Версия для печати

        Рассказы 20-х годов разных авторов


Василий Андреев. ВОЛКИ.
Артем Веселый. МЫ.
М. Стронин. ВАСКА.
Николай Ларионов. ТИШИНА.
Александр ЯКОВЛЕВ ПОВОЛЬНИКИ
БОР. ПИЛЬНЯК МАТЬ СЫРА-ЗЕМЛЯ
Бор. ПИЛЬНЯК ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА
Бор. ПИЛЬНЯК ЗАВОЛОЧЬЕ
А. УСПЕНСКИЙ ПЕРЕПОДГОТОВКА
БОРИС ПАСТЕРНАК ДЕТСТВО ЛЮВЕРС.
Н. ЛЯШКО. СТРЕМЕНА.
Вл. ЛИДИН ПОВЕСТЬ О МНОГИХ ДНЯХ
Адриан Пиотровский. ПАДЕНИЕ ЕЛЕНЫ ЛЭЙ.
Борис Лавренев. РАССКАЗ О ПРОСТОЙ ВЕЩИ.
Владимир Ветров. КЕДРОВЫЙ ДУХ.
С. А. СЕМЕНОВ ГОЛОД
Н. Никандров. ПРОКЛЯТЫЕ ЗАЖИГАЛКИ!
Николай Огнев. ЕВРАЗИЯ.
Н. БОГДАНОВ ВРАГ
Константин ФЕДИН БАКУНИН В ДРЕЗДЕНЕ
В. ДОБРОВОЛЬСКИЙ СОБАЧИЙ ЛАЗ
Вяч. Шишков. ВИХРЬ.
Н. ОГНЕВ КРУШЕНИЕ АНТЕННЫ.
Вс. Иванов ВОЗВРАЩЕНИЕ БУДДЫ
Всев. Иванов. БРОНЕПОЕЗД N 14.69.
К. ФЕДИН АННА ТИМОФЕВНА
Ив. Соколов-Микитов. ЧИЖИКОВА ЛАВРА
Н. Каратыгина. ЧЕРЕЗ БОРОЗДЫ.
В. КАВЕРИН ПЯТЫЙ СТРАННИК



   Василий Андреев.
   ВОЛКИ.


   ГЛАВА ПЕРВАЯ.

   Ваньки Глазастого отцу, Костьке-Щенку, не нужно было с женой своей, с
Олимпиадою, венчаться.
   Жили же двенадцать лет невенчанные, а тут, вдруг, фасон показал.
   Граф какой выискался!
   Впрочем, это все Лешка-Прохвост, нищий тоже с Таракановки,  поднатчик
первый, виноват:
   - Слабо, - говорит, - тебе, Костька, свадьбу сыграть!
   Выпить Прохвосту хотелось, ясно.
   Ну, а Щенок "за слабо в Сибирь пойдет", а тут еще на взводе был.
   - Чего - слабо? Возьму, да обвенчаюсь. Вот машинку женкину  продам  и
готово!
   А Прохвост:
   - Надо честь-честью. В церкви, с шаферами. И угощение чтобы.
   Олимпиады дома не было. Забрал Щенок ее машинку швейную ручную, вмес-
те с Прохвостом и загнали на Александровском.
   Пришла Олимпиада, а машинку "Митькою звали"! Затеяла  было  бузу,  да
Костька ей харю расхлестал по всем статьям и объявил о своем твердом на-
мерении венчаться, как и все прочие люди.
   - А нет - так катись, сука, колбасой!
   Смех и горе! Дома ни стола ни стула, на себе барахло, спали на нарах,
в изголовьи - поленья-шестерка, как в песне:

   На осиновых дровах
   Два полена в головах

и вдруг - венчаться!
   Но делать нечего. У мужа - сила, у него, значит, и право. Да и  самой
Олимпиаде выпить смерть захотелось. И машинка все равно уж улыбнулась.
   Купили водки две четверти, пирога лавочного с грибами и луком, колба-
сы собачьей, огурцов. Невеста жениху перед венцом брюки на  заду  белыми
нитками зашила (черных не оказалось) и отправились к Михаилу  архангелу.
А за ними таракановская шпана потопала.
   Во время венчания шафер, Сенька-Чорт, одной  рукою  венец  держал,  а
другой брюки поддерживал - пуговица одна была и та оторвалась.
   Гости на паперти стреляли - милостыню просили.
   А домой как пришли - волынка.
   Из-за Прохвоста, понятно.
   Пока молодые в церкви крутились, Прохвост, оставшийся с  Олимпиадиной
маткою, Глашкой-Жабою, накачались в доску: почти четверть водки вылокали
и все свадебное угощение подшибли. Горбушка пирога осталась, да  огурцов
пара.
   Молодые с гостями - в дверь, а Прохвост навстречу, с пением:

   Где ж тебя черти носили?
   Что же тебя дома не женили?

   А старуха Жаба на полу кувыркается: и плачет и блюет.
   Невеста - в слезы. Жених Прохвосту - в сопатку, тот - его. Шпана - за
жениха, потому он угощает. Избили Прохвоста и послали настрелять на  пи-
рог.
   Два дня пропивали машинку. На третий Олимпиада опилась. В  Обуховской
и умерла. Только-только доставить успели.
   Щенок дом бросил и ушел к царь-бабе, в тринадцатую чайную. А с ним  и
Ванька.

   ---------------

   Тринадцатая чайная всем вертепам вертеп, шалман настоящий: воры  всех
категорий, шмары, коты, бродяги и мелкая шпанка любого пола и возраста.
   Хозяин чайной - Федосеич такой, но управляла всем женка его, царь-ба-
ба Анисья Петровна, из копорок, здоровенная, что заводская кобыла.
   Весь шалман держала в повиновении, а Федосеич перед  нею,  что  перед
богородицей, на задних лапках.
   С утра до вечера, бедняга, крутится, а женка из-за стойки  командует,
да чай с вареньем дует без передышки, - только харя толстая светит,  что
медная сковородка.
   И не над одним только Федосеичем царь-баба властвовала.
   Если у кого из шпаны или из фартовых деньги завелись, лучше пропей на
стороне или затырь так, чтобы не нашла, а то отберет.
   - Пропьешь, - говорит, - все равно. А у меня они целее  будут,  захо-
чешь чего, у меня и заказывай. Хочешь, пей!
   Водку она продавала тайно, копейкою дороже, чем в казенках.
   Ванька-Селезень ширмач, один раз с  большого  фарту  не  хотел  сдать
царь-бабе деньги - насильно отобрала.
   Он даже - в драку, но ничего не вышло. Да и где ж  выйти-то?  Сила  у
него пропита, здоровье тюрьмою убито, а бабища в кожу не вмещается.
   Набила ему харю, только и всего.
   Так царь-баба царствовала.
   Одинокие буйства прекращала силою своих тяжелых кулаков или пускала в
ход кнут, всегда хранящийся под буфетом.
   Если же эти меры не  помогали  -  на  сцену  являлся  повар  Харитон,
сильный, жилистый мужик, трезвый и жестокий, как старовер.
   Вдвоем они как примутся чесать шпану: куда - куски, куда - милостыня!
   Завсегдатаи тринадцатой почти сплошь - рвань немыслимая,  беспаспорт-
ная, беспарточная; на гопе у Макокина и то таких франтов вряд ли  встре-
тишь.
   У иного только стыд прикрыт кое-как.
   Ванька-Глазастый, родившийся и росший со шпаною, не предполагал,  что
еще рванее таракановских нищих бывают люди.
   В тринадцатой - рвань форменная.
   Например - Ванька-Туруру.
   Вместо фуражки - тулейка одна; на ногах зимою - портянки, летом - ни-
чего; ни одной заплатки, все - в клочьях, будто собаки рвали.
   А ведь первый альфонс! Трех баб имел  одновременно:  Груньку-Ошпырка,
Дуньку-Молочную и Шурку-Хабалку. Перед зеркалом причесывается, не иначе.
   Или, вот, "святое семейство": Федор Султанов  с  сыновьями:  Трошкою,
Федькою и Мишкою-Цыганенком.
   Эти так: двое стреляют, а двое в чайной сидят - выйти не  в  чем.  Те
придут, эти уходят. Так, посменно и стреляли. А один раз - обход.  "Свя-
тое семейство" разодралось - кому одеваться?
   Вся шпана задним ходом ухряла, а они дерутся из-за барахла. Рвут друг
у дружки. Всю четверку и замели.
   Или еще, король стрелков, Шурка-Белорожий. В одних подштанниках и бо-
сой стрелял в любое время года. В Рождество и Крещенье даже. "Накаливал"
шикарно.
   Другой вор позавидует его заработку. Еще бы не заработать!  Красивый,
молодой и в таком ужасном виде. Гибнет же человек! В белье одном. Дальше
нижнего белья уж ехать некуда. Не помочь такому - преступление.
   А стрелял как!
   Плачет в голос, дрожит, молит спасти от явной гибели:
   - Царевна! Красавица! Именем Христа-спасителя умоляю: не дайте погиб-
нуть! Фея моя добрая! Только на вас вся надежда!
   Каменное сердце не выдержит, не только женское,  да  если  еще  перед
праздником.
   А ночью к Белорожему идет на поклон шпана.
   Поит всех, как какой-нибудь Ванька-Селезень, первый ширмач с фарту.
   Костька-Щенок Ваньку своего отдал Белорожему на обучение.
   Пришлось мальчугану босиком стрелять, или, как выражался  красноречи-
вый его учитель: "симулировать последнюю марку нищенства".
   - Ты плачь! По-настоящему плачь! - учил Белорожий, - и проси, не отс-
тавай! Ругать будут - все равно проси! Как я! Я у мертвого выпрошу.
   Действительно Белорожий у мертвого не у мертвого, а у переодетого го-
родового (специально переодевались городовые для ловли нищих),  три  ко-
пейки на пирог выпросил.
   Переодетый его заметает, а он ему:
   - Купи, дорогой, пирога и бери меня. Голодный! Не могу итти.
   Тот было заругался, а Белорожий на колени встал и панель поцеловал:
   - Небом и землею клянусь и гробом родимой матери - два дня не ел!
   Переодетый три копейки ему дал и отпустил. Старый был фараон; у само-
го, поди, дети нищие или воры, греха побоялся, отпустил.
   Ванька следовал примерам учителя: клянчил, плакал от стыда и  холода.
Подавали хорошо. Отца содержал и себе на гостинцы отначивал.
   Обитатели тринадцатой почти все и жили в чайной.
   Ночевали в темной, без окон, комнате. На нарах - взрослые, под нарами
- плашкетня и те, кто позже прибыл. Комната -  битком,  все  в  повалку.
Грязь невыразимая. Вошь темная, клопы, тараканы. В сенях кадка с  квасом
и та с тараканами. В нее же, пьяные, ночью, по ошибке, мочились.
   Только "фартовые" - воры, в кухне помещались с поваром.
   Им, известно, привилегия.
   "Четырнадцатый класс" - так их и звали.
   Выдающимися из них были: Ванька-Селезень,  Петька-Кобыла  и  Маркизов
Андрюшка.
   Ванька-Селезень ширмач, совершавший в иной день по двадцати краж. Че-
ловек, не могущий равнодушно пройти мимо чужого кармана. Случалось,  за-
катывался в ширму, забыв предварительно "потрекать", т.-е. ощупать  кар-
маны - так велико было желание украсть.
   - Ширма - жизнь моя! Любую шмару на ширму променяю! -  философствовал
по вечерам Селезень, напаивая, с фарта, шпану: кажется, отруби мне  руки
- ногами "втыкать" стану, ног не будет - зубами задуюсь.
   Селезень - естественный вор.
   Хлебом не корми, а дай украсть.
   "Брал" где угодно, не соображаясь со стремой и шухером.
   На глазах у фигарей и фараонов залезал в карман одинокого прохожего.
   Идет по пятам, слипшись с человеком. Ребенок и тот застремит.
   А где "людка" - толпа - будет втыкать и втыкать пока публика  не  ра-
зойдется или пока за руки не схватят.
   Однажды он "сгорел с делом", запустив одну руку в карман  мужчины,  а
другую в карман женщины. Так с двумя кошельками: со "шмелем" и с "порти-
ком" в руках повели в участок.
   У Знаменья это было, на литургии преждеосвященных даров.
   Петька-Кобыла ширмач тоже, но другого покроя. Осторожен. Зря не вору-
ет - не лезет в густую, как Селезень. Загуливать не любит. С фарта и  то
наровит на чужое пить. Из себя кобел коблом. Волосы  -  под  горшок,  но
костюм немецкий. И с зонтиком всегда. Фуражка фаевая, купеческая.
   Трусоват, смирен. Богомол усердный. С  фарта  свечки  ставил  Николаю
угоднику. В именины не воровал.
   Маркизов Андрюшка - домушник. Хорошие дельцы, в роде Ломтева Кости  и
Миньки-Зуба с Маркизовым охотно на дела идут. Сами приглашают  -  не  он
их.
   Маркизов человек жуткий.
   Не пьет, а компанию пьяную любит; не курит, а папиросы и спички всег-
да при себе. Первое дело его, в юности еще: мать родную обокрал, по-миру
пустил. "Шмар", случалось, брал "на малинку".
   Вор безжалостный, бесстыдный.
   На дело всегда с пером, с финкою, как Колька-Журавль из-за Нарвской.
   "Засыпается" Маркизов с боем. Связанного в участок и в сыскное водят.

   ---------------

   В тринадцатую перебрались новые лица: Ганька-Калуга и Яшка-Младенец.
   Не то нищие, не то воры или разбойники - не понять.
   Слава о них шла, что хамы первой марки и волынщики.
   Перекочевали они из живопырки "Манджурия".
   Калуга "Манджурию" эту почти единолично (при некотором  участии  Мла-
денца) в пух и прах разнес. Остались от "Манджурии" стены,  дверь,  окна
без рам и стул, что под боченком для кипяченой воды у дверей стоял.
   Остальное - каша.
   Матвей Гурьевич, хозяин трактира, избитый, больше месяца  в  больнице
провалялся, а жена его - на сносях она была - от страха до времени  ски-
нула.
   И волынка-то из-за пустяков вышла.
   Выпивала манджурская шпана. Взяли на закуску салаки,  а  хозяин  одну
рыбку не додал.
   Калуга ему:
   - Эй ты, сволочь! Гони еще рыбинку. Чего отначиваешь?
   Тот - в амбицию:
   - А ты чего лаешься? Спроси, как человек. Сожрал, поди,  а  требуешь.
Знаем вашего брата!
   Калуга вообще много не разговаривает.
   Схватил тарелку с рыбою и Гурьевичу в физию.
   Тот заблажил. Калуга его - стулом.
   И пошел крошить.
   Весь закусон смешал, что карты: огурцы с вареньем, салаку с сахаром и
т. д.
   Чайниками - в стены. Чай с лимоном - в граммофон.
   Товарищи его на что ко всему привычные - хрять.
   Один Младенец остался.
   Вдвоем они и перекрошили все на свете.
   Народ как начал сбегаться - выскочили они на улицу; Калуга боченок  с
кипяченой водой сгреб и дворнику на голову - раз!
   Хорошо - крышка открылась и вода чуть тепленькая,  а  то  изуродовать
мог бы человека.
   Калуга видом свирепый: высокий, плечистый, сутулый, рыжий, глаза кро-
вяные, лицо точно опаленное. Говорит - рявкает сипло.  Что  ни  слово  -
мать.
   Про него еще слава: в Екатерингофе или в Волынке где-то вейку зарезал
и ограбил, но по недостаточности улик оправдался по суду.
   И еще: с родной сестренкою жил как с женою. Сбежала сестра от него.
   Калуга силен, жесток и бесстрашен.
   Младенец ему под стать.
   Ростом выше еще Калуги, мясист. Лицо  ребячье:  румяное,  белобровое,
беловолосое.
   Младенец настоящий!
   И по уму дитя.
   Вечно хохочет, озорничает, возится, не разбирая с кем: старух, стари-
ков мнет и щекочет, как девок, искалечить может шутя.
   Убьет и хохотать будет. С мальчишками дуется в пристенок, в орлянку.
   Есть может сколько угодно, пить - тоже.
   Здоровый. В драке хотя Калуге уступает, но скрутить,  смять  может  и
Калугу. По профессии - мясник. Обокрал хозяина, с тех пор и путается.
   Калуга по специальности не то плотник, не то кровельщик,  картонажник
или кучер - неизвестно.
   С первого дня у Калуги столкновение произошло с царь-бабою.
   Калуга заговорил на своем каторжном языке: в трех словах  пять  мате-
рей.
   Анисья Петровна заревела:
   - Чего материшься, франт? Здесь тебе не острог!
   Калуга из-под нависшего лба глянул, будто  обухом  огрел,  -  да  как
рявкнет:
   - Закрой хлебало, сучья отрава! Не то кляп вобью!
   Царь-баба мясами заколыхалась и присмирела.
   Пожаловалась после своему повару.
   Вышел тот, постоял, поглядел и ушел.
   С каждым днем авторитет царь-бабы падал.
   Калуга ей рта не давал раскрыть.
   На угрозы ее позвать полицию свирепо орал:
   - Катись ты со своими фараонами к чертовой матери на легком катере.
   Или грубо балясничал:
   - Чего ты на меня скачешь, сука? Все равно я с тобою спать не буду.
   - Тьфу, чорт! Сатана, прости меня,  господи!  -  визжала  за  стойкою
Анисья Петровна, - чего ты мне гадости разные говоришь? Что я  потаскуха
какая, а?
   - Отвяжись, пока не поздно! - рявкал Калуга, оскаливая широкие щелис-
тые зубы. Говорю: за гривенник не подпущу! На чорта ты мне сдалась, сви-
ная туша? Иди, вот, к мяснику, к Яшке. Ему по привычке с мясом возиться.
Яшка-а! - кричал он Младенцу: бабе мужик требуется. Ейный-то муж не  со-
ответствует. Чево?.. Дурак! Чайнуху заимеешь. На-паях будем с тобой дер-
жать!
   Младенец глуповато ржал и подходил к стойке:
   - Позвольте вам представиться с заплаткой на ...
   Крутил воображаемый ус. Подмигивал белесыми ресницами. Шевелил носком
ухарски выставленной ноги, важно подкашливал:
   - Мадама! Же-ву-при пятиалтынный! Це, зиле, але  журавле.  Не  хотит-
ся-ль вам пройтить-ся, там, где мельница вертится?..
   - Тьфу! - плевалась царь-баба. Погодите, подлецы! Я, ей-богу,  около-
точному заявлю.
   - Пожалуйста, Анись Петровна, - продолжал паясничать Младенец. Только
зачем околоточного? Уж лучше градоначальника. Да-с. Только  мы  эту  усю
полицию благородно помахиваем-с. Да-с. И вас,  драгоценнейшая,  таким-же
образом. Чего-с? Щей? Не желаю. Ах, вы про околоточного? Хорошо! Заявите
на поверке! Или в обчую канцелярию.
   - Я те дам "помахиваю". Какой махальщик нашелся. Вот сейчас же пойду,
заявлю! - горячилась, не выходя, впрочем, из-за стойки, Анисья Петровна.
   А Калуга рявкал, тараща кровяные белки:
   - Иди! Зови полицию! Я на глазах пристава тебя поставлю раком.  Треп-
ло! Заявлю! А чем ты жить будешь, сволочь? Нашим братом, шпаной да вором
только и дышишь, курва!
   - Заведение закрою! Дышишь! - огрызалась хозяйка: - Много я вами  жи-
ву. Этакая голь перекатная, прости господи! Замучилась!
   Калуга свирепел:
   - Замолчь, сучий род! Кровь у тебя из задницы выпили! Заболела тубер-
кулезом.
   Младенец весело вторил:
   - Эй! Дайте стакан мусора! Хозяйке дурно!
   Такие сцены продолжались до тех пор, пока Анисья Петровна не  набрала
в рот воды - не перестала вмешиваться в дела посетителей.
   В тринадцатой стало весело. Шпана распоясалась. Хозяйку не замечали.
   Повар никого уже не усмирял.
 
   ---------------
 
   ГЛАВА ВТОРАЯ.
 
   В  жизни  Глазастого  произошло  крупное  событие:  умер  отец   его,
Костька-Щенок. Объелся.
   Случилось это во время знаменитого загула некоего Антошки Мельникова,
сына лабазника.
   Антошка запойщик, неоднократно гулял со шпаною.
   На этот раз загул был дикий. Все ночлежки: Макокина, "Тру-ля-ля" (дом
трудолюбия), на Дровяной улице гоп - перепоил Мельников так, что однажды
в казенках не хватило вина, в соседний квартал бегали за водкою.
   Мельников наследство после смерти отца получил. Ну и закрутил, конеч-
но.
   Такой уж человек пропащий!
   В тринадцатую он пришел днем, в будни и заказал все.
   Шпана заликовала.
   - Антоша! Друг! Опять к нам?
   - Чего, к вам? - мычал уже пьяный Антошка. Жрите и  молчите.  Хозяин!
Все, что есть - сюда!
   Царь-баба, Федосеич, повар и шпана - все  зашевелились.  Из  фартовых
только Маркизов, вопреки  обыкновению,  не  пожелал  принять  участие  в
гульбе.
   Антошка уплатил вперед за все, сам съел кусок трески и  выпил  стакан
чая.
   Сидел, посапывая, уныло опустив голову.
   - Антоша! Выпить бы? А? - подъезжала шпана.
   - Выпить?.. Да... И... музыкантов! - мычал Антошка.  Баянистов  самых
специяльных.
   Разыскали баянистов. Скоро тринадцатая заходила ходуном.  От  гула  и
говора музыки не слышно.
   Вся шпана - в доску. Там поют, пляшут, здесь -  дерутся,  там  пьяный
веселый Младенец-Яшка задирает подолы старухам, щекочет,  катышком  катя
по полу пьяного семидесятилетнего старика-кусочника Нила. Бесится, пеной
брыжжет старик, а Яшка ему подняться не дает.
   Как сытый большой кот сидит над мышенком.
   - Яшка! Уморишь старика! Чорт! - кричат, хохоча, пьяные.
   Привлеченный необычайным шумом околоточный, только на секунду  смутил
шпану.
   Получив от Мельникова, секретно, пятерку, полицейский, козыряя, ушел.
   На следующий день Мельников чудил. За рубль нанял  одного  из  членов
"святого семейства", Трошку, обладателя  шикарных,  как  у  кота,  усов.
Сбрил ему один ус.
   До вечера водил Трошку по людным улицам, из трактира в трактир и даже
в цирк повел. С одним усом. За рубль.
   Потом поймал где-то интеллигентного алкоголика Коку Львова, сына пол-
ковника.
   Кока, выгнанный из дома за беспутство, окончательно спустившийся, был
предметом насмешек и издевательств всех гулеванов.
   Воры с фарта всегда нанимали его делать  разные  разности:  ходить  в
белье по улице, есть всякую дрянь. Даже богомол Кобыла и тот однажды на-
нял Коку ползать под нарами и петь "Христос воскресе" и "ангел вопияше".
   А домушник Костя Ломтев, человек самостоятельный, деловой, при  часах
постоянно, сигары курил и красавчика-плашкета, жирного,  как  поросенок,
Славушку такого будто шмару содержал - барин настоящий Костя  Ломтев,  а
вот специально за Кокою приходил, нанимал для своего плашкета.
   Славушка капризный, озорник. Издевался над Кокою -  лучше  не  приду-
мать: облеплял липкими бумагами от мух, заставлял есть мыло и сырую кар-
тошку, кофе с уксусом пить и лимонад с прованским маслом,  пятки  чесать
по полтиннику в ночь.
   Здорово чудил плашкет над Кокою!
   Теперь Мельников, встретив Коку, велел ему следовать за собою,  купил
по дороге на рубль мороженого, ввалил все десять порций в Кокину шляпу и
заставил того выкрикивать: "Мороженое!.."
   За странным продавцом бродили кучи народа.
   Мельников натравлял мальчишек на чудака.
   Полицейские, останавливающие Коку, получали, незаметно  для  публики,
от Мельникова на водку и шествие продолжалось.
   В тринадцатой, куда пришел Мельников с Кокою, уже был Ломтев со  Сла-
вушкою. Повидимому, кто-нибудь из плашкетов сообщил им, что  Кока  нанят
Мельниковым.
   В ожидании Коки Ломтев со Славушкою сидели за столом.
   Ломтев высокий, густоусый мужчина с зубочисткою во рту, солидно читал
газету, а Славушка, мальчуган лет пятнадцати, с лицом розовым и  пухлым,
как у маленьких детей после сна, сидел развалясь, с фуражкою, надвинутой
на глаза и сосал шоколад, изредка отламывая от плитки кусочки  и  бросая
на пол.
   Мальчишки, сидящие в отдалении, на полу, кидались за  подачкою,  дра-
лись как собаки из-за кости.
   Славушка тихо посмеивался, нехотя сося надоевший шоколад.
   Когда вошли Мельников с Кокою, Славушка крикнул:
   - Кока! Лети сюда.
   Тот развязно подошел. Сказал, не здороваясь, с некоторой важностью:
   - Сегодня он меня нанял.
   И кивнул на Мельникова.
   - И я нанимаю! Какая разница? - слегка нахмурился мальчуган.
   Протянул розовую со складочками в кисти, руку, с перстнем на безымян-
ном пальце:
   - Целуй за гривенник!
   Кока насмешливо присвистнул.
   - Полтинник еще туда-сюда.
   Мельников кричал:
   - Чего ты с мальчишкою треплешься? Иди!
   Кока двинулся. Славушка сказал сердито:
   - Чорт нищий! Пятки мне чешешь за полтинник всю ночь,  а  с  голодухи
лизать будешь и спасибо скажешь. А  тут  ручку  поцеловать  и  загнулся:
Па-алтинник! Какой кум королю объявился. Ну, ладно, иди получай деньги!
   Кока вернулся, чмокнул Славушкину руку. Мальчуган долго рылся  в  ко-
шельке.
   Мельников уже сердился:
   - Кока! Иди, чорт! Расчет дам!
   А Славушка копался.
   - Славенька, скорее! Слышишь, зовет? - торопил Кока.
   - Ус-пе-ешь! - тянул мальчишка. - С петуха сдачи есть?
   - С пяти рублей? Откуда же? - замигал Кока.
   - Тогда получай двугривенный.
   Но Ломтев уплатил за Славушку. Не хотел марать репутации.
   Кока поспешил к Мельникову.
   Славушка крикнул вслед:
   - Чтоб я тебя, стервеца, не видал больше! Дорого берешь, сволочь!
   Нахмурясь, засвистал. Вытянул плотные ноги в мягких лакированных  са-
пожках.
   Ломтев достал сигару, не торопясь вынул из замшевого чехольчика  нож-
ницы, обрезал кончик сигары.
   Шпана зашушукалась в углах. Ломтева не любили за причуды. Еще  бы!  В
живопырке и вдруг - барин с сигарою, в костюме шикарном, в котелке,  усы
расчесаны, плашкет толстомордый в перстнях, будто в "Буффе" каком!
   Ломтев, щурясь от дыма, наклонился к мальчугану, спросил ласково:
   - Чего дуешься, Славушка?
   - Найми Коку! - угрюмо покосился из-под козырька мальчишка.
   - Чудак! Он нанят. Сейчас он к нам не пойдет! Ты же видишь - тот фра-
ер на деньги рассердился.
   - А я хочу! - капризно выпятил пухлую губу Славушка. А если тебе  де-
нег жалко, значит ты меня не любишь.
   Ломтев забарабанил пальцем по столу. Помолчав, спросил:
   - Что ты хочешь?
   Славушка, продолжая коситься, раздраженно ответил:
   - А тебе чего? Денег жалко, так и спрашивать нечего.
   - Жалко у пчелки. А ты толком  говори:  чего  хочешь?  -  нетерпеливо
хлопнул ладонью по столу Ломтев.
   - Хочу, чтобы мне, значит, плевать Коке в морду, а он, пущай не  ути-
рается. Вот чего!
   Мальчишка закинул ногу на ногу. Прищелкнул языком. Смотрел на Ломтева
вызывающе.
   Ломтев направился к столу, где сидели Мельников с  Кокою,  окруженные
шпаною.
   Повел переговоры.
   Говорил деловито, осторожно отставив руку с сигарою, чтобы не уронить
пепла. Важничал.
   - Мм... вы понимаете. Мальчик всегда с ним играет.
   - А мне что? - таращил пьяные глаза Мельников. - Я нанял и баста!
   - Я вас понимаю, но мальчугашка огорчен. Сделайте удовольствие ребен-
ку. Мм... Он только поплюет и успокоится. И Коке лишняя рублевка не  ме-
шает. Верно, Кока?
   - Я ничего не знаю, - мямлил пьяный Кока: - Антон Иваныч мой господин
сегодня. Пусть он распоряжается. Только имейте в виду,  я  за  рубль  не
согласен. Три рубля. Слышите?
   - Ладно, сговоримся, - отмахнулся Ломтев. - Так уступите на пару  ми-
нуток?
   Мельников подумал, махнул рукою.
   - Ладно! Пускай человек заработает. Этим кормится,  правильно.  Вали,
Кока! Видишь, как я тебе сочувствую!
   Ломтев любезно поблагодарил. Пошел к Славушке. Кока, пошатываясь - за
ним. А сзади шпана, смеясь:
   - Кока! Пофартило тебе! Два заказчика сразу!
   - Деньгу заработаешь!
   - Только смотри, Славка тебя замучает!
   А мальчишка ждал, нетерпеливо постукивая каблуком.
   Кока подошел. Спросил:
   - Стоя будешь?
   - Нет! Ты голову сюды!
   Славушка хлопнул себя по круглому колену.
   - Садись на пол, а башку так вот. Погоди.
   Взял со стола газету, постелил на колени:
   - А то вшам наградишь, ежели без газеты.
   Кока уселся на полу, закинул голову на Славушкины колени, зажмурился.
   - Глаза-то  открой!  Ишь  ты  какой  деловой!  -  сердито  прикрикнул
мальчишка. - Задарма хошь деньги получать.
   Взял из стакана кусочек лимона, пожевал, набрал слюны. Капнула слюна.
Кока дернул головою.
   - Мордой не верти! - сказал Славушка, слегка щелкнув Коку по носу.
   Опять пожевал лимон.
   - Глаза как следует чтобы. Вот так.
   Низко наклонил голову. Плюнул прямо в глаза.
   Кругом захохотали. Смеялся и Славушка.
   - Кока! Здорово? - спрашивала шпана.
   - Чорт, плашкет. Специально.
   - Ладно! - тихо проворчал Кока.
   Ломтев, щурясь от дыма, равнодушно смотрел на эту сцену.
   - Плашкет! Ты хорошенько! - рявкнул откуда-то Калуга.  -  Заплюй  ему
глаза, чтоб он, сволочь, другой раз не нанимался.
   - Эх, мать честная! Денег нет! - потирал руки Яшка-Младенец. -  Я  бы
харкнул по-настоящему.
   Славушка поднял на него румяное, смеющееся лицо:
   - Плюй за мой счет! Позволяю!
   Младенец почесал затылок.
   - Разрешаешь? Вот спасибо-то!
   Кока хотел запротестовать, замямлил что-то, но Славушка прикрикнул:
   - Замест меня, ведь! Тебе что за дело? Кому  хочу,  тому  и  дозволю:
твое дело харю подставлять.
   Младенец шмаргнул носом, откашлялся, с хрипом харкнул.
   - Убьешь, чорт! - загоготала шпана.
   - Ну и глотка!
   Младенец протянул Славушке руку:
   - Спасибо, голубок!
   Кока поднялся. Мигал заплеванными глазами, пошел к Мельникову.
   - Смотри, не утирайсь! Денег не получишь! - предупредил Славушка.
   - Я за ним погляжу, чтобы не обтирался! - предложил свои услуги  Мла-
денец.
   Славушка заказал чаю.
   Ломтев дал царь-бабе рублевку, важно сказав:
   - Это, хозяюшка, вам за беспокойство.
   Царь-баба ласково закивала головою:
   - Помилуйте, господин Ломтев! От вас никакого беспокойства.  Тверезый
вы завсегда и не шумите.
   Ломтев обрезал кончик сигары.
   - Я это касаемо мальчика. Все-таки знаете, неудобно. Он шалун такой.
   - Ничего. Пущай поиграет. Красавчик он  какой  у  вас!  Здоровенький.
Огурчик.
   Царь-баба заколыхалась, поплыла за стойку.
   - Ну, ты, огурчик, доволен? - спросил Ломтев Славушку.
   Мальчуган подошел к нему и поцеловал ему лоб. Ломтев погладил его  по
круглой щеке:
   - Пей чай и пойдем!
   А Мельников в это время уже придумал номер:  предложил  Коке  схлест-
нуться раз-на-раз с Младенцем.
   - Кто устоит на ногах, тому полтора целковых. А кто свалится -  рюмка
водки.
   - А если оба устоят - пополам? - осведомился Кока.
   - Ежели ты устоишь - трешку даже дам! - сказал Мельников.
   Младенец чуть не убил Коку. Так хлестанул - у того кровь из ушей. Ми-
нут десять лежал без движения. Думали - покойник.
   Очухался потом. Дрожа, выпил рюмку водки и ушел окровавленный.
   Славушка радовался.
   - Отработался, Кока? Здорово!
   А по уходе Коки составилось пари: кто съест сотню картошек с маслом.
   Взялись Младенец и Щенок.
   Оба обжоры, только от разных причин: Младенец от здоровья, а Щенок от
вечного недоедания.
   Премия была заманчивая: пять рублей.
   Перед каждым поставили по котелку с картошкою.
   Младенец уписывает да краснеет, а Щенок еле дышит.
   Силы  неравные.  Яшка  настоящий   бегемот   из   зоологического,   а
Костька-Щенок - щенок и есть.
   Яшка все посмеивался:
   - Гони, Антон Иваныч, пятитку. Скоро съем все. А  ему  не  выдержать.
Кишка тонка.
   И все макает в масло. В рот картошку за картошкою.
   Руки красные, толстые в масле.
   И лицо потное, блестящее - масленое тоже. Течет, стекает масло по ру-
кам. Отирает руки о белобрысую голову.
   Весь как масло: жирный, здоровый.
   Противен он Ваньке, невыносимо.
   И жалко отца.
   Отец торопится, ест. А уж видно, тяжело. Глаза -  растерянные,  уста-
лые.
   А тот жирный, масленый, поддразнивает:
   - Смотри, сдохнешь. Отвечать придется.
   Хохочут зрители. Подтрунивают над Щенком:
   - Брось, Костька! Сойди.
   А Мельников резко, пьяно, точно с цепи срываясь:
   - Щенок! не подгадь! Десятку плачу! С роздыхом жри, не торопись.  Оба
сожрете - обем по десятке! Во!..
   Выбрасывает кредитки на стол.
   Костька начинает "с роздыхом". Встает, прохаживается, едва волоча но-
ги и выставив отяжелевший живот.
   - Ладно! Успеем! Над нами не каплет! - кривится в жалкую улыбку лицо.
   Бледное, с синевой под глазами.
   А Младенец ворот расстегнул. Отерся рукавом. И все ест.
   - Садись, Костька! Мне скучно одному! - смеется.
   А сам все в рот картошку за картошкою. Балагурит:
   - Эта пища, что воздух. Сколько не жри - не сыт.
   Хлопает рукою по круглому большому животу:
   - Га-а! Пустяки - барабан.
   Противен Ваньке Младенец. Жирный, большой как животное.
   И тут же в роде его веселый румяный Славушка восторженно хохочет,  на
месте не стоит, переминается от нетерпения, опершись розовыми кулаками в
широкие бока.
   И он тоже противен.
   И жалко отца. Бледный, вздрагивающей рукой шарит в котелке, с  отвра-
щением смотрит на картошку. Вяло жует, едва двигая челюстями.
   - Дрейфишь, а? - спрашивает Младенец насмешливо. Эх ты, герой  с  ды-
рой! Где ж тебе со мною браться, мелочь? Я и тебя проглочу не подавлюсь.
   Глупо смеется. Блестят масленые щеки, вздрагивает от  смеха  мясистый
загривок.
   - Сичас, братцы, щенок сдохнет! Мы из него колбасу сделаем!
   Кругом тихо.
   Только Славушка, упершись в широкие бока, задрав румяное  толстощекое
лицо, звонко смеется, блестя светлыми зубами:
   - Яшка-а! Меня колбасой угостишь, а? Ха-ха! слышь,  Яшка!  Я  колбасу
уважаю! - Захлебывается от смеха.
   И больно и страшно Ваньке от Славушкиного веселья.
   И еще страшнее, что отец так медленно, точно во сне жует.
   Вспоминается умирающая лошадь.
   Тычут ей в рот траву.
   Слабыми губами берет траву. Так на губах и мнется она. Так и остается
около губ трава.
   Вспоминает умирающую лошадь Ванька, - дрожа подходит к отцу.  Дергает
за рукав:
   - Папка! Не надо больше!
   Поднимается Щенок. Оперся о стол руками.
   Наклонился вперед. Будто думает: что сказать?
   - Ух! - устало и жалобно промолвил и тяжело опустился на стул.
   Поднялся, опять постоял.
   - От... правь... те... в больни... цу, - непослушными, резиновыми ка-
кими-то губами пошевелил.
   Тихо стало в чайной.
   Только Младенец чавкает. С полным ртом, говорит:
   - Чаво?.. Жри... знай.
   А Щенок не слышит и не видит, может, ничего.
   Мучительный, ожидающий чего-то, взгляд.
   И вдруг - схватился за бок. Открыл широко рот...
   - А-а-а! - стоном поплыло! А-а-а.
   Мельников вскочил. Схватил Костьку за руку.
   - Ты чего, чего?..
   Растерялся:
   - Братцы! Извозчика найдите!
   Ванька бросился к отцу.
   - Папка-а! Папка! Зачем жрал? Папка-а! - в тоске и страхе бил кулаком
по плечу отца.
   Зачем жрал? Пап-ка-а!
   Папка-жа!
   А отец не слышит и не видит.
   Болью искаженное, темнеющее лицо. Раздвигается непослушный  резиновый
рот:
   - А-а-а! плавно катится умоляющий стон: А-а-а!
   И поднимается суматоха. Мельников, взлохмаченный, растерянный, отрез-
вевший сразу:
   - Извозчика! Братцы! Скорее, ради бога!
   Пьяные, рваные бессмысленно толкутся вокруг упавшего лицом вниз  Щен-
ка.
   Гневно взвизгивает царь-баба:
   - Черти! Обжираются на чужое! Сволочи! Тащите его  вон  отсюдова.  Не
дам здесь подыхать!
   И вдруг в суматошно-гудящую смятенную толпу грозно  ударил  рявкающий
голос:
   - Погулял богатый гость, купец Иголкин. Теперь наш брат нищий погуля-
ет.
   Калуга пьяный, дикий от злобы, расталкивая столпившихся приблизился к
Мельникову, взмахнул костистым в рыжей шерсти кулаком.
   Загремел столом, посудою, опрокинутый жестоким ударом Мельников.
   Загудела, всполошившись, шпана:
   - Яшка! - кричал Калуга, - Яшка! Сюды! Гуляем!
   Схватил первый подвернувшийся под руку стул и ударил им ползущего  на
четвереньках окровавленного Мельникова.
   - Яшка! Гуляем!
   А Яшка опрокидывал столы.
   - Ганька! Бей по граммофону!
   Шпана бросилась к выходу.
   Заковыляли, озираясь, трясущиеся старухи, с визгом утекали плашкеты.
   Не торопясь ушел со Славушкою под руку солидный Ломтев.
   Царь-баба визжала где-то под стойкою:
   - Батюшки! Караул! Батюшки! Уби-и-ли-и!
   И покрывавший и крики и грохот рявкающий голос:
   - Яшка! Гуляй!
   И в ответ ему, дико-веселый:
   - Бей, Ганька! Я отвечаю!
   Трещат стулья, столы. Грузно, как камни, влепляются в стены  с  силою
пущенные пузатые чайники, с веселым звоном разбиваются хрупкие стаканы.
   Бросается из угла в угол, как разгулявшееся пламя рыжий, крававо-гла-
зый, с красным, точно опаленным лицом, Калуга, с бешеною силою, круша  и
ломая все.
   И медведем ломит за ним толстый, веселый от дикой забавы  Яшка-Младе-
нец, добивая, доламывая то, что миновал ослепленный яростью соратник.
   И растут на полу груды обломков.
   И тут же на полу, вниз лицом умирающий или  умерший  Костька-Щенок  и
потерявший сознание, в синяках и кровоподтеках, Мельников.
   А над ним суетится, хороня в рукаве (на всякий случай) финку, трезвый
жуткий Маркизов.
   Толстый мельниковский бумажник с тремя тысячами будет у него.
 
   ---------------
 
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
 
   Осиротевшего Глазастого взял к себе Костя Ломтев.
   Из-за Славушки.
   Добрый стих на того нашел, предложил он Косте:
   - Возьмем. Пущай у нас живет.
   Ломтев пареньку ни в чем не отказывал, да и глаза Ванькины ему  приг-
лянулись!
   - Возьмем. Глазята у него превосходные!
   Приодел Ломтев Ваньку в новенькую одежду. Объявил:
   - Ты у меня будешь в роде как курьер. Ежели  слетать  куды  или  что.
Только смотри, не воруй у меня ничего. И стрелять завяжи. Соренка потре-
буется - спроси. Хотя незачем тебе деньги.
   Зажил Ванька хорошо: сыто, праздно.
   Только, вот, Славушки побаивался. Все казалось, что тот примется  над
ним фигурять.
   Особенно тревожился, когда Ломтев закатывался играть в карты на целые
сутки.
   Но Славушка над Ванькою не куражился.
   Так, подать что прикажет, за шоколадом слетать, разуть на ночь.
   Раз только, когда у него зубы разболелись от конфет, велел он,  чтобы
Ванька ему чесал пятки.
   - Первое это мое лекарство, - сказал Славушка, укладываясь в постель!
И опять же, ежели не спится - тоже помогает.
   Отказаться у Ваньки не хватило духа. Больше часа "работал"!
   А Славушка лежал, лениво болтая:
   - Так, Ваня, хорошо. Молодчик!  Только  ты  веселее  работай.  Во-во!
Вверх лезь! Так! А теперь пройдись по всему следу. Ага! Приятно.
   Ваньке хотелось обругаться, плюнуть, убежать. Но сидел, почесывая ши-
рокие лоснящиеся подошвы ног толстяка.
   А тот лениво бормотал:
   - Толстенный я здорово, верно? Жиряк настоящий... Меня Андрияшка  Ку-
лясов все жиряком звал. Знаешь Кулясова Андрияшку? Нет? Это, брат,  пер-
веющий делаш. Прошлый год он на поселение ушел в Сибирь.
   Помолчал. Зевнул. Продолжал мечтательно.
   - У Кулясова хорошо было. Эх, человек же был Андрияшка Кулясов! Золо-
то! Костя куды хуже, Костя - барин. Тот много душевнее. И пил здорово. А
Костя не пьет. Немец будто, с сигарою завсегда. А как  я  над  Кулясовым
кураж держал. На извозчиках - беспременно, пешком - ни за что. Кофеем он
меня в постели поил, Андрияшка-то! А перстенек вот этот - думаешь - Кос-
тя подарил? Кулясов тоже. Евонный суперик. Как уезжал в Сибирь на вокза-
ле мне отдал. Плакал. Любил он меня. Он, меня, Ваня и к пяткам-то  приу-
чил. Он мне чесал, а не я ему, ей-богу! Утром, это, встанет; начнет  мне
ножки целовать, щекотать. А я щекотки не понимаю. Приятность одна и боле
ничего. Так он меня и приучил. Стал я ему приказывать:  "Чеши",  говорю.
Он и чешет. Хороший человек! Первый человек, можно сказать. Любил он ме-
ня за то, что я здоровый, жиряк. Я, бывало, окороками пошевелю: "Смотри,
- говорю, - Андрияша. Вот что тебя сушит". Он прямо, что пьяный сделает-
ся.
   Славушка весело смеется.
   - А с пьяным что я с ним вытворял, господи! - продолжает паренек. Он,
знаешь, что барышня - нежненький. В чем душа. А я - жиряк. Отыму, напри-
мер, вино.
   Осердится. Лезет отымать бутылку. Я от него бегать. Он за мной.  Выр-
вет, кое-как. Я сызнова отыму. Так у нас и идет. А он от тюрьмы  нервен-
ный и грудью слабый. Повозится маленько и задышится. Тут  я  на  него  и
напру, что бык. Сомну, это, сам поверх усядусь и рассуждаю:  "Успокойте,
мол, ваш карахтер. Не волнуйтеся, а то печенка лопнет"... А он  бесится,
матерится на чем свет, а я разыгрываю: "Не стыдно, - говорю:  старый  ты
ротный, первый делаш, можно сказать, а плашкет тебя задницей  придавил".
Натешусь - отпущу. И вино отдаю, понятно. Очень я его не мучил, жалел.
   Славушка замолкает. Потом говорит, потягиваясь:
   - Еще немножечко, Ваня. Зубы никак прошли. Да и надоело мне валяться.
Ты, брат, знаешь, что я тебе скажу? Ты жри больше, ей-богу! Видел, как я
жру? И ты так же. Толстый будешь, красивый. У тощего какая  же  красота?
Мясом, как я, обрастешь - фрайера подцепишь. Будет он тебя кормить,  по-
ить, одевать и обувать. У Кости товарищи, которые на меня что волки  за-
рятся. Завидуют ему, что он такого паренька заимел.
   Письма мне слали, ей-ей. Да...
   Всех я их с ума посводил харей своей да окороками, вот. И то сказать:
такие жирные плашкеты разве из барчуков которые. А нешто  генерал  какой
али граф отдадут ребят своих вору на содержание?  Ха-ха!..  А  из  шпаны
ежели, так таких, как я во всем свете не найтить. Мелочь  одна:  косола-
пые, чахлые, шкилеты. Ты, Ванюшка, еще ничего, много паршивее тебя быва-
ют. А жрать будешь больше - совсем выправишься. Слушай меня! Верно  тебе
говорю: жри и все!
 
   ---------------
 
   Костя Ломтев жил богато. Зарабатывал хорошо. Дела брал верные. С  ба-
рахольной какой хазовкою и пачкаться не станет.
   Господские все хазы катил. Или магазины.
   Кроме того, картами зарабатывал. Шуллер первосортный.
   Деньги клал на книжку: на себя и на Славушку.
   Костя Ломтев - деловой!
   Такие люди воруют зря! Служить ему надо,  комиссионером  каким  заде-
латься, торговцем.
   Не по тому пути пошел человек.
   Другие люди живут, а такие, как Костя - играют.
   Странно, но так.
   Все - игра для Кости.
   И квартира роскошная, с мягкою мебелью, с цветами, с письменным  сто-
лом - не игрушка разве?
   Для чего вору, спрашивается, письменный стол?
   И сигары ни к чему. Горько Косте от них - папиросы лучше и дешевле. А
надо фасон держать.
   Барин, так уж барином и быть надо.
   В деревне когда-то, в Псковской губернии, Костя пахал,  косил,  любил
девку Палашку или Феклушку.
   А тут - бездельничал.
   Не работа же - замки взламывать? И, вместо  женщины  -  с  мальчишкою
жил.
   Вычитал в книжке о сербском князе, имевшем  любовником  подростка-ла-
кея, и завел себе Славушку.
   Играл Костя!
   В богатую жизнь играл, в барина, в сербского князя.
   С юности он к книжкам пристрастился.
   И читал все книжки завлекательные: с любовью, с изменами и  убийства-
ми.
   Графы там разные, королевы, богачи, аристократы.
   И потянуло на такую же жизнь. И стал воровать.
   Другой позавидовал бы книжным и настоящим богачам.  Ночи,  может,  не
поспал бы, а на утро все равно на работу бы пошел.
   А Костя деловой был!
   Бросил работу малярную свою. И обворовал квартиру.
   Первое дело - на семьсот рублей.
   Марка хорошая!
   Играл Костя!
   И сигары и шикарные костюмы - и манеры барские,  солидные  -  все  со
страниц роковых для него романов.
   Богачи по журналам одеваются, а Костя, вот, по книгам жил.
   И говорил из книг и думал по-книжному.
   И товарищи его так же.
   Кто как умел, играл в богатство.
   У одних хорошо выходило - другие из тюрем не выходили.
   Но почти все играли.
   Были, правда, другого коленкора воры, в роде того же Селезня из  быв-
шей тринадцатой.
   У тех правило: кража для кражи.
   Но таких мало.
   Таких презирали, дураками считали.
   Солидные, мечтающие о мягких креслах, о сигарах с ножницами,  Ломтевы
- Селезней таких ни в грош не ставили.
   У Ломтева мечта - ресторан или кабарэ открыть.
   Маркизов, ограбивший Мельникова во время разгрома тринадцатой, у себя
на родине, в Ярославле, где-то открыл трактир.
   А Ломтев мечтал о ресторане. Трактир - грязно.
   Ресторан, или еще лучше - кабарэ, с румынами разными, с певичками.
   Вот это - да!
   И еще хотелось изучить французский и немецкий языки.
   У Кости книжка куплена на улице за двугривенный: "Полный новейший са-
моучитель немецкого и французского языка".
 
   ---------------
 
   Костя Ломтев водил компанию с делашами первой марки.
   Мелких воришек, пакостников - презирал. Говорил:
   - Воровать, так воровать, чтобы не стыдно  было  судимость  схватить.
Чем судиться за подкоп сортира или за испуг воробья, лучше на завод итти
вала вертеть или стрелять по лавочкам.
   На делах брал исключительно деньги и драгоценности.
   Одежды, белья - гнушался.
   - Что я тряпичник, что ли?  -  искренно  обижался,  когда  компанионы
предлагали захватить одежду.
   Однажды Костя по ошибке взломал квартиру небогатого человека.
   Оставил на столе рубль и записку: "Сеньор! Весьма огорчен,  что  нап-
расно потрудился. Оставляю деньги на починку замка".
   И подписался буквами: "К. Л.".
   Труда ни в каком виде не признавал.
   - Пускай медведь работает, у него голова большая.
   Товарищи ему подражали. Он был авторитетом.
   - Костя Ломтев сказал!
   - Костя Ломтев не признает этого!
   - Спроси у Ломтева у Кости.
   Так в части, в тюрьме говорили. И на воле - тоже.
   Его и тюремное начальство и полиция и в сыскном - на "вы".
   "Тыкать" не позволит. В карцер сядет, а невежливости по  отношению  к
себе не допустит.
   Такой уж он важный, солидный.
   Чистоплотен до отвращения.
   Моется в день по несколько раз. Ногти маникюрит, лицо на ночь березо-
вым кремом мажет, бинтует усы.
   Славушку донимает чистотою:
   - Мылся? Зубы чистил? Причешись.
   Огорчается всегда Славушкиными руками.
   Пальцы некрасивые: круглые, тупые, ногти плоские, вдавленные в мясо.
   - Руки у тебя, Славка, не соответствуют, - морщится Костя.
   - А зато кулак какой, гляди! - смеется  толстый  Славушка,  показывая
увесистый кулак, - тютю дам, сразу три покойника.
   Славушка любит русский костюм: рубаху с поясом, шаровары, мягкие  ла-
кировки. И московку надвигает на нос.
   Косте нравится Славушка в матросском костюме, в коротких штанишках.
   Иногда, по просьбе Кости, наряжается так в праздники;  дуется  тогда,
ворчит:
   - Нешто с моей задницей возможно в таких портках? Сядешь и здрасте. И
без штанов. Или ногу задрать и страшно.
   - А ты не задирай! Подумаешь, какой певец из балета - ноги ему  зади-
рать надо! - говорит Костя, разглядывая с довольным видом своего жирного
красавца, как помещик откормленного поросенка.
   Ванькою не интересовался.
   - Глазята приличные, а телом не вышел, - говорил Ломтев. -  Ты,  Сла-
вушка, в его годы здоровее, поди, был? Тебе, Ваня, сколько?
   - Одиннадцать! - краснел Ванька, радуясь, что Ломтев им не  интересу-
ется.
   - Я в евонные года много был здоровше, - хвастал Славушка. - Я таких,
как он, пятерых под себя возьму и песенки петь буду: "В  дремучих  лесах
Забайкалья", - запевал озорник.
   - Крученый! - усмехался в густые усы Костя.
   Потом добавлял серьезно:
   - Надо тебя, Ванюшка, к другому делу приспособить. Живи пока. А потом
я тебе дам работу.
   "Воровать", - понял Ванька, но не испугался.
   К Ломтеву нередко приходили гости. Чаще  двое:  Минька-Зуб  и  Игнат-
ка-Балаба. А один раз с ними вместе пришел Солодовников  Ларька,  только
что вышедший из Литовского замка, из арестантских рот.
   Солодовников - поэт, автор многих распространенных среди ворья песен.
   "Кресты", "Нам трудно жить на свете стало", "Где волны невские  свин-
цовые целуют сумрачный гранит" - песни эти известны и в Москве, а  может
и дальше.
   Ваньке Солодовников понравился.
   Не было в нем ни ухарской грубости, ни презрительной важности, как  у
прочих делашей.
   Прямой взгляд. Прямые разговоры. Без подначек, без жиганства.
   И веселость. И ласковость.
   И Зуб и Балаба отзывались о Солодовникове хорошо:
   - Душевный человек! Не наш брат - хам. Голова.
   - Ты, Ларион, все пишешь? - полу-ласково,  полу-насмешливо  спрашивал
Ломтев.
   - Пишу. Куда же мне деваться?
   - Куда? В роты опять, куда же денешься? - острил Костя.
   - Все мы будем там! - махал рукою Ларька.
   День выхода Солодовникова из рот праздновали весело.
   Пили, пели песни.
   Даже Костя выпил рюмки три коньяку и опьянел.
   От пьяной веселости он потерял солидность.  Смеялся  мелким  смешком,
подмигивая, беспрерывно разглаживая усы.
   Временами входил в норму. Делался серьезным, значительно подкашливал,
важно мямлил:
   - Мм... Господа, кушайте! Будьте как дома. Ларион Васильич,  вам  бу-
тербродик? Мм... Славушка, ухаживай за гостями. Какой ты, право...
   Славушка толкал Ваньку локтем:
   - Окосел с рюмки.
   Шаловливо добавил:
   - Надо ему коньяку в чай вкатить.
   А Ломтев опять терял равновесие: "господа" заменял "братцами", "Лари-
она Васильевича" - "Ларькою".
   - Братцы! Пейте! Чего вы там делите? Минька, чорт! Не с фарту пришел.
   А Минька с Балабою грызлись:
   - Ты, сука, отколол вчерась! Я же знаю. Э,  брось  крученому  вкручи-
вать. Мне же Дуняшка все на чистоту выложила, - говорил Минька.
   Балаба клялся:
   - Истинный господь - не отколол! Чтоб мне пять пасок из рот не  выхо-
дить. Много Дунька знает, я ее, стерьву, ей-богу, измочалю. Что  она  от
хозяина треплется, что-ли?
   А Солодовников, давно не пивший, был уже на взводе.
   Склонив голову на ладонь, покачивался над столом и пел тонким, захле-
бывающимся голосом песню собственного сочинения:
 
   Скажи, кикимора лесная,
   Скажи, куда на гоп пойдешь?
   Возьми меня с собой, дрянная,
   А то одна ты пропадешь.
   О, нежное мое созданье,
   Маруха милая моя,
   Скажи, сегодня где гуляла
   И что достала для меня?
   Притихшие Минька с Балабою пьяно подхватили:
 
   Гуляла я сегодня в "Вязьме",
   Была я также в "Кобозях".
   Была в "Пассаже" с пасачами
   Там пели песню: "Во лузях",
   К нам прилетел швейцар с панели
   Хотел в участок нас забрать
   За то, что песню мы запели,
   Зачем в "Пассаж" пришли гулять.
 
   Ломтев раскинул руки в сторону, манжеты выскочили.
   Зажмурился и, скривя рот, загудел басом:
 
   Гуляла Пашка-Сороковка
   И с нею Манька-Бутерброд,
   Мироновские, Катька с Юлькой,
   И весь фартовый наш народ!..
 
   Потом все четверо и Славушка - пятый:
 
   Пойдем на гоп, трепло, скорее,
   А то с тобой нас заметут,
   Ведь на Литейном беспременно
   Нас фигаря давно уж ждут.
 
   А Солодовников закричал сипло:
   - Стой, братцы! Еще придумал. Сейчас вот. Ах! Как? Да!
   Запел на прежний мотив:
 
   В Сибирь пошли на поселенье
   Василька, Ванька, Лешка-Кот,
   Червинский, Латкин и Кулясов -
   Все наш, все деловой народ.
 
   Солодовников манерно раскланялся, но тотчас же опустился на  стул  и,
склонив голову на руку, задремал.
   А Ломтев глупо хохотал, разглаживая усы. Потом поднялся,  пошатываясь
(славушкин чай с коньяком подействовал), подошел к Солодовникову:
   - Ларя! Дай я тебя поцелую. Чудесный ты, человек, Ларя! В роде ты как
Лермонтов. Знаешь Лермонтова, писателя? Так и ты. Вот как я о тебе пони-
маю. Слышишь, Ларя? Лермонтова знаешь? Спишь, чо-орт!
   Солодовников поднял на Ломтева бессмысленное лицо;  заикаясь,  промы-
чал:
   - По-о-верка? Есть!
   Вскочил. Вытянул руки по швам.
   - Так точно! Солодовников!.
   - Тюрьмой бредит! - шопотом смеялся Славушка, толкая Ваньку. - Повер-
ка, слышишь? В тюрьме, ведь, поверка-то.
   Солодовников очнулся. Прыгали челюсти.
   - Пей, Ларя! - совал рюмку Ломтев.
   - Не мо... гу... - застучал зубами. - Спа-ать...
   Солодовникова уложили рядом с Ломтевым. Минька с Балабою  пили,  пока
не свалились.
   Заснули на полу, рядом, неистово храпя.
   - Слабые ребятишки. Еще время детское, а уж все свалились!  -  сказал
Славушка.
   Подумал, засмеялся чему-то.
   Уселся в головах у спящих.
   - Ты чего, Славушка? - с беспокойством спросил Ванька.
   - Шш!.. - пригрозил тот.
   Наклонился над Минькою. Прислушался. Тихонько пошарил возле Миньки.
   - Погаси свет! - шепнул Ваньке.
   - Славушка, ты чего?
   - Погаси, говорят! - зашептал Славушка и погрозил кулаком.
   Ванька привернул огонь в лампе.
   На полу кто-то забормотал, зашевелился.
   Славушка бесшумно отполз.
   Опять, на корточках, подсел.
   Потом на цыпочках вышел из комнаты.
   Ванька все сидел с полупогашенной лампой. Ждал, что проснется кто-ни-
будь.
   "Ошманал", - догадался.
   Славушка тихо пришел.
   - Спать давай! Разуй!
   Улеглись оба на кушетке.
   - Ты смотри, не треплись ничего, а то во!
   Славушка поднес к Ванькиному носу кулак.
   - А чего я буду трепаться?
   - То-то, смотри!
   Славушка сердито повернулся спиною.
   - Чеши спину! - приказал угрюмо. - Покудова не засну, будешь чесать.
   Ваньку охватила тоска. Хотелось спать, голова  кружилась  от  пьяного
воздуха. Было душно от широкой горячей славушкиной спины.
   Утром проснувшиеся бузили.
   У Миньки-Зуба пропали деньги.
   Ломтев, сердитый с похмелья, кричал:
   - У меня в доме? Ты с ума сошел? Пропил, подлец! Проиграл.
   Минька что-то тихо говорил.
   Ванька боялся, что будут бить. Почему-то так казалось.
   Но все обошлось благополучно.
   - Плашкеты не возьмут, - сказал Ломтев уверенно. - Моему не  надо,  а
этот еще не кумекает.
 
   ---------------
 
   С лишним год прожил Ванька у Ломтева.
   Костя приучил его к работе.
   Брал с собою и оставлял "на стреме".
   Сначала Ванька боялся, а потом привык. Просто: Костя в квартире  "ра-
ботает", а ему только сидеть на лестнице, на окне.  А  если  "стрема"  -
идет кто-нибудь - позвонить три раза.
   Из "заработка" Костя добросовестно откладывал часть на Ванькино имя.
   - Сядешь если - пригодится. Хотя и в колонию  только  угадаешь  -  не
дальше, но и в колонии деньги нужны. Без сучки сидеть - могила.
   Славушка за год еще больше разросся и раздобрел.  Здоровее  стал  Яш-
ки-Младенца. Но подурнел, огрубел очень. Усы стали пробиваться.  На  вид
вполне можно дать двадцать лет.
   Кости не боится, не уважает.
   Ведет себя с ним нагло.
   И со всеми также.
   Силою хвастает. Дразнит всех.
   - Мелочь! - иначе никого не зовет.
   Озорничает больше, несмотря на то, что старше стал.
   Костины гости как перепьются, Славушка  их  разыгрывать  принимается.
Того за шею ухватит, другому руки выкручивает - силу показывает.
   Особенно достается  Балабе-Игнатке.  Больной  тот,  припадочный.  Как
расскипидарится - сейчас с ним припадок.
   Славушка его всегда до припадка доводит.
   Игнашка воды холодной боится.
   Славушка начинает на него водой прыскать.
   Орет, визжит Игнатка, будто его бьют. Рассердится, драться  лезет.  А
Славушка его все - водой.
   Загонит в угол, скрутит беднягу в три погибели и воду - за воротник.
   Тут Игнатка на пол. И забьется.
   А Славушка рад. Удивляется!
   - Вона что выделывает, а? Чисто таракан на плите на горячей.
   Мучитель Славушка!
   Коку Львова на тот свет отправил озорством тоже.
   Кока был с похмелья, с лютого. Встретился на  беду  со  Славушкою,  в
Екатерингофе. И на похмелку попросил.
   А тот и придумал:
   - Вези меня домой на себе.
   Кока стал отнекиваться:
   - Лучше другое что. Не могу. Тяжелый ты очень.
   - Пять пудов, вчерась вешался. Не так, чтобы чижолый, а все  же.  Ну,
не хочешь, не вези.
   И пошел. Догнал его Кока.
   - Валяй, садись! Один чорт!
   Шагов двадцать сделал, что мышь стал мокрый!
   - С похмелья тяжело. Боюсь - умру!
   - Как хочешь тогда. Прощай.
   Повез Кока. И верно - умер. Половины парка Екатерингофского не прота-
щил.
   Славушка пришел домой и рассказывает:
   - Коку "Митькою звали"! Калева задал - подох!
   Не верили сначала. После оказалось верно.
   - Экий ты, Славка, зверь! Не мог чего  другого  придумать!  -  укорял
Ломтев.
   - Иттить не хотелось, а извозчиков нету, - спокойно говорил Славушка.
- Да и не знал я, что он подохнет. Такой уж чахлый.
   - Так ты его и бросил?
   - А что же мне его солить, что ли?
   А спустя несколько времени разошелся Славушка с Костею.
   Прежний его содержатель, Кулясов, с поселения бежал, на куклима  жил.
К нему и ушел Славушка.
   Пришел как-то вечером, объявил:
   - Счастливо оставаться, Константин Мироныч.
   - Куда? - встрепенулся Ломтев.
   - На новую фатеру, - улыбнулся Славушка.
   Фуражку на нос, ногу на ногу, посвистывает.
   Ломтев сигару закуривает. Спичка запрыгала.
   - К Андрияшке? - тихо, сквозь зубы.
   - К ему, - кивнул Славушка.
   - Тэ-эк.
   Ломтев прищурился от дыма.
   - К первому мужу, значит?
   Улыбнулся нехорошо.
   А Славушка ответил спокойно:
   - К человеку к хорошему.
   - А я, стало-быть, плохой? Тэк-с. Кормил, поил, одевал и обувал.
   - И спал - добавь, - перебил Славушка.
   - Спал не задарма, - повысил голос Ломтев. - Чем ты обижен был когда?
Чего хотел - имел. Деньги в  сберегательной  есть.  Андрияшка,  думаешь,
озолотит тебя? Не очень-то. Мяса столько не нагуляешь, не закормит. Вона
отъелся-то у меня!
   - Откормил - это верно, - сказал Славушка. - Чтобы спать самому  мяг-
че, откормил за это.
   Подал руку Ломтеву:
   - Ну, всех благ.
   Ломтев вынул из бумажника сберегательную книжку, выбросил на стол.
   Сказал с раздражением:
   - Триста пятьдесят заработал за год. Получай книжку!
   Славушка повертел книжку в руках. Положил на стол. Нахмурился.
   - Не надо мне твоих денег.
   Ломтев опять швырнул книжку.
   - Чего - не надо? По правилу - твои. Имеешь получить.
   Славушка взял книжку, спрятал в карман.
   - Прощай, - сказал тихо и пошел к двери.
   - Так и пошел? - крикнул вслед Костя грустно и насмешливо.
   Славушка не оглянулся.
 
   ---------------
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
 
   Люди бывают разные: один что нехорошее сделать подумает и то  мучает-
ся, а другой отца родного пустит гулять нагишом, мать зарежет  и  глазом
не моргнет.
   Человечину есть станет, да подхваливать, будто это антрекот  какой  с
гарниром.
   Люди, с которыми встречался Ванька, были такими.
   Человечины, правда, не ели - не было в этом надобности, - ну, а  жес-
токость первым делом считалась.
   Все хорошее - позор, все бесстыдное - шик.
   Самый умный человек, Ломтев Костя, и тот поучал так:
   - Жизнь, что картежка. Кто кого обманет, тот и живет. А  церемониться
будешь - пропадешь. Стыда никакого не существует - все это  плешь.  Надо
во всем быть шуллером - играть в верную. А на счастье только собаки друг
на дружку скачут. А главное, обеспечь себя, чтобы никому  не  кланяться.
Ежели карман у тебя пустой - всякий тебе в морду плюнуть  может.  И  ут-
решься и словечка не скажешь - потому талия тебе не дозволяет.
   Ванька усваивал Костину науку. До совершеннолетия сидел в колонии для
малолетних преступников четыре раза. Девятнадцати лет схватил первую су-
димость. Одного его задержали - Костя успел ухрять.
   Все дело Ванька принял на себя, несмотря на то, что в сыскном били.
   В части, в Спасской, сиделось до суда хорошо. Знакомых много.
   Ваньку уже знали, "торгашом" считали не последним.
   Свое место на нарах имел.
   Воспитанный Ломтевым, Ванька был гордым, не трепло.
   Перед знаменитыми делашами и то не заискивал.
   И видом брал: выхоленный, глаза что надо, с игрою. Одет  с  иголочки,
белья целый  саквояж,  щеточки  разные,  зеркало,  мыло  пахучее  -  все
честь-честью.
   Сапоги сам не чистил. Старикашка такой, нищий Спирька,  нанимался  за
объедки. И сапоги. И за кипятком слетает, чай заварит и  даже  в  стакан
нальет.
   Каждый делаш холуя имел, без этого нельзя.
   Мода такая. А не следовать моде - не иметь веса в глазах товарищей.
   Модничали до смешного.
   Положим, заведет неизвестно кто моду курить папиросы "Бижу" или  "Ка-
до". Во всей части их курить начинают.
   Волынка, если не тех купят.
   - Ты чего мне барахла принес? Жри сам! - кричит, бывало, деловой над-
зирателю.
   - Да цена, ведь, одна. Чего ты орешь? Что, тебя обманули, что-ли?
   - Ничего не понимаю. Гони "Бижу".
   Или, вот, пюре. Ломтев эту моду ввел. Сидел как-то до  суда  Костя  в
Спасской, стал заказывать картофельное пюре. Повар ему  готовил  за  от-
дельную плату. Костя никогда казенной пищи не ел.
   Пошло и у всех пюре.
   Без всего, без мяса, без сосисок. Просто - пюре.
   Долго эта мода держалась.
   В трактирах, во время обходов из-за этого блюда засыпались.
   Опытный фигарь придет с обходом - первым долгом - в тарелки посетите-
лей.
   - Ага! Пюре!
   И, заметает. И без ошибки - вор!
   Так жили люди. Играли в жизнь, в богатство, в хорошую одежду.
   Дорого платили за эту игру, а играли.
   Годами, другие, не выходили из-под замка, а играли. Собирались  жить.
И надежда не покидала.
   Выйдет, другой, на волю. День-два погуляет и снова на год, на два.
   Опять: сыскное, часть, тюрьма. Сон по свистку, кипяток, обед, "Бижу",
пюре.
   А надежда не гаснет.
   - Год разменяю - пустяки останется! - мечтает вслух какой-нибудь  де-
лаш.
   А пустяки - год с лишним.
   Так играли. Мечтали о жизни.
   А жизнь проходила. Разменивались года.
   "Год разменяю!" - страшные слова.
   А жизнь проходила.
   И чужая чья-то жизнь. Многих, кого ненавидели, боялись кого и  втайне
завидовали кому эти мечтающие о жизни - жизнь проходила тоже.
   Война. Всех под винтовку.
   Кто-то воевал. Миллионы воевали.
   А тут: свисток, поверка, молитва, "Бижу",  пюре  -  модные  папиросы,
модное блюдо.
   Конец войны досиживал Ванька Глазастый в "Крестах". Третья судимость.
Второй год разменял.
   И вдруг, освободили!
   Ни по бумагам, ни через канцелярию, ни с выдачею вещей из цейхгауза.
   А внезапно, как во сне, в сказке. Ночью. Гудом загудела тюрьма, точно
невиданный ураган налетел. Забегали по коридору "менты", гася по камерам
огни.
   И незнакомый, пугающий шум-пение.
   В тюрьме - пение!
   Помнит Ванька эту ночь. Плакал от радости первый раз в жизни.
   И того, кричащего, на пороге  распахнутой  одиночки  запомнил  Ванька
навсегда.
   Тот, солдат с винтовкою, с болтающимися на плечах лентами с патронами
- не тюремный страж, не "мент", а солдат с воли, кричал:
   - Именем восставшего народа, выходи!
   И толпилось в коридоре много. И серые и черные, с оружием и так. Хва-
тали Ваньку за руки, жали руки. И гул стоял  такой  -  стены,  казалось,
упадут.
   И заплакал Ванька от радости. А потом - от стыда. Первый раз  от  ра-
дости и от стыда.
   Отшатнулся к стене, отдернул руку от пожатий и сказал,  потеряв  гор-
дость арестантскую:
   - Братцы. Домушник - я. Скокер!
   Но не слушали.
   Потащили - под руки. Кричали:
   - Сюда! Сюда! Товарищ!.. Ура-а!
   И музыка в глухих коридорах медно застучала.
 
   ---------------
 
   Спервоначалу жилось весело. Ни фараонов, ни фигарей.
   И на улицах, как в праздник, в Екатерингофе, бывало:  толпами  так  и
шалаются, подсолнухи грызут.
   В чайнушках битком.
   А потом пост наступил.
   Жрать нечего. За саватейкою, за хлебом, то-есть - в очередь.
   Смешно даже!
   А главное - воровать нельзя. На месте убивали.
   А чем же Ваньке жить, если не воровать?
   Советовался с Ломтевым.
   У того тоже дела плохи. Жил на скудные заработки Верки-Векши, шмары -
плашкетов уже не содержал - сам на содержании.
   Ломтев советовал:
   - Завязывать, конечно, нашему брату не приходится. Надо  работать  по
старой лавочке, только с рассудком.
   А как с рассудком? Попадешься, все равно убьют. Вот тебе и рассудок.
   Умный Ломтев ничего не мог придумать.
   Время такое! По-ломтевски жить не годится.
   Бродил целыми днями Ванька полуголодный. В  чайнушках  просиживал  до
ночи, за стаканом цикория, ел подозрительные лепешки.
   А тут еще ни к чему совсем девчонка припомнилась, Люська такая.
   Давно еще скрутился с нею, до второй судимости  было  дело.  А  потом
сел, полтора года отбрякал и девчонку потерял.
   Справлялся, искал - как в воду.
   И оттого-ли, что скучно складывалась жизнь, оттого-ли, что загнан был
Ванька, лишенный возможности без опасности для жизни  воровать  -  почву
терял под ногами - от всего ли этого вдруг почувствовал ясно, что  нужно
ему во что бы то ни стало Люську разыскать.
   С бабою, известно, легче жить, Костя Ломтев и тот на бабий доход  пе-
решел.
   Но главное не это. Главное, сама Люська понадобилась.
   Стали вспоминаться прежние встречи, на Митрофаньевском кладбище  про-
гулки. Пасхальную заутреню крутились как-то. Всю ночь. И весело же было.
Дурачился Ванька точно не делаш, а плашкет. И Люська веселая,  на  щеках
ямки - ладная девчонка!
   Мучился Ванька, терзался.
   И сама по себе уверенность какая-то явилась: не найдет Люську  -  все
пропадет.
   Раз в жизни любви захотелось, как воздуха.
   С утра, ежедневно, блуждал по улицам, чаще всего заходил  к  Митрофа-
нию.
   Думалось почему-то, что там, где гулял с Люською  когда-то,  встретит
ее опять.
   Но Люська не встречалась. Вместо нее встретил около кладбища  Славуш-
ку.
   Славушка его сразу узнал:
   - Глазастый, чорт! Чего тут  путаешься?  По  покойникам  приударяешь,
что-ли?
   Громадный, черноусый. Московка на нос, старинные, на заказ  лакировки
- нет теперь таких людей.
   Не встречаются.
   Под мухою. Веселый. Силач.  Здороваясь,  так  сжал  Ванькину  руку  -
пальцы онемели.
   - Работаешь? Паршиво стало. Бьют, стервецы! Кулясова знаешь? Убили. И
Кобылу-Петьку. Того уж давно. Теперь, брат, надо иначе. Прямо - за глот-
ку: "Ваших нет". Честное слово. Я дело иду  смотреть,  -  понизил  голос
Славушка. Верное дело. Хочешь в компанию?
   - В центре? - спросил Ванька.
   - Не совсем. На Фонтанке. Баба с дочкою, вдова. Верное дело.
   Ванька слушал.
   Повеселел.
   Дело есть! Что же еще и надо?
   Осведомился деловито. В прежнюю роль делаша входил.
   - Марка большая?
   - Чтобы не соврать - косых на сорок! Честное слово! Я,  знаешь,  тре-
паться не люблю. Шпалер есть?
   - Нет.
   - Чего же ты? Теперь у любого каждого плашкета -  шпалер.  Ну,  да  я
достану. Значит, завтра? Счастливо, брат, встретились. С чужим хуже  ит-
ти. С своими ребятами куды лучше.
 
   ---------------
 
   На другой день - опять, на кладбище.
   Славушка, действительно, достал наган и для Ваньки.
   Похвастался по старой привычке:
   - Я, брат, что хошь достану. Людей таких имею.
   Торопливо шел впереди, плотно ступая толстыми ногами в светлых  сапо-
гах, высоко приподняв широкие плечи.
   Ванька глядел сзади на товарища и казалось ему, что ничего не измени-
лось, что идут они на дело, как и раньше, до войны еще ходили, без опас-
ки быть убитыми.
   И дело, конечно, удастся: будет он, Ванька,  пить  вечером  водку,  с
девчонкою какой закрутит. А может и Люська встретится.
   "Приодеться сначала, - оглядывал протиравшийся на локтях пиджак. При-
одеться, да. Пальто стального цвета и лакировки бы заказать".
   Хорошо в новых сапогах!
   Уверенно легко ходится. И костюм когда новый - приятно.
   Стало весело. Засвистал.
   Свернули уже на Фонтанку.
   В это время из-за угла выбежал человек, оборванный, в валенках,  нес-
мотря на весеннюю слякоть.
   В руках он держал шапку и кричал тонким голосом:
   - Хле-е-ба, граждане, хле-е-ба!
   Ванька засмеялся. Очень уж смешной лохматый рваный старик в  валенках
с загнутыми носками.
   Славушка посмотрел вслед нищему:
   - Шел бы на дело, чудик!
   Засмеялся.
   Недалеко от дома, куда нужно было итти,  Славушка  вынул  из  кармана
письмо:
   - Ты грамотный? Прочитай фамилию. Имя я помню: Аксинья  Сергеевна.  А
фамилию все забываю.
   Но Ванька тоже был неграмотный. Когда-то немного читал  по-печатному,
да забыл.
   - Чорт с ней! Без фамилии.  Аксинья  Сергеевна  и  хватит,  -  сказал
Ванька. Хазу же ейную знаешь?
   - Верно! На кой фамилия? - Похряли! - решил Славушка, подняв зачем-то
воротник пиджака и глубже, на самые глаза, надвинул фуражку.
   Недалеко от дома, где жила будущая жертва, начинался рынок-толкучка.
   Ванька, догоняя Славушку в воротах дома, сказал тихо:
   - Людки тут много. Чорт знает!
   А Славушка спокойно ответил:
   - Чего нам людка? Пустяки. Тихо сделаем - не первый раз.
 
   ---------------
 
   Долго стучали в черную, обитую клеенкою, дверь.
   Наконец, за дверью женский голос:
   - Кто там?
   - Аксинья Сергевна - здеся живут? - крикнул Славушка веселым голосом.
   - А что надо?
   - Письмецо от Тюрина.
   Дверь отворилась. Высокая, худощавая женщина близоруко прищурилась.
   - От Александра Алексеевича? - спросила, взяв в руки конверт. Пройди-
те! - добавила она, пропуская Славушку и Ваньку.
   Славушка, толкнув локтем Ваньку, двинулся за женщиною:
   - Постой, - сказал странным низким голосом.
   Она обернулась. Ахнула тихо и уронила письмо.
   А Славушка опять зашептал незнакомым голосом:
   - Крикнешь, курва, - убью!
   Ванька сделал несколько неслышных шагов в комнату, оставив Славушку с
женщиною в прихожей.
   Револьвер запутался в кармане брюк. С трудом вытащил.
   И когда вошел в комнату, услышал тихое пение:
 
   Ах, моя Ривочка,
   Моя ты милочка.
 
   "Дочка "Ривочку" поет", - подумал Ванька и направился на голос в  со-
седнюю комнату.
   Пение прервалось. Звонкий девичий голос крикнул:
   - Кто там?
   Девушка в зеленом платье показалась на пороге.
   - Кто-о?
   И увидев Ваньку с револьвером, бросилась  назад  в  комнату,  пронзи-
тельно закричав:
   - А-ай! Кара-у-ул!
   Ванька вскрикнул, кинулся за нею. Испугался ее крика и того, что  уз-
нал в девушке Люську.
   - Люська! Не ори! - прокричал придавленным голосом и  схватил  ее  за
руку.
   Но она не понимала, не слышала ничего.
   Дернув зазвеневшую форточку - пронзительно закричала:
   - Спасите! Налетчики! Убивают!
   Ванька не помня, что делает, поднял руку с револьвером.  Мелькнуло  в
голове: "Никогда не стрелял".
   Гулко и коротко ударил выстрел. Оглушило.
   Девушка, пошатнувшись, падала на него.
   Не поддержал ее, отскочил в сторону, не опуская револьвера. Голова ее
глухо стукнулась о пол.
   Пристально вгляделся в лицо убитой и увидев, что это - не  Люська,  -
замер в удивлении и непонятной тревоге.
   А в комнате, которую только что пробежал Ванька, послышался заглушен-
ный женский крик и два выстрела один за другим.
   А Ванька все стоял с револьвером в протянутой руке и тревога не  про-
ходила.
   Но вот послышался голос Славушки:
   - Ванька! Чорт! Хрять надо. Шухер!
   Ванька очнулся. Выбежал из комнаты, столкнулся со Славушкою.
   У того дрожали руки и даже усы:
   - Шухер! Хрять!
   Славушка побежал на цыпочках, задел ногою, нечаянно, лежащую на полу,
свернувшуюся жалким клубком женщину.
   Ванька бросился за ним.
   Слышал, как хлопнула дверь.
   В темном коридоре не сразу нашел выход.
   Забыл расположение квартиры.
   Слышал откуда-то заглушенный шум.
   "Шухер!" - вспомнил Славушкин испуганный шопот.
   Тоскливо заныло под ложечкою и зачесалась голова.
   Тихо открыл дверь на лестницу и сразу гулко ударил в уши  шум  снизу.
Даже слышались отдельные слова:
   - Идем! Чорт! Веди! Где был? В какой квартире?  -  кричал  незнакомый
злой голос.
   И в ответ ясно разобрал Славушкино бормотание.
   "Сгорел", - подумал о Славушке.
   Отступил назад в квартиру и захлопнул дверь.
   Прошел мимо одного трупа к другому.
   Не смотрел на убитую.
   Только зачем-то снял шапку и бросил на подоконник.
   Со двора несся неясный шум. Потом отчетливый голос:
   - В семнадцатом номере... Один еще там...
   Ванька поспешно отошел от окна.
   А в дверь, что с лестницы - стучали.
   В несколько рук, торопливо, беспрерывно.
   И крики, удаленные комнатами и закрытыми дверями,  казались  особенно
грозными.
   - Отворяй, дьявол!
   - Эй, отвори, говорят! Э-эй!
   И вдруг, откуда-то, со двора или с лестницы -  прерывистый  умоляющий
крик:
   - Православ-ные!.. У-у-у!.. А-а-а!.. Право-слав...
   Оборвался...
   И когда затих, оборвался, этот жутким стоном пронесшийся крик, -  по-
нял Ванька, - кричал Славушка.
   Вспомнились вчерашние Славушкины слова: "Убивают на месте".
   Опять ощутил боль под ложечкою. И задрожали колени.
   Вынул из кармана револьвер.
   Положил на пол за дверью.
   Робкая надежда была:
   "Без оружия, может, не убьют".
 
   ---------------
 
   ГЛАВА ПЯТАЯ.
 
