираюсь к стойке...
   -- Здравствуйте, Эва Ивановна! Какие новости?
   Эва Ивановна долго рассказывает, кто женился, кто развелся, кто получил
квартиру, а кто по-прежнему "очень неорганизованный товарищ".

   Однажды ночью, гуляя по Старому городу, мы спорили,  кто самая красивая
женщина в Таллине.  Претенденток было немало, и спор затянулся.  Небо было
синим,  глубоким,  с еле различимой тонкой зеленой структурой.  Улица Виру
завершалась уходящим в небо торцом Ратуши.  Мы подняли головы и прекратили
спор.
   -- Самая красивая женщина в Таллине -- это башня Ратуши.

   Да-а,  в городе многое изменилось.  Например,  мой давно уже оплаканный
герой  из  романа  "Пора, мой друг, пора"  Кянукук  вовсе не погиб.  Очень
хорошо  одетый,  с застывшей улыбкой,  он медленно  гуляет в кулуарах.  На
груди у него жетон с надписью "Диспетчер фестиваля". Бегло говорит на трех
языках -- русском, эстонском и английском. Растут люди!

   Нина  Большакова не  верит,  что это и есть  Кянукук.  А вы поговорите,
Нина, с товарищем.  Поговорила.  Да, теперь я вижу, что это он и есть. Ну,
уж а улицу-то Лабораториум вы придумали, говорит усомнившаяся Нина. А вот,
давайте,  Нина,   прогуляемся!  Да,  говорит  Нина,   действительно  улица
Лабораториум.  Вот ведь город какой:  ничего не надо придумывать,  все под
рукой. Какое раздолье для беллетриста!

   На башни улицы Лабораториум реставраторы навели  новенькие  островерхие
крыши. Новенькая розовая черепица на темных, засиженных голубями камнях.

   На углу улиц Пикк и Ратаскаеву  открылась  закусочная "Десять минут", в
которой можно подзакусить минут за двадцать.
   Семь лет назад я влюбился в Таллин, был бурный роман в дождях, теперь я
ловлю себя на какой-то странной фамильярности по отношению к этому городу,
шучу вот, ухмыляюсь: годы...

   Теперь я аккредитован. На воротнике у меня желтый значок с изображением
трубы,  клавиши  которой  напоминают  башни  улицы  Лабораториум,  а также
ленточка   с   надписью   "Пресса".   Я  аккредитован   при   Пресс-центре
традиционного  Таллинского  джаз-фестиваля,  посвященного  пятидесятилетию
Октябрьской  революции.   Благостно  чувство  аккредитованности,  ощущение
солидности и прочности, принадлежности и тэ пэ.
   И Н Ф О Р М А Ц И Я.  В  этом  году  на  фестиваль  приехало   тридцать
джазовых  ансамблей.   Здесь  среди  прочих  --  знаменитый  Ленинградский
диксиленд  Королева--Усыскина,  Ленинградский  ансамбль пантомимы Григория
Гуревича с аккомпанирующей группой Юрия Вихарева; квартет Евгения Малышева
из Калинина, квартет "Медикус" из Львова; москвичи -- квартет "Кресчендо",
квартет КМ, трио Германа Лукьянова, биг-бэнд Олега Лундстрема, трио Бориса
Рычкова; ансамбль молодых ученых из Новосибирска под управлением Владимира
Виттиха,  четверо солдат из Риги -- квартет  "Звездочка",  таллинское трио
Райво   Таммика,   тбилисское  трио   Мустафа-Заде;   мастаки  оружейники-
самоварщики  из  древней  Тулы  --  квартет  Анатолия  Кролла;  знаменитые
варшавяне -- квартет Збигнева Намысловского; застенчивые шведы из Гевле --
квинтет Курта  Иернберга,  элегантные шведы из Стокгольма  --  септет Арне
Домнеруса;  развеселые  финны  -- квартет  Эрика  Линдстрема  и,  наконец,
всемирно известные американцы -- квартет Чарльза Ллойда...
   Тридцать  ансамблей  с  тридцатью  лакированными   бегемотами.   Больше
никакими цифрами я не располагаю.  Знаю  только,  что съехалось  множество
фотографов,   корреспондентов,   наших   и   иностранных,   радио,   кино,
телевидение, и великое множество любителей и знатоков джаза, среди которых
был даже известный  комментатор  Уиллис  Коновер,  голос  которого  уже  в
течение двенадцати лет заставляет вздрагивать джазменов всего мира.
   Да,  вот еще цифра:  спортзал "Калев" вмещает четыре тысячи зрителей, и
все четыре дня фестиваля он был полон.