   А в дверь все стучали.
   Уже не кулаками - тяжелым чем-то.
   Трещала дверь.
   "Ворвутся - хуже", - тоскливо подумал Ванька.
   Вспомнил, что засыпаясь надо быть спокойным.
   Не грубым, не нахальным, но не надо бояться.
   По крайней мере не доказывать видом, что боишься.
   Ломтев еще учил: "Взял, мол, и веди. Не прошло и не надо".
   Подумав так - успокоился на мгновение.
   Подошел к двери, повернул круглую ручку французского замка.
   В распахнувшуюся дверь ворвались, оттеснив Ваньку, люди.
   Кричали, схватили.
   - Даюсь! Берите! - крикнул Ванька. Не бей, братцы, только!
   - Не бей? А-а-а! Не бей?
   - А вы людей убивать, сволочи?
   - Не бей?
   - Ага!
   - Не бей?
   Глушили голоса. Теребили, крепко впившиеся в плечи, в грудь, руки.
   А потом - тяжелый удар сзади, повыше уха.
   Зашумело в ушах. Крики словно отдалились.
   Вели, после, по лестнице с заложенными за спину руками.
   Толкали. Шли толпою, обступив тесным кольцом.
   Каждое мгновение натыкался то на чью-нибудь спину, то на плечо.
   Ругались...
   Ругань успокаивала. Скорее остынут!
   Когда вывели во двор, запруженный народом,  увидел  Ванька  лежащего,
головою в лужу, с одеждою, задранной на лицо, Славушку.
   Узнал его по могучей фигуре, по толстым ногам в лакированных сапогах.
   Страшно среди черной весенней грязи белел большой оголенный живот.
   И еще страшнее стало от вдруг поднявшегося рева:
   - А-а-а! Тащи-и!.. А-а-а!..
   Шлепали рядом ноги. Брызгала грязь. Раз даже, брызнувшей грязью зале-
пило глаз.
   В воротах теснее было, там столпилось много.
   Опять - ругань. Опять ударил кто-то в висок.
   - Не бей! - сказал Ванька негромко и беззлобно.
   Из ворот повели прямо на набережную.
   И, сразу тихо стало.
   Только мальчишеский голос, звонкий, в толпе, прокричал:
   - Пе-етька, скорей сюды! Вора топить будут!
   От этого крика похолодело в груди.
   Уперся Ванька. Брызнули слезы:
   - Братцы! Товарищи!
   От слез не видел ничего.
   И вспомнил почему-то, как освобождали его, в революцию из тюрьмы.
   Оттого ли вспомнил, что вели под руки так же, как тогда,  оттого  ли,
что крик такой же был несмолкаемый?
   Или оттого, что всего два раза в жизни людям, многим  людям,  понадо-
бился он, Ванька Глазастый?
   Прижатый к холодным липким перилам, с силою  необычайною  оттолкнулся
от них и закричал, плача:
   - Братцы!
   Но крепко схватили за ноги, отдирали ноги от земли.
   - Православные! - крикнул Ванька и почудилось - не он кричит, а  Сла-
вушка.
   А потом перестали сжимать руки.  Разжались.  Воздух  захватил  грудь.
Засвистел в ушах.
   Падая, больно ушибся о скользкое, затрещавшее и не понял  сразу,  что
упал в реку.
   Только когда, проломив слабый весенний лед, погрузился в холодную во-
ду, сжавшую, как тисками бока и грудь - тогда взвыл самому себе непонят-
ным воем.
   Хватался за острые, обламывающиеся со стеклянным звоном, края  льдин,
бил ноющими от холода ногами по воде.
   А по обеим каменным стенам - берегам, толпились, облепив перила,  лю-
ди.
   И лиц не разобрать. И не понять, где мужчины, где женщины.
   Черная лента - петля, а не люди.
   Черная лента - змея, охватившая Ваньку холодным беспощадным кольцом.
 
   ---------------
 
   Рев возрастал.
   Гудело дикое, радостное:
   - Го-го-го!.. О-о-о!..
   - А-а-а! Го-го-го... о-о!..
   И нависало что-то на ноги, тянуло вниз, в режущий холод.
   С трудом, едва двигая цепенеющими ногами барахтался в полынье Ванька.
   И в короткое это мгновение вспомнил, как шутя топили его в Тараканов-
ке мальчишки. В детстве, давно. Не умел еще плавать. Визжал. Барахтался.
А на берегу выли от восторга ребятишки.
   А когда вытащили, сидел когда на берегу, в пыльных лопухах, - радост-
но было, что спасли, что под ногами твердая, не страшная земля.
   И сейчас мучительно захотелось земли, твердости.
   Собрав последние силы, вынырнул, схватился за льдину, поплыл вместе с
нею.
   А вверху, с берега, опять детский звонкий голос:
   - Э-эй! Вора то-пю-ют!
   Впереди, близко, деревянные сваи высокого пешеходного моста.
   Отпихнулся от льдины, налезавшей с легким шорохом, на грудь, поплыл к
сваям.
   А с моста, на сваю, спускался человек.
   - Товарищ!.. Спаси-и! - крикнул Ванька.
   И непомерная радость захватила грудь.
   - Милый, спаси!
   Заплакал от радости.
   А человек, казалось, ждал, когда Ванька подплывет ближе.
   Вот - протянул руку.
   Крик замер на губах Ваньки. Только слезы еще текли...
   В руке у человека - наган.
   Треснуло что-то. Прожужжало у самого уха. Шлепнулось сзади, как каму-
шек. Булькнула вода.
   Снова треснуло. Зажужжало. Шлепнуло. Булькнуло.
   И еще: треск, жужжание.



   Артем Веселый.
   МЫ.
 
 
   Действующие и участвующие:
 
   К р е с т ь я н е:
 
   П р о ш к а - "Над нами кверх ногами" :
   Т р и ф о н П а л е н ы й, член Совета : Бедняки.
   С а в е л, член Совета :
   К о с т ы ч и х а : Солдатки.
   А г р а ф е н а :
   М а р ь я, жена Прошки.
   К и р с а н Д о б р о с о в е с т н ы й, член Совета :
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч, член Совета :
   В ы г о д а, член Совета : Середняки.
   Я к о в К о л ь ц о в, член Совета :
   С е м е н Ч а с о в н я :
   А г а ф о н - Бычьи губы, предс. Совета :
   Б е г о м Б о г а т ы й, член Совета : Кулаки.
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч :
   П о п.
   Д ь я к о н.
   П с а л о м щ и к.
   К р у т о я р о в - помещик.
   Д е с я т н и к.
 
   Р а б о ч и е и м а с т е р о в ы е:
 
   И л ю ш к а К а п у с т и н : Молотобойцы.
   Ф е д о р В и х р о в :
   П л а т о н ы ч :
   К р а с и в ы й : Рабочие.
   К у з ь м и ч :
   С т е п а н Е р о ф е и ч : Мастера.
   И в а н О л о в я н о й :
 
   Р а б о т н и ц ы:
 
   О л ь г а.
   С т а р у х а.
   М а ш к а Б е л у г а, жена Оловяного.
 
   П о д р о с т к и:
 
   П а ш к а Р я б о й - сапожный подмастерье.
   К у р у н : Ученики.
   А н д р ю ш к а Г о р б ы л ь :
   Р а н е н ы й.
   С л о б о д с к и е о б ы в а т е л и:
 
   Д о м о в л а д е л е ц.
   З а д у й - З а п л ю й, инвалид труда.
   А д я - Б а д я, нищий.
   П р о ш к а, дезертир.
   А к с и н ь я.
   Д а р ь я, жена Красивого.
 
   Деревенские мужики, бабы и ребятишки. Рабочие и работницы.  Красноар-
мейцы разных национальностей. Офицеры и  солдаты  неприятельской  армии.
Санитары. Граждане.
 
   ---------------
 
   КАРТИНА ПЕРВАЯ.
 
   (Сельская улица концом упирается в речку. Справа - лицо новой большой
избы с крыльцом, вывеска "Лопуховский сельский Совет". Под окнами рыдван
без колес, большие запакованные ящики, бревна.
   Гуторят с десяток мужиков.)
 
   С е м е н. Вот и машины. А то машины, машины...
   Т р и ф о н. Балабонили, как за язык повешены.
   А г а ф о н (из окна десятскому). Лупан, бей другорядь. Ровно задави-
ло чертей.
 
   (Десятский бьет в чугунную доску. Не торопясь, по  одному  и  кучками
сходятся мужики, здоровкаются.)
 
   С е м е н. За деньги иль как?..
   С а в е л. Купил ба село, да денег-то голо.
   А г р а ф е н а. Болезна... Все мается Марфутка-то?
   К о с т ы ч и х а. Какое - схоронила вчера.
   В ы г о д а. Не велик убыток. От парнишки какая ни  на  есть  выгода,
девка што...
   С е м е н. Лишний рот - всего в ей и мозгу...
   К о с т ы ч и х а. Все одно жалко...  Каждо  дите  -  нашего  бабьего
сердца кусок... Вам, мужикам, того не понять.
   А г р а ф е н а. Попробуйте породите - узнаете...
   С е м е н. Кто-кто, а Костычиха тужить не будет, еще народит -  моло-
дая...
   К о с т ы ч и х а. Нет уж. Родила, родила, да и чадило выбросила чор-
ту на кадило. Будя.
   Г о л о с а: Скоро, што ли?..
   Начинать пора...
   Коего лешего!..
   А г а ф о н (из окна). Счас, счас - за писарем услал...
   К о с т ы ч и х а. За отпеванье поп не берет деньгами. "Хлеба, слышь,
давай". Отнесла останный коровай...
   В ы г о д а. Как хочешь, так и клохчешь...
   К о с т ы ч и х а. А работник попов Митрошка увидал  утрось  меня  на
речке да и говорит: "Хлеб-от твой поп поросенку выкинул"...
   А г р а ф е н а. А-а, пес! Зажрался...
   С а в е л. Хотела угодить Богу, да угодила краюшкой-то поповскому по-
росенку в корыто...
 
   (Из Совета на крыльцо выходит Агафон.)
 
   А г а ф о н. Ну, граждане, крестьяне, товарищи, приступим...
   Г о л о с а: Вали, вали!..
   Выкладывай!..
   Послушам!..
   А г а ф о н. Из волости стало быть отношение, тоись нащет  хлебной  и
мясной разверстки...
   Г о л о с а: Эх-хе-хе!..
   Опять за то же!..
   Припасли, наработали!..
   Сукины дети, дармоеды!..
   С мужика дери три шкуры - обрастет!..
   А г а ф о н. С тридцатки по шешнадцать пудов, а  со  всего  общества,
стало быть, восемь тыщ...
   Г о л о с а: По шешнадцать!.. Не мыслино...
   Мужики, хлеб - от чего ноне был...
   От колосу до колосу не слыхать голосу...
   В долах сопрел, на огорках выгорел...
   У меня сам-сам дай Бог...
   Опять и обмолот неправильный...
   Разбой!..
   Не дадим, да и все тут!..
   Согласу нашего нет...
   Так и писать приговор от общества...
   Нет нашего на то согласу и - шабаш...
   А г а ф о н. Разобраться надо как и што...
   Г о л о с а: И разбираться нечего...
   Слыхали. Нам дают чего?
   Соли, дегтю, гвоздей!..
   Согласу нашего нет...
   С а в е л. Жметесь, жалко... А раньше господ кормили - не считали...
   Г о л о с а: Голова, последнее выгребают!..
   Нече сухое сено ворошить...
   Вы по себе, мы по себе...
   Брали-брали!..
   Хлеб-от он раз в год родится...
   К о с т ы ч и х а. А самогонку пошто глохтите?..
   Я к о в. Это ты оставь - самим животы подвело...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В амбарах мыши с голоду дохнут...
   В ы г о д а. Всех кормить - никакой выгоды нет.
   Я к о в. Много их тут поднаберется жрать-то... Пусть передохнут  кои,
на всех и земля родить не поспеет.
   А г р а ф е н а. Вон, Климентий жеребца мукой кормит...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Шкура, на чужой стог вилами не пока-
зывай. Свое наживи...
   Т р и ф о н. Наживать нам было неколи... Мы за  вас  страдали,  кровь
лили.
   К о с т ы ч и х а. У меня самого семой год нет, сгиб.
   С о л д а т к и: Что им рыланам!..
   У нас почесть ни у кого мужиков в дому нет!..
   Куда не повернись - одна...
   В мызг уездились...
   Без разгибу, без отверту...
   Ай в них душа, а в нас ветер...
   А г а ф о н. Бабы, прекратите прения - заткните глотки!..
   П р о ш к а. Д-да... Пришей кобыле хвост!
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч (солдаткам). Вам хошь  масло  лей  на
голову, все будете говорить деготь... Свиньи некультурные!
   С а в е л. Вы же сами понимаете, на кого идет ваш хлеб.
   Г о л о с а: Обувай собаку в лапти!..
   Погодьте, отрыгнется вам мужичий хлеб!..
   Нет нашего согласу.
   Выходит дело борона...
   А г а ф о н. Как-жин, граждане, в хлебе отказываем, что  ль?..  Стало
быть, резолюция нужна...
   Г о л о с а: Никакой ризалюции не надо.
   Ни дадим и - шабаш!
   За нее, за лизарюцию-то... н-да...
   Сено есть так козы...
   А ежели отряд?
   В колья возьмем...
   Такое дело: иль сена клок, иль в бок.
   Никого не боимся, пока козел ногой не топнет.
   С о л д а т к и: Когда-нибудь нахапаетесь...
   Врете, отдадите да и с нами поделитесь...
   Повытрясут из вас пыль-то...
   Подпорят шкуры...
   А г а ф о н. Бабы, без преньев!
   П р о ш к а (Климентию). Ты сколько огреб!  Пятнадцать  тридцаток.  И
помалкивай в тряпочку.
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В своем гашнике блох считай. Пятнад-
цать... Что ж такого, один не съем.
   К о с т ы ч и х а. Съесть-не съешь, да за свой хлеб норовишь всю  де-
ревню купить.
   С о л д а т к и: Почем ноне хлеб-от?
   Какие наши добытки...
   Ты хлеб ешь, а он тебя...
   Ишь и рыло в сторону воротит...
   Ему и речь твоя противна, как нищему гривна...
   П р о ш к а. Им революция, нет - ништо.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Какой ты, Прошка, человек!.. Ни кола у тебя,
ни двора, а туда же: ле-во-рю-ция! Э-э, дурья башка, и совсем  это  тебе
не к лицу...
   Т р и ф о н. Прошу слова.
   Г о л о с а. Будя, слыхали.
   Не на дураков напал.
   Уши прожужжали... Дегтю бы нам, да одежи.
   С а в е л. Поносите Советскую власть: то нехорошо, другое  негоже,  а
кто нас образил, людьми сделал. Кто дал землю, права?!
   А г а ф о н. Не об этом. Об хлебе надо говорить.
   Г о л о с а: Ишь, анахема, куды гнет!
   Земля... Что земля!..
   Слабода, га!
   Земля, земля!
   Треплет языком, что овца хвостом!
   А г а ф о н. Угодно ли собранию, стало быть выслушивать оратора?
   Г о л о с а: Долой!..
   Наслушались, блевать тянет!..
   Об деле надо!..
   С а в е л. Скотина, хлеб - все наживное.
   Г о л о с а: Как жа, свет в окошки.
   Вилами по воде.
   Ежли разобраться...
   Наше дело потрафлять.
   Не дошагнешь - плохо, перешагнешь - плохо.
   Т р и ф о н. Добром не  хотите,  бить  вас  будут,  а  хлеб  все-таки
возьмут.
   П р о ш к а. Чихать смешаетесь.
   С а в е л. Граждане!..
   Г о л о с а: Бить!..
   Уж не вы ли кой грех?
   За то, что кормим вас...
   Не бить нас надо дураков, а убивать...
   Т р и ф о н. Надо будет, так и мы побьем, по-свойски, по-родновски.
   П р о ш к а. Спуску не дадим.
   С а в е л. Граждане!..
   Г о л о с а. Ах, так!..
 
   (Скачут на двух телегах Кирсан Добросовестный и Кирилл Трофимыч.)
 
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Беда, мужики!
   Г о л о с а: А што?..
   Аль не ладно?..
   Какие такие дела?..
   К и р с а н. Ды к што ж... Ездили мы, значит, в город...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Верно, ездили...
   К и р с а н. Все увозят оттель,  комиссары  бегут...  Выковыриваются,
значит...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Через Суходол, слышь, белы прут, с союз-
никами, с машинами с эдакими...
   Г о л о с а: О-о-о, брат!
   Ага!
   Помоги им царица небесная!
   Я к о в. Опять мобилизации пойдут.
   С е м е н. Красны с белыми дерутся - серого по шее бьют...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Машины, гыт, никакая  сила,  ни  што  не
держит: ни леса, ни горы. Наскрозь так и идут, так и косют.
   А г а ф о н. Похоже сюда гнут, денька через два, гляди, нагрянут.
   Г о л о с а: А можа и раньше.
   Знамо раньше.
   С машинами-то само собой раньше.
   Оно упять-таки ежли рассудить...
   Чижельше не будет.
   Т р о ф и м. Рано закаркали... Отряд надо сбирать.
   С а в е л. Товарищи!..
   Г о л о с а: Опоздали, други милые!..
   Будя, поизмывались!
   Камуния!!.
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Мужики, счас в горсть плачем, не  запла-
кать бы нам в пригоршню?!.
 
   (Гвалт.)
 
   З а н а в е с.
   КАРТИНА ВТОРАЯ.
 
   За занавесом радостный и торжественный колокольный звон. Хор  сильных
голосов горланит:
 
   Тебе, Бога, хвалим,
   Тебе, Господа, исповедуем,
   Тебе, предвечного Отца, вся земля величает,
   Тебе вси ангели,
   Тебе небеса и вся силы,
   Тебе херувими и серафими непристанными гласы взывают,
   Свят! свят! свят Господь Бог Саваоф,
   Полны суть небеса и земля величества славы твоея!..
 
   З а н а в е с п о д н и м а е т с я.
 
   Та же сельская улица. Во главе шествия двигается кучка празднично ра-
зодетых кулаков и кулачишек с блаженно-умиленными сияющими рожами. Несут
хоругви, хлеб-соль и царский портрет. За ними по пятам поп с  дьячком  и
псаломщиком "в полной упряжке". Толпа. Полковник со свитой и офицер вер-
хами во главе казачьей сотни.
 
   Тебе преславный апостольский лик,
   Тебе пророческое хвалебное число,
   Тебе хвалит пресветлое мученическое воинство,
   Тебе по всей вселенной исповедует святая церковь...
 
   (Подъехав, полковник слезает с коня и подходит под благословление.)
 
   П о п. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   О ф и ц е р. Сотня, стой! Вольно!
   П о п. Велика премудрость Божия... Послал наказание за великие  грехи
наши, а теперь, видя смирение, шлет избавление.
   П о л к о в н и к. Н-да...
   П о п (идет по рядам казаков и кропит "святой" водой). Да будет  бла-
годать Божья на вас, дети мои!
   К и р с а н. Айда-ка, сват, - без нас обойдется.
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. И то правда.
 
   (Оба уходят.)
 
   А г а ф о н (подносит хлеб-соль). Ваш сиясь, как мы и как стало  быть
вся анперия.
   П о л к о в н и к. Ага. (Казаку.) Возьми.
   К а з а к. Рад ста ва-ва-ва-сто.
   П о л к о в н и к. Коммунисты есть?
   А г а ф о н. Дозвольте ва-ваше доложить...
   П о л к о в н и к. Ты кто?
   А г а ф о н. Приседатель Со-совета.
   П о л к о в н и к (свите). Полсотни горячих!
   К а з а к и ч е р к е с. Рады ста ва-ва-ва.
   А г а ф о н. Дозвольте слово.
   Ч е р к е с. Малчэ, сабака!
 
   (Агафона уводят.)
   П о п. Согрешишь с ними истинно... А насчет коммунистов  не  извольте
беспокоиться.
   П о л к о в н и к. Д-да.
   П о п. Были у нас тут три разбойника. Один убежал, а двоих...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В холодной сидят.
   П о л к о в н и к. Привести.
   В ы г о д а. Э-э-э, х-харашо-с, приставим.
 
   (Убегает.)
 
   П о л к о в н и к (офицеру). На Торбино и Репьевку выслать  разведку.
Выставить караулы. Много не пить. Поняли?
   О ф и ц е р. Слушаю-с.
   П о л к о в н и к. Ступайте. Н-да.
   О ф и ц е р. Сотня, смирно! Лев плеч, вперед, кругом арш!
 
   (Удаляются.)
 
   П о л к о в н и к. Ф-фу, жарко. Квасу!
   Г о л о с а: Сее минуту.
   Со всей нашей радостью.
 
   (Несколько человек шарахаются в стороны, потом возвращаются. За  ква-
сом бежит Яков Кольцов.)
 
   П о п. Может, ко мне чайку откушать зайдете?
   П о л к о в н и к. После.
   П о п. Как угодно-с... Молебен прикажете?
   П о л к о в н и к. После.
   П о п. Ваша воля.
 
   (Поп, дьякон и псаломщик уходят. Хоругви и  царский  портрет  уносят.
Возвращаются казак и черкес.)
 
   Н е г р о м к и е г о л о с а: Строгий...
   И хвост трубой...
   За то ждали...
   Шутить не любит...
   Одно слово: енерал...
   П о л к о в н и к. Жарко... Подать стол и стул!
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Микешка! Серега!
 
   (Трое скрываются в Совет. Нерешительно пододвигаются бабы, скачут ре-
бятишки. Из Совета выносят стол, скамейку, стулья. Ставят в холодке, под
окнами.)
 
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч (картузом  угодливо  трет  скамейку).
Присядьте, высковоблагородие.
   А г р а ф е н а (бросается полковнику  в  ноги).  Кормилец!  Батюшка!
Шестеро мал меньша. Муж на войне сгинул.
   Г о л о с а: Гляи, гляи...
   Безбоязна...
   Ох-ох-ох-о...
   П о л к о в н и к. Тебе чего, баба?
   А г р а ф е н а. Хлебца. Ребятишек пожалей.
   П о л к о в н и к. Не торгую. Ха-ха. Проваливай.
   А г р а ф е н а. Мал меньша... Крупельны...
   К а з а к (стегает плетью). Слушай приказу!
   Г о л о с а: Ай, родимые!
   У-у, аспид, креста на те нет...
   Распустил чуб-от...
   К а з а к и ч е р к е с. Бабы, проваливай, без рассужденьев!  Убирай-
ся!
 
   (Бабы и ребятишки отступают. Яков Кольцов  приносит  квас  в  большом
блюде.)
 
   П о л к о в н и к. Почему мутный?
   Я к о в. Не сумлевайтесь, блюдо из-под святой воды.
   Г о л о с а: Вот тык вот!..
   Медалей-то скока...
   Сумей и ты заслужи...
   Пуговицы-то как сверькают...
   А усы-то, усы-то, девоньки...
   П о л к о в н и к. Как живете, мужички?
   Г о л о с а: Живем - онучки жуем...
   Не жись, маята одна...
   Ох, не молвить...
   Поддосок нет, дегтю, соли...
   Коммунисты сказать...
   Мы, гыт, голодны...
   Ни тебе рта разинуть, ни тебе шага шагнуть...
   Как можно...
   С нашими народами...
   Иконы в училище...
   Ежли впрямь...
   Озорство одно...
   П о л к о в н и к. Жидовский гвалт. Ежли что -  молчать!  Без  крику.
Подавайте заявления. По форме. Да.
   Г о л о с а: Тащут...
   Га, га, га!..
   Милачки!..
 
   (По улице ведут избитых и связанных Прошку и Савела. За ними  ревущая
Марья с грудным ребенком, за юбку цепляются плачущие детишки.  Возвраща-
ется поп, одетый по-домашнему.)
 
   Г о л о с а: А-а!..
   Всю деревню задавили...
   Всем орудывали...
   Грабители!..
   Со свету сживали...
   Б а б ы: Болезные... Как их издудыркали...
   Примут горя гореваньица...
   Не бай, девка...
   Мужики-то как остервенели...
   Марья-то, Марья-то...
   Г о л о с а: Убить их и - концы в воду...
   Короткий разговор...
   Давно пора...
   П о л к о в н и к. Это и есть коммунисты?
   Г о л о с а: Они самые...
   Убить их...
   П о п. Истинные дьяволы во образе человеков.
   П о л к о в н и к (Прохору). Имя, фамилье!..
   П р о ш к а. Ваша милость, простите.
   П о л к о в н и к. Имя, фамилье!..
   П р о ш к а. Прохор Копейкин.
   М а р ь я. Яви божеску милость... Сдуру он. Заставь Бога молить.
   П о л к о в н и к. Какими делами занимаешься?
   П р о ш к а. Крестьянством.
   Г о л о с а: Грабежом, а не крестьянством.
   Кровопивцы - голоштанники.
   М а р ь я. Будь отцом родным, прости... По дурости он, не со зла.
   П о л к о в н и к (Марье). Сопли не распускать. Уходи.
   М а р ь я. Люди его самустили... О-о-о!
   К а з а к. Слушай приказу. Провались, пока цела.
   П о л к о в н и к (на Прошку). Как и что и по какой причине... Докла-
дывайте.
   Г о л о с а: Я... У меня...
   Мать перемать...
   Годи: пусть Климентий скажет...
   Ну-ну...
   Начисто надо...
   Писаря бы скликать на час...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Был у меня хлеб, пудов дваста...
   Г о л о с а: Был, был - всякий скажет...
   Мою корову-то схряпали, расскажи...
   За Антипку слово замолай...
   Как-жин так, а я-то...
   Стой, Тишка, глотку не дери...
   Дай сказать человеку...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Нагрянули, они, выгребли до скретин-
ки, да на меня же контрибуцию, да меня же в прорубь макать.
   Г о л о с а: Разя закон...
   А моя корова!
   Чего с него возьмешь - горсть волос...
   П р о ш к а. Винюсь, ваше благородие... Спустите на первой...
   М а р ь я. Пискуны-то, отец, что я с ними буду делать?
   П р о ш к а. Семья с голоду.
   Г о л о с а: Свой хлеб-от продавали, а наш жрали...
   А теперь чего гнет...
   Попал волк в собачий полк - лаять не лай, а хвостом виляй...
   П о л к о в н и к. Выпороть и повесить!
   К а з а к и ч е р к е с. Рады стараться, ва-ва-ва.
   М а р ь я. Ваше благо-о-о-о-оооо...
   П р о ш к а. Старики, прошу прощения... Призрите семью.
 
   (Прошку уводят. Марья с ребятишками за ним. В  толпе  баб  всхлипыва-
ния.)
 
   П о л к о в н и к (Савелу). Ну?
   Г о л о с а: Тоже собака...
   З одного коленкору...
   Давно об нем веревка плачет...
   С а в е л. Вольно брехать - ваша сила.
   П о л к о в н и к. К-ха. Мерзавец, подбери брюхо.
   С а в е л. Нече мудровать, убивайте скорее.
   П о л к о в н и к. Как стоишь, скотина! Р-раскорячился!
   Г о л о с а: Это, ваше благородие, главарь по всей округе.
   За матку ходил...
   Коновод...
   П о л к о в н и к. В чем виноват, суконное рыло?
   С а в е л. Вся моя вина в том, что  бедняк  я  и  за  бедноту  всегда
грудью стою.
   П о л к о в н и к. Пад-лец!
   П о п. Скотина безрогая... Ему хоть плюй в  глаза,  ваше  степенство,
утрется - "Божья роса".
   П о л к о в н и к. Народ грабил по своей воле или по приказу?
   С а в е л. По приказу пустого брюха.
   Г о л о с а: Он свое гнет.
   Черного кобеля не вымоешь до-бела.
   Жулики, сукины дети...
   П о п (Савелу). Вы бедняки зеваете: "Мало да мало"... А того не разу-
меете, что кто праведен да Богу угоден, тот съест хлебца кусочек, выпьет
водицы глоточек и сыт бывает и не ропщет...
   Г о л о с а: Вот как по-писаному...
   Бога забыли...
   Погрязли, можно сказать...
   Э-хе-хе...
   П о п. Кто жаден да завистлив, тот бочку воды выпивает,  за-раз  быка
съедает, а сыт не бывает... Почему такое?
   С а в е л. Брось, батек, в лапоть звонить - на то колокола есть.
 
   (Возвращаются казак и черкес.)
 
   К а з а к. Так что готово, ва-ва-ство.
   П о л к о в н и к (бормочет). Дегенерат. Полная атрофия  религиозного
и нравственного чувства. Явные признаки вырождения.
   Г о л о с а: Вишь, богохульник...
   Лубочны зенки...
   Ни страха в нем, ни стыда...
   П о л к о в н и к. Выпороть и повесить!
   С а в е л. У-у-у, гады!
 
   (Савела уводят.)
 
   П о л к о в н и к. Еще кто?
   Г о л о с а: Окромя, кажись, не объявлялось.
   Ды-к обнакновенно у нас...
   П о л к о в н и к. Не два же человека всю деревню оседлали...
   Г о л о с а: Ежли разобраться...
   Быть знамо были...
   Гришка Осьмушкин...
   Антон Рыжий...
   Антон што, вот Алешка, тот пес.
   Кум?! Ни-ни, воды не замутит...
   П о л к о в н и к. Всех сюда. Для допросу. Буду справедлив. Пусть  не
боятся.
   Г о л о с а: Они, вашество, не коммунисты.
   В Совет выбирало общество.
   Люди ничего.
   П о л к о в н и к. Разберу. Живо!
 
   (Часть мужиков уходит. Другие попятились,  совещаются.  Поп  с  ними.
Полковник один.)
 
   П о л к о в н и к. Подлецы! Холуи! Мерзавцы! Свиньи!  Мужланы!  Прох-
восты! Канальи! Вахлаки! Хамы! Остолопы!..
 
   (Возвращается казак.)
 
   К а з а к. Готово, ваше ва-ва-ва.
   П о л к о в н и к. Повесили?
   К а з а к. Так точно, ваше ва-ва-ва. Выпороли, повесили  и  выбросили
на навозные кучи.
   П о л к о в н и к. Молодцы!
   К а з а к. Рады стараться, ва-а-а-ааа!
   П о л к о в н и к. Хм! Успел выпить?
   К а з а к. Для храбрости, ваше ва-ва-ва...
   П о л к о в н и к (тихо). Э-эм... На ночь приведи ко мне девку.
   К а з а к. Слушаюсь.
   П о л к о в н и к. Талья и формы... Чтобы все на своем месте. Понима-
ешь?
   К а з а к. Так точно, ваш-во, очень даже понимаю: живой я человек.
   П о л к о в н и к (подходит к мужикам). Помещики у вас были?
   Г о л о с а: Как не быть...
   Нестер Палыч Крутояров...
   На колокол пожертвовал...
   Пекся об нас, благодетель...
   П о л к о в н и к. Н-ну!
   В ы г о д а (указывает за деревню). Вон в энтом лесочке ихняя усадьба
стояла.
   П о л к о в н и к. Где же ваш Крутояров?
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Раскуделили... Известно - темный на-
род.
   П о п. Своей пользы не разумели.
   С е м е н. Сам убежал. Семью перебили, а управляющего повесили в  том
самом лесочке.
   В ы г о д а. Усадьбу сожгли. Добро растащили, нитки не оставили.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Шутка сказать: восемь деревень громить ходи-
ли, скопом.
   П о л к о в н и к. Вы тоже громили?
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Что вы, ваше степенство.
   Я к о в. От нашего общества почесть и не ходил никто.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Оно из голытьбы-то и шлялись которые, да  мы
за них не ответчики.
   С е м е н. Лежебоки, штоб их громом расшибло!
   П о л к о в н и к. Ну, а вы? А?
   Г о л о с а: Што вы, ваше величество...
   Слава те Господи... свово добра за глаза...
   Нас, вашество, самих обграбили...
   В раззор разорили...
   К о с т ы ч и х а (полковнику). Горланы-то те, родимый, очки втирают.
   П о л к о в н и к. А? Как?
   Г о л о с а: Поклепы возводишь...
   За такое и под суд можно...
   Втемяшилось, окстись...
   Известно баба... Нече е слухать...
   П о л к о в н и к. Мол-чать! (Костычихе). Что?
   К о с т ы ч и х а. Все хапали, а эти  храпоидолы  многолошадники  так
больше всех.
   Г о л о с а: Заткни хайло!
   Она у нас, ваше блао-родие, из таковских...
   С дурцой...
   П о л к о в н и к. Да!..
   К о с т ы ч и х а. И скотину и все добро господское по жребию делили.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Митяй, дай ей, суке, по загривку.
   К о с т ы ч и х а. У дяди Клементия меренок-то гнедой  чей?  Помещика
Крутоярова... (Выгоде.) У тебя бычок-от чей? Тоже Крутоярова. (Бегом Бо-
гатому.) А тебя, старый чорт, сноха в чьем паплиновом платье форсит...
 
   (По улице на тройке катит Крутояров. С ним вооруженная стража.)
 
   Г о л о с а: Сам...
   От на грех нелегкая несет...
   Эх, держись православные...
 
   (Некоторые сперва сдергивают шапки, потом разбегаются.)
 
   П о л к о в н и к. Смирно, грабители. Куда... Тревогу!..
   К р у т о я р о в. Честь имею представиться - Нестер Павлович Крутоя-
ров, местный помещик и дворянин.
   П о л к о в н и к. Очень, очень приятно.
 
   (Трубач играет тревогу. Вылетают казаки.)
 
   З а н а в е с.
 
   КАРТИНА ТРЕТЬЯ.
 
   Кузнечный цех. Работа в разгаре. Пышут горны, ляпают стопудовые моло-
ты. Дюкают кувалды. Перекликаются ручники. Из-под крыши свешиваются  хо-
боты кранов. Бойкая и веселая суета.
   У ближнего горна шестеро: Илюшка Вихров, Платоныч,  Красивый,  Степан
Ерофеич и Иван.
 
   И л ю ш к а. Ге! Дуй! Грей! Давай углей!
   П л а т о н ы ч (подает). Бей, не робей!
 
   (Илюшка со Степаном Ерофеичем куют. Платоныч держит нагрев.  Красивый
подправляет. Иван и Вихров покуривают в стороне: смена.  Остывший  кусок
Платоныч сует в горн.)
 
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Раскатился что-то наш Илюха. Не к добру...
   П л а т о н ы ч. Чадо.
   И в а н. Гвоздь малый.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Женить нам его надо, - вишь ржет, как  же-
ребец стоялый.
   И л ю ш к а. Гляди, старик, железо не перегревай, губы не развешивай,
вари-давай. Ударю для смеху!
   П л а т о н ы ч (подает). Ори! Ай к спеху?
 
   (Куют.)
 
   И в а н. Поешь ты, парень, складно. Да годи - белые ужо  придут,  они
вас всех прихватят...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Ладно! Хватит!
 
   (Доковали. Иван и Вихров сменяют Степана Ерофеича и Илюшку.)
 
   П л а т о н ы ч. Вчера, чу, заняли Свешной.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Один конец... Нам все равно.
   К р а с и в ы й. А Советская власть? А профсоюзы?
   И в а н. Болтай языком по пустому пузу... Революция надоела всем дав-
но.
   П л а т о н ы ч. У них, слышь, иропланы да танки.
   И в а н. Мать ее так! А это что за жизня - хуже жестянки.
   И л ю ш к а. Бросьте гавкать, сучьи ваши рты. Все уши прожужжали.
   П л а т о н ы ч. Что те взорвало? Попала под хвост возжа ли, али  оса
ужалила?
   И в а н. Тоже: равенство... Воля...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Нам бы хлеба поболе.
   К р а с и в ы й. Знач, продаете свободу за кашу да за щи?
   В и х р о в. Чего там... Хамкай, не хамкай, и придут,  так  не  будет
слаще. Вот поглядь...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чаще! Жамкни! Погладь.
 
   (Ольга и старуха вносят железную полосу и бросают у стены.)
 
   И в а н. Тетенька, пролила. Миленька, просыпала!
 
   (Старуха оглядывается под ноги. Кузнецы гогочут.)
 
   С т а р у х а. У-у, дьяволы... Углей, что ль, обожрались?
   П л а т о н ы ч. Всяко бывает, и у девки муж умират, а  у  вдовы  жив
остается.
   И л ю ш к а. Ну, Ольгунька, ходи поживее, гляди веселее, нос  кверху,
грудь вперед!
   С т а р у х а. Айда, чего с ними!
   И л ю ш к а. Приходи в обед - дело есть.
   О л ь г а. Ладно.
 
   (Старуха и Ольга уходят.)
 
   П л а т о н ы ч (сует Вихрову кулак в бок). Белые  придут,  так  тебя
первого повесят.
   В и х р о в. Уйди к чорту! Дам вот в рыло.
   И в а н. Бей без отверту, пока не остыло.
   К р а с и в ы й (Платонычу). А тебе разя праздник?..
   П л а т о н ы ч. Она, слабода-то, кому мед, а кому - горька редька.
 
   (Доковали.)
 
   В и х р о в. Х-хух... В глазах  темно...  Чортова  наша  работа...  В
глотке спеклось, ссохлось... Ну, ни вздохнуть тебе, ни охнуть.
   И в а н. Бойся - руки отсохнут, брось, не работай, припала забота.  С
работы-то лошади дохнут.
   В и х р о в. То ли у нас в деревне. Как вспомню да подумаю  -  теперь
сенокос, я чай, а тут знай кувалдой...
   К р а с и в ы й. Балда.
   В и х р о в. Знай кувалдой маши...
   И л ю ш к а. Машины надо выдумывать: полегчает.
   И в а н. Наше ли дело думать: на то есть ученые.
   К р а с и в ы й. А у нас головы из олова, что ль, то ль карчаги  гли-
няные?..
   И л ю ш к а. Кому и выдумывать, как не нам? Об своем-то  деле  почище
всякого ученого имеем понятие.
 
   (Гудок.)
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Шабаш. Кто за обедом?
   П л а т о н ы ч. Федькин черед.
 
   (Вихров, схватив бак, убегает. Остальные умываются и рассаживаются.)
 
   И л ю ш к а (выводит углем на стене: "Каша", "Соха"). Гляди!
   П л а т о н ы ч. Чо?
   С т е п а н Е р о ф е и ч (читает). Каша. Соха.
   И л ю ш к а. А-ха-ха-ха...
 
   (Входит Ольга.)
 
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чорт, да ты никак писать выучился?
   И л ю ш к а. Просвещаемся. (На Ольгу.) Вместе в школу грамотности хо-
дим.
   П л а т о н ы ч. Куда годишься?
   О л ь г а (Илюшке). Я и Анку смутила, тоже записалась.
   И л ю ш к а. Скоро всех силком учить станут.
   К р а с и в ы й. Это не плохо.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чох-мох.
   И в а н. Никогда такого тесненья не было на нашего брата, на  рабоче-
го. Ну, там на щет хлеба ли и на щет всего иного прочего.
   К р а с и в ы й. Мы-ста, да мы рабочие. А давно ли ты  рабочим  стал?
До войны трактир держал, и прикусил бы язык покороче.
   И в а н. И совсем не твое это дело.
   О л ь г а (Илюшке). Вчера брательника  на  фронт  угнали...  О-хо-хо.
Что-то теперь будет!
   И л ю ш к а. Ничего не будет. Белых сюда не допустят.
   К р а с и в ы й (Платонычу). Погоди, старик, и тебя в  училищу  пота-
щут. Кольцо в губу, на цепь и джа-джа дживала... Ха-ха-ха.
   П л а т о н ы ч. И без ученья век-от прожил, да слава тебе,  Господи,
сыт был.
   К р а с и в ы й. А таких упрямых в салотопенных котлах будут  вывари-
вать.
   О л ь г а (Илюшке). У Сашки Атаманьчика вечерка нынче. Пойдешь?
   И л ю ш к а. А ну их. Опять пляска будет, драка. Надоело. Поедем луч-
ше на лодке покатаемся иль в биескоп сходим.
   С т е п а н Е р о ф е и ч (подходит к ним). О аз, о буки, о престраш-
ные веди... (Читает.) Собака лает. Корова мычит.
   П л а т о н ы ч. Не ученье это, а баловство одно. Всякий дурак знает,
что собака не мычит, а корова не лает.
 
   (Вихров приносит обед. Садятся.)
 
   И л ю ш к а. Садись с нами.
   О л ь г а. Спасибо, побегу, заждались, должно.
   П л а т о н ы ч. Ну, выученики, когда же меня,  старика,  на  свадьбу
позовете! Уж, чай, поди съетажились.
   О л ь г а. Ха-ха... Что ты, дедушка? Ни сном, ни духом.
   П л а т о н ы ч. А-а-а, сорока, сорока... Ни сном, ни духом.
   И л ю ш к а. Да уж погуляем... Куда кривая не чупрыснет.
 
   (Ольга со смехом убегает.)
 
   И л ю ш к а (за ней). Погоди.
   П л а т о н ы ч. Пятки мнет... Огонь парень, хоть и с дурью.
   И в а н. Опять вода с водой... С чего тут силе быть?
   В и х р о в. Хворыздай знай.
   П л а т о н ы ч (Илюшке). Садись, алхимандрит, все выхлебали.
   И л ю ш к а. Не будь Советской власти, кто бы  нас,  чертей  чумазых,
учить стал?
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Учут в обруч прыгать, да  по  три  дня  не
жрамши быть.
   И л ю ш к а. Где же взять? Разруха.
   К р а с и в ы й. Только бы проложить дорожку: все  исправится  понем-
ножку.
   И в а н. Исправится из кулька в рогожку.
   И л ю ш к а. Чего разгалделись, как галки? Али соскучились об хозяйс-
кой палке?
   В и х р о в. Нече в ступе воду толчи. Нашел - молчи и потерял -  мол-
чи.
   И л ю ш к а. Теперь тому  подперло  под  само  некуды,  кто,  скажем,
раньше жил богато, кто владел и серебром и златом, кто наши  крохи  греб
лопатой. А мы всегда дышали в однодышку, как рыба на кукане, всегда  бы-
вало пыль одна в кармане, а все добытки шли купцу в кубышку.
   К р а с и в ы й. Брось, Илька, их не просветишь!..
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Слов нет, до хорошего дожили.
   И в а н. Хлеб-то: опилки с пылью.
 
   (Подходит Кузьмич.)
 
   К у з ь м и ч. Вы все ругаетесь, ровно наследство делите.
   К р а с и в ы й. Да вон у трактирщика с  нашего  пролетарского  хлеба
брюхо лупится.
   К у з ь м и ч. Он эдакий-то спорее: укусишь на копейку - разжуешь  на
рубь.
   И л ю ш к а. Нам голодать не привыкать стать...  Перетерпим,  переды-
шим...
 
   (Вбегают вооруженные матрос, красноармеец и Кустодеев - рабочий этого
завода.)
 
   М а т р о с. Товарищи, в город ворвались белые.
   К р а с н о а р м е е ц. Мы отступили, сила не берет.
 
   (Весь цех сбегается.)
 
   Г о л о с а: Не под масть...
   Домой надо бежать...
   Чего тут?..
   Того гляди...
   М а т р о с. Как же, братишки, стоять надо. Они... в бога, в боженят,
в кровь, в сердце, в святых угодников...
   К у с т о д е е в. Иха власть несет нам штык, нагайку и виселицу...
   Г о л о с а: Чего глядеть?..
   Хорошего не жди...
   Бородку притачивают...
   К р а с н о а р м е е ц. Баряжки  криками  радости  встречали  белых,
цветами засыпали... А в лужи нашей крови плевали  и  приговаривали  "Со-
бачья кровь"...
   К у с т о д е е в (Илюшке). Мы побежим по цехам. Действуй тут.
 
   (Кустодеев, матрос, красноармеец убегают. Вбегают рабочие, работницы,
среди которых Ольга и Машка Белуга.)
   М а ш к а Б е л у г а (мужу). Айда домой... чорт их тут разберет!
   И л ю ш к а (сбрасывая фартук). Идем, ребята, схлестнемся...
   Г о л о с а: Прыток больно...
   Молодечество выказывает...
   Всю обедню испортили...
   Хуже не будет...
   Мать...
   То-то...
   Не хуже мы людей...
   Стыд, страм...
   Вишь моду взяли...
   Пьянствуют да воруют...
   За них голову подставляй...
   К р а с и в ы й. Не за них. Сами за себя, за рабочую революцию.
   О л ь г а. Илюша, береги себя.
   И л ю ш к а. О-о. Меня не возьмет ни дробь, ни пуля.
   О л ь г а. И я с тобой.
   И л ю ш к а. Ну-у! Молодчина!
   Г о л о с а: Мы голодны, раздеты, разуты...
   Ежли вам надо - идите...
   Да на шею толще наверните...
   На кой здались...
   Дураков поищите...
   Хватайте, в чекушку тащите...
   Под ноги мните. Рвите...
   Давите. Топчите...
   Убей - не пойдем ни за что на свете...
   С голоду мрут наши дети...
   Поиздевались - будет...
   Мы тоже люди...
   Мы совсем обессилили...
   Будь, что будет...
   Не обуть, не одеть...
   А дети, дети...
   Эти хитрости да мотки навязли в зубах.
   Ни штанов, ни рубах...
   Руки коротки...
   Ребя, чего же мы ждем?..
   Идем. Идем...
   Не хлынет с неба счастье дождем.
   Идем, айда, идем...
   И л ю ш к а. Они заняли город. Они идут сюда...
   Г о л о с а. Они идут сюда...
   И л ю ш к а. Чтобы нашей рабочей кровью залить улицы, чтобы вновь за-
кабалить нас и детей наших.
   Г о л о с а: Да, да...
   Расписывай по собаке картинку...
   Сыты были...
   Сыты ли?
   И свиньи сыты, да!
 
   (Тревожно и беспрерывно ревут гудки, заводские и пароходные.)
 
   К р а с и в ы й. Трусость никого не спасет... Нас может спасти только
победа.
   Г о л о с а: Ежли да всем, да грянуть дружно...
   Подвертывай туже...
   Больно нам нужно...
   Где мы возьмем оружье?
   К оружью!
   Товарищи, к оружью!
   И л ю ш к а. Должны свое сказать мы "да" - "нет" ли.
   Г о л о с а: Знамо нече путать петли.
   Да...
   Нет...
   Созвать бы нам заводский комитет...
   Семья, детишки, вот кабы...
   К у з ь м и ч. Мы больше не рабы - вот наш ответ.
 
   (Рев гудков постепенно усиливается.)
 
   И л ю ш к а. Ребята! Кто духовой! Удалой! Боевой! Вы-хо-ди-и! (В сто-
рону саботирующих и колеблющихся). Их не слушай! На них, на... не гляди!
Выходи! Там на баррикадах мы решим: чей мир...
   К у з ь м и ч. Смелость города берет.
   И л ю ш к а (потрясая красным стягом). Клянемся святым красным знаме-
нем, ни шагу назад! Только вперед!
 
   (Большинство рабочих в энтузиазме что-то кричат, жестикулируют. Гудки
заглушают все голоса. Кидаются к выходу.)
 
   З а н а в е с.
 
   КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ.
 
   Слободка. Перекресток двух улиц.
   Судачат обыватели.
 
   Д о м о в л а д е л е ц (бежит). Слава те, Царица Небесная... Матушка
Заступница... Идут.
   Г о л о с а: Ай пра?
   Отколь ты как нахлыстанный?
   Говори путем...
   Сподобились, голуби мои, дождались...
   Сон мне надысь, куманька... Быдто летит это змей огленный!
   Д о м о в л а д е л е ц. В городе-то, на Дворянской-то, и-и-и...
   Г о л о с а: А што?
   Митрь Митрич, как те Бог спас?
   Ну-ну...
   Д о м о в л а д е л е ц (убегая). И-и, Царица  Небесная,  Заступница,
Богородица, Троеручица...
   А д я - Б а д я. За гриву лошадь не удержали - за хвост не удержат.
   З а д у й - З а п л ю й. Наше дело телячье - поели и в хлев.
   А к с и н ь я. Вокзал, грят, сгорел, званья ня сталось.
   Д а р ь я. Батюшки. А у меня деверь в депе!..
   А д я - Б а д я. Архирейский дом, сказывают, провалился. Быть беде.
   А к с и н ь я. Утрысь все в собор анафемы пуляли.
   П р о ш к а. Да уж скорее бы, как ни-как...
   Д а р ь я. Ты все в дезертирах состоишь. Моли  Бога,  кадеты  придут,
какое ни на то, а облегченье будет.
   З а д у й - З а п л ю й. Можа казенки откроют?
   А к с и н ь я. Кто про што, а шелудивый про баню.
   П р о ш к а. Жди от кошек лепешек, от собак пирогов.
   А д я - Б а д я. Все по ветру пустят, быть беде.
   Г о л о с а: Резать будут.
   Воды бы запасти.
   Горький час пришел.
   Наказанье Господне.
   На душе-то и боязно, и радостно.
   З а д у й - З а п л ю й. Хлеб-от почем ноне стал, и все, чего ни кос-
нись...
 
   (По улице несутся Пашка Рябой, Курук и Андрюшка Горбыль.)
 
   П а ш к а. Хлещиха в погребе задохнулась.
   Г о л о с а: Угораздило...
   Чорт с ней...
   У меня на ней капусты полведра...
   П р о ш к а. Откроет хозяин магазин - опять прикащиком буду.
   З а д у й - З а п л ю й. Самый  клей...  прикащик  гривну  хозяину  в
ящик, полтинник за голянищу. Это дело не в пример лучше войны.
   П а ш к а (Куруну). Ну пойдешь, говори?..
   К у р у н. Я-я...
   А н д р ю ш к а. Я-я... лежачей корове на хвост наступил...
   К у р у н. Там стреляют, боюсь...
   П а ш к а. Эх, баба.
   А н д р ю ш к а. Белого пришьем, шпаллер и сармак себе.
   П а ш к а. Оденемся. А сапожки достанем со скрипом, мягки - во:  хоть
за щеку клади.
   К у р у н. А звенеть они будут?
   П а ш к а. Оглушат: тень-дзень, тень-дзень. А девки за тобой табуном.
   К у р у н. Ладно. Идемте.
   П а ш к а. Уговор дороже денег, чур...
   А к с и н ь я. Идут, батюшки!
 
   (Все шарахаются. К перекрестку подходит  вооруженный  рабочий  отряд.
Обыватели возвращаются.)
 
   Г о л о с а: Свои...
   Мотри с заводу...
   О, Господи, вот дураки...
   П а ш к а. Дяденька, возьмите нас.
   О т р я д н и к и: Вояки: нечего сказать.
   Кто вам будет сопли вытирать - у нас нянек нет...
   Подростите малость.
   Да это никак Ваньки Оловяного сын.
   А н д р ю ш к а. Я сильный, одной рукой пуд поднимаю.
 
   (Из толпы мать берет Андрюшку за руку и, награждая шлепками, уводит.)

   А д я - Б а д я. Быть беде - собаки воют.
   З а д у й - З а п л ю й. Сбесились. Куда  идут?  Зачем  идут?  Сбеси-
лись...
   Г о л о с а: Далеко ли, товарищи?
   Аль жить надоело?
   О т р я д н и к и: В лес за ягодками собрались: за грибами за  поган-
ками. Ха-ха-ха...
   А к с и н ь я. Дарьюшка, твой-то идет!
   Д а р ь я. Где?.. Ах, пес, ошалел, Митрошка...
   К р а с и в ы й. Эк грохнулась, как над покойником.
   Д а р ь я. Митроша!..
   К р а с и в ы й. Ни на век ухожу... Ну, подерусь денек-другой -  вер-
нусь.
   Д а р ь я. Митроша, убьют тебя... Чует мое сердечушко, Митроша!
   К р а с и в ы й. Э-эх, бабья ваша нация...
   Д а р ь я (хватает за ноги). Пожалей ты меня да дите малое... Не  хо-
ди, Митроша!
   О т р я д н и к. Не плачь, баба, затевай пироги, к утру вернемся.
   К р а с и в ы й. Пусти, пусти... Эх, назола...
 
   (Прибегает Андрюшка, - после короткого совещания с Пашкой  и  Куруном
все трое бросаются в догонку за отрядом. Уже за сценой отряд  затягивает
"Дружно, товарищи, в ногу". При первых словах песни опускается занавес.)

   З а н а в е с.
 
   КАРТИНА ПЯТАЯ.
 
   Бой на площади города. Белые отходят. Слышится далекое "ура".  Насту-
пает редкая цепь красных.
 
   И л ю ш к а. По золотопогонникам!.. Пли!
   Р а н е н ы й п о д р о с т о к (падая). О-о-о... Красные-е, вперед!
 
   (Перекатывается недалекое ура.)
 
   И л ю ш к а. Вперед, товарищи! Ура-а!
 
   (Цепь бросается в штыки.)
 
   Б о й ц ы: Ура-а-а!..
   Даешь город!..
   Рви кадетню!..
   Ура-а-а!..
 
   (Вслед за отступающими белыми, как  вихрь  проносится  наша  конница.
Надвигаются сумерки.)
 
   Н а б л  ю  д  а  т  е  л  ь  (с  крыши).  О-го-го-го-оо...  Пошло-о,
по-шло-о-о-о...
 
   (Ведут пленных.)
 
   Б о й ц ы: Гляди, пленных ведут...
   Хреновские вы вояки...
   Не терпите...
   Раскуделили...
   В расход их пустить и шабаш...
   Не стоит рук марать...
   Вишь, они и так ровно помоями облиты...
 
   (За конницей громыхают запряжки легковой артиллерии. Выстрелы замира-
ют в отдалении. Быстрым маршированным шагом движутся колонны пехоты. Ор-
кестр исполняет Интернационал. Дружно гремит боевой гимн.
   Улицу быстро заполняет толпа городской бедноты, ремесленников и  мел-
ких служащих. Подхватывают гимн.)
 
   Р а б о ч и й и з т о л п ы. Да здравствует Рабоче-Крестьянская Крас-
ная армия!
 
   (Перекатывается могучее ура. Из толпы кидаются, обнимаются  и  целуют
красноармейцев.
   Ночь. Выделяясь на зареве пожарища войска все идут, идут...)
 
   З а н а в е с.



   М. Стронин.
   ВАСКА.
 
 
   I.
 
   Про Савку Кляву и про галку. Тут и про Васку и про парнишек разных.
 
   Не такой, как вы, читатель, был Савка Клява, и говорить  про  него  я
буду по-другому.
   Ну так буду говорить, как рассказывал комсомолец Митька Пирожок.
   Братва с "Ящичной" сразу же признала Кляву, как его прислали с биржи.
Да и Клява парнишка был что надо. Мог держаться против любого, да и "бо-
бика", говорил, не боится.
   - Меня замел милюк один с самогоном в живопырке. Ну и "дуру"  в  нос,
чтоб за ним хрял. А я ему: "Скинь, говорю, дуру, а то не пойду, вези  на
извозце тогда".
   Ну, известно, братве и крыть нечем. А чтобы не поверить ему - и в го-
лове не было. Потому, кто как горловит: шпана, револьвер в пример, шпал-
лером зовет, а милицейского  -  милифраном.  А  Савка  -  "милюком",  да
"мильтоном" его, а револьвер - "бобиком", да "дурой". Значит из  грачей,
из настоящих...
   Признавала Савку и комсома после того, как он частушки на попа  сочи-
нил.
   - Кляву бы в работу взять, парнишка полезный.
   Это организаторша комсомола, Васка Гривина говорила.
   А он тут как тут, за куревом в коллектив прихрял.
   - Даешь, братва, дыму, - частушку настучу.
   Ну, дали. А он и начал. Вначале все честь-честью  выходило.  А  потом
такого начал лепить горбатого, да все матом, что только на его боках  бы
и отыграться, кабы дисциплина комсомольская позволяла бы.
   - Хулиган! - не устояла все же Васка, да как хлестанет его по басам -
только щелкнуло, и вся щека как из кумача стала. И выгнали его.
   Само собой комсома не знала, что Клява впервые  частушки  свои  вслух
читал. А как же, по его выходило: горловить что-либо вслух  и  не  крыть
матом? Думать и то никак нельзя без мата... Да и девчонки его слушали.
   А девчонок он презирал хуже чего нет на свете. У него и  язык  бы  не
повернулся назвать какую-нибудь девчонку по имени. Шкица или шмара - са-
мое настоящее их имя.
   А назови его кто-нибудь Савой, в пример, - сдохнет со стыда от такого
уничтожения. Хулиган, братишка, жиган - вот самые истинные слова.
   Но тут от Васкиного "хулигана" впервые Савка скривил рожу.
   Само это слово, говорю, привычное, и никакой в нем обиды. Но то-то  и
оно, как оно было сказано. По-настоящему было сказано, всурьез, без вся-
кой похвалы выходило, а с самой что ни на есть обидой. Положим,  бабы  и
всегда норовят без похвалы и с обидой говорят, только ничего не  получа-
ется у них, а тут получилось. Потому Васка не какая-нибудь мокроносая, а
самый делаш, которую хоть в налет бери, кабы не комсомолка...
   И стало в Савке что-то крутить с той поры. Присмирел будто.  Так  что
братва и решила:
   - Сошел Клява. Барахлил только... А бухтел, что его матка  шмарой  на
Лиговке, а батьку китайцы на мыло сварили. Вот барахло.
 
   ---------------
 
   Треск был в "ящичной" такой, что в ушах зудилось. Круглая пила с  гу-
дящим шипением резала доски, словно они не деревянные были, а из  подат-
ливого сливочного масла. Только брызги душистых опилок выдавали  дерево.
Но больше всего стуку и треску было в углу мастерской, где сколачивались
ящики.
   Кипы фанеры, пахнущие кисловатым столярным клеем, не успевали еще от-
лежаться и просохнуть, как уже складывались в огромные короба и накрепко
сколачивались.
   Братва в парусиновой прозодежде прямо кипела. Каждому скорее хотелось
выработать норму. Вескоголовые стальные молотки прямо горели в  руках  и
меткими клевками аппетитно загоняли упругие гвозди в дерево. Ящики  гро-
хали и гудели как барабаны.
   Хлеще же всех работал Савка. Его ящики вертелись, словно сами;  горки
гвоздей перед ним таяли через каждую минуту. Ну и работа же была чистая.
Не успевал еще гвоздь почувствовать своим кончиком доску, как  с  одного
удара молотка до самой шляпки пропадал в дереве. Чистая была работа.
   И Савка скакал стуканцем по ящику, словно его лихорадка била. И ника-
кого внимания к Васке, которая пришла из коллектива газеты раздавать.
   - Налетчиков, налетчиков ведут! - заверещал шкет Филька и выскочил от
работы на улицу.
   Вся "ящичная" за ним высыпала. Кругом народ.
   И верно:  ведут  милюки  двух  делашей,  а  третий,  говорят,  совсем
мальчишка, затырился в четвертом этаже и не выходит, "бобиком" грозится.
   Людей насыпало - и не обобрать. И хоть открыто все  стояли,  а  будто
жались друг к другу: "гляди еще застрелит".
   Вдруг Савка бухтит всякому:
   - Даешь, кто хочет, пачку дыму, - достану жигана, а так не буду.
   Известно, покосились только. А Петька  Волгарь  и  подкусывать  Савку
стал.
   Только подкатывается к Савке како-то фрайер и стучит, доставая осману
горсть:
   - Держи. А достанешь - добавлю.
   Клява дым в зубы, стуканец из-за пояса переслал в шкировой  карман  и
скок на водосточную трубу. Да по ней  и  пошел  наматывать  в  четвертый
этаж.
   Дивятся, охают. А на третьем этаже, глядят - ух, труба!
   - Ох! - зажмурился народ.
   Ан нет, видят, схватился Клява рукой за ухват, который трубу  поддер-
живал, и дальше. Да и все равно, назад-то уж нельзя было.
   Добрался. Труба в аккурат рядом с окном была, а окно  открыто.  Ну  и
скок в квартиру. Там и пропал.
   Вот минута - нет, две - нет. Кто-то уже пожарных хотел вызвать.  Гля-
дят, смотрит Савка из окна и горловит, что значит готово.
   Оказывается и верно: подкрался он к жигану, который в другой  комнате
затырился, да как кокнет его стуканцем по кумполу, - тот и с катушек до-
лой.
   Ну вернулся к братве как ничего не было, только  сплевывается  стрел-
кой, да стуканец свой обтирает будто от крови. А братва за ним, тоже без
внимания к народу. - Наши-де и не такие вещи могут. И  тоже  сплевывают,
да османа клянчат у него. - Свои-де все.
   Только подошла тут к Савке Васка и показывает ему лимаш.
   - Дам весь - поцелуй кобыле копыто.
   Заозирались парнишки, сгорбили этак щетинисто свои плечи, потому ясно
было, хошь и баба она, а возьмет ее Клява в резку, тут и думать  нечего.
Отполощет шкицу, чтоб не барахлила вкрутую.
   Но не то вышло.
   Правда, счиркнул Савка стрелку сквозь зубы, потом даже папироску  пе-
ребросил языком с правого угла рта в левый и... похрял в "ящичную".
   - Пачкаться со шкицей не хочет, - решила братва.
   И также счиркивая стрелки, да перебрасывая во рту папироски,  покати-
лась за ним. На Васку они даже не посмотрели.
   Только Митька Пирожок, задумчивый парнишка, хоть и  дрался  в  кровь,
сказал про Савку себе с совестью:
   - Застыдился.
 
   ---------------
 
   После шабаша братва гамазом валила из "ящичной" и прямо  в  сад.  Это
потому, что жиган Петька хвастался наворотить Кляве ежели  один-на-один.
Ну и решили перехлеснуться "пока кровь", - кто кого.
   Петька все время ежил плечи, да клеш подтягивал и кепку  приминал.  А
Савку и не разберешь. Хоть и счиркивал он стрелки, но будто от  привычки
только, а не для страху. Так и думалось, что  "спутал"  Савка.  Ведь  не
знали парнишки, что замутилось что-то в нем после Васкиных обид.
   Вдруг:
   - Лови, лови! Держи! - загорловил шкет Филька и повинтил к дереву.
   - Птенец! лови! - Сорвались и остальные за выпавшим из гнезда галчон-
ком.
   Тут воронье как увидело, что за галчонком бегут, повисло всей  оравой
над братвой и закаркало, как ошалевшее. Даже клеваться лезли  другие.  А
парнишки еще пуще в задор от того. И пошла травля.
   Но галчонок уже летал чуть и никак не давался. Филька уже было и нак-
рыл его, да из рук почти вырвался. Ну, никак не давался.
   Тут Петьку словно торкнуло что, и как сорвет он с Клявы  кепку  и  на
галчонка с ней.
   У братвы даже дух захватило. Ну, сейчас подлетит Савка и всего искро-
шит жигана за такое дело. Тут хоть шабаром пощупай - так и надо.  Больно
уж жиган Петька сволочь был. Филька и тот бы не сдержался за такое  дело
- шапки сдирать.
   Петька же, как ничего не было, загнал галчонка в  кусты  и  хлоп  его
кепкой.
   - Готов! - полез он под кепку и вдруг отскочил, как на  гвоздь  напо-
ролся. - Ох, сука! - засосал Петька кровь на пальце и зашарил кругом ка-
мень или палку.
   Галчонок же выскакнул из-за куста и изо всех сил полез по воздуху  на
сук. Еле взлез, до чего заморился.
   Вот тут-то Савка и подскочил, да только не туда, не на Петьку.  Подх-
ватил он с земли свою кепку и ну пугать ею галчонка с сука вверх. Галчо-
нок и прыг было, но вместо верха в траву  сковырнулся  и  барахтается  в
ней, да рот открывает с измору.
   Галки же! - будто они совсем очертели, орут, как режут их.
   Вот в это время и подоспела та галка, которая  как  раз  была  маткой
этого галчонка.
   Как увидела она, что происходит с ее птенцом, ухнула камнем на  Кляву
и ну его долбить куда попало. Она даже не каркала, она шипела, как змея,
и все норовила глаза ему выклевать.
   Как раз тут Петька нашел здоровенную палку и уже замахнулся  ею  удо-
хать птенца.
   В секунд Савка хвать галчонка из-под Петьки, за пазуху и на дерево  с
ним.
   Петька палкой на Савку.
   Галка, потеряв из виду птенца, но видя Петьку с палкой, разлетелась и
что есть силы долбанула его в щеку. Кровь брызгами.
   Петька за щеку, да вместо Клявы как шибанет галку. И так ловко  приш-
лось, по самой голове. Не пикнула, сковырнулась в траву,  потрепыхалась,
помигала глазами, посучила лапами и околела. Ловко пришлось.
   А Савка лез на дерево, да лез. Да и долез до гнезда.
   - У, ты, шкет, - вытащил он из-за пазухи  галчонка  и  пустил  его  в
гнездо.
   Мигом, даже чудно как-то стало, все воронье смолкло  и  расселось  по
сукам. Все, значит, на своем месте, и нечего, значит, зря горло драть. А
что недочет подруги, то она вон там лежит и не двигается, значит не  бо-
ится, да и ее никто не трогает, чтобы опять же драть горло.
   И верно, что галку никто не трогал. Парнишки даже  дальше  отошли  от
нее и во все рты зекали за Савкой.
   Но дальше что произошло - и не выдумаешь.
   Как только спрыгнул Савка с дерева, видит,  откуда  взялась  Васка  и
кроет, почем может, Петьку, да милюком ему грозится. А тот - вот уж сво-
лочь был - осатанел жиган, и с палкой на нее.  Видят  парнишки,  что  не
удержать его теперь, до чего зверем стал. Проломит он ей голову, измесит
всю ногами, как он сестренку свою раз бил за что-то. Филька даже убег со
страху.
   - Живодер! Живодер! Тебя бы так! -  отсыпала  ему  напоследок  Васка,
и... смешные эти бабы - шмыг от Петьки хорониться за Савку. А ведь и вся
братва не смогла бы его сдержать теперь.
   Только Клява всю братву покрыл.
   Ощерился он, как собака, сгорбился весь.
   - Даешь! - крикнул и пошел молотить.
   Вдрызг разделал жигана. Палку его в кусты, кепку под ноги и всю ряшку
так разрисовал, хоть в "Безбожник" посылай.
   - Довольно уж, - запросил Петька и, не встряхнув даже свою кепку, на-
вернул ее на голову и похрял вон.
   У парнишек же прямо сердце мрет от геройства за Кляву.
   - Разъе... - замахнулся было матом один, да одернули из-за Васки.
   А Васка, глядят, с дохлой галкой возится.
   Ну парнишки стали, не всерьез, а для смеху в роде, помогать ей могилу
рыть для галки. Васка говорит: "На своем посту геройски погибла", а Сав-
ка даже серп и стуканец на могиле потом начертил.
   Вот какие вещи происходили.
 
   ---------------
 
   Теперь Клява через Васку в комсомольцы записался. Ясно,  что  братва,
кроме Фильки и Гнуча, за ним. Филька да Гнуч - шкеты еще  очень.  Только
Петьку Волгаря не пустили. Васка говорит, проверить  еще  его  надо.  Я,
грит, всякого наскрозь вижу.
   И верно.
 
   II.
 
   Про Штаны-Трубочку, про Гнуча и про Васку. Тут и про  Фильку  есть  и
про всякую шпану.
 
   Никто не знал Гнуча, даже матка его. А что Гнуч знал про себя,  он  и
себе бы не сказал. Ну как можно сказать даже себе, что вот  хотелось  бы
как и комсомольцы эти представления представлять в клубе, или на музыке,
которая с зубами, играть. Умереть можно с совести от такой мечты.  Ну  и
позабыл бы Гнуч про это в себе, позабыл бы... Да Васка одна, комсомолка,
узнала Гнуча... И все стало хорошо.
 
   ---------------
 
   Братва и раньше горловила, что Гнуч "брал дела", только мало  ли  ба-
рахлят... А тут так вышло, что и горловить не о чем. Ясно. А началось  с
клеша.
   Хряли раз Гнуч с Филькой на брахолку одров проверять. У  Фильки  клеш
на зекс был; не клеш, а две юбки. А у Гнуча - трубочка. Ну, Филька,  из-
вестно шкет, развести Гнуча вздумал и стучит:
   - Сенька Дворняжка тоже клеш справил. Жиганство!
   А это самый яд для Гнуча, что не клеш у него, а трубочка. Озлился ра-
зом.
   - Трубочка! У Сеньки трубочка, говорю! Понял, говорю?
   И тут же сказал себе, что врежет  Фильке  барахлу,  если  еще  он.  А
Филька, вот шкет, не отстанет, пока не навернешь, и дальше  бухтит...  Я
бы сказал, как он начал, то-есть словами какими, только для кого  этакие
слова и ничего не составляют, просто для разгону и веселости они, а  для
других и не скажи... воротятся... и матом этакие слова зовут. Ну  вот  и
повернул Филька к тому, что у Дворняжки все же клеш, а не трубочка.
   Разогнался на его Гнуч, - что какая-то  задрыга  голенастая  воробьем
так и порскнула в ворота и сказал:
   - Трубочка у Сеньки, у Дворняжки! Говорю трубочка, а то налью  барах-
лу, пласкухе! - да раз, два ему и начал шалабушек отмерять.
   Да бросил. Скусу не было. Потому, как взглянул  на  свою  трубочку  с
волдырями на коленках, аж душник сперло. Ну какой  он  делаш,  коли  без
клеша. Матку удохаю, а чтоб клеш был, вот и делаш тогда.
   - Маньку Балалайку возьму в собаку, шмару мою. Даст. Она на  брахолке
политань для мяготи лица молочницам всучивает, а ночью, от матки  по-ти-
хой на фронте ходит. Значит только сунуть в нюх своего - и  все  отдаст.
Может и на кожанку.
   Только Филька, лярва, и тут подкусил.
   - Петька Волгарь с Манькой вчера с фронта на золотой бережок слиняли.
Сама зазвала.
   Ну, Гнучу и крыть нечем. Волгарь - делаш. Два магазина со лба закуро-
чил. Лучше не трошь его...
   Ых, и взъерошило же это Гнуча! Что, что рубаха до  пупа  расстегнута?
Что, что шмар бил своих? (он не вспоминал, как Дунька  Саповка  ему  зуб
раз выпустила), но без клеша - шпана. Будь клеш, забузил бы, весь  гамаз
бы развел! Ых.. - вот что бы он сделал!
 
   ---------------
 
   Вот Гнуч с Филькой и сплантовали раз. Филька сразу пошел в долю, хошь
и сказал себе, что чуть что - смоется, али плакать начнет. А Гнуч у мат-
ки кочергу заначил и шабар наточил.
   Темно было и дождиком сыпалось. Уж дядя Саша на свою пивнуху  наложил
висячку и ухилил на хазу. Мильтон Васька с 45-го отделения Верке дырявой
у ворот вкручивал. Две шмары на фронт ходульками защелкали,  а  за  ними
какой-то немыслимый фрайер с собачьей радостью под зобом погнался. Потом
мильтон слинял с Дырявой - куда лучше - и стало тихо. Только с труб пле-
валось.
   - Зекс... Гляди милюка... Иду.
   Это Гнуч на ухо Фильке застучал. А сам пригнулся, шабар рукой сжал  и
глазами закосил. Страшно так вышло...
   - Со лба брать будешь! - Это Филька ему, что значит прямо с улицы за-
курочишь.
   - Зекс. Может и по-мокрому... Не бухти...
   И опять закосился и шабар со скулового в  верховой  переслал:  "ну  в
карман другой". И Филька тоже косится, бровь червяком крючит и в кармане
брошенный ключ для силы жмет. А кругом хошь бы стукнул кто... Самый  мо-
мент.
   - Ну, греми... Шарики! - это Филька, - али не будем?..
   Кольнул Гнуч глазами по улице, зажался:
   - Не бухти, говорю... Знаю чего...
   И... ух к пивнухе. Разом загнал кочергу в висячку:  треннь,  хрусь  -
подалось... Но, вдруг - цок-зинь...
   Тут... хошь и не слыхал никто, как кочерга  на  стекло  сорвалась,  а
будто тыщи мильтонов со всех окон высунулись и все разом:
   - Ага-а-а-а!.. Вот они!.. Держи, держи, держи!
   И ничего не видел больше Гнуч, как себе нарезывал.
   А Фильке матка клеш потом застирывала.
 
   ---------------
 
   Сегодня, скажем, весь гамаз со шмарами в клуб один на танцульку прих-
рял. Да и как же иначе. Гнуч брался Савке  Кляве  сплантовать.  А  Савку
трогать нельзя было - всякий знал. Фартач, хоть и комсомолец парнишка.
   Даже Волгарь только тем и отыгрывался, что у клеша  все  пуговицы  на
прорехе отрезал, да мимо Васки, Клявиной шмары, так и ходил. А в  откры-
тую и с шабаром не пошел бы, хошь и не скажи ему этого другие.
   А тут вот Гнуч брался навернуть Савке верхушек. И парнишки горловили,
что так и будет. Потому Гнуч на-один со лба пивнуху закурочил, а  кто  в
такую играет - перебора не будет. А то, что у Гнуча все же трубочка  ос-
талась, да и на танцульку его вместе с Филькой лохом протиснули - в рас-
чет не принималось.
   - Матка, - грит Гнуч, - лопатошник и четыре черваша захомутала.  Она,
- грит, - сволочь завсегда так, когда после дела я. Хошь не спи, - грит.
   И вот, значит, сразу, как прихряли - гамаз бузить начал. Перво-напер-
во сказано было, чтоб на представлении все ходили взад-назад и  кашляли.
Это для Клявы, он попа представлял. Потом, значит, для  писку,  шмар  за
жемчужину щипать. Потом, значит, чтоб танцовать по-новому, хошь и не ве-
лено было. А Гнуч взялся и соловья пустить на Кляву.
   Так и было. Только Гнуч не свистнул. Позабыл он. Уж больно у Клявы  с
Ваской лучше всех выходило. "Вот бы я так!" - сказал себе Гнуч,  и  даже
зазнобило его будто, до чего хорошо было бы. Только и Фильке  не  сказал
про это:
   - Векша, - грит, - за мной,  вышибала  здешняя,  завклуб,  следил  за
мной, потому и не свистнул.
   И закосился было, да загорбился для страху, как и делаш должен. Но  и
не знамо почему не получилось это у него... Не по-настоящему получилось,
а как точно неохота было.
 
   ---------------
 
   - Клява! И с Ваской! Савка Клява! Где Гнуч?.. Гнуча даешь!
   Это гамаз забухтил, когда Савка со своей шмарой в  залу  вкатился.  И
зараз будто тихо стало. Парнишки - по углам которые. Горбатятся, косятся
- страшно. Другие танцовать не стали, шмары сами с  собой  начали  и  не
особо по-новому, а со скукой.
   Клява же как глянул по нашим - ему и говорить не надо - бузит братва.
Тут, который другой был, в отделение бы он позвонил, али сам слинял  бы,
потому ясно - в резку брать будут, а Клява, говорю, делаш. Только сказал
скосо Васке про чего-то и сел с ней, как ничего нету, - у выключателя.
   Потому знал Клява, что гамаз, что собака; струсишь -  обязательно  за
штаны хватит, али облает, а не трусь - и не тронет. Да и  сознательность
эта, от дисциплины была в нем.
   - Милюки не дело. Только ожгут ребят. Тут подход нужен, и  милюки  не
крайность.
   - А я попробую, нет ли кого в работу взять.
   - Опять одиночку.
   - А ты зазови всех. Кабы каждая комсомолка брала на себя одного  эта-
кого - все бы они вывелись.
   - И почему ты, Васка, за парнишек берешься?
   - А потому, что за девчонок ихних вам  надо  браться.  Понял?  Только
меньше любовь крутить...
   Тут Клява даже рот растопырил, до чего огорошила  его  Васка  словами
этими. Уж больно в самый цвет было сказано. Уж так  сказано,  что  ежеля
думать очень, то и чепуха будто, а сразу принять -  то  самая  правда  и
есть. Только не время было разбираться. Дворняжка в открытую к  выключа-
телю подбирался. Волгарь же так и заходил.
   - Ну, - сказал он про Гнуча, - ежели барахлил только - измутохаю!
   И вот обсели, значит, Кляву всем гамазом; Гнуч с Волгарем наперед,  а
Фильке сказали, чтоб Васку подколоть:
   - Намажь Дырявой али другой шмаре по басам. Стукни которой ни есть.
   А Васка комсомолка ведь и значит за баб -  на  "дуру"  полезет  ежели
тронешь.  Да,  Клява,  говорю,  стерва  парнишка:  такого  не  сделовишь
на-плешь. И только что Филька навернул Дырявой, Васка  -  скок  было  на
Фильку, а Савка - хвать Васку, назад ее и бухтит, чтобы все слыхали:
   - Постой, Васка. Кабы по-настоящему тронули девчонку, она бы соплей и
всех-то их разом пришибла бы. А тут просто братва с аршина треплется.
   До чего тут взъело шпану! Которые  вскочили,  гляди  схлеснутся...  А
никто ничего. Только жиганье  опять  своих  шмар  захомутало,  и  начали
по-новому танцовать с дрыганьем, да со свистом.
   А Гнуча и неразбери - поймешь чего он: зекает на Васку,  рубаху  зас-
тегнул и кепку в карман затырил. А парнишкам говорит:
   - Чичас Васку на вальц позову... А там уж знаю чего.
   И опять весь на Васку. А тут и Васка взглянула как раз на  Гнуча,  да
этак, что и не расскажешь как, заулыбалась ему  и  хошь  верь-не-верь  -
чуть-чуть язык ему высунула.
   Так и полыхнуло жаром на Гнуча. Позови вот тыщи задрыг наших и у всех
клеши ему - не надо сказал бы, ежели Васка еще так ему.  Да...  эх-ха...
не случится уж больше этого... эх-ха...
   А Клява опять, как ничего нету, бухтит Васке:
   - Гляди, гляди! - ну и жиганство! Примерно говоря,  ежели  кто  чужой
сюда бы прихрял... ну который отродясь не видывал бы этакого  жиганства?
подох бы с хохоту! "Чего они тут делают такое?" - подумал бы он.  "Сидят
в углу какие-то дяди и в трубы дудят. А посередь залы другие дяди;  одни
в одной юбке да две ноги, а другие на обе ноги по юбке  натянули  и  вот
скачут, да ловят друг дружку. Вот пымались, значит, склещились и ну  ля-
гаться, и ну торкаться, и ну ногами брыкаться. А рожи! - умрешь, до чего
глупые. Но вот расцепились, отскочили друг от друга и ну ковырять пол, и
ну дрыгаться, и ну спотыкаться.  Поковырялись,  подрыгались  и  опять  -
хвать друг за дружку и ну мяться и ну опять все сначала. А в углу наяри-
вают. Рожи! - Не иначе человека сожрать хотят от свирепости.
   - Ха-ха-ха! - закатилась Васка. И Гнуча будто позвала глазом.
   - Ха-ха-ха! - и Гнуч за ней загорловил с совестью, до чего смешно вы-
ходило у Савки.
   - А ты на этих-то посмотри, на этих-то! - это Васка опять стала.
   - На шпану? - подкусил Клява.
   - На ребят-то этих! Клеши-то распустили! А рубахи-то  гляди!  А  этот
дураковатый и прореху... (это на Волгаря, а он тут). - Ну  и  петухи!  А
ведь думают, - фасон, фартачи, бояться всех их  должны,  ха,  ха,  ха...
Атаманы! Даже пивную, говорят, один взломал, - вот до чего  молодец  он.
Ну и грозные! Все девчонки глядят, да влюбляются, до чего  они  грозные.
Тьфу!
   Тут Гнуча точно в глаз ткнуло, до чего взаправду  Васка  сказала.  Ну
точь-в-точь весь гамаз так и знает про себя. А особенно когда про пивну-
ху... Застыдился тут Гнуч - хоть и не жить бы сейчас. Озлился на шпану -
так бы и врезал всем, до чего они показались сразу другие задрыгистые.
 
   ---------------
   Только вскокнул тут  Волгарь,  поддернул  штаны  и  бухтит  Гнучу  со
срезью, да со скрипом в горле:
   - А ты видал оторву одну такую? Жиган один с фронта подобрал?  Лярва!
Шкварки так и валятся. Так вот она тут, гляни, да не  подавись  блевоти-
ной. Я бы эту оторву и за черваш не...
   И вот тут случилось такое, что и в мечте ни у кого не было.
   Сорвался Гнуч, развернулся:
   - Сойди! - и... хррясь Волгарю в зуб - что треснуло.
   Хватился Волгарь за лицо, весь как змей стал:
   - Ты так?.. - и на Гнуча, а гамаз на Васку с Клявой.
   Да только - скок Гнуч к Васке: - "Сойди!" - аж зазвенело и  блесь  на
всех шабаром. - Удохает!
   Волгарь взад, гамаз - вкруг, горловят. Сенька Дворняжка: "Даешь!" - и
к выключателю. Клява его - с катушек, и тоже как чорт ждет любого, шмары
в писк и для взаправды парнишек оттягают. Все забегали, музыка  переста-
ла.
   А Гнуч - пружиной весь, дрожит, Васку загородил; вот, скокнет с шаба-
ром на всякого, ежели станут.
   Братва и делать не знает чего. Волгаря в угол: "Сойди, сойди" -  бух-
тят, притихла, да на Гнуча говорят, чтоб с шабаром сошел - ничего теперь
не будет. Все хорошо, говорят, будет.
   А Гнуч ни в какую. "Первого, грит, враз  сниму!  Меня  не  сделовишь,
грит! Не трошь, грит, луччи!"
   Подошла тогда Васка к нему и хоть бы чего сказала,  отняла  шабар,  в
карман его и смотрит на Гнуча. Видит, что с Гнучем делается что-то; сло-
ва не сможет  сказать,  губы  вспрыгивают,  скрипит  зубами,  -  вот-вот
что-нибудь произойдет с ним.
   - Перестань! Идем! Пойдем! Ну, перестань! - и в  другую  комнату  его
повела. А Гнуч ей-еле может.
   - Лепили они... Не брал пивнухи... Трехнулись, стрались ведь...  Клеш
тут...
   - Н-ну-ну! И перестань! И наплевать  на  все!  Знаю,  что  не  будешь
больше, - вкручивала ему Васка. - Мы лучше танцовать будем. Я давно  хо-
тела, да клеши у всех, а я не люблю. А у тебя трубочка, и значит пойдем,
если возьмешь... Возьмешь?
   - Возьму... Ну, давай...
   - Давай.
   И начали танцовать они, потому музыка опять заиграла, Клява велел.  А
парнишки! - и диво! Точно чего вышло с ними. Глядят на Гнуча как рады, а
на Васку с понятием будто. Кляву обступили, хохочут  про  все,  девчонок
разводят, которые со вздрыгиваньем танцуют - те и перестали уж.
   А Васка смигнулась с Савкой и опять за Гнуча взялась:
   - Как тебя зовут?
   - Гнучем.
   - Нет, а матка как зовет?
   - По-разному... Гадиной, али дармоедом больше.
   - Так... А ты, ведь, хорошо танцуешь. А петь ты умеешь?
   - Умею. "Чум-чура", "Валеша-ша". Только забыл "валешу", а  "чум-чура"
- знаю. Начинается: "баба сеяла муку".
   - Знаю, знаю, не надо! А играть можешь?
   - Могу... только не выходит. Вот представлять бы, как  Клява,  я  мог
бы. Только не примут меня комсомольцы... Я уж знаю...
   - Примут. Только не трусь... Я... - и вдруг Васка что было силы хвать
Гнуча в бок. Крякнул Гнуч балдой,  видит:  рвет  Савка  Волгаря,  кругом
крик, писк, не разбери чего. Вот утащили Волгаря куда-то, Васка же  руку
платком зажала, а сквозь платок кровь капает. Тут Савка прыжком  к  ней,
весь белый, глаза страшные. Ни пикни ему теперь.
   - Идем? Перевязать надо.
   - Пустяк... ничего... ничего... Гнуча возьми...
   Савка без слова Гнуча под руку:
   - Хряй!
   И все трое пошли в аптеку.
 
   ---------------
 
   Оказывается, что Васка хоть и танцовала с Гнучем, а все время  она  и
Савка за Волгарем глядели. И как Волгарь подскочил на Гнуча  с  шабаром,
чтоб удохать его, Васка хвать Гнуча в бок, отскочил Гнуч, а шабар - резь
Васку в руку. Вот и поранил.
   Ну, а дальше и говорить зря. У Васки зажило. А Гнуч теперь в Клявином
клубе не хуже Клявы разделывает и даже сам представление  сочинил  одно.
Оказывается Гнуча-то Пашкой зовут. А матка так и еще чище зовет его  те-
перь:
   - "Паша".
   - Как бабу. Хы...
 
   III.
 
   Много тут чего будет и все правда.
 
   Черная, густая от дождя, ночь была круто взлохмачена ветром.
   На улице ни одного человека. Дождик мелкий и липкий весело рассыпался
золотым песком по панели и рябил в лужах огненные гримасы фонарей.
   Самый большой и радостный лоскут ветра долго носился по улице, то за-
биваясь в какой-нибудь двор, то неожиданно, с распростертыми крыльями, и
как бы с криком: "ага-а, попались!" выскакивал  обратно,  звонкими  при-
горшнями дождя бросаясь в окна, то,  распластавшись  по  панели,  краями
крыльев жестоко морщил лужи.
   Но это озорство, видно, ему надоело. Он заворчал что-то добродушное и
ковырнулся под мост, но вдруг, словно вспомнив что-то, или заметив инте-
ресное, снова выметнулся столбом на улицу.
   Действительно, он увидел нечто не совсем обыкновенное.
   По самой середине улицы шел парнишка. Парнишка был в кожаной, блестя-
щей от дождя, тужурке, в кожаной же фуражке и при клеше. Шел он странно,
совсем не торопясь, покачивая этак молодцевато плечами, держа руки  нег-
лубоко в карманах. Иногда он запахивал через карманы тужурку, иногда  же
настежь раскрывал ее, подставляя грудь навстречу  упругому  дождю.  Лицо
его блестело, а мокрый насквозь клеш прилипал к коленкам.
   Обиделся ли большой лоскут ветра на парнишку, или были другие сообра-
жения, но он зачерпнул в оба крыла огромную охапку дождя и всю ее  обру-
шил на парнишку, точно желая прогнать его с улицы. Но парнишка  даже  не
заметил этого и так же, не торопясь, шел дальше.
   Один во всей улице.
   Не замечал же он ничего вокруг, потому что весь он ушел сейчас обрат-
но, в свой клуб, на сцену.
   ... Эстрада в клубе была уже знакомая и потому не пугала, хотя и вну-
шала уважение. Но что было за ней - не хотелось и думать. За ней -  жду-
щая тьма. Эту тьму доверху наполнил беспощадный,  подстерегающий,  тыся-
чеглазый взгляд. И хотя парнишка утешался, что взгляд "свой",  состоящий
из тысячи снисходительных глаз своих же товарищей по заводу, все же  ка-
залось, что тьма только этим и живет, что надеется на его смешные прома-
хи. Подстерегала же она его потому, что он в первый раз выступает в  та-
ком серьезном деле.
   - Савелий Клява! Сто шестьдесят фунтов! "Вырывание", - сиповато  ска-
зал спорт-инструктор притаившейся тьме.
   Что-то косое нелепо метнулось в мозгу у Клявы и забилось в груди.  Но
тут же в ответ что-то надтреснуло в нем, и... он овладел тьмой.  Овладел
настолько, что как будто бы забыл про нее. Овладел настолько, что  отыс-
кал в этой тьме маленькую, острую точку и запомнил, где она. Эта  точка,
как тончайший усик, проходила сквозь тьму и тихонько и ласково  бередила
его сердце. И ради этой милой точки тело его и лицо, без всякого  с  его
стороны напряжения, повертывалось к тьме своими самыми лучшими и нужными
движениями.
   Он схватил четырехпудовую штангу и в два мгновенных  приема  взметнул
ее над головой.
   Даже качнуло его от неожиданности: штанга была точно соломенная.
   - "Брра-а!.. О-орр-а! а-а-ва-а! Рра-а!" - сорвался и обрушился на не-
го гремящий рев.
   - "Ра-о-рра! Брра-о-рра-а!"
   - "Фи-й!" - рассек бурю чей-то мстительный и издевательский свист.
 
   ---------------
 
   - Фи-й! Фи-и-й!
   Это уже свистнули сейчас, на улице.
   "Они!" - оступился парнишка и, заметив, что он сошел с панели, повер-
нул к трамвайным путям. Шаг его стал тверже и  шире,  голова  поднялась.
Свист сзади его напомнил ему свист в клубе. Тот свист обидный и незаслу-
женный, точно плетью, хлестнул по его мускулам и опустил их.
   Он знал, что в нем все те же и сила и ловкость, но они точно ослепли.
И когда он схватил штангу, чтобы  делать  очередное  упражнение,  штанга
дернулась в бок, качнулась и, сорвавшись, чуть его не похоронила.  Пусть
зал попрежнему обрушился громом, но он... нет, он не принимает  подачек,
хотя бы и щедрых.
   - Погоди ж ты, сука, испробуешь теперь Кляву! - застегнулся он на все
пуговицы и, нахлобучив крепко фуражку, завернул на набережную.
   Лоскут ветра одним махом перемахнул через квартал и в ожидании  повис
над рекой. Увидев появившегося из-за угла парнишку, он набрал  в  каждое
крыло по целой туче сыпучего, мелкого дождя и начал им жестоко обхлесты-
вать парнишку со всех сторон. Но тот только разбойнее вскинул голову.
   - Вали, вали-и! Не то еще будет! - еще крепче нахлобучил он  фуражку.
Злость заострила его лицо. - Пусть Васка в бутылку лезет. А  я-то  вино-
ват? Они, суки, в шабар примут, а чем мне отыгрываться? Удохают и все. А
тут, прошу улыбаться - раздери рот. Вода те-о-плая...
   И вдруг, не докончив свои оправдания, парнишка побежал к  тому  месту
набережной, где обвалившиеся перила обнажили реку. Все, и дождь,  и  ве-
тер, и ночь пропали для него, остались только осторожные, но  торопливые
шаги нескольких ног сзади.
   Вот ноги совсем близко. Спутались, притихли. Что-то шевельнулось сов-
сем рядом. Что-то цокнуло вдали...
   - Са-а-ва! Са-а... - разодрал ночь отчаянный женский  крик  и  лопнул
тупым и жарким звоном в затылке парнишки. Руки его кинулись удержать ле-
тящую в пропасть голову со страшным и все объясняющим словом "булыжник",
но голова с уничтожающей безнадежностью, хихикнув назад, исчезла.
   И увидел взвывший ветер, как трое подростков сгрудились около отсяда-
ющего парнишки и столкнули его в реку.
   И еще увидел ветер, что откуда-то вылетела легкая, как вихрь,  девуш-
ка, сорвала с ног самого крупного из подростков, кулаком раздавила нос у
другого и тоже кинулась в реку.
 
   ---------------
 
   Маленькая комната с узенькой белой, как сугроб, кроватью, была  исси-
ня-яркая от пятидесятисвечовой лампы. Около печки прижимался к стене ма-
ленький столик. Он храбро выносил тяжесть целого вороха чайной и  разной
посуды. За окном, блестевшим полированной мглой,  слышалось  чавканье  и
плеск дождевых струй. И от этого беспрерывного чавканья особенно приятен
был треск огня в печке.
   В комнате две босые девушки.
   Одна - коротко остриженная, худощавая, с  усиками,  греясь  у  печки,
азартно тянула "Смычку". Другая - с распущенными мокрыми волосами -  по-
лоскала и развешивала у печки мужское и  женское  платье.  Работая,  она
иногда искоса взглядывала на коротковолосую, точно проверяла на ней свои
мысли. С такими же, только чуть смеющимися взглядами обращалась она и  к
зеркалу, которое висело как раз против нее. Видно было, что  ее  занимал
сейчас немножко трудноватый, но интересный вопрос.
   Коротковолосая же, ловко счиркнув в огонь стрелку слюны сквозь зубы и
послав туда же окурок, заговорила басом:
   - Он знал, что здешние не пошли бы, и позвал "сименцев", трех  парни-
шек. Они и в клубе свистели. А Фильке сказал другое: "Я, грит, этово ба-
рахло из клеша евоного вытряхну, а клеш, грит, Васке  на  щи,  грит,  на
ероплане пошлю. Так, грит, и передай ему, что пусть лучше один не  идет,
а комса со всего района соберет за собой".
   - Ну, а ты, конечно, съежился, точно с тебя шкуру сдирали, -  оторва-
лась от своего вопроса девушка, - оплевал все стенки, "даешь" сказал,  и
"похрял" один. А если  бы  Волгарь  сказал,  что  пусть  лучше  не  идет
кверх-ногами, ты бы кверх-ногами пошел.
   - А что же, по-твоему и верно с районом итти?  Чтобы  потом...  чтобы
потом... сама бы смеялась...
   Васка, чуть прищурившись, взглянула на Кляву. И живо  отвернув  прож-
женное вдруг румянцем лицо, изо всей силы (что было вовсе не нужно)  на-
чала отжимать мокрую рубашку. Так что румянец мог сойти за счет ее  уси-
лий.
   - Ты, Савка, ба-лда! Я тебе говорила, что другой раз, чтобы  не  под-
раться, надо больше иметь силы, чем подраться.
   - А я забыл это. Ну, иду, значит, и все по дороге. Они,  вишь  ли,  в
"рядах" затырились и, кабы я по панели шел, ясно, булыжником бы достали.
А тут пока хряют до меня, я бы уже смерил, что делать.
   - А что бы ты сделал, если бы их сотня  была?  -  упрямо  нахмурилась
Васка. - Все равно удирать бы пришлось.
   - Ну и что ж? А я-то что сделал? Я так и сделал. Только куда я  побе-
жал? На набережную побежал, как раз туда, где перила обломаны.
   - Так что ж из этого? - окончательно раскипятилась Васка.
   - А то, что тронь меня там пальцем - и полетишь в воду. Хоть  всю  бы
шпану перешвырял. А если бы и гамазом насели, все равно с собой бы пяток
захватил. А в воде ты не знаешь меня...
 
   ---------------
 
   Клява зябко запустил руки в рукава напяленной на него  Васкиной  коф-
точки и, облокотившись на колени, уставился в печь.
   - А потом что было - прямо холодно, как  вспомнишь,  делается.  Когда
меня, значит, сковырнули в реку, я сразу и очухался. Фуражка спасла.  И,
значит, хотел наверх всплыть. Вот взмахнул руками... и ни с места. Ухва-
тил меня кто-то за ногу и не пускает. Я рваться, биться,  -  еще  крепче
держит. И будто и когти выпустил мне в ногу. Завыл я тут, Васка. Крышка,
думаю, задыхаюсь... Тут нога моя и вырвалась. А там ведь топляки кругом.
   Выскочил я наверх, набрал духу и к берегу. А темно.  И  вместо  бере-
га-то, к барке. Я от нее, а барка под себя будто тянет. Зашумело в голо-
ве, вот усну, кажется. Уж и руками двигать не охота. "Тону" - подумалось
совсем даже без горя... Тут ты меня как раз и достала.
   Клява рассказал это тихо и как будто бы с трудом. И замолчал.
   На дворе еще чавкает вода, а от печки тепло. И показалось Кляве,  что
он устал или хочет спать. Но нет, ему не охота спать, и не устал  он  ни
капельки. Просто ему не хочется говорить. И шевелиться не хочется и  ду-
мать. Хорошо вот так сидеть и чувствовать. Чувствовать свое тело  теплым
на все, на все легким и готовым, только захотеть. И потом чувствовать во
всем своем смелом теле "ее". Ее, Васку... Одну Васку.
   И в этой чуткой дремоте он ощутил на своей левой щеке  словно  теплую
тень. И с той же стороны к нему тянуло запахом теплой  земляники.  Обер-
нулся в предчувствии чего-то хорошего и встретил розовое лицо Васки.
   Она, облокотившись на спинку стула, широко глядела  в  огонь  синими,
непривычно синими  глазами.  Крупные  губы,  немного  вкось,  расщемляла
узенькая полоска зубов. Казалось, она хотела, было, улыбнуться и  забыла
об этом, услыхав где-то далеко-далеко занимательный звук. Этот звук  был
тот самый вопрос, который все время ее занимал. И к этому звуку  прислу-
шивались даже ее глаза.
   Но вот, видно, занимательный звук был расслышан. Васка искоса  взгля-
нула на Кляву, улыбнулась ему, словно в полусне, и опустила лицо на  ру-
кав, положив горячую руку на плечо Клявы.
   - Знаешь что, Сава? - покусывая кофточку, сказала тихо она, ловя  ру-
кой нос Клявы.
   - А что? - стесненно, одной грудью, спросил он.
   Васка поймала его нос, легонько вздернула кверху,  потом  тряхнула  в
бок головой, отчего ее распущенные волосы, упав на Савку, густо  закрыли
его до пояса, и еще тише спросила, засовывая свои волосы ему за пазуху:
   - Ты согласен?
   - Да что же... Васа? - прошептал он.
   Обхватила она его шею обеими руками и губами, щекоча его ухо,  прогу-
дела как в рупор:
   - Да-вай за-ре-гис-три-ру-ем-ся.
   Савка не ответил. Он и не мог ответить. Уронить сейчас хотя  бы  один
звук, - это все равно, что на струны, поющие нежную и глубокую  мелодию,
уронить кирпич.
 
   ---------------
 
   Погода в тот день была теплая. Маленький, вихрастый, но мирный  скве-
рик в тот день казался особенно беззаботным и мирным. Да и о  чем  забо-
титься, если солнце греет достаточно, а ветви вымыты вчерашним дождем до
последнего листочка. Значит, пользуйся моментом, да  тихонько  посасывай
солоноватый сок земли и с наслаждением чувствуй, как  он  расходится  по
всем ветвям.
   А что под этими ветвями делается, так и пусть делается.  Потому  что,
конечно, там все хорошее и обязательное делается. Правда, немного  суро-
вое и другой раз неожиданное, но...
   ...как тепло на солнце... Словно таешь в нем... И вздремнуть клонит.
   Канавские же парнишки, собравшись в скверике, принимали  теплый  день
как должное и настоящее. Настоящее потому, что такой день давал им  воз-
можность всецело заняться своим делом. А дело это:
   Клеш, шмары и буза.
   Но сегодня было еще и другое дело,  очень  интересное  дело,  которое
заставляло пощупывать в карманах шабар и вслух злиться, что не  захватил
с собой бобика.
   - А то бы, возьми меня!..
   - У меня был "кольта"...
   - Плешь! кольта - пулемет!
   - Брось-ка ты кирпичами брызгаться. Кольта - маузер... автомат.
   - А я не взял нарочно, потому что он лепит горбатого. Не придут они.
   - Говорю - знаю! Увидишь, будут.
   - Пусть сунутся!
   Но эти разговоры тут же и прекращались. Еще светло, и парнишки  отда-
вались текущему, основному интересу. Тому интересу, взамен  которого  им
ничего не открыто. Тому интересу, который бывает  противен,  как  сивуха
пьянице. Противен, но и сладок.
   Клеш, шмары и буза.
   Собственно, самое-то главное - это шмары. Но раз шмары,  то  нужен  и
клеш и буза. Правда, можно и на одной бузе отыграться, но то-то  и  оно,
что шмар здорово на клеш тянет. Даже у кого клеш на зекс,  то  и  бузить
много не надо. Клеш покроет. Но опять же и без бузы долго  нельзя,  хоть
ты и при клеше. Шмарам скука. А с клешем и бузить легче и как бы гордее.
   Вот почему парнишки и делали вид, что клеш для  них  самая  настоящая
вещь, и они к нему, ну, совсем без всякого внимания. Тут уж так  выходи-
ло. Примерно, приглянулась Суфлеру Катька Заводная, делай вид,  что  она
для тебя самая задрыга, подкусывай, разводи ее, даже наверни  слегка,  и
Катька уже знает, что в цвет пришлась. Да и парнишки это знают.  И  если
Суфлер слинял куда, то и Катьку не ищи, ясно, что с ним смылась.
   Но бывали дни, а особенно праздники, когда парнишки никакого виду  на
себя не наводили и были откровенны. Тогда шмары обувались в высокие, на-
чищенные сапоги, обязательно выпустив шнурки в виде кисточек, и  повязы-
вались в нарядные косынки. Парнишки же, насмолив штаны утюгом до хвоста,
осторожненько, чтобы не сломать шва, натягивали их,  потом  надевали,  у
кого есть, чистые рубахи (обязательно без ворота) и шли в сквер.
   Тут уж штаны выступали в полном своем значении и даже порабощали пар-
нишек.
   Вот и сейчас: Симка Суфлер, Блин Володька, Дворняжка, а сзади  и  еще
несколько делашей и шкетов из канавской  гамазухи  ходили  по  скверику,
слегка барахлясь со шмарами, но не подходя еще к ним.
   Ходили они, подавшись чуть вперед, каждый  шаг  плавно  закругляя  во
внутрь и слегка согнув колени, чтобы плеснуть клешем. Все это делалось с
целью показать свой клеш во всей его гордости.
   Когда же они останавливались, то колени сгибали побольше и  опять  же
повернув ногу во внутрь. В то же время они незаметно или откровенно сле-
дили за положением клеша. И если положение его невыгодное, то клеш неза-
метно накидывался на носок сапога, выравнивался. Если же клеш натянут во
все свои сорок восемь сантиметров, только кончик сапога виден,  то  пар-
нишка замирал и весь гордился, осторожно ловя завистливые взгляды  пора-
женных зрителей.
   В это время закатись в скверик чужой и даже фрайер с "кис-кис" или  с
"удавленником", то-есть с галстуками, то и им это простится.  Ну,  разве
обложут слегка матом или, загнув ногу, произведут протяжный звук.
   И все.
   Но вот где-то засверлил тоненький огонек. Там второй. И вдруг, совсем
рядом, неожиданно, но нужно выскочил яркий фонарь.
   В сквере сразу стало словно темней, и парнишки оторвались от  штанов.
Клеша уже все равно никто не видит, о нем осталось только знать  самому,
и значит - даешь шмар.
   А шмары уже ждут, уже наготове, уже вызывают парнишек то  визгом,  то
хохотом.
   И пошла игрушка.
   Сенька Дворняжка нагнул Верку Дырявую за голову и  начал  "откачивать
воду". Та крякнула, пискнула, потом, озлясь до слез, ткнула его под  жи-
вот и, вырвавшись, оголенно захохотала.
   Суфлер тащил Саповку со скамейки и, когда она вставала, крепко бросал
ее обратно. Блин Володька тянул Маньку Швабру за ногу. Она грузно скака-
ла за ним, вырывая ногу, и, сковырнувшись, обложила  его  хлестким,  как
оплеуха, словом.
   Так же и шкеты Филька с Коськой. Оба давно уже вертелись  около  двух
"шкиц", точно были привязаны к ним неразрывной резинкой. Резинка эта  то
растягивалась на расстоянии всего сквера, и тогда шкеты  обсуждали  "где
баб пристроить", а "бабы" наспех поправляли платочки и поддергивали чул-
ки. То резинка вдруг сталкивала их вместе, и тогда  поднималась  щенячья
возня с визгом и коротким плачем шкиц. Казалось бы, что этой  игрушки  и
хватит.
   Но мало! мало. Уже и шмарам скучно. Уже шмары начали  танцовать.  Это
наступал тот момент, когда и парнишки и девчонки вдруг чувствовали,  что
что-то у них не то, что-то нехорошо, коряво, что-то даже обидно.  И  это
сознание круто свертывалось у всех в ком злости.
   - Так бы и скрипнул какому фрайеру.
   - И-их! Кабы комса прихряла! Уж и измутохали бы, лярва! -  вожделенно
открыл суть сегодняшнего дела Дворняжка, - не лезь, лярва!
   - Бро-ось! Я говорил - плешь, вот и есть, - с тоской проныл  Блин.  -
Не будут они.
   Но зато фрайер как по заказу появился. Какой-то кругленький франтик с
маленьким бантиком (кис-кис) на шее и  тихонькая  девица,  аккуратненько
слипшись боками, сунулись в сквер.
   Даже не смигнулись парнишки.
   - Ах ты так! Ты кис-кис мое мять! - наскочил Блин на Фильку.
   А Филька уже знает, что надо, и цап по рукаву Блина.
   - Так ты и драться еще! - заорал Блин и за ним.
   Филька от Блина, да прямо на лакированные "лодочки" девице.
   Фыркнул франтик, зашипела девица.
   - Маль-чишка! Уу!
   - Га-га-га! Кис-кис! Гляди склещились как!
   - Брысь на крышу! Разливай их!
   - Ай-яй-яй! Они льются! Мое платье!
   - Пардона даю, гражданинка. Сорвалось...
   - Это хамство! Это возмутительно! Уйдем отсюда, Соня.
   - Нахалы! Хулиганы!
   - Что-о!
   - Сунь! Наверни им!
   Тяжело заскакал по мостовой булыжник, но и он не  догнал  франтика  и
запакощенную Суфлером девицу.
   Гогот, визг, все резкое, вывороченное, обозленное.
   Но мало, мало! Чего бы огромного, настоящего, чтобы  выскочить,  выр-
ваться из себя! Показать! Удивить! Где? Куда?
   - Волгарь прихрял! - почти шопотом бросил кто-то.
   И точно вспрыснуло лихорадкой парнишек. Разом отошли они  от  шмар  и
сгрудились, озираясь по сторонам.
   - Волгарь!
   - Петька Волгарь.
   Вот оно настоящее. Волгарь. Петька Волгарь. Который вчера только...
   - Шухер! Не горлови лох. Стукну.
   О настоящем надо молчать. Молчит и сам Волгарь в темном углу  сквера.
Он без шмары. У него и не было шмары. И не хотел он их. Думал он про од-
ну, думал. Но она... нет ее... Смылась она...
   - Влил, братишки. Не мог он... - в зависти усумнился кто-то.
   - Пошел ты в сапог. Говорю - знаю.
   - И ее?
   - Ну да! Видишь ли так: когда он догнал Кляву у моста, тот обернулся,
да ему в рыльник и за шпайкой полез.  Не  стерпел,  знаешь  ли,  Волгарь
схватил его за душник да к перилам. И скинул. Тут Васка откуда взялась и
Волгарю в нюх. "Ах, так!" - Волгарь взял ее поперек, завернул катушки  и
за ним бросил. Все равно, грит,  ни  ему,  ни  мне  тогда.  Потом  нашел
мильтона: "Братишка, грит, там кто-то купается" - и на хазу.
   - Шухер! Сойди! Векша!
   Затихли шмары. Как бы засторонились они от парнишек, как бы  охладели
к ним даже. Но заострились они, чтобы не мешаться, чтобы шире была  пар-
нишкам дорога. Они и охладели, но от ожиданья. Это ожидание чего-то, что
вот-вот готово сорваться, встряхивало  их  ознобом  и  мгновенной  весе-
лостью.
   Затихла будто и братва. Но взгляды  колкие  и  нещадные,  хриповатый,
осунувшийся голос говорили о другом. Жажда до гнета нагрузить свои плечи
деятельностью, размахнуться, прыгнуть, потешить и потешиться и  тут  еще
вчерашний, "настоящий" пример Волгаря, все это сперлось внутри  парнишек
и хотелось и ждало как динамит в бомбе.
   Но ждать не в моготу. Грудь распирает. Филька уже не выдержал и  раз-
бил камнем электрический фонарь. Уже Суфлер мякнул сапогом в  беременное
брюхо собачонке. Шмары стабунились в углу.
   Грабеж, убийство, изнасилование, - вот что рождают эти моменты.
   - Ком-со-ма-а! - раскаленным шилом проткнул назревшую бомбу Коська.
   И лица у всех точно стянуло холодом. В  карманах  зашевелились  ножи.
Это комса идет в резку за Кляву и Васку. И пусть парнишки знали, что они
тут не при чем, все равно: оправдываться признавалось только шабаром  да
булыжником и значит - даешь комса.
   Комсома же веселой и размашистой толпой, с хохотом ввалилась в сквер.
   Подпрыгнул шкет Коська.
   - Фи-й! Греми наши!
   И...
   Произошло невероятное.
 
   ---------------
 
   Только что Филька разогнался на комсомолку Шуру Васильеву, его  хвать
налету комсомолец Жилкин и в тиски.
   - Ты чего, паренек, а? - повернул он Фильку к себе лицом.
   - А ничего! - сшибся с наскоку Филька. Он сейчас только заметил,  что
в толпе больше половины комсомолок, с которыми чего же драться.
   - Ничего, говорю!
   - Вот так будь здоров - таскай с мясом? Так-таки и ничего?
   Тут подскакивают Суфлер с Дворняжкой. А сами так и ходят, так и рвут-
ся, так и ищут, с кого начать, хотя и заметили то же, что и Филька.
   - Кто тебя, Филька? Который? Давай его!
   - Да ни который, товарищи, сам сорвался. Мы его спрашиваем: "Ты чего,
паренек?" а он говорит: "Ничего".
   - Почему, из-за чего не пойму ничего? - удивилась Шура.
   - Так в чем же дело, товарищи? - вопросительно заулыбались  комсомол-
ки.
   - А ни в чем! - дав своей горячке другое направление, выставили клеши
парнишки. - Сойти вам надо отсюда. Понятно?
   Вскипели комсомольцы. Кулаки набухли железом.
   - Как, товарищи? Что?
   - Поцелуй... - и не договорил Суфлер скверную прибаутку. Уж очень од-
на комсомолка на него посмотрела, как будто бы он был кислый. И  тут  же
заторопилась сказать.
   - Вот что, товарищи, бросимте всю эту трепологию.  Право  же  тощища.
Давайте-ка лучше перезнакомимся. - Настя Карасева, - протянула она  руку
сбитому с позиции Суфлеру.
   - Катя Иг... Птицина, - сунула Катя ладонь Дворняжке.
   - Тоня... Зверева! - хлопнула Тоня по рукам с Володькой Блином.
   - Виш-невская, - плавно поднесла Шура Васильева к носу Фильки пальцы,
как это делают в кино графини, чтобы, значит, приложиться к ноготкам.
   Глянул на нее Филька этак дерзко и замашисто, да как чмокнет ее в ру-
ку и завизжал что поросенок, колесом завертевшись на месте.
   - Го-го-го!
   - Ха-ха-ха! Ура! - загрохотала комса с парнишками как один.
   Сразу в сквере точно просветлело.
   И что было дальше, Митька Пирожок так говорил:
   Тут и шмары прибежали. "Что такое?" "Да Филька шкет". А  комсома  уже
не зевает и кренделем к ним, знакомиться лезут. Те хихикают в  платочки,
не соглашаются, на своих сначала глядят. Но видят, что свои-то  парнишки
- и все равно им, начали они тоже со  строгостью,  по-буржуйски  фамилии
свои отвечать.
   Комса же как по заданию и очухаться никому не дает: "Где  работаешь?"
- "Да там". - "А у нас вот что". - "А я на Бирже". - "И  я,  и  я".  Кто
представлять начал всякие злости веселые. Парнишки в цвет, им не  сдают.
Жилкин затянул:
 
   Провожала меня мать
   Прово-жа-ла-а! - подхватили все.
 
   И пошла.
 
   ---------------
 
   - Волгарь! Петька идет!
   Это Коська вскрикнул и мячом отскочил от комса.
   Весь хохот точно захлопнуло крышкой и смяло. Чужое и  враждебное  по-
вернулось к комсомольцам.
   Из темного угла выходил Волгарь.
   Вся гамазуха, точно проглотив холоду, подалась  к  Волгарю  и  встала
против комсомольцев как-то боком, как бы наготове ударить хлеще или убе-
жать. И хотя поза эта сейчас была смягчена какой-то  нерешительностью  и
даже, может быть, смущеньем, все же видно было, что присутствие  Волгаря
быстро овладевает парнишками.
   После вчерашнего примера Волгаря выперло из уровня местной шпаны  за-
метной силой. Эта сила, как и всякая новая, привлекала особенное  внима-
ние, порабощала и обязывала. Было почти сладко  подчиниться  ей,  встать
под ее покровительство, ознакомиться и проверить  ее,  чтобы  через  все
это, овладев ею, снизить ее до обыденности, то-есть отомстить хотя бы  и
за временное превосходство.
   Но пока Волгарь властвовал. И он, это чувствуя, так и рвался еще  бо-
лее выдвинуться и окончательно подавить гамазуху.
   Колесом изогнув руки и подпрыгивая, точно собираясь  начать  чечотку,
он пятерней зачесал в паху и расставил ноги перед комсомольцами.
   - Парле-марле со шкварками, га, га, га! А это  какая  же  растыка  со
мной-то познакомится, э? Какая же она, э? Нет что ли такой, га, га,  га!
- глумился Волгарь над молчащими комсомольцами.
   Шмары подстрекающе хихикнули. Парнишки встали боком резче  и  опреде-
леннее. Перевернулось что-то и среди комсомольцев.
   Волгаря же так и задвигало от сознания своей силы. Он заворочал  пле-
чами и уже злобно, с прямым вызовом, крикнул:
   - Которая же, говорю! Ну?
   Нависла грузная тишина. И ее нарушить смел только Волгарь.  Но  когда
эта тишина сгустилась настолько, что душно стало дышать,  в  эту  тишину
вонзилось короткое и четкое:
   - Я!
   Против Волгаря встала Васка.
   - А хочешь и я, ха.
   Это сквозь закуриваемую папироску подал Клява.
   Две дюжины разинутых ртов повернулись к Васке, и в тот же миг эти рты
искривились и стиснули челюсти,  вернувшись  к  Волгарю.  Покривились  и
стиснулись они так же как и у Волгаря, точно лица парнишек были зеркала-
ми.
   Но эти зеркала все же не отражали всю ярость Волгаря.
   Он, по-бычьи выкатив глаза, задвигал нижней челюстью, точно  растирал
песок зубами. Его руки бросались то в один, то в другой  карман,  что-то
отыскивая и не находя. Он всем своим видом как бы говорил: "Ну уж  пого-
ди! Теперь-то погоди! вот сейчас, вот сейчас я! сейчас, сейчас!"
   И эта подлинная ярость как-то жестко восхитила парнишек, возбудила  в
них чуть ли не жалость к Волгарю и толкнула их на его сторону. Не струсь
Волгарь, и все бы ему простилось, даже сегодняшний обман, что он  утопил
Васку. Но в нравах не было у парнишек легко сдавать свои позиции.
   Волгарь же, не найдя ничего в карманах и даже в своей ярости  (а  мо-
жет, просто в ошеломленности) почувствовав, что "ждать" больше не будут,
надо действовать, побежал к мусорной куче.
   - У будки! У будки! - крикнул ему в помощь Коська и дьяволенком  гля-
нул на Васку.
   Но уже Волгарь полубегом надвигался на Васку, как-то деловито взвеши-
вая на руке полупудовый камень.
   - Васка! Ай-яй!
   - Стреляет!
   - Петька!
   Шарахнулась гамазуха. Волгарь же встал как врубленный.
   Он встретил направленную  на  него  Васкину  руку,  которая  угрожала
смертью.
   Оторопь еще слепила глаза отскочивших парнишек, но и  сквозь  ее  они
все устремились к Волгарю. Жаль, до злости было жаль  такого  скорого  и
бесславного поражения Волгаря. У всех рвались слова: "Эва, лярва, с  бо-
биком-то тебе можно, лярва". И почти дрожа от нетерпения, парнишки  мыс-
ленно подталкивали Волгаря: "А ну же, ну! докажи! Сделай что-нибудь!"
   - Хвати ее и хряй! - визгнул Коська и убежал.
   И Волгарь "хватил". Но он что есть силы хватил своим полупудовым кам-
нем по дереву. И, всплескивая клешем, пошел из сквера.
   - Спутал! - скорее с облегчением, чем с сожалением  проговорил  Двор-
няжка.
   И точно сдавливающий горло ворот расстегнули парнишки. Только тут они
почувствовали, что Волгарь их все же насиловал.
   - Фи-й! - беспощадно, хотя и трусовато пустил ему вдогонку  Филька  и
торнулся, было, к своей новой знакомой Шуре.
   Но, взглянув на Васку, шибко захлопнул свой рот ладонью  и  уставился
на ее протянутую руку.
   Да и верно, что это она. Вот Волгарь уже вышел на панель. Вот он  уже
подобрал с дороги чинария и закурил. Вот он уже завернул за угол, а Вас-
ка все еще ведет за ним протянутую руку. Одурела, что ли?
   - Теперь видели его? - спросила всех Васка, держа попрежнему руку.
   И вдруг все разом задвигались, заговорили,  захохотали,  указывая  на
Васку.
   Никакого, оказывается, бобика у Васки и не было. Просто она все время
указывала на Волгаря пальцем. И все.
   А в темноте показалось, что она бобиком ему грозит.
 
   ---------------
 
   - Ну, а как же потом было?
   Это комса у Митьки Пирожка спрашивала.
   Пирожок сдунул пылинку с бюста Ильича, потом подтолкнул пальцем  сви-
сившийся со стола журнал в обложке с мавзолеем и поддернул клеш.
   - Волгарь запоролся. Сходил он раз на чердак, бельишко себе  сменить.
А хозяйка жабра была и за милюками. Милюки: "Слезай!" говорят. А он кир-
пичом в одного: "Не ваше, грит,  дело  в  мою  внутреннюю  политику  ка-
саться". Тут мильтон ему рукояткой шпайки в рыло. А Волгарь - в бутылку.
   - Я, - грит, - на вас, лярвы, прокурору касацию  вынесу.  Нет  вашего
права чужой рыльник портить. Не вор я вам какой.
   Ну, его в дежурке и спрашивают: "Как же ты не вор? А узел?"
   - Дык очень просто. На октябринах я был. Известно, не  выдержал,  вы-
пил. А утром, отчего и не знаю, спать захотел. Вот я пошел  искать,  где
покимарить бы. Да и позвонился в одну квартиру.
   - Кого дьявол сунул?! - заорал мне кто-то.
   Вижу, горловить может, а думаю, мне бы  твою  плевательницу  увидеть,
может и сплантуем.
   - Дайте, - говорю, - попить, гражданин. Страсть хочу.
   - Сейчас дам, подожди.
   Гляжу выносит он целое ведро, даже плещется сверху.
   - Пей.
   Я пригубил глоточек и в сторону.
   А он:
   - Пей все, коли пить хочешь.
   Я было пятиться, а он забежал за меня и ни в какую.
   - Пей, - грит, - все! - и только.
   Почти полведра выкачал.
   - Хватит, - говорю, - гражданин, напился теперь. Дай, - говорю, - вам
и вашей распромамаше вечной памяти.
   Опрокинул тогда он мне на голову ведро с остатками, хряснул кулачищем
по донцу и захлопнул за собой дверь.
   Отряхнулся я и по лестнице выше. Иду, иду, вижу чердак. Ну и лег.
   - А узел зачем?
   - Чево узел? Я его под головы сделал.
   - Тогда для чего же ты милиционера-то кирпичом резнул?
   - А спросонья! Думал, что налетчики какие.
   Засмеялись милиционеры и заперли его. А потом  оказалось,  что  он  с
мокрого дела смылся тогда. Не иначе "налево" поведут. Семью вырезал.
   Этим, видно, и кончит.
   А с Ваской так было.
   Когда она пальцем-то Волгаря прогнала, гамазухе хошь не хошь, а смеш-
но, да и Васка фортач. (Ведь заметь тогда Волгарь, что только с  пальцем
она, убил бы.) Обступили, значит, Васку а самим все же завидно: не  сог-
лашаются, что она такая.
   - Я видел, что палец, не говорил только.
   - А я не видел? - это Дворняжка обиделся. - Бобик блеснул бы,  а  тут
сразу видно.
   Комса же только поддакивает. Потому ведь все по Васкиному плану было.
Она так и сказала на собрании.
   - Комсома виновата, что у нас еще хулиганов много. Одни на пару с ни-
ми, другие же наоборот, воротятся,  презирают  их,  гордятся,  а  их  же
только и ищут, милюкам сдать. Вот и вся борьба. А к чему  она  приводит?
Только разозлит и все. Давайте-ка, ребята, вспомним, что они дети  таких
же, как и мы, да пойдем вот прямо с собрания в сквер и перезнакомимся  с
ними. А когда они начнут выделывать всякие штуки, то не кислить рожи, но
и не ржать на это, а молчать пока. Конечно, они начнут, может,  подкусы-
вать да разводить нас, а мы мимо ушей. По несознательности же.  А  глав-
ное, самим примером быть.  Хорошие  примеры  куда  заразительнее  худых.
Только надо от них отодрать Волгаря. Его уже не исправить нам. Но за это
я берусь.
   Тут Клява в азарт.
   - Я его! Дай мне его!
   Васка как глянет на него. Но смолчала.
   - Ты, Клява, в резерве будешь.
   Так и вышло.
   Сначала парнишки было бузить перед комсомолками. Без этого у них счи-
талось, что и силы в тебе никакой нет. А девчонки ихние нет-нет  да  для
отчаянности и отхватят мата. Только видят,  что  нет  того  жиганства  в
этом, худо как-то, барахлисто получается. Потому не принимала этого ком-
са и виду не говорит. А кто виду никогда не дает - еще понятнее все  де-
лается. И сошли.
   Тут Васка и билеты в клуб стала раздавать комсе, да как бы  заодно  и
гамазухе раздает. Что значит - все одинаковы.
   Так и задрыгало все в парнишках и девчонках.
   - Благодарствуйте, - заговорили они с тихостью.
   Конечно, прихряли.
   А через два-три месяца почти вся гамазуха прикрепилась к  Клявинскому
коллективу.
   Васка-то сошла. Через полгода по декрету пойдет. Ведь она так и заре-
гистрировала на себе Кляву. А пока она на рабфаке.
   Вот и все.



   Николай Ларионов.
   ТИШИНА.
 
 
   I.
 
   Тишина...
 
   Раньше было:
   С волостей наезжали шумными стаями господа - охотники на  рябчика,  в
резиновых, или зеленого брезента сапогах по пояс, в ремнях, сумках. Иные
- круглопузые, с мясистыми лицами, с одышкой. Иные  -  молодежь,  сынки,
племяннички из военных, либо статских, - белые, выхоленные пуховой,  сы-
той благодатью дядюшкиных, либо тетушкиных усадеб.
   Переправившись плотами и лодками (фыркавшие лягаши бесновались, норо-
вили в воду) на лесную полосу, за которой начиналось  бугристое,  дымное
поле, шли к лесничему в избенку, там опорожняли баулы, плетушки с  едой,
вкусной всячиной, щелкали пробками, шумно и много говорили, икая, швыряя
объедки собакам, бившим хвостами упруго, хлестко, как нагайками.
   Насытившись, господа шли под липы, в тени  расстилали  плащи,  пледы,
ложились в приятном спокойствии вздремнуть до заката, до слета.
 
   ---------------
 
   Бывает время, когда над землей плывет тишина. Тогда  каждая  щелка  в
лесных, вьющихся сплетениях, пятнисто-выпуклых в заре, в закате,  каждый
клочок поля, ямка в бурой воде бугристого болота, гнездышки сочного моха
- покрываются безмолвием. Ни жизни. Ни биения. Ни вздоха.
   Сож - река-лента синяя, колеблющаяся на ветру в косе  девичьей.  Река
неторопливая, леностью  своей  медленная,  ныряет,  скрываясь,  рождаясь
вновь, в неустанном борении с жаркой, жадно пьющей землей  -  опоясывает
все местечко.
   Называется оно Корма.
   И потому, что сытно на земле, травы наливаются крепким соком, потому,
что скоту привольно и людям радостно, - называется село так.
   Август и сентябрь лучшие в Корме. Большое солнце с утра обжигает зем-
лю. У лесных озер нежатся лягушки,  лупоглазые,  брюхатые,  и  блестящим
мгновением возникают и в блестящем мгновении исчезают хвостатые ящерицы.
   И весь мир кажется Кормой и Корма кажется всем миром; там,  в  беско-
нечно-далеком, неизмеримо-глубоком  соприкосновении  земли  и  неба,  за
гранью убаюканного туманом торжественного безмолвия, строятся города  из
стали, камня и железа, взрывают дымную пустоту хрипы огромных машин, пи-
шутся книги о бессмертном слове ВПЕРЕД, рождаются и умирают,  не  кончив
пути, тысячи тысяч живых существ. Там жизнь смерти заключена в  холодном
стекле профессорской реторты и смерть жизни несет, непреложная  в  зако-
нах, история, в перегораниях, бунтах тысячи тысяч.
   И только вечно, только едино - начало мужа и начало женщины, соверша-
ющих оплодотворение земли.
   ... И ныне:
   Так же река изогнутым кольцом сжимает село, так же приветствует новое
солнце широкий переклич дроздов по утрам, так же сгорает цветущее покры-
вало тумана в бесконечно-далеком соприкосновении земли и неба, когда ти-
хо померкнет последняя светящаяся капля последней звезды.
   Но - тревожен воздух: в нем как бы живые отзвуки той жизни, что  сме-
ло, широко вошла в сталь, гранит, что захлестнула океанским размахом не-
зыблемое, подарила новый день, новые книги, преобразилась вторым лицом -
оскаленным, но неизбежным.
   И до Кормы надвинулся чудовищный хаос двух потрясений. И в этих  двух
зажглись леса, усадьбы охотников на рябчика, что под липами ложились не-
когда, в приятном спокойствии.
   Зажглись таинственные белорусские сады, вытаптывались заповедные тро-
пы, величественные аллеи - до боли близкие, по крови родные, жаркие.
   Хаос, пришедший оттуда лишь отзвуком, опрокинул безмолвие здесь, выр-
вал из его цепких объятий сельчан. Они сотнеголовым Адамом учуяли звери-
ную радость бытия, влекущий захлест вихря: единым воплем  обрушились  на
барские дворы, крошили все, забыв о добром солнце, которому поклонялись,
выходя в поле с ядреным скотом, о сумеречном плеске ленивой  реки,  поя-
щей, как добрая мать, скот и землю, забыв о зыбучих мхах  болотных,  где
красным горохом рассыпалась клюква...
   И в глухие багровые ночи (багровые от тлевших развалин, от  съедаемых
пламенем скирдов) весело прыгали языки зажженных лучин по мужичьим  спи-
нам, склонившимся над добром, схваченным без разбора в страшный час.
   ... Ураган прошел. Умер взлет огненной волны. Стерся в синей  глубине
последний столб дыма - стало тихо.
   По утрам люди сходились, нечесаные, недоспавшие (не  спавшие  вовсе),
сами на себя не похожие, словно схимники, сдавленные жизнью,  переборов-
шие в себе борьбу двух начал - природы и духа. В глазах отражалась  пус-
тота, недосказанная жалоба и тоска. (Так  тоскует  добрый,  старый  пес,
выгнанный в непогоду любимым хозяином.)
   Расходились по хатам к заполдню, слепой походкой, беззвучно.
   Порой, как снегирь, пущенный из клетки, вылетал вздох из  чьей-нибудь
груди, и босая черная нога, развихлявшийся лапоть, или сапог, сморщенный
старичком, растирали тот вздох в глубоком песке.
   Снова пустели проулки, кривые, кажущиеся  нескончаемыми  в  границах,
люди укрывались в садах плащами зелени. Только куцые  стада  коров  глу-
по-равнодушных ко всему, шли, запыляясь к пастбищам, взревывая  пароход-
ными гудками, останавливались на перекрестках, взревывали снова и  снова
двигались туда, к шепчущему плеску  ленивой  реки,  поящей,  как  добрая
мать, скот и землю.
   Только колокол Спаса, охрипший от набатов, звал в воскресные  дни,  и
голос его дробился  множеством  звуков,  звенящих  разно,  разлетавшихся
стрекозами в  проулки,  улочки,  в  притаившиеся  хаты  с  притаившимися
людьми, сочился в дверные неприкрытые щели, просеивался сквозь  соломен-
ные настилы крыш, словно мука сквозь сито, тысячью  невидимых,  жужжащих
стрел впивался в уши, ширился в черепе, поднимаясь к мозгу и там -  зас-
тывал, как расплавленные гвозди: что же дальше?.. Что же дальше?..
   И не было сил не слышать страшного голоса Спаса на Соже-реке нетороп-
ливой, что рябит синью, как лента в косе девичьей на ветру в праздничном
хороводе.
 
   ---------------
 
   Обветшала церковь.
   Молчаливым укором смотрится на село накренившаяся колокольня.
   С нее, как с древнего маяка огонек, вел  сельчан  колокольным  звоном
юродивый человек Алеша, скаля зубы, опрокидывая упорно свисавшие, потные
отрепья волос. Вел сильными взмахами крепких рук, и  мускулы  свинцовыми
шарами катались по его спине. Вел тогда, в хаос.
   Как постигнуть эту жизнь? Какими нитями связать наезжавших  с  волос-
тей, шумливых господ - охотников на рябчика, наезжавших на луга, призна-
ваемые своими, в леса, завещанные им уже истлевшими мертвецами, наезжав-
ших в мягких, баржеобразных тарантасах, перешедших от  отцов,  -  какими
нитями связать их с играющим в пламенном окружении  рассыпанным  бисером
искромсанного стекла барских построек, с  зияющими  впадинами  на  месте
когда-то заморской резьбой испещренных ворот?
   Обветшала церковь. Голубая краска осыпалась яблочным цветом, и вечер-
ний прилет речного ветра развеивает ее,  словно  скорлупу  с  пасхальных
яиц. Порыжело железо на крыше, выцвело, встопорщившись под напором солн-
ца, а зимой - под сдавливающими прессами снежных мятелей.
   Когда пронесся смерч, когда опустил долу уставший язык церковный  ко-
локол, в первые месяцы безвластья никто не вспомнил о кресте над ворота-
ми: он, как головка ребенка, прорубленная топором от  шеи,  запрокинулся
на бок, сраженный в одну из ночей камнем.
   Спас был забыт, и все, что было внутри, яркое  когда-то,  подъяремным
потом истекавшее, и одинокая фигура священника о. Александра,  маячившая
в сумерках за искривленными прутьями железной ограды, и доносившаяся от-
куда-то, из-под темно-синей шапки заросшего дуба, песенка  юродствующего
человека Алеши, понятная только ему, все - уходило мимо глаз и ушей, ми-
мо сельских хат, проулков, кажущихся нескончаемыми в границах, и таяло в
зовущей выси.
   II.
 
   О крапиве.
 
   На второй месяц осени дни потускнели в долготе. Ночи стали выпуклыми,
такими широкими, что загораживали движение зари: она медленно сходила  с
неба, задевая нежными запястьями острые  шишаки  дряхлеющих  перелесков.
Они, омытые свежестью зари, сгибались, приветствуя и как-бы следя за  ее
тихим спуском. Опускаясь, заря роняла в болотные ямки белые блики и  они
зажигались в застывшей воде недвижными светляками.
   Так, пядь за пядью, будто упорствуя, отдавала  плотная  тьма  заре  -
распростертую наложницей землю, и первый молние-острый луч  солнца  рож-
дался под тревожно-радостный переклич просыпавшихся дроздов.
 
   ---------------
 
   Движение наступило с приездом трех коммунистов из города.
   Боязливо переглянулись оконца, выглянули на площадь: захлестанный бо-
лотным илом, по-собачьему фыркал автомобиль, будто отплевывался  от  на-
севших слепнями детишек.
   Товарищи, смущаясь, очевидно, новизной положения, долгое время стояли
молча. (Так туристы немотствуют восторженно перед  величием  собора  Па-
рижской Богоматери, такие же испуганно-любопытные глаза иностранцев сле-
дили когда-то, как в Москве у Мартьяныча широкая русская натура давилась
четвертым десятком русских блинов.)
   Потом прошли в бывшее присутствие, и в тишине резко хрустнуло  стекло
под ногами. Молча кивнули друг другу на спящую мышь на столе, вышли  об-
ратно и разбрелись в стороны.
   Сидевший в передке машины  шофер  докурил  папиросу,  окатил  толстой
струей дыма завизжавших ребят, ловко щелкнул пальцем по окурку, взлетев-
шему спиралью. Сказал, усмехнувшись, сам себе: - Чудно!
   И, пересев в коляску, зарылся глубже в кожу, надвинув на глаза мохна-
тую кепку.
 
   ---------------
 
   Вечер обернулся невидимкой, душистый, запахом напряженный...
   И ветер шопотом рассказал, как сентябрьским вечером пахнет крапива  -
при солнце неприглядная, сухая, жгучим ядом  насыщенная.  Ее  сторонятся
люди, ее вытравливают с корнем, всосавшуюся в огороды.
   Крапивная заросль у реки, прямо от Спаса, на берегу, приветливо  нак-
лонившемся. Она густа своей ощетинившейся  лавой,  зеленой  дремучестью,
ибо только она бережно сохраняет зелень почти  до  заморозков,  разливая
вкруг себя опьянение.
   В крапивной заросли у реки, словно крот  в  никому  неведомой  норке,
прячется тепло, подаренное дневным солнцем. Этим теплом тянется к  жизни
крапива, этим теплом пышет каждый ее шершавый, страшный лист, словно ги-
гантский конь, разгоряченный безудержным бегом.
   Гордой непреложностью, соединившей в себе мудрость полей и тихий  шум
перелесков, вознеслась та заросль над опустевшим уже берегом Сожа.
   В той заросли ночует все лето юродивый человек Алеша.
   Длинной бечевой опоясал он гибкие, высокие стебли, отклонил их  назад
полукругом, утоптал под ними податливую землю, укрыл ее настилом из сво-
его тряпьевого богатства и - Алеше тепло, мягко и радостно.
   Никто не сыщет Алешу, если понадобится, в вечерний час. Да и кто  его
искать будет?.. Живет человек - тихий, немой - что-ж: господь  его  бла-
гослови, юродивого!..
   Днем, если пройдет по хатам, всякий свой кусок подаст. Алеша немо по-
молится за подавшего в церкви.
   Крапиву и церковь любит Алеша и еще гусей. Крапиву за то, что излуча-
ет крепкий сон, оседает пьяным запахом в  голове,  церковь  за  сладость
тоски, за грусть, сочащуюся из золотых риз, гусей - за свободу.
   Любит Алеша сентябрьский запах крапивы. Лежит в заросли  на  настиле,
руки за голову - костлявой подушкой - смотрит в реку: в ней прыгают  бе-
лые звезды, играют в чехарду, плюются в огрызок смешного  месяца.  Глухо
кашляет в бессоннице дрозд и звук его кашля рассыпается по реке  горстью
звонких монет.
   И весь мир кажется Алеше Кормой и Корма кажется всем миром...
   ... Почему люди почитают человека Алешу за юродивого?  Он  в  минуты,
когда сердце наполняется обидой, рад бы закричать всем, у кого не сходит
с губ жалостливая улыбка при встречах, всем, кто бросает в Алешин  мешок
куски по утрам, отворачивая взгляд к солнцу, - что неправда  это,  ложь,
пиявками всосавшаяся в человечьи души.
   Если бы крикнуть!..
   Закрыв глаза, Алеша чувствует во рту кусок мяса: это язык. Алеша  за-
пихивает пальцы в рот, давит ими язык со всей силой и кажется ему:  увя-
зают пальцы в горячем мясе, как в болоте лапка  коростеля.  Острая  боль
разливается во рту горчицей, сведенные судорогой пальцы впились  в  язык
гвоздями.
   Алеша хочет крикнуть, отдергивает руку и слышит  страшное  мычание...
Огрызок месяца наливается кровью. В реке беснуются миллиарды звезд и  на
них - тоже кровь...
   Алешины ноги начинают подергиваться. Частая, жаркая дрожь  охватывает
сдавленное тело: оно танцует, оно кривляется, как рыжий в балагане, и  в
танце своем диком хочет перегнать беснующиеся звезды в реке...
 
   ---------------
 
   Ночь обернулась невидимкой, душистая, запахом напряженная.
   За искривленными прутьями церковной  ограды  маячит  одинокая  фигура
священника о. Александра.
   По улице, убегающей через площадь в неизвестное, в  оконцах  притаив-
шихся хат мирно горят огоньки лампад, пропадая то в одном, то в другом -
словно подмигивая лукаво, переглядываясь любовно.
   О. Александр смотрит на огоньки, мысленно  ищет  сравнений,  образов,
олицетворений, думает: огни Ивановой ночи.
   Ему неспокойно, он смотрит в небо, и все его существо наполняется же-
ланием иметь крылья.
   Заложив руки за спину, о. Александр медленно выходит из  палисада  на
площадь. Над бывшим присутствием мутнеет вывеска, словно  большая  расп-
ростертая птица. Утром при  солнце  весело  переливаются  желтые  буквы:
"Кормянский сельский Совет", сверху - "РСФСР", звезда, серп с молотом.
   Когда установилась власть и в эту вывеску вбили последний гвоздь,  о.
Александра вызвали в Совет.
   Чужой человек, один из тех, что приезжали в автомобиле,  захлестанном
болотным илом, слегка приподнялся из-за стола, усеянного планами, карта-
ми, газетами, протянул руку, вежливо попросил сесть.
   О. Александр с тревожным любопытством разглядывал горбатый нос комму-
ниста, его огромную голову и толстые тупые пальцы на загорелых руках.
   - Моя фамилия Гантман, - сказал коммунист, продолжая чертить по  вос-
ковке.
   На свеже-выбеленных стенах застыли  белыми  кляксами  куски  извести.
Шумно топорщились от ветра лубочные плакаты,  изображавшие:  человека  в
остроконечной шапке со звездой, в солдатской шинели, протыкающего штыком
волосатую вошь, и  -  крестьянина  с  расползшимся  лицом,  указывающего
пальцем на трактор, более похожий на товарную железнодорожную платформу.
   О. Александр сидел минут двадцать. Окончив чертить,  товарищ  Гантман
закурил, и между ними произошел разговор.
 
   ---------------
 
   После припадка Алеша лежит на спине, устремив в  небо  остановившиеся
глаза, и по лицу его ползут слезы.
   В реке прыгают веселые звезды, плюются в огрызок смешного месяца.  На
оголенном берегу - крапивная заросль, таящая  в  шершавых  листах  своих
мудрость полей и тихий шум перелесков.
   Уснул дрозд.
 
   ---------------
 
   III.
 
   Лирическое.
 
   Туманное небо окрашивалось заревой кровью.
   Товарищ Гантман отворил окно, подставил голову под свежую струю  реч-
ного ветерка, подышал, потом потушил лампу и через окно, чтобы не будить
спящих хозяев, вылез в сад.
   Его сразу охватил приятный холодок желтеющего, но все еще густого ра-
китника. Над скошенной травой чуть колыхалась прозрачная пелена росы.
   Товарищ Гантман, тихо ступая, обошел  вокруг  дома.  Около  заросшего
мхом погреба, у конуры, всунув морду  под  соски,  свернувшись  клубком,
храпела черная сука, вздрагивая во сне. Рядом равнодушно  крякала  утка,
окруженная мохнатым выводком. У сараев расползалось душистое сено,  сло-
женное в рыхлые стога. Было тихо, торжественно, как всегда в деревенское
предрассветье.
   Сев на пенек, у которого валялся ржавый топор, товарищ Гантман  думал
о том, что этот мир, скованный тишиной, нужно разрушить. И первым, дерз-
нувшим посягнуть на исконные ее мудрость и величие, был он  -  коммунист
Гантман, схоронивший эту ночь в ворохе газетных вырезок и секретных при-
казов.
   Обернувшись на восток, скрытый розовой кисеей, товарищ Гантман  смот-
рел, как по небу, суживаясь к востоку, бежала дорожка барашковых  облач-
ков, и думал о том, что через несколько часов он должен покорить, подчи-
нить своему разуму, растворить в своей воле спящее сейчас село,  которое
придет на площадь парой сотен ног: босых,  в  развихлявшихся  лаптишках,
или сапогах, сморщенных старичками, которое при первом же слове взорвет-
ся в воздухе каиновой свистопляской, злыми молниями мужичьих глаз,  хит-
рым хихиканьем мироедов.
   И еще товарищ Гантман думал: как просты, понятны, непреложны формулы,
заключенные в книгах, созданных порывом, волей, человечьей вещей  прони-
цательностью, и как эти простые, понятные, непреложные формулы разбивает
простая, непреложная жизнь, пролагающая путь грядущему  кровью,  скорбью
всей земли.
   Товарищ Гантман не знал, что под Петербургом, далеким и снежным, сто-
тысячная армия рабочих, остановив биение заводского  сердца,  разбрелась
волчьими стаями грызть Юденича, голодная, замерзающая, а в самом  Петер-
бурге на главной улице, старичок-профессор задушил ребенка  из-за  куска
гнилой щепки. Эта щепка, заключенная в тлеющий пепел, возгорелась, и по-
могла профессору дописать последнюю главу книги,  очень  умной  и  очень
нужной. А когда о невский гранит  раздробился  тяжкий  орудийный  вздох,
вдруг долетевший с фронта, этот вздох был услышан, и старичка-профессора
упрятали в подвал, как пособника капитала и контр-революции...
   ... А утро шло, золотом наливаясь, заражая  движением  округу,  несло
радостное бытие в каждом шорохе приветливо-теплеющего  ветра,  в  тугих,
высушенных корнях скошенных трав и по ним  снова  двигались,  запыляясь,
куцые стада коров, глупо-равнодушных ко всему, останавливались на перек-
рестках, взревывали пароходными гудками и снова тянулись к берегам лени-
вой реки, как добрая мать поящей скот и землю.
 
   ---------------
 
   IV.
 
   Веселый разговор.
 
   Высоко вскинулось солнце.
   В синем бездонье реял большой коршун, вычерчивая  крылами  правильные
круги.
   По площади в припрыжку бегал юродивый человек Алеша, крутился в  тол-
пе, оживленно жестикулируя. Лицо его дергалось от  возбуждения  и  любо-
пытства, глаза были лукавы.
   Глухой говорок висел над площадью, потонувшей в солнце, и солнце было
доброе, пригревающее, последнее в лето.
   Кучки народа лепились у Совета, а над вывеской колдовал  коршун,  хо-
лодный в своем полете и недоступный.
   Товарищ Гантман сидел на перилах с прорезными  петушками,  курил.  Он
удивлялся своему спокойствию, тому, что мысли  его  стали  необыкновенно
четкими, что он нашел, наконец, слова и сейчас раскидает их щедро.
   Юродивый Алеша вынырнул вдруг из-за чьей-то спины, увидел Гантмана  и
застыл с приподнятой ногой, выпячивая глаза. Гантман улыбнулся.
   Внесли стол, стулья, установили на крыльце. Гантман перешел к  столу.
Кучки народа сомкнулись, двинулись ближе.
   - Граждане! Это первое наше собрание. Оно должно подружить вас с  Со-
ветской властью - властью ваших братьев-крестьян и рабочих.  Оно  должно
помочь нам сообща выполнить трудную задачу.  Поэтому,  граждане,  будьте
деятельными и называйте в состав нашего собрания  тех,  кому  доверяете.
Понятно?
   Тишина.
   Гантман, покусывая губы,  цепко  обшаривал  глазами  народ  и  вдруг,
взглянув в небо, увидел коршуна: он снизился, плавно совершая круг, втя-
гивая в себя голову.
   - Ну?
   И в тишине заблеял елейный голос:
   - Игната Маркелова можно.
   Народ двинулся еще  ближе.  Головы  поворачивались  в  ленивом  любо-
пытстве.
   Маркелов - прямой в линейку, - тонколицый, вышел, молча  поднялся  по
ступенькам, сел к столу, опустив глаза.
   - Одного недостаточно, - крикнул Гантман. - Еще двоих назовите.
   Тишина.
   И в тишине десятки глаз смешливо вонзились в Игната Маркелова.  Гант-
ман выбил по столу дробь.
   Второй голос отдал гулом:
   - Будя... Неча рассусоливать.
   Через площадь перебежали смешки и потонули в кривых проулках.
   - "Почему я не вижу, кто говорит", - подумал Гантман и свел  брови  в
одну черную линию.
   - Граждане, нельзя так! - В голосе его почувствовалась обида. - Новое
правительство не может справиться с делом без вашей помощи,  как  вы  не
понимаете? Закон о земле - необходимый и важнейший - не может пройти без
вашего участия.
   Тишина.
   И снова Гантман выбивает по столу дробь, а за столом одинокий  Марке-
лов крутит ус, уйдя в небо глазами, и в тишине опять блеет невидимый го-
лос:
   - Что ж. Сам говоришь, что крестьянская ноне власть: аль самим не уп-
равиться с землицей? Стыд, хе-хе!
   - Хо-хо...
   Гантман пробежал глазами конспект, низко склоняясь над столом, выпря-
мился и начал речь.
 
   ---------------
   А день уходил, одеваясь в золото. У  Спаса  перед  воротами  взвилась
винтовыми столбиками пыль, встревоженная стадом.
   И над покоем странной музыкой звучали слова человека. И человек гово-
рил о свободе, о далеких, бесславных смертях, о подвигах, которые  отме-
тит история, неизвестных сейчас. И еще человек говорил о России -  прек-
расной стране, сдавленной порывом миллионных воль, о жизни,  что  смело,
широко вошла в города, в сталь, гранит и, захлестнув океанским  размахом
незыблемое, подарила новые дни, налитые соком крови всеочищающей.
   День плыл, крался вором к небу, пугаясь близких сумерек.
   А другой человек - юродивый Алеша - жаркой щекой прижался к  петушкам
на перилах, плакал и думал мучительно: что он говорит?... Что  он  гово-
рит?... И было Алеше радостно и радость его пугливо жалась к губам,  су-
хим и недвижным.
   И вдруг крикнул коршун с неба, и Игнат  Маркелов  опустил  волосатый,
страшный кулак на стол, проломив середину:
   - Ты жид?
   Товарищ Гантман оборвал на полу-слове. Вздрогнул,  удерживая  улыбку.
За правым ухом синим ручейком вздулась на шее артерия.
   Гантман повернулся к Игнату.
   - Я - еврей, - спокойно ответил он. - Стыдно, Маркелов!
   Народ подвинулся, сковываясь тишиной.
   Игнат дернул усы, поднялся тяжко.
   - Сказывают, вы в немецкой шкуре работаете, а?
   Гантман сжал кулаки. К лицу бросилась кровь.  Повернувшись  спиной  к
Игнату, он крикнул в толпу:
   - Это ложь!... Как вы можете верить, граждане! Вы клевещете  сами  на
себя.
   Тот же невидимый, блеющий голос спросил:
   - Это поп врет, выходит?
   Вспыхнули злые молнии мужичьих глаз. Заговорили, задвигались, наметая
пыль и пыль плыла к солнцу - доброму, пригревающему, последнему в лето.
   Подняв кулак, Игнат Маркелов медлил с минуту, метнул глазами в сторо-
ну Спаса и разжал пальцы.
   - Зовите попа: узнаем доподлинно!
   - Верно.
   - Тяни его к ответу!
   - Поп правде служит.
   Гантман сел, сгорбившись.
   Пылающее солнце ложилось за селом на поля, таящие тишину.
   Когда Гантман поднял голову и перед собой увидел о.  Александра,  его
охватило жгучее омерзение: священник был бледен, глаза его смотрели  та-
инственно-скрытно. Ворот серой рясы был загнут за шею и  шею  охватывала
серебряными квадратами толстая цепь.
   Игнат Маркелов снова выступил вперед, усмехнулся.
   - У нас тут, батя, спор вышел с товарищем. "Мы, - грит, -  не  немцы.
Кто так говорит, врет!" Это про тебя, батя, выходит.
   Священник задрожал, посмотрел Гантману в глаза: они жгли, впиваясь  в
сердце. Правда, прекрасная правда была в глазах человека, а выше  правды
было голубое бездонье и в нем колдовал коршун.
   О. Александр усилием отвел глаза.
   - Ну как же, батя, а?
   И тишине, покою осеннему, ответил священник глухо, мучительно медлен-
но:
   - Я говорил неправду. - И схватился рукой за сердце,  побледнев  вне-
запно.
   Гантман вздохнул. Маркелов угрожающе шагнул вперед и  круг  человечий
замкнулся перед священником.
   Подойдя вплотную, Маркелов лениво поднял руку. Гантман увидел, как о.
Александр откинулся назад, все еще держась за сердце. Кто-то из толпы  с
силой оттолкнул вперед. Священник упал на грудь Игната.
   - Так ты мутить тут приставлен?... Ты... божья пешка... Ух!  Маркелов
размахнулся.
   - Стойте! - повелительно крикнул Гантман. - Он... прав. Оставьте его!
   О. Александр поднял голову, глаза стали сумасшедшими. Смешно  захлеб-
нувшись, он взмахнул широкими рукавами рясы и упал замертво.
 
   ---------------
 
   Прилетел сумеречный ветер, поиграл пылью: взбросил ее  серым  дождем.
Человечьи спины пригнулись к земле в уровень, как на молитве.  Человечьи
уши слушали, как звенит тишина.
   Никто не двинулся. Только Игнат Маркелов обернулся к крыльцу: Гантман
исчез.
   Сдвигая брови, Маркелов долго смотрел на пустой стол, на шапку  свою,
прикрытую листом бумаги.
   В потемневшем небе кружил коршун, вытягиваясь сладострастно в  ожида-
нии.
 
   ---------------
 
   V.
 
   Творожнички.
 
   Всю ночь, не выпуская из рук нагана, Гантман просидел на стуле против
окна, не зажигая лампы, а ночью была буря.
   В этом краю всегда ранние весны, веселые, в солнечных пятнах.  Приле-
тают журавли: ими всегда полны соломенные крыши. И, когда солнце, журав-
ли хлопотливо копошатся в соломе и без конца кричат от тепла и  радости.
А когда солнца нет, прячут клювы в широкие крылья глубоко, зябко и  втя-
гивают лапки свои в оперенья, согревая их по очередно.  Так,  прокричав,
положенное время, улетают журавли - бездомные странники - в одну из ран-
них зорь туда, где доброе солнце, где дольше лето и можно без конца кри-
чать от тепла и радости.
   А здесь осень уходит сразу. Вчера огненный шар солнца еще ложился  за
поля, а сегодня - утро пришло, налитое свинцом и вымостило  небо  в  ас-
фальт.
   И серо-сырое лицо было у хозяйки.
   Войдя, она поставила на стол миску с молочной кашей, тарелку с пирож-
ками, и в комнате сразу запахло постно.
   - Ишь, удумали что... Дурь-то какая...
   - Вы о чем? - спросил Гантман, садясь к столу.
   Хозяйка вздохнула, утерла передником сальные руки.
   - Вчерась-то... Хулиганы. Босотва. К человеку пристали, а человек хо-
рошее к ним замыслил.
   Гантман молча ел кашу. Ел впервые за сутки. Хозяйка стояла у стола  и
на столе забытый лежал револьвер.
   - Я этого шуму как боюсь...
   - Какого шума?
   Ткнув пальцем в наган:
   - От орудий.
   Гантман внимательно посмотрел на женщину: лет тридцать,  лицо  рыхли-
лось от сливок и масла и рот был купеческий, широкогубый, сочный.
   "Кулачье" подумал Гантман, вонзил ложку в кашу и каша  стала  невкус-
ной.
   - Слобода... Палку нужно. Бесштанные. Царя  нету  и  -  хорошо.  Слу-
шать-бы, что умные скажут... Жид, жид. Ну и что?  Какое  дело?  Повсегда
жиды царя бывшего допекали народу на пользу. Я жидов знаю.
   Задумалась, раскачивая плечи.
   За окном шумел ветер, бил в стекло мокрыми ветвями ракитника.
   - Покушайте творожничков: хороши...
   За дверью в хозяйской половине что-то передвигают  и,  кашляя,  зовет
хозяин:
   - Паша, а Па-ашь!
   И Паша - Пелагея - берет со стола миску с недоеденной кашей,  отходит
чуть и смотрит на Гантмана.
   - Не были вы раньше: что  тута  натворили...  Пожары  по  ночам,  во-
ровство... Страх. Все от Паскевичевой усадьбы поживились  (она  усмехну-
лась). Богатыми стали. А посмотреть - мужик  мужиком,  необразованность,
страм. Позабрать чужое, си...
   - Паша, Па-ашь, - зовет голос за дверью.
   Пелагея морщится.
   - Да иду-у... А попа нашего жалко. Маркелова Игнашку взять  да  пове-
сить-бы, убийцу.
   - Как... убийцу...
   Гантман встает. Он ниже Пелагеи. Она снова ставит миску  на  стол  и,
наклоняя грудь, улыбается озорно:
   - Ну да! Кулак у него урожайный, спаси господи.
   Гантман опускает глаза: в них отчаяние и бессилие. Ими не  убедить  в
неправоте, а слова мертвы вдруг.
   Значит, все видели только поднятую руку. Только.  И  когда  священник
упал, эта рука стала рукой убийцы...
   - Что вы... Помолчите.
   И вдруг темнеет комната: рот Гантмана смыкается с силой ртом  Пелагеи
- сочным, раскрытым жадно и слышен в мгновении скрежет зубов.
   Под тяжестью скрипнул стол - Гантман дернулся назад, ошеломленный,  а
Пелагея вздыхает, выпрямившись:
   - Молчу-у.
 
   ---------------
 
   VI.
 
   Пистолет-с.
 
   На дворе хозяйский работник, натужившись, ладил хомут,  прижимаясь  к
кобыле. Хозяин, запахнувшись в шубу, стоял на крыльце и приказывал:
   - Им, сукиным сынам скажи, чтоб мололи чисто. А ежели уворуют...  Сам
перевешаю, не доверю.
   Гантман вышел в пальто. Хозяин метнул бородкой.
   - Раненько нынче, хе-хе... Кушали?
   - Спасибо!
   Подняв воротник, Гантман быстро пошел через площадь и  площадь  была,
как ржаная лепешка, отсыревшая в воде, а утро застывшим свинцом свисало.
   Улицы были пусты. По ним удало шагал ветер, взбрасывая в небо  рваные
кафтаньи полы человека Алеши. Он устало передвигал  ногами,  спеленутыми
желтыми обмотками. Прилаженный к плечам мешок смешно телепался по спине,
сморщившись от пустоты: это недоброе утро  замкнуло  все  двери  и  хлеб
превратился в камень. Люди были злы, встревожены чем-то, совали в Алеши-
ну руку корки наспех, косясь враждебно.
   И бродил Алеша по улицам, где все знакомо, ворочая во рту языком кор-
ки, а от желудка шла тошнота.
   Алеша зяб тоскливо, голова ныла от ветра, а ветер рвал небо в  клочья
и падали тучи кусками шерсти...
   ... Не согревает больше Алешу крапивная заросль у реки: ушло  солнце.
Которую осень уходит оно так, и берег пуст, как Алешин мешок. Сож не ря-
бит больше синью, как лента в косе девичьей: река, как и утро, свинцовой
окрасилась краской, движется от берега к берегу, за валом мутным  рождая
вал.
   И на новую зиму, глубокую, нудную, нужен приют человеку -  доска  под
крышей - тепло запаклеванного теса, чтобы вьюга казалась далекой музыкой
там, на просторе, чтобы под музыку снега на теплой печи танцевали старые
тараканы...
 
   ---------------
 
   А через площадь - так приказал упродком - идут уныло первые снаряжен-
ные подводы, первая гужевая повинность. Идут в город, один из тех,  куда
смело, широко вошла новая жизнь, где мозг человеческий пляшет  нестерпи-
мо-бешеный галоп.
   И Гантман, зло искривляя рот, смотрит в окно на подводы,  и  сельские
старосты, - от квартала по одному, - став полукругом, слушают слова его,
простые как гвозди:
   - Завтра выгнать восемнадцать. Чтоб каждый из вас работал, а  не  ки-
сель разводил. Город не спросит, хотим или нет. Восемнадцать -  так  во-
семнадцать, тридцать - тридцать, а не пять. Нажать на имущих, чтоб виде-
ли, гады! Нарядить не медля, чтобы в семь часов утра все восемнадцать!
   Старосты поворачиваются молча. Гантман идет к столу.
   - Позвать ко мне Маркелова!
   Ушли мужики и - снова пусто. За окном стучит болт по бревнам. С  пла-
ката на стене ползет задорная улыбка красноармейца, штыком  проткнувшего
вошь.
   Село вымерло будто, и старосты - каждый в свой квартал -  подпрыгивая
на ветру, пошли наряжать подводы.
   И каждая хата приплюснута злобой, и ненависть скалится в оконца, пла-
чущие дождем. И на каждом дворе стынут под навесами мохнато-рыжие стога,
сочно жуют урожайный овес еще полнобедрые кони и в каждом амбаре шепчет-
ся рожь - горы темно-медных песчинок.
   Гантман читает дневную почту и ему смешно  почему-то  до  странности.
Почту всегда привозит один и тот же верховой-неизвестный, заморенный че-
ловек в черном прикащичьем картузе и валенках. Гантман знает только, что
человек этот - курьер уисполкома, а кобыла должна околеть от непрерывных
загонов...
 
   Служебная записка.
 
   1) Люди все в расходе. В наркоме я, Крутояров и курьер.
   2) Есть районы похуже вашего: туда бросили много.
   3) Нажмите на гужналог, учтите продзапасы: требует фронт.
   4) На помощника и продотряд рассчитывайте не раньше месяца.
   5) Телефон будет.
   Подписано: Н. Быстров. Он-же - председатель укома, исполкома и чека.
 
   ... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...
   Сумерки не успокоили ветра в звенящих его наскоках, и шумела река гу-
лом близкого бунта.
   При свете поплевывавшей лампенки, странным гигантом вырос красноарме-
ец на плакате и с веселой улыбкой, казалось, бодро подмигивал Гантману.
   Если бы, сойдя со стены, внезапно, винтовку  поставив  в  угол,  стал
плакать человеком, он бы сказал, наверно: "Крепись".
   ... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...
 
   ---------------
 
   Уже перед ночью пришли мужики и сказали, что  Игната  Маркелова  нет,
что скрипит замок на дверях его хаты, а ставни сбиты  гвоздями,  что  на
дворе склонилась на бок телега и на ней два колеса. И нет ни  Маркелова,
ни лошади его.
 
   ---------------
 
   Когда Гантман вернулся домой, хозяева спали.
   В кухне было тепло, пахло гвоздикой. В углу перед образом белел  язы-
чок лампадки.
   Хозяин, заспанный, жаркий, зябко потирая руки, вышел из спальной.
   - Вот.
   В руке его что-то заблестело ярко. Гантман вздрогнул.
   - Что это?
   - Пистолет-с... Забыли утречком.
   Гантман нахмурился, опустил револьвер в карман. Хозяин стоял рядом  и
все время потирал руки. Гантман шагнул к двери.
   - Э-э... Тут в заполдник староста приходил, э... э... В подводы опять
требуется. А у меня, знаете, подбилась окончательно, с мельницы  на  об-
ратной дороге, да. Так вот, нельзя-ли ослобонить, в роде как?
   Стариковские глаза заискивали.
   - Ведь, у вас три лошади?
   - Верно, три. А те там заночевали, на мельнице, да. Так  можно,  зна-
чит?
   Гантман молчал.
   На кухонном столе разлегся большой белой муфтой кот, а рядом -  опро-
кинутая дном тарелка, и к белому кругу дна будто прирос золотой.
   Гантман взял тарелку, поднес к глазам и усмехнулся: в кругу была  зо-
лотая корона и надпись под ней: Pascevith.
 
   ---------------
 
   VII.
 
   Новая весна.
 
   Девятнадцатого года весна пришла очередями у лавок, вспухшая тифом. И
никогда еще земля не была так похожа на человечьи лица.
 
   ... четверть...
   ... полфунта...
   ... золотники...
 
   И пусть этот город был Энск, пусть мудрая математика упродкома в лице
товарища Крутоярова ухитрялась разделять золотники на тысячи ртов, раск-
рытых одинаково жадно; пусть в каждом доме, где любят еще белую булку  и
цимус, этими золотниками сколачивали гроб совету депутатов, - была  вес-
на. А по весне, когда ручьи играют в пятнашки,  человек-прохожий  всегда
остановится на углу и беспричинно улыбнется.
 
   ---------------
 
   Во дворе казарм Русско-Орловского отряда солдаты красной гвардии про-
ходили строй.
   Перед ротой в тридцать человек, заложив руки в карманы пунцовых гали-
фе, прохаживался помощник командира Егорюк. Он был пьян, глаза его  рас-
ширялись неестественно.
   Опустив губы злой усмешкой, Егорюк вдруг круто остановился перед  ро-
той.
   - Кузменко, скажи-ка мне номер своей винтовки.
   Красногвардеец потоптался нерешительно и вздохнул, выкатив глаза.
   - Стать, как по дисциплине! - выкрикнул фальцетом Егорюк.  -  Ну?  Не
знаешь? А кто должен знать, ты, или моя тетка? Чем будешь поляка бить, в
три святителя твою...
   Хотел сказать еще что-то, но покачнулся, махнул рукой.
   - Мне все едино... плевать. Рр-азойтись!
   Шеренги разомкнулись, двинулись. Егорюк, повернувшись спиной к  роте,
закурил. Красногвардейцы подтягивали ремни. Почти у всех шинелишки  были
рваные, до колен, на ногах "мериканки", обросшие грязью, или лапти с об-
мотками.
   Некоторые, оправившись, пошли в казармы. Кузменко,  скосив  глаза  на
командирские галифе, фыркнул тихо:
   - Буду я тебе поляка бить... на! - И опустил руку к колену.
   Засмеялись.
   - С поляка штаны сбондим, сел на паровоз - и домой повез.
   - Ха-ха!
   - На хрена и воевать-то?
   Егорюк побагровел.
   - Кто это?.. Молчать!
   Подавшись вперед, попал ногой в глинистую жижу и упал боком.
   - Хм!.. Мне все едино... плевать. Рр-азойтись!
   Красногвардейцы кинулись поднимать своего командира.
 
   ---------------
 
   Вечерами пахла прелью земля. С черного неба  падали  крупные  звезды,
словно ракеты. Едва зажигали фонари, как на главные улицы выходили шибе-
ра в клетчатых кепи, пыхтя дурно-пахнувшими сигарами. На  углах  собира-
лись кучки - безмолвные, безликие, разговаривали жестами, пожимали  пле-
чами и расходились в ночь, ночью рожденные, чтобы через промежуток  сой-
тись снова и снова говорить пальцем.
   В домах, где были расквартированы  красногвардейцы,  из  растворенных
окон ползли горластые песни, о покатившемся яблочке, отравившейся  Мару-
се, и теплый ветер, подхватывая обрывки слов, нес их за город, на  прос-
тор, где тишина сковала черные, пахучие поля.
   Изредка, на взмыленных конях проносились серошинельные всадники, низ-
ко пригинаясь к луке, подсвистывая, щелкали плетками. И чуяли взмыленные
кони и знали отупелые от загонов всадники, что неслышная отсюда  поступь
польско-петлюровских войск  стирает  последние  границы,  что  семьдесят
верст можно пройти без всякого боя в три ночи, когда пахнет прелью  зем-
ля.
 
   ---------------
 
   В столовой тепло, яркий свет. У Маврикия Назарыча Лебядкина - заведы-
вающего экспедицией местной почты и хозяина квартиры - блестят  на  носу
очки, а на мизинце, подобно хрустальной  горошине,  искрится  бриллиант.
Рядом с мадам Лебядкиной - всклокоченный, заспанный Егорюк. Пьют чай.
   - Ах! - вздыхает мадам Лебядкина.
   - Да! - подтверждают очки Маврикия Назарыча.
   Егорюк звякает в стакане ложечкой, лениво покусывая сдобный сухарь, и
говорит, растягивая слова:
   - Тяжеленько, знаете... Воюешь нынче невидимо  с  кем.  Раньше  знал:
германец - бей его в лоб! Подъем духа был.
   Маврикий Назарыч, сняв очки, протирает их носовым платком.
   - Поверите, господин Егорюк...
   Тот морщится, поднимая ладонь над столом:
   - Гражданин.
   - Извините! Поверьте, что я  никак  не  могу  постичь  происходящего,
смысл, так сказать, событий. Заварить форменную кашу, вызвать на бой ко-
го-о?.. Польшу... Польшу, не забудьте - страну очень культурную.  А  за-
чем, спрашивается?
   Егорюк, борясь со сном, усиленно  таращит  глаза.  Маврикий  Назарыч,
разглаживая бородку, продолжает, понизив голос:
   - Большевики выставили лозунг "долой войну": так  зачем  же  воевать,
спрашивается, а? Вот вы гос... гражданин Егорюк, вы сами даже не  знаете
точно - зачем? А кто пострадает? Мирные жители городов и деревень - осо-
бенно.
   - Ужасно! - подает реплику мадам Лебядкина. - Четверть фунта хлеба...
Как же можно кушать, слушайте? За завтраком кусочек, за  обедом  кусочек
и... и... все?
   Брови мадам вспорхнули птичками.
   - Мудрено что-то вы говорите, - качает головой Егорюк. - Что в  хлебе
нехватка - это факт, но, как я понимаю, за его большевики и идут. А неп-
равда какая есть - так при Николае ее бочками выкатывали.
   В раскрытые окна плывет ветер, играя кружевом занавесей. Мадам Лебяд-
кина наливает себе чай.
   - И потом эти... евреи, - закусывает губы Маврикий Назарыч. -  Торга-
ши, в сущности, по природе. Иуда продал Христа, ныне - продают Россию за
навязчивую идею и лезут, лезут. Извините, господа, дайте вздохнуть,  по-
жалуйста, избавьте!
   Мадам Лебядкина сочувственно наклоняет голову. Глаза Егорюка  тускне-
ют.
 
   ---------------
 
   VIII.
 
   Директива.
 
   Однажды утром, после ротного учения, Егорюка вызвали в штаб отряда. В
комнате командира сидел политком над распластанной на столе картой. Хму-
ря брови, командир пытливо заглянул в глаза Егорюку.
   - Пили?
   Егорюк усмехнулся, держась рукой за спинку стула:
   - Отчего же? Пить нужно. Зато - драться будем - кишки вон!
   Политком поднял голову от карты.
   - Мне донесли, что солдаты вашей роты занимаются грабежом  у  евреев:
это... правда?
   На лице Егорюка дрогнул мускул.
   - Кто донес?
   - Это правда, мать вашу?.. - взревел политком. - Так же  будете  Рес-
публику защищать, как солдаты ваши мародерствуют?
   - Насчет защиты, так у меня в грудях две пули шатаются, - глухо  про-
говорил Егорюк, - вам очков надаю... А таких жидов бить нужно, потому  -
мутят они революцию.
   Повернулся и вышел.
   В ротной канцелярии у себя на столе нашел пакет с  надпиской  в  углу
конверта: "Срочно. Оперативное".
   Разорвал сургучные печати и долго, внимательно, отгоняя хмель, читал:
   "На основе директивы штаба войск красной гвардии юго-западного  райо-
на, вверенному мне отряду предписано выступить. Во  исполнение  приказы-
ваю: командирам 1, 2, 3 рот, командиру гаубичной батареи в сорокавосьми-
часовой срок закончить пристрелку винтовок, орудий и  пулеметов,  срочно
затребовать провиант и дополнительное снаряжение, немедленно затребовать
подвижной состав, приступив к погрузке 15 марта. Ответственность за сво-
евременную погрузку и полный порядок возлагаю на помощника командира 2-й
роты т. Егорюка. О получении и принятых мерах донести".
 
   ---------------
 
   IX.
 
   Записи Николая Быстрова.
 
   Николай Быстров - председатель укома, он же исполком и чека - с  пер-
вых грозовых дней ведет запись великой революции.
   В толстой книжке с шершавой бумагой ("Общая тетрадь уч....  класса"),
словно врач, пользующий больного, отмечает Быстров, может-быть, для  ис-
тории, часы, дни и месяцы неведомой еще, кружащейся в  бешеной  свистоп-
ляске жизни родного края.
   ... Кабинет пуст. Только: широкий стол, два, мертвых сейчас, телефона
и пара одинаковых кожаных кресел, мягких, как пух.
   На столе тетрадь раскрыта и на левой странице после кляксы помечено:
 
   "7 марта.
 
   Командир Русско-Орловского отряда говорил, что черносотенцы  в  своих
квартирах натравливают красногвардейцев на Советскую  власть  и  евреев.
Что же делать: казарменные помещения разбиты в дым по вине немецких  ок-
купантов, а денег нет.
   Спросил, как кормят ребят - плохо, очень, говорит, плохо. Кроме того,
много босых. Все это - плюс мерзавцам  и  контр-революции.  Относительно
черносотенной агитации приказал выяснить.
 