   Звучат  вступительные  фанфары.  Председатель жюри Уно Найсоо объявляет
фестиваль открытым.  На сцене  букет  Ленинградского  диксиленда.  Впереди
трубач   Королев,   кларнетист  Усыскин,   тромбонист  Левин.   Из-за  них
выглядывает  рыжий  банджист  Ершов,   над   ними   покачивается   сузафон
Мирошниченко, где-то в глубине запрятан ударник Скрыпник.
   ИИИ -- раз-два-три -- -- -- повело!

   Ах, знаете ли вы,  как прекрасен диксиленд,  веселое пыхтение первых на
земле автомобилей,  белозубый гигант,  вращающий тросточку,  белый в синюю
полоску  пиджак,  сиреневые  брюки,  Свит-стрит,  забитая  приплясывающими
чернокожими    людьми,    стрекозиный    полет    фанерных     аэропланов,
мультипликационное движение смешных человечков начала века?!

   -- Айскрим,  вы не забыли,  как вкусно  мороженое,  как освежает стакан
холодного пива, как очаровательны женщины юга?  Жизнь так проста, пестра и
прекрасна, и чего вы еще от нее хотите?
   Четыре  тысячи  улыбок  взлетают  над залом,  восемь тысяч ног отбивают
такт.   Поразительно  перевоплощение  шести  интеллигентных  ленинградских
мальчиков в неудержимых луизианцев.
   Из-под локтя Мирошниченко выскакивает маленький и бравый, как оловянный
солдатик, трубач Королев...

   Сегодня  утром  по дороге из  Пресс-центра в "Палас" я потерял  предмет
своей  гордости -- желтый  значок  с трубой  и  ленточку  прессы.  Чувство
оставленности,  кянукуковщина  охватили  меня.  Кто я теперь  такой в мире
джаза?   Теперь  от   моей  аккредитованности  осталась  только  дырка  на
воротнике:  я просто голый человек  на  голой земле.  Ведь  было  же  тебе
сказано,   олух  царя   небесного:   береги   значок,  второго  не  дадим.
Пошатываясь, я побрел назад от "Паласа" к "Дому черноголовых".  Не знаю уж
на что рассчитывая,  глядя  под ноги,  я  прошел  улицу  Харью,  вышел  на
Ратушную площадь и посередине ее среди множества мотоциклов и машин увидел
на брусчатке свой заветный значочек с ленточкой.
   И вот теперь я сижу вместе с музыкантами,  рядом  с  Сашей  Медведевым,
который, конечно, не взял бы меня с собой, не найди я значка, знакомлюсь с
пианистом  Борисом  Рычковым,  с певицей  Гюли  Чохели,  которую  называют
"советской  Эллой",  с  саксофонистом  Игорем  Лундстремом,  с  бородачом-
теоретиком Алешей Баташевым,  пантомимисткой Ниной Большаковой...  пытаюсь
втереться в доверие, прикинуться знатоком.

   На эстраде  трио флюгельгорниста Германа Лукьянова.  О Лукьянове сейчас
много  говорят.  Он  является  предметом  споров.  Некоторые  считают  его
"Вознесенским русского джаза".  Может быть, скорее Хлебников?  Фольклорный
джаз?  Фри-джаз?  Сочетание того и другого?  Может быть,  еще какой-нибудь
термин?  Терминологический  соблазн  понятен,  но не так-то легко втиснуть
талант в какую-либо классификацию.
   Пока что исполняется оригинальная композиция "Третий день лета". И это,
конечно, именно третий день лета, не второй и не четвертый. Первые два дня
прошли с жарой и ливнями, наступил третий день, очень ветреный,  в легком,
порывистом кружении облаков и назойливого тополиного пуха, тот день, когда
некто в синем  костюме,  внешне спокойный,  в неясном смятении,  прошел по
поселку, заглядывая на веранды, кого-то разыскивая,  не находя,  продолжая
поиски, удивляясь, пока не побежал с набитым ветром ртом, и день кончился.