   9 марта.
 
   Вызвал Крутоярова. Обиделся. Мы, говорит, снабжаем из последних крох,
а что они, говорит, загоняют все на толкучке, то на это никаких наркомп-
родов не хватит.
   Все же Крутояров  -  крутой  упродкомиссар:  посадил  в  подвал  зав.
третьим распределителем. Уворовал четыре фунта хлеба. Это диктатура.
 
   12 марта.
 
   Сегодня проводил доклад о международном в 68 полку. Коряво. Это повс-
танческая масса и на всякую политику им начхать. Борьба с  Петлюрой  для
них - грабеж, а потом домой. Много и таких (выяснил по расспросам),  что
желают Советскую власть, но без жидов. Оказывается, в отряде почти ника-
кой политпросветработы не ведется: большинство  политкомов  -  офицерье,
остальные беспартийные.
 
   15 марта.
 
   По Базарной шла женщина, уронила кулек с огурцами. Мимо шел парень  в
обмотках и башлыке, поднял три штуки, упрятал в карман. Я говорю,  чтобы
отдал огурцы женщине, а он покрыл матом и добавил:  "Молчи,  жид.  Скоро
вам амба". И это есть революция?
   Поеду на фр... (зачеркнуто). А тот тип так и ушел с огурцами. Мелочь,
но интересно.
 
   17 марта.
 
   Звонили из Люблинской волости. За последние восемь суток,  неизвестно
кто, уводит на полях крестьянский скот. В  Тырхове  два  случая  поджога
бедняцких хат. Несомненно: - события в городе и деревне тесно связаны.
   Сегодня на пленуме ставлю вопрос о связи с Б-ской дивизией.
 
   20 марта.
 
   Провожали торжественно отряд. Он эшелоном  отправляется  на  Калинко-
вичский участок. Красногвардейцы ругаются, командиры глупо смеются.
   Мое предложение прошло: Белевич сегодня выезжает в Брянск.  Крутояров
сказал, что из центра прибыл вагон муки. Пломбы сорваны: двести  пятнад-
цать пудов ухнули. А сегодня распределители выдавали по восьмушке. Фронт
в сорока верстах слишком. Петлюровцы пассивны.
 
   23 марта.
 
   Вернулся Лапицкий, сопровождавший эшелон. Взволнован, оброс  щетиной.
По прибытии на фронт красногвардейцев стали провоцировать, будто  поляки
собрали огромные силы и нашим частям грозит гибель.
   Полки снялись с позиций. На собрании, где присутствовал Лапицкий, об-
вязав себе лицо, будто раненый, из боязни самосуда,  постановили  немед-
ленно отправиться домой.
   Дальше Лапицкий рассказывал, что коменданты поездов, выделенные отря-
дом, с наганами в руках требовали от железнодорожников подвижной состав.
Терроризована вся линия. При отказе администрации  расстреливали,  крас-
ногвардейцы самочинно забирали паровозы, а машинистов под угрозой смерти
заставляли ехать без пропусков и семафоров. По пр... (зачеркнуто).  Надо
действовать, всех собрать и... ждать гостей к утру.
   22 часа.
 
   Лапицкому  приказал  дать  в  помощь  Крутоярову  людей  для   охраны
продскладов и ссыппунктов.
   А на улицах, словно рождество: шумно, много шляются. Приказал расста-
вить патрули, никаких скопищ не допускать. Всех  шептунов  обывательской
породы - в подвал. Довольно!"
 
   ---------------
 
   X.
 
   "Всем... всем... всем..."
 
   Дальнейшие события разворачивались, как кино-лента. В ночь с 24 на 25
марта станция стала принимать первые эшелоны повстанцев. Перепуганные на
смерть железнодорожники молча наблюдали, как обглоданные теплушки выпле-
вывали серошинельную гвардию.
   В воздухе висела топорная ругань, и в ругань клином врезались разуха-
бистые частушки:
 
   Ленин Троцкому сказал: брось трепаться,
   Погуляли, значит, надо ушиваться.
 
   Тщедушный паровоз был запален, словно заезженная лошадь.  Всклокочен-
ный машинист, в рваной блузе, сошел с паровоза и, пошатываясь, направил-
ся в депо.
   С платформ, по сходням, на перрон сгружали пулеметы, зарядные  ящики,
телефонные аппараты, проволоку, брички с вывороченными, страшно торчащи-
ми оглоблями и передками.
   - Скворцов, давай ящик, ччорт!..
   - Эй, брргис-сь!
   - Легче, легче, дьяволы!
   Выводили грязных, обросших навозом коней. Они тревожно поводили ушами
и ржали протяжно. Красногвардейцы нещадно лупили их ремнями:
   - У... у... сука!
   - Гип. Гип... Вылазь. Н-но!
   Несколько человек, гремя котелками, в растерзанных полушубках бестол-
ково носились по станции:
   - Братишки, и где здесь бухвет?
   - А воды нема туточки, а?
   - Катись, бухвет!..
   В конце платформы запаливали печь у станционного куба, рубили шашками
бревна.
   Под тусклым фонарем с разбитым стеклом, у дверей багажного  отделения
сидел на мешках с хлебом молодой еще парень и, сопя,  отмечал  в  списке
карандашом:
   П р и в о р о в Кузьма - командир 1-й роты пошол к пытлюри.
   С к а ч к о в Дмитрий - фуражир ..... у штаба духонена.
   К р и в о р о т о в Кузьма ........ самосудом погип.
   Е г о р ю к Никифор - помкомандира .......... са...
   Парень остановился, зачеркнул "са", пожевал  губами,  посматривая  на
столпившихся вокруг солдат и, усмехаясь, вывел:
   "... скинутый пад аткос как контра".
   В аппаратной рыжеволосый, рябой человек в офицерской фуражке, поигры-
вая блестящим кольтом, диктовал дрожащей телеграфистке депешу:
   "Всем... Всем... Всем...
   Именем республики тчк Приказы зпт распоряжения зпт исходящие подписью
большевистских комиссаров  зпт  путевки  продмаршрутов  зпт  прочие  ве-
домственные переброски всей линии категорически  приказываем  исполнению
не принимать страхом революционной ответственности".
   Лицо телеграфистки, как известь. В аппаратной холодно. На  подоконни-
ках снег. Замерзшие пальцы едва сжимают рычажок. Нервничая, телеграфист-
ка всхлипывает.
   В руках рыжеволосого человека холодно поблескивает кольт.
 
   ---------------
 
   Уком был освещен всю ночь: шло совещание. И лишь под утро постановили
выслать на станцию парламентеров.
   Город еще ничего не знал. Утром, когда парламентеры шли к станции, на
улицах, как всегда, толпились очереди у магазинов и распределителей.  На
перекрестках кое-где серели шинели милиционеров.
   Коммунары вышли к станции; крепко упираясь в землю, стояли  пулеметы.
Перед ними размеренным шагом прохаживались часовые. Над станционным зда-
нием было поднято черное знамя восстания.
   Парламентеры остановились.
   - Я был прав, - тихо сказал Быстров. - Это не  стихийная  вспышка,  а
организованное выступление. Мы пришли поздно.
   Крутояров сжал кулаки.
   - Нет, нужно выяснить, в чем дело? Чего они хотят?
   - Вздернуть тебя на этом фонаре, - усмехнулся Лапицкий.
   Часовые переговаривались между собой. Один из  них  выступил  вперед,
приподняв винтовку.
   - Проходите отсюдова, граждане! Нельзя.
   Лапицкий вздохнул и проговорил раздумчиво:
   - Разве зрячие не бывают слепы... Идем, товарищи!
 
   ---------------
 
   XI.
 
   Человек на площади.
 
   В кабинете председателя укома заседает военный штаб - три человека.
   Три пары глаз впились, как пиявки, в глаза Николая Быстрова.
   - Перед нами единственный вопрос, - говорит он, - вопрос о  сопротив-
лении. Что у нас есть? По существу - ничего.
   Открыл блок-нот.
   - В городе регулярных войск нет. Караульный баталион - смешная  паро-
дия на защиту. Штаб может располагать только  коммунистами,  милицейским
отрядом и отрядом ЧК. В общей сложности -  двести  человек  против  двух
повстанческих полков.
   Умолк, обводя глазами сидящих.
   - Драться!.. - кричит, вскочив с места,  Крутояров.  -  Драться...  -
повторяет он тише и губы его дрожат.
   Быстров внимательно смотрит на него.
   - Еще кто?
   Тяжело встает Лапицкий. Он, вернувшись с фронта, не успел побриться и
его лицо ощетинилось ежом.
   - Стоит ли швыряться пулями, вот в чем дело? Нас передушат,  как  ко-
тят. Быстров не точен в подсчете вражеских сил: а черносотенцев  забыли?
С мятежниками мы встанем лицом к лицу, и смерть будет видна, но за наши-
ми спинами нож.
   - А Брянская дивизия? - снова кричит Крутояров.
   Лапицкий усмехается:
   - В Брянске.
   Крутояров быстро идет к столу.
   - Товарищ Быстров, в этой комнате все коммунары. К чорту  митингацию!
Военный штаб организован и ждет дела.
   Быстров выпрямляется над столом и тяжело проводит  ладонью  по  лицу,
как бы сгоняя усталость.
   - Истине надо смотреть в глаза. Когда я говорил, что нас мало,  я  не
говорил против борьбы. Бороться мы будем до конца.
   Поднялся, раскачивая могучие плечи, немец Краузе - начразведот ЧК.
   - У насс пьять пулемет. Дер диабель, ним ден путч!.. Я  старий  пуле-
метшик, о... о!.. Будет целий команда. Вин брехен зи ви глясс!.. С верху
внисс, по улисс, поливать, как кишка.
 
   ---------------
 
   Военный штаб заработал.
   С городского телеграфа Лапицкий давал депешу в Брянск Белевичу:
   "Снявшиеся фронта полки шестьдесят семь зпт шестьдесят восемь прибыли
эшелонах станцию зпт выгрузились зпт выставлены  пулеметы  тчк  Ежечасно
ожидаем выступления тчк Городе пока спокойно тчк Наши силы ничтожны  зпт
получите ответственные полномочия требовать помощи кавдив экстренном по-
рядке тчк".
   Крутояров помчался по районам  организовывать,  устанавливать  связь,
вооружать. К ночи лошадь его околела.
   Уком превращался в вооруженный  лагерь.  У  себя  в  кабинете,  вдруг
как-то сплющившемся, утонувшем в махорочном дыму, Быстров раздавал  ком-
мунарам оружие. Было тихо. Лишь, как ремни огромного  динамо,  шелестели
шаги приходящих, трещали револьверные барабаны, щелкали  затворы  винто-
вок.
   Один Краузе, возбужденный до предела, организуя  пулеметную  команду,
оглушительно ругался на родном языке.
   ... И зацветали окна человечьими лицами - одно в одно. Хмурью  стяги-
вались брови, пелена ложилась на губы. Только горящие светляки глаз  па-
дали за окна на улицы, а улицы, одеваясь в предвечерье, уже чуяли.
   Радио губ несло по городу слова, обрывавшие сердце:
 
   ... Где, где?..
   ... Что?.. Откуда?..
   ... Идут... идут...
   ... Т-с... с!..
 
   Глубоким вечером, когда уличную  тишину  прорезал  переклич  свистков
между заставами, когда тягучее радио губ вогнало обывателей в насиженные
квартиры и в домах стало темно, на площадь выбежал человек в распахнутом
пальто, без шапки, и, приложив руку рупором к губам, надрывно крикнул  в
мертвые окна укома:
   - В партейном клубе арестовали коммунистов! Пошли на тюрьму-у-у!
   Быстров приказал задержать кричавшего, но, когда посланные спустились
вниз, человек исчез.
   Невдалеке шумно лопнули первые выстрелы.
 
   ---------------
 
   XII.
 
   В тишину чугуном.
 
   У тюремных ворот лежала связанная охрана.
   Пригрозив начальнику тюрьмы смертью, мятежники потребовали ключи.
   Коридор был узок и темен. Стали жечь бумагу  и  щепки,  найденные  во
дворе. Гремели ключи.
   - Вылетывай, братва!
   - Жив-ва-а!
   - Кто хош - оставайсь!
   - Крысам на вечерю.
   - Братишки, у кого хлеб есть, свистни!
   - У комиссаров.
   - Хо-хо-хо!
   - Всех распатроним к... матери!
   Из захарканных клеток выползало человеческое отрепье.
   - За што в отсидке?
   - За то, за се - сами понимаете.
   - И совесть не берет?
   - Протухла в прошлом годе!
   - Хо-хо-хо!
   От тлеющей бумаги черная гарь оседает на лица. Грохочут засовы.  Пок-
рывая гул, кто-то кричит:
   - Эй, кто стрелять могет, крой во двор, получать амуницыю!
   Мятежная толпа разлилась по городу. Задребезжали  стекла,  на  улицах
хлопали беспорядочные выстрелы. Окраинами, чмокая в глинистой топи,  ка-
рабкались к центру пулеметы, шли отряды повстанцев.
 
   ---------------
   К утру уком был в мятежном кольце.
   Быстров, стоявший ночь у окна, пошатываясь, подошел к  столу,  грузно
опустился в кресло, положив голову на вытянутые руки: казалось, он засы-
пал.
   За окнами звенела тишина. Широкие щеки площадей замлели под утренними
поцелуями солнца.
   Вбежал Крутояров.
   Воротник его кожаной куртки был прострелен и дымился.
   - В парке установили орудия... Нам нужно выйти отсюда!
   Быстров поднял голову.
   - Я устал... Я очень устал и плохо соображаю. Мне кажется, если выйти
отсюда, то... смерть.
   Внизу дробно застучали пулеметы. Крутояров бросился к окну:
   - Это пулеметчики Краузе. Смотри, Николай!
   На площадь с двух сторон выходили повстанцы. Несколько человек  упали
один за другим, остальные раскинулись цепью. У  многих  сбоку  болтались
котелки, на них дрожали солнечные зайчата.
   - Их целая армия, - задумчиво проговорил Быстров,  сдвигая  брови.  -
Откуда они берутся! Если...
   Взрыв сотряс стены. Посыпались стекла. С потолка клочьями свисла шту-
катурка.
   - Первый... - прошептал Крутояров. - Из парка...
   Лицо Быстрова покрывалось алыми  пятнами.  Обернувшись  к  товарищам,
столпившимся у дверей, он крикнул:
   - Немедленно, все наверх! Ни одного здесь!
   На площади вдруг стало тихо. В  зияющие  дыры  окон,  подхлестываемая
ветром, вползла пороховая гарь.
   Быстров сжал кулаки.
   - Почему замолчали пулеметы?
   И в тишине произнес кто-то внятно:
   - Краузе... убит.
   Внесли носилки. Краузе с обнаженной  грудью,  залитой  кровью,  лежал
кверху лицом. Голубые глаза были светлы.
   Быстров подошел к носилкам и опустился на колени.
   - Товарищ... Прощай, друг!..
   ... Комната пустела. В широком солнечном луче перекатывалась пыль.
   - И меня убьют... - тихо сказал Крутояров, отворачиваясь к окну. -  Я
знаю... я знаю...
 
   ---------------
 
   XIII.
 
   Полковник-невидимка.
 
   К двум часам дня осажденные сдались.
   Первые десять человек, пропахшие порохом, вышли на площадь.  Озверев-
шие повстанцы окружили их:
   - Бей эту сволочь!
   - Ага!
   - Слаба кишка супротив армии!
   - Прикладом их, прикладом!
   - Ишь, гад брюхатый... Комиссарчик, гришь?
   Кто-то ударил Крутоярова обрезом наотмашь: Крутояров крикнул,  закрыл
лицо и мешком свалился на камни.  Быстров  кинулся  к  нему.  Коренастый
красногвардеец угрожающе замахнулся кольтом:
   - Отойди, жид!
   Быстров выпрямился. Запекшиеся губы его дрожали от бешенства. С виска
капала кровь.
   - Ведь это... Что же это?..
   И крикнул вдруг из последних сил, развернув руки:
   - Бейте здесь! На месте!.. Эй, вы!..
   В толпе загоготали:
   - Ишь ты!
   - Нервенный человек, што и говорить.
   - Да ты дай ему, товарищ, по кумполу!
   - Пра... Чего измываться-то?
   Пленников повели, окружив стальной щетиной штыков. Смерть стояла  пе-
ред глазами. На улицах, между тем, собрались любопытные, тыча в  аресто-
ванных пальцами.
   Толпа увеличивалась, послышались торжествующие возгласы:
   - Так их, так солдатики!
   - Спасибо!
   - Ура!
   Избивая прикладами, коммунаров доволокли до тюрьмы. Каменная  коробка
зловеще оскалилась черными впадинами решетчатых окон.
   Впускали поодиночке.
   Быстрова втолкнули в камеру. Вдруг почернев, он прохрипел, хватая ру-
ками воздух:
   - Воды... немножко...
   И упал на грудь Лапицкого.
 
   ---------------
 
   В 23 часа Советская власть в городе пала. В 23 часа 10 минут по  всем
проводам была разослана телеграмма:
   "Всем железнодорожникам по всей сети  Российских  желдорог.  Военная.
Власть большевиков в Энске низложена. Движением руководит  повстанческий
комитет. Арестовывайте членов чрезвычайных комиссий, комиссаров  и  всех
врагов народа. Не пропускайте большевистских эшелонов. Если нужно разру-
шайте пути".
   Утром на стенах домов, на заборах, распластался белой чайкой
 
   ПРИКАЗ N 1.
 
   "Сего... марта я, по избрании повстанческим комитетом, принял на себя
командование войсками энской группы,  восставшими  против  правительства
Троцкого и Ленина.
   Полковник Копытовский".
   Ранним вечером на улицы вылетела стая мальчишек. Они совали  прохожим
листовки и, надрываясь, орали:
   - Слободная торговля!.. Слободная торговля!..
   - Последнее распоряжение полковника Копытовского!
   У заборов останавливались толпы и читали вслух, обсасывая каждое сло-
во:
 
   "С сего числа в городе и уезде объявляется свободная  торговля  всеми
товарами.
   Полковник Копытовский".
 
   Рядом - другая листовка, и читали ее про себя:
 
   "Лица, коим известно местопребывание комиссаров и коммунистов, а так-
же домовладельцы, где они проживают, должны немедленно донести мне.
   Иначе - повешу.
   Полковник Копытовский."
 
   Уличная жизнь потекла по прежним своим истокам. В тот же вечер откры-
лись  кафе.  Кто-то  уже  спекулировал  на  советских  бумажках,  уверяя
пальцем, что выпущены новые деньги с портретом полковника. Почти  неощу-
тимо прошла по городу волна обысков. Заходили в дома вооруженные до  зу-
бов победители и застенчиво шаркали по комнатам, выискивая коммунистов и
оружие. В течение суток вокруг таинственного полковника сплелись  леген-
ды. О нем стали говорить утверждающе, не видя в глаза. Впрочем, на  дру-
гой день, на сквере, собрав толпу слушателей, какая-то  экзальтированная
дама доказывала, что "он душка и блондин с усиками в искорках".
   - А ты видала его? - мрачно спрашивал чернорабочий.
   - Усики, говорю, видала!
   Дама брезгливо поджала губы, потом стала вдруг необычайно  высокой  и
выплюнула:
   - Довольно, гражданин, тыкать. Это при той власти. А теперь - ах, ос-
тавьте!
   В публике засмеялись, стали шутить. Коснулись обысков.
   Некий молодой, прыщавый человек, заложив за ухо окурок, рассказывал:
   - ... Приходють, понимаете, в комнаты. Шасть-шасть - ничего. Дамочка,
вот в роде вас, хозяйка, спрашиваеть: что, собственно, вам нужно,  граж-
даны? Я, грит, не какой античный элемент, а в роде как  против.  А  сама
трусь-трусь. Сами понимаете, положение крахтическое. Туды-сюды, вдруг  -
бах! Лежит у в передней коробка такая с выбоиной, в роде как шляпная. "А
это, спрашивають, что за снаряд?" Дамочка в перепуг: "Это, грит, не сна-
ряд, а тут мужа моего цилиндер." Те на своем. Упористы. "Это, отвечають,
вам не апчхи. Пожалте в штаб." А сами в нерешительности не берут  короб-
ку-то, ха-ха-ха!..
 
   ---------------
   XIV.
 
   Глава документальная.
 
   Двое суток город занимался  исключительно  чтением.  Читали  толпами,
вслух, про себя в одиночку, лезли коллективом на спины. Улицы  повеселе-
ли, оклеенные и переклеенные вдоль и поперек.
   Контр-революция осторожно щупала обывательские мозги.
 
   "К НАСЕЛЕНИЮ.
 
   Советская власть умирает. Петроград  накануне  падения.  Москва  ждет
сигнала, чтобы сбросить иго каторжников и негодяев. В Туле волнения. Мо-
билизованные повсеместно отказываются воевать. Известия о  революционном
движении в странах Согласия раздуты и  подтасованы.  Граждане!  Сбросьте
гипноз! Оглянитесь, подумайте, поймите!  Рассветает.  Близок  лучезарный
день! Большевики кажутся вам сильными, потому что вы стоите на  коленях.
Встаньте с колен!"
 
   Ниже - гигантским шрифтом:
 
   "НАШИ ЛОЗУНГИ.
 
   1. Вся власть Учредительному Собранию.
   2. Сочетание частной и государственной инициативы в торговле  и  про-
мышленности.
   3. Железные законы об охране труда.
   4. Земля - народу.
   5. Вступление русской Республики в лигу народов.
   Повстанческий комитет."
 
   На базаре, запруженном крестьянами,  ринувшимися  из  деревень  пожи-
виться, читали с возов в разных концах, упираясь в каждое слово:
 
   "Крестьяне! Ваши дети и  братья,  мобилизованные  Троцким  и  другими
преступниками, севшими на шею народа, восстали против Советской  власти.
Большевики разбиты. Никто не посмеет отныне отнимать у вас хлеб. Мы кон-
чили войну и заключили мир. Крестьяне! Бейте в набат!  Гоните  советскую
сволочь из ваших сел, выбирайте повстанческие комитеты!
   Командующий 1-й армией Народной Республики
   Копытовский."
 
   На третий день, неизвестно кем, в рабочих кварталах по окраинам горо-
да было расклеено следующее:
 
   "Товарищи рабочие, крестьяне и красноармейцы Энска!
 
   Преступной, черносотенной рукой в Энске поднят дикий мятеж. Обманутые
солдаты, бросив фронт, постыдно бежали. Свое оружие они направили против
великой Октябрьской революции, оружейными и пулеметными залпами эти раз-
бойники пытаются смести рабочую и крестьянскую  Советскую  власть.  Дав-
но-ли немецкие жандармы, как звери, терзали ваше истощенное тело? Неуже-
ли вы, несчастные бедняки, рабочие и крестьяне, для того страдали в  це-
пях рабства, чтобы всякая белогвардейская банда  вам  садилась  на  шею?
Полтора года Советы трудовой республики боролись с  Корниловым,  Каледи-
ным, Красновым, с помещиками и капиталистами. И вот теперь, когда  глав-
ные трудности пройдены, вам говорят: свергайте  Совет.  Враги  революции
кричат: долой гражданскую войну. Рабочие и крестьяне! Не верьте этим ли-
цемерным словам. Если Энские черносотенцы против войны, спросите их,  по
какой программе они стреляют из пушек по городу? Мы знаем,  что  тяжелая
разруха и голод обездолили трудящихся России, но разве пьяные толпы воо-
руженных дезертиров накормят голодных? Разве гранатами  и  бессмысленным
зверским убийством самоотверженных  революционеров  уменьшится  народное
горе? Мы призываем вас не поддаваться на  провокацию.  Погромщиков  ждет
суровая кара. Во имя пролетарской революции - вместе  с  нами  поднимите
меч против угнетателей. Смерть им!.."
   Большевики не сдавались.
 
   ---------------
 
   XV.
 
   "А ты в нас стрелять будешь?"
 
   Быстров бредил вторые сутки. Лежа на шинели, головою к дверям камеры,
он бессознательно обшаривал липкие стены скрюченными пальцами.
   Рядом сидел Лапицкий, заросший бородой, черный, с кружкой воды в  ру-
ках.
   - Погоди, Коля... Коля!.. Ф-фу ты,  чорт!  Ведь  нельзя  же  так.  Ты
выпьешь всю сразу. Здесь есть еще товарищи... Глотни!.. Вот... Довольно.
   - Жжет... жжет, - стонал Быстров, цепляясь за стену, - вот тут.
   Он схватился за горло и разорвал на груди рубашку.
   В камере было душно. На сыром захарканном полу  спало  вповалку  нес-
колько человек. Сверху, через квадрат оконца падал скупой вечерний свет.
   - Нам ничего не дают двое суток, даже воды, - тихо говорил  Лапицкий,
будто самому себе. - Крутоярова и Краузе с нами нет... Это хорошо. О них
будут вспоминать, обнажая головы, как о борцах. А мы...
   Он выпрямился и хрустнул пальцами.
   - А тебя опрокинут головой в нужник, будут сечь плетьми и ты не  пик-
нешь, потому что... Не надо было сдаваться, или не надо было начинать.
   За дверью камеры тяжелым гулом отдали шаги. Чей-то сиплый голос  ска-
зал "отворяй" и замок охнул протяжно.
   Вошел человек в матроске. В одной руке он  держал  фонарь,  в  другой
лист бумаги. Заслоняя ладонью свет, человек оглядел камеру и рассмеялся.
   - Спите?.. Ну и спите... покуда.
   Повернул фонарь на Лапицкого, вздрогнул.
   - Ты кто?
   Тот встал, заслоняя собой Быстрова.
   - Так скоро?
   Вошедший поставил фонарь на пол, подошел к Лапицкому вплотную.
   - Сволочь, молчи! Ты кто, я спрашиваю?
   Зажав фонарь подмышками, заскреб по бумаге пальцем и запыхтел.
   - Быстров ты будешь?
   Лапицкий с минуту медлил.
   - Да... Я.
   Человек в матроске снова залился икающим смехом.
   - Плохо... Ха-ха!.. Братишка, а?
   И топнув ногой, так, что свеча в фонаре потухла, неожиданно завизжал:
   - Скидавай! Все скидавай, распро!..  Об...  городок,  каиново  племя?
Скажи, сука чортова, сколько уворовал? Эх ты... мразь партейная!
   Лежавшие на полу, заворочались. Быстров громко вздохнул, заметался:
   - ... Белевич... дивизия... идет...
   - А это кто?
   Лапицкий запахнул на груди кожух.
   - Не знаю. Вы согнали нас, как табун.
   - Хм! Одного поля... Скрываешь? Все равно - к утру амба. Каюк,  това-
рищи, а? Ха-ха-ха!.. - И, обернувшись к двери, крикнул:
   - Заходи!
   Вошли трое, задышав спиртным перегаром. Один низковатый,  саженнопле-
чий, с облупленным носом, подойдя к лежавшим на полу, пихнул ногой, ска-
зал мрачно:
   - Сапоги! Одежду!
   Второй солдат, стаскивая с себя рванье, икнул.
   - В роде, как амундирование на армию...  Комиссар,  гони  штаны,  что
хмуришься!
   Широко расставляя руки, как бы заслоняя Быстрова,  Лапицкий  медленно
стал раздеваться.
 
   ---------------
 
   Оконце вверху залепило синим пластырем ночи. Духота распирала камеру.
Кислый, муторный запах от спящих, от слизи на стенах стоял  в  недвижном
воздухе.
   Лапицкий спал сидя, прислонясь к стене, когда был  разбужен  толчком.
Человек в матроске светил фонарем прямо в глаза.
   - Собирайсь! - отрывисто бросил он и, обернувшись к  спящим,  оглуши-
тельно заорал: - Вставай!
   Лапицкий поднялся, расправляя члены. Он улыбался.
   - Товарищи, не бойтесь! Вместе ведь?.. А этого, - он указал на  Быст-
рова, - не троньте.. Сам кончается.
   Голос его дрогнул.
   - Вы хлюсты живучи, - усмехнулся человек в матроске, - небойсь,  дой-
дет. Эй, барин советский, - заорал он снова, схватив Быстрова  за  шиво-
рот, - ха-ха-ха!.
   Быстров не двигался. Лапицкий отдернул руку и, приблизив лицо к лицу,
сказал в упор:
   - Не трогать его. Понял, мерзавец?
   Человек в матроске слегка отшатнулся, раскрыв широко рот и,  поставив
фонарь на пол, крякнул.
   - Кхм!. Хм!. Ха-ха-ха!. Ты тово.. Видал?
   Не спуская глаз с Лапицкого, вытянул из кабуры браунинг.
   - Ты, ежели хотишь вместе, - молчок. Айда!
 
   Арестованные под конвоем прошли станцию. Дул холодный западный ветер.
Невдалеке у пакгаузов грузили эшелон, тихо посвистывал одинокий паровоз.
Мелкий, шелестящий дождь падал с неба.
   Солдаты ушли, загнав арестованных в теплушку. Остался один,  обмотан-
ный башлыком, в рыжей папахе.
   Приставив к вагону винтовку, часовой свернул цыгарку и подтолкнул Ла-
пицкого в спину:
   - Ну?
   - Я не пойду в вагон. Расстреливайте здесь, около. Мы не стадо.
   - Н-да!. - вздохнул часовой и замолчал, покручивая ус.
   А тот помер?
   Лапицкий громко глотнул воздух.
   - Помер.. - и, став на шпалы, втянул голову в плечи.
   Часовой забарабанил по сапогу шашкой.
   - Э-эх, товарищи, товарищи!. Что за кутья у вас деется -  не  разбери
поймешь, ей-пра! Дело такое, что истинную вещь не угадаешь: вы на нас, а
мы на вас, а оба все - мужики. Так, что-ль?
   Лапицкий быстро заглянул ему в глаза.
   - Ты почему говоришь со мной? Ты не хитри, товарищ, не к чему.
   - Не бойсь, - махнул тот рукой, - по нутру ежели сказать,  то  и  нам
тоже не пирог выходит. В роде и енструкция есть нащет вообще нового уст-
ройства, а только дерьма много у нас, так сказать, пьянствие и тоже... в
карман...
   Лапицкий вдруг резко схватил часового за руку и, оглянувшись, загово-
рил тихо и горячо:
   - Слушай, товарищ! Вы обмануты. Вот в этой клетке, - он указал на ва-
гон, - горсточка борцов за народ. Они знают, что с рассветом - конец,  а
может, и раньше. (Лапицкий захлебнулся словом, перевел дух.) - Мы везде,
мы из недр. Мы зубами вырвем Россию из омута, весь мир!
   Из ста мы теряем девяносто, но идут новые сотни... Слушай! Он остано-
вился, с минуту смотрел на гигантскую тень от фонаря.
   - Ты знаешь о коммуне?
   ... И в пахнувшей прелью тишине странной музыкой звучали его слова  о
свободе, о далеких смертях, подвигах, о жизни, что смело, широко вошла в
сталь, гранит...
   - ... Не сегодня, так завтра  вы  поймете,  станете,  как  мы.  Через
кровь, через железо идет новая жизнь. Ну, прощай, товарищ!
   Обнял голову солдата, нагнулся, поцеловал в мокрые усы, вскочил в ва-
гон.
   - А ты будешь стрелять в нас?
   И с грохотом задвинул дверь.
 
   ---------------
   Серый дождевой рассвет. Мутный оскал теплушки,  -  двери  настежь,  -
свисает, болтаясь под ветром, обшарканный рукав забытой шинели. У пакга-
узов, где ночью грузили эшелон - десять трупов. К фонарному столбу  под-
вешен голый человек.
   Только по жилистым, вздувшимся рукам  и  папахе,  надвинутой  по-шею,
можно было признать часового, охранявшего теплушку.
 
   ---------------
 
   XVI.
 
   Последняя, о корме.
 
   - В Люблинке собрали, - докладывает начальник продотряда, - в Тырхове
собрали с гулькин нос, а в Жеребьеве мужики прямо говорят:  дадим,  мол,
народной армии генерала Копытовского, а вам - когда на вербе  груши  вы-
растут. И вообще, товарищ Гантман, я ничего не беру в толк. От тишины от
этой жуть прохватывает, как угодно. Ну, стань на дыбы, бей, сукин сын, -
нет! Он-те-сволочной ухмылкой оскалится и спину повернет.
   Гантман слушает, хмурясь. Безусое лицо начотряда возбуждено, весь  он
забрызган грязью, взлохмачен, словно битюг.
   Третьи сутки в Корму не приезжал курьер с почтой и третьи сутки прер-
вана с городом всякая связь, а по ночам дымные пожары обволакивают поля.
   - Мы не можем действовать силой, - металлически произносит Гантман, -
это вопреки тактики. К тому-же бесцельно: наш авторитет  утверждается  в
муках. Наша обязанность убеждать, открыть глаза, но не лупить кулаком по
темени. Мы не народная армия Копытовского. К дьяволу! - неожиданно вска-
кивает он. Можете итти убеждать, да не разводить мне кисель!
   Начотряда, поджимая обидчиво губы, забирает со стола бурку и  уходит.
Гантман остается наедине с самим собой, и будто мыслей нет, а один  лишь
вопрос вбит в голову, как крюк в потолок: что такое?
   Вот закрыть сейчас глаза - снова чувствуешь тишину. Она живая, хитрая
тишина в паутине и в мутном, как микстура, небе. Это она шевелит на сте-
не плакатом, приказывает ему подмигивать по-озорному: "крепись"...
   Гантман смотрит на свои руки: врыться-бы ими в землю,  чтобы  из  нее
пошел чернозем, и ничего тогда не будет, земля остановит тогда нестерпи-
мый галоп мысли.. Или закричать так, чтобы все стало ясно, чтобы  пришли
люди и сказали: "мы знаем, мы чувствуем, мы верим".
 
   ---------------
 
   Под вечер явились мужики и наполнилась изба шумом.
   - Так не гоже.
   - Как ты у нас хозяин - оберегать должон.
   - Скажи, кто скот наш уводит?
   - А кто на хуторе вчерась три двора спалил, а?
   Румяный старик выступил вперед, застучал посошком об пол.
   - Где такое видано, чтоб сучья жисть? Тягают жилы, еле душа  треплет-
ся. Бьемся, ровно в горячке, до портков отдаем, - а где возмещение нам?
   - Да, да, Климыч!
   - Прямо в горячке!
   - Вполне сурьезно.
   Гантман смотрел молча сквозь мужичьи глаза и извнутри откуда-то  под-
нималась волна горячей злобы и тяжелой медвежьей тоски. Что,  если  ска-
зать им, что не сегодня-завтра народная  армия  полковника  Копытовского
зальет черной кровью анархии сытые амбары, а вот этого румяного старика,
если воспротивится, будут на площади сечь шомполами... Ф-фу, чорт!  Нет,
он не коммунист, - ха-ха, он обыватель, хуже:  он  тряпка,  брошенная  в
омут... А книги? А молодость? А кровь, что стучит в мозг, жажда  небыва-
лой земли?.. Движение! Тишина? К  дьяволу  тишину!  Чугунногорлым  ревом
фабрик, ослепительным потоком электрических солнц, стопятидесятимиллион-
ным сердцем, - мы убьем проклятую тишину!..
   Вдруг чей-то истошный крик оборвал мысли:
   - И... и... и... братцы!!
   В окна лезло с неба огромное зарево. Мужики стадом кинулись в двери.
   - Мать-твою раз... так!
   - Горим!.. Горим!..
   - Да не наше это, в роде в Жеребьеве полыхает!
   Гантман распахнул окно: западная часть неба  пылала.  Мимо  пробежал,
приплясывая, юродивый Алеша, увидал Гантмана, остановился, отчаянно  за-
мотал руками и побежал дальше.
   Тяжелый, будто подземный гул шел от полей.
 
   ---------------
 
   У ворот дома Гантман столкнулся с Пелагеей.
   - Я за тобой.
   - Что такое? На вас лица нет.
   Схватила за руки и жарко зашептала в губы:
   - Схоронись, слышишь? Схоронись.
   - Да говори толком, ну?
   Вошли в кухню. Со стола испуганно шарахнулся кот и  стал  тереться  о
сапог. Сбросив платок, Пелагея зажгла лампаду, прошла по комнатам, поти-
рая лоб.
   - Ванька работник, - заговорила она отрывисто, подбирая слова,  -  из
Жеребьевой примчался... Там громят... Ваших всех перебили,  и  мой  тоже
под руку попал, ну да бог с им! Да...
   Она остановилась, сжав грудь, смотря в спальную.
   - Ванька говорит, отряд большой и прямо сюда. Будто...
   Снова замолчала.
   - Ну?
   - Сам Маркелов объявился. - Подошла к Гантману вплотную. -  Смекаешь?
Ты люб мне, хочу, чтоб жил со мной. Аль, не  хороша?  (Она  усмехнулась,
поводя плечом). Не хмурьсь, пошто боишься?
   Опустилась на пол, обняла колени.
   - Постой, постой, - заговорил Гантман, чувствуя  нестерпимый  жар  ее
рук, - это после. Маркелов?.. Так, так... Понимаю. Пусть! А как же ты...
   Бабьи щеки пылали, льняные волосы  раскидались  по  плечам.  Гантман,
стиснув ее плечи, впился в губы и задрожал: смех, звериный смех и цепкий
бил из глаз Пелагеи.
   Гантман вскочил, отшвырнул Пелагею на пол.
   В дверях спальной стоял Игнат Маркелов с черной нашивкой на кожухе и,
сдвигая брови, смотрел в упор.
   - А!.. Вот оно что...
   Быстро сунул руку в карман.
   - Убью! - Взвел курок нагана и зажмурился. Пелагея, изогнувшись  кош-
кой, прыгнула с пола, схватила руку, загораживая Игната. В  окно  ударил
набат и гул его, словно хлыстом, рассек выстрел. Маркелов  зарычал,  ки-
нулся вперед, споткнулся о тело Палагеи. Гантман вбежал к себе в  комна-
ту, огляделся, швырнул стол в двери и, разбив головой  окно,  прыгнул  в
сад.
   За спиной услыхал хриплую, матерную ругань.
 
   ---------------
 
   Гантман бежал, боясь оглянуться, чувствуя занесенный над головой  тя-
желый, кованный кулак Маркелова. Окна Совета  были  освещены.  Вспомнил,
что все дела остались там, и похолодел. Остановился, приподнялся на  ру-
ках по обитому железом подоконнику: ящики стола лежали вверх  дном,  все
было перерыто. Двое вооруженных с черными нашивками  на  груди  копались
шашками в ворохе бумаг.
   Стиснув зубы, удерживаясь на одной руке, Гантман  приставил  наган  к
стеклу и неожиданно дернулся назад. Железная рука сдавила шею.
   - Пусти.. и.. и!
   Задергался отчаянно, вонзая ногти в подоконник, сорвался, и в  ту  же
минуту тяжелое косматое тело навалилось на него.
   - Теперь квит на квит!
   Мелькнула в глазах черная нашивка и ледяным поцелуем коснулось  виска
револьверное дуло...
 
   ---------------
 
   На рассвете к западу от Кормы в  направлении  уездного  города  Энска
полным аллюром прошла красная кавдивизия.
   Ее проход видело только стадо коров, глупо-равнодушных ко всему. Ста-
до шло на поля, таящие тишину. Чистый, сверкающий шар солнца вставал над
спящей еще землей.
 
   Август 24 - июнь 25 г.г.



   Александр ЯКОВЛЕВ
   ПОВОЛЬНИКИ
 
   (Рассказ).
 
   Как раз там, где речка Малыковка впадает в Волгу - на самом яру - лет
двести назад стоял кабак "Разувай".
   По Волге суденышки ходили - вниз сплавом или на веслах, а вверх - бе-
чевою, что тащили бурлаки, или, при попутном ветре, шли Христовыми  сто-
лешниками - парусами. А на суденышках каждый бурлак знал про  "Разувай".
Вниз ли судно идет, вверх ли - все равно: как  завиднеется  из-за  белых
гор зеленый лесок малыковский, так бурлаки в один голос:
   - Чаль к "Разуваю"!
   А уж как причалят, дорвутся:
   - Гуляй!..
   И здесь спускали все: серебро и медь из кисетов, шапки, рубахи, бахи-
лы - все шло кабатчику. За вино хмельное, за брагу сычену, за  девок  за
угодливых, за жратву сытную... Пропивались вдрызг, до штанов.
   И, пропившись, с хмельным туманом в голове, с горькой сивушьей отрыж-
кой в горле шли бечевником дальше, тащили  косоушки,  баржи,  прорези...
Или веслами помахивали лениво.
   Потом до самой Самары или до самого Саратова вспоминали:
   - Вот так погуляли! Вот это каба-ак!
   Так добрая слава ходила про "Разувай" по матушке-Волге.
   А держал этот кабак Ванька Боков - верховой волжанин,  ругатель,  сам
пьяница, роста богатырского - в плечах косая сажень с  четвертью,  глаза
черные, лицо выразительное, смуглое, точь-в-точь как у святого  Николая,
как его рисуют на древних новгородских иконах.
   Откуда он пришел - этот Ванька Боков, - никто не мог  бы  сказать.  А
сам он загадочно молчал. Лишь по-пьянке, разгулявшись с гостями, крутнет
головой бывало, махнет широко рукою и гаркнет:
   - Где ты, мое времячко!..
   А Ванькины гости - бурлаки, пьяницы, голытьба, пропойцы, - по  ястре-
биному глянут на него и:
   - Аль лучше прежде-то было?
   Боков глаза в землю и, не отвечая, вдруг оглушительно, как труба, за-
поет старую разбойную песню.
   Гости разом почувствуют, что здесь что-то свое говорит,  родное,  та-
инственное, разбойное, - растрогаются и спустят у  кабатчика-певуна  ос-
татние гроши.
   А вот купцы и купеческие приказчики, господа приказные да их согляда-
таи - те косо поглядывали на кабак. Дурная слава между ними ходила и про
кабак, и про самого Ваньку Бокова. Говорили, будто у Ваньки были товари-
щи, что жили в лесах, в оврагах, вверх по Малыковке, куда пройти -  надо
тропки знать, через болота, через трясь. И с этими товарищами Ванька но-
чами, а иногда и днем грабил купецкие суда.  Будто  умел  Ванька  хорошо
крикнуть:
   - Сарынь на кичку!..
   Да ведь на чужой роток не накинешь платок.
   Правда, не всегда суда благополучно проплывали мимо "Разувая", - слу-
чалось, что на песках, пониже Малыковки, подолгу валялись человечьи тру-
пы, выброшенные волжскими волнами, распухшие, синие, с разбитыми  кисте-
нем головами.
   Да кто же знает, откуда они?
   А приедут приказные, - Ванька без шапки им навстречу выйдет, умильный
да нагибистый, в три погибели гнется:
   - Милости просим, гости дорогие, пейте - кушайте.
   Сам угодливый, - глаза постель мягкую стелят.
   И пили приказные, и ели, и серебро у Ваньки брали, уже не справляясь,
награбил он его или честным путем добыл.
   И все сходило Бокову с рук.
   До старости Боков дожил - черная длинная борода белыми  нитями  засе-
ребрилась, погнулся он, ссыхаться стал, уже  не  пил  с  гостями  -  го-
лытьбой, не пел старых разбойных песен - чаще молился перед черной  ста-
рой иконой новгородского письма, перед ликом святителя Николая,  который
чем-то, как-то напоминал самого Ваньку...
   А на смену Ваньке шли молодые Боковы: Петька, Микишка, да Степка.
   Такие же дубы, как  тятяша,  отцову  тяжелую  кубышку  разделили  они
по-братски...
   А злая слава и тогда Боковых не оставляла.
   - Боков? Который же это Боков? Ванька?
   - Да нет же. Ванька помер. Теперь сынки его народ глушат...
   Ездили Микиша со Степкой долго по Волге; слух ходил, богатели. А  по-
том осели где-то в больших городах - не то в Казани, не то в Нижнем, то-
же народ грабить да глушить, только по-новому, по-купецкому.
   А в старом отцовском "Разувае" остался один Петька.
   Вокруг "Разувая", тоже на яру, келий понастроил, баб завел  (бурлакам
да купцам для утешенья), растолстел, как сазан в озере, умильный  такой,
ласковый.
   Лишь изредка он соскакивал с зарубки:  напивался  вдрызг,  и  оглуши-
тельно, по-отцовски, пел старые разбойные песни, что слышал в детстве.
 
   * * *
 
   Время же волжской водой - без останову. Глядь-поглядь, вокруг  "Разу-
вая" избы начали строиться, пришлый люд попер сюда:  место  удобное  для
селитьбы нашел, лес повырубил.
   И выросло село: Ма-лы-ков-ка. С церковью, с улицами. И первый богатей
в Малыковке был Петруха Боков.
   И не только деньгами богат был, и детьми: семь сыновей у него было...
   Все такие же богатыри, как тятяша их или покойный дедушка: в плечах -
косая сажень с четвертью, чернобородые, с выразительными глазами - слов-
но святые со старых икон новгородского письма...
   Торговали, хапали, со всех сторон грабили -  о  боковских  богатствах
заговорили по всему Поволжью от Казани до Астрахани.
   Крупным щукам стало тесно в озере: стало тесно братьям Боковым в  ма-
ленькой Малыковке - пошли одни вверх по Волге жить в Самару да в Казань,
а другие вниз - в Царицын с Астраханью. Остался в Малыковке меньшой брат
Михайло, женился на богатой кулугурке, сам в кулугуры  перешел  -  бога-
чеством загремел пуще прежнего.
   Да вот незадача:
   Забунтовала голытьба - Пугач пошел по Волге, всем волю обещал.
   Воля?! Не был бы Михайло Боков русским человеком, ежели бы слово  это
не взяло его голой рукой за сердце за самое... Услышал он про волю, буд-
то бес ему в ребро: потянул за Пугача. Даром, что богач  был,  в  кисете
золота пуд.
   - Братцы! Поддержим! Бей приказных!
   Пугач в Сызрани еще, а Малыковка уже вся на ногах, -  вспомнила  ста-
ринку вольную, когда отцы-то и деды по Волге плавали, грабили да  гуляли
- кровь закипела - пошли за Михайлой Боковым...
   В Малыковке слободской управитель был, с приказными. Всех их повязали
бунтари, заперли в избу приказную, и живьем сожгли. Михайло Боков  глав-
ный зачинщик был. С тестем со своим с кулугуром Сапожниковым. То-то  по-
том попили, попировали, когда от приказных избавились!..
   Но года не прошло - в зимнее утро на малыковской площади,  у  Предте-
ченской церкви, заиграли солдатские трубы. А по улицам ходили солдаты  в
зеленых мундирах, с косицами, сгоняли народ на площадь.
   На площади крутился на лошади молодой офицерик Гавриил Романович Дер-
жавин*1.
   Собрались малыковцы, Державин к ним:
   - Кто зачинщик?
   Молчит толпа.
   - Кто зачинщик, вас спрашиваю? Всех перестреляю, если не скажете.
   Солдаты с косицами взяли ружья на руку. Толпа на колени. И выдала Ми-
хайлу Бокова.
   - Вот кто зачинщик... А еще Сапожников... Да кривой портной; да Тимо-
фей Андронов - они подбивали бунтовать.
   Решительный был молодой поручик Гавриил Романович Державин.
   - Повесить их!..
   Подхватили солдаты с косицами Михайлу Бокова, повели на окраину Малы-
ковки, и там на кладбищенских воротах повесили. А с ним - его тестя  Са-
пожникова, Тимошку Андронова и кривого булгу - портного...
   Зеленые солдаты с косицами разграбили до тла боковский дом, жену  Бо-
кова прочь выгнали с малым сынишкой, а дом сожгли... _______________
   *1 Факт исторический. Г. Р. Державин - знаменитый поэт.
   Была зима, лютый мороз. Во весь голос вопила Бочиха - и мужа жалко, а
еще больше - дома жалко, житья привольного жалко...
   Много лет спустя, на том месте, где было первое кладбище  села  Малы-
ковки и где, на воротах, по приказу поручика Державина, был повешен  Бо-
ков и Сапожников с товарищами, родной брат Сапожникова построил храм  во
имя Покрова Пресвятой Богородицы.
   И когда покровский колокол созывает теперь людей на молитву, он  чуть
плачет. И знают все, почему плачет колокол. Знают: на крови  стоит  цер-
ковь Божия, Покрова Пресвятой Богородицы.
 
   * * *
 
   А время неуемно растит одних, старит других.
   Лет через двадцать пять на берегу Волги появился молодой мужик - бур-
лак, грузчик - с черной бородой, выразительными глазами, горластый.
   Крикнет:
   - Гей-ей-ей... Двигайся!..
   Аж в ушах запищит... И мужики смачно засмеются, заругаются...
   - Кто?
   - Боков.
   - А, это тот, у которого отца?..
   - Тот самый.
   Оборотистый, крепкий мужик вышел. Побурлачил лет  с  десяток  -  свою
прорезь завел, сам в дело пошел...
   Да нет уж. Проклятая казнь, проклятие привела к дому -  не  оправился
Боков. Так захудал, запил. Вот-вот соберет добро - и - р-раз! - пропьет-
ся до штанов.
   А годам к сорока, когда у него ребятишек куча была, за что-то посади-
ли его в тюрьму, там он и сгиб.
   Но зацепка боковская в жизни была: дети.
   Выходили такими же мужиками крепкими, в плечах - косая сажень с  чет-
вертью, чернобородые, глаза ястребиные, круглые. И пили здорово. И голо-
сино несли по наследству. И буйны были в пьяном виде.
   Малыковка росла, росла, росла - и в целый город выросла -  Белый  Яр.
Там, где было мшистое болото, улицы теперь прошли - Караванная, Моховая,
Приютинская.
   Народ крепкий в городе засел - бородатые мужики старообрядцы, настро-
или молелен на укромных местах по Малыковке, скитов по Иргизу, что  про-
тив города в Волгу впадает, стал город пристанью волжским  староверам  и
сектантам.
   Новиковцы, спасовцы, перекрещеванцы,  духоносцы,  лазаревцы,  сопуны,
прыгуны, сионцы, дырники, дунькиной веры,  австрийского  согласу,  левя-
ки... Как рыбы в Волге.
   Занимались сплавом леса, мукой торговали,  кожами,  обдирали  мужиков
саратовских и заволжских, строили мельницы, заводы,  дороги,  раздвигали
город и в ширь и в глубь, несли культуру в глухой  разбойничий  край,  а
между делом, особенно по зимам, в трактирах и на базаре, толковали о Бо-
ге, о крестном знамении, о том, на какое плечо надо сперва крест  нести:
на правое или на левое - спорили, - и в спорах порой дрались свирепо, по
ушкуйнически, вцеплялись друг другу в бороды, - ибо считали такую  драку
делом святым: побить еретика - сто грехов простится. Ведь святитель  Ни-
колай, угодничек Божий, самый любимый, самый наш, самый русский,  он  же
дрался с еретиками, бил их своими кулаками святыми по окаянным еретичес-
ким шеям.
   А в праздники по зимам - с Николы зимнего - у кузниц во Львовской ро-
ще собирались мужики и ребята со всего города и устраивали  драки  стена
на стену. И здесь-то на воле гуляла старая разбойная кровь.
   Бились до полусмерти, ломали ребра и груди, сворачивали скулы,  выби-
вали глаза. Безумели в драках.
   И на побоище, как на праздник, с'езжались именитые купцы  посмотреть,
на санях. Поднявшись на облучек, смотрели через головы толпы в самую гу-
щу. И случалось - сами ввязывались. Когда темнело, приходил странный бо-
ец - широкобородый, в большой шапке, привязанной шарфом, чтобы  в  драке
она не спала с головы, в рукавицах, в полушубке. И все  знали,  что  это
пришел драться отец Никита - поп из старого собора, -  большой  любитель
драк...
   А еще приходил молодой мужик - чернявый,  с  выразительными  глазами,
высокого роста, в плечах - косая сажень с четвертью.
   Он молча становился в самую середину той стены, в которой бились куз-
нецы, и бросался на "квартальских".
   И смутный гул пробегал по толпе:
   - Боков пришел, Боков. Держись!
   "Квартальские" бросались на Бокова гурьбой, а он чикрыжил их  кулака-
ми, словно гирями, - щепки летели.
   И, разгорячившись, вдруг орал оглушительно, как ушкуйник:
   - Держи!.. Бей!..
   Враг бежал за овраг.
   - Ай, да Боков. Вот это богатырь. Вот это боец.
   - Подождите, мы вашему Бокову намнем бока.
   - Что же сейчас-то не намяли?
   - Го-го-га-га...
   - Боков, вот тебе трешница на водку... Милый ты человек... Иди ко мне
в кучера.
   И Злобин - богатей, заводчик - обнимал Бокова при всей толпе, целовал
его, растроганный.
   И все стояли улыбаючись, довольные...
   На другой день разговоров по городу - горы.
   Так не переводилась в городе  слава  боковского  рода,  буйного,  по-
вольного, и так докатилась она до дней наших...
 
   * * *
 
   Гром, рев звериный, свист.
 
   Скоро, скоро нас забреют.
   Скоро, скоро заберут.
 
   Гармоника саратовская - визгливая, с колокольцами, - растягивается на
целый аршин, взвизгивает, - в ухо будто шилом острым.
 
   Ти-ли мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони та-а-а...
 
   А певцы - в полпьянку, - идут середкой улицы, вдоль  грязной  дороги,
молодцы, как на подбор, картузы на затылках, в теплых пиджаках, в  высо-
ких сапогах. Форсяки. И поют  неистово,  каждый  старается  перекрикнуть
каждого, перепеть. Глаза - круглые, ястребиные, хищные, а рты,  как  за-
падки.
 
   Шинель серую наденут
   И в казарму поведут.
   Бабы, девки, ребятишки - мухами к окнам,  смотрят  жадно  на  грязную
осеннюю улицу, на поющую толпу, провожают  ее  долгим  взглядом.  Прошли
уже, а в окна все бьет дикая песня.
   - Некрутье гуляет, волюшку пропивает.
   - Никак, и Гараська Боков с ними?
   - А как же? Он тоже в этом годе лобовой.
   - Слава тебе, Царица Небесная, хоть бы убрали его от нас.
   - Уберут. Здоровый он, ровно бык. И задеристый. Таким в солдатах  са-
мое место.
   - Житья от него не стало.
   - Вот теперь-то делов накрутит.
   - Да-а, уж теперь держись. Набедокурит.
   - Придется мужикам ночи не спать. А то, матушки, и окна выбьют и  во-
рота унесут...
   - Вот братец Пашка-то тоже такой был, когда молодой-то. И-и, беда.
   - Ну, этот еще хлеще брата.
   И начали бабы Гараську Бокова по косточкам  разбирать.  И  шалыган-то
он, и непочетчик, и разбойник.
   - Кто у Петуховых-то забор поперек дороги  ночью  поставил?  Он.  Кто
трубы у Свистуновых с крыши снял? Он. Кому же больше? Самый отпетый.
   - Дай, Господи, чтоб не забраковали...
   - Не забракуют.
   А Гарасько - ему что? - он передом в толпе, орет во все горло,  оглу-
шительно:
 
   Мы по улице пройдем,
   Рамы хлещем, стекла бьем,
   Рамы хлещем, стекла бьем,
   На ворота деготь льем.
 
   Гармоника саратовская, с колокольцами:
 
   Ти-ли-мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони-та-а-а...
 
   Идет Гараська дубком, не гнется. В плечах косая сажень. Боковы все  -
широкая кость.
   Гармонист Егорка рядом, русый вихорь из-под картуза -  рогом,  Ванька
Лукин, Петька Грязнов, Санька Мокшанов.
   - Молодяк. Двадцать первый повалил. Самые в соку... Некрутье - отпеты
головы.
   А некрутье на перекрестке. Четыре квартала крестом отсюда.
   - Ну, ребя, прощайся, - командует Боков.
   И все двенадцать комом сжались, бок к боку.
   - Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
   А дальше такое слово, что ай да ну.
   Это называется: некрутье с девками прощается. С подружками, с  лапуш-
ками, с гулеными. На три года солдатчины, в чужу дальню неизвестну  сто-
ронушку...
   Повернулись лицами к другому кварталу и опять:
   - Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
   А дальше такое слово...
   И так во все четыре квартала. У окон бабы мухами, а где не  видно  из
окна, шубейку на плечо и к калиткам.
   - Глянуть, как прощаются.
   Копошатся пятнами у калиток, вдоль  всей  улицы  -  грязной,  унылой,
осенней. А некрутью - будто весна. Грязь - она будто  лучше:  по  пьянке
упадешь, не ушибешься.
   - Дев-ки-и... Прощайте...
   Откричали на этом перекрестке, на другой двинули. И опять  взвизгнула
гармоника, и неистово заорали песни парни.
   Так днями целыми, две недели, от Покрова до призыва ходили они, орали
песни, прощались, дрались. Ночами мужики не спали: караулили, как  бы  у
них окна не вылетели, или ворота не ушили. Сговарились с соседями, чтобы
в случае чего, помогать друг другу.
   - А то разя с ними сладишь?..
   Особливо приходилось плохо тем, у кого девки-невесты. Тут уж на  про-
щанье некрутье выкинет какое-нибудь коленце.
   - Мы в солдаты, а ты останешься, другому достанешься. На же тебе!..
   И вот: иль ворота измажут дегтем, иль в окна лаптем запустят. - А Пи-
саревой Польке - этакой задорной девченке - под  самой  крышей  налепили
аршинную афишу:
   - Здесь продаются живые раки.
   На утро весь курмыш покатом катался от хохота.
   - Ха-ха-ха. А, батюшки!.. Польке-то Писаревой... Продаются живые  ра-
ки... Хо-хо-хо...
   - Вот выдумали, вот наклеили.
   - Да, уж теперь долго не отдерешь.
   - Кто придумал-то? Неужели Гараська?
   - Ну, где ему, тупорылому. Это Санька Мокшанов, не иначе.
   - Гараська сам не выдумает. Его подзудят, он и лезет на рожон.
   - Ах, проломна голова.
   - Берегитесь, бабоньки, как бы вам чего не сделал...
 
   * * *
 
   И сторожили. До самого того дня сторожили, как пошел Гараська с това-
рищами на призыв.
   Ну, тут уже дело сразу другой стороной обернулось.
   День вовсе наране, а все курмыши на ногах: вроде как праздник - парни
идут на призыв, а соседи с ними поглядеть. Все в  праздничных  пальто  с
барашковыми черными воротниками, а бабы - в шубах, крытых сукном, в ков-
ровых шалях. Эти пальто, эти шубы круглый год лежали в сундуках, пересы-
панные нафталином. Раза четыре за зиму только и надеваются: к обедне  на
Рождество, на Крещение (на Ярдань), да на масленицу в прощеный  день.  И
вот еще в этот день, призывной, когда наши  ребята  идут  царю-отечеству
служить. И степенно идут. Вчера еще эти самые мужики с кольями ждали вот
этих самых парней за воротами, чтобы в случае чего...  А  ныне  -  парни
впереди, как герои, а все остальные за ними - рядками,  говорят  приглу-
шенно, будто в церкви.
   Аграфена Бокова вслед за Гараськой. Глаз не спускает - так он люб ей,
этот разбойник... И все здороваются с нею приветно:
   - Аграфена Митревна, мое вам почтение.
   Как же, сына снарядила на службу на царскую - честь матери.
   Около присутствия - все черно от народа. Весь город сошелся.  Всякому
лестно поглядеть, как призываются. На лестницах - в оба этажа народ  ве-
реницами - все больше мужики. На крыльце - не протиснешься, и  вся  пло-
щадь битком.
   Щетинистый выскочил на крыльцо, с медалью на груди, с бумагой  в  ру-
ках.
   - Игнатий Андрюхин!
   И стоном по толпе - из уст в уста:
   - Игнатий Андрюхин!
   Где-то взвизгнул бабий голос.
   - Есть, что ли?
   - Есть. Вот он. Идет. Игонюшка, прощай...
   - Давай его сюда...
   - Да вот он идет. Вот...
   И все - сколько есть глаз на площади - все смотрят на  спину  Игнатия
Андрюхина.
   А щетинистый опять на крыльце.
   - Иван Артюшин, Герасим Боков...
   И опять буря криков. Бабы на цыпочках поднимаются, чтобы глядеть  че-
рез голову на Гараську, а тот без шапки лезет  через  толпу.  Смущенный,
красный.
   - А, милый ты мой, Гаранюшка.
   Это Митревна. Это ее тонкий, пронзающий уши вой... И  когда  Гараська
скрывается за дверями, все смотрят на Митревну, хлопочут - утешают.
   - Ну, что там, не плачь, мать, чать, гляди сколько народу идет. Нюби-
вайся.
   А на крыльце уже волнуются. Парень вышел. Пиджак  на  нет  растрепан,
застегнут на одну пуговицу. Лицо красное.
   - Приняли.
   Он махнул рукой и криво усмехнулся. А толпа вмиг подхватывает его  на
руки, бросает вверх.
   - Качать...
   А чей-то голос заплакал рядом.
   И другой парень на крыльце. Весь радостный. Но его толкают и по  шее,
по шее, по шее. И бабы кулачишками стараются под бока толкнуть.
   - Не взяли. Не приняли. Эх, дармоед.
   И через всю толпу провожают с боем.
   Вот и Гараська. Вышел на крыльцо, вытянулся, руки крестом  и  гаркнул
на всю площадь:
   - Приняли. В гвардию!..
   - О-о-а-а, урра!.. Качать!
   И Гараську на руках понесли, подбрасывая в воздух, до матери, до Мит-
ревны, а та так сразу сомлела и на снег бы упала, да молодой  черноборо-
дый мужик ее держит, в охапку взял, не дает падать.  А  Гараську  только
поставили на ноги, он как гаркнет:
   - Наша матушка Расея всему свету га-ла-ва!
   Толпа грузным хохотом:
   - Го-го-го...
   - Э, мать, будет тебе плакать-то. Вот он я. Живой еще.
   Та к его плечу приникла, а Гараська все глазами шнырь-шнырь,  куда-то
по подзаборью, где нарядные девки с тревогой в глазах смотрят и в  толпу
и на крыльцо, ищут тайно кого-то. А черный мужик гудит:
   - Брательник, Герасим, ты вот гляди, как перед Богом, не дам мамашу в
обиду. Сказал и готово. И говорить больше не надо. Выпьем...
   И мелькнула бутылка. А пестрая толпа кипит... великое, именитое уезд-
ное мещанство...
   И мал-мале по-малу, с площади идут в разные  концы  города  медленно,
довольные: как же, побывали на торжестве таком: наши ребятушки царю-оте-
честву идут служить.
   А в Курмыше радость:
   - Гараську-то забрали.
   - Слава тебе, Господи.
   Но вечером опять вой, свист, рев на улицах.
 
   Шинель серую наденут...
 
   И гармоника саратовская, с колокольцами, визгливая:
 
   Ти-ли-мони, ти-ли-мони, тили-мони-та-а-а...
 
   - Затыкай уши, Мати Пречистая...
 
   * * *
 
   День зимний. Рань. А колокол звонит тревожно и призывно. И  гужом  по
улицам народ. Все в собор, в собор. Прощальный день, некрутский день.
   И опять Митревна идет за Гаранюшкой; в черном платке  она,  до  земли
согнутая, вся трепетно печальная. Рядом с нею все тот же чернобородый  -
Павел, старшой. Гараська передом, грудь бомбой.
   - Гвардия идет, дорогу...
   А бабий плач в печальном звоне большого соборного  колокола  горяч  и
трепетен и берет рукой за самое сердце.
   Тот же день. Вечер. Станция.  Тысячи  народа.  Плач.  Обрывки  песен.
Свист паровоза. Еще плач. А Гараська пьяный.
   - А-а, пращай, девки-и...
   Один он только и куражится.
   - У, дурья голова. В остатний-то день не могет удержаться.
   - Ну, такому что, ему наша Волга по колено.
   - Пущай там похрабрится, дурь-то выбьют...
   Еще свист паровоза, как сигнал. Вой источный, полный тоски.
   - Прощай!
 
   * * *
 
   Вот какой палец ни укуси, все больно. Уже давно суровая зима залегла,
давно бы Митревне утихомириться надо. А она вечерами, когда солнце  ухо-
дило за дальние бугры, она садилась у окна, глядела на пустую степь  пе-
ред окнами, на пороховушку, что чернела на буграх, на самом краю  степи,
думала о Гараське, и слезы капали на руки.
   Свекровь злилась, ворчала.
   - Ну, опять зарюмила. Ну ш... ненаглядный Гаранюшка... Все  вон  хоть
молебны служить, рады избавились. А ты, мамынька, все...
   И Павел с ней.
   - А, брось ты, мать. Каково тебе еще  рожна.  Сыта  -  одета?  Ну,  и
брось. А Гараська придет. Ты это обмозгуй: надо же кому-нибудь  служить.
Не он, так я...
   - Всех жалко.
   - Жалко. Чего ему сделается? Не война же теперь. Послужит, вернется.
   - А ежели война?
   - Ну, это, чай, Бог не попустит.
   А вечер длинный. И тихонько солнце уходит за бугры,  и  свет  кроткий
кругом, как умирающий...
   Так день за днем идет, - какой палец ни укуси, все больно.
   Потом письмо: "Хорошо служу, пришлите мне пять рублей", потом надежда
- вот пройдет три года, он вернется. "Господь даст"...  И  острая  мате-
ринская тоска, умягчилась временем, в тихую грусть преобразилась.
   Лишь вечерами, когда за буграми умирало солнце, Митревна  глядела  на
пустырь перед окнами, и плакала украдкой.
   - Вернется же он, вернется.
   Какой палец ни укуси...
 
   * * *
 
   Но пришел день, и по всей великой стране, из края в край - прошла вы-
сокая костлявая женщина с сумрачными глазами,  женщина,  одетая  во  все
черное; она постучала во все окна всей страны - и сказала короткое  сло-
во:
   - Война.
   И все задрожали, как листья под ветром. И всюду зазвучали песни, пол-
ные печали. Если бы взвиться к небу, глянуть вниз...
   Все мужики великой и малой  Руси,  суровые  олончане  и  архангельцы,
крепкие сибиряки, пылкие кавказцы, расчетливая Литва и  упорные  латыши,
волжские татары и мордва, киргизы, калмыки, черемисы, поляки - все запе-
ли свои самые грустные песни: прощай, дом родной.
   Война. Война.
   Из города поскакали во все волости верховые - с бумагами - приказами.
И день скакали, и ночь. И суток не исполнилось, все села и деревни разом
поднялись. Утром - до света - мужики и бабы в  поле  на  жнитве.  Жнитво
шло, урожай в тот год загляденье был. И прямо с поля - с серпами, с  ко-
сами, в рубашках потных, трудовых, в лаптях разбитых, без шапки  иной  -
прямо так - на телегу и в город. И у всех мысль одна, приказ один:
   - Скорей, скорей, скорей.
   Заскрипели дороги и проселки, бабьим воем огласились.
   - А, батюшки...
   И все чуяли: черная костлявая высокая женщина  с  сумрачными  глазами
прошла по недожатым полям. И везде умерла радость.
   - Война.
   А город зашумел, переполнился, как закипающий горшок. В каждом  дворе
подводы, подводы, подводы. На  улицах  российское  мужичье  -  лапотное,
крепкое, с крепким запахом, с корявыми тяжелыми руками, с пытливостью  в
серых глазах... Оно - непобедимое, вечно выносливое  мужичье,  сердце  и
грудь и вся сила России - оно заполонило все улицы  тысячами,  десятками
тысяч грудилось у воинского присутствия - запрудило много кварталов кру-
гом.
   - Война.
   - Война, братцы...
   - Немец наступает. Бей немца.
   - Эх, чтоб этому немцу. Погодить бы надо недельки три. Пшаница поспе-
ла бы, рожь, работать во как надо, а он здесь...
   - Просить надо воинского, чтобы отложили войну ну хошь на месяц.  Нам
теперь некогда. Надо хлеб убирать.
   - Нельзя отложить. Аль вы не понимаете, дураки?..
   - Эх...
   - А, милый ты мой, Овдонюшка.
   - Не плачь, баба, все идем...
   - Сердца не надрывай.
   - Братцы, да как же это теперь, я и ружья-то десять лет не видал.
   - Научат.
   - Эх, выпить бы что-л: теперь!
   - И казенки-то закрыли.
   - По какому случаю?
   - Священная война, а ты тут с пьяной мордой.
   - Да я бы для задеру.
   - А, ненаглядный ты мой, Никитушка.
   - Баба, иди к черту. Не тревожь душу.
   - Сынок, Тимоша... Подь сюда. Я погляжу на тебя в остатний раз.
   - Выпить бы теперь.
   - Случай такой, а они закрыли казенки.
   - Царь приказал.
   - Ну, это, чай, зря говорят. Царь и не знает про это.
   - А вон гляди, городовые... Что-ж и городовых берут на войну?
   - Городовых не берут.
   - Не беру-ут? Ах, они черти проклятые.
   - Бей полицию!
   - Брось ты шебутиться-то. Тут война, а ты - черт те знает...
   - Вот я те ерболызну по харе.
   - А, ну, ерболызни. А-ну...
   - Разойдись!..
   - Эт-то на-ас?.. Полиция?!.
   - Бей полицию!
   Раз-раз-раз!.. Рррр... - засвистал полицейский свисток. Толпа зявкну-
ла и за городовыми. Те едва спаслись от мужичьих кулаков.  Начальство  -
прятаться. А воинский - храбрый.
   - У меня с полицией, как хотите, а на войну итти надо.
   - Да, ваше благородие, да разе мы не понимаем?  Сами  запасные,  сами
служили. Война - дело царское.
   - Урр-ра!..
   - Выпить бы.
   - А, ненаглядный ты мой, Петюшечка.
   - Не вой, дьявол.
   - Выпить бы.
   - Ребя, в Клейменом конце казенку громят.
   - Бей казенки!..
   - Ар-ря! Ва-а! Бей!
   И потоками в разные концы - к казенкам, к пивным, к трактирам.
   - Водки, пива!..
   Казенки - вдрызг, кабаки - настежь, и пошла гульба.
   Четверти, бутылки, полбутылки, шкалики, мерзавчики... В руках, карма-
нах, шапках, в мешках.
   - Пей!..
   Против воинского присутствия - архиерейский сад за забором - большой,
тенистый. У архиерея высокая беседка там, все на  балконе  он  виднелся,
издали благословлял шумящую толпу мужичья. Но кто-то забрался на  забор,
глянул: дорожки, лавочки, желтый песочек на дорожках...
   - Ребя, вот где водку-то пить...
   Раз-раз-раз! - забор в сторону - новый забор -  саженный  и  гужом  в
проломы, под деревья уселись в кружок.
   - Пей!
   Архиерей в испуге в дом убежал - и не видал, как  пьяное  непобедимое
российское мужичье пиры пировало и в бесчувствии валялось на  тех  самых
местах, где архиерей молитвы читал...
   А полиция - ни гу-гу. Носа ее не видать. Сами хозяева -  все  пьяные,
все плачущие, все печальные и все воинственные.
   - Немца? Немцу пить дадим.
   - Урр-ра!
   - Дело было под Полтавой...
   - А, милый ты мой...
   - Не зяви, тетка. Душу не тревожь.
   - Ребята, не безобразь.
   - Ваше благородие...
   - Стой, офицер идет. Ваше благородие, вместе на войну?
   - Вместе, ребята.
   - Ур-ра!..
   - Качать офицера!..
   - Урра! Ур-ра!..
   - Неси на руках.
   - Вместе на войну. Бей немцев!
   - Православный русский воин не боится ничего...
   - Ур-ра!..
   - А, милый ты мой.
   - Да молчи ты, стерва, аль не видишь - все идем?..
   - Пей, братцы...
 
   Ка-ак за ре-ечкой, за Куба-анкой...
 
   Там песня - мужичья, тягучая, там крик яростный,  бессмысленный,  там
прямо в пыли валяется пьяный, здесь...
   Весь город, как котел кипучий. Бьет все через край. Весь день бьет.
   К вечеру - от города ленточками обозы:
   - Через два дня уходят поезда.
   В деревни, проститься с полями в последний раз, с избами прокопченны-
ми, родными...
   А солдаты из казарм уже уходят. Медные трубы гремят грустный  марш...
и вой тяжкий виснет над толпой провожатых и слезы на  всех  лицах.  Все,
все застучало по новому.
   А Боков Павел ходит пьяный - со всеми напился.
   - Ты идешь?
   - Не, я не иду. А у меня брат в Преображенском полку.  Он,  чай,  уже
бьет немца.
   - Пей!..
   - Ур-ра!..
   И пьет, и поет, и плачет. А голос труба, рявкнет - всех перебьет, ло-
шади пугаются, - вот какой голос у Павла Бокова. И  полон  двор  у  него
дружков-приятелей и родных-знакомых. Всех собрал - пьют, поют, плачут.
   В крутяге пошло все...
   И дни за днями чередом, чередом безостановным, тянут, тянут, тянут...
   Поезд за поездом с музыкой и плачем уходит из города куда-то  в  даль
страшную...
   И слез на вокзалах - моря и реки. И рев, и визг, и отчаяние.
   А в церквах - и день и ночь молебны.
   - Подай, Господи. Спаси, Господи.
   Полиция носу на улицу не кажет, а все идет своим порядком - странным,
как жизнь...
   Двух недель не прошло, Боков приспособился: арбузы-то  на  его  бакче
как раз во-время поспели. Чуть утро - с возом к воинскому присутствию.
   - Православные воины, вот арбузы красные.
   И чередом идет православный воин за арбузами красными.
   - Сколько?
   - Пятак.
   - Дорого.
   - Да для тебя-то? Сколько дашь?
   - Три копейки.
   - Бери... Для воина, чтоб не уступить! Для защитничка?.. А будь ты...
   - Го-го-го... Вот это наш.
   - Бери. Уступлю. Бей немца...
   - Ур-ра!
   Крик, будто погром какой.
   Деньга - самокатом в карман...
   Стал город жить странной жизнью. Будто этап. Через него  из  уезда  -
тысячи народа шли под немца, а немного после -  под  турку.  Мобилизации
одна за другой хлестали край и рвали сердца на части.
   Идут, едут, плачут, поют, стонут; сеном и  навозом  мусорят  улицы  и
дворы, будто это не город, а постоялый двор.
   Сдвинулась жизнь со стержня,  с  тихого  места  сдвинулась,  и  пошло
что-то непривычное, беспокойное.
   К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казар-
мы, - чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и,
может быть, никогда не вернешься.
   - Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
   И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой  в  каждое  сердце,
тревога в каждую душу. Пришло  уныние,  озлобленность,  неуверенность  в
завтрашнем дне... Дела стали сокращаться:
   - Кончится война, тогда...
   Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники - их пруд пруди в го-
роде, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же... И ходили они по
городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
   И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, -  тем-
ные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
   - Когда же конец? Когда?
   Только Павел Боков будто расцвел в эти годы.  Арбуз,  аль,  допустим,
дыня... Проси за них двугривенный - и дадут. Потому,  деньги  об'явились
шалые...
   Подойдет к боковскому возу солдат.
   - Почем арбуз-то?
   - Четвертачек.
   - Да, что ты?..
   - Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по
рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
   - Дорого.
   - А, ну, сколько даешь?..
   - Пятиалтынный.
   - Давай. Разоряться, так разоряться.
   - А може он не красный?
   - Кто? Он?!
   Боков разом багровел. И - хроп! - с наклески арбуз прямо о  мостовую.
Вдребезги. Красные блестки во все стороны.
   - Видал? Да разе Павел Боков обманет солдата? Гляди,  народ  честной,
вот арбузы.
   И народ честной - гужом к боковскому возу. Улыбки, шум, - а четверта-
ки вереницей лезут в боковскую мошну.
   На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач  в
новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе...
   - Когда же, когда же конец?
   И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют  много  рабо-
тать. На базарах, на улицах говор:
   - Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это - суп Сандецкий.
   И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
   - Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
   Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
   Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И  пришла  совсем  не
оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны -  трах!
- гром:
   - Убили Вавилиху с дочерью.
   Была такая купчиха в городе - мучника Вавилова вдова.
   - Голову отрезали, все перевернули, все унесли...
   - Батюшки, ведь последние времена...
   - Кто убил?
   - Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
   Загрешили на солдат: они...
   Недели не прошло, - трах, - еще:
   - Кузнеца Скрипкина задушили...
   На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому  подхо-
дили.
   На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку,  и  ворота,  и
дверь в сени, и дверь в избу, и окна - и  задвижками  и  кольями.  Такие
страхи пошли - волосы на голове столбом встают.
   Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы  из-за
грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
   А здесь, на-ка, пойди.
   Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах.  Да  как  уби-
ли-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к  скамье,  жгли  лицо,
бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
   А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Пред-
водитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят  ка-
кого:
   - Не он ли?
   Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма  Дмитрич  в  отставку  подал:
невмоготу стало - в городе ворчат, из  губернии  нахлобучки.  Тяжело  на
старости лет.
   Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
   А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать,
вот вы искать приехали? На-те же вам.
   - Вот она война-то. Зверюет народ.
   Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к  боковским
саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует.  Летом  арбузы,
зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова  слыхать.
Человек руку под сено...
   - Эй, миляк, тебе чего?
   Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять  хайло
западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани,
поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла  Боко-
ва, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
   Весь базар недоумевал.
   - Не иначе, как краденая лошадь попала.
   А на санях-то кровь была. В полиции  Боков  миллион  слов  сказал:  и
свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то  резал,  и  в  пьяном  виде
дрался с приятелями, носы им разбивал...
   Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
   - Нашли...
   Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
   Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
   - Этот дяденька маме голову отрезал.
   Охнул Боков, закрутился.
   - Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
   Та еще пуще.
   - Вот и кричал-то этак.
   У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самова-
ра, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода  Потапо-
ва...
 
   * * *
 
   Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз  в  весенний  погожий
день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане,
белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в
табун только погнали.
   - Куда, Митревна?
   - В церкву...
   - Аль кто именинник?
   - Суд нынче. Пашеньку судят.
   Соседки головами качают, вздыхают.
   И, отойдя, промеж себя:
   - Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
   Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть  двери
пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к  плитам  каменным,  и
лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А
когда подняла лицо и закрестилась, на каменных  плитах  осталась  лужица
слез, будто кто водой из чашки плеснул.
   Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них  -  весом  с
полпуда...
   На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос
с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так
что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем  больше
говорил он, тем увереннее становились лица судей.
   В зале все было отчетливо - говорили прокурор,  свидетели,  адвокаты,
плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.
   - Вот этот дяденька.
   Боков кричал:
   - Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве  так
можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.
   Будто арбузы продавал.
   Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.
   А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и
смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что  си-
дел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.
   Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к  Па-
шеньке, за руку взяла его, плакала.
   - Сыночек, миленький.
   Пашенька вырвал руку, сурово сказал:
   - Ступай сядь, где сидела...
   Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ... Судьи - трое,  один  за
другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.
   Все в зале столбами.
   - По указу... бул-бул-бул-бул-бул... через повешение.
   Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.
   И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.
 
   * * *
 
   Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один  за  другим.
Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.
   Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела по-
роховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на
край красного неба, думала.
   Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна ко-
рова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на  фоне
красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали  до-
рогу по склону.
   Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о  пере-
житом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно  изношенные  лос-
кутки, из которых ничего не сошьешь. Только  вот,  когда  Пашенька...  И
вздох, и слезы, и непривычная к думам голова -  все,  все  подскажет,  и
сердцу станет больно.
   - Господи, Господи...
   А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло,  а  Митревна
все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире це-
лом одна.
   Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
   - Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
   Письма иной раз хорошие.
   Если бы не Герасим, зачем бы жить?
   И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и  са-
ни, хотя покупатели на все были - вороньем налетели,  когда  узнали  про
несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала.  На
почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
   - А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все.  Придет  с  войны,
женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
   Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она.
А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
   Утром же рано, только-только петух пропоет в  хлевушке  возле  амбара
(того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на
ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь
и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
   А там - тупая скука на целый день.
   Только в праздники и под праздники - едва  колокол  позовет  -  тихой
улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и
пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
   И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
   Впрочем изредка она мечтала:
   - Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая  война.  Же-
нится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет.  Дети  будут  у
них. Поняньчить бы.
   Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.
 
   * * *
 
   Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась од-
на в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило,  по  ночам
не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту
зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая  почтальонша  в
черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходи-
ла мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
   - Не завернет ли ко двору?
   И провожала долгим взглядом...
   Письма не было и не было.
   И долгой казалась зима ей, и скучной.
   Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.
   Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась.  Вечерами  сол-
нышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:
   - Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.
   И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель  зве-
нела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на  полар-
шина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел  яростно  и  оглушительно,
будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.
   А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся  в
красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:
   - Революция.
   И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово,  как
кто хотел, но с пользой для себя.
   Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге.  И
Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и  еще...  Дома  не
успели по настоящему снарядиться на улице уже и  бедуимы  накидывают,  и
платки оправляют, бегут.
   - Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.
   Бедуим на плечи и - на улицу.
   Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и
сплох не бьют; значит, не пожар.
   - Чего глядят-то?
   - Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут...
   - Конец? Значит, Гаранюшка-то...
   Митревна так и села на обмякшую дорогу.
 
   * * *
 
   Революцию так вот и поняли: свобода, значит, - кончены муки, довольно
нашим мужикам в грязных окопах сидеть да простужаться.  Весна,  -  город
засветился радостью. Летом - солдат попер с фронта, сперва реденько, по-
том гуще, гуще, а потом, после Покрова, что  ни  поезд,  то  целый  полк
припрет, так сплошь и засереет дорога от станции до города.  Только  Га-
раськи все не было. И не писал он. И еще тяжелее было  Митревне  от  его
молчания.
   Шли с фронта решительные, крикливые, резкие, с  винтовками  и  тугими
мешками за плечами, с зелеными котелками у пояса, с сумраками в  глазах,
они гужем шли, но совсем не те, что немного лет назад уходили из города.
Нет, теперь это были волки - угрюмые, злые.
   А Митревна все искала, выспрашивала:
   - Гаранюшку мово не видели ли?
   - Милиены там народа, а ты - Га-ра-нюш-ка!
   Но нашлись и такие, кто знал про Бокова.
   - Воюет. По новому воюет, с нашими буржуями. И-й, герой!  Большевиком
стал. Командер теперь у них.
   Не верила Митревна. Слыхала она  про  большевиков-то.  Это  те  самые
проклятики, что всю жизнь мутят.
   - То Гаранюшка взаправду герой, три креста егорьевских,  а  то...  да
неужели? Врут поди.
   И через немного дней еще весть:
   - Воюет. Большевик.
   Вот тут-то и заюжала Митревна.
   - Да ведь этак-то он и совсем могет не притти?
   - Могет.
   - Господи батюшка!..
   Ну, к гадалке ходила, молебны служила,  просфору  каждое  воскресение
подавала и свечу ставила - каждую службу - пятаковую свечу.
   Днями ждала она и ночами. Похудела до черноты, и все  лицо  исхлости-
лось морщинками, стало на печеное яблоко похоже, - вот будто из-под  ко-
рочки весь сок вытек.
   Днем было хорошо ждать: кто-то по улице идет, - не он ли? -  и  поду-
мать можно о прохожем, снять острую царапинку-думу с сердца. А  ночью  -
вот хуже. Тут одна с думами, одна с муками...
   Раз весенней ночью  (пароходы  уже  ходили)  услыхала  она,  под'ехал
кто-то ко двору. Митревна встрепенулась, подняла голову с подушки:
   - Не он ли?
   А в ставню: бот-бот-бот...
   Он!..
   Босиком, в юбченке одной выбежала к воротам. И-и, что было! Сама ведь
втащила в сени тяжелый Гараськин сундучишко. Аж хрустели в руках косточ-
ки, а тащила. Затурилась старуха, волчком забегала по дому: двадцать лет
с костей.
   А Гараська... Гараська-то был пьяный... Сразу заметила Митревна: ниж-
няя губа у него чуть отвисла, точь в точь как бывало у старика, когда он
лишку переложит. И глаза были круглые, очень серьезные,  сумасшедшие,  и
сумрак в них, что твой темный лес.
   - Ерой ты мой. Кресты-то где у тебя? Тут мне все уши проужжали. "Ерой
Боков, ерой". А я тебя с крестами-то и не видала.
   - Ну, кресты, - махнул Гараська рукой, - теперь крестов нет.
   Митревна ничего не понимала, но просто, по-старушечьи плакала от уми-
ления:
   - Милый ты мой, ерой ты мой...
   Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучек и начал  выни-
мать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, брас-
леты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не  ви-
дала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое белье, два  револьве-
ра, - Митревна похолодела: чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те само-
вары, что Павел прятал на сушилах, в сене...
   - Откуда у тебя это?
   - Ты, мамаша, не можешь понимать, каких это денег стоит. Ведь это бо-
гатство.
   - А взял-то ты где?
   - У буржуев отнял.
   И Гараська загнул словцо.
   - А тебе ничего не будет за это? Ой, Гаранюшка, как  бы...  вот  Пав-
ла-то...
   - Меня-я? Одной минуты тот жив не будет, кто меня тронет. Я...
   И еще словцо.
   Здоровый, - в плечах косая сажень с  четвертью,  глаза  черные,  лицо
смуглое, выразительное, брови  насуплены,  срослись  над  переносьем,  а
глотка, что труба...
   Да, есть вот такой танец: "Метелица".
   - Берись за руки, сколько ни есть.
   И все берутся за руки,  сколько  ни  есть.  Девки,  парни,  девченки,
мальчишки, глядишь, иной раз бородач прицепился -  засмеется,  все  лицо
как старый лоскут измятый станет, тетка порой - под пятьдесят ей, а она:
"И я, девоньки, с вами"... Все, все - потому что "Метелица".
   - Жарь!
   Гармонист жарнет - эдакую плясовую, что ноги сами  скачут;  передовой
дробно вдарит каблуками в пол, пустит звонкую, невозможную  трель,  -  и
"Метелица" началась.
   По всему простору несется пестрая цепь. По  всем  углам  и  закоулкам
проведет ее передовой - и змеей, и кольцами, и кругами, и палочкой.  Ве-
дет - и сам не знает, куда поведет через минуту. В кухню? Валяй в кухню.
Вокруг печки? Вокруг печки. Под стол? И все лезут - под музыку, с выкри-
ками и приплясом - все лезут под стол. Через лавку? Катай через лавку...
Потому что "Метелица".
   И никто не знает, куда он в ней - в  какой  угол-закоулок  -  попадет
сейчас. Несется, не рассуждая, не раздумывая, не чувствуя почти.
   А гармонист в "Метелице" злодей: увидит,  все  приноровились  плясать
под "барыню", он пустит "камаринского". Значит,  меняй  ногу,  бей  чаще
каблучком. И смех, переполох, катавасия. Но вот справились все, - злодей
к чорту "камаринского" - и - р-раз! - "во саду ли в огороде"...
   Так скачет неровно пестрая цепь, не знает, куда попадет через минуту,
не знает, под какую музыку плясать будет...
   Потому что "Метелица".
   На фронте еще, далеко от города родного, встал Гараська в цепь  рево-
люционной метелицы.
   - Жарь!
   И запрыгал, заплясал, пошел в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и
всем телом плясал, - весь отдался бешеному  плясу.  Зажегся,  как  огонь
бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал,  не  рассуж-
дал. Да и не привык он к этому трудному делу. Просто:
   - Жарь!
   Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нем
подземное, прадедовское, повольное, и звал, и не давал покоя.
   Недельку всего прожил Гараська дома. По гостям ходил, подарки  дарил,
все раздарил да прожил, что привез, только два револьвера  себе  оставил
да брюки мятые, офицерские. Как-то услыхал в похмельный день, что в  Са-
ратове буржуи забунтовали, туда стегнул, Митревна опомниться не успела.
   - Гаранюшка, Гаранюшка!
   А Гаранюшки и след простыл. Женить хотела, внуков хотела; сохи, боро-
ны, телеги берегла - ничегошеньки Гараське такого не надо. Помануло вол-
ка в лес.
   Плясом крепким пошла революционная метелица по городам, селам  и  де-
ревням. Гром, свист, выкрики, стрельба. Кто знает, где завтра будет: под
столом или на столе?
   Двух недель не прошло - слышь-послышь, про Герасима слух по  Белоярью
пошел:
   - Такой храбрец, передом у них идет, нигде не дрефит.
   Чудаки люди! Где же и перед чем Гараська сдрефит?
   Это же в нашем Белоярье, городе буйном, песню-то поют во всю глотку:
 
   Наша матушка Расея
   Всему свету голова.
 
   Пляши, товарищ! Гуляй!..
   И когда эти бородатые кулугуры мещане - белоярские пупыри -  забунто-
вали (каждый город на Руси бунтовал), их усмирять пришел Гараська с  то-
варищами. Как же, здесь же ему ведомы все пути-переулочки, он как дома.
   И прокляли его, и Митревну проклинали за то, что породила такого, дом
сжечь хотели, не успели, потому что коршуньем налетел Гараська с товари-
щами на город родной, сразу в ста местах сражался, такого страха  нагнал
и на дьяволов бородатых, и на офицериков блестящих - все от него  -  кто
по щелям, кто по полям. В той метелице, что через Белоярье прошла, через
тихий угол этот - Гараська передовым был, заводилою.
   - Жарь! Бей!
   Двух месяцев не прошло, в Белоярье ревком появился, а в ревкоме - Га-
раська главный.
   Но тут-то вот, когда метелица закружилась на одном месте, в  ее  цепь
ввернулась Ниночка Белоклюцкая - закружилась вместе с Гараською, на  Га-
раськину голову закружилась...
 
   * * *
 
   А Ниночка - вот она.
   Был в уезде помещик Федор Белоклюцкий, деды его Белым Ключем владели,
большим селом, с мужиками оборотистыми. У самого Федора  Михайловича  от
прежних владений осталась только усадьба при селе и старинный дом в  го-
роде. Остальное все было прожито и пропито. Хорошо жил Федор  Михайлович
- со смаком: выезды, дамы, пиры, а когда война стукнула в дверь - глядь,
от прежних богатств одни дудоры остались да дочка Ниночка  -  глупенькая
немного, но хорошенькая, словно куколка. У Ниночки было одно очень  цен-
ное достоинство: она умела отлично одеваться и  причесываться.  И  между
уездными ленивыми воронами - она была как пава... Всю войну она с офице-
риками пробегала - летом в городском саду, а зимой на улице на  Московс-
кой. Идет, бывало, по улице, каблучком четко постукивает, смеется, - ко-
локольчик звенит, - а офицерье гужем за ней и смотрят на нее жадно,  как
коты на сметану. Лишь под утро возвращалась она в старый отцовский  дом,
пьяная и от вина и от угара любовного; прикрикивала на няньку ворчунью и
ложилась спать вплоть до вечера, чтобы с вечера начать  все  снова...  А
отцу... Не дело было пьяному отцу смотреть за  Ниночкой.  Нянька  бывало
ему:
   - Внуши ты ей, Федор Михайлович. Непорядки ведь, люди смеются.
   А он:
   - Цыц, хамка. Не твое дело.
   Пойдет нянька - старая старуха (лет сорок у Белоклюцких жила), пойдет
в свою комнату, станет перед иконой "Утоли моя печали" и начнет  поклоны
бить. Все выложит, все свои горести. Начнет просить и Богородицу, и  Ни-
колу, и все святых - и гуртом и по одиночке - чтобы  внушили  они  разум
глупенькой девочке Ниночке...
   Да нет уж, где уж...
   Вся жизнь не только в городе одном, а в мире целом с  панталыку  сби-
лась, все стали с ума сходить, так где же тут Ниночке справиться - неус-
тойчивой, листочку под ветром.
   Стали поговаривать про Ниночку в городе - видали ее и  на  Песках  на
Волге ночью, будто она с офицериками... купалась будто...
   Подруги от нее, как овечки от волка, смотрят испуганно и жалостливо и
брезгливо, а пересудов-то, пересудов горы.
   Но густым басом залаяла революция, и сразу смолкли пискливые голосиш-
ки. Встрепенулось все, закружилось, словно  вихрь,  и  жизнь  помчалась,
будто молодая кобылица, - хвост трубой. Офицеры, солдаты, мещане,  рабо-
чие с заводов ходили гурьбами по улицам - под руку -  угарно  пьяные  от
радости и выкрикивали непривычными голосами непривычные песни:
 
   - Вперед, вперед, вперед...
 
   Ниночка уже в этой толпе, тоже под руку, грудь колесом, прямая, голо-
ву вверх, вся задор, горячая. Ох, умела  она  ходить!  Вот  есть  такие:
пройдет по улице, кто увидит, до другого года помнить будет.
   И, поглядывая на нее, толпа серых солдат и истомленных рабочих задор-
нее и громче пела привычные песни.
   Где-то по углам бабы толкали одна другую в бока и, показывая  на  Ни-
ночку, говорили:
   - Гляди-ка, она уже тут.
   - Ах, чтоб ее.
   Но в шуме радостном, в песнях задорных голоса эти проходили неслышным
шопотом.
   А дни - гужем, гужем непрерывным, и скоро унесли с собою радость пер-
вых дней. Все лето праздный город грыз семячки. И томился от праздности.
Чего-то ждали люди, на что-то надеялись. А чего - никто не понимал.  Ну,
вот как есть никто.
   Потом пришла осень, и задорным конем жизнь вздыбилась,  заупрямилась,
закружилась на месте.
   Конечно, Ниночка была против этих, новых-то законодателей.  Офицерики
еще кружились возле нее, пристально посматривая, как колышатся  ее  бока
при походке, но уже были они новые, порой испуганные, порой теряли  свой
блеск и неотразимость, и шипели часто, а Ниночка смотрела на них  расте-
рянно, и даже ей почему-то не хотелось в эти дни слышать о любви.
   Потом через немного месяцев в городе - в тихом, благочестивом -  была
стрельба прямо на улицах, и люди убивали друг друга. Две недели  Ниночка
высидела в старом доме безвыходно, с пьяным отцом,  одряхлевшим,  словно
заплесневатый пень.
   И какой острой ненавистью пылала она  к  этой  бунтующей  солдатне...
Вспомнит, как тогда, весной, она ходила под руку, и вся вспыхнет:
   - Уф...
   Но странными путями жизнь скачет по российским просторам.
   Они, эти серые, резкие, крикливые - они стали у власти.
   Пропали офицерики. Выйдет Ниночка на Московскую, а там,  то-есть,  ни
одного приятного лица, ни одних закрученных душистых усов.
   Но во все времена Ниночка - Ниночка. Она  чувствовала,  как  со  всех
сторон жадно смотрели на нее эти серые, эти с резкими лицами -  смотрели
откровенно, как кривились толстогубые большие  рты  в  улыбках.  Взгляды
впивались остро в каждую частицу ее тела. И крик порой:
   - Э-эх, малина!..
   А подземное, звериное уже бьется в сердце, привычно трепетом проходит
и брызжет в смехе, глядит в улыбке, в походке... Ниночка-Ниночка.
 
   * * *
 
   Но дорога направо, дорога налево, дорога вперед. В этой кутерьме  во-
истину никто не знает, где он будет завтра.
   Дума. Старинное здание. Те же двери, окна, полы, надписи, сторожа. Но
не дума это - совет. И новых барышень в нем тьма.
   - Товарищ Ефимова, вы занесли в книгу эту повестку?
   - Занесла, товарищ Высоцкая.
   - Товарищ Белоклюцкая, вы куда?..
   Здесь уже, здесь Ниночка. Шашки передвинулись. Служит, пишет  что-то.
Никому не нужное, в ненужных книгах. Ниночка, писавшая до  этого  только
любовные записочки, да прежде задачи в тетрадках.
   В этой массе новых служащих она, как канарейка среди воробьев, потому
что у Ниночки было одно великое достоинство: она умела прекрасно со вку-
сом одеться и причесаться к лицу.
   И всяк, кто войдет в совет, всяк глазами зирк на  канарейку.  Это  же
закон - к хорошему тянуться. Комиссары ли там, солдаты царапают взгляда-
ми Ниночку, воровскими, острыми...
   И месяца не прошло, еще раз передвинулись шашки - Ниночка стала  сек-
ретарем, знаете ли, секретарем у самого Бокова, о котором и в совете,  и
в городе, и в уезде говорили со странным смешанным чувством ненависти  и
страха.
 
   * * *
 
   День. Товарищ Боков - за большим резным столом, где прежде  городской
голова. Товарищ Белоклюцкая - сбоку, за столом маленьким. На лице -  де-
ловитость и важность. Боков толстыми негнущимися пальцами перебирает во-
рох бумаг.
   - А это вот что?
   Ниночка словно пружина.
   - Это просят сообщить.
   - А это?
   - Это нам сообщают...
   Все об'яснит точно и понятно, повернется и пойдет к своему столику, а
Боков воровским взглядом поверх вороха бумаг - трах! - так  и  пронизает
Ниночку всю, всю...
   В голове разом кавардак.
   И через минуту опять.
   - А здесь про что?
   Ниночка к его столу.
   От нее духами. Ноздри у Бокова ходенем ходят. Вот бы всю втянул ее...
   Угрюмым взглядом он подолгу смотрел на нее, откровенно  смотрел,  как
двигались ее круглые плечи, вздрагивала грудь, и вздыхал, и пыхтел,  как
запаленная лошадь, и лицо становилось шафранным...
 
   * * *
 
   Время было темное, полным-полно было тревоги кругом.
   Горели восставшие села и деревни.
   Боков ураганом носился по уезду, - там, здесь, везде.
   Как острая игла в кисель, врезывался он в эту  бунтующую,  безалабер-
ную, нестройную жизнь. С ним были люди, для которых было ясно все.
   - Вот как надо, Боков.
   И Боков делал быстро и решительно, потому что он был  на  самом  деле
человек храбрый и решительный. Прадедова кровь, старая повольная  бурли-
ла.
   В город он возвращался победителем, будто уставший, как гончая собака
после охоты, но готовый хоть сейчас в новый поход.
   - А, контреволюция? Я-а им... Вот они у меня где.
   И показывал широкую, будто доска, ладонь, и сгибал ее в кулак,  похо-
жий на арбуз.
   А Ниночка - хи-хи-хи да ха-ха-ха, серебряным колокольчиком рассыпает-
ся.
   - Ах, какой вы храбрый, Герасим Максимович!
   Боков рад похвале.
   А вокруг него закружились разные люди - ловкие да юркие - советники.
   - Товарищ Боков, как вы думаете, не надо ли этого сделать?
   Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:
   - Обязательно. В двадцать четыре часа.
   Что ж, у него - живо. Революция - все на парах, одним махом, в  двад-
цать четыре часа.
   Ниночка теперь - правая рука у него.
   - А ну, прочтите, что вот здесь.
   Ниночка читала. Боков на нее этак искоса -  на  ее  тонкие  руки,  на
вздрагивающую грудь, на... на... вообще так глазами и шпынял.
   - Подписывать?
   - Непременно.
   И Боков подписывал:
   - Г. Бокав.
   Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.
   Неделька прошла, другая, третья... В уезде тихо, в городе - тихо.
   - А-а, поняли?..
   Так-то.
   Прежде вот от утра до вечера бумаги,  бумаги,  бумаги.  Строгость  во
всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе  заб-
рали. По реквизициям ли там, по  контролю,  по  уплотнению...  К  Бокову
только особо важные. И еще - по знакомству.
   Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:
   - Изложите просьбу письменно.
   А та:
   - Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.
   Ниночка сказала Бокову.
   - Впустить.
   Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке куп-
ца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала  гла-
зами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.
   - Еще здрасте.
   - Что надо?
   - Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.
   Боков осклабился.
   - А-а, тетка Варвара; ты зачем же?
   - Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил.
Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.
   - У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.
   И после этого попер свой народ к Бокову... Только вот мать... не при-
ходила мать-то... Заговорят с ней соседи, Варвара та же:
   - Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то - из его лесу.
   А Митревна угрюмо:
   - А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
   - Да ты гляди...
   - Нет, нет, не хочу.
   Вот ведь - радоваться бы, что сын - герой, так она не-ет.
 
   * * *
 
   Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой  на  рукаве.
Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до  самой  Волги.  Они
всегда маячат - часовые - и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или кре-
пость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим,  скрываются
в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова,
а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:
   - Принимает ли товарищ Боков?
   И много их закружилось здесь.
   Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми гла-
зами - Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.
   Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу...
   А за столом в зале, со странной надписью на дверях: "политотдел", си-
дит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой -  то-
варищ Любович. Это - чужой, не белоярский.
   И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой  -  велик-превелик
купеческий дом, - в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость,  а  де-
ла-то нет - зевают, слушают, лущат семячки; ждут  четырех  часов,  чтобы
поскорее домой.
   Только Ниночка - она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на
ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну  шеи  и
рук.
   Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка - все на Ниночку, все
на Ниночку. А Лунев жулик, - знает, чем раки дышат, - Ниночка за дверь -
он к Бокову:
   - Хороша девица?
   Улыбка блудливая.
   - Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, - брякнул
Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.
   - Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.
   - Чему?
   - Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?
   Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него  с  улыбкой  так,  из
уголка, с дивана.
   - У-ди-вля-юсь вам.
   И замолчал.
   И раз так, и два. Скажет  вот  такое,  что  у  Герасима  все  печенки
вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только  посмеивается  в
гладкую шелковую бороду.
   А Боков за дверь, он Ниночке:
   - Ну, знаете, убили вы бобра.
   Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.
   Бокова-то. Обезумел он от вас. "Целовал бы ее, говорит,  целовал,  да
на руках бы понес".
   Ниночка - колокольчиком...
   Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги  Боко-
ву.
   - Подпишите.
   И одну за другой выкладывает.  Низко  нагнется,  плечом  заденет  Га-
раськино плечо, волосами его ухо щекочет.  Боков  покраснеет,  запыхтит,
пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот  так
и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами... А та смотрит ему в  глаза
пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос...
   Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.
   Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:
   - Не робейте.
   Раз Ниночка с бумагами.
   А Боков про себя:
   - Э, была не была!..
   Она к нему - плечо в плечо, волосы к щеке - самые, самые кончики, два
волосика, три...
   Боков как клещами ее охватил, будто в  озеро  вниз  головою  кинулся,
красноватые большие руки на черном платье резкими пятнами...
   - Ах, что вы, что вы, - встрепенулась Ниночка, - не надо...
   - Все отдам. Все! Моя!..
   И два дня после этого посетителям один ответ:
   - Председатель болен...
   - А секретарь?
   - Тоже болен...
   А когда посетители уходили, все хихикали, все, во всем плигинском до-
ме.
 
   * * *
 
   Через три дня Боков и Ниночка при-ни-ма-ли. У Ниночки под глазами ши-
рокие - в палец - синие круги, она зябко куталась  в  шубку,  позевывала
устало, и локоны над висками, всегда завитые задорным  штопором,  теперь
развились и висели печально, как паруса без ветра.
   Боков тоже смотрел устало, со всем соглашался:
   - А ну, хорошо, пусть будет так.
   И никому в этот день не отказал в просьбе.
   Лунев пришел к нему, улыбаясь, кланялся и говорил:
   - Поздравляю, поздравляю, поздравляю.
   И Ниночку поздравлял.
   - Теперь бы свадебку гражданскую сыграть. Да поторжественней.
   И долго говорил что-то Бокову и все на  ухо,  с  улыбочкой.  А  Боков
только головой качал.
   После он побывал в других комнатах, шептал что-то своим приятелям  (у
него уже много их было) и во всем плигинском доме смеялись в  этот  день
этаким мелким ехидным смешком.
   В этот день Ниночка, перед вечером, в автомобиле ездила вместе с  Бо-
ковым домой - в старый дом дворян Белоклюцких. Дом теперь был пустой,  и
жила в нем только нянька. Боков - храбрый, буйный Боков -  немного  оро-
бел, когда проходил за Ниночкой по гулким пустым комнатам, со стен кото-
рых на него смотрели старые портреты крашеных офицеров. А Ниночка  щебе-
тала:
   - Вот здесь я родилась. А это моя комната.  Правда,  хорошо?  Смотри,
какая яблоня под окном. Это папа посадил в день моего рождения.  Видишь,
она уже старенькая. А я? Я тоже старенькая? (И, смеясь, вздохнула)...  А
это моя няня. Няня, нянечка, как я люблю тебя. Это кто? А это  мой  муж.
Герасим Максимович Боков, он все может сделать, что захочет.  Венчались?
Нам нельзя венчаться. Теперь закон не позволяет. У  нас  брак  другой  -
свадьбу мы справим на этой недели. Приходи, нянечка, я тебе  материи  на
платье подарю. Правда, ведь, Гаря, мы подарим няне  материи  на  платье?
Ну, да, няня, он самый главный. Его знают самые, самые главные  люди  во
всем нашем царстве.
   А Боков бирюком оглядывался по сторонам и сесть не решался,  смущался
под пристальным взглядом старухи.
   Спустя неделю в городе было событие: свадьба Бокова.
   Хлопот было Ниночке - горы. Этого пригласи, с тем сговорись...
   - Да помоги же мне, Гаря. Ах, какой ты, право, тюлень.
   Боков открывал полусонные глаза.
   - Ну, чего тебе, ну?
   - Похлопочи, чтоб угощение было настоящее. Все я да я.  А  ты-то  что
же? Скажи, чтоб кур и гусей доставили из упродкома. Вот подпиши.
   - Это что?
   - Ах, пожалуйста, не рассуждай. Некогда мне...
   Боков подписал.
   И вот к вечеру же на плигинский двор приехали пять телег с гигантски-
ми клетками, теми самыми, с которыми агенты упродкома ездили по уезду  и
собирали налог птицей.
   А из клеток шум: гуси кричат, утки крякают. Базар птичий.
   Ниночке еще больше хлопот...
   - Гаря, подпиши.
   - Что это?
   - Пожалуйста, не рассуждай.
 
   * * *
 
   Старый плигинский дом был полон гостей в день свадьбы. Люди  в  курт-
ках, гимнастерках, рубахах, фрэнчах, ситцевых платьях, с испитыми серыми
лицами, на которых жизнь успела написать длинную повесть, - они толклись
по всем комнатам.
   "Совдеп" к этому дню уже был перенесен в другой дом, и здесь  во  всю
ширь каталась Ниночка.
   - Здесь спальня, здесь мой будуар, здесь моя приемная,  здесь  Гарина
приемная, здесь Гарин кабинет...
   Боков орал оглушительно: "пей!", обнимался со всеми  и,  спьянившись,
потребовал гармонию, саратовскую, с колокольцами - и сам плясал под  нее
в присядку.
   И снова орал:
   - Контр-революция? Всех к стене! У меня вот они где, во!..
   Он сжимал и разжимал кулак, стучал по столу,  по  стенам...  А  гости
посмеивались, пили, славили в глаза Бокова и  Ниночку,  кричали  ура,  и
"любимую" Бокова "Из-за острова на стрежень". Лунев распоряжался. В чер-
ном сюртуке, с красным цветком на груди, он носился по комнатам,  угощал
всех, называя себя отцом посаженным, и тенорком  подтягивал  нестройному
пьяному хору. И за полночь далеко шумел пир.
   Автомобили рыкали, светили глазасто, их рык в тихом  городе  слышался
далеко - из края в край.
   А город притаился - злой, как побитый зверь, - на улицу смотрели  че-
рез щели чьи-то злые замечающие глаза.
   - Советские гуляки, чтоб им...
   Сам Боков пьяный, угрюмый, - ездил передом, в открытом автомобиле,  и
пьяненькая Ниночка за ним. Он слушал, как гости поют - радовался и  гор-
дился. И орал шофферу оглушительно:
   - Лева, держи...
 
   * * *
 
   Веселым валом повалила Гараськина жизнь. Пестрая птица-щебетунья  ле-
тает вокруг дубка, и дубку весело.
   - Я тебя, Гаря, обожаю.
   А Гараська обе руки протянет к птице - обнять или щипнуть, когда как.
Э, да что там говорить. Все пошло, как в старинной русской песенке:
 
   Много было попито, поедено,
   Много было соболей поглажено.
 
   Лунев окончательно стал в доме своим; как же, сват же. Все  перегова-
ривался с Ниночкой, тайно, наедине, показывал ей какие-то бумаги, внушал
ей своим воркующим баском:
   - Муж, конечно, голова, но жена - шея, и может повернуть эту  голову,
куда хочешь. Вы, Нина Федоровна, все, вы все можете. Дайте ему  вот  это
подписать.
   Ниночка давала. Боков хмурил лоб, читал важно и при этом шевелил  гу-
бами.
   - Это на счет чего же?
   - А ты подписывай, пожалуйста.
   И Гараська ставил внизу каракульки. А через день, через два, глядишь,
у Ниночки новая брошь, новый кулон или новое платье.
   Лунев ходит этакий таинственный, довольный, хитренько улыбается,  бе-
лыми пухлыми пальцами расчесывает шелковую бороду.
   И всем хорошо. В городе теперь знали, куда надо итти со  своей  доку-
кой: к адвокату Луневу. А это главное - знать, куда пойти...
   В городе же докуки росли. Все новые, одна острее другой. И злые  раз-
говоры пошли про Ниночку. Но не знала она про них.
   Так-то вот.
   Впрочем, и у ней была порой печаль - размолвки с  Боковым.  Чаще  это
бывало в дни похмельные.
   - Гаря, вот Лунин говорит... надо ему устроить. Ты его  слушайся,  он
образованный.
   - Знаем мы этих образованных. К стенке их. Только контр-революцию они
разводят.
   - Ну, с тобой не сговоришь.
   - А ты не говори. Чего ты, баба, понимаешь? Выпьем лучше.
   - Ах, как ты выражаешься... "Баба"... Пожалуйста,  я  тебе  не  баба.
Привык там с бабами возиться, и думает, что все бабы.
   - Аль ты по другому устроена? Гляжу вот я, гляжу на тебя кажний день,
ну, никакой отлички. Все у тебя, как у других баб сделано.
   - Фу-фу-фу, какой ты грубый. Я и говорить с тобой не хочу.
   И хлоп дверью. В будуар к себе... А Гараська:
   - Хо-хо-хо...
   Выпьет, посидит, еще выпьет и пойдет мириться.
   Веселым валом, веселым валом валит Гараськина жизнь в плигинском  до-
ме.
 
   * * *
 
   Раз вечером на  лодках  поехали  кататься.  На  передней  -  большой,
восьмивесельной, реквизированной у купца Огольцова - сидел сам  Боков  с
Ниночкой Белоклюцкой, пьяный, клюквенно красный. Нина приказала принести
ковер, и улеглась на нем, довольная, как победительница. На других  лод-
ках ехали приятели Бокова.
   Поднялись до цементного завода, выехали на середину и, бросив  весла,
поплыли по течению, мимо города. Пили, пели, орали. Самогон на этот  раз
попался плохой, кого-то стошнило.
   - Товарищи, дуй мою любимую! - заорал Боков.
   И все нестройно запели "Из-за острова на стрежень".
   Боков сидел на ковре, опустив голову, потряхивая ею, и в  такт  песни
постукивал ногой.
   Нина обхватила его шею белой рукой, и тоже пела, немного пьяненькая.
 
   Волга. Волга, мать родная...
 
   Боков поднял голову и тупо посмотрел кругом - на  товарищей,  оравших
песню, на пьяненькую  Нину,  на  дальние  берега,  и  вдруг  поднялся  -
большой, чернявый, вытянул руки в  стороны,  взмахнул  и  заорал  громче
всех, прадедовским оглушительным голосом:
 
   Мощным взмахом поднимает
   Он красавицу-княжну...
 
   Он наклонился к Нине, схватил ее под руки и приподнял.  Та  испуганно
глянула ему в глаза и... сразу поняла все. Как змея, она  вывернулась  и
упала на дно лодки, возле скамьи. Боков схватил ее  поперек  туловища  и
попытался поднять. А сам орал:
 
   И далеко прочь бросает...
 
   Нина вцепилась как гвоздь в лавку, обвила руками и завизжала:
   - Карау-ул!..
   Песня здесь, на боковской лодке, сразу оборвалась.  Орал  только  сам
Боков. И на других лодках орали:
 
   В набежавшую волну.
 
   - Караул!.. Спасите!.. - визжала Ниночка.
   Боков рвал на ней платье, подвинул к борту, но Нина теперь вся  белая
на солнышке, голенькая, держалась за скамью крепко. Лодка качалась,  го-
товая перевернуться.
   - Боков! Гараська! Что ты делаешь? - закричали испуганные голоса.
   - Боков, брось!
   - Ха-ха-хо-хо...
   - Товарищ Боков, бросьте!
   - Караул!.. Родимые, спасите!
   - Утоплю!..
   Кто-то навалился на Бокова, пытался удержать  его.  Началась  борьба.
Боков схватил Нину за косу.
   - Пусти. Прочь!..
   - Боков, опомнись!..
   - Прочь!
   Раздался выстрел.
   - Карау-ул!..
   Лодки сгрудились. Кто-то ударил Бокова веслом по шее. Ниночка  в  ра-
зорванной рубашечке, в кружевных панталончиках и черных шелковых  чулках
начала прыгать из лодки в лодку. У ней на голой груди поблескивал  золо-
той медальон, а пониже под грудью и на животе краснела свежая  царапина.
Боков прыгнул за ней.
   - Бейте ее, суку. Топите!.. А-а-а...
   Ниночка визжала, вся обезумевшая.
   - Боков, брось. Чорт, брось!.. Что ты? Очумел?!
   - Убью!..
   Догадались оттолкнуть лодку, в которую прыгнула Ниночка. Боков  прыг-
нул и упал в воду. Его выволокли на большую "атаманскую" лодку, мокрого,
ругающегося. Ниночка уже ехала поспешно к городу, на маленькой лодке.
   - Стой, куда? - орал Боков. - Убью!
   Он хотел стрелять из револьвера, ему не дали.
   - Всех к стенке!.. Я вам покажу. Прочь! А ты... нынче  же  тебя  уду-
шу... - грозил он вслед уплывающей лодке.
   - Вы... Греби за ней. Греби!.. Ну... А-а, та-ак!..
 
   * * *
 
   А кто-то считал грехи Бокова. День за днем так вот и вел  бухгалтерс-
кие записи.
   - Реквизировал в свою пользу. Убил. Пьянствовал. Дрался...
   А кто-то считал его грехи, считал. Считал и Ниночкины  грехи.  Где-то
далеко, в столицах, в советах, думали, почему мужики бунтуют. Крестьянс-
кая власть, а мужики: "долой эту власть".
   И вот додумались, и подул новый ветер.
   Однажды вечером прибежал к Бокову  взволнованный  Любович.  Согнулся,
угодливый и вместе наглый.
   - Товарищ Боков, вы слышали? К нам выехала ревтройка.
   А Боков в этот день был пьян. И вчера был пьян. И в субботу.
   - Не жжелаю! - проворчал он и отмахнулся рукой.
   - Но вы понимаете? Это же дело серьезное. Как вы не боитесь?
   Боков повернулся и пьяными глазами посверлил лицо Любовича.
   - Кто-о? Я-а? Бояться? Гараська Боков?.. Ни чорта, ни бога, ни царей,
ни комиссаров не боится. Всех к...
   - Но поймите, тройка ведь едет, тройка.
   - Тройка?.. К чорту тройку. Я сам целый десяток.
   - Покаетесь вы, товарищ Боков, поздно будет.
   Боков стал, как клюква.
   - Ты кто тут такой? А? П'шел вон, сволочь... А то - счас к стенке!
 
   * * *
 
   Да, тройка приехала. Но и не тройка даже, а целый  отряд,  готовый  к
борьбе и завоеваниям.
   Пришли в плигинский дом люди властные, с какими-то бумажками, которые
действовали, как талисман. Один - в казинетовом пиджаке, в ситцевой  ру-
башке с грязноватым воротом, с рыжей бороденкой - лез везде. Обошел весь
дом - плигинский-то, все пятнадцать комнат, открыл  дверцы  буфета,  где
Ниночка хранила припасы на случай чего. В будуар к ней  зашел.  В  буду-
ар!.. Все вынесла спокойно Ниночка. Даже, когда в буфет заглянули. Но  в
будуар...
   - Не смейте, не смейте. Не имеете право заходить сюда.
   И ножкой капризно топнула.
   - Гаря, да скажи им. Это безобразие.
   А рыжебородый смотрел на нее с любопытством, как на зверька какого.
   - Вы не имеете права. А вы кто такие?
   А рыжебородый нахмурился, покрутил бороденку пальцами.
   - Это заня-ятно, сударыня.
   Так и сказал:
   - Сударыня.
   И два других - во фрэнчах, холодно, оба со светлыми глазами,  кривили
в улыбке губы.
   И знаете, ведь залезли в Ниночкины сундуки, все вывернули, перебрали,
и все сложили в ящик и опечатали.
   Тут только Ниночка поняла, что случилось необыкновенное.  Она  беспо-
мощно оглянулась на Бокова. А тот - хмурый, полупьяный с похмелья - гла-
за в пол - молчит. У Ниночки нервно задрожали губы. Она  вдруг  рассмея-
лась.
 
   * * *
 
   Судили их на другой день. В том  же  плигинском  доме,  в  зале,  где
справляли немного месяцев назад свадьбу.
   Боков и Ниночка сидели в углу, чуть в тени. А свидетели - все на све-
ту. Делегатки с заводов, те самые, что пели "во лузях", раз'езжая по го-
роду в автомобилях. Служащие  совета,  бородатые  мещане.  Они  боязливо
смотрели в тень на Бокова, на Ниночку и говорили:
   - Забрал, отнял, убил.
   Боков сидел, будто к стулу прирос, смотрел на них злыми угрюмыми гла-
зами, и губы шевелились в угрозе:
   - А, предатели. Ну-ж, я вам.
   Судьи же ровненько вели дело, спокойно выспрашивали, как Боков  пиро-
вал, отнимал, убивал. И ни у кого доброго слова  не  нашлось  о  Бокове.
Увидели все! не жизнь - угар.
   Потом рыжебородый позвал:
   - Товарищ Лунев.
   Оба - и Ниночка и Боков - переглянулись.
   - Вот идет наша защита.
   Лунев вошел все такой же: лицо благообразное, борода расчесана, воло-
сок к волоску. Но в пиджаке потрепанном, чтоб походить на товарищей  вот
этих, что сидят за столом. Он не взглянул ни на Бокова, ни  на  Ниночку.
Просто заговорил:
   - Пил. Буянил. Грабил. Убивал. Срамил.
   Боков вдруг вскочил, и не успели часовые опомниться,  он  уже  подмял
под себя Лунева, таская его за бороду, и колотил головой о пол.
   Сразу всякий порядок нарушил...
   Тем суд и кончился.
   Рыжебородый прочитал приговор:
   - Боков и Нина Белоклюцкая  приговаривались  к  расстрелу  за  дис...
дис... Этакое какое-то слово: дис... дис... и  дальше  -  про  Советскую
власть что-то. И слова-то такого Боков прежде не слыхал. Да. Пошли слова
разные...
 
   * * *
 
   Где-то на задах, за каменным забором плигинского дома, в  третий  раз
протрубил вещий петух.
   Из дома во двор вышли красноармейцы - трое - с двумя  фонариками,  но
посмотрели на небо: на белые полосы, что протянулись  с  востока,  из-за
гор, - и потушили фонарики:
   - Без них видно.
   Не спеша завозились около автомобиля - грузового, похожего на  откры-
тый гроб.
   Потом из дома вышли еще люди - и между ними рыжебородый - со сна  по-
тягивались, ходили деловито, говорили вполголоса, с хрипотцой.
   Автомобиль зафыркал, вздрагивая. Тогда рыжебородый сказал:
   - Ну, что же, ведите.
   Красноармейцы - трое - вернулись в дом, а фонарики оставили у  двери,
были там долго, автомобиль фыркал нетерпеливо и рыжебородый сурово крик-
нул в раскрытую дверь:
   - Ну, что же там, скоро? Светает уже.
   Голос из двери - из темноты ответил лениво:
   - Собираются.
   - Поторопите.
   Вышли - сперва красноармеец с винтовкой в руке, потом Боков - в сером
фрэнче ("Как он идет тебе!"), галифе,  фуражка  до  самых  бровей.  Лицо
крепкое, каляное.
   Ниночка рядом - в черном пальто, из-под  пальто  -  белое  батистовое
платье, тонкий, тоже белый шарфик на голове, из-под него - пряди  волос.
В глазах... глаза - копейки... Она не плакала.
   По тихим, совсем тихим улицам - где ночные сторожа  спали  на  углах,
прислонившись к стене дома или к забору, - в начинающемся рассвете мчал-
ся автомобиль. По обоим углам четыреугольного  ящика,  прямо  на  заднем
борту сидели два красноармейца с винтовками, а у их ног, прямо на полу -
Боков и Ниночка рядом, и ее черное пальто закрывало черный фрэнч Бокова,
а голова прислонилась к его плечу. Впереди еще красноармейцы и рыжеборо-
дый с ними.
   Цыганской улицей выехали на окраину. Вот крайний дом Вавиловых  -  во
дворе высокая ветла. Боков встрепенулся, вытянул шею. Сейчас  вот,  сей-
час... Вот... Вот... Двухоконный дом... Ставни закрыты. У стены два кри-
вых потрескавшихся дубовых бревна.
   Он вспомнил мать, ее встречу с ним и опять сел и будто ослаб весь.
   У кладбища на углу, где лохматилась свежая яма, а  неподалеку  видне-
лись бугорки - целый ряд бугорков, - автомобиль остановился. Уже  света-
ло. Слева, на горе, кладбище - церковь виднеется из-за деревьев,  справа
- лысый холм, а за ним, далеко, лес. Красноармейцы живо соскочили с  ав-
томобиля. И рыжебородый с ними. Все они не  смотрели  один  на  другого,
хмурились.
   - Вылезайте, - каркнул рыжий.
   Боков и Ниночка поднялись. Боков большой, как столб, и  широкий,  Ни-
ночка возле него, кака девочка. Боков спрыгнул. Шагнул  раз,  два,  три,
остановился - глаза в землю, лицо каменное.  Кто-то  догадался,  откинул
борт автомобиля, и Ниночка тоже спрыгнула на землю. Она глядела на  всех
широко открытыми глазами, будто ничего не понимала, подошла к  Бокову  и
взяла его под руку, просто, словно искала у него защиты и,  взяв,  опять
поочередно оглянулась на всех: на красноармейцев, на рыжебородого. Вдруг
Боков дрогнул и странный звук вырвался у него из горла - и будто стон, и
будто крик. Ниночка испуганно поглядела момент молча прямо в лицо  Боко-
ву. И все будто поняла. Она сразу сломилась, лицом приникла к серому ру-
каву его фрэнча и заплакала в голос. А плач - будто сигнал. Рыжий нахму-
рился, задвигался нетерпеливо, что-то сказал красноармейцу  со  светлыми
глазами. Тот подошел к Бокову и сказал жестко:
   - Будет. Раздеться.
   Боков разом умолк. Встряхнулся.
   Красноармеец притронулся правой рукой к руке Ниночки и  опять  сказал
раздельно и жестко:
   - Будет. Раздеться и вам.
   Подошел другой и, молча, сопя, стал грубо и вместе деловито, привычно
стаскивать черное пальто с Ниночкиных плеч. Та перестала плакать и  сама
освободила руки из рукавов, потом сбросила шарфик с  головы  и  в  белом
платье на момент стала, как невеста.
   А другие красноармейцы раздевали Бокова...
   Через минуту Ниночка в одном белье, с голыми круглыми руками и грудью
стояла среди этих грубых тяжело суетливых людей.  Она  дрожала,  прятала
глаза.
   - Марш к яме, - скомандовал старший.
   Кругом щелкали затворы, и лица - как железо. Ниночка вдруг обняла го-
лой рукой Бокова за шею, поцеловала в левую щеку, возле уса:
   - Прощай.
   И решительно побежала к яме, накалывая ноги на острые мелкие камешки.
   И едва добежала до первых черных комочков выброшенной земли,  за  ней
ахнул залп...
   Боков закрыл лицо руками, согнулся и пошел к яме спотыкаясь...
 
   * * *
 
   В городе открыто служили благодарственные молебны:
   - О избавлении.
   Бабы, встречаясь с Митревной у бассейна, говорили ей напрямки  и  ра-
достно:
   - Слава Богу, пристрелили сынка-то твово. Наделал делов, ирод.
   И от этих слов каменела Митревна на людях. Молчала. Молча  наберет  в
ведрышко воды и, подпираясь палочкой, пойдет домой. Сгорбленная, старая.
А бабы смотрят ей вслед - и злорадство, и жалость в глазах.
   И только закрыв калитку, Митревна вдруг преображалась - шла к крыльцу
качаясь, плача, порой вопила в голос - старушечьим слабым вопом.
   А в тот, первый день она, узнав обо всем на улице, упала вот здесь за
калиткой, на пустом широком дворе и лежала долго-долго, одна,  теперь  в
целом свете одна.
   Теперь ей некого было ждать.
   Вечерами она привычно садилась у окна, смотрела, как за  буграми,  за
пороховушкой - теперь сломанной, только столбы торчали, - садилось солн-
це, как из-за бугров, поднимая пыль, выползало стадо и пестрыми  цветами
рассыпалось по склону.
   Тени густели, чернели. Надвигалась ночь.  А  Митревна  все  смотрела,
упорно и вместе равнодушно.
   И ждала чего-то... до глубокой ночи.
 



   БОР. ПИЛЬНЯК
   МАТЬ СЫРА-ЗЕМЛЯ
 
 
   Посв. А. С. Яковлеву
 
   Крестьянин сельца Кадом Степан Климков пошел в лес  у  Йвового  Ключа
воровать корье, залез на дуб и - сорвался с дерева, повис на сучьях, го-
ловою вниз, зацепился за сук оборками от лаптей; у него от прилива крови
к голове лопнули оба глаза. Ночью полесчик  Егор  доставил  лесокрада  в
лесничество, доложил Некульеву, что привел "гражданина самовольного  по-
рубщика." Лесничий Некульев приказал отпустить Степана Климкова. Климков
стоял в темноте, руки по швам, босой (оборки перерезал Егор, когда стас-
кивал Климкова с дуба, и лапти свалились  по  дороге).  Климков  покойно
сказал:
   - Мне бы провожатого, господин товарищ, глаза те вытекли у меня,  без
остачи.
   Некульев наклонился к мужику, увидал дремучую бороду, - то место, где
были глаза, уже стянулось в две мертвые щелочки, и из  ушей  и  из  носа
текла кровь.
   Климков, остался ночевать в лесничестве; спать легли в сторожке у Ку-
зи. Кузя, лесник и сказочник, рассказывал сказку  про  трех  попов,  про
обедни, про умного мужика Илью Иваныча: про его жену Аннушку  и  пьяницу
Ванюшу. Ночь была июньская и лунная.  Волга  под  горой  безмолствовала.
Ночью приходил старец Игнат из пещеры, за которым бегал пастух Минька, -
старец определил, что глаз Степану Климкову не вернуть - ни молитвой, ни
заговором, - но надо прикладывать подорожник, "чтобы не вытекли  мозги."
- -
   - - ...Главный герой этого рассказа о лесе и мужиках (кроме лесничего
Антона Ивановича Некульева, кроме кожевенницы  Арины-Ирины  -  Сергеевны
Арсеньевой, кроме лета, оврагов, свистов и посвистов) - главный герой  -
волченок, маленький волченок Никита, как назвала его Ирина Сергеевна Ар-
сеньева, эта прекрасная женщина, так нелепо погибшая и мерившая  -  этим
волченком - погибшим за шкуру - столь многое.  Он,  этот  волченок,  был
куплен за несколько копеек в Тетюшах - подлинных, а не  в  тетюшиных,  с
маленькой буквы, на Волге, в Казанской губернии, весной.  На  пароходной
конторке его продавал мальчишка, его никто не покупал, он лежал  в  кор-
зинке. И его купила Ирина Сергеевна.
   Он только-только научился открывать глаза, его шкурка цветом походила
на черный листовой табак, от него разило псиной, - она взяла его к  себе
за пазуху, пригрела у своей груди. Это ей пришло на мысль сравнить  цвет
его шерсти с табаком, - он маленький, меньше чем котенок,  дурманил  ее,
как табак, прекрасной таинственностью.  Мальчишка,  продавший  волченка,
рассказал, что его нашли в лесу на поляне, - мальчишки пошли  в  лес  за
птичьими яйцами и набрели на волчий выводок (волчата были еще  слепыми),
пять волченковых братишек умерли от голода, он один остался жив. -  Вол-
ченок не мог лакать. Ирина Сергеевна отстала от парохода, достала в  Те-
тюшах - по мандату - соску, такую, какими кормят грудных детей, - и кор-
мила волченка из этой соски, - она шептала волченку, когда кормила его:
   - Ешь, глупыш мой, - соси, Никита, - рости!
   Она научилась часами - матерински - говорить  с  волченком.  Волченок
был дик, он пугался Ирины Сергеевны, он залезал в темные углы,  поджимал
под себя пушистый свой хвостишко, - и черные его сторожкие глаза  сосре-
доточенным блеском всегда стерегли оттуда, из темноты,  каждое  движение
рук и глаз Ирины Сергеевны, - и когда глаза их встречались, - глаза вол-
ченка, не мигающие, становились особенно чужими - смотрели с этой треху-
гольной головы двумя умными блестящими пуговицами, - но весь треугольник
головы, состоящий из острой пасти и черных тоже острых ушей, - был глуп,
никак не страшный. И от волченка страшно пахло псиной, все прокисало его
духом. - -
   - - Есть в волжской природе - Саратовских, Самарских плесов  -  какая
то пожухлость. Волга - древний русский водный путь  -  текла  простором,
одиночеством, дикостями. Июлем на горах пожухла  трава  пахнет  полынью,
блестит под луной кремень, пылятся, натруживаются ноги, -  и  листья  на
дубах и на кленах тверды, как жестяные, сосну не рассадишь  силой,  спо-
койствует лишь татарский неклен, нет цветов, и костры на горах - не сме-
шаешь их со сполохами - видны с Волги на десятки верст, сквозь пыль Аст-
раханской мги.  И  тогда  известно,  что  пыль  рождена  -  кузнечиками,
июньским кузнечиковым стрекотом. Справа - горы в лесах, за горами - сте-
пи, слева - займища, за займищами степи. Вдали во мге за Волгой видны не
русские колокольни: это немецкие "колонки".
   Когда то, кажется император Павел, дал князю  Кадомскому  дарственную
грамоту, где императорской рукой было написано:
 
   - ....... "Приедешь, Ваше Сиятельство, на Волгу  в  гор.  В.,  там  в
тридцати верстах есть гора Медынская, взойдешь, Ваше Сиятельство, на эту
гору и все, что глаз Вашего Сиятельства увидит - твое - -"
 
- - на Волге, в степных уже местах, на горах и по островам, на семьдесят верст по берегу, возникли Медынские леса, возрос строевой - сосновый - лес, дубы, клены, вязы, - заросли, пущи, раменье, саженцы - двадцать семь тысяч десятин. У Медынской горы в лощине стал княжий дом, оторопел девятьсот семнадцатым годом. Ничего, кроме лесных сторожек, да кордонов, в лесах не было, деревни и села отодвинулись от лесов, посторонились лесам и князю. - Лесничий Некульев так писал друзьям в губком о дороге к нему: - "... пароходом надо добраться до села Вязовы; в Вязовах надо найти - или полесчика Кузьму Егорова Цыпина, и он протрясет шестнадцать верст на телеге, по лесам, по горам и буеракам, - или рыбака Василия Иванова Старкова (надо спрашивать Васятку-Рыбака), и он отвезет - на себе - вверх по Волге двенадцать верст. Это врут, что только в Китае ездят на людях: в наших местах это тоже практикуется, - Старков впряжется в ляму, сын его сядет к рулю, ты в лодку, - и бичевой, как триста лет назад, на себе, по очереди, они дотянут тебя до лесничества. Он же, Старков, если его спросить: - "сколько у вас в Вязовах коммунистов?" - ответит: - "коммунистов у нас мало, у нас все больше народ, коммунистов токмо два двора." - А если добиваться дальше, кто же собственно этот народ? - он скажет: - "народ - знамо: народ. - Народ в роде, как бы, большевики." - - 
   Леса стояли безмолвны, пожухли,  в  ночи.  -  Но  если-б  было  такое
большое ухо, которое слыхало бы на десятки верст, - в  лесном  шорохе  и
шелесте в ночи, оно услыхало бы многие трески падающих деревьев, спилен-
ных воровски, дзеньканье пил, разговоры в лощинах, на горах, в пещерах и
шалашах самогонщиков и дезертиров, шаги и окрики, и пальба в небо полес-
чиков и лесников, посвисты и пересвисты, и совиный крик, и людской крик,
и стоны битых, и топоты копыт. Ночами далеко видны лесные костры, и если
эти костры люди зажгли в лощине, - далеко по росе стелется дым, - страш-
ны ночные костры, и страшные были рассказываются около ночных российских
костров. Волки далеко обходят костры. - Дни в лесах - в  июле  -  всегда
просторны, и пахнут леса татарским некленом. - Лесные люди  -  лесничие,
полесчики, объезчики, лесники - убежденнейше убеждены, что весь  челове-
ческий мир разделен на них, лесничих,  полесчиков  и  лесников  и  на  -
"граждан самовольных порубщиков." - -
   - - Был бодрый солнечный день, когда лесничий Антон Некульев,  бодрый
и веселый человек, разыскал в Вязовах полесчика Кузьму Цыпина, рассказал
ему, что он новый лесничий, что он коммунист, что на пароходе была  тес-
нотища чертова, что ему надо в сельский совет, что ночью ему надо в  Ме-
дынь, что Ленин, чорт подери, - башка! Он не говорил о том, что  за  ним
едет еще шестнадцатеро мастеровых, чтобы не дать  разграбить  леса,  ибо
эти леса играли решающую роль в пароходном движении по Волге, - что  дан
ему и его шестнадцатерым мандат расправляться вплоть до расстрелов. -  В
сельском совете, в тишине и покойствии, сидели председатель и секретарь,
пили самогон и закусывали соминой, - председатель велел секретарю подать
третий стакан Некульеву. - Цыпин слушал и смотрел все обстоятельно;  ут-
ром еще, как только приехал Некульев, по кордонам послал в Медынь  эста-
фету, чтобы выехал Кузя за новым лесничим, - слова "эстафета" и "кордон"
застряли в лесном лексиконе от княжеских времен. Цыпин слушал  Некульева
обстоятельно, но, будучи страстным охотником, в ответ рассказывал о  те-
теревах, о лисицах, о двустволках, - рассказал, впрочем, как убили мужи-
ки предшественника лесничего: убили в доме, выпороли ему кишки,  кишками
связали по рукам и по ногам, - все стремились всунуть  в  рояль,  но  не
всунули, и вместе с роялем сбросили с обрыва к Волге, - рояль и  до  сих
пор висит на обрыве, застрял в тальнике; - а охота в тех местах царская,
- ежели, например, покорыститься травить лису в январе, когда она  голо-
дает, можно в зиму набрать шкур штук сто, - только, конечно, не дело это
для ружейного охотника, - наоборот, позор. - Кузя приехал  на  шарабане,
где передние колеса были заменены тележными, а задние остались на  рези-
не. Кузя выстроился во фрунт, руки по швам, зарапортовал  -  честь  имею
явиться... - Некульев подал ему руку, хлопнул по плечу. Кузя сказал:
   - Честь имею доложить, так что, лучше нам заночевать здесь,  а  то  -
глянь - пришибут еще ночью, которые порубщики. Честь имею, так что народ
стал прямо сволочь, одно безобразие.
   Цыпин оказался иного мнения о положении вещей. Рассуждал:
   - Это чтобы товарища Антона Ивановича Некульева тронуть? - Да он  сам
коммунист, большевик. Теперь леса наши. Это - чтобы тронуть? - Да я  вас
до Ивова ключа провожу, по степу поедем, в объезд. У Антона Ивановича  -
наган, у тебя - винтовка, у меня -  винтовка,  сыну  велю  итти  вперед,
двухстволку дам. Да мы их всех перестреляем! Это чтобы большевиков  тро-
гать, - на то он и приехал, что леса наши. Теперь бери сколько хошь, без
воровства, по закону.
   Степи в июле удушливы, томит стрекот кузнечиков и пахнет полынью. Все
время мигали зарницы. Спустились с горы, проехали овраг,  проехали  мимо
ветрянок, и кругом полегла степь, испоконная как века. Поехали в объезд.
Цыпин скоро заснул, Кузя мурлыкал себе под нос. Было очень темно и тихо,
только трещали кузнечики. Снова спустились в балку и слышно  стало,  как
пищат, посвистывают неподалеку сурки, - Кузя слез с шарабана, повел  ло-
шадь под уздцы, сказал, что сурки своими норами всю дорогу изрыли,  чего
доброго лошадь ногу сломает. Выехали на гору и  увидали,  как  далеко  в
степи, на горах, над Волгой в безмолвии разорвалось небо молнией, - гро-
ма не докатилось. - "Гроза будет," - сонно сказал Цыпин. - И опять  рас-
пахнулось небо, также безмолвно, только теперь слева, над  степями  под-
линными. Лошадь побежала рысью, сухой чернозем разносил  топот  копыт  и
тарахтение колес гулко, - показалось, что кузнечики стихли, - и огромная
половина неба, от востока до запада порвалась  беззвучно,  открыла  свои
бесконечности, рядом с дорогой склонили подсолнечники тяжелые свои голо-
вы, - и тогда по степи прокатились далекие огромные дроги  грома,  стало
очень душно. Молнии вспыхивали уже бессчетно, все небо рвалось  молниями
в лоскутья и все небо стало кегельбаном, чтобы  веселым  стихиям  катать
кегли грома. Цыпин проснулся, сказал: "Надо-ть, Кузя, к пастухам  ехать,
в землянке дождь пересидим, мокнуть никак не охота." -
   Гроза, просторы, громы, молнии - показались Некульеву необычайной ра-
достью, на все дни бытия его в лесах запомнилась ему эта  ночь,  -  этак
хорошо иной раз в молодости перекричать грозу, покричать вместе с грома-
ми! - До пастушьей землянки не успели доехать: заметался по степи  ветер
во все стороны, молнии метались и громы гремели со всех сторон, -  дождь
окатил шагах в ста от землянки и вымочил сразу, до  нитки.  Чернозем  на
тропке к землянке расползся в  миг,  ручей  потек  в  землянку.  Крикнул
кто-то испуганно: - "Какой черт еще тут ходит?" - Лошадь у плетня  стала
покорно. Некульев в ярком молнийном свете нацелился, как шагнуть к  зем-
лянке, - и в кромешном дождевом мраке покатился в лужу. В громах услыхал
рядом разговор: - "Ты Потап? Это я, Цыпин." "Спички у нас вымокли. Тебя,
что на охоту понесло, что ли?" "Не, барина везу, коммуниста, нового лес-
ничего." - Опять разорвалось молнией небо,  мимо  пробежал  мальченка  в
землянку, - сказал, проваливаясь вместе с землянкой во мрак: -  "Тятянь,
опять волки пришли, стая. Тама лошадь чужая стоит, чужая, возле ней!"  -
Кузя остался сидеть у  лошади  под  шарабаном,  -  Цыпин  и  Некульев  с
ружьями, старик пастух с палкой, пошли к лошади. Лошадь нашли влезшую на
плетень, она храпела, а Кузя стоял стряхивая с себя грязь, часто-часто и
плаксиво подматершинивая. - "Сел под шарабан, как светанет  молонька,  -
каак маханет сивый на плетень, - как только  затылок  цел  остался?!"  -
"Дурак, это волки!" - "Нну?" - Стащили с плетня лошадь, заменили лопнув-
шую чересседелку веревкой. Решили ехать дальше.  Поехали.  Дорогу  сразу
развезло, текли ручьи. Спустились в овражек. Сказал Цыпин: - "Ты,  Кузя,
мостом не ездий, лошадь ногу сломат. Тута у  моста,  -  пояснил  он  Не-
кульеву, - барина-князя мужики убили." По овражку мчал ручей, дождь про-
шел, гроза уходила, молнии и громы стали реже. Стали подниматься из  ов-
ражка, ноги у лошади поползли по грязи,  расползлись,  -  слезли.  Стали
подталкивать шарабан, - влезли на пол-горы и вновь  поползли  вниз,  все
вместе, и лошадь, и шарабан, и люди; лошадь упала,  пришлось  выпрягать.
Полыхнула молния и увидели - наверху на краю  овражка,  шагах  в  десяти
рядком, сидела стая волков. Сказал Цыпин: - "Надо-ть тащить телегу,  но-
чевать здесь нельзя, волки замают." - Вывели сначала наверх лошадь,  по-
том вытащили шарабан. - Некульеву все время было очень весело. -
   Дождь прошел. Въехали во мрак, и шелесты, и запахи, и в брызги с вет-
вей - в лес. Цыпин слез, отстал, пошел в сторожку к  приятелю.  Некульев
недоумевал, как это в этом сыром и пахучем мраке, где ничего  не  видно,
хоть глаз выткни, разбирается Кузя и не путает дорогу. Кузя  был  молча-
лив. -
   - Когда князя-барина мужики порешили убить, - этот самый Цыпин пришел
ко князю Кадомскому и говорит: - "Так и так, уехать  вам  надо,  громить
вас будут, порешили мужики убить." - Князь лакею. - "Приказать  заложить
тройку!" - А Цыпин ему: - "Лошадей, ваше сиятельство, дать  вам  нельзя,
мы не позволим." - Князь заметался, вроде прасола  нарядился,  сапоги  у
купца взял, картуз и на шею красный платок, - жена  шаль  надела.  Вышли
они ночью, потихоньку, - а у мосточка им навстречу Цыпин: - "Так и  так,
ваше сиятельство, на чаек с вашей милости, что упредил." - Дал ему князь
монету, рубль серебром, - и кто убил князя - неизвестно. -
   Кузя замолчал. Некульев тоже молчал. Ехали шагом в  кромешном  мраке.
Изредка горели на земле ивановские червячки.
   - А то вот еще, кстати сказать, жил в одном селе мужик, очень  умный,
хозяйственный мужик, звали, скажем, Илья Иванович, - начал  не  спеша  и
напевно Кузя. - А у него была жена красавица, молодуха, и жена мужу вер-
ная, звать - Аннушка. А село было большое и в ем, заметьте,  три  церкви
разным богам... И вот пошла Аннушка к обедне, а кстати сказать, в каждой
церкви обедни начинались в разное время. Идет Аннушка,  а  навстречу  ей
поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка", - а потом в сторонку: - "Так  и
так, Аннушка, как бы нам встретиться вечерком, на  зорьке?"  -  "Чтой-то
вы, батюшка?" - ему Аннушка, да шасть от него, прямо в другую церкву.  А
навстречу ей другой поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка!" - и опять в
сторону: - "Так и так Аннушка, не антиресуешся ли ты со  мной  переноче-
вать?"
   - Ты это про что говоришь-то? - спросил недоуменно Некульев.
   - А это я сказку рассказываю, - очень все любят, как я рассказываю. -
-
   - - И еще был бодрый солнечный день, - день, который благостным солн-
цем вышел из сырого мрака степной грозовой ночи, когда до одури пахло  -
и лесною, и земною, - благодатью. Легкие бухнули, как рубка от  воды,  -
хорошо пахнет, когда неклены топятся солнцем. Оторопелый белый дом ящер-
ками и осколками стекол грелся на солнце, и с виноградника  на  террасе,
едва лишь коснуться его, зрелые падали капли дождя.  Волга  над  обрывом
плавила солнце, нельзя было смотреть.  Если  вставить  рамы,  привинтить
дверные ручки, вмазать отдушники и дверцы к печам, застлать  растащенный
паркет новым полом, - дом будет попрежнему исправен, все пустяки! - И из
дальних комнат, глухо отчеканивая потолочным эхо шаги, в комнату, где на
наружной двери была вывеска - "контора", - вышел бодрый человек в  синей
косоворотке, в охотничьих сапогах, -  красавец,  кольцекудрый,  молодой.
Пенснэ перед глазами сидели как влитые,  -  совсем  не  так,  как  непо-
корствовали волосы. В конторе, скучной как вся бухгалтерия земного шара,
на чертежном столе лежали планы и карты, и на другом - зеленое сукно бы-
ло залито чернилами и стеарипом многих ночей и писак, - и солнце в  окна
несло бодрость всего земного шара. Навстречу Некульеву шагнул Кузя. Руки
по швам, - и был Кузя босоног, в синих  суконных  жандармских  штанах  и
бесцветной от времени рубахе, не подпоясанный и с растегнутым воротом, -
и были у Кузи огромные бурые - страшные - усы, делавшие доброе его круг-
лое лицо никак не страшным, а глуповатым. Кузя сказал:
   - Честь имею доложить, там объездчики пришли,  мужики,  -  лесокрадов
объездчики доставили. А еще спрашивает вас женщина. - Допустить? -
   - Пускай всех.
   - Честь имею доложить, старый лесничий со всеми вот в это окошко  го-
ворили, специально на этот случай велено в стене дыру сделать.
   - Пускай всех.
   На несколько минут в конторе был митинг, ввалили мужики; - кто из них
был пойман на порубке, кто пришел ходоком - разобрать возможности не бы-
ло; объездчики выстроились по-солдатски, в ряд, с винтовками.  Загалдели
мужики миролюбиво, но сторожко: - "Леса теперь  наши,  сами  хозява!"  -
"Как ты товарищ сам коммунист, - желам пилить в Мокром буераке,  как  он
Кадомский!" - "Немцы из-за Волги, - ежели на нашу сторону в леса поедут,
все ноги переломаем!.." - "Татары вот тоже либо мордва."  -  "Ты,  това-
рищ-барин, рассуди толком, - мы пилили и желаем  продать  в  Саратов  по
сходной цене!" - Сказал Некульев весело: - "Дурака, товарищи, ломать не-
чего и нечего дураками прикидываться. Что я коммунист, -  это  верно,  а
грабить лесов я не дам. И сами вы знаете, что это не дело, а орать я то-
же умею, глотка здоровая." - Рядом с Некульевым стал мужик,  босиком,  в
армяке, в руках держал меховую шапку, - Некульев сказал: -  "Ну  что  ты
шапку ломаешь, как не стыдно, надень!" - Мужик смутился, шмыгнул  глаза-
ми, поспешил надеть, сдернул, злобно ответил: - "Чай здесь изба,  образа
висят!.." - Попарно, не спеша и покойно вошли в комнату шестеро,  немцы,
все в жилетах, но оборванцы,  как  и  русские.  -  "Konnen  Sie  deutsch
sprechen?" - спросил немец. - Мужики загалдели о немцах, - вон, наши ле-
са! - Некульев сел на стол, вытянул вперед ноги, покачался на столе, за-
говорил деловито: - "Товарищи, вы садитесь на окнах, что ли,  -  давайте
говорить толком. Тут вот арестованные есть, так я их отпущу,  и  пилы  и
топоры верну - не в этом дело. А лесов без толку пилить нельзя, посудите
сами" - - и заговорил о вещах, ясных ему, как выеденные яйца. - Мужики и
немцы ушли молча, многие к концу разговора шапки, все же, понадевали,  -
последним сказал Некульев дружески: - "Делать я, товарищи, буду, как не-
обходимо, и сделаю, что надо, - а вы как хотите!.." Некульев любил  быть
"без дураков". - -
   Кузя выстроился во фронт, сказал:
   - Честь имею доложить, - яишек вы не хотите ли, либо молока? У  самих
у нас нету, - Маряша в колонку к немцам сплават. - -
   - Мне вообще надо с твоей женой поговорить, чтобы кормила меня, - да-
вайте есть вместе. Яиц купите. - -
   И было солнечное утро, и был бодр и красив молодостью и бодростью Не-
кульев, и стоял босой, руки по швам глупорожий Кузя,  -  когда  вошла  в
контору прекраснейшая женщина, Арина Арсеньева, кожевенница.  Конторское
зеленое сукно было закапано многими стеаринами и чернилами. -
   - "Мне надо получить у вас ордер на корье. Драть корье мы будем свои-
ми силами. Вот мандат, - корье мне нужно для шихановских кожевенных  за-
водов" - и на мандате вправо вверху "пролетарии  всех  стран,  соединяй-
тесь!", - и на документах, на членской книжке - прекрасные обоим слова -
Российская Коммунистическая Партия. - "Ваш предшественник убит? -  князь
убит?" - "Мужики кругом в настоящей в крестьянской войне  с  лесами."  -
Разговор их был длинен, странен и - бодр, бодр как бодрость всего  солн-
ца. - У одного - там где-то, лесной институт в Германии, Российские  за-
воды и заводские поселки, быть революционером - это профессия, в заводс-
ких казармах, в корридорах тусклые огни, и так сладок  сон  в  тот  час,
когда стучит по комарам будило ("вставайте, вставайте, - на смену, - гу-
док прогудел!") - а мир прекрасен, мир солнечен, потому что - через лес-
ной институт, через окопы на Нароче - от детства на  Урале,  от  книг  в
картонных переплетах (долины под горою, - а за горою, в дебрях, где  ка-
жется и не был человек, медведи и монах в землянке)  -  твердая  воля  и
твердая вера в прекрасность мира - "без дураков": - это у Некульева, - и
все шахматно верно и здесь, в Медынах, и там в Москве, и в  Галле,  и  в
Париже, и в Лондоне, и на Уральских заводах. - И у  нее:  -  Волга,  По-
волжские степи, Заволжье, забор на краю села, -  по  ту  сторону  забора
разбойные степи и путины, по эту - чаны с дубящейся кожей и трупный  за-
пах кож и дубья - и этот запах даже в доме, даже от воскресных  пирогов,
пухлых, как перина, и от перин, как в праздник пироги,  и  ладан  матери
(мать умерла, когда было тринадцать лет и надо было мать заменить по хо-
зяйству и научиться кожевенному делу) и, отец, как бычья  дубленая  кожа
из чана, и часы с кукушкой, и домовой за печкой, и черти, - и тринадцати
лет в третьем классе гимназии - уже оформилась под коричневым  платьицем
грудь, - и обильно возросла к  семнадцати  заволжская  красавица  девуш-
ка-женщина; Петербург и курсы встретили  туманной  прямолинейностью,  но
туманы были низки как потолки дома, и на Шестнадцатой Линии в студенчес-
кой
 
 
е надо было изводить клопов, - но все же потолки после них - дома, когда умер отец - показались еще ниже, душными, закопченными, домового за печкой уже не было, а запах кож напомнил таинственное детство; - она вошла в дом - как луна в ночь, старший приказчик - бульдогом - принес просаленные бухгалтерские книги, а жандармы прикатили 
крысами, шарили, шуршали, - ни с домом, ни с бухгалтерией, ни с крысами примириться нельзя, никогда, кричать громко право дала красота, и тюремные корридоры стали Петербургскою прямолинейностью, где луну никогда и никак не потушишь: - это у Арины Арсеньевой, - и тоже все шахматно верно и кожевенные заводы (ими пахнет детство) нужны для Красной армии, их необходимо пустить. Годы у женщин сменяют солнечность лунностью: семнадцати-летняя обильность к тридцати годам - тяжелое вино, когда все время было не до вин. - "И эти места, и леса, все Поволжье я знаю доподлинно." - - 
   На солнце от зелени виноградников свет зеленоват, расправляется  воз-
дух, - Некульев заметил: О зеленом свете такие стали синие венки на бел-
ках Арины, а зрачки уходят в пропасть - и показалось, что из глаз запах-
ло дубленой кожей. - В контору вошли трое: мужик, баба,  паренек-подрос-
ток. Мужик неуверенно сказал:
   - Честь имею явиться, второй после  Кузи  лесничий,  с  одиннадцатого
кордону. Егор Нефедов. А это моя жена, Катя. А это сын, Васятка.
   Лесника перебила жена, заговорила обиженно: - "Ты, барин,  Кузе  ска-
зал, что с Маряшей исть хочешь. Как хотишь, твоя барская воля, а то мож-
но и у нас, не хуже чай Маряшки. Мы избу  строим,  муж  мой  маломощный,
грызь у него, мы из Кадом. - Как хотишь, твоя барская  воля.  У  Маряшки
ведь трое малолеток, мал-мала меньше, а нас всего трое." - Катя подобра-
ла губы, руки уперла в боки, воинственно выжидая. -  Некульев  молча  по
очереди пожал всем руку, сказал: "Ступайте с богом,  буду  знать."  -  И
Арина Арсеньева заметила в солнце: синяя бритая кожа скул  и  подбородка
Некульева - тверда, крепка. Арина сказала тихо, с горечью:
   - Вы знаете, когда "влазины" бывают, - влазины,  это  так  называется
новоселье, - ведь до сих пор крестьяне у нас вперед себя пускают в  избу
петуха и кошку, а потом уже идут люди и надо  -  по  поверью  -  входить
ночью в полнолуние. Ночью же и скотину перегоняют. И до  рассвета  в  ту
ночь хозяйка-баба голая дом обегает три раза. Это все для домового дела-
ется. - -
 
   Глава первая - Ночи, дни.
 
   Спросить о лесе Маряшу, Катяшу, Кузю, Егора - расскажут.
   - В лесах по суземам и раменьям живет леший - ляд. Стоят леса  темные
от земли до неба, - и не оберешься всевозможных Марьяшиных фактов. - Не-
оделимой стеной стоят синеющие леса. Человек по раменьям с трудом проби-
рается, в чаще все замирает и глохнет. Здесь, рядом с молодой  порослью,
стоят засохшие дубы и ели, чтобы свалиться на землю, приглушить  и  пок-
рыться гробяною парчею мхов. И в июльский полдень здесь сумрачно и сыро.
Здесь даже птица редко прокричит, - если же со степей найдет ветер, тог-
да старцы - дубы трутся друг о друга, скрипят,  сыпят  гнилыми  ветвями,
трухой. - Кузе, Маряше, Катяше, Егору - здесь страшно, ничтожно,  одино-
ко, бессильно, мурашки бегут по спинам. На раменьях  издревле  поселился
тот чорт, который называется лядом, и Кузя рассказывал  даже  про  види-
мость черта: красивый кушак, левая пола кафтана запахнута на  правую,  а
не на левую; левый лапоть надет на правую ногу, а правый на левую; глаза
горят как угли, а сам весь состоит из мхов и еловых шишек; видеть же ля-
да можно, если посмотреть через правое лошадиное ухо.
   Белый дом в лощине у Медынской горы днями стоял тихо, в зелени, прох-
ладный, как пруд. Ночами дом шалел: напряженным Некульевским глазам - на
глаза попадалась - битая мебель, корки порванных книг, всякая ерунда. На
террасе в мусорном хламе Некульев нашел песочные часы, - песок из  одной
стеклянной колбы перетекал в другую каждые пять  минут,  лунными  ночами
поблескивало зеленовато стекло колб; днями Некульев забывал об этих  пе-
сочных часах, но ночами многие пяти-минутки он тратил на  них;  Некульев
любил быть без дураков, он не замечал, что у него -  помимо  сознанья  и
воли - каждый шорох в доме, каждый глупый мышиный пробег - покрывает гу-
синой кожей спину, и появилась привычка не спать ночами, бодрость никог-
да не покидала, но все казался кто-то - не то третий, не то седьмой  ка-
кой-то, и каждая ночь была как все. Была луна и под горой на воде  лома-
лись сотни лун, дом немотствовал, деревья у  дома  стояли  серебрянными,
расположилась тишина, в которой слышны лишь совы. Лунный  свет  бороздил
паркет в зале. Окна Некульев тщательно закрыл, но в окнах не  было  сте-
кол. Три двери в зале Некульев задвинул мебельной рухлядью и подпер дре-
кольем. У одной из дверей стоял диван, и Некульев лежал на нем. На стуле
рядом висел наган в расстегнутой кобуре, к дивану в ногах была прислоне-
на винтовка. На диване лежало большое здоровое красивое  тело,  вот  то,
что глупо покрывается от каждого шороха гусиной кожей. Некульев  покойно
знал, что у Ивового ключа стерегут лес Кандин и Коньков,  двое  мастеро-
вых, и они твердые ребята, мазу не дадут. А горами пешком  не  пройдешь,
не то чтобы приехать на телеге, если же проберутся  сюда,  то  секретной
дверью, оставшейся от помещика-князя и случайно найденной, он пройдет  в
подвал, а оттуда под землей в овраг, а там - ищи,  свищи!..  -  Лампенка
горела, чтобы отвести глаза, в правом крыле дома,  где  окна  были  тща-
тельно завешаны. - Луна заглядывала в окна, в дом, где все было разбито.
Некульев поднялся с дивана, взял револьвер, отодвинул кол от двери и по-
шел темными комнатами, еще неуверенно, ибо плохо привык  к  дому,  -  на
кухне он попил у ведра воды и вернулся обратно; в дверях  прислушался  к
дому, не заметив, что тело покрылось гусиной кожей, - подпер  дверь  ко-
лом; - и опять отпер поспешно: когда брал ведро, положил  на  подоконник
револьвер, забыл его, поспешно пошел назад. На окне  в  зале  в  пыльном
лунном свете лежали песочные часы, - Некульев стал пересыпать  песок,  -
склонил кудрявую голову к мутно стеклянным колбам.
   И тогда - нежданно застучали в окно там, где была лампа, -  неуверен-
ный голос окликнул: - "Эй, кто тама, выходите.  Милиционер  требует!"  -
Некульев ловкой кошкой взял винтовку, бесшумно выглянул в разбитое окно:
стоял на луне у дома с багром в руках паренек,  осматривался  кругом,  в
тишину. Некульев покойно сказал: - "Ты кто такой?" - Паренек обрадованно
заговорил: - "Иди, тебя требует милиционер!" - "Ты почему с  багром?"  -
"А это я от собак. Собак-от нетути? - Милиционер на берегу, в лодке!"
   Парнишка, Кузя и Некульев (эти двое с винтовками) по  обрыву  спусти-
лись к Волге. У берега стояли три дощаника. По берегу ходил милиционер с
наганом и саблей в руках и с винтовкой за плечами. Милиционер закричал:
   - Вы что-же, черти, спите, когда лес воруют?! - Я ездил ловить  само-
гонщиков, два дощаника поймал, три дня ловлю, не спал, еду  сейчас  мимо
Мокрой горы, а с горы с самой верхушки, смотрю, летят вниз бревна, - ле-
сокрады работают, а вы спите! Я сам бы поймал лесокрадов, да вишь у меня
только два понятых, а остальные самогонщики с поличным, - уйду -  разбе-
гутся. Сорок ведер самогонки везу, три дня не спал... Так прямо  с  вер-
хушки и сигают, и на воде два пустых дощаника!..
   Милиционер влез в лодку, скомандовал самогонщикам, - мужики впряглись
в ляму, потащили бичевой дащаный караван, безмолвно. Милиционер покрики-
вал и поводил дулом револьвера. Луна светила безмолвно и сотни лун коло-
лись на воде. Горы и Волга немотствовали. Дощаники скрылись за косой.  -
Кузя привел двух лошадей, одна под седлом, другая с мешком сена на  спи-
не. - Кузя, Некульев лесными тропками, горами, молча,  с  винтовками  на
перевес, помчали к Мокрой горе. Лошадей оставили в Мокрой Балке, - вышли
к Волге; Волга, горы, тишина, - прокричал сыч, посыпался под ногами гра-
вий, пахнуло полынью откуда-то, - тишина, - и на горе затрещало  дерево,
сорвалось с вершины, покатилось вниз под обрыв, потащило за собой камни.
Кузя и Некульев пошли под обрывом, - в  тальнике  увязли  два  дощаника,
один уже наваленный бревнами, еще сорвалось с вершины бревно, - и сейчас
же рядом в десяти шагах негромко свистнул человек, а другой свистнул  на
горе, и третий свистнул, - и мир замер. И тогда одиноко на  горе  раско-
лолся винтовочный выстрел. Кузя присел за камень, - Некульев толкнул его
- вперед - коленом, перезамкнул замок винтовки и - твердо пошел к  доща-
никам, - толкнул на воду пустой и навалился, чтобы  столкнуть  нагружен-
ный, - сверху выстрелили из  винтовки,  -  пуля  шлепнулась  в  воду.  -
"Кузьма! иди, толкай!" - на отвесе,  наверху  красный  вспыхнул  огонек,
лопнул выстрел, шлепнулась пуля. По огоньку - сейчас же - выстрелил  Не-
кульев, и с горы закричали: "Ой, что ты делаешь, лешай! - Не трожь доща-
ники!"
   Некульев сказал:
   - Кузя, чаль, толкай веслом, иди  на  руль,  гони  от  берега,  а  то
подстрелят!
   Луна потекла с весла. С берега кричали: "Барин, касатик, прости хрис-
та ради, отдай дощаники!
   Некульев сказал:
   - Эй, черт, лошадей как бы не украли!
   Кузя ответил:
   - Пошто, - мы сейчас их возьмем. Бояться теперь нечего. Мужик  охоло-
нул, мужика теперь страх взял.
   Подплыли к Мокрой Балке, к дощанику - трое подошли мужики, -  вязовс-
кие, в слезах, один из них с винтовкой, - замолили о дощаниках. Некульев
молчал, смотрел в сторону. Кузя - тоже молча пошел в балку, привел лоша-
дей, впрег их в ляму, - тогда строго заявил:  "Лес  воровать,  сволоча!?
Садись в дощаник, под арест! Там разберут, как леса воровать!.."
   Мужики повалились на колени. Некульев недовольно шепнул:
   - На что их брать? Куда мы их денем? - Ничего, постращать не вредно!
   Лошади шли берегом по щебню медленно. Горы и Волга замерли в  тишине,
но луны уже не было: за Волгой в широчайших просторах назревало  красным
- пред днем - небо, похолодело в рассвете, села на рубашке роса.
   - Сказочку вам не рассказать ли? - спросил Кузя.
   Дощаники с лесом завели за косу под Медынской горой, привязали  креп-
ко. - (Через два дня - ночью - эти дощаники исчезли, их кто-то украл.)
 
   И опять в ночи задубасили в окна, - "Антон Иванович, - товарищ лесни-
чий, - Некульев, - скорей вставай!" - и дом  зашумел  боцами,  шорохами,
шопотами, свечи и зажигалки закачали потолки, - "у Красного Лога - пото-
му как ты коммунист, мужики из Кадом - всем сходом с попом  поехали  пи-
лить дрова - по всем кордонам эстафеты даны - полесчика  Илюхина  мужики
связали, отправили на съезжую!" - У конного двора, против  людской  избы
стоят взмыленные лошади, так крепко пахнет конским потом  (Некульеву  от
детства сладостен этот запах), - яркая звезда зацепилась за вершину горы
(какая это звезда?) и рядом под деревом горит Иванов червячек. Кузя  вы-
вел лошадей, - но ему лошади не досталось и он побежал пешком.
   - Ягор, ты винтовку-то пока повези, чего тащить-то? -  На  лошадей  и
карьером в горы, в лес, - "эх черт! все просеки заросли! глаз  еще  вых-
лестнешь!"
   Лес стоит черен, безмолвен, на вершинах гор воздух сух, пылен, пахнет
жухлой травой, - в лощинах сыро, холодновато, ползет  туман,  в  лощинах
кричат незнакомые какие-то птицы -  ("эх,  прекрасны  волжские  ночи!").
Конским потом пахнет крепко, лошади дорогу знают.
   - Эх, и сволочь же мужичишки. Ведь не  столько  попользуются  сколько
повалят и намнут! - Сознательности в мужике нет никакой! - Илюхина мужи-
ки связали, как разбойника, увезли в село, а жену с ребятами  заперли  в
сторожке, приставили караул, - сын Ванятка подлез в подпол,  там  собака
нору прорыла, норой - на двор, да к Конькову. А то бы  не  дознались.  И
так кажинную ночь стерегись!
   Верховых догнал Кузя, бежал рысью, сказал Егору:
   - Ягорушка, теперь ты побежишь, а я поеду, отдохну малость.
   Егор слез с лошади, побежал за верховыми. Кузя поудобнее размял мешок
на лошади, уселся, отдышался, сказал весело:
   - Вот бы теперь хоровую грянуть, как разбойники! - И свистнул в  тем-
ноту леса длинным разбойничьим посвистом, захлопала  крыльями  рядом  во
мраке большая какая-то птица.
   ...На опушке Красного Лога редкою цепью залегли полесчики еще с вече-
ра. В зеленую стену леса, в квадраты лесных просек,  в  лощину  меж  гор
уходила дорога. Было все очень просто. Солнце село за степь, - отбыла та
минута, когда - на минуту - и деревья, и травы, и земля, и небо, и птицы
- затихают в безмолвии, синие пошли полосы по земле - из леса на  опушку
вылетела сова, пролетела безмолвно, и тогда  прокричала  в  лесу  первая
ночная птица. И тогда далеко в степи, на перевале, увиделся в пыли мужи-
чий обоз. Но его прикрыла ночь, и только через час докатились до  опушки
несложные тарахтенья и скрипы деревянных российских обозов.  Потом  пыль
уперлась в лес, скрипы колес, тарахтенья ободьев, конские  храпы,  чело-
вечьи шопоты, плач грудного ребенка, - стали рядом, уперлись  в  лес.  -
Два древних дуба у проселка на просеке - у  самого  корня  подпилены,  -
только-только толкнуть - упадут, завалят, запрудят дорогу.
   Тогда из мрака строгий объездчичий окрик:
   - Э-эй! Кадомские! мужики! Не дело, верти назад!
   И тогда от обоза - сразу - сотнеголосый ор и хохот, слов не понять  и
непонятно - люди-ли кричат иль лошади и люди  заржали  в  перекрик  друг
другу, - и обоз ползет все дальше. Тогда -  два  смельчака,  мастеровые,
коммунисты, Кандин и Коньков - последнее усилие, храбрость,  ловкость  -
валят на дорогу колоды древних двух дубов,  и  судорожно  бабахнули  два
выстрела по небу. От мужичьего стана - бессмысленно, по лесу -  полетели
наганные, винтовочные, дробовые перестрелы. Пол обоза стало, лошади  по-
лезли на задки телег. - "Сворачивай!" - "верти назад!" - "Пали!" -  "Ка-
сатики, вы бабу задавили!" - "Попа, попа держи!" - Лес темен, непонятен,
- на просеке лошадь не своротишь,  лошади  шарахаются  от  деревьев,  от
выстрелов, оглобли упираются в стволы, трещат на пнях колеса. - "Да  ло-
шадь, лошадь не замайте! хомут порвешь, ты, сволочь!" -  Непонятно,  кто
стреляет и зачем?
   К рассвету прискакал Некульев. У опушки горел костер. У костра сидели
полесчики, пели двое из них тягучую песню. Валялась у костра куча винто-
вок. На полянке стояли понуро телеги и лошади.  Стояли  в  сторонке  под
стражей мужики, бабы, подростки и поп. Рассвет разгорался над лесом. Не-
веселое было зрелище тихого становища. - Некульеву пошел навстречу  Кан-
дин, вместе с ним приехавший оберегать леса, отвел в сторону, расстроен-
но и шепотом заговорил:
   - Получилась ерунда. Вы понимаете, мы преградили дорогу, свалили  два
дуба, думали телег штук пять арестовать, отделили их  дубами.  Для  ост-
растки я выстрелил. Больше мы не выпустили ни одного  патрона.  Стреляли
сами мужики, убили мальчика и лошадь, одну лошадь раздавили. Когда нача-
лась ерунда, я думал удалиться по добру по здорову, чтобы мужики  разоб-
рались сами собой, чтобы наши концы в воду, - но тут уже не было возмож-
ности сдержать наших ребят, начали ловить, арестовывать,  отбирать  ору-
жие...
   У Некульева в руке был наган, он сказал растерянно:
   - Фу ты, чорт, какая ерунда!
   Мужики повалили к Некульеву, повалились в ноги, замолили:
   - Барин, кормилец, касатик! - Отпусти Христа ради. -  Больше  никогда
не будем, научены горьким опытом!
   Некульев заорал, - должно быть злобно:
   - Встать сию же минуту! Чорт бы вас побрал,  товарищи!  Ведь  русским
языком сказано - лесов грабить не дам, ни за что! - и недоуменно, должно
быть, - а вы тут вот человека убили, эх!.. где мальченка?!. -  Все  село
телеги перепортило, эх!
   - Отпусти Христа ради! - Больше никогда не будем!..
   - Да ступайте пожалуйста - человека от этого не вернешь, - поймите вы
Христа ради, что хочу я быть с вами по-товарищески! - и злобно, - а если
кто из вас меня еще хоть раз назовет барином или шапку при мне с  головы
стащит, - расстреляю! - Идите пожалуйста куда хотите.
   Коньков, тоже приехавший с Некульевым, спросил  -  со  злобой  к  Не-
кульеву:
   - А попа?!
   - Что попа?
   - Попа никак нельзя отпускать! Его негодяя, надо  в  губернскую  чеку
отослать!
   Некульев сказал безразлично:
   - Ну что же, шлите!
   - Чтобы его мерзавца там расстреляли!
   Солнце поднялось над деревьями, благостное было утро, и невеселое бы-
ло зрелище дикого становища.
 