   Позднее, уже на Московском джазовом фестивале,  Лукьянов вновь исполнил
эту пьесу,  и оказалось,  что она  называется  не "Третий  день  лета",  а
"Третий день ветер". Я просто тогда в Таллине не расслышал названия, и вот
попал впросак, нафантазировал литературщины.
   Что такое джаз?

   Еще в школе мы узнали:  это музыка толстых.  В "Калеве"  среди  четырех
тысяч  зрителей  тоже  попадались  толстые  люди.  Одному  очень  хорошему
писателю  не  нравился  джаз.  Другому,  великому  писателю,  не  нравился
Шекспир. Третий, хороший писатель, сам играл в джазе басистом.
   В 1952  году  ныне  знаменитому  пианисту  Борису  Рычкову  понадобился
саксофон.  Игра на саксофоне в то время считалась хулиганством.  В продаже
саксофонов не было.  Однажды уже потерявший надежду Борис шел по одному из
арбатских переулков и вдруг услышал  крамольные  звуки.  В бельэтаже среди
антикварного хлама старик чех осторожно  играл польку-бабочку.  С огромным
удовольствием и за малую цену старик уступил саксофон счастливому Борису.

   Тульский квартет Анатолия Кролла играет трехчастную  композицию  своего
руководителя. Первая часть -- "Откровение", вторая -- "Баллада", третья --
"Движение".  Впереди  худощавый,  с маленькой  бородкой  тенор-саксофонист
Александр Пищиков.  Его  инструмент  издает резкие,  хриплые,  мучительные
звуки. Манера Колтрейна? Да, манера Колтрейна, но откровение Пищикова.

   По  сути  дела,  любую  джазовую  пьесу в исполнении настоящего артиста
можно назвать откровением.

   Конец квадрата. (Квадрат -- определенное количество тактов,  в пределах
которых музыкант может импровизировать на заданную тему.) Пищиков измучен.
Отходит в сторону. С сочувствием смотрит на вступившего Кролла.
  Очередь басиста Сергея Мартынова. Мартынов сначала как бы прислушивается
к тому,  что творится внутри его контрабаса.  Так, так, это понятно, а что
же еще,  что ты  еще можешь??????  Еще,  еще,  еще!!!!!!  Больше,  больше,
больше!!!! А если смычком? Ну, еще, еще, больше, больше, умоляю, умоляю...
Ему всего мало, и он начинает петь, вторит контрабасу голосом.
   Пищиков, склонив голову, с сочувствием смотрит на мучающегося товарища.
Вся ритм-секция приходит на помощь Мартынову.  Обвал, шквал, надвигающийся
распад... решительный момент. Пищиков быстро выходит вперед.
   От диксиленда к какому-то еще не осознанному трагизму.

   Итак,  откровение.  Самовыражение?  Свободный  творческий акт?  Прорыв?
Может быть, только попытка прорыва...

   Дважды  два -- четыре,  дважды  два -- четыре,   дважды  два -- четыре,
дважды два...
   А может быть, три,  а может быть, пять,  а может быть, восемь,  а может
быть, один миллион сто семьдесят семь тысяч восемьсот девяносто девять?
   А может быть,  автомобильная  катастрофа,  в которой  погиб мой друг, а
может быть, деревня под напалмом,  а может быть, грязное слово в лицо моей
девушке, а может быть, предательство?
   А может быть, эвкалипты под луной,  а может быть, охота,  а может быть,
веселая пирушка,  а может быть,  лестница  в небо?  А может быть,  "чудище
обло,  озорно,  стозевно  и  лаяй"?  А может быть,  хищник,  а может быть,
жертва, а может быть, Эверест?
   А может быть,  лоб,  два лба,  семь губ,  одно дыхание?  А может  быть,
кашалот с розовой  пастью,  а может быть,  Орфей?  А может быть,  бобэоби,
виээми, гзигзигзео,  а может быть,  лауноги, пиннопинео, филиожар? А может
быть, лог дром бра затеял, ушел, почему-то кол тол та в м е ш ж ф й у п ь-
к Л я э у ц с г о ?
   Нет, нет, все очень просто: дважды два -- четыре.
   А вдруг все-таки не четыре, а генерал под ручку с дамой перед трюмо?
   Увы, дважды два -- четыре, дважды два -- четыре, дважды два -- ЧЕТЫРЕ!
   Т а ы е ш н г б ж э...

   Утром  мы  мирно  завтракали  в  кафе,  как все нормальные люди,  брали
сосиску,  бутерброд с килькой,  чай,  но после завтрака мы отправлялись на
"школу джаза".
   Должен  сказать,  что  джазист  --  существо   совершенно   неутомимое,
одержимое.  Джазовый артист может играть круглые сутки подряд с небольшими
перерывами для  приема пищи.  Вот у кого надо учиться  преданности  своему
искусству!  Если  у  вас  вдруг  появится  желание  уморить  какого-нибудь
джазового артиста, кормите его на убой, хольте его, лелейте, но не давайте
играть: зачахнет.  Чарльз Ллойд, например, которому пришлось играть только
в последний день фестиваля, первые три дня очень маялся. В зеленоватых его
глазах мерцала  вековечная  негритянская  печаль.  Зато,  когда  вышел  на
эстраду, узнать его было нельзя.  Да и все они, эти странные артисты, пока
не играют,  так что-то ходят,  что-то между прочим жуют,  вежливо слушают.
"Да, что вы говорите!  Смотрите, как интересно! Надо же, а мы и не знали!"
А глаза в это время где-то блуждают.
   Однажды мы обедали вместе с Гюли Чохели, и она призналась:
   -- Терпеть я не могу всех этих обедов, ужинов, завтраков!
   -- А что же вы любите, Гюли?
   -- Петь.
   -- А еще что?
   -- Кактусы.

   "Школа джаза" в сводчатых залах "Дома черноголовых". Эстрадой завладели
фотографы.  Лежа  на  полу,  сидя  на  корточках,  стоя  на  стульях,  они
направляют свои  тубусы на квартет  Збигнева  Намысловского,  работающий в
неимоверной тесноте.  В зале тоже тесно: он заполнен до отказа ударниками,
басистами, саксофонистами, трубачами, кларнетистами, москвичами,  шведами,
сибиряками, эстонцами, литовцами, армянами, финнами...
   Хрупкий, с круглыми совиными глазами Намысловский солирует уже двадцать
минут. У рояля сгорбился похожий на князя Мышкина Адам Матышкович.  Крепко
держит ритм ударник Чеслав Бартковский  по прозвищу  "Маленький".  Блестит
очками серьезный, как молодой профессор, басист Роман Дылонг -- "Гучьо".
   Намысловскому  тесно  в  рамках  квадрата.  Он изгибается,  на лице его
мучение,  он словно хочет  что-то  соскрести,  содрать,  сорвать  какой-то
последний ненавистный ему покров.
   Снова  это  ощущение  попытки прорыва,  мучительной  тяги  к  какому-то
неведомому совершенству.
   Я беседую с кандидатом  математических наук,  а может быть,  физических
наук,   словом,   каких-то  очень   серьезных  наук  Владимиром  Виттихом,
руководителем Новосибирского ансамбля.
   -- Скажи,  пожалуйста,  что  ты  думаешь  об  эксперименте  в джазе,  о
фри-джазе, например? Вот я не могу слушать Орнетта Колмена...
   Виттих ухмыляется в бороду.
   -- А для меня это очень интересно...
   Услышав   этот   разговор,   возле   нас   остановился  темпераментный,
словоохотливый пианист Николай Капустин.
   -- Понимаешь ли, Вася,  когда-то и "бибоп" казался диким и невероятным,
а теперь, должно быть, даже ты... прости, может быть, я ошибаюсь...
   Я смущенно кашляю в кулак.
   -- Да-да,  даже я...   Конечно,  эксперимент  необходим,  но вряд ли он
доступен простому любителю, немузыканту...
   -- Эксперимент всегда обращен внутрь -- и в литературе, и в пластике, и
в музыке.
   -- Джаз для джазистов?  Поэзия для поэтов?  Скульптура для скульпторов?
Вы могли бы играть в темной, пустой комнате?
   -- Это философский вопрос, об этом на ходу не скажешь.  Темная,  пустая
комната -- это идеал, но артисту джаза нужны слушатели и зрители.
   -- А если они его не понимают?
   -- Но он их зовет...