   И опять была ночь. Безмолствовал дом. Некульев подошел к окну, стоял,
смотрел во мрак. И тогда рядом в кустах -  Некульев  увидел  -  вспыхнул
винтовочный огонек, раскатился выстрел и четко чекнулась в потолок пуля,
посыпалась известка. - Стреляли по Некульеву.
 
   И было бодрое солнечное утро, был воскресный  день.  Некульев  был  в
конторе. Приводили двух самогонщиков, Егор тащил на загорбке  самогонный
чан. - Приехал из Вязовов Цыпин, передал бумагу из сельского  Совета,  -
"в виду постановки вопроса об улегулировке леса, немедленно явиться  для
доклада тов. Некульеву." - Цыпин был избран председателем сельского  со-
вета. - Некульев поехал, ехали степью, слушали сусликов; Цыпин рассказы-
вал про охоту, был покоен, медлителен, деловит. -  И  потом,  когда  Не-
кульев вспоминал этот день, он знал, что это был самый страшный  день  в
его жизни, и от самой страшной - самосудной - смерти, когда его разорва-
ли-б на куски, когда оторвали-б руки, голову, ноги, - его спасла  только
глупая случайность - человеческая глупость. -  В  степи  удушьем  пищали
суслики. В селе на площади перед церковью и пред Советом толпились парни
и девки, и яро наяривал в присядку паренек - босой,  но  в  шпорах;  Не-
кульева шпоры эти поразили, - он слез с телеги, чтобы внимательно  расс-
мотреть: - да, именно шпоры на босых пятках, и лицо у парня неглупое.  -
А в Совете ждали Некульева мужики. Мужики были пьяны. В Совете нечем бы-
ло дышать. В Совете стала тишина. Некульев не слыхал даже мух.  К  столу
вместе с ним прошел Цыпин, - и Некульев увидел, что лицо Цыпина,  бывшее
всю дорогу медлительным и миролюбивым, стало хитрым и злобным. Заговорил
Цыпин:
   - Чего там, мужики! Собрание открыто! Вот он, - приехал! А еще комму-
нист! Пущай, говорит, что знает...
   Некульев ощупал в кармане револьвер, вспомнились шпоры, шпоры спутали
мысль. Некульев заговорил:
   - В чем дело, товарищи? Вы меня вытребовали, чтобы я сделал доклад. -
-
   - Ляса таперь наши, жалам их по закону разделить по душам...
   Перебили:
   - По дворам!
   Заорали:
   - Нет, по душам!
   - Нет, по дворам!
   - Нет, говорю, по душам!
   - Да что с им говорить, ребята! Бей лесничего своем судом!
   Некульев кричал:
   - Товарищи! Вы меня вытребовали, чтобы я сделал доклад... Страна наша
степная, лесов у нас мало. У нас, товарищи, гражданская война, вы что  -
помещиков желаете?! Если леса все вырубить, их в сорок лет не поправишь.
Леса валить надо с толком, по плану. У нас, товарищи, гражданская война,
уголь от нас отрезан. Эти леса держат весь юго-восток России. Вы - поме-
щиков желаете?! Лесов воровать я не дам. - -
   - Мужики! Теперь все наше! Пущай даст ответ, почему  Кадомские  могут
воровать, а мы нет?! Откуда он взялся на нашу голову?!
   - Жалам своего лесничего избрать!
   - Бей его, робята, своем судом!
   Некульев запомнил навсегда эти дикие, пьяные  глаза,  полезшие  нена-
вистно на него. Он понял тогда, как пахнет толпа кровью, хотя крови и не
было. - - Некульев кричал почти весело:
   - Товарищи, к чорту, тронуть себя я не дам, - вот наган, сначала  ля-
гут шестеро, а потом я сам себя уложу! - Некульев придвинул к себе стол,
стал в углу за столом с наганом в руке. Толпа подперла к столу.
   Завопил Цыпин:
   - Минька, беги за берданкой, - посмотрим, кто кого подстрельнет!
   - Стрели его, Цыпин, своим судом.
   Некульев закричал:
   - Товарищи, черти, дайте говорить!
   Толпа подтвердила:
   - Пущай говорит!
   - Что же вы - враги сами себе? Я вот вам расскажу. Давайте толком об-
судим, меня вы убьете, что толку?.. Вы вот садитесь на  места,  я  сяду,
поговорим... - - Некульев в тот день говорил обо всем, - о лесах, о дре-
вонасаждениях, о коммунистах, о Москве, о Брюсселе, о том, как  строятся
паровозы, о Ленине, - он говорил обо всем, потому что, когда он говорил,
мужики утихали, но как только он замолкал, начинали орать мужики о  том,
что - что, мол, говорить, бей его своим судом! - И у Некульева  начинала
кружиться от запаха крови голова. Цыпин давно уже стоял в дверях с  бер-
данкой. День сменился стрижеными сумерками.  Мужики  уходили,  приходили
вновь, толпа пьянела. Некульев знал, что уйти ему некуда, что его убьют,
и много раз, когда пересыхало в горле, надо было делать страшные усилия,
чтобы побороть гордость, не крикнуть, не послать всех к черту, не  пойти
под кулаки и продолжать - говорить, говорить обо всем, что влезет в  го-
лову. - Некульева спасла случайность. В дом  ввалилась  компания  "союза
фронтовиков", молодежь, пьяным пьяна, с гармонией, их коновод  -  должно
быть председатель - влез на стол около Некульева, он был бос, но со шпо-
рами, - он осмотрел презрительно толпу и заговорил авторитетно:
   - Старики! Вам судить лесничего, товарища Некульева, нельзя! Его  су-
дить должны мы, фронтовики. Вон - Рыбин орет боле всех, а отсиживал он у
лесничего в холодной или нет!? Нет! Судить могут только те, которые  по-
падались на порубках, а которые не попадались - катись отсели на  легком
катере. А то голыми руками хотят лес забрать! Как мы попадались  на  по-
рубках ему в холодную, - леса нам и в первую очередь и нам его судить. А
Цыпина судить вместе с им, как он ему первый помощник и сам леший!
   Стрижиный вечер сменился уже кузнечиковой ночью. - Парень  был  пьян,
около него стояли, тоже пьяные, его друзья. Тогда  пошел  ор,  гвалт:  -
"Вре!" - "Правильно!" - "Бей их!" - "Цыпина лови, старого  чорта!"  -  И
тогда началась свальная драка, полетели на стороны бороды, скулы,  синя-
ки, запыхтел тяжелый кулачный ор. - Некульева  забыли.  Некульев,  очень
медленно, совсем точно он недвижим, полушаг в полушаг, подобрался к окну
и - стремительною кошкой бросился в окно.  -  Никогда  так  быстро,  так
стремительно - бессмысленно - не бегал Некульев:  он  вспомнил,  осознал
себя только на заре, в степи, в удушливом сусличном писке. - -
   (В сельском совете, за дракой, не заметили, как исчезнул Некульев,  -
и в тот вечер баба Груня, жена рыбака Старкова, а на утро уже много  баб
говорили, что видели самим глазами - вот провалиться на этом месте, если
врут - как потемнел Некульев, натужился, налились  глаза  кровью,  пошла
изо рта пена, выросли во рту клыки, стал Некульев черен в роде  чернозе-
ма, - натужился - и провалился сквозь землю, колдун.)
 
   И такой был случай с Некульевым.  Опять,  как  десяток  раз,  примчал
объездчик, сообщил, что немцы из-за Волги на дощаниках поплыли на  Зеле-
ный Остров пилить дрова. Некульев со своими молодцами на своем  дощанике
поплыл спасать леса. Зеленый Остров был велик,  причалили  и  высадились
лесные люди незаметно, - был бодрый день, - пошли к немцам, чтобы угово-
рить, - но немцы встретили лесных людей  правильнейшей  военной  атакой.
Некульев дал приказ стрелять, - от немцев та-та-такнул пулемет, и  немцы
двинулись навстречу организованнейшей цепью, немцы наступали по всем во-
енным правилам. И Некульев и его отряд остались вскоре без патрон и ста-
ли пред дилеммой - или сдаться или убегать на дощанике, - но дощаник был
очень хорошей мишенью для пулемета, - лесники заверили, что, если  немец
разозлится, он ничего не пожалеет. - Их немцы взяли в плен. Немцы отпус-
тили пленников, но забрали с собой за Волгу, кроме лесов, дощаник и  Не-
кульева. - Некульев пробыл у немцев в плену пять дней. Его - по непонят-
ным для него причинам - выкупил Вязовский сельский Совет во главе с  Цы-
пиным (Цыпин и приезжал за Волгу в качестве парламентера.) -  Пассажирс-
кий пароход на всю эту округу останавливался только в Вязовах, - вязовс-
кие мужики заявили немцам, что, - ежели не отпустят они Некульева, -  не
будут пускать они немцев на свою сторону, как попадется немец  -  убьют;
необходимо было немцам справлять на пароход масло, мясо, яйца,  -  немцы
Некульева отпустили. - -
 
   Глава вторая. - Ночи, письма и постановления.
 
   Вечером пришел Кандин, привел порубщика; порубщик  залез  на  дерево,
драл лыко, оборвался, зацепился оборками от лаптей за  сучья,  повис,  у
него вытекли глаза. Некульев приказал отпустить порубщика. Мужик стоял в
темноте, руки по швам, босой, покойно сказал:  -  "Мне  бы  провожатого,
господин-товарищ, - глаза-те у меня вытекли." Некульев наклонился к  му-
жику, увидел дремучую бороду, пустые глазницы уже затянулись; шапку  му-
жик держал в руках, - и Некульеву стало тошно, повернулся, пошел в  дом.
- Дом был чужд, враждебен: в этом доме убили князя, в  этом  доме  убили
его, Некульева, предшественника, - дом был враждебен этим лесам и степи;
Некульеву надо было жить здесь. Опять была луна, и кололись под горой на
воде сотни лун. Некульев стал у окна, пересыпал песочные часы, -  отбро-
сил часы от себя - и они разбились, рассыпался песок... -  Когда  бывали
досуги, Некульев забирался в одиночестве на вершину Медынской  горы,  на
лысый утес, разжигал там костер, и думал, сидя у костра;  оттуда  широко
было видно Волгу и заволжье, и там горько пахло полынью. Некульев  вышел
из дому, прошел усадьбой - у людской избы на пороге сидели Маряша и  Ка-
тяша, на земле около них Егор и Кузя, и сидел на стуле широкоплечий  му-
жичище, не по летнему в кафтане и в лаптях с  белыми  обмотками.  -  Не-
кульев вернулся с горы поздно.
   У людской избы было мирно. Луна поблескивала в навозе перед избой. За
избой вверх к лесам шла гора, заросшая орешником и  некленом,  -  Маряша
все время прислушивалась к колокольчику в орешнике, чтобы не зашла дале-
ко корова. Дверь в избу была открыта и там стонал ослепший  мужик.  Кузя
встал с полена, лег на навоз перед порогом, стал продолжать сказку.
   - ... ну вот, шасть Аннушка - да прямо в третью церкву, а ей навстре-
чу третий поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка", - а потом в  сторону:
- "Не желаешь ли ты со мной провести время те-на-те?" - Так Аннушке и не
пришлось побывать у обедни, пришла домой и плачет,  кстати  сказать,  от
стыда. Неминуемо - заметьте - рассказала мужу. А муж Илья Иваныч,  чело-
век рассудительный, говорит: - "Иди в церкву, жди как поп от обедни пой-
дет и сейчас ему говори, чтобы, значит, приходил  половина  десятого.  А
второму попу, чтобы к десяти, а третьему - и так и далее. А сама  помал-
кивай." - Пошла Аннушка, поп идет из церкви: -  "Ну,  как  же,  Аннушка,
насчет зорьки?" - "Приходите, батюшка, вечерком в половине  десятого,  -
муж к куму уйдет, пьяный напьется." - И второй поп навстречу: - "Ну, как
же, Аннушка, насчет переночевать?" - Ну, она, как муж, и так и  далее...
Пришел вечер, а была, кстати сказать,  зима  лютая,  крещенские  морозы.
Пришел поп, бороду расправил, перекрестился на красный  угол,  вынает  -
заметьте - из-за пазухи бутылку, белая головка. - "Ну, говорит, самовар-
чик давай поскорее, селедочку, да спать." - А она ему:  -  "Чтой-то  вы,
батюшка, ночь-то длинная, наспимся, попитайтесь чайком",  -  ну,  кстати
сказать, то да се, семеро на одном колесе. Только что поп разомлел, ряд-
ком уселся, руку за пазуху к ей засунул, - стук-стук в окно. Ну, Аннушка
всполошилась - "ахти, мол, муж!" - Поп под лавку было сунулся, не влеза-
ет, кряхтит, испугался. А Аннушка говорит, как муж велел:  -  "Уж  и  не
знаю, куда спрятать? - Вот нешто на подоловке муж новый ларь делает, - в
ларь полезай". - Спрятался первый поп, а на его место второй пришел, то-
же водки принес, белая головка. И только он рукой за пазуху, - стук-стук
в окно. - Ну и второй поп в ларе на первом попу оказался, лежат друг  на
друга шепчутся, щипаются, ругаются. А как третий поп  начал  подвальяжи-
вать - стук в калитку, - муж кричит, вроде выпимши - "жена, отворяй!"  -
Так три попа и оказались друг на друге. Муж, заметьте,  Илья  Иваныч,  в
избу вошел, спрашивает жену, шепчет: - "В ларе?" Аннушка отвечает: -  "В
ларе!" - Ну тут муж, Илья Иваныч, как пьяный, в кураж  вошел.  -  "Жена,
говорит, желаю я новый ларь на мороз в  амбар  поставить,  овес  пересы-
пать!" - Полез на подоловку. Илья Иваныч так рассудил, заметьте, что от-
несет он попов на мороз, запрет в амбаре,
 
 
   попы там на холоду померзнут денек, холод свое  возьмет,  взбунтуются
попы, амбар сломают, побегут, как очумелые, всему селу  потеха.  Однако,
вышло совсем наоборот, не до смеху: стал он тащить ларь с  подоловки,  -
попы жирные, девяти-пудовые, - не осилил Илья Иваныч, полетел ларь  вниз
по лестнице. Да так угодил ларь, что ткнулись все попы головами и помер-
ли сразу!.. Да... - Кузя достал кисет, сел на корточки, стал  скручивать
собачку, заклеивая тщательно газетину языком,  -  собрался  было  дальше
рассказывать.
   Луна зацепилась за гору. Колокольчик коровы  загремел  рядом,  мирно,
корова жевала жвачку. Мимо прошел Некульев, пошел в гору, к обрыву.  За-
молчали, проводили молча глазами - Некульева, пока он не скрылся во мра-
ке. Сказал шепотом Егорушка:
   - Гля, - пошел, Антон-от! Опять пошел - отправился. Костры сжигать...
Груня Вязовская, знающая бабочка, баит - колдун и колдун. Я  ходил,  по-
дозревал: наломает сухостою, костер разведет, ляжет возле, щеки упрет  и
- гляит, гляит на огонь, глаза страшные, и стекла на носу-те, горят  как
угли, - а сам травинку жует... Очень страшно!.. А то  встанет  к  костру
спиной, у самого яру, руки назад заложит и стоит, стоит, смотрит за Вол-
гу, как только не оборвется. Ну, меня страх взял, я ползком, ползком, до
просеки, да бегом домой. Гляжу потом, идет домой, вроде, как ничего.
   - И к бабе своей ездит, - сказал Кузя. - Приедет, сейчас в степь  гу-
лять, за руки возьмутся. И тоже, заметьте, костер раскладывать...  Пошли
они раз к рощице, я спрятался, а они сели - ну, в двух  шагах  от  меня,
никак не дале, двинуться мне невозможно, а меня мошка жигат. Начали  они
про коммуну говорить, поцеловались раз, очень благородно,  терпят,  -  а
мне нет никакого терпенья, а двинуться никак нельзя, я и говорю: -  "Из-
вините меня, Антон Иваныч, мошка заела!" - Она как вскочит,  на  него  -
"это что такое?" - Сердито так. - Мне он ничего не сказал, как бы  и  не
было...
   - Надо-ть идтить часы стоять, - пойду я, до-свиданьица, - сказал ста-
рик в кафтане.
   - И то ступай с богом, спать надо-ть, - отозвалась Маряша и зевнула.
   Кузя высек искру, запалил трут, раскурил цигарку, осветились его  ко-
шачьи усы. - "Так, стало-ть, кстати сказать, мужику в смысле глаз помочь
никак невозможно?" - строго спросил он, - "ни молитвой, ни заговором?"
   - Помочь ему никак нельзя, леший глаза вылупил. Надо-ть  подорожником
прикладывать, чтобы мозги не вытекли, - сказал старик. -  Прощевайте!  -
старик поднялся, пошел не спеша, с батогом в руке вниз к Волге, светлели
из-под кафтана белые обмотки и лапти.
   Вслед ему крикнула Катяша: - "Отец Игнат, ты,  баю,  зайди,  у  моего
бычка бельма на глазах, полечи!"
   Заговорил напевно Кузя: - "Да-а, вот, кстати сказать, выходит,  хотел
Илья Иваныч над попами потешаться, а вышло совсем наоборот...
   - Я тебе яичек принесла, Маряш, - сказала, перебивая Кузю, Катяша.  -
Для барина. Ты почем ему носишь?
   - По сорок пять.
   - Я за двадцать у немцев взяла. Потом сочтемся.
   - У тебя, Ягорушка, как в смысле хлеба? - спросил Кузя.
   - Хлеба у нас нет, все на избу истратили. Мужик лесу теперь не берет,
- сам ворует. В смысле хлеба - табак. Вот брату моему в городе  повезло,
прямо сказать, счастье привалило. Приходит к нему со станции свояк,  го-
ворит: - "Вот тебе сорок пудов хлеба, продай за меня на базаре, отблаго-
дарю, - а мне продавать никак некогда." Ну, брат согласился, продал  всю
муку, деньги в бочку, в яму, - осталось всего три пуда. Тут его и сцапа-
ли, брата-то, - милиция. Мука-то выходит  ворованная,  со  станции.  Ну,
брата в холодную. - "Где вся мука?" - "Не знаю." - "Где  взял  муку?"  -
"На базаре, у кого - не припомню." Так на этом и уперся, как бык в воро-
та, свояка не выдал, три недели в тюрьме держали, все  допрашивали,  по-
том, конечно, отпустили. Свояк было к нему подкатился, - а он на него: -
"Ах ты, пятая нога, ворованным торговать?! В ноги кланяйся, что  не  вы-
дал!" - "А деньги?" - "Все, брат, отобрали, бога надо  благодарить,  что
шкура цела осталась..." - Свояк так и ушел ни  с  чем,  даже  благодарил
брата, самогон выставлял... А брат с этих денег пошел и пошел,  торговлю
открыл, в галошах ходит, - прямо с неба свалилось счастье, - Егор помол-
чал. - Яйца у меня в картузе, восемь штук, - возьми, Маряш.
   - Лесничий, кстати сказать, как приехал, - прямо все масло  да  яйца,
хлеб ест без оглядки, с собой привез. И все  примечает,  все  примечает,
глаз очень вострый, заметьте, - сказал Кузя.
   - И ист, и ист, все сметану, да масло, да яйца,  -  прямо  господская
жизнь! - оживленно заговорила Маряша. - Крупы привез грешенной, отродясь
не видала, у нас не сеют, - варила, себе отсыпала, ребята ели,  как  са-
хар, облизывались. И исподнее велит стирать с мылом, неделю  проносит  и
скинет, совсем чистое, - а с мылом!.. Я посуду мыла, а он бает - "Вы  ее
с мылом мойте", - а я ему: - "что-е-те мыло, баю, у нас почитатца  пога-
ным!.."
   В избе вдруг полетело с дребезгом ведро, пискнул раздавленный  ципле-
нок, закудахтала курица, - на пороге появился мужик, тот, что ослеп, - с
протянутыми вперед руками, в белой рубахе, залитой кровью,  -  бородатая
голова была запрокинута вверх, мертвых глазниц не было видно, руки шари-
ли бессмысленно. - Мужик заорал визгливо, в неистовой боли и злобе:
   - Глазыньки, глазыньки мои отдайте! Глазыньки мои  острые!..  -  упал
вперед, в навоз, споткнувшись о порог.
   - Вперед лыка не дери, - успокоительно сказал  Кузя.  -  Видишь  отца
звали, сказал, ничего не выйдет.
   Бабы и Кузя потащили мужика обратно в  избу.  Егорушка  отходил  нес-
колько шагов от избы, к амбару, к обрыву, помочиться, вернулся,  раздум-
чиво сказал: - "Потух костер-от, идет, значит, назад. Спать надо-ть",  -
зевнул и перекрестил рот. - "Отдай тогда яички, сочтемся." - Егор и  Ка-
тяша пошли к себе на другой конец усадьбы, в сторожку.  Кузя  в  людской
зажег самодельную свечу, снял картуз; - побежали по столу  тараканы.  На
постели на нарах стонал мужик. На печи спали дети. Висела посреди комна-
ты люлька. Кузя из печки достал чугунок. Картошка была холодная, насыпал
на стол горку соли (таракан подбежал, понюхал, медленно отошел), -  стал
есть картошку, кожу с картошки не снимал. Потом лег,  как  был,  на  пол
против печки. Маряша тоже поела картошки, сняла платье, осталась  в  ру-
башке, сшитой из мешка, распустила волосы, качнула люльку, - кинула  ря-
дом с Кузей его овчинную куртку, дунула на свечу и, почесываясь и  взды-
хая, легла рядом с Кузей. Вскоре в люльке заплакал ребенок, - в  неверо-
ятной позе, задрав вверх ногу, ногою стала Маряша качать люльку - и, ка-
чая, спала. Прокричал мирно в корридоре петух.
   На утро и у Кузи и у Егорушки были свои дела. Маряша встала  со  све-
том, доила корову, бегали по двору за ней ее трое детей, мытые последний
раз год назад и с огромными пузами; шестилетняя старшая  -  единственная
говорившая - Женька, тащила мать за подол, кричала - "тря-ря-ря,  тяптя,
тяптя" - просила молока. Корова переходила, молока давала мало, - Маряша
молока детям не дала, поставила его на погреб. Потом  Маряша  сидела  на
террасе у большого дома, подкарауливала, скучая, когда проснется  лесни-
чий, гнала от себя детей, чтобы не шумели. Лесничий,  бодрый,  вышел  на
солнышко, пошел на Волгу купаться. Лесничий поздоровался  с  Маряшей,  -
Маряша хихикнула, голову опустила долу, руку засунула за кофту, -  и  со
свирепым лицом - "кыш вы, озари!" - стремительно побежала в людскую, по-
тащила на террасу самовар, потом с погреба отнесла кринку с молоком и  -
в подоле - восемь штук яиц. Проходила мимо  с  ведрами  Катяша,  сказала
ядовито и с завистью: - "Стараисси? Спать с собой скоро положит!" -  Ма-
ряша огрызнулась: - "Ну-к что ж, - мене, а не тебе!" Было  Маряше  всего
года двадцать три, но выглядела она сорокалетней, высока  и  худа  была,
как палка, - Катяша же была низка, ширококостна,  вся  в  морщинах,  как
дождевой гриб, как и подобало ей быть в ее тридцать пять лет.
   Кузя поутру ушел в лес, винтовку на веревочке вниз дулом  повесил  на
плечо, руки спрятал в карманы, шел не спеша, без дороги, ему одному зна-
комыми тропинками, посматривал степенно по сторонам. Спустился в  овраг,
влез на гору, зашел в места совсем забытые и  заброшенные,  глухо  росли
здесь дубы и клены, подрастал орешник, - стал спускаться по обрыву, цеп-
ляясь за кусты, посыпался пыльный щебень. Нашел в старой листве  змеиную
выползину, змеиную кожу, подобрал ее, расправил,  положил  в  картуз  за
подкладку, - картуз надел набекрень. Прошел еще четверть версты по обры-
ву и пришел к пещере. Кузя окликнул: - "Есть что ли кто? Андрей,  Васят-
ка?" - Вышел парень, сказал: - "Отец на Волгу пошел, сейчас  придет".  -
Кузя сел на землю около пещеры, закурил, парень вернулся в пещеру,  ска-
зал оттуда: - "Может хочешь стаканчик свеженькой?"  -  Кузя  ответил:  -
"Не." - Замолчали, из пещеры душно пахло  сивухой.  Минут  через  десять
из-под горы пришел мужик, с бородой в аршин. Кузя сказал: -  "Варите?  -
Хлеб у меня весь вышел, ни муки, ни зерна. Достань мне, кстати  сказать,
пудика два. Потом Егор влазины исправлять будет, нужен ему самогон,  са-
мый лучший. Доставь. Лесничий после обеда на корье поедет, на обдирку, а
потом к бабе своей завернет. В это время и снорови,  отдашь  Маряше."  -
Поговорили о делах, о дороговизне, о  качестве  самогона.  Распрощались.
Вышел из пещеры парень; сказал: - "Кузь, дай бабахнуть!" - Кузя  передал
ему винтовку, ответил: - "Пальни!" Парень выстрелил, - отец покачал сок-
рушенно головой, сказал: - "В дизеках ведь ходит, Василий-то..."
   На обратном пути Кузя заходил в Липовую долину на пчельник к  Игнату,
покурили. Игнат, по прозвищу Арендатель, сидел  на  пне  и  рассуждал  о
странностях бытия: - "Например, раз, сижу вот на этом самом пне,  а  мне
чижик с дерева говорит: - пить тебе сегодня водку!" Я ему отвечаю: - ну,
что, мол, ты глупость говоришь, кака еще така водка?.. -  Ан,  вышло  по
его: пришел вечером кум и принес самогонки!.. Птица  -  она  премудрость
божия. Или, например, раз, твой новый барин; зашел я к нему,  разговори-
лись; - я его спрашиваю, как он понимает, при венчании вокруг налоя  по-
солонь надо ходить или против солнца? А он мне в ответ: -  ежели,  гово-
рит, в таком деле с солнцем надо считаться, то придется стоять на  одном
месте и чтобы налой вокруг тебя носили; потому как солнце в небе  непод-
вижно, а вертится земля. - Отпалил, да-а! А я ему: - А как же, например,
раз Исус Навин, выходит, землю остановил, а не солнце?.. И все это пошло
от Куперника. Этого Куперника на костре сожгли; мало, я-бы его по кусоч-
кам, по косточкам, изрезал бы, своими руками... А  табак  -  это  верно,
чортова трава. Я тут посадил себе самосадки, для курева, две колоды меда
пришлось выкинуть"...
   Уже совсем дома, у самой усадьбы Кузя напал на полянку со щавелем,  -
лег на землю, исползал брюхом всю полянку, ел щавель. Дома  Маряша  дала
мурцовки. Поел и пошел чистить лошадь, выскреб, обмыл, стал запрягать  в
дрожки. Вышел из дома Некульев, - поехали в леса.
 
   Катяша и Егорушка на селе строили новый дом. Постройка была  кончена,
оставалось отправить влазины и освятить. Давно уже Егорушка изготовил из
княжеского шкафа - из красного дерева - кивот, - и с самого утра, подоив
корову, Катяша занималась его уборкой. Непонятно, как у нее имелись эти-
кетки пивоваренного завода "Пиво Сокол на Волге", с золотым  соколом  по
средине, - Катяша расклеивала их по кивоту, по красному дереву, вдоль  и
поперек, и вверх ногами, потому что грамотной она не была. И у Егорушки,
и у Катяши был праздник - влазины; Некульев дал Егору отпуск на  неделю.
Утром же Егорушка и Катяша ходили к Игнату  на  пчельник  узнавать  свою
судьбу. Игнат изводил их страхом. Игнат сидел в избе  на  конике,  -  на
Егорушку и Катяшу даже не взглянул, только  рукой  махнул,  -  садитесь,
мол. Между ног у себя Игнат поставил глиняный печной горшок, стал  смот-
реть в него и говорить, - не весть что. Плюнул направо, налево, в Катяшу
(та утерлась покорно), и началось у Игната  лицо  корчиться  судорогами.
Потом встал из-за стола и пошел в чулан, поманил молча Егора  и  Катяшу;
там было темно и душно, и удушливо пахло медом и пересохшей травой.  Иг-
нат взял с полки две церковные свечи, взял за руки Егора и повернул  его
на месте три раза, посолонь, - поставил его сзади себя, перегнулся  впе-
ред и начал замысловато скручивать свечи, - одну свечу дал Егору, другую
- Катяше: сам же стал что-то поспешно бормотать; затем свечи опять отоб-
рал себе, сложил обе вместе, взял руками за концы,  уцепился  зубами  за
середину, ощерились зубы, перекосилось лицо, - и Егорушка и Катяша  без-
молвствовали в благоговейном ужасе, - Игнат зашипел, заревел,  заскреже-
тал зубами, глаза - так показалось в темноте и Егорушке и Катяше - нали-
лись кровью, закричал: "Согни его судорогой, вверх тормашками, вверх но-
гами. Расшиби его на семьсот семьдесят семь кусочков, вытяни у него жилу
живота на тридцать три сажени." - Потом Игнат совершенно покойно  объяс-
нил, что жить "в новом дому" они будут хорошо,  сытно,  проживут  долго,
сноха будет черноволосая, и будет только одно  несчастье  "через  темное
число дней, ночей и месяцев", - ослепнет бычок, придется пустить его  на
мясо. - Катяша и Егорушка шли домой радостные, дружные, чуть подавленные
чудесами, - свечи Игнат им отдал и научил, что с ними  делать:  в  новом
дому подойти к воротному столбу, зажечь там свечу и  попалить  столб,  а
потом с зажженной свечей пойти в избу, прилепить там свечу  к  косяку  и
так три ночи подряд, и так сноровить, чтобы последний раз сгорели  свечи
до-тла и потухли-б сразу, - первые же два раза тушить свечи левой рукой,
обязательно большим и четвертым пальцами, - и чтобы не ошибиться,  а  то
отпадут пальцы. - Некульев уже уехал, когда  вернулись  Катяша  и  Егор,
принесли Егору ведро самогону. Егор стал запрягать лошадь, Катяша задер-
жалась, замешкалась со сборами, наклеивала на кивот  -  "пиво  Сокол  на
Волге", "пиво Сокол на Волге". Егорушка от нечего делать ходил в барский
дом, зашел в комнату, где поселился Некульев, потрогал его постель, при-
лег на нее, примериваясь; на столе лежали недоеденная сметана и в короб-
ке из под монпансье сахарный песок, - слюнил палец и тыкал им сначала  в
сметану, потом в сахар, - потом облизывал палец; на окне  лежали  зубной
порошок, щетка, бритва: Егорушка задержался тут  надолго,  -  попробовал
порошок, пожевал его и выплюнул, помотав недоуменно головой, - взял зер-
кальце и зубной щеткой разгладил себе бороду и усы; - лежала около  зер-
кальца безопасная бритва, рассыпаны были ножички, - Егорушка все их  ос-
мотрел, пересчитал, выбрал, какой похуже, и спрятал его себе в карман; в
конторе Егорушка сел за письменный стол Некульева, сделал строгое  лицо,
оперся о ручки кресла, расставив локти и сказал: - "Ну что, которые там,
лесокрады! - Выходи!.." - - В семейных отношениях Егорушки главенствова-
ла Катяша; - вскоре перед их избой стоял воз; были на возу  и  кивот  "в
соколах на Волге", и поломанное кресло с золоченой спинкой, и  две  кор-
зинки - одна с черным петухом (вымененным у Маряши), другая с черным ко-
том (прибереженным еще с весны; кот и петух нужны были для в
 
 
лазин), - и сундук с Катяшиным - еще от девичества - добром; - и на самом верху воза сидела сама Катяша, уже подвыпившая самогону, она махала красным платочком, приплясывала сидя, орала "саратовскую", - "шарабан мой, шарабан"... - Маряша с детишками стояла рядом с возом, смотрела восхищенно и завистливо; Катяша смолкла, покрестилась, покрестились и Егор, и Маряша, и дети, - Катяша сказала: - "Трогай с богом!" Попросила Маряшу: - "За скотиной ты посмотри, Игнат придет наведаться, 
покажи!.." - Поехали, Егор пошел с вожжами пешим, опять завизжала Катяша: - "Шарабан мой, американка, а я девчонка-а шарлатанка!.." - - 
 
   При Некульеве единственное было собрание Рабочкома. Собрали его хоро-
шие ребята, мастеровые-коммунисты, Кандин и Коньков. Собрание было  наз-
начено на завтра, но многие съехались с вечера, - дальним пришлось прое-
хать верст по сорок. Вечером в парке  на  крокетной  площадке  разложили
костер, варили картошку и рыбу. У Некульева собирались  на  "подторжье",
чтобы столковаться перед торгом Рабочкома, - кто потолковее и кто комму-
нисты. Коньков был хмур и решителен, Кандин хотел быть терпеливым; гово-
рили о революции, о лесах и - о воровстве, о  гомерическом  воровстве  в
лесах, - говорили тихо, сидели тесным кругом, со  свечей,  в  зале,  Не-
кульев лежал на диване; - сказал тоскливо Коньков: - "Расстреливать  на-
до, товарищи, - и первым делом наших, чтобы была острастка. Что  получа-
ется, - мы воюем с мужиками, а кто похитрее из мужиков - идет к знакомо-
му леснику, потолкует, сунет пудишко, -  и  лесник  отпускает  ему,  что
только тот захочет, - получается, товарищи, одно лицемерие и чистое  бе-
зобразие. Простите, товарищи, признаюсь: привязался ко мне шиханский му-
жик, - дай ему лесу на избу, - день, другой, - я сижу голодный, а  он  и
самогону, и белой, - я так ему морду избил, что отвезли в больницу, - не
стерпел." - Ответил Кандин: - "Я морды бил, прямо, скажу, не раз,  хоро-
шего в этом мало. Обратно, надо рассудить: - получает лесник  жалование,
на хлеб перевести, - полтора целковых; на это не проживешь, воровать на-
до, - ты смотри, как живут, свиньи у бар чище жили. В лесном деле  нужна
статистика: установить норму, чтобы больше ее не воровали, и виду не по-
казывать, что замечаешь, потому - воруют от нужды. А если больше ворует,
- значит, от озорства, - тогда, обратно, можно расстрелять. Святых  нет,
- а дело делать надо!" - Говорили о Рабочкоме. - Рабочком создать  необ-
ходимо было, чтобы связать всех круговой порукой. Некульев молчал и слу-
шал, свеча освещала только диван, - ни Коньков, ни Кандин не знали,  как
повести на утро заседание Рабочкома, чтобы не  оторваться  от  всех  ос-
тальных лесных людей. - В парке запели песню и стихли, Некульев пош
 
 
тальным, в парк. У костра сидели люди, все оборванцы, все одетые по разному, все с винтовками. Против огня лежал Кузя, подпер щеки ладонями, смотрел в огонь и рассказывал сказку. Кричало на деревьях всполошенное костром воронье. Некульев присел к огню, стал слушать. 
   ... - И выходит, кстати сказать, хотел Илья Иваныч посмеяться над по-
пами, а вышло наоборот. Открыл Илья Иваныч ларь - лежат три попа друг на
друге и все мертвые, и холодеют уже на морозе.  Испугался  Илья  Иваныч,
отнес попов в амбар, разложил рядышком, - пришел в избу,  сел  к  столу,
думает, а самого, заметьте, цыганский пот прошибат...  Ну,  только  Илья
Иваныч очень был умный, посидел часик у стола, подумал и - хлоп себя  по
лбу! Пошел в амбар, попы уже закоченели, - взял  одного  попа,  поставил
его около клети, облил водой, на попе сосульки повисли. Пошел Илья  Ива-
ныч тогда в трактир и, заметьте, прихватил с  собой  бутылочку,  которую
поп не допил, там гармошка играт, народ сидит, - и  у  прилавка,  кстати
сказать, сидит пьяница Ванюша, ждет, как бы ему поднесли. Илья Иваныч  к
Ванюше: - "Пей!" - дал ему бутылку. Ванюша выпил,  пьяный  стал,  -  ему
Илья Иваныч и говорит: - "Дал бы еще, да некогда. Надо иттить, - ко мне,
вишь, утопленник пришел на двор, - надо его в прорубь на Волгу отнести."
- Ну, Ванюша вцепился: - "Давай я отнесу, только угости!" - А это  самое
и надобно было Илье Иванычу, говорит нехотя: - "Ну уж  коли  что,  из-за
дружбы, - отнесешь, придешь, в избу, угощу!" - Ванюша прямо бегом побег.
- "Где утопленник?" - "Вона!" - Ванюша попа схватил, на плечо и прямо  к
воротам, - а Илья Иваныч к нему: - "Да ты погоди, надо его в мешок поло-
жить, а то народ напугаешь." - Положили, заметьте, в мешок,  Ванюша  по-
нес, а Илья Иваныч второго попа из амбара выставил, облил  водой,  ждет.
Прибегает Ванюша, прямо в избу: - "Ну, где выпивка?" А ему Илья  Иваныч:
- "Нет, брат, погоди, плохо ты его отнес, слова не сказал,  -  он  опять
вернулся." - "Кто?" - "Утопленник." - "Где?" Вышли на двор. Стоит поп  у
клети. Ванюша глаза вытаращил, рассердился: - "Ах  ты  такой  сякой,  не
слушаться!" - схватил второго попа и побег к проруби, -  а  Илья  Иваныч
ему в след: - "Ты как будешь его в воду совать, скажи - упокой,  господи
его душу, - он и не пойдет!" - Это, чтобы помолиться, все-таки, за попа.
- Только Ванюша со двора, - Илья Иваныч третьего попа
 
 
и, - прибегает Ванюша, - а Илья Иваныч ему выговаривает: - "Эх ты, Ванюша! Не можешь утопленника унести, - ведь опять вернулся. Придется мне уж с тобой пойтить, чтобы концы в воду. Неси, а я позадь пойду, посмотрю, как ты там управляешься." - Отнесли третьего попа, посмотрел Илья Иваныч, - спускает попов в воду Ванюша как следует, успокоился и говорит: - "Ну, все-таки, ты Ванюша потрудился, пойдем - угощу!" - Да так его напоил, что у Ванюши всю память отшибло, забыл как утопленников таскал. Так что про попов и не дознались, куда их черти дели. - Вот и сказке конец, а мене венец, - сказал Кузя. 
   Некульев отошел от костра, пошел во мрак, обогнул усадьбу, - пошел на
гору, к обрыву, подумать, побыть одному... - -
   Утром, на той же крокетной площадке, где многие так у костра и  ноче-
вали, собралось человек семьдесят лесников и полесчиков. Под липой  пос-
тавили стол, принесли скамьи - но многие лежали и на травке вокруг  пло-
щадки. Костер не потухал. Винтовки составили - по военному  -  в  козлы.
Избрали президиум.
   От этого собрания остался нижеследующий протокол:
 
   СЛУШАЛИ: 1. Доклад тов. Конькова о Международном положении*1.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 1. Принять к сведению.
 
   СЛУШАЛИ: 2. Доклад тов. Кандина о плане работ Рабочкома.
   а) Культурно-просветительная работа.
   б) Средства Рабочкома и расходные статьи.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 2. В виду разбросанности лесных людей по лесам, Культко-
миссии не избирать*2; выписать на каждую сторожку по газете,  расходы  -
1) канцелярские принадлежности, 2) подвода в город, 3) суточные.
 
   СЛУШАЛИ: 3. Предложение тов. Конькова отчислить от зарплаты в фонд по
устроению памятника революции в Москве.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 3. Отчислить однодневный заработок.
 
   СЛУШАЛИ: 4. Донесение Председателя Кадомского Сельсовета  Нефедова  о
том, что в расчетных ведомостях по 27 кордону были вымышленные  фамилии,
за которых получал объездчик Сарычев. - Сарычев предъявил вышеупомянутые
ведомости и указал, что правильность  их  заверена  печатью  и  подписью
Предсельсовета Нефедова, написавшего вышеозначенные донесения.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 4. В виду неясности вопросов и несообразности  донесения
на самого себя - направить дело к доследованию, отослав  копию  в  Угро-
зыск.
 
   СЛУШАЛИ: 5. Дело о племенном быке, съеденном объездчиком и  лесниками
с 7 кордона; из Племхоза был взят плембык за круговой порукой, - бык был
убит и съеден, а в Племхоз был направлен акт, что бык умер от сибирки.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 5. В виду незаконного поступка с быком, с лесников  Сту-
лова, Синицына и Шавелкина и объездчика  Усачева  удерживать  ежемесячно
3-х дневный заработок и направлять его в кассу Племхоза. _______________
   *1 В докладе Коньков сделал ошибку, указав, что Европа и Россия - ге-
ографически в разных материках.
   *2 Выяснилось, что половина лесников безграмотны, Кузя шептал,  голо-
суя, Егорушке: - "Ничего, выкурим!"
   СЛУШАЛИ: 6. Пожелание лесника тов. Сошкина не делать  общих  собраний
по воскресеньям*3.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 6. Утвердить.
 
   СЛУШАЛИ: 7. Предложение объездчика Сарычева о вступлении всех сразу в
РКП.
 
   ПОСТАНОВИЛИ: 7. Оставить вопрос открытым*4.
 
   Первое письмо, которое написал Некульев с Медынских гор, было  такое,
- он не докончил его: - -
   "... у черта на куличках, где нет почты ближе как в шестнадцати верс-
тах, а железной дороги - в ста, - в проклятом доме над Волгой,  в  доме,
который проклятье помещиков перенес и на меня, - в жаре и делах, по  ис-
тине чертовщинных! - Живу я робинзоном, сплю без простыней, ем сырые яй-
ца и молоко, без варева, хожу полуголый. Кругом меня  дичь,  срам,  мер-
зость. Ближайшее село от нас - 16 верст, но под обрывом идет -  "великий
водный путь", и я часто толкую с теми, кто бичевой идет по Волге,  таких
очень много, каждый день проходит добрые десятка  два  дощаников,  часто
около нас отдыхают и варят уху; - так вот дней пять тому назад тащил би-
чевой мужик свою жену, привязанную к дощанику; он мне сообщил, что в его
жену вселилось три черта, один под сердце, другой в "станову жилу", тре-
тий - под мышку - а верстах в ста от нас есть замечательный знахарь, ко-
торый чертей может изгонять - так вот он к нему и везет жену;  вчера  он
возвращался обратно, в ляме шла уже его жена, а он барствовал на дощани-
ке, - сообщил, что черти изгнаны. - Тема этого письма - люди, с которыми
я живу, - это два лесника с женами и детьми. Один из них  построил  себе
избу из краденого _______________
   *3 Встал тогда на собрании с травки босой паренек в армяке и  сказал,
волнуясь: - "Я так думаю, товарищи, мы, выходит, пожелам, чтобы собрание
Рабочкома не делали в воскресенье, потому,  как  гражданины  самовольные
порубщики в будни все в поле на работе, их там не поймаешь, - а в  воск-
ресенье они сидят дома, тут их и ловить с милицией."
   *4 Товарищ Кандин тогда говорил, что вопрос вступления в РКП - вопрос
совести каждого, - Сарычев обиделся на него, - говорил: - "...а если  вы
думаете, что Кадомский Васька Нефедов, председатель, доносчик, правду на
меня наплел, - так он сам первый жулик, а которые фамилии были подписаны
- так они люди странные, теперь уехали домой, на Ветлугу." - - леса, ко-
торый он же призван охранять, и обставил ее обломками мебели из усадьбы,
- но это не главное, а главное то, что прежде чем вселиться в  избу,  он
пускал туда черную кошку и петуха, а под печку клал краюху хлеба с солью
- для домового, а жена его - голая  -  обегала  дом,  чтобы  "отворотить
глаз". У него заболел бычок, заслезились глаза, - ветеринар  уж  не  так
далеко, в Вязовах, - но он позвал местного знахаря (этот знахарь,  мужик
- арендатор пчельника, приходил раза два ко мне поговорить, - я и не по-
лагал, что он колдун, - мужик, как мужик, только чуть похитрее, грамотен
и болтает что-то про Коперника), - так знахарь бычка осмотрел,  нашептал
что-то, снял какую-то пленку с глаз у бычка, посыпал солью,  -  и  бычок
ослеп; тогда Катяша, жена Егора, достала "змеиной выползины",  высушила,
истолкла в порошок и этой змеиной выползиной -  лечит  бычка,  присыпает
ему ослепшие уже глаза. Жену второго лесника завут Маряшей; сначала я ее
звал Машей, - она сказала мне: - "И что-е-те как вы  зовете  мене?  Мене
все зовут Маряшей!" - Детей у нее трое, лет ей 23, -  моей  "жисти"  она
завидует до слюней: - "и-и-иии, и все те с маслом, и молока сколько душа
жалат!" - - Детям своим молока она не дает, продает мне:  мне  противно,
но я знаю, - если я не буду брать у нее, то умру с голоду, ибо вечно так
голодать, как они, не умею, - а она молоко оставит на масло и творог - и
все равно продаст. Маряша ни разу не была в городе, в своем уездном  го-
роде, в тридцати верстах; она ни разу до меня не видела гречневой  крупы
- "у нас такой не сеют!" - и сразу же украла у меня добрую половину  для
детей; у нее в живых трое детей, которые ходят голыми, еще двое померли,
ей 23, и у нее уже женская какая-то болезнь, про которую охотно  расска-
зывает всем ее муж Кузя, - и ни одного ребенка не принимала  у  нее  да-
же... знахарка-баба: сама родила, сама резала пуповину, сама мыла за со-
бою кровь, отсылая мужа на этот случай в лес. Дикарство,  ужас,  -  черт
знает, что такое! - Ко мне отношение такое. - Вчера приходил немец из-за
Волги, предложил масла; я спросил, - почем?
 
 
   - "Как раньше брали, по 25." - - А с меня Маряша  и  Кузя,  и  Катяша
брали по шестидесяти. У меня лопнуло терпенье, я позвал Маряшу и  Катяшу
и сказал им - как им не стыдно, ведь вижу я, как они обманывают и  обво-
ровывают меня на каждом шагу и на каждой мелочи, - ведь я же  по-товари-
щески и по-хорошему держу себя с ними и буду вынужден считать их за  во-
ровок и не уважать, - этакое лирическое нравоучение прочел им. Не сморг-
нули. - "Мы по нарошку за то, нарочно мы, то-есть!.."
   "А к обеду в этот день вдруг стерлядку мне: - "это мы  тебе  в  пода-
рок!" - Послал я их к черту со стерлядями. Я для них -  барин  и  больше
ничего, - я не пашу, мою белье с мылом, делаю непонятные им вещи, читаю,
живу в барском доме, стало быть, - барин; заставлю я ходить их на четве-
реньках - пойдут, заставлю вылизать пол - вылижут, и сделают это на  50%
из-за рабственного страха, а на 50 - из-за того, что - может барину  это
и всерьез надо, ибо многое из того, что делаю я, им кажется столь же не-
лепым, как и лизание полов, - сделают все что угодно, - но у меня  выра-
боталась привычка все время быть так, чтобы за спиной у меня  никого  не
было, ибо я не знаю, не покажется ли в данную минуту Катяше или Кузе не-
обходимым сунуть мне в спину нож: быть может это излишняя  осторожность,
ибо они на меня смотрят, как на дойную корову, и я слышал, как Катяша  с
завистью говорила, что меня "бог послал" Маряше, ибо Маряша,  ставя  мне
самовар и убирая мою комнату и контору, имеет  полное  право  и  возмож-
ность, одобренные Катяшей, систематически обворовывать меня!.. Да,  так,
а я - честный коммунист. Я не понимаю, как наши мужики  понимают  честь,
ведь должна же она у них быть. Они живут, ничего не понимая, и вот  Егор
строит новую избу по всем знахарьим правилам, когда идет мировая револю-
ция!.. - Это весь народ, который я вижу вокруг себя, но кроме  них  есть
еще невидимый - это те сотни, а, может и  тысячи,  которые  вокруг  меня
растаскивают леса, с которыми я борюсь не на живот, а на смерть. У  меня
такое ощущение, что все вокруг меня воры, вор на воре сидит, не понимаю,
как не воруют друг друга, - хоть, впрочем, забыл, - я же сам был украден
немцами и они держали меня спрятанным в темном чулане!.. Да, так. Дети у
Маряши ходят голыми, потому что нечего надеть, и все они  в  жесточайшей
часотке, - сначала я стал было столоваться вместе с Кузей, но  мне  было
тошнотворно от грязи и - было стыдно есть при детях, потому что они  го-
лодны, не едят даже вдоволь хлеба и картошки, - а мясо, там масло, яиц -
никогда не видят... А вот Мишка - пастух, который
 
 
ами говорит на коровьем, не похожем на человеческий, языке, по-человечески говорит с трудом, - нашел в лесу землянку, уже развалившуюся в овраге, в глуши, - землянка в гору вросла, - и в землянке полуистлевшая псалтирь, спасался, должно быть, какой-то праведник: интересно знать, мыло он признавал поганым или святым?.. А знахарю - "Арендателю" чижик предсказывает, когда он будет пить самогонку. А сам пастух Минька знаменит тем, что в прошлом году, еще до меня, в его стаде у коровы родился телок с человечьей головой, - телка этого 
бабы убили, и молва решила, что отцом телка является Минька: быть этого, конечно, не могло, - но что Минька, который с коровами лучше говорит, чем с людьми, мог вожделеть к коровам - это пусть лежит на его совести"... - - 
   - - Некульев не дописал тогда этого письма. Он сел писать  его  вече-
ром, вернувшись с горы, где раскладывал костер, и просидел за столом  до
поздней ночи. Писал в конторе, горели на столе две свечи, отекали  стеа-
рином, - лили на зеленое сукно стеарин ко многим другим стеариновым  но-
чам на сукне, в этом доме, горьком, как табачный мед. И вдруг,  Некульев
почувствовал, что вся кожа его в мурашках, - первый раз осознал эти при-
вычные мурашки, - поспешно ощупал  револьвер,  -  вскочил  из-за  стола,
схватил револьвер, чтобы стрелять, - и тогда в контору вошел Коньков,  с
револьвером в руке, весь в пыли, с лицом,  землистым  от  пыли.  Коньков
сказал:
   - Товарищ Антон! Илья Кандин - убит мужиками, на порубке. В Кадомы, в
Вязовы, в Белоконь пришли разведочные военные отряды, установить нельзя,
белые или красные. Мужики бунтуют! - -
 
   Глава третья. - О матери сырой земле и о прекрасной любви.
 
   Расспросить мужиков о матери сырой-земле, - слушать человеку уставше-
му, - станут перед человеком страхи, черти и та земная тяга,  та  земная
сыть, которой, если-б нашел ее богатырь Микула, повернул бы он мир.  Му-
жики - старики, старухи, - расскажут, что горы и овраги накопали  огром-
ные черти, такие, каких теперь уже нет, своими рогами - в то самое  вре-
мя, когда гнали их архангелы из рая. Мать сыра-земля, как любовь и  пол,
тайна, на которую разделила - она же мать сыра-земля - человека, мужчину
и женщину, - манит смертельно, мужики целуют землю сыновне, носят в  ла-
донках, приговаривают ей, заговаривают - любовь и  ненависть,  солнце  и
день. Матерью сырою-землей - как смертью и любовью  -  клянутся  мужики.
Мать сыру-землю - опахивают заговорами, и тогда, в  ночи  запрягается  в
соху вместо лошади голая вдова, все познавшая, а правят сохой две  голые
девки, у которых земля и мир впереди. Женщине быть - матерью  сырой-зем-
лей. - А сама мать сыра-земля - поля, леса, болота, перелески, горы, да-
ли, годы, ночи, дни, метели, грозы, покой. - - Мать сыру-землю  можно  -
иль проклинать, иль любить.
   У Некульева был большой труд. Юго-восток отрывали донцы и уральцы, из
Пензы к Казани шли чехи, Волгу сщемили, щемили. Волгу спасали Медыни.  У
Мокрых Балок, в Починках, у Островов, на Залогах, - в  десятках  мест  -
грузились баржи с дровами, лесами, осмиреками, двенашниками, тесами. И в
ночи, и в дни приходили издыхающие пароходы, -  ночами  сыпали  пароходы
гейзеры искр, - брали дрова, свою жизнь, чтобы шлепать по зарям и  водам
лопастями колес, пугая дали. Из Саратова, из Самары, из уездов, из степ-
ных городов - приезжали отряды людей с пилами, тех, чья воля была  побе-
дить и не умереть, рабочие, профессора, студенты, курсистки,  учительни-
цы, матери, врачи, молодые и старые, мужчины и женщины, -  шли  в  леса,
пилили леса, сбивали себе руки, колени, кровяные набивали мозоли, тупыми
пилами боролись за жизнь - жгли ночами костры  и  пели  голодные  песни,
спали в лесах на траве, плакали и проклинали ночи и мир, - и все же при-
ходили пароходы, хрипели дровяным дымом, профессора становились за коче-
гаров, профессорские пиджаки маслелись, как рабочие  блузы.  -  Некульев
был тут, там, мчал туда, верхом на гнедой княжеской  лошади,  сзади  Не-
кульева на хромом меринке ковылял Кузя: все,  что  делалось,  необходимо
было - во что бы то ни стало, и Кузя помахивал часто наганом. - -
 
   ... Была ночь. Некульев не дописал тогда письма, свечи  запечатлевали
новую стеаринную быль на зеленом конторском сукне. И тогда в комнату во-
шел Коньков с револьвером в руке, весь в пыли, с лицом землистым от  пы-
ли, и Коньков сказал шепотом, как заговорщик:  -  "Товарищ  Антон!  Илья
Кандин убит мужиками на порубке. В Кадомы, Вязовы, Белоконь пришли  раз-
ведочные отряды, установить нельзя, белые или красные. Мужики  бунтуют!"
- - Тогда Конькова Некульев встретил в гусином страхе - с револьвером  в
руках, и он опустил револьвер, сел беспомощно на стол,  чтобы  помолчать
минуту о смерти товарища. - Но тогда оба  они  крепко  сжали  ручки  ре-
вольверов, тесно сдвинувшись друг к другу: за окном  зашелестел  десяток
притаенных шагов, перезамкнулись затворы винтовок, и в миг в дверях и  в
окнах возникли черные точки винтовочных дул, - и в комнату вошел матрос,
покойно, деловито, револьвер у него не был вынут из кобуры. - "Товарищи,
ни с места. Руки вверх, товарищи. - Документы!" - "Вы  коммунист,  това-
рищ?" - "Вы арестованы. Вы поедете с нами на пароход". - Земля  сворачи-
вала уже в осень и ночь была черна, и волжские  просторы  повеяли  сырою
неприязнью. У лодки во мраке выли бабы, и прощались с ними, как прощают-
ся новобранцы, Егорушка и Кузя. Пыхтели во мраке пароходы, но на парохо-
дах не было огней. Сели, поплыли. Кузя подсел к Некульеву:  -  "Это  что
же, расстреливать нас везут?" - Помолчал. - "Я так полагаю,  я  все-таки
босой, прыгну я в воду и уплыву"... - Крикнул матрос: - "Не  шептаться!"
- "А ты куды нас везешь, за то?" - огрызнулся Кузя. - "Там узнаешь,  ку-
да." - Ткнулись о пароходный борт, - "Прими конец", - "Чаль!" -  Пароход
гудел человеческими голосами. Некульев выбрался на палубу первым. - "Ве-
ди в рубку!" - В рубке толпились вооруженные люди, у одних пояс,  как  у
индейцев перьями, был завешен ручными гранатами, другие были просто под-
поясаны пулеметными лентами, махорка  валила  с  ног.  -  И  выяснилось:
седьмой революционный крестьянский полк потерял начальника штаба,  а  он
единственный на пароходе умел читать по-немецки, а военную карту заменя-
ла карта из немецкого атласа; карта лежала в рубке на столе - вверх  но-
гами; седьмой крестьянский полк шел бить  казаков,  чтобы  прорваться  к
Астрахани, - и чем дольше шел по карте, тем получалось  непонятней;  Не-
кульев карту положил как надо, - с ним спорили, не доверяя; а потом  всю
ночь сидел Некульев со штабистами - матросами, уча их, как читать  русс-
кие слова, написанные латинским шрифтом; матросы поняли легко,  повесили
на стенку лист, где латинский алфавит был переведен на русский.  Рассвет
пришел выцветшими стекляшками, Некульев был отпущен; Коньков сказал, что
он останется на пароходе; Егорушка и Кузя спали у трубы,  Некульев  рас-
толкал их. - -
   - - И когда шлюпка отчалила уже от парохода, за горой разорвался  пу-
шечный выстрел, и вода около шлюпки в грохоте бешено рванулась  к  небу.
Это обстреливали казаки, пошедшие вперед, навстречу к седьмому (и перво-
му и двадцатому) революционному крестьянскому полку имени матроса Чаплы-
гина. - -
 
   ... Такие люди, как Некульев, - стыдливы в любви; - они  целомудренны
и правдивы всюду. Иногда, во имя политики и во имя жизни они лгут, - это
не есть ложь и лицемерие, но есть военная хитрость, - с собою они  цело-
мудренно - чисты и прямолинейны и строги. - Тогда,  в  первый  Медынский
день, все солнце ввалилось в контору, и было очень бодро, - и потом, че-
рез немногие дни, в той же лунной неделе, в лунной и  росной  мути,  Не-
кульев сказал - всем солнцем и всем прекраснейшим человеческим - "люблю,
люблю!" - чтобы в этой любви были только солнце и человек:  тогда  пьяно
пахло липами и была красная луна, и они выходили из лесу  к  полям,  где
Арина с рабочими драла корье - драла с живых деревьев живую кору,  чтобы
дубить ей мертвую кожу. - - У Арины Арсеньевой было  детство,  пропахшее
пирогами, которое она хотела выпрямить в прямолинейность, - и  она  воз-
растала обильно - матерью сырой-землей - как тюльпанная (только две  не-
дели по весне) степь, - кожевенница Арина Арсеньева, прекрасная женщина.
Дом был прежний, но дни были иные, очень просторные, и не было  ни  при-
казчиков, ни бухгалтеров, ни отца, ни матери. Надо было работать во  что
бы то ни стало. Надо было все перекраивать. Дом был тот же, но  из  дома
исчезли пироги, и там, где раньше была столовая (вот  чтобы  эти  пироги
есть) стояли нары рабочих, и для Арины остались мезонин, чемодан, корзи-
на с книгами, кровать, стол, винтовка, образцы кож, и в углу жил  волче-
нок (о волченке потом...). Но за домом и за заборами - дом стоял на краю
села - была степь по прежнему, жухлая, одиночащая, в увалах и балках,  -
такая памятная лунными ночами еще с детства. А каждая  женщина  -  мать.
Надо было на тарантасе мчать в леса на обдирку корья; надо было мчать  в
город в совнархоз и там ругаться; надо было лезть на всяческие  рожны  -
на митингах в селе, на совещаниях в городе; надо было говорить о  голье,
о бахтарме, о дерме, о золении, о дублении, об обдирке, обсышке, о шакше
(сиречь птичьем помете), - и надо было иной раз рабочих обложить - в чем
пес не лакал, таким матом, чтоб даже сами скорняки уважили;  за  забором
стояли низкие бараки, рядами стояли чаны для промывки и  зазолки,  сзади
пристроена была боенка, строились бараки для  мыловаренного  и  клеевого
заводов, стоял амбарушка, где рушили в пыль лошадиные кости:  надо  было
все перестраивать, делать заново и по-новому. Надо  было  носить  пиджак
по-мужски, револьвер на ремне, - и сапоги надо было шить на заказ:  мала
была ножка! И не надо - не надо было склоняться вечерами над  волченком,
смотреть ему в глаза, нежные слова говорить ему, и вдыхать его - горький
лесной запах! - - И вот в солнечный  бодрый  день  -  всею  матерью  сы-
рой-землей, подступавшей к горлу, - полюбила, полюбила! - И тогда, в той
же лунной неделе, в лунной и росной мути, когда Некульев сказал -  "люб-
лю, люблю", - остались только луна, толь
 
 
ко мать сыра-земля, и она отдалась ему - девушка-женщина в тридцать лет, отдав все, что собрано было за эти тридцать весен. - Он, Некульев, приезжал к ней вечерами и приходил наверх в мезонин; иногда ее не было дома, тогда, дожидаясь, он рылся в чуждых ему книгах о кожевенном деле и пытался играть с волченком; но волченок был враждебен ему: волченок забивался в угол, съеживался и оттуда смотрели чужие, немигающие, абсолютно-осторожные два глаза, следящие за каждым движением, ничего не опускающие, - и волченок скалил бессильную 
маленькую свою морду, и от волченка гнусно пахло псиной, кислым, недостойным человека... Входила Арина, и Некульеву каждый раз казалось, что это входит солнце, и он слепнул в счастьи. Некульев не замечал, что всегда она кормила его вкусными вещами, ветчиной, свининой, и очень часто были или пухлые пироги, или сдобные пышки, которые Арина - удосуживалась, все же! - пекла сама. Некульев не замечал, что весь этот дом, даже пироги, пропахли странным, непонятным ему запахом, - кожей, что-ли. - Потом Некульев и Арина шли в степь, спускались в балку, где наверху склоняли головы солнц подсолнухов, а внизу пересвистывались и замирали неподвижно, стражами сурки, поднимались на другую сторону балки, - и были там в местах совершенно первобытных, где не проходили даже татарские орды. Арина отдавалась Некульеву всею матерью сырой-землей, - Некульев думал, что в руках его солнце. - У них не было влазин с черным петухом и с черной кошкой (хотя и было полнолуние) - потому, что у них были любовь и счастье. 
   И это счастье расколотилось вдребезги, как  вдребезги  бьют  глиняную
посуду на деревенских мужичьих свадьбах. - Некульев понял запах Арины  и
пересилить его не мог. -
   Некульев приехал днем. В мезонине был только  волченок.  У  заводских
ворот сидел сторож, старик, он сказал: - "Лошадей часотошных пригнали из
армии, дохлых, порченых, - пошла туда Арина Сергевна." - Некульев  пошел
по заводу, прошел мимо громоздких протухших чанов, побрезговал  зайти  в
бараки, калиткой вышел на другой двор, - и там увидел. - - На дворе сто-
яло штук сорок совершенно измызганных лошадей, без шерсти, слепых, обез-
ноживших (когда лошади "безножат", тогда ноги их как дуги), лошади похо-
дили на ужасных нищих старух, лошади сбились в безумии в табун, головами
внутрь - хвостов у лошадей не было, и были лишь серые чешуйчатые  репицы
на месте хвостов, которые судорожно дрожали. И тут же, за низким  забор-
чиком, убивали лошадей, одну за другой, отрывая каждую насильно от табу-
на. Открылись воротца туда, на бойню, - четверо вталкивали в ворота про-
тивящуюся лошадь, один из них ломал репицу хвоста, вынуждая лошадь  итти
убиваться, - вышла из ворот Арина, ударила поленом лошадь по шее, лошадь
качнулась от удара и пошла вперед. Арина была в окровавленном фартуке  и
в кожаных штанах. Некульев побежал к воротам. Когда он взбежал туда, ло-
шадь уже лежала на земле, дергались  судорожно  ноги,  сползли  с  зубов
мертвые губы и язык был зажат в зубах вместе с желтой слюной, и двое ра-
бочих уже хлопотали над лошадью, распарывая - живую еще - кожу;  сломан-
ная репица лошади торчала вверх. Некульев крикнул: - "Арина, что вы  де-
лаете?!" - Арина заговорила деловито, но очень поспешно, так  показалось
Некульеву: - "Кожа идет на обделку, жировые вещества идут на мыло,  бел-
ками мы откармливаем свиней. Сухожилия и кости идут на клееварню.  Потом
кости размалываются для удобрения почвы. У нас  все  использывается."  -
Руки Арины были в крови, земля залита была кровью,  -  рабочие  обдирали
лошадь, другие конские трупы валялись уже ободранные, - лошадь подвесили
за ноги, на блоке, к виселице. Некульев понял: здесь пахнет так же,  как
всегда от Арины, и он почувствовал, что горло его сжала тошнотная  судо-
рога. Некульев приложил руку ко рту, точно хотел рукою зажать  рвоту,  -
повернулся и молча пошел вон, за заборы, в степь. Некульев был  целомуд-
рен в любви. Он был всегда бодр и любил быть "без дураков" - в степи  он
шел как дурак, без картуза, который забыл в мезонине у волченка.  Больше
Некульев не видел Арины. - -
   Леса лежали затаенно, безмолвно, - по суземам и раменьям (говорил Ку-
зя) жил леший, - горели в ночах костры, недобрые огни. Если бы было  та-
кое большое ухо - оно услыхало бы как перекликаются дозорные, как валят-
ся деревья, миллионы поленьев (чтобы топить Волгу и революцию), услыхало
бы свисты, посвисты, пересвисты, окрики и крики. - Лежала в  лесах  мать
сыра-земля. - - Был рассвет, когда над лесами полетели ядра, чтобы ядра-
ми ставить правду. - Некульев прошел в дом, позвал  за  собой  Кузьму  и
Егора, сказал, став за стол:
   - Товарищи. Я ухожу от вас, в Красную Армию. Поступайте  как  знаете.
Если хотите, идемте со мной.
   Кузя помолчал. Спросил Егора: - "Ты как понимаешь, Ягорушка?" -  Егор
ответил: - "Мне нельзя иттить, я избу новую построил,  никак  к  примеру
нельзя, все растащуть, - я лучше в деревню уеду." - Кузя за обоих  отве-
тил - руки по швам:
   - Честь имею доложить, так что мы остаемся при лесах!
   Некульев сел к столу, сказал: - "Ступайте,  что  останется  от  меня,
разделите по-ровну, я уйду только с винтовкой. Кузьма, приди через  час,
я дам тебе письма, отвезешь." - Кузьма и Егор вышли. Над домом разорвал-
ся снаряд.
   Некульев написал на клочке, поспешно:
 
   "В Губком. - Товарищи, я покидаю леса. Я спешу, потому что около идет
бой. Я ухожу в Красную армию, но это не конец, - я хочу работать, только
не с землей, чтобы черти ее прокляли: пошлите меня  на  завод.  Работать
надо, необходимо." -
   "Ирине Сергеевне Арсеньевой. - Арина, прости меня. Я был честен - и с
тобой, и с собой. Прощай, прости навсегда, ты научила меня быть  револю-
ционером."
 
   ...............
 
   О волченке.
 
   Была безлунная ночь. Шел мелкий дождик. Ирина шла  из  степи,  прошла
селом, слушала, как воют на селе собаки, село замерло в безмолвии и мра-
ке. Вошла во двор, прошла мимо чанов, никто не повстречался, - поднялась
в свой мезонин. Прислушалась к тишине - рядом здесь в комнате дышал вол-
ченок. Зажгла свечу, склонилась над волченком, зашептала: - "Милый  мой,
звереныш, ну, пойди ко мне!.." - Волченок забился в угол, сидел на  зад-
них лапах, поджал под себя пушистый свой хвост и черные его  глаза  сте-
регли каждое движение рук и глаз Ирины. И когда  глаза  их  встретились,
глаза волченка, не мигающие, стали особенно чужие, враждебными навсегда.
Ирина нашла волченка еще слепым, она кормила его из соски,  она  няньчи-
лась с ним как с ребенком, она часами сидела над ним,  перешептывая  ему
все нежные слова, какие знала от матери, - волченок рос у нее на  руках,
стал лакать с блюдца, стал самостоятельно есть, - но  навсегда  волченок
чувствовал себя врагом Ирины. Приручить его возможности не было;  и  чем
больше волченок рос, тем враждебнее и чужее был он с Ириной,  он  убегал
от ее рук, он перестал при ней есть, - они часами сидели друг перед дру-
гом, между ними была его миска, она знала - он был голоден, она  умоляла
его нежнейшими словами - "ешь, ешь, голубчик, - ну ешь-же, все  равно  я
не уйду отсюда!" - волченок следил своими стекляшками глаз за ее глазами
и руками, и был неподвижен, не смотрел на миску, - пока не уходила  она,
тогда он поспешно съедал все до дна; он ворчал  и  скалился,  когда  она
протягивала руку; он был врагом навсегда, приручить его  возможности  не
было; Ирина много раз замечала, что наедине волченок живет очень  благо-
душно, своими собственными интересами: он бегал по комнате, изучал и об-
нюхивал вещи, грелся на солнце,  ловил  мух,  благодушествовал,  задирал
вверх ноги, - но как только входила она, он вбирался в свой угол, и  от-
туда смотрели два черных абсолютно-внимательных глаза. - - Ирина  поста-
вила свечу на полу, и села против волка на корточки, сказала - говорила:
- "милый мой, звереныш, Никитушка, - ну, пойди ко мне, - у тебя ведь нет
мамы, я приласкаю тебя на руках!" Свеча коптила, мигала, - мир был огра-
ничен - мир Ирины и волченка - спинкой кровати, стеной, печкой, и  пото-
лок уже не был виден, потому что коптила свеча и  потому  что  обе  пары
глаз смотрели друг в друга. Ирина протянула руку, чтобы  погладить  вол-
ченка - и волченок бросился на эту руку, бросился в смерть, страшной не-
навистью, - впился зубами в пальцы, упал в злобе, не разжимая  челюстей;
- Ирина отдернула руку, волченок повис на зубах, - на руке,  -  волченок
сорвался с руки, срывая мясо с пальцев, ударился о кровать, -  и  сейчас
же по-прежнему сел волченок в углу и оттуда смотрела пара немигающих его
абсолютно-внимательных зрачков, точно ничего не  было.  И  Ирина  горько
заплакала - не от боли, не от крови, стекавшей с руки: заплакала от оди-
ночества, от обиды, от бессилия - как ни люби волка, он глядит в лес,  -
Ирина была бессильна пред инстинктом - вот пред маленьким  вонючим,  пу-
шистым комком лесных, звериных инстинктов, что сейчас засел за кроватью,
- и перед теми инстинктами, что жили в ней, правили ей, -  что  посылали
ее сейчас в дождь, в степь, плакать на том увале, где отдавалась она Не-
кульеву; - и в бессилии, обиде, одиночестве (чем больше любила она  вол-
ченка, тем злее был он с ней) больно ударила она волченка по голове,  по
глазам и упала в слезах на постель, в одиночестве,  в  несчастии.  Свеча
осталась около волченка. - -
   Тогда в окно полетел камень, посыпалось стекло, - и за окном  крикнул
подавленный голос:
   - Товарищ Арсеньева! Беги! Что ты глядишь, все уж ушли,  -  казаки  в
селе, скорей! - Айда в леса! -
   и за окном послышался поспешный топот копыт - от села к степи, к  ле-
сам. - -
   ...Степь в осени блекнет сразу, сразу заволакивается степь просторною
серой тоской. Утро пришло в дождевой измороси, неумытое,  очень  тоскли-
вое. Мимо разбитых заводских ворот проехал с песнями конный казачий  от-
ряд. Из ворот выехали три казака и слились с остальными, никто  не  слы-
шал, как рассказывали казаки о прекрасной бабе-коммунистке,  доставшейся
им на случайную ночь... А у заводских разбитых ворот, когда стихла  пес-
ня, опять стала тишина. - На дворе на  заводе,  стояли  чаны,  пропахшие
мертвой кожей и дубьем, и в средний чан был воткнут кол и  на  кол  была
посажена Ирина - Арина Сергеевна Арсеньева. Она  была  раздета  до-нога.
Кол был воткнут между ног; ноги были привязаны к колу. Лицо ее -  краса-
вицы - было безобразно от ужаса, глаза вылезли из орбит. Она была  жива.
Она умерла к вечеру. Никто за весь день не зашел на заводской двор.
 
   Кузя опоздал к Арине с письмом Некульева. Он пришел ночью. Дом и двор
были отперты, никого не было. Он  пробрался  в  мезонин,  зажег  спичку,
здесь было все разгромлено. В углу за кроватью стоял на полу  подсвечник
с недогоревшей свечей и смотрели из за подсвечника  два  волчьих  глаза.
Кузя зажег свечу, осмотрел внимательно комнату, поковырял на полу  следы
крови, сказал вслух, сам себе: - "Убили, что-ли? Либо подранили, - и тут
громили, значит, черти!" - Потом остановил свое  внимание  на  волченке,
осмотрел, усмехнулся, сказал: - "А говорили, что волченок, ччудакии! Это
лиса!" - Кузя собрал все вещи в комнате, завернул их в одеяло, перевязал
веревкой, - взял с постели простыню, спокойно ухватил за шиворот  лисен-
ка, закутал его, - взвалил узлы на спину, потушил свечу, подсвечник  за-
сунул в карман, и пошел вон из комнаты.
   Вскоре Кузя шел лесом. Лес был безмолвен, черен, тих. Некульев  удив-
лялся бы, как Кузя не выткнет себе во мраке глаз.  Кузя  шел  кратчайшим
путем, горами, тропками, - о лешем он не думал, но и не посвистывал. Уз-
лы тащить было тяжело.
   Кузю, должно быть, поразила история с волченком,  потому  что  он  по
многу раз рассказывал Егору, и Маряше, и Катяше: - "А говорили, что вол-
ченок, ччудаки, а это - лиса! У волченка хвост как полено, а у этого  на
конце черна кисть, и, заметьте, - уши черные. Конечно, где господам  про
это знать: это даже не каждый охотник отличит, а я знаю!"
   По осени, к снегам уже сомнения не было, что этот  волченок  оказался
лисой. Кузя лисенка убил, освежевал и из его шкуры сшил себе треух. - -
 
   Москва, 20 ноября 1924 г.
   Поварская, 26, 8.



   Бор. ПИЛЬНЯК
   ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА
 
 
   Повесть
 
   ПРЕДИСЛОВИЕ.
 
   "Третью Столицу" читали многие до напечатания, и она вызывала  неожи-
данные недоразумения. - В каждом рассказе есть печка,  от  коей  танцует
автор, - так вот об этой печке я и хочу сказать.
   Я писал "Третью Столицу" сейчас же по возвращении из-за границы, - по
сырому материалу, писал, главным образом для Европы, - поэтому моя печка
где-то у Себежа, где я смотрел на Запад, не боясь Востока  (на  востоке,
как известно, восходит солнце).
 
   Бор. Пильняк.
 
   Москва. 3 окт. 1922 г.
 
   ---------------
   [Пустая страница]
   Эту мою повесть, отнюдь не реалистическую,
 
   я посвящаю
   АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ
   РЕМИЗОВУ,
   мастеру,
   у которого я был подмастерьем.
 
   Бор. Пильняк.
 
   Коломна, Никола-на-Посадьях.
   Петров день 1922 г.
   [Пустая страница]
   1.
 
   ОТКРЫТА
 
   Уездным отделом наробраза
   Вполне оборудованная
   - БАНЯ -
   (бывш Духовное училище в саду) для общественного пользования  с  про-
пускной способностью на 500 чел. в 8-ми час. рабочий день.
   Расписание бань:
   Понедельник - детские дома города (бесплатно).
   Вторник, пятница, суббота - мужские бани.
   Среда, четверг - женские бани.
   Плата за мытье:
   для взрослых - 50 коп. зол.
   для детей - 25 коп. зол.
   УОТНАРОБРАЗ.
 
   Сроки: Великий пост восьмого года Мировой Войны и гибели  Европейской
культуры (по Шпенглеру) - и шестой Великий пост - Великой Русской  Рево-
люции, - или иначе: март, весна, ледолом, - когда Великая Россия великой
революцией метнула по принципу метания батавских слезок, - Эстией,  Лат-
вией, Литвой, Польшей, Монархией, Черновым,  Мартовым,  Дарданеллами,  -
русской культурой, - русскими метелями, -
   - и когда -
   - Европа -
   была:
   - сплошным эрзацем -
   (Ersatz - немецкое слово, значит наречие - вместо) -
 
   Место: места действия нет. Россия, Европа, мир, братство,
   Герои: героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверье,  -  культура,
метели, грозы, образ Богоматери. Люди, - мужчины в  пальто  с  поднятыми
воротниками, одиночки, конечно; - женщины: - но женщины  моя  скорбь,  -
мне романтику -
   - единственное, прекраснейшее, величайшая радость.
 
   В России - в великий пост - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут, после дневной ростепели, ручьи под ногами, -
как в марте днем в суходолах, в разбухшем суглинке, как в июне в  росные
рассветы, в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет  кто-то
в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солн-
це сквозь закрытые веки), - сердце наполнено, сердце трепещет, - и  зна-
ешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с  миром,
с его землей, с его чистотой, - так же тесно, как сердце в руке,  -  что
мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как сумерки  велико-
постным звоном, как березовая горечь в июне) - одно: жизнь, чистота, мо-
лодость, нежность, хрупкая, как великопостные льдинки под ногою. Это мне
- женщина. Но есть и другое. - В старину в России такие  выпадали  поме-
щичьи декабрьские ночи. Знаемо было, что кругом ходят волки. И в  сумер-
ках в диванной топили камин, чтоб не быть здесь никакому иному огню, - и
луна поднималась к полночи, а здесь у камина Иннокентием  Анненским  ут-
верждался Лермонтов, в той французской пословице, где говорится, что са-
мое вкусное яблоко - с пятнышком, - чтоб им двоим, ему и ей, томиться  в
холодке гостиной и в тепле камина, пока не поднялась луна. А там на  мо-
розе безмолвствует пустынная, суходольная, помещичья ночь, и кучер в си-
них алмазах, утверждающих безмолвие, стоит на луне у крыльца, как леший,
лошадь бьет копытами: кучера не надо, - рысак сыпет комьями  снега,  все
быстрее, все холоднее проселок, и луна уже сигает торопливо по верхушкам
сосен. Тишина. Мороз. В передке, совсем избитом снежными глышками,  сты-
нет фляжка с коньяком. И когда он идет по возже к уздцам рысака, не  же-
лающего стоять, дымящего паром, - они стоят на снежной пустынной поляне,
- в серебряный, позеленевший поставец,  -  блеснувший  на  луне  зеленым
огоньком, она наливает неверными, холодными руками коньяк, холодный, как
этот мороз, и жгущий, как коньяк: от него в холоде ноют  зубы  и  коньяк
обжигает огнем коньяка, - а губы холодны, неверны, очерствели в черствой
тишине, в морозе. А на усадьбе, в доме, в спальной,  домовый  пес-старик
уже раскинул простыни и в маленькой столовой,  у  салфеток,  вздохнул  о
Рождестве, о том,  что  женщин,  как  конфекты,  можно  выворачивать  из
платья. - И это, коньяк этих конфект, жгущий холодом и коньяком, -  это:
мне - Ах, какая стена молчащая, глухая - женщина - и когда  окончательно
разобью я голову?.
 
   2. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками.
 