   Прошлой осенью  мы сидели  с моим  приятелем  Абэ  Кобо  в  подвальчике
токийского джаз-клуба "Сэто".  Подняв свой крепкий писательский палец, Абэ
Кобо сказал:
   -- Писатель  должен есть  много джаза,  часто и много,  большие  сочные
ломти настоящего джаза!

   Каждое утро с десяти до часа я толкался на  "школе джаза",  притворялся
музыкантом -- то ударником,  то трубачом, -- обнаглел  даже  до того,  что
начал задавать специальные вопросы, ну, скажем:
   -- Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
   Кончает  композицию  стокгольмский  квартет  Яна  Йоханссона.  Любезный
хозяин  "школы"  Райво Таммик  пытается  перекричать  восторженный гвалт и
свист:
   -- Ребята, задавайте вопросы!
   -- Какие еще  вопросы? -- снисходительно  пожимает  плечами  восходящая
звезда саксофонист Роман Кунсман. -- Мы и сами все знаем.  Пусть лучше еще
раз сыграют.
   Однако вопросы все-таки задаются:
   -- Алло, Бу, у вас какой номер мундштука?
   И вот в этой утренней толкучке я снова теряю свой спасательный значочек
и снова чувство одиночества и непричастности охватывает меня. Представляю,
с каким презрением отвернется от меня музыковед Александр Медведев  и  все
мои новые знакомые, включая Нину Большакову. В отчаянии подхожу к трубачам,
собравшимся вокруг рыжего Бу Бронберга, плетусь к ударникам,  столпившимся
вокруг Бартковского,  и  тут  вижу  на  полу  моего  дорогого  с сиреневой
ленточкой. Как его не раздавили сапоги ударников? Мистика, да и только!

   Форум джаза.  Разгорались страсти.  Высказываются  самые  разные  точки
зрения. Бушуют авангардисты.
   -- Товарищи,  не  будем  себя  обманывать.   Мы  называем   наши   темы
"Жар-птица",  "Иван-царевич"  и  делаем  вид,  что  создаем  свой  особый,
национальный, ни на что не похожий джаз. Это фикция!
   -- Основа  джаза -- импровизация,  а ее не назовешь никак,  ей не нужна
никакая литература. Джаз -- это интернациональное искусство.
   -- Извините, товарищ,  ваша формула -- подобие кастрации.  Все  мастера
обогащали  джаз  за  счет  фольклора.  Вспомните  "босса-нову",  вспомните
арабские темы.  Русский фольклор пока еще только тронут нами,  а какие уже
дал результаты! "Господин Великий Новгород" Товмасяна,  "Ночь на Плещеевом
озере" Громина, "Иванушка-дурачок" Лукьянова...

   В начале пятидесятых годов в Казани обосновался оркестр репатриантов из
Шанхая,  известный сейчас всем  оркестр Олега Лундстрема,  "короля  свинга
восточных  стран",  как  его  называли в шанхайском  сеттльменте.  Я тогда
учился на первом курсе медицинского  института,  был прилежным студентом и
на танцы не ходил,  так  как  не  мог  освоить  сложнейших  падепатинеров,
вальс-гавотов  и  миньонов,  которые  танцевала  в  те  времена  передовая
молодежь.    Но   вот   по   городу    пошли    слухи   о    таинственных,
сказочно - романтичных "шанхайцах"...

   Форум джаза. Ораторствует элегантный теоретик средних лет.
   -- ... почему преобладает драматизм,  почему возникает какой-то надрыв,
вымороченный трагизм, меланхолия? Мы забываем о том, что джаз - это прежде
всего веселое, озорное искусство.  А разве мы не можем играть насмешливый,
иронический  джаз?   Возьмите   "ЧП"  Бориса   Фрумкина   или   композиции
виброфониста Гарина - это блестящие озорные пьесы...
   Встает  ленинградец с маленькой  бородкой  а-ля  Телониус  Монк,  столь
модной сейчас среди джазистов.
   -- Вот мы говорим о том,  можно ли играть русский джаз.  Фольклор вовсе
не обязателен для того, чтобы играть по-русски.  Нужно просто быть русским
в душе,  глубоко чувствовать  дух России,  и тогда будет русский джаз.  Вы
спрашиваете, почему драматизм, надрыв, меланхолия? Потому что русский джаз
идет от Достоевского.

   Оркестр  "шанхайцев"  тогда  распадался.  Да и разве  можно  было  себе
представить существование настоящего свингового оркестра в те годы,  когда
даже   танго   кодировалось   наименованием   "танец  медленного  темпа" !
Лундстремовцы группами играли на  танцах в Доме  офицера,  в кинотеатрах и
ресторанах, а мы ходили их слушать, потому что они иногда играли не только
падепатинеры.  Вся моя юность была слегка озарена этими "шанхайцами",  как
огнями далекого ночного мира.
   -- А где сейчас Модин, Деринг, Бондарь, Баранович? -- спрашиваю я Олега
Леонидовича.
   -- Этот там-то, этот там-то, -- отвечает он, -- а Баранович умер.
   -- Как?
   -- Очень просто. Жора Баранович умер.
   Ну что ж,  он  умер,  и сейчас его  нет на сцене,  но я и мои  товарищи
никогда  не  забудем,  как  он вставал в синем  табачном  тумане  дрянного
ресторанчика,  розовощекий  и здоровый,  и играл "Сан-луи блюз"  на  своей
золотой трубе.

   Форум джаза. Выступает московский композитор.
   -- ... и я должен  прямо  сказать,  товарищи,  некоторые  наши  молодые
музыканты еще не умеют как следует играть блюз, а уже тянутся в авангард.
   Голос из зала:
   -- Так что же, прикажете мне возвращаться назад к Чарли Паркеру?  Этого
не будет!
   -- А вы откуда, товарищ авангардист?
   -- Я из Тюмени!

   Однажды,  кажется,  единственный раз за все мои казанские  студенческие
годы,  они  собрались  вместе,  и  ослепительные  каскады,  обвалы  свинга
потрясли тогда юношеское воображение.  Появились подражатели.  Кажется,  в
пятьдесят втором году при Доме ученых возник молодежный оркестр, в котором
играли будущий астроном саксофонист Эрик Дибай,  будущий математик пианист
Юрий Яковлев,  будущий педагог  басист Юрий Елкин...  Их  называли  "малые
шанхайцы".  Разумеется,  исполнялись в основном  танцевальные вещи,  но по
тогдашним  временам  и это  было  чудом.  Приезжие  москвичи  хватались за
головы: в Казани существовал джаз!

   И  вот  сейчас   оркестр   Олега   Лундстрема   на  сцене   Таллинского
джаз-фестиваля:  девятнадцать  человек в  шикарных  концертных  костюмах с
буквами "ОЛ" на  груди.  Из прежних,  чуть ли не легендарных "шанхайцев" в
оркестре осталось всего пять человек. Рядом с ними, уже тронутыми сединой,
сидит  молодежь:  Роман Кунсман,  Николай  Капустин,  Станислав Григорьев,
Аркадий Шабашов...  Исполняется композиция Кунсмана "Луч тьмы".  Это очень
неожиданное,  своеобразное произведение,  но еще более неожидан солирующий
сейчас  автор,  маленький  красногубый  человек  с бородкой  таинственного
лесовика. Он еще себя покажет!
   Олег Леонидович  сейчас седоват,  солиден,  но для меня он  по-прежнему
остался тем же таинственным и молодым "шанхайцем".

   О, если бы ты знал, Абэ, сколько я за эти четыре дня съел джаза! Каждое
утро   три   часа   "школы",   каждый   вечер   четырехчасовые   концерты,
заключительный  ночной  "джем  сейшн",  а  впереди  еще   был   Московский
фестиваль. Как бы не получилось демьяновой ухи.

   Иногда мне кажется,  что я сплю.  Вот сейчас  открою глаза,  а на сцене
некто с косым пузом лупит кулаком по пюпитрам.
   -- Опять развели шумовую музыку?! Геть отсюда!

   Оркестр  сменяет  оркестр,  и среди них нет двух  похожих.  Добродушный
гигант Борис Рычков за роялем  становится  лириком.  Зал,  уже привыкший к
хриплым  колтрейновским  воплям  саксофонов и труб,  привыкший  кричать  и
свистеть,  тихо слушает его блистательные импровизации на тему "Ой, туманы
мои растуманы", на тему Диззи Гиллеспи, на собственные темы.
   К трио Рычкова присоединяется вокалистка  Гюли  Чохели,  которая  любит
пение и кактусы.  Сдержанная страсть  "Грузинского романса"  Н. Дугашвили,
затем неистовость сложнейшей  партии  "Мистер Паганини"  композитора  Сэма
Козлова.
   Неожиданный шумный успех  хабаровского  квинтета,  Уиллис Коновер  даже
разводит руками: "Ну-с, батеньки,  вот уж не ожидал,  что и в Хабаровске у
вас есть такой джаз".