   Емельян Емельянович Разин, русский кандидат филологических наук, сек-
ретарь уотнаробраза.
   Пять лет русской революции, в России, он прожил в тесном  городе,  на
тесной улице, в тесном доме, - каменном особняке о пяти  комнатах.  Этот
дом простоял сто лет, холуйствовал без нужника столетье и еще до револю-
ции у него полысела охра и покосились три несуразные колоннки, подпираю-
щие классицизм, фронтон и терраску в палисаде. Переулочек в акации и си-
ренях, - в воробьях, - был выложен кирпичными булыжинами,  и  переулочек
упирался в церковь сорока святых великомучеников (в шестую весну русской
революции, в людоедство, по иному, по новому в столетье - взглянули  об-
раза в этой церкви из-под серебряных риз, снятых голодным,  позеленевших
и засаленных воском столетий). Вправо и влево от дома шли каменные забо-
ры в охре. Против - тоже каменный - стоял двухэтажный, низколобый, купе-
ческий дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, - этот  дом  -
тоже печка от революции: сначала из него повезли сундуки  и  барахло  (и
вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом  повис-
нул надолго красный флаг, на воротах висели поочереди вывески отделов  -
социального обеспечения, социальной культуры, дом  гудел  гулким  гудом,
шумел Интернационалом коммунхоза, - чтоб предпоследним  быть  женотделу,
последним - казармам караульной роты, - и чтоб дому остаться в собствен-
ной своей судьбе, выкинутым в ненадобность, чтоб смолкнуть  кладбищенски
дому: побуревший флаг уже не висел на крыше, остался лишь кол, дом  рас-
корячился, лопнул, обалдел, посыпался щебнем, охра - и та помутнела, ок-
на и двери, все деревянное в доме было  сожжено  для  утепления,  ворота
ощерились, сучьи и даже крапива в засухе не буйничала, - дом долгое вре-
мя таращился, как запаленная кляча. - В  доме  Емельяна  Емельяновича  в
первую зиму, как во всем городе, на всех службах  задымили  печи,  и  на
другую зиму, как во всем городе поползли по потолкам трубы железок, чтоб
ползать им так две зимы, - чтоб смениться потом для дальнейшего морепла-
вания кирпичными - прочными мазанками, - в снежной России, как  в  бесс-
нежной Италии. Емельян Емельянович каждое утро с десяти до четырех ходил
на службу, и университетский его значок полысел от трудов и не надобнос-
ти. В оконной раме сынишка выбил стекло (этого сынишку вскоре отвезли  -
навек - на кладбище), - окно заткнули старым одеялом, и тряпка  зимовала
много зим, бельмом. В столовой на столе была белая клеенка, с новой  зи-
мой она пожелтела, потом она стала коричневой  и  не  была,  собственно,
клеенкой, ибо дыр на ней было больше, чем целых мест, - и на ней  всегда
кисли в глиняных мисках капуста и картошка, - хлеб убирался, когда  был,
в шкаф. Вечерами горели моргасы, нечто вроде лампад, заливаемые фатанаф-
телем, от них комнаты казались подвалами, и черной ниткой в темноте  шли
верейки сажи, чтоб не только мужу, но и жене стать к утру  усатыми.  Дом
классической архитектуры, с кирпичными полами, был, в  сущности,  склад-
ным, ибо все кирпичи расшатались и, тщательно  сохраняемые  в  положении
первоначальном, посальнели от заботливых рук человеческих и от глины.  -
Все годы революции он, Емельян Емельянович Разин, провоевал с неведомыми
во мраке некиими мельницами, пробыл у себя, нигде не был, - даже за  го-
родом, от трудов у него получалась картошка, - от юношеской ссылки к Бе-
лому морю остались пимы и малица, купленные у самоедов на память, - и на
третий год революции он, Емельян Емельянович, надел их,  чтоб  ходить  в
Уотнаробраз: к тому времени все уже переоделись так, чтоб не  замерзнуть
и, чтоб не моясь по годам, скрывать чернейшее белье - -
 
   - - Открыта -
   Уездным Отделом Наробраза - вполне оборудованная -
 
   - БАНЯ - -
 
   У него, Емельяна Емельяновича Разина, не случайно осталось  ощущение,
что эти пять лет в России - ему - были сплошной зимой, в  моргасном  по-
лумраке, в каменном подвале, пыли и копоти, четыре года  были  сплошной,
моргасной, бесцельной, безметельной, аммиачной зимой. Но он был филолог,
окрест по селам исчезали усадьбы, ценности рушились, - и за  Кремлем  на
Верхнем базаре, рундуки, как клопов в каменном доме, нельзя было  вывес-
ти: и в той комнате, где окно было заткнуто одеялом, где покоились груз-
но на кирпичах копоть и грязь и все же кирпичи были в невероятнейших ге-
ографических картах несуществующих материков, написанных сыростью, - все
больше и больше  скапливалось  книг,  памятников  императорской  русской
культуры, хранивших иной раз великолепные замшевые запахи  барских  рук.
Книги, через книги - жизнь, чтоб подмигивать ему, сидя за  ними  ночами:
конечно, он не замечал ватного одеяла в окне. У него  выработалась  при-
вычка ходить с поднятым воротником - даже у пиджака, - потому что в Рос-
сии был постоянный сыпной тиф, и поднятый воротник - шанс, чтоб  не  за-
ползла вошь, и еще затем, чтоб скрыть чернейшее белье. Жизнь была  очень
тесная: Емельян Емельянович не был горек своей жизнью, он был  советским
- так называлось в России - работником, он был фантаст, он создал - гра-
фически - формулу, чтоб доказать, что закон - для  сохранения  закона  -
надо обходить: он мелом рисовал круг на полу, замкнутый круг  закона,  и
показывал опытно, что, если ходить по этой меловой черте, по  закону,  -
подметки стирают мел, - и, чтоб цел остался мел, - закон, - надо его об-
ходить. Впрочем, об этом потом. Емельян Емельянович был в сущности: -
   - и Иваном Александровичем Каллистратычем, российским обывателем,
   - и ротмистро-теньзегольским Лоллием Кронидовым, российским  интелли-
гентом.
   Четыре года русской революции - Емельян Емельянович Разин - заполнил:
-
   - сплошной,
   моргасной,
   бесщельной,
   пещерной, -
   - безметельной, -
   - зимой, - в пимах и малице. В пятый год - он: спутал числа и  сроки,
он увидел метель - метель над Россией, хотя видел весну, цветущие  лимо-
ны. Как зуб из гнилой челюсти, - самое вкусное яблоко это то, которое  с
пятнышком, - метельным январем, где-то в Ямбурге, на границе Р. С. Ф. С.
Р., - когда весь мир ощетинился злою собакою на большевистскую Россию, и
отметывалась Россия от мира горящими поленьями, как у Мельникова-Печерс-
кого - золотоискатели - ночью в лесу - от волков, - его, Емельяна, выки-
нуло из пределов Р. С. Ф. С. Р.: в ощетиненный мир, в  фанерные  границы
батавских слезок Эстии, Литвы, Латвии, Польши, в спокойствие международ-
ных вагонов, неторопных станций, киркочных, ратушных, замочных  городов.
- Над Россией мели метели, заносили заносы, - в Германии небо было блед-
ное, как немецкая романтика, и снег уже стаял, в Тироле надо было  снять
пальто, в Италии цвели лимоны. - В России мели метели и осталась малица,
над Россией выли белые снега и черные ветры, снег крутился  до  неба,  в
небо выл, - здесь столики кафе давно были вынесены под каштаны, блестели
солнце, море, асфальт, цилиндры, лаковые ботинки, белье, улыбки, повозки
цветов на перекрестках. - В России мели метели и осталась  малица.  Неа-
поль  -  сверху,  с  гор,  от  пиний  -  гудел  необыкновенной  музыкой,
единственной в мире, вечностью - в небо, в море, в Везувий. -  В  России
мели метели, - и в марте, перед апрелем,  -  встретила  вновь  Россия  -
Емельяна - под Себежем, снегами, метелями, ветрами, снег колол гололеди-
цей, последней, злой, перед Благовещением. Зубу, вырванному из  челюсти,
- не стать снова в челюсть. Емельян Емельянович Разин - все спутал,  все
с'ехало, - но метели - остались, - метели в тот  час,  когда  расцветали
лимоны, и метель не была зимою, ибо январь срезал зиму,  снега,  Россию,
метель была всюду, - и метель спутала все, - казалось:
 
лимонную рощу заметают русские стервы метельные, в сугробах цветут анемоны; в Вене в малице, - мчит самоед, в Неаполе сел в ратушу - тоже метель, - Исполком: Неаполь впер в Санкт-Петербург; Москва - сплошной Здравотдел, где сыпной тиф - метелями; - метель гудит Неаполем, Неаполь воет метелями, цветут апельсины, - весь мир ощетинился - не собаками 
- нибелунгами, нибелунги сгибли в метели, а метель - Россия, - над Россией в метели мчат метельными стервами не метеленки: метеленками люди, избы, города, людьми мерзнут реки, города избами, и люди, и избы, и снег, и ветра, и ночи, и дни кроют, кроят мчат, мечут - в Ямбургских лесах, в Себежских болотах, в людоедстве с Поволжья, - клеенка мчит ковром самолетным - для мух, - трубы печурочные - подзорные трубы в вечность - метель, - чертовщина, - все спутано, - не найдешь камертона, - 
   - это тогда, когда: -
   - тропинка идет по скату Везувия, уже в запылившемся, высохшем верес-
ке, через бесстенную рощицу маслин, в неподвижные заросли цветущих  оле-
андр; внизу город, гудящий необыкновенной, единственной в мире  музыкой,
и синее, блистающее море, - сзади, выше - белый дымок Везувия, рядом бе-
лая церковь, которая служит раз в год. И когда-то ослепительный и  прек-
расный здесь лежал город, и люди в легких одеждах шли этой  тропинкой  к
Везувию. - Те люди, тот город - погибли:
   нет вулканического извержения, -
   - потому что древнюю эллинскую  культуру  уничтожила  -  Европейская,
чтоб погибнуть - потом - самой. - Метель.
 
   3. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками одиночки, конечно.
 
   Мистер Роберт Смит, англичанин, шотландец.
   В международном вагоне, как буржуа, от Парижа до Риги, в спокойствии,
как англичанин, в купэ, где были мягкость  голубого  бархата,  строгость
красного дерева, фанер, рам и блестящая тяжесть меди, ручек, скреп, - на
столике, в медной оправе, около бронзовой пепельницы, в солнце,  в  зер-
кальных окнах, - лежали апельсины, апельсинные корки, шоколад в  бумаге,
тисненной золотом, коробка сигар, резиновый порт-табак, прибор для чист-
ки трубок, трубки. Поезд пересекал Германию, где небо было  бледно,  как
немецкая романтика, но был весенний день, бодро светило  солнышко,  и  в
купэ с окнами на юг, в солнце, был голубоватый свет, в бархате, в  крас-
ной фанере, скрывающей мрамор умывальника. Солнце бодро дробилось в мед-
ных ручках, скрепах, оконных запорах, в бодрости красного дерева. В купэ
был голубой свет, нежнее, чем дымок сигары, но дымок  сигары  не  мешал.
Голубой свет был рожден голубой мягкостью бархатных дивана и его спинки,
и стульчика у стола. Мистер Роберт Смит, как всегда, спал  в  пижаме,  в
туго подкрахмаленных, скрипящих простынях. В умывальнике была горячая  и
холодная вода. Проводник сообщил, что кофе  готово,  и  оставил  номерок
места в ресторане. Мистер Роберт мылся и обтирался  до  ног  одеколоном,
делал голый гимнастику, брился, затем надел все свежее: шелковые голубые
кальсоны до колен, черные носки на прорезиненных шелковых подвязках, ох-
ватывающих икру, - черные ботинки без каблуков с острейшими  носками,  -
крахмальную рубашку, блестящую добродетелью. Над чемоданом  с  костюмами
мистер Смит на момент задумался и надел синий - брюки, завернутые внизу,
жакет с большим прорезом, с узкой талией и широкими полами. Но  воротни-
чок он надел утренний, мягкий, чтоб недолго переодеваться перед  обедом.
Пришел проводник, француз, убрать купэ. В ресторане перед мистером  Сми-
том сидел русский, должно быть, ученый: мистер Смит  это  узнал  потому,
что господин был в визитке, но с серым галстухом, манжеты  у  него  были
пристяжные, и он за столиком - за кофе - разложил  кипу  немецких,  анг-
лийских и русских книг, - этого никогда б не сделал европеец. -  В  купэ
дробилось, блистало солнце, был голубой свет, проводник  ушел,  и  пахло
сосновой водой. Мистер Смит сел к окну, откинулся к  спинке,  в  солнце,
ноги положил на стульчик у столика,  солнце  заблистало  в  крахмаленной
груди, переломил
 
 
ось на тугой складке брюк, кинуло зайчик от башмака ко многим другим зайчикам, от медных сдержек, от строгого лоска красных фанер. 
Волосы в бриллиантине, на прямой пробор, тоже блестели, - а лицо, в голубом свете, было очень бледным, почти восковым, до ненужного сухое, такое, по которому нельзя было определить возраста - двадцать восемь или пятьдесят. Мистер Смит сидел с час неподвижно, с ленивою трубкой, которая медленно перемещалась из губ в руки, вот-вот потухая. Потом он достал из чемодана дорожный блок-нот, развернул Montblanc, автоматическую ручку-чернильницу, и написал письмо брату. - 
 
   "Мой брат, Эдгар.
 
   "Ты писал мне о, так называемой, гипотезе вечности и о том, что  твое
судно уже снаряжено, и на-днях ты идешь в море к северному полюсу.  Быть
может, это письмо дойдет до тебя из Лондона уже по радио. Сегодня я  пе-
рееду границу прежней императорской и послезавтра - теперешней,  советс-
кой России. Мы с тобой долго не увидимся. Ты прав, истолковывая гипотезу
вечности, как фактор вообще всякой жизни: все мы, как и история народов,
смертны. Все умирает, быть может ты или я завтра умрем, - но  отсюда  не
истекает, что человечество, ты, я, - должны ожидать свое  завтра,  сложа
руки. Все мы, конечно, ощущаем нашу жизнь как  вечность,  иное  ощущение
нездорово, - но мы знаем о предельности нашей  жизни  и  поэтому  должны
стремиться сделать - дать и взять - от жизни все  возможное.  Я  скорблю
лишь о том, что у меня слишком мало времени. В этом я вполне согласен  с
тобой. Но я думаю сейчас о другом, которое мне кажется не менее  важным:
о человеческой воле, когда народы в целом, как ты и я в частности, волят
строить свою жизнь. Ты уходишь со своим судном к северному полюсу, я еду
в Россию, мы вместе, юношами, замерзали в северной Сибири. Ты у северно-
го полюса будешь отрезан от человечества, быть может, наверное, ты  зах-
вораешь цынгой, тебе придется неделями стоять среди льдов, очень возмож-
но, что ты погибнешь в аварии или умрешь от холода или  голода,  полгода
ты будешь жить в сплошном мраке, тебе покажется событием, если, быть мо-
жет, посчастливится побывать в юрте самоеда, - все это ты  знаешь  лучше
меня. Ты идешь на всяческие лишения, - и все же ты уходишь в  море,  хо-
чешь уйти потому, что ты так волишь. Это свободная твоя воля. Ты  волишь
итти на страдание. Твои страдания, твои лишения - будут  тебе  даже  ра-
достью, потому что ты их волишь увидеть: это было б  непереносимо,  если
бы это было против твоей воли. То, о чем я сейчас говорю, я называю  во-
лей хотеть, волей видеть. Это воля, когда она об'единена нациями,  чело-
вечеством, его государствами, она есть, - история  народов.  Иногда  она
почти замирает, тогда у государств нет истории, как у китайцев в послед-
нее тысячелетие. Так нарождались и умирали мировые цивилизации. Мы пере-
живаем сейчас смену последней - Европейской. Мы переживаем сейчас  чрез-
вычайную эпоху, когда центр мировой цивилизации уходит из Европы и когда
эта воля, о которой я говорил, до судороги напряжена в России. В  Париже
мне сообщали, что там найден способ борьбы с брюшным тифом  и  не  могут
приступить к изучению сыпного - за отсутствием во Франции сыпно-тифозных
экспонатов. Любопытно проследить вплотную историческую волю народа,  тем
паче любопытную в аспекте людоедства и заката Европейской  культуры.  Но
вот что проистекает еще из этой  воли  видеть:  холодность,  жестокость,
мертвенность, - людям, живущим этой волей, не страшно, а только интерес-
но смотреть - смерть, сыпной тиф, расстрелы,  людоедство,  все  ужасное,
что есть в мире. -
 
   "Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров.
   Твой брат Роберт. -"
 
   В Эйдкунене, на Германской границе, надо было пройти  через  таможню.
Были солнечные полдни, - и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь
с восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев вес-
ны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег.  Под  стеклянным
навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было  холодновато  и  отку-
да-то - из полей - веял пахнущий землею, набухший русски-мартовский  ве-
терок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не  было.  -
Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в та-
моженный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел
на телеграф и дал несколько телеграмм:
 
   - Мистрис Смит, Эдинбург. - Мама, сейчас я переезжаю  границу.  Прошу
Вас, простите мистрис Елисавет: она не виновата. -
   - Мистрис Чудлей, Париж. - И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елиса-
вет, и прошу Вас считать себя свободной. -
   - Мистер Кингстон, Ливерпуль. - Альфред, все мои права и  обязанности
я оставляю Вам. -
   - Английский королевский банк, Лондон. -
   - - - N текущего счета - - -
   - Лионский кредит, Париж. - - - - N текущего счета -
   Министру Сарва, Ревель, Эстония - - -
 
   Мистер Смит вышел с телеграфа - в цилиндре, в черном пальто, - с при-
поднятым - случайно, конечно - воротником. Поезд передавался в Вержболо-
во, в Литву, трегер  принес  билеты,  метр-д'отель  из  ресторана-вагона
пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло  об-
лаками, в купэ помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречал-
ся все чаще, поезд шел лесами, - проводник распорядился  затопить  печи,
застукал молоточек калорифера,  вспыхнуло  электричество,  стало  тепло.
Метр-д'отель пригласил к чаю. - День прошел. На столе стояла вторая  бу-
тыль коньяку.
   Мужчины: - в пальто с поднятыми воротниками, одиночки, конечно. Геро-
ев нет.
   Место: места действия нет. Россия, Европа, мир.
 
   4. Россия, Европа: два мира.
 
   Поезд шел из Парижа в Ригу - в Россию, где революция. В  Берлине,  на
Александр-пляц, на Фридрихс-бан-хоф, в Цоо, -  поезд  останавливался  на
две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны  тускло  поблескивали
голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам,  под  насыпями,  по
виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном,  мутнея  под  стеклами
крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле
города. До Берлина международные вагоны были комфортабельными dolce  far
niente, - в Берлине исчезли дамы и  мистрис,  сошел  японский  дипломат,
впереди русский бунт, - поезд пошел  деловым  путешественником,  подсели
новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов,  так-
си, метро, трамваев, поезд выкинуло в тишину весенних полей, на  восток:
каждому русскому сердце щемит слово - восток. Вечером за ужином, в  рес-
торане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следу-
ет, и не спешили перед скучным сном. Обера и  метр-д'отель  были  медли-
тельны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью,  иногда  ветер
заносил запахи полей. Американцы из  АРА,  ехавшие  в  Россию,  говорили
только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили
трубки, пили коньяк, ноги  закинули  на  соседние  стулья,  привольность
мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски  и  по-не-
мецки - о России: - и это было допущено,  такое  неприличие,  -  впереди
русская революция - впереди - черта, некая,  страшная,  где  людоедство.
Дипломатические курьеры - французские, английские, российские  -  сидели
сурово. Русский  профессор-путеец  радостно  познакомился  с  российским
курьером, у курьера было лицо русского солдата, он  был  в  американских
круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор - тоже в  очках,
заговорил таинственно о "аус-фуре". Поезд подходил к польскому коридору.
В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают  цыганки,  -
перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война  и  русская
революция, рубец Польского коридора был очень  мозолящим.  В  купэ  были
приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, -  американцы
и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были  опущены.
В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окна стояли нем-
цы, обиженные коридором, - и одиноко, один единственный, стоял  англича-
нин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил  с  латы-
шем.
   ... - В России крепостное право, экономически изжитое, привело к  лю-
доедству. В России людоедство, как бытовое явление, - сказал латыш.
   - Да, моя родина, моя мать - Россия, - сказал  профессор:  -  каждому
русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская -  величайшей
скорбью была - и радостью величайшей,  всеми  человеческими  ощущениями,
доведенными до судороги, - ибо те русские, что не были в ней в эти годы,
забыли об основном человеческом - о способности привыкать ко  всему,  об
умении человека применяться: -  Россия  вшивая,  сектантская,  распопья,
распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал,  себе  уделившая
большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.
   Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист  по-немецки,
но слово - людоедство - употребленное несколько раз, каждый раз именова-
ли по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством  и
десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья  в  полусне
мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой
какой-то картинки, тогда его мучила одышка вспоминалась молодость, всег-
да необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил  содовую
и старчески уже думал о том, что он боится - не понимает - России и  от-
гонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.
   В купэ горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин
выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. В'езжали в коридор, по вагонам
пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил  об
аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, -  ко-
ридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки свети-
ли полумраком. Тогда по коридору бесшумно  прошел  помощник  проводника,
собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, -  у  проводников  за
плотно притворенной дверью горело электричество, на столике  стояла  бу-
тылка коньяка, на диване против проводника сидел джентльмен, французский
шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски,  -
мальчишка чистил башмаки.
   На другой день к полдню, у Эйдкунена появился снег, - проводники рас-
порядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный  осмотр,
американцы вышли в дэмисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами нару-
жу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы  на
платформе немножко поиграли - в импровизированную игру вроде той,  кото-
рою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту
глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен  был  попасть
другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский  профессор
заговорил обеспокоенно об аус-фуре - с российским  курьером,  у  курьера
болели зубы, он молчал, - профессор вез с собой кожаную куртку, коричне-
вую, совершенно новую, купленную в Германии, - в сущности нищенскую, - и
у него не было разрешения на вывоз; латыш посоветовал выпороть с  ворот-
ника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе нем-
цы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами,  как
у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем  каж-
дый пассажир, кроме дипломата, должен был пройти через будку для личного
осмотра, - и в этой будке у профессора,  когда  он  вынимал  из  кармана
портмонэ и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, - чиновник его поднял, -
профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником.
Поезд передали в Вержболово, профессор отстал  от  поезда.  Метр-д'отель
пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и  спарфу  с
омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, - на столиках стояли водки,
коньяки, вина, ликеры, - после обеда долго  курили  сигары,  -  за  зер-
кальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попада-
лось снега, лежал он рыхлый, бурый, - а когда  пошли  песчаные  холмы  в
соснах, - в лощинах тогда снег блестел в зимней своей  неприкосновеннос-
ти, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. -  После  обеда  в  комфорта-
бельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метр-д'отель и
обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия. -
 
   - Впереди - Россия. -
   - И через два дня, - поезд, - разменяв в Риге  пассажиров,  -  сменив
международные вагоны на советские дипломатические,  выкинув  из  обихода
вагон-ресторан, враждебный в чужой стране, с винтовками охраны у  подно-
жек, -
   - исчезли англичане, французы,  французские  проводники,  начальником
поезда ехал курьер с больными зубами, очень разговорчивый, появились не-
суразно одетые русские, курьеры, дипломаты, сотрудники учреждений  столь
же необыденные, как их названия - Индел, Весэнха, Внешторг, Гомза,  Про-
фобр, Центрэвак, -
   - прокроив болота и леса прежнего российского Полесья,  спутав  часы,
запутанные российскими декретами о новом времени, -
   - все холоднее становилось, все больше снегу, все зимнее небо, и  пу-
талось время тремя часами вперед, чтобы спутать там дальше, в России - и
ночи, и дни, и рассветы, - чтоб слушать американцам в  необыденные  часы
рассвета непонятную, азиатскую, одномотивную песню проводника, на многие
часы, валявшемуся у себя в тендере на гробах  дипломатических  ящиков  с
поленом и фуражкой в головах, -
   - поезд пришел в Целюпэ, к границе Р. С. Ф. С. Р.
 
   В Целюпэ, на одинокой лесной станцийке, поезд нагнал  эшелон  русских
иммигрантов из Америки в Россию. Небо грузилось, по-российски, свинцами,
снег лежал еще зимний. Станция - станционные постройки и домики за ней -
упиралась в лес, и лес же был напротив, вдали виднелся холм  в  сосновом
боре, в лесу напротив шли лесные разработки, и  станцийка  была,  как  в
Швеции, на северных дорогах, стояли елочки  по  дебаркадеру,  дебаркадер
был посыпан желтым песком.  В  деревенской  гостинице,  на  скатертях  в
складках, из серого домашнего полотна, в плетеночках лежал черный  хлеб,
какого нет на материке Европы, и в комнатах пахло черным хлебом. Хозяйка
в белом чепчике приносила деревенские жирные блюда, в тарелках до краев,
и в клетке у окна пел чижик. В восемнадцати верстах была граница  Р.  С.
Ф. С. Р., город Себеж, кругом были холмы и болота, и болота  Полесья,  в
лесах. Иммигранты возвращались на родину - из Америки. Еще  -  последний
раз - пограничники осматривали паспорта. К сумеркам пошел снег. К сумер-
кам пришел из России, с Себежа, паровоз - баба (в России мешечники  под-
разделяли паровозы на мужиков и баб, по звуку  гудка,  бабы  обыкновенно
были товарными). Баба потащила вагоны. Баба первая рассказала о  русской
разрухе, ибо у той дощечки, где сердце каждого сжималось  от  надписи  -
граница, - текла внизу речушка в синих льдах и были скаты холма, а  вда-
леке внизу лежал поселок с белой церковью, - баба остановилась, и пасса-
жирам предложили пойти грузить дрова. -
   И Себеж встретил метелью, сумерками, грязью, шумом мешечников, вопля-
ми и матершиною на станции. Метельные стервы кружились во мраке, лизали,
слизывали керосиновые светы. Забоцали винтовками, в вагоны влезли  русс-
кие солдаты. Американец вышел на минуту, попал ногою в человеческий  по-
мет, на шпалах, и никак не мог растолковать, волнуясь, проводнику,  чтоб
ему продезинфецировали башмаки. Задубасили поленом  в  стену,  проорали,
что поезд не пойдет до завтра, осадили на запасный путь, снова завопили,
побежали мешечники с мешками, баба кричала: - "Дунька, Дунька,  гуртуйси
здеся", - у пассажиров тихо спрашивали: - "Спирту не продаешь ли?" - Ме-
тель казалась несуразной, снег шел сырой, на запасном, в  тупике,  когда
толпа мешечников умчалась с воем, - стало слышно, как воет ветер,  гудит
в колесах, в тендере, как шарит сиротливо снег по стенам, у окон,  шара-
хаясь и замирая. Американцы говорили о заносах  в  прериях.  Приходившие
стряхали мокрый снег. В вагонах стало холодно и сыро, новый примешался -
над всей Россией веющий - запах аммиака, тримитиламина, пота. Был  позд-
ний час, за полночь никто не понимал, ложиться спать иль нет? -
   - И - тогда - пришли и сказали, что - в театре культ-просвета  комсо-
мола - митинг, предложили сходить. - Вот и все. - Во мраке  -  первый  -
русский - сразу покатился под колеса, сорвавшись с кучи снега, сваленной
на шпалы, встал и сматершинил добродушно. Пошли в  метель.  У  водокачки
промочили ноги и слушали, как мирно льет вода из  рукава,  забытая  быть
завернутой. Не один, не два, а многие понесли на башмаках удушливые  за-
пахи. Англичанин освещал себе путь электрическим фонариком. В вокзале на
полу в повалку, мужчины, женщины и дети, лежали пассажиры. Был  уже  час
за полночь. Когда спросили, где комсомол, -  рукой  махнули  в  темноту,
сказали: - "Вон тама. - Нешь не знаешь?" - Долго искали, путаясь в  шпа-
лах, поленницах и мраке. В поленницах наткнулись на двоих,  они  сопели,
англичанин осветил, - в поленнице совокуплялись солдат и баба, стоя.
   Барак (у входа у барака была лужа, и каждый попадал в нее  во  мраке)
был сбит из фанеры, подпирался из-нутри столбами. В бараке был,  в  сущ-
ности, мрак. Плечо в плечо, в безмолвии, толпились люди.  На  сцене,  на
столе, коптила трех-линейная лампенка, - под стрешни в фанерном  потолке
врывался ветер, и свет у лампы вздрагивал. На заднем плане на сцене  ви-
сел красный  шелковый  плакат:  -  "Да  здравствует  Великая  Рабочая  и
Крестьянская Русская революция". У лампы за столом сидели мужики в шине-
лях и овчинных куртках. Театр из фанеры во мраке походил на пещеру.  Го-
ворил мужик в шинели, - не важно, что он говорил.
   - Товарищи! Потому как вы приехали из Америки, этот митинг мы  собра-
ли, чтоб ознакомить вас, приехавших из Америки, где, сказывают, у каждо-
го рабочего по автомобилю, а у крестьянина - по трактору. У нас, товари-
щи, скажу прямо, ничего этого нету. У нас, товарищи, кто имеить пуд кар-
тошки про запас, - спокойный человек. Для вас не секрет,  товарищи,  что
на Поволжьи люди друг друга едять. У нас колосональная разруха. -  Н-но,
- товарищи, - нам это не страшно, потому что у нас наша власть, мы  сами
себе хозяева. И нам известно, почему вы приехали из Америки, хоть у  нас
свиного сала и нет, не то - чтобы кататься на автомобилях. У нас  теперь
власть трудовых советов, а для заграницы у нас припасен Третий  Интерна-
ционал. Мы всех, товарищи, зовем итти с нами и работать, - нно, -  това-
рищи, - врагов наших мы беспощадно расстреливаем. - Вот, товарищи, какие
газы и промблемы стоять перед нами.
   Что-то такое, так, гораздо длиннее, говорил  солдат.  Люди,  плечо  в
плечо, стояли безмолвно. К солдатским  словам  примешивался  вой  ветра.
Лампенка чадила, но глаз привык ко мраку, и лица кругом были строги. Те-
атр был похож на пещеру. Солдат кончил. Вот и все. За ним вышел говорить
старик иммигрант.
   - Дорогие товарищи, я не уполномочен говорить от лица всех. Я  девят-
надцать лет прожил в Америке, - не кончил, зарыдал, - выкрикнул: -  Рос-
сия. - Его посадили к столу, плечи его дергались.
   Двое - англичанин и русский филолог - вышли из театра - клуба  комсо-
мола, во мрак, в метель. Англичанин машинально пробрел по  луже.  -  Да,
иная Россия, иной мир. Англичанин поднял воротник пальто.
   - Вас поразил митинг? - спросил англичанин.
   - Нет. Что же - это советские будни, - ответил филолог.
 
   Поезд стоял в тупике; - поезд впер в Россию. Вот и все.
 
   Вот и все.
   Впрочем - вот, чтоб закончить главу, как вступление: -
   - о неметельной метели.
 
   5. О неметельной метели.
 
   Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России,  в
Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на  окне.
Напротив был дом - купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь,  за
нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу стоял фо-
нарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но  кото-
рый никогда не светил. Ветер был такой, что у  нас  повалился  забор,  у
Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: - ве-
тер был виден, он был серый, - он врывался, вырывался из-за  угла,  несс
собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гре-
мел калитками, кольцами, ставнями - сразу всеми со всего переулка.  Была
гололедица, земля была вся в серой корке льда. Одежда на людях металась,
рвалась, взлетала над головами, - люди шли, растопырив все конечности, -
и у фонаря люди, сшибаемые ветром, - все до одного, -  бесполезно  стре-
мясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за ре-
шетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул  но-
гой, рукой хотел было схватиться за столб, - и еще  раз  вскинул  ногой,
сел на землю и дальше пополз на четверинках, головою к ветру: ветер  был
виден. Мальчишки, - Васька Шишкин, Колька Цвелев, - и тут  нашлись:  они
на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке.  -  Была
гололедица, был страшный ветер, как Горыныч, - и все было серо, отливаю-
щее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И  ветер  -  кроме
того - был еще вольным. - Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама
читала мне Тараса Бульбу. Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставши-
еся у меня от древнего моего детства:
 
   "- Ветер дует за окнами
   Небо полно тучь.
   Сидим с мамой на диване.
   - "Ханша, ты меня не мучь". -
 
   - Ханша - это собака. -
   ---------------
   1. С вышгорода - с Домберга, где старый замок, из окон Провинциально-
го музея и из окон Польского посольства, виден весь город  и  совершенно
ясны те века, когда здесь были крестоносцы и здесь торговали  ганзейские
купцы. Из серого камня под откосом идет стена, она вбита в отвес  холма:
Калеево, народный эпос, знает, что эта гора снесена по горсти - пращура-
ми - рыцарями. Стена из серого камня упирается в серую  башню,  и  башня
как женская панталонина зубцами прошивки кверху. Домберг  высок,  гнездо
правителей. На ратуше - на кирках бьют часы полдень, башня кирок и рату-
ши, готика, как застывшая музыка, идут к небу. Там, за городом, во  мгле
- свинцовое море, древняя Балтика, и небо, седое как Балтика. -
   - Этой ночью палили из пушек с батареи в бухте у маяка, ибо советский
ледокол "Ленин" поднял якоря и пошел без таможенного осмотра - в море, в
ночь: без таможенного осмотра, и пушки палили перед его носом - в  учеб-
ной стрельбе, как сказано было в ночи, пользуясь ночным часом, когда  не
ожидалось кораблей. В посольстве говорили о контрабандистах, рассказыва-
ли, что в море, в Балтийском море, бесследно погибло пять кораблей, один
эстонский, два финских и два шведских, были улики пиратства,  подозрева-
ли, что пиратствуют российские моряки, Кронштадт, - и тогда же шептали о
восстании корелов против России. -
   - С вышгорода видны были снежные поля. В башне, как женская  пантало-
нина, поэты, писатели и художники устраивали свой клуб, с именем древне-
го клича - Тарапита. В башне до поэтов жили совы. По стене шли еще  баш-
ни, две рядом назывались - Тонкий Фауст  и  Толстая  Маргарита:  Толстую
Маргариту, где была русская тюрьма, разгромили в 1917 году белою  ночью,
в мае. - В старом городе извозцы ездили с бубенцами, ибо  переулки  были
так узки, что два извозчика не раз'ехались бы.  Каждый  закоулок  должно
было бы снести в театр, чтоб играть Эрика XIV, и Бокаччио мог  бы  укра-
шать Декамерон стилями этих переулков. На острокрышых домах под  черепи-
цею еще хранились годы их возникновения: 1377, 1401,  и  двери  во  всех
трех - кононных этажах открывались прямо на улицу, -  а  на  доме  клуба
черноголовых, древней купеческой гильдии, до сих пор  из-под-угла  крыши
торчало бревно с блоком, ибо раньше не было лестниц и во все  три  этажа
поднимались с улицы по блоку на под'емной площадке, площадку на ночь ос-
тавляли под крышей и жили так: в нижнем этаже лавка и  пивные  бочки,  в
среднем - спальня и жена с детьми, в верхнем - склад товаров. -  В  пол-
день на кирках били колокола, из Домберга, из окон было видно,  как  по-
мутнела Балтика и небо и как идет метель на город. - Нет, не Россия. -
 
   - В Толстой Маргарите была русская тюрьма. Россия правила здесь двес-
ти лет, - здесь, в древней русской Колывани. - Русский  октябрь  хряпнул
по наковальне 917 года: - Великая Россия Великой Революцией метнула в те
годы, теми годами, искрами из-под наковальни, - Эстией, Латвией, Литвой,
- и Эстии, Латвии, Литве, в снегах, в морозах - суденышком всеми покину-
тым, поплыть в историю, партизанствуя, отбиваясь друг от друга, от  Рос-
сии, как от немцев, в волчьей мировой драке и русской смуте,  возлюбить,
как Бельгия, себя, свои болота и леса. - Россия метнула Эстией,  Литвой,
Латвией, Монархией, -  императорской  культурой,  -  русской  обществен-
ностью, - оставив себе советы, метели, распопье, сектантство и муть  са-
могонки, - а здесь в древне-русской Колывани: -
   - тор-го-вали ви-ном, маслом, мясом, сардинками,  всем,  хе-хе-хе,  в
национальном государстве, - совсем как десять лет назад в России.  Исто-
рик, - размысли. Поэты кликнули клич - Тарапита.
 
   Культура - финско-нормандская.  Средневековье  смешалось  с  сегодня.
Здесь запоют еще Калевичи. Здесь есть  рыцари-партизаны,  которых  чтут,
которые своею кровью защищали свое отечество от немцев, от  большевиков,
от смуты. Здесь в башне Тарапита поэты, писатели и художники,  рыцари  в
рыцарском зале - бокалом вина, бочкой пива величали на родном своем язы-
ке, встречая русского бежавшего от родины, писателя: они на родном своем
языке говорили о своей нации, о своей борьбе за свой национальный быт  и
за демократию,  -  переводчик  переводил,  -  русский  писатель  ответил
по-русски, и его речь перевели, - тогда пили бокалы и кубки:
   и все вместе потом стали русские петь студенческую песню о  том,  как
"умрешь, похоронят" - -
   - здесь женщины, чтобы помолодеть, мажут лицо какою-то змеиною  едкою
мазью, и с лица сходит кожа, растет новая, молодая, и женщина  молодеет.
-
   - А где-то в другом месте, за тысячи верст и отсюда и от России, - от
русской земли, - два человека, русских  два  писателя,  -  в  воскресный
день, в заполдни, - рылись в вещах, - и они нашли  коробочку,  где  была
русская земля, - не аллегория, не символ, - а просто русская наша земля,
- сероватый наш русский суглинок, увезенный в коробочке за тысячи верст:
- и ах как тоскливо стало обоим, какая тоска по земле. Тогда  перезвани-
вали колокола на кирке, и они не слышали их: они были два русских изгоя.
Хряпнул октябрь не только октябрьскими слезками Эстии, Литвы  и  Латвии:
если себе Россия оставила только советы и смуту, метель и распопщину, то
те, кто не хочет русской мути метели и смуты, кто ушел от России  -  тот
вне России фактически. Имя им - изгои. В те годы было много Кобленцев. -
И: просто русский сероватый наш суглинок.
   а - -
   Ресторан, лакеи, фраки, смокинги, крахмалы, дамы, оркестр румын, -
   - Встаааать. -
   - Смииирнааа. -
   "Боже, царяа хрании. -
   "Сииилы, державный - - -
   b-c-d-e-f
   h -
   Улица, перекресток, там вдали клуб черноголовых, здесь  ратуша  и  на
ней часы показывают одиннадцать дня, морозный день.
   - Полковник Саломатин? - это басом, обветренным многими ветрами.
   - Никак нет, изволите ошибаться.
   - Оччень жаль, о-чень жаль! - хотя, впрочем, - очень приятно...  -  Я
полковнику Саломатину должен дать в морду, - в морду с! -  он  предатель
отечества... С кем имею честь? - позвольте представиться: ротмистр русс-
кой службы Тензигольский. - Очень похожи на полковника Саломатина, -  он
предался большевикам! -
   - Куда изволите итти?
   - Ах, пустяки, - надо зайти на перепутьи выпить рюмку водки.
   И потом, в ресторане, после многих рюмок:
   - Вы, конечно, коллега, заплатите?.. Э-эх, прос... Россию,  все,  все
вместе, сообща. Что говорить. - И бас, обветренный  всяческими  ветрами,
не умеет быть тихим, - а глаза, также обветренные, смотрят в стол. -
   к-м -
   русская же 0, фита, отмененная, неотменимая,  новым  правописанием  в
России, - будет, есть в конце русской абевеги. - -
 
   2. Шахматы без короля.
 
   В полдни с вышгорода видно, как идет метель. Полдни.
   У крепостной стены, около шведской церкви  из  гранита,  на  половину
врытой в землю, - дом, в котором жили - когда-то - шведские гильдейцы. В
этом доме гостиница теперь: Черный Ворон. В последнем  этаже  гостиницы,
где раньше гильдейцы шведы хранили свой товар, - последние - за тридцать
- номера, вход на чердак, комнаты для оберов и фреккен, потолок почти  в
уровень с головой и в узких окнах черепицы крыш соседних зданий. С полд-
ня и всю ночь - из ресторана внизу - слышна музыка  струнного  оркестра.
Здесь живет богема гольтопа, все комнаты открыты. Здесь проживает  русс-
кий князь-художник, три русских литератора, два русских офицера,  худож-
ники из Тарапита, - здесь бывают студенты-корпоранты, партизаны, офицеры
национальной и прежней русской армии, министры, губернаторы, поэты. -  И
в тридцать третьем номере, - в подштанниках с утра играют двое в карты и
в шахматы, начатые вчера, - русский князь-художник и русский офицер.  На
столе у шахмат ужин на подносе, а на кровати, где свалены  пальто,  спит
третий русский. На столике и под столом бутылки  из-под  пива,  стаканы,
рюмки, водка. Князь и офицер сидят склонившись к  шахматной  доске,  они
играют с ночи, они долго думают, они долго изучают шахматную  доску,  их
лица строги. На чердаке безмолвие, тепло, за окнами зима. Безмолвно иной
раз проходит фреккен с ведерком и щеткой, в крахмальном белом  фартучке,
- и навощенный пол и крашеные стены в морозном желтом свете блестят, как
оно должны блестеть в горнице у бюргера. Двое  за  шахматами  безмолвны,
они изредка - по глотку - пьют помесь пива с водкой.
   Тогда приходит, запушенный снегом, ротмистр Тензигольский.  Он  долго
смотрит в шахматную доску, бекешу сваливает на спящего, садится рядом  с
игроками и говорит недоуменно князю:
   - Да как же ты играешь так?
   - А что?
   - Да где же твой король?
   Ищут короля. Короля нет на  шахматной  доске:  король  вместо  пробки
воткнут в пивную бутылку. - Мешают шахматы, толкают спящего и расходятся
по комнатам - ложиться спать. Фреккен убирает комнату  -  моет,  чистит,
отворяет окна в ветер - каждый день из стойла превращает фреккен комнату
в жилище мирное как бедный бюргер.
   Ротмистр Тензигольский спускается по каменной лесенке, выбитой в сте-
не, - вниз; в ресторане уже надрывается оркестр, и скрипки кажутся голы-
ми, обера во фраках, бывшие офицеры русской армии, разносят блюда.  Рот-
мистр Тензигольский у стойки, по привычке, пьет рюмку водки и идет в ме-
тель, в кривые тупички улиц, где трое расходятся с трудом. - Князь  Паша
Трубецкой, грузясь в мути сна, сквозь сон слышит, как в шведской  церкви
- не по-русски - медленно вызванивает колокол. - Во  французской  миссии
Тензигольский долго ждет начальника контрразведки, скучает, а когда  на-
чальник приходит, рапортует ему о сысковом. Начальник пишет чек. - -
   Есть закон центробежных и центростремительных сил,  и  другой  закон,
тот, что родящими, творящими будут лишь те, кто связан с землей, - с той
землей, с суглинком, над которым плакали где-то  два  писателя.  И  еще:
первейшая связь с землей у людей - есть дети и женщины, несущие плод. Но
по закону центростремительной силы (метель кружит?) - откинуты те,  еди-
ницы, которые весят и умеют весить больше других: историки "Истории  Ве-
ликой Русской Революции" в главе  "Русская  эмиграция"  рассказали,  что
русский народ поистине богоносец и что подвижничество Серафима Саровско-
го - было, было, пусть это и не главное, - а главное: -
   - "Очень жаль! о-чень жаль! - хотя, впрочем, очень приятно. Я полков-
нику Саломатину должен дать в морду, - в морду-с - он предался большеви-
кам!"
   Во французской контр-разведке тайный агент  ротмистр  русской  службы
Тензигольский получил чек. Из французской контр-разведки ротмистр Тензи-
гольский - трансформировавшись в полковника Саломатина - без всякой мис-
тической силы из Тензигольского став Саломатиным - пошел в  вышгород,  в
польскую контр-разведку. Мальчишки на коньках и на шведских  санках,  на
которых надо толкаться одной ногой, обгоняли ротмистра-полковника Тензи-
гольского-Саломатина. У поляков полковнику Саломатину говорят:
   - Сюда приезжает из России красноармейский офицер, шпион,  -  Николай
Расторов. -
   Глаза полковника Саломатина, обветренные многими  ветрами,  лезут  из
орбит.
   - Как?! - так - слушаюсь. - -
   3. Шахматы без короля.
 
   Странное бывает совпадение - иному все совпадения полны  мистического
смысла. За Домбергом, за станцией в стройных деревцах, в домике шведско-
го стиля, - в перлюстрационном - черном - кабинете работали двое. Письма
были обыденны, труд был обыденен, оба трудившихся были русские,  русский
генерал и российский почтово-телеграфный чиновник. Генерал, Сергей  Сер-
геевич Калитин, наткнулся на посылку, в бандероли была серия порнографи-
ческих открыток. Генерал прочел имя адресата - князь Павел Павлович Тру-
бецкой, - генерал убрал открытки к себе в  портфель,  изничтожив  банде-
роль. Павлу Павловичу Трубецкому был кроме того денежный пакет. Ротмист-
ру Тензигольскому глухо сообщалось из России, что должен приехать  Нико-
лай Расторов. Несколько писем было Лоллию Львовичу Кронидову и от Лоллия
Львовича: брат писал о том, как восторженно встречали Врангеля в Белгра-
де; Лоллий Львович писал брату, что в России людоедство, большевики  де-
морализованы, власти на местах нет, власть падает, всюду бунты,  восста-
ние корелов превращается в национальный крестовый  поход  за  Россию,  в
Балтийском море пиратствуют советские суда из Кронштадта, Россия же, где
людоедство, оказалась неким бесконечным  пустым  пространством,  где  на
снегу, чуть прикрытые лохмотьями, были люди из каменного  века,  волоса-
тые, с выросшими челюстями, с пальцами на руках и ногах как прудовые ка-
ряги, при чем около одних, сидящих, кроме ржаной каши и конины, лежали -
у каждого по пять ноганов, по пять винтовок, по пять пулеметов и по  од-
ной пушке, - другие же люди, безмерное большинство, лежали  или  ползали
на четвериньках, разучившись ходить, и ели друг друга.  И  еще  Кронидов
писал - в другом уже письме, - что ему выпало прекрасное счастье - полю-
бить, он встретил прекрасную девушку, чистую, целомудренную, милую. - -
   - ...В России - в великий пост - в сумерки, когда перезванивают вели-
копостно колокола и хрустнут после дневной ростепели ручьи под ногами  -
как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, - сердце кто-то  берет
в руки, - сердце наполнено, - сердце трепещет, и знаешь,  что  это  мир,
что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, так же  тесно,  как
сердце в руке, - и мир, земля, кровь, целомудрие (целомудрие, как  бере-
зовая горечь в июне) - одно: чистота. - Это - девушка.
   Вот отрывки из письма о приезде Врангеля:
 
   "Этот день был истинным праздником для Белграда. С утра начались хло-
поты об освобождении от занятий в разных учреждениях, и  к  часу  дня  к
вокзалу тянулись толпы народа. Российский  посланник  с  Чинами  Миссии,
Члены Русского Совета Национального Центра,  Штаб  Главнокомандующего  в
сопровождении многочисленных генералов и офицеров,  участников  Крымской
кампании, представители беженских организаций, русские соколы в качестве
почетного караула, множество дам, - все явились на вокзал, все слились в
общем сознании единства, вызываемым чувствами любви и уважения  к  Вождю
Русской Армии П. Н. Врангелю". -
 
   После двух, после службы, генерал Сергей Сергеевич Калитин пошел  до-
мой, за город, к взморью, в дачный поселок. Короткий день сваливал уже к
закату, мела метель, дорогу, шоссе в липах, заметали  сугробы,  обгоняли
мальчишки на шведских саночках, мчащиеся с ветром, спешили  к  морю  ка-
таться на буйких. Дача стояла в лесу, в соснах, двухэтажная,  домовитая.
Под обрывом внизу было море, на льду, на буйках мчали мальчишки. У обры-
ва, у моря встретила дочь, - завидев побежала навстречу бегом, ветер об-
дул короткую юбку, из-под вязаной шапочки выбились волосы, рожь  в  поле
на закате щек: вся в снегу, в руках палка от лыж, девушка - девочка, как
березовая горечь в июне рассвету, семнадцатилетняя Лиза. Крикнула отцу:
   - Папочка, - милый, - а я все утро - в лесу - на лыжах. - -
   Море слилось с небом, горбом изо льдов бурел ледокол "Ленин". По  бе-
регу, за дачами, вокруг дач, стояли сосны. Старшая дочь, Надежда, в  пу-
ховом платке, отперла парадное, запахло теплом,  нафталином,  шубами,  к
ногам подошел, ткнулся в ноги сен-бернар. Свет был покоен,  неспешен.  В
доме, в тепле не было никакой метели. Генерал по коврам прошел  в  каби-
нет, замкнул портфель в письменный стол. С сен-бернаром убежала Лиза, от
резкого движения мелькнули панталоны.
   - Папочка, - милый - обедать - мама зовет.
   Генерал вышел в столовую, к высоким спинкам стульев, глава семьи.
 
   4. Шахматы без короля.
 
   - Слушайте, Лоллий Львович, ведь это чорт знает что. Вчера  я  был  с
визитом у министра, - сегодня об этом  трезвон,  как  об  карманном  во-
ровстве, - и мне уже отказано от дома у министра, потому что я  был  се-
годня с визитом у русской миссии.
   - Не в русской, а большевистской.
   - Ах, чорт. Да нет же никакой другой России, Лоллиой Львович.
   - Нет, есть. Я - гражданин России Великой, Единой, Неделимой.
   - Да нет такой России, рассудите, Лоллий Львович - А третьего  дня  я
был у эс-эров и в русской миссии мне намекали на это, что этого я делать
не имею права. А у эс-эров: справлялись: не чекист ли я?  Чорт  бы  всех
побрал. Дичайшая какая-то сплошная контр-разведка.
   И Лоллий Львович загорается как протопоп Аввакум. Он говорит, и слова
его как угли.
   - Да, гражданин Великой, Единой, Неделимой, - и пусть все уйдут, один
останусь, - проклинаю. - Нет, вы не правы. Вы, конечно, и  большевик,  и
чекист, и предатель отечества. Это все одно  и  то  же.  Вы  приехали  с
большевистским паспортом. Стало быть, вы признаете большевиков, -  стало
быть, вы их сообщник. Или еще хуже: вы отрицаете, что вы  коммунист,  вы
скрываете, стало быть, вы - их тайный  агент!  Вы  не  отказываетесь  от
большевисского паспорта, а иметь его - позорно.
   У Расторова глаза ползут на лоб, таращатся по-тензигольски, он ежится
по-лермонтовски кошкой и - кричит неистово:
   - Убью! Молчи! Не смей! - Пойми! Дурак, - я голод, разруху, гражданс-
кую войну на своем горбу перенес. Я - сын русского  губернатора.  У  вас
свобода, - а свободы меньше, чем у большевиков.
   И Лоллий:
   - Вы были в армии Буденного?
   - Да, был - и бил полячишек, и всякую сволочь!  К  чорту  монархистов
без царя и без народа.
   Неспешная, под орех крашеная дверь на чердаке, где раньше  был  склад
шведских гильдейцев, - умеет громко хлопать. Николай Расторов  -  в  бе-
личьей куртке и в кепке из беличьего меха, и ноги у него кривые, в гали-
фе и лаковых сапогах, а голова - тяжелая, большая - и глаза обветрены не
малыми ветрами. - А Лоллий Львович, в халатике, с лицом, уставшим от ха-
лата, с бородкой клинушком, - человек с девичьими руками, - на диванчике
в углу, один, - как протопоп Аввакум.
   - И вы тоже - к чорту - к чорту - к чорту. - -
   Пять дней назад, в Ямбурге, из России выкинуло человека,  счастливей-
шего, - Николай Расторова! - офицера-кавалериста, обалдевшего от  восьми
лет войны, ибо за эти годы он был и гусаром его величества, и обитателем
московского манежа, и командиром сотни корпуса  Буденного,  и  сидельцем
Вечека - кандидатом в Мечека - чрезвычайную комиссию небесную,  -  но  в
России Лермонтовы - повторяются ведь и  он,  романтик,  казался  хорошим
Лермонтовым. В "Черном Вороне" у шведской церкви было тепло, за  окнами,
за черепитчатой крышей, высилась шведская кирка, и звон колокольный гру-
зился в муть. Лоллий Кронидов, человек с девичьими руками,  долго  сидел
над кипой газет, составляя телеграммый.
 
   5. Пятьсот лет.
 
   a. - За Толстой Маргаритой, - как женская панталонина зубцами прошив-
ки кверху, - где склонился к Толстой Маргарите Тонкий  Фауст,  за  серой
каменной городской стеной у рва, в проулочке, столь узком, что из окна в
окно в третьих этажах - через улицу - можно подать руку  (там,  наверху,
за острокрышими черепицами, белое небо), - в проулочке здесь  -  древний
дом. Дубовая дверь, кованая железом, открывается  прямо  в  проулок;  за
дверью, выбитая в стене, идет каменная лестница во все три этажа. Дом  и
дубовая дверь позеленели от времени. Черепитчатая крыша буреет. Дом сло-
жен из гранита. В этом доме - в этом самом доме -  пятьсот  лет  под-ряд
ежедневно, еженощно, пятьсот лет день в ночь и ночь в день (об этом  на-
писана монография) был и есть публичный дом. Об этом написана целая  мо-
нография, - это, конечно, тоже культура. Внизу в доме всего одна комната
- рыцарский зал со сводчатыми потолками; в других двух этажах - стойльца
девушек и по маленькому зальцу. В стрельчатых окнах решетки, и стекла  в
окнах оранжевые. Этот дом прожил длинную историю, он всегда был аристок-
ратическим, и в древности в него пускали только рыцарей и купцов  первой
гильдии: в нижнем, в рыцарском зале, у голландской печи,  добродетельной
и широкой, как мать добродетельного голландского семейства, в  изразцах,
изображающих корабли и море, еще сохранились те медные крюки, на которые
вешали рыцари для просушки - свои ботфорты, коротая здесь длинные ночи -
за костями, за картами, за бочкой пива. У стены, где, должно  быть,  был
прилавок, еще осталась решетка, куда ставили шпаги. Здесь был однажды  с
вельможею своим Меньшиковым русский император Петр I-ый. Из поколения  в
поколение, почти мистически, сюда приводились девушки в семнадцать  лет,
чтоб исчезнуть отсюда в неизвестность к тридцати годам.  Этот  гранитный
дом жил необыденной жизнью. Днем, когда через оранжевые стекла шел  жел-
тый свет, он был мирен и тих, как мирный бюргер, почти весь день  в  нем
спали. Иногда здесь задневывали мужчины или заходили днем, чтоб  донести
долг: тогда они ходили по всем трем этажам, рассматривали памятники ста-
рины, толковали товарищески с проститутками, проститутки, как добрые хо-
зяйки, приглашали выпить кофе, уже бесплатно, показывали фотографии сво-
их отцов и матерей и рассказывали историю дома, так же знаемую, и  столь
же поэтическую, как фотографии отцов и матерей. - Стародавние вр
 
 
емена прошли, публичный дом в пятьсот лет крепким клыком врос в нумизматику столетий, рыцари и гильдейцы исчезли, остались лишь крюки для рыцарских ботфортов, 
и в этом публичном доме их заменила богема. - 
   - Романтикам:  романтизировать.  Мистикам:  мистифицировать.  Поэтам:
петь. Прозаикам: трезветь над прозой. -
   - Публичный дом в пятьсот лет. Сколько здесь было предков, дедов, от-
цов, сыновей - и - внучат, правнуков? - Сколько здесь  девушек  было?  -
Пятьсот лет публичного дома - это, конечно, и культура, и цивилизация, и
века.
 
   b. - А над древнею русскою Колыванью, над публичным домом  в  пятьсот
лет, над "Черным Вороном" - метель. Ветер дует с  Балтики,  от  Финского
залива, от Швеции, гудит в закоулках города, который надо, надо бы взять
в театр, чтоб играть Эрика XIV и которым мог бы Бокаччио украшать  Дека-
мерон. - Это знают в польской миссии. - Ветер гудит в соснах у  взморья.
Город сзади, здесь - сосны, обрыв и под обрывом мутный,  тесный  простор
Балтики. - Лиза Калитина - в доме, в зале (в зале  линолеумовый  пол,  в
нем холодком - отражаются белые окна) - Лиза Калитина стоит среди комна-
ты, девушка, как березовая горечь в июне в рассвете,  волосы  разбились,
руки в боки, носки туфлей врозь, - что же -  молодой  зеленый  лук?  или
шахматная королева на шахматной доске квадратов линолеума? - горький зе-
леный лук. - Старшая Надежда, в шали на плечах и с концом шали на  полу,
с книгой в руке, идет мимо. Лиза говорит:
   - Наденька, - метель. Пойдем к морю.
   И Лиза Калитина одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сос-
ны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные  сосны  стоят
щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинцы  воды,  -  и
там далеко над морем мутный в метели красный свет уходящей зари. Снежные
струи бегут кругом, кружатся около, засыпают. Сосны шумят, шипят в  вет-
ре, качаются. По колена в снегу, ног в снегу и под юбкой не видно: чтобы
сростись со снегом. - "Это я, я". - - Снег не  комкается  в  руках,  его
нельзя кинуть, он рассыпается серебряной синей пылью. - Разбежаться: три
шага, вот от этой корявой сосны, - и обрыв, упасть под обрыв, на льды  -
-
   - В "Черном Вороне", князь Павел Павлович  Трубецкой,  проснувшись  в
31-ом своем номере, в пижаме, тщательно моется, бреется, душится,  разг-
лаживает редеющий свой пробор, чуть-чуть кряхтит, шнуруя  ботинки,  -  и
лицо его сизеет, когда он ловит  запонку,  чтоб  застегнуть  воротничок.
Князь вспоминает о партии в шахматы без  короля.  Князь  звонит,  просит
сельтерской: в тридцать девятом номере, напротив, - громкий спор о  Рос-
сии. Сельтерская шипит, охлаждает.
   - Какая погода сегодня?
   - Метель, ваше сиятельство.
   - Ах, метель, хорошо. Ступайте. -
   Шведская церковь мутнеет в метели, в сумерках. Лоллий Кронидов  прок-
линает Россию, страну хамов, холуев и предателей, гудят незнакомые басы:
клуб и хождение  в  третьем  этаже  уже  начались.  Князь  перелистывает
Ноа-Ноа Поля Гогена: - ту работу, которую князь  начал  пол-года  назад,
нельзя кончить, потому что не хватает дней. За  стеною  -  кричат,  нес-
колько сразу, злобно, о России. Князь идет вниз, в ресторан, выпить  ко-
фе. Оркестр играет аргентинский танец, скрипки кажутся голыми. Уже зажг-
ли электричество. Обер - русский офицер - склоняется почтительно.  Князь
молчалив. - -
   - Надежда Калитина, старшая, идет по всем  комнатам,  таща  за  собой
шаль и книгу; в кабинете спит отец, надо будить к чаю; - из мезонина - в
сумерках - видно мечущиеся верхушки сосен. - "Все ерунда, все ерунда". -
-
   - По сугробам, зарываясь в снегу, - к  обрыву,  -  к  Лизе,  -  бежит
сен-бернар, Лизин друг. Лиза треплет его уши, он кладет лапы ей на плечи
и целит лизнуть в губы. Они идут домой, Лиза стряхивает снег - с  шубки,
с платья, с ботинок, с шапочки. - Дом притих в первой трети вечера. Вни-
зу, в гостиной на диване вдвоем сидят старшая Надежда и князь Павел Пав-
лович Трубецкой. Лиза кричит:
   - А-а, князь, князинька! я сейчас, - и  бежит  наверх,  снять  мокрое
белье и платье.
   Надежда знает, что губы князя - терпкое вино:  самое  вкусное  яблоко
это то, которое с пятнышком. Разговор,  пока  Лиза  наверху,  короток  и
вульгарен. Здесь не было камина и помещичьей ночи, хоть и был  помещичий
вечер, коньяк не жег холодом, от  которого  ноют  зубы  и  который  жжет
коньяком, - здесь не утверждался - Иннокентием Анненским  Лермонтов,  но
французская пословица - была та же.
   - Ты останешься у нас ночевать? - Останься. - Я приду.
   - Знаете, Надин, все очень пошло и скучно. Мне все надоело.  Я  запу-
тался в женщинах. Я очень устал - -
   Лиза сбегает, - ссыпается - с лестницы.
   - Лиза Калитина, здравствуйте.
   - Здравствуйте, князька! - а я была у обрыва, - как там гудит  ветер!
После ужина пойду опять, - пойдемте все! Так гудит ветер, так метет -  я
вспомнила нашу нижегородскую.
   Надежда сидит на диване с ногами, кутается в  шаль.  Лиза  садится  в
кресло, откидывается к спинке, - нет, не шахматная королева,  -  зеленая
стрела зеленого горького лука. Князь расставил ноги, локти опер о  коле-
ни, голову положил на ладони.
   - Я задумал написать картину, - говорит князь, - молодость, девушка в
саду, среди цветущих яблонь, - удивительнейшее, прекрасное -  это  когда
цветут яблони, - девушка тянется сорвать яблоновый цвет, и кто-то, него-
дяй, вожделенно - смотрит на нее из-за куста: - пол-года,  как  задумал,
сделал эскиз - и не хватает времени как-то... Очень все пошло...
   - Обязательно пойдем после ужина к обрыву, - это Лиза.
   - Что же, пойдемте, - это князь.
   Из кабинета приходит генерал, кряхтит - добрый хозяин -  здоровается,
шутит: - давно не виделись, надо выпить коньячишка, - Лизе надо распоря-
диться, чтобы мама позаботилась об  ужине  повкуснее.  За  ужином  князь
чувствует, как тепло водки разбегается по плечам, по шее,  -  привычное,
изученное тепло алкоголя, когда все кругом становится хрупким и стеклян-
ным, чтобы потом - в онемении - стать замшевым. Генерал шутит, рассказы-
вает, как мужики в России лопатки, те что на спине,  называют  крыльями:
от водки всегда первым делом, тепло между крыльями; Лиза торопит итти  к
обрыву, - и князю нельзя не пойти, потому что в метели есть что-то  род-
ное яблоновому цвету - белым снегам цветения яблонь. Генерал  недовольно
говорит, что ему надо посекретничать с князем. Надежда повторяет:  -  "я
иду спать, пора спать" - -
   Сосны шипят, шумят, стонут. Ничего не видно, снег поколена. У  обрыва
ветер, невидимый, бросается, хватает, кружит. С моря слышно - не то воет
сирена, не то сиреною гудит ветер. Князь думает о яблоновом цвете, гуля-
ет тепло алкоголя между обескрыленных крыльев. Там, у обрыва, стоят мол-
ча. Слушают шипение сосен. Лиза стоит рядом, плечо в плечо.  Лиза  стоит
рядом, князь берет ее за плечи, поднимает ее голову, заглядывает в  гла-
за, глаза открыты, Лиза шепчет: - "Как хорошо" - князь думает  минуту  -
минута как вечность, князь тоже шепчет: "моя чистота" - и целует Лизу  в
губы; губы Лизы теплы, горьковаты, неподвижны. Они  стоят  молча.  Князь
хочет прижать к себе Лизу, она неподвижна, - "моя  милая,  моя  чистота,
мое целомудрие" - -
   - Пойдемте домой, - говорит Лиза громко, глаза ее широко раскрыты,  -
я хочу к маме.
   Лиза идет впереди, почему-то очень деловито. Из прихожей генерал  зо-
вет князя к себе в кабинет. Лиза проходит наверх, Надежда стоит у окна в
ночном халатике.
   - Князь пошел спать? - спрашивает Надежда.
   Генерал закрывает двери кабинета поплотнее, крякает.
   - Видите ли, князинька, хочу вам показать - не купите ли - -
   Генерал показывает князю серию порнографических фотографий, где  муж-
чины и женщины в масках иллюстрировали  всяческие  человеческие  половые
извращения, - и князь краснеет, сизеет мучительно, ибо на этих  фотогра-
фиях он видит себя, тогда в Париже, после Константинополя и Крыма, спас-
шего себя этим от голода. - -
   Генерал говорит витиевато:
   - Видите ли - нужда - жалованья не хватает - дети, дочери - вам - ху-
дожнику - -
   Лермонтов не подтверждается Анненским этой метельной ночью. На  самом
ли деле, самое вкусное яблоко - это то, которое с пятнышком - -
   Лиза - наверху в мезонине - говорит Надежде, - Лизу Калитину  впервые
поцеловал мужчина, Лиза Калитина, как горечь березовая в  июне,  -  Лиза
говорит Надежде, - покойно, углубленно, всеми семнадцатью своими годами:
   - Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.
   У Надежды, - нет, не ревность, не оскорбленность женщины, - любовь  к
сестре, тоска по чистоте, по правде,  по  целомудрию,  по  попираемой  -
кем-то - какой-то - справедливости - сжали сердце и кинули ее к Лизе - в
об'ятия, в слезы -
   а - в - -
   с -
   Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, - публичный дом  в
пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого  Фауста.  Внизу  у
печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В "Черном  Вороне"
- была же, была шведская гильдейская харчевня. -
   - Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь - богема  теперь,
вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись  до-
нага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся  слишком  ко-
ротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пи-
вом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, -  там,  где  надо  хлопать
смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. - Иногда по камен-
ной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает  стихи.
И народу, в сущности, немного, - в сущности, сиротливо, - и  видно,  как
алкоголь - старинным рыцарем, в ботфортах - бродит, спотыкаясь, по свод-
чатому, несветлому залу. - Ротмистр Тензигольский сидит у  стола  молча,
пьет упорно, невесело, глаза обветрены - и только ветрами, и ноги труди-
лись в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фрек-
кен из "Черного Ворона", - русский поэт, на пари заберется сегодня ночью
к ней: к сожалению, он не учитывает что в "Черный Ворон", вернется он не
ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. - Николай Расторов, еще с вечера
угодил в этот дом, с горя должно быть, - и как-то случайно  уснул  возле
девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях  на  но-
гах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных  и  голоживотых
четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:
   - Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чис-
тили. Честность. - Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми пере-
питься - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь  теперь
снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и  вернуться
в Москву. Не могу,  -  самое  главное:  контр-разведка.  Затравили  меня
большевиком. Честность...
   - Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать. - Даешь
водки.
   Ротмистр Тензигольский встает медленно, -  трезвея,  должно  быть,  -
всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк  для
ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с рази-
нутыми ртами.
   - Сын - Николай...
   И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз,
удивленных миру и бытию.
   - О - отец?.. Папа. - -
 
   - Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной  ком-
нате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились  днями
в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет  девушки,  здесь
утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.
   - Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из  Пско-
ва. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я -  ротмистр
Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. - Что же, мать голодает, все  по
прежнему на Новинском у Плеваки? - А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?
   - Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать  -
ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.
   - Ты что же, - большевик?
   - Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румы-
нию, - не слыхал, где она?
   - Оля, - дочка?.. - о, Господи.
   Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот
тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре
галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли - -
 
   Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере  -  то-же  двое:
Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном  Во-
роне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться,  только  воют  балтийские
ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из  халата  кли-
нышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается пе-
ред протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижс-
ких фотографиях, о каком-то конном заводе в России. - -
 
   ... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в за-
борах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих -  лам-
падами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сун-
дуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в  сюртуках  до  щиколо-
ток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - соци-
ального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женот-
делу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому ос-
таться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом
раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепле-
ния, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь  -
-
   - И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича -
в "Черном Вороне", ночью. - Но в запаленном, как лошадь, каменном  доме,
- горит лампада:
 
   - В великий пост в России - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные расс-
веты в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в ру-
ку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что  смотришь  на  солнце
через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет,  -  и  знаешь,
что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его
землей с его чистотой. -
   - Эта свечка: Лиза Калитина.
 
   Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
   - Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я  коснулся  ее,  как
чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко  всему
прекрасному в мире. - Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как  я,
нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...
   - Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу.  Господи,  все  гиб-
нет... - Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он  не
замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник  -
даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел:  и  книгам
подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые  хранили  иной  раз
великолепные замшевые запахи барских рук. - -
   Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
   Фита. - -
 
   В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно.  Там,  внизу,  в
городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще
воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не  разберешь:  сиреналь
кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены  встали  со  дна
морского. Муть. Мгла. И  из  мути  так  показалось  -  над  полями,  над
взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта  Смита,  как
череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят,  или  тысячелетие:
на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу  ледя-
нить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из  черепа,  как  ког-
да-то Олеги. -
   - В черном зале польской миссии темно. Полякам не простить -  Россию:
в смутные годы, смутью и мутью, - сходятся два народа делить  неделимое.
В Смутное время воевода Шеин бил поляков под Смоленском, и в новую Смуту
в Россию приходили поляки к Смоленску. Не поделить неделимое и - не най-
ти той веревочки, которой связал Россию и Польшу - в смутах  -  чорт.  В
черной миссии - в черном зале в вышгороде - в  креслах  у  камина  сидят
черные тени. О чем разговор?
   В публичном доме, которому, как мистика культуры, пятьсот лет -  тан-
цует голая девушка, так же, как - в нахт-локалах -  в  Берлине,  Париже,
Вене, Лондоне, Риме, - тоже так же танцовали голые  девушки  под  музыку
голых скрипок, в электрических светах,  в  комфортабельности,  в  тесном
круге  крахмалов  и  сукон  мужчин,  под  мотивы  американских  дикарей,
ту-стэп, уан-стэп, джимми, фокс-троте. Как собирательство марок  с  кон-
вертов, промозглую дрожь одиночества таили в себе эти танцы, в крахмалах
и сукнах мужчин, - недаром безмолвными танцами на асфальте улиц началась
и кончилась германская революция, - чтоб к пяти  часам  во  всей  Европе
бухнуть кафэ, где Джимми и где женщины томили, топились в узких рюмках с
зеленым ликером, в плоти, в промозглости ощущений, чтоб вновь разбухнуть
кафэ и диле к девяти, - а в час за полночью, в ночных локалах, где  жен-
щины совсем обнажены, как Евы, в шампанском и ликерах, -  чтоб  мужчинам
жечь сердца, как дикари с Кавказа жарят мясо на шашлычных прутьях,  пач-
ками, и сердца так же серы, как баранье шашлычное мясо, политое лимонным
соком. Ночные диле были убраны под дуб, днем мог бы заседать в них  пар-
ламент, но по стенам были стойльца и были диваны, как в  будуарах,  ярко
горело электричество, - были шампанское, ликеры, коньяки, - в  вазах  на
столах отмирали хризантемы, оркестранты, лакеи и гости-мужчины  были  во
фраках, - и было так: голая женщина с подкрашенным  лицом,  с  волосами,
упавшими из-под диадемы на плечи, - матовы были соски, черной впадиной -
лобок и чуть розовели колени и щиколотки, - женщина выходила на  середи-
ну, кланялась, - было лицо неподвижно, - и женщина начинала склоняться в
фокс-троте - голая - в голом ритме скрипок: голая женщина была,  в  сущ-
ности, в сукнах фраков мужчин. - -
   - И еще можно видеть голых людей - так же - даже - ночами. В  Риме  -
Лондоне - Вене - Париже - Берлине - в полицей-президиумах - в  моргах  -
лежали на цинковых столах мертвые голые люди, мужчины и женщины, дети  и
старики, - в особых комнатах на стенах были развешаны их фотографии. Все
неопознанные, бездомные, нищие, без роду и племени, - убитые на  просел-
ках, за городскими рвами, на перекрестках у ферм, умершие на  бульварах,
в ночлежках, в развалинах замков,  выкинутые  морем  и  реками,  -  были
здесь. Их было много, еженощно они менялись. - Это задворки  европейской
цивилизации и европейских государств, - задворки в тупик, в смерть,  где
не шутят, но где последнего даже нет успокоения, где одиноко, промозгло,
страшно, - нехорошо, - но, быть может, в  этом  тоже  свой  фокс-трот  и
ужимки Джимми? неизвестно. Здесь социальная смерть. В морг итти  слишком
страшно, там пахнет человеческим трупом, запахом, непереносимым  челове-
ком, так же, как собаками - запах собачьего трупа - там во мраке  бродят
отсветы рожков с улиц, - в моргах рядами стоят столы и мороз,  чтобы  не
тухнуло - медленно тухнуло - мясо. - Вот с фотографии  смотрит  на  тебя
человек, фотография выполнена прекрасно, глаза в ужасе вылезли из  орбит
и он ими смотрит - в ужасе - на тебя: - глаза кажутся  белыми  с  черной
дырой зрачка, - так выполз белок из орбит. Вот - молодая женщина, у  ней
отрезана левая грудь, кусок груди - мяса - лежит рядом на цинке. Вот ле-
жит юноша, и у юноши нет подбородка: там, где должен быть подбородок,  -
каша костей и мяса - и первого пушка усов  и  бороды.  -  Но  фотографии
воспроизводят не только морг, фотографии запечатлевают и  место,  и  то,
как и где нашли умерших. - Вот - в замочном, кирошном и ратушном городке
- за стеной во рву лежит человек, головою в ров, ногами на шоссе;  чело-
век смотрит в небо, и на нем изодранный - пиджачишка, человек -  vogabon
- бродяга. Почему у убиваемых всегда открыты глаза? - и не столкнешь уже
взора мертвых с той точки, куда он устремлен. - Здесь социальные задвор-
ки государств, они пахнут тухлым мясом. - Ночь. Мороз. Нету метели. Пах-
нет запахом человеческого трупа, непереносимым человеком также, как  со-
баками - собачий трупный запах. Их много, этих голых мертвецов в Европе,
их собирают, убирают, меняют ночами. Они тоже пляшут в этой своей череде
уборок, про них никто не помнит, их никто не знает. --  Ах,  какое  про-
мозглое, продроглое одиночество - человечески-собачье одиночество -  ис-
пытывать, когда женщина, девушка, самое  святое,  самое  необыкновенное,
что есть в мире, несет бесстыдно напоказ сукнам мужчин с жареным  шашлы-
ком сердец, - когда она, женщина, девушка, должна - должна была бы прит-
ти к одному, избранному, - не ночью, а днем в голубоватом свете весенних
полдней, в лесу, около сосен на траве. - Помните -
   - - ...В черном зале польской миссии - бродят тени, мрак.  Ночь.  Мо-
роз. Нету метели. За окнами - газовый фонарь, и  газовые  рожки  бросают
отсветы на колонны и на лепной потолок. В колонном зале - ночное совеща-
ние - враги: мистер Смит, министр Сарва, посол российский Старк и -  хо-
зяин - польский консул Пиотровский. Враги. И разговор их вне политики, -
выше, - над - - Иль это только бред? - Колонный зал безлюден,  -  кресла
спорят? - докладчик: Питирим Сорокин.
   - Милостивые государи, - не забудьте, что в Европе восемь лет под-ряд
была война. Шар земной велик: не сразу вспомнишь, где Сиам и Перу. В ми-
ре, кроме белой, есть желтая и черная человеческие расы.  Последние  две
тысячи лет мир на хребте несла Европа, человеческая белая раса, одножен-
ная мужская культура. Людей белой расы не так уж много. - Милостивые го-
судари! война унесла тридцать три миллиона людей белой расы, - желтая  и
черная расы почти невредимы. Тридцать три миллиона - это больше, чем по-
ловина Франции, это половина Германии, это  Сербия,  Румыния  и  Бельгия
вместе. Но это не главное: не главное что вся Европа в могилах, что нету
семьи, где не было бы крэпа, не главное, что мир пожелтел от войны,  как
европейцы пожелтели в преждевременной дряхлости, от страданий и недоеда-
ния. - Милостивые государи! -  Равенство  полов  нарушилось,  ибо  война
мужской аггрегат, и гибли мужчины, носители мужской европейской культуры
- за счет одиночества, онанизма, проституции и иных половых  извращений.
Но война унесла в смерть самых здоровых, самых работных - и физически  и
духовно, - оставив жить человеческую слякоть,  идиотов,  преступников  и
шарлатанов, скрывавшихся от войны. Но война унесла, кроме  самых  лучших
физически и духовно, и мозг народов; - это касается не только  России  -
Россия - страна катастрофическая; - Англия - богатая страна, - на тысячу
населения в Англии два университетских человека, - едва ли  после  войны
осталось на тысячу полчеловека: студенты Кембриджа - все пошли на  войну
офицерами - и к маю 1915 года живыми из них осталось  лишь  20%.  Европа
обескровлена. Мозг ее высушен. Остались жить и плодиться: больные и  ка-
леки, старики, преступники, шарлатаны, трусы безвольные. Но это не  все.
"По векселям войны платят после нее", - это говорил Франклин, и  он  был
прав. Есть в мире закон, который гласит: каковы семена, таковы и  плоды,
такова и жатва. Война уничтожает не только лучших, но  и  их  потомство.
Война унесла не только лучших, но вообще мужчин. Новые семена будут  се-
яться в дни развала семьи, половых извращений. Те мужчины, что вернулись
с фронтов, навсегда понесут в себе разложение  смерти.  Где-то  Наполеон
сказал об убитых в сражении: "Одна ночь Парижа возместит все это". - Нет
Sir был не прав: тысяча ночей Парижа, и Лондона, и Рима не возместят эту
гибель лучших производителей, - количественное возмещение - это не  зна-
чит еще качественное, а новый посев буде
 
 
т посевом "слякоти". - Милостивые государи! Вы все знаете старую истину, - что совершенство государственной организации, исторические ее судьбы. - 
находятся в исключительной, в единственной зависимости от культуры, быта и особенностей народности этого государства: каков поп, таков и приход, - русский император Николай II в Англии должен был бы быть парламентским королем, а английский Георг VII стал бы в России деспотическим императором, - - восстановятся разрушенные фабрики, заводы, села и города, задымят трубы, - но человеческий состав будет окрашен человеческой слякотностью. - Милостивые государи! Мало нового под луной. В Европе много могил, если помнить историю Европы, - под Лондоном, Римом, Парижем гораздо больше человеческих костяков, чем живых людей, - но за две тысячи лет гегемонии Европы над миром, - впервые теперь центр мировой культуры ушел из Европы - в Америку и к желтым японцам. В Европе много кладбищ. В Европе не хватает моргов. Вы знаете об этом жутком помешательстве Европы на танцах дикарей. И еще надо сказать о России. Эстия, Латвия, Литва - отпали от России. Вместе с Россией они несли все тяготы, но у них нет советов, разрухи и голода, как в России, потому что у них нет русской национальной души, русско-сектантского гипноза. Я констатирую факт. - 
   В черном зале польской миссии бродят тени, мрак.  Ночь.  Мороз.  Нету
метели. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице снизу идет истопник, несет
дрова. В белом зале - серые тени, в белом зале пусто. За истопником идет
уборщик. В печи горит огонь. Уборщик курит трубку, закуривая угольком, -
и истопник закуривает сигаретку. Курят. Тихо говорят. - За  окнами,  под
крепостной стеной внизу - ганзейский древний город,  серый  день,  синий
свет, - где-то там вдали, с востока, из России мутное восстает,  невесе-
лое солнце. -
   - И в этот час, в рассвете, под Домбергом идут (- в те годы было мно-
го изгоев, и - просто, русский наш, сероватый суглинок) офицеры  русской
армии из бараков, те, что не потеряли чести, - за город,  к  взморью,  в
лес - пилить дрова, лес валить, чтобы есть впроголодь. Впереди их идет с
пилой Лоллий Кронидов, среди них много Серафимов Саровских и  протопопов
Аввакумов, тех, что не приняли русской мути и смуты. Они не  знают,  что
они лягут костьми, бутом в той бути, которым бутится Россия, - они живут
законом центростремительной силы. Благословенная скорбь. -
   - Но в этот миг в Париже - еще полтора часа до рассвета,  ибо  земной
шар - как шар, не всюду сразу освещен, в Париже шла страшная ночь. Нация
французов, после наполеоновских войн понизилась  в  росте  на  несколько
сантиметров, ибо Наполеон был неправ, говоря об "одной ночи Парижа" и  -
ибо после Наполеона осталась слякоть человеческая. - В эту  ночь  еще  с
вечера потянулись толпы людей на метрополитенах, на автобусах, на таксо-
моторах, на трамваях и пешком: на такую-то площадь, у такой-то тюрьмы, у
такого-то бульвара. Все кафэ были переполнены и не закрывались всю ночь.
В три часа ночи толпа прогудела о том, что приехала гильотина. Гильотину
стали безмолвно собирать у ворот тюрьмы, в пятнадцати  шагах  от  ворот,
против ворот, на площади, чтобы толпа могла видеть, как будут резать го-
лову. Полиция все время просила толпу быть бесшумной, ибо тот,  которому
через час отрежут голову, - спал и должен был ничего не знать  о  приго-
товлениях к отрубанию головы. Казнь, по  закону,  должна  была  быть  до
рассвета. В тюрьме - в такой-то тюрьме, у такого-то начальника тюрьмы  -
прокурор, защитник, священник и прочие начальники томились от неурочного
бездействия и пили глинтвейн, на минуту заходил палач, в черном сюртуке,
в белых перчатках и белом галстуке. Имя палачу - такое-то. Имя палача  -
такое-то - было во всех газетах, вместе с его портретом. А когда  пришли
к тому, которому должны были отрубать голову, он  на  самом  деле  спал.
Прокурор разбудил его, коснувшись плеча.
   - Проснитесь, Ландрю, - сказал прокурор и заговорил о  законах  Фран-
цузской Республики.
   Ландрю попросил уйти всех, пока он вымоется и переоденется. Священни-
ку он сказал, когда тот хотел его исповедывать, - что ему не  надо  пос-
редников, тем паче, что он очень скоро будет у  Бога.  Ландрю  тщательно
оделся, надел высокий крахмальный воротничек, выпил стакан кофе.  Проку-
рор спросил, и Ландрю ответил, чо он не считает себя виновным.  Внизу  в
парикмахерской палач остриг Ландрю и  тщательно  обрезал  ворот  рубашки
вместе с крахмальным воротником, обнажив шею: - концы галстуха упали  за
жилет. Батюшка вторично приступил к  молитвам.  Из  парикмахерской  было
слышно, как морским прибоем гудит на площади толпа: в  гул  человеческих
вскриков и слов врезывались бестолково гудки автомобилей. Но когда воро-
та открылись и вместе с прокурором, защитником, батюшкой и прочими пала-
чами и сволочью Ландрю вышел к гильотине, к палачу, в белом галстухе,  -
толпа смолкла. -
   Мерзко, знаете ли, братцы! -
 
   Фита.
 
   Но эта фита не из русской абевеги.
   В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене,  Гамбурге
и прочих портах портились в тот год корабли  за  бездействием  и  бесто-
варьем. В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гам-
бурге и прочих городах, на складах, в холодильниках, в элеваторах,  под-
валах - хранились, лежали, торчали, сырели, сохли - ящики, бочки,  рого-
жи, брезенты, хлопок, масло, мясо, чугун, сталь, каменный уголь. Сколько
квадрильонов штук крыс в Европе?! - -
 
   ---------------
 
   Обстоятельство первое.
 
   "Гринок", судно Эдгара Смита, идет на пол-румба к северу. Судно нахо-
дится 70ш45' северной широты. Льды, которые обязательно должны  были  бы
быть здесь, не видны. Над волнующеюся  свинцово-серою  поверхностью  нет
уже никаких живых существ кроме обыкновенных чаек, буревестников да  из-
редка темных чаек - разбойников,  которые  бросаются  на  простых  чаек,
только-что поймавших в воде рыбу. Морская тишь оглашается тогда жалобным
криком обижаемой птицы. Весьма возможно,  что,  когда  судно  войдет  во
льды, лоцману посчастливится высмотреть из обсервационной  бочки  белого
медведя. К одиннадцати часам вечера светлело как днем. Телеграфист  шлет
радио. Динамо гудит все сильнее и сильнее, жалобные призывы  уносятся  с
антен в небесный простор, упорно повторяясь через ровные промежутки. Ди-
намо останавливается, и телеграфист прислушивается  к  ответу.  Югорский
шар ответил, передали письма.
   К часу по полуночи - синее небо, открытое море и полный штиль. Солнце
начинает золотить небо и скоро появится над горизонтом. Море совсем  по-
койно и кажется таким безбрежным, что в три часа "Гринок"  меняет  курс,
повернув почти на норд-норд-ост, чтобы пройти Белый Остров. Твердо  уве-
ренный, что это удастся, капитан мистер Эдгар Смит,  начальник  экспеди-
ции, пошел спать.
   Но в шесть часов капитан Смит проснулся от толчка. Стало-быть,  опять
лед. Оказывается, лед уже давно виднелся с севера, но теперь появился  и
впереди. Судно наткнулось на небольшую льдину, не повредив даже обшивки.
Кругом полосами полз синий, как датский фарфор, туман, его уносил утрен-
ний восточный ветер. Все оказалось пустяками, и  мистер  Смит  собирался
уже вернуться в рубку. Но тогда прибежал полуодетый телеграфист с лицом,
покрасневшим и побледневшим пятнами и с разбитой  прической:  от  толчка
провод сильного тока упал на изоляционные катушки,  пробил  изоляционные
обмотки, и радио-аппарат был испорчен непоправимо. "Гринок" оказался от-
резанным от мира. Небо на севере сильно бледнело,  стало-быть,  там  был
сплошной лед. Солнце блистало так, что надо было одеть предохранительные
очки.
   Телеграфист озабоченно рассматривал погибшие катушки,  поправить  по-
гибшее возможности не было. Динамо гудит все сильнее и  сильнее,  антены
выкидывают в небесный простор призывы - и безмолвно: судно и люди на нем
отрезаны от мира. Последнее радио было от матери мистер Смита,  -  мать,
по обыкновению, благословляла сына и писала о том, что даже  в  канонной
Шотландии разрушалась семья и земное счастье. Неконченным,  недопринятым
было письмо брата, из Москвы.
 