   Ленинградский ансамбль пантомимы:  Григорий Гуревич,  Нинель Егельская,
Надежда Пугачева,  Нина Большакова,  Георгий Гоц.  Аккомпанирующая  группа
пианиста  Вихарева.  Это  зрелище  совсем  уж неожиданное -- не балет и не
пантомима в чистом виде.  Движения человеческого тела  становятся символом
звуков.  То  координированные,  то  разрозненные  движения  трех тоненьких
женских фигур -- зеленой,  лиловой и черной  и двух  атлетических  мужских
фигур -- белой и синей, синхронная импровизация тела и инструмента рождают
какое-то неясное, тревожное, щемящее чувство.
   Наконец,  на эстраде Чарльз Ллойд - квартет, негр и три мулата.  Ллойд,
высокий,  неимоверно,  до условности,  тонкий,  с огромной шапкой курчавых
волос, делающей его больше похожим на индуса,  чем на негра.  Саксофон его
рыдает, хохочет, визжит, умоляет, требует, издевается, тело его изгибается
дергается, подпрыгивает, и это,  конечно,  не эпатаж и не игра на публику,
это  какое-то  уже  запредельное   самовыражение,  когда  отпускаются  все
тормоза, сдираются все покровы: смотрите, вот я каков!
   Кончается  двадцатиминутное соло.  Ллойд,  согнувшись,  даже не пытаясь
вытереть пот,  прячется в глубине сцены,  смущенно блестит оттуда золотыми
очками.
   Ритм-секция  бросается  в атаку,  словно  дикая  кавалерия.  Пианист --
настоящий виртуоз,  но клавиш ему мало,  он играет прямо на струнах рояля,
бьет в бубен.  Ударник разбрасывает медные колокольчики,  скребет щетками.
Снова надвигается распад, развал,  но Ллойд подбегает к микрофону,  высоко
закинув голову,  вздергивает узду, усмиряет, -- и вдруг становится мягким,
лиричным, покаянно-нежным...
   Они играют час пять минут и покидают эстраду  совершенно  измочаленные,
под неистовый шквал аплодисментов.
   На улице их окружают американские корреспонденты. Эй-Би-Си с квадратной
голливудской челюстью:  "Что вы чувствуете сейчас?"  Ллойд,  тяжело  дыша:
"Хэпинис. Счастье."

   Кончается  фестиваль.  Уже  отшумел  заключительный банкет,  на котором
лауреатам вручали дипломы.  Остался позади "джем сейшн", во время которого
на сцене  одновременно  скапливалось  от десяти  до  двадцати  музыкантов.
Разлетаются самолеты,  уходят поезда.  Ранним-ранним утром исчез из города
Ленинградский ансамбль пантомимы.

   На Выйду-вальяк ко мне подходит здоровенный парень.
   -- Я вижу, вы джазист, -- говорит он, кивая на мой значок. --  Махнемся
значками. Я вам свой, боксерский, а вы мне свой, джазовый.
   -- Нет, никогда, -- твердо говорю я.
   -- Понимаешь, я ведь боксер...
   Рука его тяжело давит мое плечо.
   -- Все равно не отдам, хоть убей, -- говорю я.
   Парень вдруг улыбается.
   -- Ну, гуляй.

   Вхожу в гостиницу,  поднимаюсь по лестнице.  В холле третьего  этажа на
диване  сидит  белобрысый  тромбонист,  разговаривает со своим  тромбоном,
грозит ему пальцем в раструб.
   -- Ты думаешь я не...  А я тебе скажу,  что ты...  Больно  много о себе
воображаешь!..  Тоже мне тип!..

   Стою у окна.  Дождь.  По мокрой  улице к агентству  Аэрофлота  проносят
смиренных зачехленных бегемотов.
   Я снова хочу в страну джаза.


Май 1967. Таллин