   "- Москва - это азиатский город, и только. Ощущения, которые вызывает
она, аналогичны тем, которые остались у меня в памяти от Пекина. Но кро-
ме этого здесь чрезвычайно тщательно сектантское - - -"
   - и на этом оборвалось радио.
   Капитан Смит, начальник экспедиции, спустился в салон. Стюарт готовил
кофе. Пришли врач и лоцман. Телеграфист не явился. Лоцман сумрачно сооб-
щил, что ему совершенно не нравится быть отрезанным от вселенной.  Туман
окончательно рассеялся. Кругом были ледяные поля. Весь день  дул  слабый
бриз, сначала с северо-запада, потом с запада, затем снова с  северо-за-
пада. К вечеру ветер посвежел и небо покрылось тучами. Течение  по-преж-
нему шло заметно к югу, но было слабо. Смит и  врач  играли  в  шахматы.
Судно стояло. Лоцман занимался фотографией. Вечером Стюарт особенно  за-
ботливо накрыл стол, раскупорил несколько бутылок  рому.  -  К  рассвету
льды рассеялись. Капитан спал в своей каюте, его разбудили, и судно дви-
нулось. Телеграфисту было поручено вести дневник.
 
   Обстоятельство второе.
 
   Мистер Роберт Смит - в России, в Москве, ночью. Мистер Смит с  вечера
перед сном сделал прогулку по городу, спустился по Тверской  ко  Кремлю,
возвращался улицей Герцена и затем прошел бульварным кольцом.  И  ночью,
должно быть, перед рассветом, в пустынной своей  большой  комнате  -  он
проснулся в липкой испарине, в страхе, в нехорошем одиночестве, в  нехо-
рошей какой-то промозглости. Это повторялось и раньше, когда, в старости
уже, сердечные перебои кидали кровь к вискам, а сердце, руки и ноги  не-
мели. Сейчас же, проснувшись, Роберт Смит первой мыслью, первым ощущени-
ем осознал совершенно ясно, промозгло-одиноко, что он - умрет. Все оста-
нется, все будет жить, - а его дела, его страдание, его тело - исчезнут,
сгниют, растворятся в ничто. Это осознание смерти было  физически-ощути-
мым, и пот становился еще липче, ничего нельзя было  сделать.  Обезьяной
вылезла другая мысль - та, что все же у него  осталось  еще  пятнадцать,
двадцать лет, и - вновь физическое ощущение - надо - надо сейчас же: де-
лать, работать, не потерять ни минуты.
   В окна сквозь гардины шел мутный свет. Роберт  Смит  вставил  ноги  в
ночные туфли, у ночного столика налил воды в стакан. Заснуть возможности
уже не было. В доме было безмолвно. Дверь в кабинет, под портьерой  была
полуоткрыта, - из кабинета шла дверь в зимний сад с пальмами и фонтаном.
Костлявое тело в пижаме волочилось беспомощно. Мистер Смит сел в  кресло
у окна, отодвинул гардину. По улице шли нищие оборванцы,  граждане  Рос-
сийской республики, женщины -  одетые  по-мужски  и  мужчины  в  женском
тряпье, прошли солдаты в остроконечных шапках, как средневековье. Мистер
Смит прошел в зимний сад, фонтан плескался тихо, пальмы в  углах  слива-
лись со мраком.
   "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства шотландец  Роберт
Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только как умирали три тысячи
лет назад и будут умирать еще через три тысячи, а вот так, как умирают и
сейчас, сию минуту - вот в этой страшной, невероятной стране, где  людо-
едство". Учитель русского  языка  господин  Емельян  Емельянович  Разин,
об'яснил однажды, - что "с. с." - два "с" с точками после них обозначают
русское ругательство - сукин сын, сын самки-собаки;  мистер  Смит  тогда
разложил в уме свою фамилию, С-мит, - но мит, по-немецки, тоже  с,  -  и
мистер Смит сказал сейчас вслух:
   - Конечно, в смерти мы равны собакам.
   В кабинете на столе лежал блокнот дневника, - простыни на кровати ос-
тыли. Мистер Смит был в Китае, в Индии, в Сиаме и еще  в  Англии,  перед
от'ездом в Россию, он прочел Олеария. И когда он в'ехал в Россию его по-
разило сходство - и с теми: описаниями, - что есть у Олеария, что сдела-
ны триста лет назад, - и с Азией. На вокзале в Москве ему прочли  об'яв-
ление: - "Остерегайтесь воров". Кругом галдела толпа ненормальных людей,
никто не шел, но все бежали. У мистера Смита  вырезали  бумажник  (через
неделю вор почтительнейше прислал документы). Костюмы  мужчин  и  женщин
были почти неотличимы, особенно когда мужчины подпоясывали пальто верев-
ками, а женщины были в картузах, кожаных куртках и сапогах, и в  мужских
брезентовых пальто; несколько женщин, из внутренней охраны, были с  вин-
товками и в солдатских штанах; все же мужчин в юбках не было. Сейчас  же
за вокзалом, где толпились и ругались друг с другом  кули,  извозчики  и
ломовики, - был поистине азиатский базар: на столиках,  на  повозках,  в
палатках торговали жареной колбасой из конского мяса, кипели самовары  и
кофейники, жарились блины; тут же продавалась и мука в мешках,  и  куски
ситца, и мыло, и сломанный велосипед; мальчишки сновали с пачками  папи-
рос и спичек; за столиками в ряд стояли стулья, на стульях сидели мужчи-
ны и цирюльники брили им усы и бороды, - когда стулья пустели, цирюльни-
ки зазывали желающих бриться специальными окриками; и, как во всех  ази-
атских городах, - стоило одному провопить громче, чем вопила вся  толпа,
или неподвижно уставиться взором в небо, - как около него возникала тол-
па, сначала мальчишек, потом женщин и наконец мужчин: но тогда приходили
мужчинообразные женщины или женообразные мужчины и начинался  митинг,  -
где обсуждался Карл Маркс. - Мистеру Смиту тогда на вокзале не сразу по-
дали автомобиль, - мимо него на  носилках  пронесли  несколько  десятков
мертвецов, умерших от голода, тифов и убитых, снятых с поездов,  найден-
ных на складах, в цейхгаузах, в бараках. Потом автомобиль повез  мистера
Смита по истинно-азиатским улицам Москвы с несуразными палатками на  уг-
лах и с коврами плакатов на стенах, по кривым переулкам  и  тупикам,  со
сбитыми мостовыми и тротуарами, с кривыми подворотнями, с пустырями, за-
росшими деревьями; со дворов веяло запахом человеческого навоза. Затем -
за пустынными площадями - стал Кремль, единственный в мире по красоте. -
По площади у театров солдаты вели русских  священников,  платье  русских
священников в неприкосновенности сохранилось от  древних  веков,  и  ци-
рюльники убирали шевелюры священников так, чтобы  они  походили  на  бо-
га-отца, изображаемого на русских иконах, или на Иисуса Христа. У  древ-
нейшей русской святыни, у иконы Иверской божьей матери, несмотря на  ре-
волюцию, толпились оборванцы, а напротив, на стене красного здания  было
намалевано:
 
   "Религия - опиум для народа".
 
   Мистер Роберт Смит поселился в России, как  англичане  поселялись,  в
Капштадте, Калькутте, Сирии, Дамаске. Россия для него была  чужой  стра-
ной, он был в ней, как в колонии. Мистер Смит поселился в особняке  изг-
нанного из России фабриканта, он никогда раньше не жил так роскошно, как
теперь. Это об'яснялось двумя причинами, - во-первых, курсовой  разницей
валют, благодаря которой жизнь в России  была  дешевейшей  в  Европе,  и
во-вторых - исконною особенностью России: Россия всегда была промышленно
и политико-экономически дикой страной,  неофициальной  колонией  сначала
англо-саксов, затем германского капитала; предприниматели в России могли
строить себе особняки, как нигде в Европе - - -
   - Соплеменники Роберта Смита, жившие с ним  вместе,  сплошь  мужчины,
проводили время, как всегда англо-саксы в  колониях,  -  по  строжайшему
английскому регламенту плюс все те необыкновенности, что  дает  колония.
Вечерами они были всегда вместе, до сизой красноты накуриваясь  сигарами
и напиваясь коньяком и ликерами, часто на автомобиле уезжали  в  злачные
места и тогда пропадали целые ночи, - изредка устраивали у себя вечерин-
ки, с отменными яствами, и на эти вечеринки приглашались только  русские
женщины, чтобы можно было вспомнить древнюю Элладу, которая часто и осу-
ществлялась. -
   Потом Роберт Смит увидел Русский Кремль, русскую революцию. -
   - Ложь? - Что, - ложь? - Во имя спасения? Нет. Во имя чего? - Во  имя
веры? - Да. Нет.
   Где-то внизу, должно быть, на парадной лестнице, послышались шаги,  -
должно быть, лакея.
   - "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства  шотландец  Ро-
берт Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только, как умирали  три
тысячи лет назад и как будут умирать еще через три тысячи, - а вот  так,
как умирают сейчас в этой страшной, невероятной стране, где людоедство и
где новая религия. Но ведь, если бы у Роберта Смита не было ушей, он  не
слышал бы ничего и был бы нем, если бы не было глаз - он ничего не видел
бы, - если бы не было его - ничего бы не было - и ничего не будет тогда,
когда не будет его. Цирюльники убирают шевелюры русских священников так,
чтобы они походили на бога-отца, изображаемого на русских иконах,  -  но
почему же на них похож и Карл Маркс, цитаты из которого на всех  заборах
в России - ?"
   Лакей прошел в кабинет, бесшумно убирается.
   - "История иногда меняет свою колесницу на иные повозки. Сейчас исто-
рия впряглась в русскую телегу, древнейшую, как каменные бабы из русских
- поокских раскопок. Две тысячи лет назад тринадцать  чудаков,  при  чем
один из них был сыном бога-отца, похожие на Карла Маркса, перекроили ис-
торию и человеческую культуру - не потому, конечно, что они несли  новую
правду, а потому, что их семена упали - на новую землю и: у них была во-
ля творить, воля видеть - не видя. В Европе пели песнь о Роланде и песни
нибелунгов, по Европе ходили и крестоносцы, и гугеноты, и табориты, -  и
шел на костер Ян Гус, - а теперь кафэ и диле заменяют бани, в танцах ди-
карей, и ломятся киношки в сериях из жизни негров и американских  индей-
цев, - не случайно гуситствует Штейнер и лойольствует Шпенглер:  телега,
дроги истории поползли по корявым колеям и ухабам  валютных  и  биржевых
жульничеств, когда выгоднее было  продавать  и  покупать  вагоны  теплых
слов, чем создавать ценности, когда щетинились баррикады границ  и  виз,
когда разваливались государства, религия, семья, труд, пол, - когда  Ев-
ропа походила на старую-старую суку английской породы, всю в лишаях. - -
Тогда не было уже в Европе Турции и единственная Азия оставалась -  Рос-
сия. Пять с половиной веков назад, в Галиполи впервые появились турки, и
ислам через Балканы и венгерские равнины дошел до стен Вены, где он  был
отбит соединенными силами погибшей теперь Габсбургской империи  и  вновь
воскресшей. Турции теперь нет в Европе. Много государств и  народов  по-
гибло и воскресло вновь за эти пять с половиной веков. В Анатолии, в Га-
липоли (где впервые появились турки) - умирали в тот год русские  изгои.
В тот год по Европе, как некогда в России, было много черт оседлости,  -
и русские изгои хорошо узнали, что значит быть  евреем,  а  в  Палестине
вновь, после тысячелетий, возникло еврейское государство. Глухо  зачахли
в те годы Армения, Сирия, Палестина, Аравия - - к чему бы?" -
   - но это говорит не мистер Роберт Смит, это говорю я, Пильняк. Мистер
Смит знал иное.
   - "Религия, семья, труд, пол" - Мистер Смит знал, как в тихой Шотлан-
дии - даже в тихой Шотландии в те годы перепряжек истории, когда мужчины
шли, шли, шли убивать друг друга, разваливалась семья. Мужчине, европей-
цу, англичанину - бог уделил господство над миром, искание и  труд  -  и
каждому мужчине бог уделил еще - интимное, уютное, властное безвластье у
сердца страшного зверя-женщины. - Уже совсем рассвело: раньше  в  России
Олеги пили брагу из вражьих, человечьих  черепов.  В  полумраке,  Роберт
Смит взглянул в зеркало, волосы сбились на лоб, лицо показалось  лошади-
ным. Во рту, от недоспанного сна, ощутился привкус свинцовой  горечи.  -
Смерть. Смерть. - И все же мистер Смит не поспешая принимал ванну, натя-
гивал на повлажневшие костлявые ноги шелковые тугие кальсоны,  тщательно
заправлял рубашку с негнущеюся крахмаленой грудью, выбирал  в  гардеробе
костюм, избрал черный и затягивал сзади у брюк хлястик, защелкивал пряж-
ки у ботинок. - Лакей принес кофе, в необыденный ранний час.  -  Смерть.
Смерть. - Телеграммы: -
 
   - мистрис Смит, Эдинбург: - Мама, прошу Вас,  встретьтесь  с  Мистрис
Елисавет, она не виновна.
   - Мистрис Чудлей, Париж: - мистрис Елисавет, встретьтесь с  моей  ма-
терью.
   - Мистеру Кигстон, Ливерпуль: - - -
   - Королевский банк, Лондон: - - - -
 
   Обстоятельство третье.
 
   Мистер Роберт Смит получил воспитание такое же, как все англичане.  В
детстве - мать, мисс и церковь. Затем колледж в своем приходе,  в  Эдин-
бурге, коньки, тэннис, парусная лодка, кружевной воротничок и  штаны  до
колен. Потом Кембридж, сюртук, бокс, футбол, виски, француженка -  впер-
вые и единственный раз до женитьбы. Затем годы путешествий, в  Камеруне,
в Австралии, в Сибири, - банки, онкольные счета и фунты и - где-то - ни-
когда не видимые, но прекрасно знаемые и изученные, - товары. Тогда -  у
себя в Эдинбурге, в замке у моря, - любовь. Она - Елисавет - хрупкая де-
вушка в белом платье, с волосами, как закат в тумане, и с  глазами,  как
море в облачный день. В пять часов, когда он делал визиты, она разливала
чай, они играли в тэннис. Он пригласил ее однажды поплыть с ним на боте,
под парусом, - она отказалась испуганно, и он плавал в заливе один,  всю
ночь. Она стала его женой. Венчание было в двенадцать часов дня, в  этот
же день они уехали в замок, чтобы побыть несколько  дней  наедине  перед
поездкой в Италию и Египет, - и в первую же ночь,  в  холодной  огромной
спальне, - она отдалась ему, сжав губы от боли и наблюдая не за  ним,  а
за собой. Так Роберт Смит прожил год. - И тогда пришла война. Женщины на
улицах одаряли мужчин белыми лентами, значащими, что этот мужчина добро-
вольцем идет на фронт. Футбольными командами мужчины  уезжали  обучаться
военному ремеслу. Мистер Роберт Смит поехал во Францию, рядовым, в одном
из первых полков. -
   - В Шампани, после недели пребывания в окопах, их роту отвели в  тыл,
на отдых. Их взвод расположился в сарае фермы. В те годы все европейцы -
мужчины знали, что такое: окоп, с  единственной,  промозглой,  затаенной
мыслью-ощущением: - "не меня, не меня, не я - -". И все знали, что такое
- отдых в тылу, когда весь мир - мой и я - бесконечно. У германцев  всех
проституток мобилизовали на фронт, и солдаты на отдыхе получали от  вра-
чей ордера к проституткам. - Тогда был весенний вечер,  весь  в  золотом
закате солнца, взвод играл перед сараем  в  футбол,  Роберт  Смит  писал
письма, ему захотелось выпить вина, и он пошел на кухню, около  фермерс-
кого домика. Ферма жила так, будто никакой войны не было. В  кухне  мыла
посуду молодая девушка, работница, с тупым веснущатым лицом. Она улыбну-
лась мужчине, не умеющему говорить на родном ее языке, и принесла бутыл-
ку красного вина. Роберт Смит, совсем юный в военной форме, жестом пред-
ложил ей выпить, - она заулыбалась и принесла еще стакан. Вечером, когда
уже стемнело, она прошла около сарая в виноградник и сейчас же вернулась
оттуда. Поднималась луна, Роберт Смит знал, что она  прикрыла  ставни  у
кухни и одна ушла туда. Роберт Смит сделал большой круг по винограднику,
уйдя из сарая в противоположную сторону от кухни, и он оказался у кухни.
Он постучал, Девушка что-то спросила из-за двери. Он постучал  еще  раз,
тогда она отперла; она стояла в ночной рубашке, из грубого полотна,  по-
чему-то очень короткой, прикрыв грудь рукою. Он хотел  только  попросить
вина, но на пороге вдруг блеснула под луной железка скребка, - он сделал
большой шаг и вошел в кухню. В кухне пахло свежим хлебом. Она, эта фран-
цуженка-работница, оказалась девственницей, - когда  Роберт  Смит  вновь
отворил дверь, он заметил, что в тени  у  кухни  жмется  солдат-француз,
француз сейчас же за Смитом юркнул в дверь бани. Утром девушку  нашли  в
бане мертвой, ночью был дождь, и пол бани был затоптан грязными  ногами,
точно здесь прошел полк. -
   - Роберт Смит, - знал ли тогда он, что в мире есть старенький,  -  не
моральный, а физический, почти механический - закон: "Мне отмщение, и Аз
воздам", - что человеческий мир складывается - из  человеческих  единиц,
только, - что есть вина разных культур, что Европейской культуры,  рома-
но-германской, одноженной, - вино и вино и уксус, - однолюбность, а одна
функция всегда - не может не влечь за собой другую? - Но однолюбовность:
есть всегда - созидание, порой горькое очень. -  -  Мистер  Роберт  Смит
много женщин познал, многих национальностей, и молодых, и старых, и  це-
ломудренных и извращенных, пока не узнал старенькой  этой  истины,  той,
что человек самое ценное - и любовь: единственное - в этом мире. Другого
же мира человеку - нет. -
   - В Эдинбурге уходили мужчины на  фронт.  Несколько  раз  над  тихими
улочками Эдинбурга, в ночи, во мраке, летали цеппелины, тогда люди  пря-
тались по домам, а в небе ножницы прожекторов кроили темноту, и всем бы-
ло нехорошо, одиноко и сиротливо. Потом открылись лазареты  и  появились
искалеченные на фронтах люди, жаждущие  жить,  и  они  были  с  большими
деньгами, которых не жалели. На тихих улочках, вне  центра  города,  где
дома все, как один, появились кафэ и кабаре, и кинематографы  стали  ло-
миться от посетителей, театры опустели. Появились  гигантские,  несураз-
ные, беспокоящие плакаты о войне. - Мистрис Смит - старуха - знала,  что
церкви пустеют, и еще она знала - старухи в квартале шептались озабочен-
но и испуганно - молодые женщины стали  сестрами  милосердия  -  девушки
очень охотно уплывали в море на ботах под парусом - вон в том доме, нап-
ротив, N 27, девушка ходила к акушерке на street в другом конце  города,
- а в этом доме видели, как на рассвете из окна выпрыгнул офицер, у офи-
цера рука была в белой повязке, кинематографы ломились от пар. - Мистрис
Смит - жена Роберта стала сестрой милосердия; старуха не знала, что раз,
в ночное дежурство, после обхода израненных мужчин, у  молодой  закружи-
лась, закружилась голова и в этот момент в комнату, в дежурку, где  была
она одна, вошел рыжий ирландец, замкнул дверь, как раз тот, которому она
улыбнулась несколько раз вечером и которого она видела однажды  во  сне:
молодая тогда очнулась, разобралась в ощущениях только утром, она  пора-
зилась, как все это просто, и она другими упрощенными,  глазами  увидела
свет, мужчин, своих подруг, матерей. Над Эдинбургом летали -  изредка  -
ночами немецкие цеппелины. - После года отсутствия, после контузии прие-
хал муж, Роберт, - и в первую же ночь муж испугал жену, тогда еще  наив-
ную, тем, что он не мог уже удовлетвориться естественной страстью, и то,
что он делал, показалось ей мерзостью; но когда муж уехал снова на фронт
и у нее был любовник, на десятом свидании она  захотела,  чтоб  любовник
сделал с ней то же, что делал ее муж. - -
   - Потом было все, что нужно для того, чтоб они разошлись,  чтоб  жена
мистрис Смит вновь стала мистрис Чудлей. Тогда уже взорвала Европу  Рос-
сия русской революцией, и советская революция умирала в Венгрии.  Герма-
нию карнали во имя революции и мозгового  оскудения  Версальского  мира,
мятежничала вновь и вновь Ирландия, вымирала Франция. -  -  Мистер  Смит
понял тогда, что значит "Мне отмщение, и Аз воздам", - но случилось так,
как должно случиться: мир заслонил любовь, и - как часто случается:  Ро-
берт Смит не мог примириться с любовью к ушедшей жене. Она  очень  скоро
применилась, она уехала в Париж.
   Роберт Смит знал: -
 
   - В великий пост в России - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в марте днем в  сухо-
долах в разбухшем суглинке, - как в июне в росные рассветы  в  березовой
горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает, зеле-
неет в глазах свет, и кажется, что смотришь на  солнце  сквозь  закрытые
веки, - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это есть мир,
что сердце в руки взяла земля, - что ты связан с ее чистотой так же тес-
но, как сердце в руке, - что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (це-
ломудрие, как березовая горечь в июне) - одно:  чистота,  девушка,  Лиза
Калитина. - -
 
   Мистрис Смит знала: -
 
   - Самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком,  -  и,  когда  он
идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, - они стоят на снеж-
ной пустынной поляне, - неверными, холодными руками она наливает коньяк,
холодный как лед, от которого ноют зубы, и жгущий, как коньяк, - а  губы
холодны, неверны, очерствели в жестокой тишине мороза,  и  губы  горьки,
как то яблоко с пятнышком. А дома домовый пес-старик уже раскинул  прос-
тыни и подлил воды в умывальник. - -
 
   Роберт Смит никогда не познал, никогда: - как -
 
   - Лиза Калитина, одна, без лыж, пробирается по  снегу,  за  дачи,  за
сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны сто-
ят щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинец воды -  и
там далеко над мутью в метели красный свет уходящей зари. Снежные  струи
бегут кругом, кружатся, около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, ка-
чаются. - "Это я, я". - Снег не комкается в руках, его нельзя смять,  он
рассыпается серебряной синей пылью - "Надя, сейчас у обрыва меня поцело-
вал Павел. Я его люблю". -
 
   Телеграф.
 
   Телеграф - это столбы и проволоки, которые сиротливо гудят  в  полях,
гудят и ночью и днем, и веснами, и в осени, - сиротливо,  потому  что  -
кто знает, что, о чем гудят они? - в полях, по оврагам, по большакам, по
проселкам: - -
   Телеграф выкинул из России в Европу четыре телеграммы - мистрис Смит,
мистрис Чудлей, мистеру Кигстону. - -
 
   Россия - Европа: два мира? -
 
   В колонном зале польской миссии - на  Домберге  -  парламент  миссий.
Древнюю Колывань осаждал когда-то Иван Грозный, - публичному дому  тогда
было уже полтораста лет. Здесь все, кто вне России, кто глядит в Россию.
Свет черен - не понятно, ночь иль окна в черных шторах.  Парламент  мне-
ний. Здесь все. Сорокин и Пильняк - не явились. У секретарского  столика
Емельян Разин и Лоллий Кронидов. Ротмистр Тензигольско-Саломатино-Расто-
ров сел на окне, без шпаги. Рядом стала серая старушка - мать -  мистрис
Смит. Генерал Калитин не может об'ясниться по-английски с мистером Кигс-
тоно  из  Ливерпуля.   Министр   Сарва,   посланник   Старк   сторонятся
Ллойд-Джорджа. В зале нет мистрис Чудлей. - Иль это только бред, иль это
только муть, туман, навожденье? - в зале только истопник,  и  кресла,  и
тишина - над мертвым городом, - а где-то там, во мгле лежит - Россия,  -
где с полей, суходолов, из лесов и болот - серое, страшное,  непонятное,
- что? - ..Докладчик, кто докладчик? -
 
   - В зале нет мистрис Чудлей -
 
   - И Париж. Автобусы, такси, трамваи,  мотоциклы,  велосипедисты,  ци-
линдры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На  углу,  где
скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются  в  двери
метрополитена. Гудит, блестит, - мчит город - в солнце, в  лаке,  в  ас-
фальте. Оказывается, женщин надо, как конфекты, из платья  выворачивать.
Дом там, против бульвара - весь в оборках жалюзи, - и мистрис Чудлей,  в
прохладной тени, идет из одной комнаты в  другую:  -  кружево,  кружево,
шелк, пеньюар - утро. В умывальнике, в ванной - горячая и холодная вода.
Мистрис Чудлей у зеркала - мистрис Чудлей в зеркале, - и губы  пунцовеют
в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и  под
глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи - чуть-чуть при-
пудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья  выворачи-
вать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже  поздний  час.  Она
знает: - как у нее, так у всех парижанок, у немок,  у  англичанок,  -  у
всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), - и  так
легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к  этому  часу,
конечно, пусть это днем или ночью, в ванне - теплая вода, простыни и по-
лотенца. В комнате за жалюзи - прохладно, и на улице - за жалюзи  -  ко-
телки, цилиндры, лак ботинок. - Мистрис Чудлей в белом платье,  в  белом
пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах,
в жестяных пальмах - кафэ. За углом, в переулке, где тихо, - парикмахер.
Мистрис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. - И вот -
   - и вот, когда мистрис Чудлей сидит в кресле, за  стеной,  где  живет
джентльмен-парикмахер, - плачет ребенок,  мальчик  девяти  лет,  мальчик
плачет неистово. - В чем дело? - Мальчик  потерял  грифель  от  аспидной
доски, и его завтра накажут розгами учитель  в  школе.  -  Потом,  когда
джентльмен-парикмахер склонялся у ног, мальчик неистово ворвался сюда  и
завертелся неистово, в счастии, - потому что он нашел грифель и  его  не
будет бить учитель. Перед этим мальчик неистово плакал, его побили бы. -
   - Мистрис Смит идет по бульвару, в кафэ, - ее джентльмен, с тростью в
руках, уже был утром на бирже, он в курсе, как пляшут доллары,  фунты  и
франки, он уже потрудился. Ах, должно-быть, должно-быть,  она  даст  ему
свою визитную карточку. - Он бодр, он весел, он шутит, - но  он  немного
устал. Он говорит: - "Pardon madame", - и заходит  в  писсуар,  от  удо-
вольствия он бьет тросточкой по стене. Она идет медленнее. В  кафэ  пус-
тынно. День. - Ну-да, в пять часов разбухнут кафэ от кавалеров и дам,  и
будут острить, что костюм дам состоит - из кавалера впереди и из  ничего
сзади: это совсем не потому, отчего в России и мужчины и  женщины  ходят
кругом голые. И тогда из пригородов, из подворотен казарм,  с  фабричных
дворов - выйдут - пойдут - черные блузники - и где-то соберутся еретики,
фантасты и отступники - поэты и художники. - В этот день мистрис  Чудлей
принесли телеграмму - -
 
   - Ну, вот мистрис Чудлей не было в колонном зале польской  миссии,  -
но неистовый плач того мальчика, ребенка, которого будет  драть  педагог
за утерянный грифель, - этот плач был в  этом  зале.  Детский  неистовый
плач стал рядом с Смит, около ротмистра  -  губернатора  Тензигольского.
Поэты, художники, еретики и блузники пришли потом. - В тот год  -  в  те
годы - не знали еще в Европе, что это пришло: кризис или крах - или  на-
рождение нового? - В Ливерпуле  в  порту  толпились  корабли,  титаники,
дредноуты, над мутной водою, в нефти - в порту - с каменных  глыб  набе-
режных свисали гиганские грузопод'емные краны, горами валялся уголь, ле-
жали бочки, хлопок, под брезентами, высились нефтяные баки, каре кварта-
лов элеваторов, складов и холодильников замыкали порт кругом. Кругом все
было в саже, в дыму, в каменноугольной пыли, звенели и дребезжали лебед-
ки, вагонетки, вагончики, вагоны, гудели паровозы и катера, гонимые  че-
ловеческой волей. - Там дальше был город контор, банков,  фирм,  магази-
нов. Здесь толпилась толпа - людей  всех  человеческих  национальностей,
туда в город контор автомобили, трамваи и автобусы увозили  только  тех,
кто был в цилиндрах, котелках и крахмалах. - В элеваторах, складах и хо-
лодильниках, должно-быть, конечно, было много крыс. - И в конторе мисте-
ра Кигстона, как во многих конторах королевского банка, знали  -  вот  -
что, не о крысах: -
   - В тот год - в те годы - никто не знал, что пришло в Европу:  -  ги-
бель, смерть или рождение нового. Но мистер Кигстон, как многие, кто на-
учился читать цифры, знал - - Впервые за две тысячи  лет  гегемония  над
миром ушла из Европы. Уже прошли годы человеческих бойнь, но народы, как
звери, зализывая болячки, жили военными поселениями,  глухо  готовясь  к
новым и новым войнам. Вся Европа, и победители, и  побежденные,  страны,
которые грабят, и которых грабят, - вышли из войны  -  побежденными.  Во
всех странах, у всех народов пустели университеты, вымирала  интеллиген-
ция - мозг народов, пылились, разваливались, разветривались музеи,  кар-
тины и книгохранилища, - народами управляли солдат, мудрый,  как  казар-
менная вахта, и шибер, энергичный, как кинематограф, полагавший, что вся
промышленность и экономическая жизнь народов  -  есть  только:  биржа  и
жульничество на высоких и низких валютах: не поэтому ль в Англии,  Фран-
ции, Италии - не дымились домны, заводы и фабрики - и  заливались  водой
каменноугольные железорудные шахты, извечно черные и пыльные, и одни  за
другими, сотни, тысячи, лопались, банкротились - фирмы, торговые  конто-
ры, банки, предприятия, - а рабочие, десятки, сотни тысяч,  миллионы,  -
безработные - люмпен-пролетариат шли в больших городах от одной  профес-
сиональной конторы к другой фабричной конторе, в  штрейк-брейхерстве,  -
ночуя неизвестно где, потому что вот уже много лет ничего не строилось в
Европе, и в одной Англии необходима была постройка миллиона домов, -  не
потому ли тогда ощетинились нации баррикадами виз и таможен, и даже Анг-
лия, великий торговец, изменив столетью своего фритредерства,  построила
заборы таможен - для побежденного врага, Германии, которая нонсенсом за-
туманила смысл побед и Версалей и за Версалем оставила одно лишь -  раз-
бойничество - -? Тогда говорили в Европе, что это промышленный  экономи-
ческий кризис. - И, хотя государства  грозились  заборами  таможен,  как
баррикадами, все же были люди, которые видели гибель Европы в  уничтоже-
нии международного братства, и тогда учинялись Канны,  Генуя,  -  и  там
фельдфебеля хотели учинить новый Версаль, - и эти глядели на Россию -  в
Россию, чтоб утвердить равновесие мира - новой колонией. Но  государства
еще жили и властвовали, как на войне, раз'единяя, кормя  и  -  властвуя:
тогда многие в Европе разучились знать, как достается хлеб, - но  многие
и многие поля в те годы были засеяны - не пшеницей,  а  картечью,  -  об
этом хорошо знал европейский крестьянин, мужик, - и многие и многие  те,
для которых не хватало моргов, разучились есть хлеб:  ведь  едали  же  в
Лондоне и Берлине дохлых лошадей и собачину. И хозяйственный кризис  все
рос и рос, все новые останавливались заводы, все новые  рушились  фирмы,
все новые товары оказывались ненужными миру - медь, олово, хлопок, рези-
на, - и новые миллионы людей шли - в морги. Но киношки, но кафэ, диле  и
нахт-локалы были полны, женщины всегда имели визитные карточки. - И  эти
глядели на Россию - в Россию, чтоб утвердить  равновесие  мира:  колони-
альной политикой. -
 
   - Но в Европе были и еретики, и безумцы, и поэты, и художники,  кото-
рые - - -
   - Но Европа мала; - Европа, кошкой изогнувшаяся на земном  шаре,  где
старая кошка нюхает молоко Гибралтара, где Пиренейский полуостров -  го-
лова, а нога - Апенинский полуостров -
   - и гегемония над миром ушла из Европы, с Атлантики - к Тихому  Океа-
ну: -
   - В Америке сытно, обутно и одетно, в Соединенных  Штатах  на  каждых
четырнадцать человек - автомобиль и половина мирового золота там, и дол-
лар чуть ли не выше своего паритета, и ее тоннаж,  в  четверть  мирового
тоннажа, догоняет Англию. В Японии дымят заводы, снуют основы и челноки,
и японскому флоту - ближе до Австралии, чем английскому. В Китае,  кото-
рый спал шесть тысяч лет, - полезли китайцы под землю за каменным углем,
за залежами железных, оловянных, медных руд, - в Китае загорелись домны.
- В Австралии теперь - свои заводы. - Тихий Океан - он же Великий -  Ар-
гентина, Боливия, Перу - краснокожие, желтолицые, негры - - но Европа  -
Европа - -
 
   - Докладчик мистер Кигстон сходит с кафедры. В черном  зале  польской
миссии темно. Иль это бред и подлинен один лишь детский - горький  плач?
- Мистера Кигстона сменяет другой  докладчик,  Иван  Бунин,  -  иль  это
только бред, поэма, метель над Домбергом - ? -  Корабль  мирно  идет  из
Америки в Европу. "Горе тебе, Вавилон, город  крепкий",  Апокалипсис.  -
Это эпиграф. -
 
   - "...почти до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то
среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно и даже без кач-
ки, пассажиров на пароходе оказалось много. И все люди крупные,  пароход
- знаменитая "Атлантида" - был похож на самый дорогой европейский  отель
со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с  собствен-
ной газетой, - и жизнь на нем протекала по  самому  высшему  регламенту:
вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам  еще
в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало  над  се-
ро-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фла-
нелевые пиджамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились  в  мраморные
ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие,  со-
вершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до  одиннадцати  часов
полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодною свежестью океана,  или
играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а  в
одиннадцать подкрепляться буттербродами  с  бульоном;  подкрепившись,  с
удовольствием читали газеты и спокойно ждали второго завтрака, еще более
питального и разнообразного, чем первый; следующие два часа  посвящались
отдыху: все палубы заставлены были тогда лонгшезами,  на  которых  путе-
шественники лежали, укрывшись плэдами, глядя на облачное небо и  на  пе-
нистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в первом часу
их, освеженных и повеселевших, поили крепким, душистым чаем с печеньями;
в семь повещали трубным сигналом об обеде из девяти блюд...  По  вечерам
этажи "Атлантиды" зияли во мраке как бы огненными несметными глазами,  и
великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных складах
с особенной лихорадочностью. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но
о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего челове-
ка, чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного,  похожего  в
своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола  и  очень
редко появляющегося на-люди из своих таинственных покоев; на баке  поми-
нутно взвывала с адской мрачностью и взвигивала с неистовой злобой сире-
на, но немногие из обедающих слышали сирену - ее заглушали  звуки  прек-
расного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего  в  огромной
двухсветной зале, отделанной мрамором и  устланной  бархатными  коврами,
празднично залитой огнями хрустальных люстр и золоченых жиронделей,  пе-
реполненной декольтированными дамами в бриллиантах и мужчинами в смокин-
гах, стройными лакеями и  почтительными  метр-д'отелями,  среди  которых
один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил  даже  с  цепью  на
шее, как какой-нибудь лорд-мэр... Обед длился целых два  часа,  а  после
обеда открылись в бальной зале танцы, во время которых, мужчины,  задрав
ноги, решали на основании последних  политических  и  биржевых  новостей
судьбы народов и до малиновой красноты лица накуривались гаванскими  си-
гарами... - Океан с гулом ходил за стеной черными горами,  вьюга  крепко
свистала в отяжелевших снастях... - в смертной тоске  стенала  удушаемая
туманном сирена, мерзли от стужи и  шалели  от  непосильного  напряжения
внимания вахтенные на своей вышке - - -".
 
   Телеграф.
 
   Телеграф: это столбы и проволоки, которые сиротливо  гудят  в  полях,
гудят и ночью и днем, и веснами и осенями, - сиротливо, потому что - кто
знает, что, о чем гудят они? - в полях, по  оврагам,  по  большакам,  по
проселкам. - - В Эдинбурге у матери Смит в пять часов было подано  кофе,
блестел кофейник, сервиз, скатерть, полы, филодендроны,  -  в  Париже  у
мистрис Чудлей разогревалась  ванна,  чтоб  женщину,  как  конфекту,  из
платья выворачивать, - и тогда велосипедисты привезли телеграммы.
 
   - "Мистер Роберт Смит убит в Москве" - -
   Фита.
 
   Но в Европе ведь были - еретики, безумцы, поэты и художники,  которые
- - В Европе гуситствовал Штейнер и лойольствовал Шпенглер - - В  Ливер-
пуле, Манчестере, Лондоне, Гавре, Париже, Брюсселе, Берлине, Вене, Риме,
- в пригородах, на фабричных дворах, из подворотен,  в  дыму,  копоти  и
грязи, на рудниках, шахтах и заводах, в портах, - в элеваторах,  -  поди
много крыс, - рабочие, безработные, их матери, жены и дети - правой  ру-
кой - сплошной мозолью, выкинутой к небу и обожженными глотками -
   - и с ними еретики, безумцы, поэты и художники -
   - вчера, третьего дня, завтра - ночами, восходами,  веснами,  зимами,
осенями - в метели, в непогодь и  благословенными  днями  -  одиночками,
толпами, тысячами, - обожженными глотками, винтовками, пистолетами, пуш-
ками -
   - кричали:
   - Третий Интернационал! -
 
   В черной зале польской миссии - бред. Маленький мальчик горько плачет
в польской миссии, потому что он потерял грифель, и  педагог  будет  его
бить. Лиза Калитина - в польской миссии. Метель в  польской  миссии.  Но
вот идут еретики, поэты, художники, безумцы, рабочие, все, для кого мор-
ги. Ротмистр Тензигольский - обветрен многими ветрами -  Ллойд-Джордж  -
вместе с Тензигольским - расстрелян. Бред - ерунда - глупость - вымысел.
В черном зале польской миссии бродят тени, мрак, ночь. Мороз. Нету мете-
ли. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице  снизу  идет  истопник,  несет
дрова. -
   В Москве, с Николаевского вокзала - из колонии, имя  которой  Россия,
уходил вагон за границу, в метрополию, он должен был дойти до порта Тал-
лина. Он должен был уйти в 5,10, но ушел в 1,50, - это по-российски.  На
вокзале, ибо в эти часы не было поездов, было пустынно. В  вагоне  ехали
эсты. Русские понимали по-эстонски только два слова: куррат  -  черт,  и
якуллен - слушаю; слушали друг друга - и русские носильщики с  усмешкой,
и эстонские курьеры дипломатически вежливо - "якуллен", - но не  понима-
ли. Уборная в вагоне обозначалась по-эстонски, что не изменяло, конечно,
ее назначения, как это бывало в России. Вагон грузили ящиками в пломбах,
похожими на гроба, которые именовались дипломатическими пакетами. Потом,
вместе с людьми, запломбировали вагон. Ночью вагон ушел. Ночью было  хо-
лодно в вагоне. - Во всем вагоне оказалось пять человек, при чем двое из
них - русские, - впрочем, был еще шестой: в одном из дипломатических па-
кетов находился труп Роберта Смита. Ночью в  вагоне  на  дипломатических
гробах горели свечи. Стены вагона, деревянные, были крашены серым, вагон
был невелик, окна были замазаны известью, при  остановках  и  толчках  в
дипломатических пакетах перекатывались бутылки, все пятеро были в еното-
вых шубах, пахло нафталином и сардинками, - и вагон походил на общую ка-
юту третьего класса внизу, в трюме, плохенького морского пароходика: бу-
тылки из-под шампанского, которые перекатывались в дипломатических  гро-
бах, напоминали звон рулевых цепей, и как в трюмах - в окнах  ничего  не
было видно. Так заграница подперла к самой Москве, так уходил  вагон  из
колонии. Утром и весь день ничего из вагона не было видно: окна были хо-
рошо закрашены. Двое русских, все же успели за ночь обжить свое  купэ  и
свои гроба - окурками, бумажками и разговорами по душам. Вечером в ваго-
не запахло трупным удушьем - от трупа Роберта Смита.
   Если ехать первый раз в жизни, - в годы Великой Мировой разрухи пере-
ехать русскую границу, где ломаются два мира, - не просто. И вагон пере-
езжал границу ночью. В Ямбурге, на русской границе, все пошли с чемодан-
чиками в таможенную будку, - и ночь была такая, как и должно ей быть  на
границе, где контрабанда и иные темные дела: на шпалах, на  рельсах,  на
деревьях мылилась луна, и казалось, что луна - едва слышно  -  звенит  в
одиночестве, - и у таможенной избы, сшитой из фанеры, окна были замазаны
известью, смотрела - мазала известь на стеклах - луна. Было четыре  часа
ночи. - Потом опять вернулись в вагоны, поезд тронулся и через  пол-часа
пришли уже другие пограничники, в нерусской форме, - они  поздравляли  с
приездом в Европу. В сущности, это было очень нище. Так пришел вагон  из
колонии в Европу, - еноты не прятались: - кто знает, сколько было  выве-
зено из колонии платины, камней, картин, икон? - вместе с  дипломатичес-
кой почтой -?
   Так выбыл из России - запечатанный в дипломатическом пакете -  мистер
Роберт Смит.
   И другой поезд вполз в Россию, чтоб сщемить сердце каждого  русского,
-
   - чтобы услышать дубасы в вагоны, шум, гам и вой, крики и  вопли  ме-
шечников и мешков в матершине, чтоб хлестнул по носам всероссийский  за-
пах тримитиламина аммиака и пота, - чтоб никак не  об'яснить  американцу
про недезинфецированный башмак и никак  не  понять,  когда  день,  когда
ночь, когда что: -
   - Но над Россией - весна, великий пост, -  когда  ветренно,  ручейно,
солнечно, облачно и когда бухнет полднями сердце, как суглинок, -  когда
хрустнет хрусталь печали, как льдинка под ногой, - и поют - когда мужики
русские песни, тоскливые, как русские века: ветер потрошит души русских,
как бабы потрошат кур, - и все же ветренно, ручейно, облачно и  солнечно
по весне в России.
   1) В поезде был вагон детских сосков, закупленных  за  границей  рос-
сийским внешторгом: впоследствии выяснилось, что вместо сосков оказались
в вагоне другая резина.
   2) В Себеже, что ли, в Великих Луках, или где-то еще: - баба  кричала
истошно: "Дунькя, Дунькя-а, - гуртуйси здеся". - И с воем мчались по ба-
зару мешечники. В Себеже, что ли, или в Великих Луках, по  шпалам  ходил
стрелочник, переводил стрелки рельс; на голове у него была шляпа, за по-
ясом две палочки красного и зеленого флагов, а у пояса в котомке  -  две
книги, - Евангелие и Азбука Коммунизма, - на ногах у него, по весеннему,
ничего не было; звали стрелочника Семенов. Семенов ходил  по  шпалам,  -
мешечники уже умчались, ибо поезд ушел. Семенов вынул тогда  из  котомки
Азбуку Коммунизма и стал зубрить, как вызубрил некогда Евангелие, -  Аз-
буку же Коммунизма зубрил к тому, чтобы примирить Азбуку  с  Евангелием,
ибо находил в этом великую необходимость для души.
   3) В Себеже, что ли, или в Великих Луках, - На базаре за станцией,  в
базарный день, стоял с возом степеннейший русский мужик, продавал восемь
пудов ржи. Мимо шли рысцой покупатели и продавцы. Как соловьи в  майскую
ночь, оглашали базар удивлением миру - громчайшим визгом - поросята, - и
вопил базар очень громко - в синее небо, соборной толпою. К мужику подо-
шел человек.
   - Что продаешь?
   - Рожь продаем мы, обмениваем, значит. Деньги нам, значит, не надо  -
обклеивать избу.
   - Так. А по чем?
   - Мы не на деньги - обклеивать избу. Керосинчику нам бы...
   - А на что тебе керосин? Для свету?
   - Керосин нам для свету, - чтобы морду не расшибить, значит, в потем-
ках, либо к скотине выйтить, а то - бойся.
   Обыватель сказал мужику:
   - У нас теперь електризация произошла, - Горит сколько  тебе  хошь  -
без керосину, - и опять пожару не может быть  -  не  жгет.  Лампа  такая
стеклянная, вроде груши, и проволока в ей, а от ей идет другая проволока
в загогулинку на стене. Хошь, продам?
   - А не вре?
   Мужик поехал к человеку, посмотреть электричество. Воз на дворе оста-
вил, вошли в дом. Человек об'яснял:
   - Видишь: вот лампа, вот ее подставка, а вот шнурок. Видишь: я  конец
шнурка, штепсель, втыкаю в стену, в эту вот загогулину. Видишь: теперь я
на подставку поворачиваю крантик и - горит.
   Действительно, засветило. Мужик охнул, посмотрел, потрогал, понюхал.
   - И без керасину, значит? А какая же в ем сила?
   - Сила в ем от земли.
   - О!
   - Теперь. Видишь: крантик этот я заворачиваю,  -  не  горит.  Вынимаю
штепсель из загагулины, иду в кухню, там втыкаю в загогулину,  поворачи-
ваю и - горит, как твоих двадцать лампов. - И желаю я за все, за  лампу,
за подставку и за загогулину - восемь пудов ржи. Дешевле никак нельзя.
   Мужик заторговался, - поставили самовар, - столковались на семи, све-
шали, поменились из полы в полу. Честь-честью, - "А загогулину  тогда  к
стенке гвоздиком приколотишь, что ли".
   Мужик приехал домой к вечеру, в избу вошел гоголем. Сказал бабам:
   - Грунька, сбегай к Авдотье, а ты, Марья, к Андрею,  -  чтобы  пришли
скореича, значит. Еще кого позовите.
   Народ пришол. Мужик, молча, осмотрел всех, - отодвинул локтем сынишку
от стола. Топором - двумя гвоздиками приколотил к стене загогулину. Ска-
зал:
   - Видишь: вот лампа, вот ее подставка, а вод - снурок. Видишь: я  ко-
нец снурка, стесель, втыкаю в стену, в эту вот загогулину.  Видишь:  те-
перь я на подставке поворачиваю крантик и - -
   Ничего не загорелось. - -
   - ? - Постой. Погоди. - ? - Видишь: вот лампа, вот  ее  подставка,  а
вот - снурок. - Видишь: я конец снурка, стесель -
   Ничего не загорелось. - -
   4) Человек же в городе шесть пудов ржи спрятал под кровать, а седьмой
пуд сменял на самогон - у самогонщика-трезвенника стрелочника  Семенова.
К вечеру он лежал за базаром, за железнодорожной линией в канаве, -  пу-
говица у его штанов лопнула, он дрыгал ногами и говорил:
   - Пусти, ос-тавь... Не трожь, т-това-риш. Не замай. - Он немного мол-
чал, потом начинал вновь: - отвяжись, ч-чорт, п-пусти ноги...  ос-ставь,
- ты - нне - гарни-турься - -
   Наконец одна штанина свалилась с ноги. Он почувствовал облегчение:  -
"Аа, пустил, дьяволюга" - перевалился со спины на живот, пополз на  чет-
вереньках, затем встал на ноги, упал. Шагов через пятнадцать свалилась и
вторая штанина. Тогда пошел тверже. - -
   5) И еще где-то в другом конце России, и тремя месяцами раньше:  -  в
том помещичьем доме, где когда-то справляли помещичьи, декабрьские  ночи
- -
   - Знаемо было, что кругом ходят волки, и луна поднималась к  полночи,
и там на морозе безмолвствовала пустынная, суходольная, - непомещичья  -
советская ночь -
   - В доме многое было, и коммуна, и труд-армейские части, и  комсомол,
и совхоз, и детская колония, дом как следует покряхтел.
 
   - - В том помещичьем доме организован был здравотделом дом отдыха.  В
честь открытия дома устроен был бал и ужин. Все было отлично  сервирова-
но. И вот на балу, за ужином - украдены были со стола тарелки,  ложки  и
вилки, а из танцовального зала украли даже несколько стульев, -  хоть  и
присутствовал всем синклитом на балу исполкоми. - -
   6) И последнее, о людоедстве в России. Это рассказал Всеволод  Иванов
- "Полой (почему - не белой?) Арапией". Еще три месяца скинуты  со  сче-
тов, - в третьем углу России. -
 
   - Всеволод Иванов рассказал, как  сначала  побежали  крысы,  миллионы
крыс: "деревья росли из крыс, из крыс начиналось солнце". Крысы шли  че-
рез поля, деревни, села. "Жирное, об'евшееся, вставало на деревья  солн-
це. Тучными животами выпячивались тучи. Оглоданные  земли.  От  неба  до
земли худоребрый ветер: От неба до земли жидкая голодная пыль"... "Крысы
все бежали и бежали на юг". Тогда крыс начали бить, чтобы есть. Их  били
камнями, палками, давили колесами телег. "К вечеру нагребли пол телеги".
Заночевали в поле. "Наевшись, Надька сварила еще котелок и  отправила  с
ним Сеньку к матери, в деревню. Вернулся он утром,  -  подавая  котелок,
сказал:
   - "Мамка ешшо просила" -
   Крысы шли через поля, деревни, села. На деревне, в избе крысы  от'ели
у ребенка нос и руку. "За писком бежавших крыс не было слышно плача  ма-
тери". Потом пришел сельский председатель: "пощупал отгрызенную у ребен-
ка руку, закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:
   - "Надо протокол. Може вы сами с'ели. Сполкому сказано - обо всех та-
ких случаях доносить в принадлежность".
   "Оглядел высокого, едва подтянутого мясом, Мирона". -
   - "Ишь, какой от'елся. Може он и с'ел. Моя обязанность -  не  верить.
Опять, зачем крысе человека исть?" -
   Потом побежали люди. "Жирное, об'евшееся вставало солнце. Тучными жи-
вотами выпячивались тучи. - От неба до земли худоребрый ветер". - И была
еще - тишина. Надька - "плоская, с зеленоватой кожей, с гнойными, вывер-
нутыми ресницами" - говорила Мирону:
   - "Ты, Мирон, не кажись. Очумел мужик,  особливо  ночью  -  согрешат,
уб'ют... Ты худей лучше, худей."
   - "Не могу я худеть, - хрипел Мирон. Раз у меня кость такая.  Виноват
я? Раз, худеть не могу. Я и то ем меньше, чтобы не попрекали. Омман один
это, вода - не тело. Ты щупай.
   - "И то омман, разве такие телеса бывали. Я помню. А ведь не  поверют
- прирежут. Не кажись лучше". -
   Вскоре, когда пошли, все лошади передохли: "Кожу с хомутов с'ели".
   "Раз Надька свернула с дороги и под песком  нашла  полузасохшую  кучу
конского кала. Сцарапнула пальцем полузасохшую корку, позвала Егора:
   - "С овсом... Иди". -
   "Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый густой колос бежал  под  ру-
кой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и
пополз к горлу... - Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что  его  ноги
ощупывают: от икр к пахам и обратно. Он дернул ногой и крикнул:
   - "Кто здесь?
   "Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.
   - "Брюхо давит.
   - "Щупают... Мясо щупают.
   - "Умру... Мне с конского... давит. В брюхе-то как кирпичи с  каменки
каленые... И тошнит. Рвать не рвет, а тошнит комом в глотке". Тогда  за-
копай.
   - "Выроют.
   Надька умерла. - Перед смертью Надька молила: -
   "Хлебушко-то тепленький на зубах  липнет,  а  язык-то.  Дай,  Мироша,
ей-богу не скажу. Только вот на один зубок, хмм, хи... кусочек. А  потом
помру, и не скажу все равно.
   "Деревня поднялась, двинулась.
   - "Схоронишь? - спросил Фаддей, уходя. - Поодаль наземле сидел  Егор-
ка, узкоголовый, отставив тонкую губу под жестким желтым зубом.
   - "Иди, - сказал ему Мирон. - Я схороню. - Егорка мотнул плечами, по-
шевелил рукой кол под коленом.
   Сказал:
   - "Я... сам... Не трожь... Сам, говорю... Я на ней жениться  хотел...
Я схороню... Ступай. Иди.
   "У кустов, как голодные собаки, сидели кругом мальчишки.
   Егорка махнул колом над головой и крикнул:
   - "Пшли... ощерились... пшли...
   "Пока он отвертывался, Мирон сунул руку к Надьке за  пазуху,  нащупал
там на теле какой-то жесткий маленький кусочек, выдернул и  хотел  спря-
тать в карман. Егорка увидел и, топоча колом, подошел ближе.
   - "Бросай, Мирон, тебе говорю... Бросай... Мое... "Егорка махнул  ко-
лом над головой Мирона. Тот отошел и бросил потемневший маленький  крес-
тик.
   Егорка колом подкинул его к своим ногам.
   - "Уходи... мое... я схороню... - в лицо не смотрел, пальцы цепко ле-
жали на узловатом колу. "Мирон пошел, не оглядываясь.  Мальчишки,  отбе-
гая, кричали:
   - "Сожрет". - -
   "Жирное, об'евшееся, вставало на деревья солнце. Тучными животами вы-
пячивали тучи. - Огненные земли. От неба до земли худоребрый ветер" -
 
   Заключение второе.
 
ОТКРЫТА 
Уездным отделом наробраза вполне оборудованная 
   - - БАНЯ - - (бывшее  Духовное  училище  в  саду)  для  общественного
пользования с пропускной способностью на 500 чел. в  8-ми  час.  рабочий
день:
 
Расписание бань: 
Понедельник - детские дома города (бесплатно). 
Вторник, пятница, суббота - мужские бани. 
Среда, четверг - женские бани. 
 
Плата за мытье: 
для взрослых - 50 коп. зол. 
для детей - 25 коп. зол. 
   УОТНАРОБРАЗ Сроки: Великий пост восьмого года мировой войны и  гибели
Европейской культуры - и шестой Великий пост Великой Русской  Революции,
- или иначе: март, весна, ледолом - Место: место действия - Россия.  Ге-
рои: героев нет.
 
   Пять лет русской революции, в России, Емельян Емельянович Разин, про-
жил в тесном городе, на тесной улице, в тесном доме, где окно было затк-
нуто одеялом, где сырость наплодила на стенах географические карты неве-
роятных материков и где железные трубы от печурок были подзорными труба-
ми в вечность. Пять лет  русской  революции  были  для  Емельяна  Разина
сплошной, моргасной, бесщельной, безметельной зимой. Емельян Емельянович
Разин был: и Лоллием  Львовичем  Кронидово-Тензигольско-Калитиным,  -  и
Иваном Александровичем,  по  прозвищу  Калистратычем.  -  Потом  Емельян
Емельянович увидел метель: зубу, вырванному из челюсти, не стать снова в
челюсть. Емельян Емельянович Разин узрел метель, - он  по  иному  увидел
прежние годы: Емельян Емельянович умел  просиживать  ночи  над  книгами,
чтоб подмигивать им, - он был секретарем уотнаробраза, - он умел -  гра-
фически - доказывать, что закон надо обходить. -
   - И вот он вспомнил, что в России вымерли книги, журналы и газеты,  -
замолкли, перевелись как мамонты писатели, те, которым надо было  подми-
гивать, потом писатели, книги, журналы и  газеты  народились  в  Париже,
Берлине, Константинополе, Пекине, Нью-Йорке, - и  это  было  неверно:  в
России стало больше газет, чем было до революции: в Можае, в Коломне,  в
Краснококшайске, в Пугачеве, в Ленинске, в каждом  уездном  городе,  где
есть печатный станок, на желтой, синей, зеленой бумагах, на  оберточной,
на афишной, даже на обоях, - а в волостях рукописные - были газеты,  где
не писатели - неизвестно кто - все - миллионы - писали  о  революции,  о
новой правде, о красной армии, о трудовой армии, об исполкомах,  советах
земотделах, отнаробах, завупрах, о посевкомах, профобрах, - где в каждой
газетине были стихи о воле, земле и труде. Каждая  газетина  -  миллионы
газет - была куском поэзии, творимой неизвестно кем:  в  газетах  писали
все; кроме спецов-писателей, - крестьяне, рабочие, красноармейцы, гимна-
зисты, студенты, комсомольцы, учителя, агрономы, врачи, сапожники,  сле-
саря, конторщики, девушки, бабы, старухи. Каждая газета - пестрая, зеле-
ная, желтая, синяя, серая, на обоях - все равно была  красная,  как  ком
крови. - В России заглохли университеты. - И в  каждой  Коломне,  Верее,
Рузе, в каждом Пугачеве, Краснококшайске, Зарайске - в каждой волости  -
во всей России - в домах купцов, в старых клубах и банкирских  конторах,
в помещичьих усадьбах, в волисполкомах, в сельских школах - в каждой - в
каждом - было - были: политпросветы,  наробразы,  пролеткульты,  сексоц-
культуры, культпросветы, комсомолы, школы грамотности и  политграмотнос-
ти, театральные, музыкальные, живописные,  литературные  студии,  клубы,
театры, дома просвещения, избы-читальни, - где десятки тысяч людей, юно-
ши и девушки, девки и парни, красноармейцы, бабы, старики, слесаря, учи-
теля, агрономы - учили, учились, творчествовали, читали, писали, играли,
устраивали спектакли, концерты, митинги, танцульки. Емельян  Емельянович
был секретарем наробраза: он видел, увидел, как родятся новые люди, мимо
него проходили Иваны, Антоны, Сергеи, Марьи, Лизаветы, Катерины, они от-
рывались от сохи, от сошного быта, они учились, в головах их была  вели-
чайшая неразбериха, где Карл Маркс женился на Лондоне, - почти все Иваны
исчезали в красную армию бить белогвардейцев, редкая Марья не  ходила  в
больницу просить об аборте; выживали из Иванов и  Марьев  те,  кто  были
сильны, Иваны проходили через  комсомолы,  советы  и  красную  армию,  -
Марьи, через женотделы, - и потом когда Иваны и Марьи  появлялись  вновь
после плаваний и путешествий по миру и шли снова на землю (велика тяга к
земле) - это были новые, джек-лондоновские люди. -
   - Емельян Разин увидел метель в России, - и прежние пять  лет  России
он увидел - не сплошною, моргасной, бесщельной, безметельной зимой, -  а
- метелью в ночи, в огнях, как свеча Яблочкова. - Но над Россией,  когда
вновь его вкинуло после Неаполя в старую челюсть тесного города,  -  над
Россией шла весна, доходил Великий Пост, дули ветры, шли  облака,  текли
ручьи, бухнуло полднями солнце, как суглинок в суходолах. - - И  Емельян
Разин увидел, как убога, как безмерно-нища Россия, - он услышал все  ду-
басы российские и увидел одеяло в окне, - он увидел, что  жена  его  еще
донашивает малицу: - он не мог простить миру стоптанные башмаки его  же-
ны. Не всякому дано видеть, и иные, кто видит, - безумеют - -
   - Это тесный город, куда приехал Разин, был рядом с  Москвой,  он  не
считался голодным. Дом напротив как запаленная лошадь, из которого давно
уже ушли вместе с барахлом купцы, - за зиму потерял крышу, Направо и на-
лево, через один дом в двух не ели хлеба и жили на картошке.  Через  дом
слева жил паспортист с женой и дочерью-гимназисткой, который был паспор-
тистом и при монархии, и при республике. Дочь-гимназистку  звали  Лизой,
ей было пятнадцать лет, шел шестнадцатый год, она была  как  все  гимна-
зистки. А рядом в доме, в подвале, жил "сапожник  Козлов  из  Москвы"  -
Иван Александрович, по прозвищу, Калистратыч, - жил много лет с женой  -
Дашей - поломойкой, детьми, шпандырем и самогонкой; на лоб, как  подоба-
ет, он надевал ремешок, и было ему за сорок: - ну, так вот, Калистратыч,
не прогоняя даже жену, взял себе в любовницы Лизу, за хлеб,  за  полтора
что ли пуда; Даша-поломойка раза два таскала всенародно  Лизу  за  косы,
тогда Калистратыч таскал - тоже всенародно - Дашу-поломойку, а мальчишки
с улицы кидали во всех троих камнями. - Через дом справа жил  телефонный
надсмотрщик Калистрат Иванович Александров, с женой, четырьмя  детьми  и
матерью; Калистрат Иванович получал паек и запирал паек на ключ,  ничего
не давая семье; сынишка - тоже электротехник,  должно-быть,  -  подделал
ключ: Калистрат Иванович прогнал всех из дома и потребовал от жены брас-
летку, которую подарил женихом; жена из дома не пошла, а  позвала  мили-
цию; Калистрат Иванович показал милиции, что семья его живет воровством,
жена показала, что Калистрат Иванович ворует электрические катушки с те-
леграфа; дети показали, что отец не кормит их  и  каждую  ночь  истязает
мать и жену; милиция рассудила мудро: ворованное отобрала, а им сказала,
что - до первого разу, если кто из них еще пожалуется, тогда всех в  хо-
лодную до суда и дела. - Кругом все - друг друга - друг у друга -  обво-
ровывали, обманывали, подсиживали,  предавали,  продавали.  -  Приходила
весна, и город был, в сущности, деревней безлошадных: все закоулки, пус-
тыри, ограды, выкапывались руками, все балдели в посевах капусты,  свек-
лы, моркови - все изнемогали и завидовали друг другу, чтоб  потом  -  по
осени - приступить к поголовнейшему  обворовыванию  соседских  огородов,
друг друга, -
   - Емельян Емельянович Разин не выставлял окон в доме,  в  доме  пахло
зимой, аммиаком  и  копотью,  и  мухи  жужжали,  как  в  банке.  Емельян
Емельянович увидел метель, - Емельян Емельянович физически не мог  пере-
носить стоптанных башмаков жены, - и для него очевиднейшим были  уже  те
книги, над которыми он мог подмигивать раньше Лоллием Львовичем и  кото-
рые хранили замшевые запахи барских рук. -
 
   - И Емельян Разин - метелинкой - в одну ночь - как сумасшедший - соб-
рался и бежал из этого городка - куда глаза глядят - к чорту - от  мете-
ли. -
   - Он оказался в Москве, на Средней Пресне, вместе с женой. -
 
   Заключение третье. - Фита предпоследняя.
 
   По Европе и по Азии уже столетия,  как  ходили  индийские  фокусники,
гипнотизеры, - индийские маги и иоги. В России они чаще всего назывались
Бен-Саидами. Они, Бен-Саиды, маги, глотали огонь, прокалывали себя игла-
ми, жгли, у них на глазах у зрителей одна рука вырастала раза по полтора
больше чем вторая, на них клали двадцатипудовые камни и били  камни  мо-
лотками так, что летели из камней искры, - они, Бен-Саиды, усыпляли  же-
лающих из зрителей, и эти усыпленные, загипнотизированные  выполняли  во
сне все, что вздумается почтенным зрителям: старухи пели и плясали,  де-
вушки каялись в грехах, - но Бен-Саид продолжал сеанс уже дальше, просил
публику дать вещь или загадать, что должен сделать  загипнотизированный,
и спящий, при чем этого не знал даже и он, делал то, что заказывали поч-
тенные зрители. Эти индийские маги и иоги, Бен-Саиды в России  -  всегда
были нищи, они выступали в передвижных цирках, в  палатках,  в  пожарных
депо, передвигаясь из одного города и местечка до другого - с двумя-тре-
мя своими помощниками и несчастной женой, убежавшей  от  отца-буржуа,  -
редко в третьем классе поезда и часто пешком, по  большакам.  Но  каждый
раз, когда зрители после сеанса расходились по домам, в ночь,  -  многим
из зрителей бывало одиноко от того  непонятного  и  сверх'естественного,
что есть в мире. -
   - Мистер Роберт Смит, который научился уже читать по  русски,  прочел
афишу на заборе, в Москве:
 
   ТАЙНЫ ИНДИЙСКОЙ МАГИИ
   РАСКРОЕТ
   ИНДИЙСКИЙ ИОГ БЕН-САИД.
   - В СВОИХ СЕАНСАХ -
 
   Мистер Смит пошел на этот сеанс. С ним вместе пошел Емельян Емельяно-
вич Разин, его учитель. В цирке было очень много народа. На арене  стоял
человек в сюртуке и лаковых ботинках, на столе около него  горела  керо-
синка и лежали снадобья, рядом со столом горел костер, лежали молотки  и
двадцатипудовый камень,  в  лесенку  были  вставлены  ножи,  по  которым
Бен-Саид должен ходить, в ящике валялось битое стекло.  Бен-Саид  сказал
вступительное слово, где приветствовал советскую  власть,  борющуюся  со
мраком и косностью, сообщил, - что он, Бен-Саид, совсем не Бен-Саид и не
индус, - а крестьянин Самарской губернии, Пугачевского  уезда,  трудовой
сын республики и никогда в Индии не был, - что он сейчас  покажет  опыты
индийской магии и докажет, что это совсем не какая-либо таинственная си-
ла, а только фокус, ловкость  рук,  тренировка  и  выносливость,  -  что
раньше магией пользовались сильные мира, чтоб закабалять в  темноте  на-
род. Бен-Саид и доказал многое из этого на деле, как глотать огонь, есть
раскаленное железо, ходить по гвоздям, быть наковальней в "адской кузни-
це", - но он, самарский сын трудовой республики, окончательно  запутался
в об'яснении гипнотизма, хоть и гипнотизировал направо и налево,  десят-
ком, разохотившихся девиц. На этом сеанс и закончился, чтоб  повториться
завтра на площади, на Смоленском рынке, - чтоб рассеять мрак в народе.
   Емельян Емельянович Разин был переводчиком мистера Смита. У  под'езда
цирка их ожидал автомобиль. Они поехали. Емельян Емельянович не  покидал
мистера Роберта Смита. Емельян Емельянович в своем европейском  костюме,
в круглых роговых очках был очень странен, он  казался  трансформатором,
его коричневый  костюм  походил  на  ларчик,  и  думалось,  что  Емельян
Емельянович может каждую минуту спрятать голову в воротник  пиджака,  за
манишку, чтобы квакнуть оттуда по лягушечьи.  У  под'езда  дома  мистера
Смита, мистер Смит хотел было распрощаться с Емельяном Емельяновичем,  -
но этот позвонил первым и первым вошел в парадное. Лакей включил  только
одну лампочку, лестница, идущая к зимнему саду, едва осветилась.  Мистер
Смит попросил принести виски. Эта была решающая  ночь  в  жизни  Роберта
Смита. Разговор был незначителен. Мистер Смит  чувствовал  себя  устало.
Сельтерская была тепла.
   Разговор велся о пустяках, и только четыре отрывка разговора  следует
отметить. Говорили о России и власти советов. Мистер Смит, изучавший те-
перь русский язык, в комбинации слов - власть советов - нашел  филологи-
ческий, словесный нонсенс: совет - значит пожелание, чаще хорошее, когда
один другому советует поступить так, а не иначе, желает ему добра, сове-
товать - это даже не приказывать, - и стало-быть власть советов  -  есть
власть пожеланий, нонсенс. - Емельян Емельянович походил  на  лягушку  в
своих очках, он был очень неспокоен. - Он высказал мысль о том, что  ис-
торические эпохи меняются, что сейчас человечество переживает эпоху  пе-
релома и перелома, главным образом, духовной культуры, морали; люди ста-
рой эпохи, и он в том числе, должны погибнуть, но они - имеют же челове-
ческое право дожить свой век по-прежнему и доживут его, конечно. Емельян
Емельянович рассказал, что у его знакомого, бывшего  генерала,  сохрани-
лась княжеская коллекция порнографических открыток,  которая  продается.
Мистер Смит отказался от покупки. - Затем, перед самым  уходом,  Емельян
Емельянович рассказывал о быте, нравах  и  этнографических  особенностях
русских крестьян, - о том, что сейчас, весной,  крестьянские  девушки  и
парни, ночами на обрывах у рек и в  лесах,  устраивают  игрища,  моления
языческим богам, как тысячу лет назад,  -  и  он,  Емельян  Емельянович,
пригласил мистера Смита завтра поехать за город посмотреть эти игрища, -
Роберт Смит согласился.  -  Сейчас  же  после  этого  разговора  Емельян
Емельянович заспешил и ушел, спрятав голову в грудь пиджака. Мистер Смит
сам отпер ему парадное, - была ясная апрельская ночь,  уже  за  полночь,
над домом напротив светил месяц, в  последней  четверти.  Шаги  Емельяна
Емельяновича мелким эхо заглохли в проулке. Обыденный час сна прошел,  и
мистер Смит почувствовал, что ему не хочется спать, что он  очень  бодр,
что ему надо пройтись перед сном. Мистер Смит прошел  проулками,  улицей
Герцена - древней Никитской - к Кремлю. Улицы были пустынны, пахло наво-
зом и весенней прелью, был едва приметный мороз. Звезды были четки и бе-
лы. Меркнул месяц в очень синем небе.  Из-за  деревьев  Александровского
сада Кремль выглянул русской Азией, глыбой оставшейся от  древности.  От
Кутафьи-башни мистер Смит пошел Александровским садом, у Боровицких  во-
рот заметил двух всадников в шапках как шлемы,  один  сидел  на  лошади,
другой стоял опираясь на луку, лошади были маленькие и мшистые, стороже-
вые в шлемах, с пиками и винтовками - громоздки, - и опять подумалось  о
русском древневековьи. Тоскливо перекликались ночные сторожевые свистки.
Мистер Смит повернул обратно, шел переулками. Пели на дворах, в  переул-
ках петухи и лаяли собаки по весеннему гулко и заунывно, как в  Констан-
тинополе. - Дом, где жил мистер Смит, безмолствовал. Мистер Смит  прошел
в кабинет, свет месяца падал на стол и ковры,  -  и  тогда  Роберт  Смит
вдруг - не понял, а почувствовал, - что ключ к пониманию России и  Рево-
люции Русской, - и к миру - найден. Показалось, что иог Бен-Саид вошел в
кабинет, и он, иог, крестьянин  Самарской  губернии,  об'яснивший  тайны
черной магии, как глотать огонь, ходить по гвоздям, отрезать себе палец,
быть наковальней, - и не об'яснивший тайн гипнотизма, - иог Бен-Саид,  в
сюртуке и лаковых ботинках, - и был ключем.
   Мистер Смит записал в дневник, - с тем, чтоб записи эти потом обрабо-
тать и послать в письме к брату: -
 
   "Сегодня я был на русском народном цирке. Завтра я поеду  с  мистером
Разиным за город в лес смотреть народные русские игрища. - Вот, что  та-
кое Россия, коротко: - Разрушены семья, мораль, религия, труд, классовое
сознание всех групп туземного населения, ибо  борьба  за  существование,
голодная смерть (а голодала вся Россия без исключения) -  вне  морали  и
заставляли быть аморальными. Производительность труда пала так, что про-
изводство единицы товара, равной, положим, по  ценности  грамму  золота,
обходится две единицы этого товара. т.-е. два грамма  золота;  -  и  это
вызвало взяточничество, воровство, обман, деморализацию нации, декласси-
рование общественных групп и катастрофическое обнищание страны, доведен-
ное до людоедства. Крестьяне платили налоги в двадцать пять раз  больше,
чем до революции. Надо не забывать, что Россия все годы  революции  вела
жесточайшую гражданскую войну во всех концах государства. - Все это при-
меры, которые не исчерпывают быта России, но которые являются  факторами
быта. - Казалось бы, нация, государство - погибли. Но вот еще один факт:
ложь в России: я беру газеты (их не так мало, если принять  во  внимание
те газеты, которые выходят в каждом уездном исполкоме) и книги,  и  пер-
вое, что в них поражает - это игра отвлеченными, несуществующими в  Рос-
сии понятиями - и я говорил с общественными деятелями, с буржуа, с рабо-
чими - они тоже не видят и лгут: ложь всюду,  в  труде,  в  общественной
жизни, в семейных отношениях. Лгут все, и коммунисты, и буржуа, и  рабо-
чий, и даже враги революции, вся нация русская. Что это? - массовый пси-
хоз, болезнь, слепота? Эта ложь кажется мне  явлением  положительным.  Я
много думал о воле видеть и ставил ее в порядке воли хотеть:  оказывает-
ся, есть иная воля - воля не видеть, когда воля хотеть противоставляется
воле видеть. Россия живет волей хотеть и волей не  видеть;  эту  ложь  я
считаю глубоко-положительным явлением, единственным в мире. Вопреки все-
му, наперекор всему, в крепостном праве, в людоедстве, в невероятных по-
датях, в труде, который ведет всех к смерти, - не видя их,  сектантская,
подвижническая, азиатская Россия, изнывая в голоде, бунтах,  людоедстве,
смуте, разрухе - кричит миру, и Кремлем, и всеми своими лесами,  степями
и реками, областями, губерниями, уездами и волостями - о чем кричит миру
Россия, что хочет Россия? - Сейчас я проходил мимо Кремля, Кремль всегда
молчалив, ночами он утопает во мраке;  русский  Кремль  стоит  несколько
столетий, сейчас же за Москвой, в десяти верстах от нее, за  горами  Во-
робьев и за Рогожской заставой, начинаются леса, полные волков, лосей  и
медведей: за стеной в Кремле были люди, уверовавшие в Третий Интернацио-
нал, а у ворот стояли два сторожевых, в костюмах как  древние  скифы,  -
тот народ, который в большинстве неграмотен. Сегодня в цирке иог показы-
вал, как делаются индийские фокусы, как они: делаются, - он единственный
в России - не лгал. Это решает все. Кто знает? - две  тысячи  лет  назад
тринадцать чудаков из Иерусалима перекроили мир. Конечно, этому  были  и
этические, и экономические предпосылки - - Я изучаю русский  язык,  и  я
открыл словесный нонсенс, имеющий исторический смысл: власть  советов  -
власть пожеланий. В новой России женщина идет рядом с мужчиной, во  всех
делах, женщина... -
 
   В колониях можно было жить, отступая от житейского регламента. Мистер
Смит не кончил записей в дневник, ибо у под'езда загудел автомобиль, по-
том второй. По лестнице к зимнему саду зашумели шаги. В  дикой  колонии,
имя которой Россия, все же были прекрасные женщины,  европейски-шикарные
и азиатски-необузданные, и особенно очаровательные еще тем, что  с  ними
не надо, нельзя было говорить, из-за разности языков. В кабинет  мистера
Смита вошли его соотечественник и две русские дамы.
   - Мы сегодня веселимся, - сказал соотечественник, - мы были в  ресто-
ране, там познакомились с компанией очаровательных дам и с новыми нашими
спутницами ездили за город, к Владимирской губернии, - там в лесу водят-
ся волки, мы пили коньяк. Вас не было дома. Сейчас  мы  будем  встречать
русский рассвет, - соотечественник понизил голос, -  одна  из  этих  дам
принадлежит вам.
   В концертном салоне заиграли на пианино. В ночной тишине было слышно,
как в маленькой столовой накрывали стол. Англичане провели дам  в  убор-
ную, пошли переодеваться. Женщин, конечно, как конфекты, можно выворачи-
вать из платья. Старик лакей заботливо занавешивал окна, чтоб  никто  не
видел с улицы, что делают колонизаторы. Было приказано никого не пускать
- -
   Мистер Смит заснул уже на рассвете. Снов он не  видел.  Только  перед
тем, как проснуться, ему пригрезилась та страшная ночь, - та,  когда  он
встретился в дверях спальни жены с братом своим Эдгаром.
 
   ---------------
 
   Емельян Емельянович заходил утром к мистеру Смиту. Его не пустили. Он
зашел через час и оставил записку, что заедет перед  поездом.  Дома  эту
ночь Емельян Емельянович не ночевал: сейчас же от мистера Смита он пошел
на вокзал и ездил на Прозоровскую, рассвет там провел в лесу,  -  оттуда
вернулся как раз к тому часу когда заходил в первый раз утром.  -  Перед
поездом мистер Смит распорядился, чтоб  подали  автомобиль,  но  Емельян
Емельянович настоял, чтоб пошли пешком; потом они наняли  извозчика.  На
Прозоровскую они приехали, когда уже темнело. Дорогой - несколько раз  -
случайно - Емельян Емельянович спрашивал, захватил ли  мистер  бумажник.
От полустанка они пошли мимо дач, лесной просекой, вышли на  пустыри,  в
поле, за которым был лес. Мистер Смит шел  впереди,  высокий,  в  черном
пальто, в кэпи. Было немного прохладно, и у обоих были подняты  воротни-
ки. Уже совсем стемнело. Шли они без дороги, и когда подходили  к  лесу,
Емельян Емельянович выстрелил сзади, из револьвера,  в  затылок  Роберту
Смиту. - Через час после убийства Емельян Емельянович  был  на  квартире
мистера Смита, в Москве, где спрашивал, дома ли мистер Смит? - и оставил
ему записку, в которой сожалел о неудавшейся поездке.
 
   ---------------
 
   Через два дня агенты русского уголовного розыска арестовали граждани-
на Разина, он был увезен. Через месяц на суде, где судили бандитов,  Ра-
зин говорил в последнем своем слове:
   - Я прошу меня расстрелять. Я все равно мертв. Я убил человека, пото-
му что он был богат, а я не мог - физически, органически не  мог  видеть
стоптанных ботинок жены. Я, должно быть, болен: вес  мир,  все,  русская
революция, отовсюду, от столов, из-под нар, из  волчка  на  меня  глядит
черный кружок дула ружья, тысячи, миллионы, миллиарды  дул  -  на  меня,
отовсюду. Я все равно мертв. -
   Гражданин Разин был расстрелян. -
 
   ---------------
 
   - - Фиты из русской абевеги - нет, не может быть.  Есть  абевеги  без
фиты. Емельян Емельянович Разин - был и мистером Смитом - но и  ижицы  -
нет. Я кончаю повесть.
 
   Богомать.
 
   Я, Пильняк, помню день, выпавший мне написания этой повести,  весной,
в России, в Коломне, у Николы на Посадьях, - и помню  мои  мысли  в  тот
день. Сейчас я думаю о том, что эти мысли мои не историчны, неверны: это
ключ, отпирающий романтику в истории, позволивший мне крикнуть:
   - Место - места действия нет. Россия, Европа, мир, братство. -
   - Герои - героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверие,  культура,
метели, грозы, образ Богоматери. - -
   1) К соседям приехал из голодной стороны, - год тому назад она  назы-
валась хлебородной, - дворник. На Пасху он ходил в валенках,  и  ноги  у
него были, как у опоенной лошади. Дворник был, как  дворник:  был  очень
молчалив, сидел как подобает на лавочке около дома и грелся  на  солнце,
вместо того, чтобы подметать улицу. Никто на него, само-собою, не  обра-
щал внимания, только сосед раза два жаловался, что он темнеет, когда ви-
дит хлеб, мяса не ест совершенно, а картошки с'едает количество  неверо-
ятное. - И вот он, дворник, третьего дня - завыл, и вчера его отвезли  в
сумасшедший дом: дворник пришел, здесь у нас, в какое-то нормальное, че-
ловеческое состояние и вспомнил, рассказал, что он - с'ел - там, в  хле-
бородной - свою жену.
   Вот и все. Это голод.
   О голоде  говорить  нечестно,  бесстыдно,  нехорошо.  Голод  -  есть:
го-лод, ужас, мерзость. Тот, кто пьет и жрет в свое удовольствие: конеч-
но, участник, собутыльник, состольник того дворника, коий с'ел свою  же-
ну. Вся Россия вместе с голодной голодает, вся Россия стянула свои  чаш-
ники, чтоб не ныло брюхо: недаром в России вместе с людоедством - эпопея
поэм нарождения нового, чертовщин, метелей, гроз, - в этих амплитудах та
свеча Яблочкова, от которой рябит глаза миру.
   2) Но в те дни я думал не об этом. - Вот о чем. -
   Двести лет назад император Петр I-ый, в дни, когда запад,  северо-за-
пад, Украйна щетинились штыками шведов, на Донщине бунтовали  казаки,  в
Заволжьи - калмыки, на Поволжьи - татары, - когда по России  шли  голод,
смута и смерть, - когда на-двое кололась Россия,  -  когда  на  русских,
мордовских, татарских, калмыцких костях  бутился  Санкт-Питер-Бурх  -  в
ободранной нищей, вшивой России (Россия много уже столетий вшива  и  ни-
ща), в Парадизе своем - дал указ император Петр I-ый, чтоб брали с церк-
вей колокола и лили б из тех колоколов пушки, дабы бить ими - и  шведов,
и разруху, и темень Российскую. -
   Как ни ужасен был пьяный император Петр, - дни Петровской эпохи оста-
нутся в истории русской поэмой, - и глава этой поэмы о том, как  перели-
вались колокола на пушки (колокола церковные, старых,  многовековых,  со
слюдяными оконцами, с колокольнями, как шатры царей, -  на  пушки,  чтоб
развеивать смуту, муть и голод в России) - хорошая глава  русской  исто-
рии, как поэма. - И вот теперь, шестой уже  год,  вновь  колется  Россия
на-двое. Знаю, Россия уйдет отсюда новой: я ведь вот видел того  дворни-
ка, который с'ел свою жену, он не мог не сойти с ума, но мне не  страшно
это, - я видел иное, я мерил иным масштабом. Новая горит свеча  Яблочко-
ва, от которой рябит в глазах, - шестой уже год. Знаю:  все  живое,  как
земля веснами, умирая, обновляется вновь и вновь.
   3) Вот, вчера, третьего дня, неделю, месяц назад - и неделю  и  месяц
вперед - по России - по Российской Федеративной Советской  Республике  -
от Балтики до Тихого Океана, от Белого моря до Черного,  до  Персии,  до
Алтая - творится глава истории, мне - как петровские колокола.  -  Утром
ко мне пришел Смоленский и сказал, что в мужском монастыре сегодня соби-
рают серебро, золото, жемчуга и прочие драгоценности, чтоб менять их  на
хлеб голодным. Мы пошли. - -
   В старенькой церкви, вросшей в землю, с гулкими - днем - плитами пола
и с ладонным запахом - строго - днем в дневном свете и без богослужения,
- за окнами буйствовал весенний день, - здесь был строгий  холодок,  ос-
тавшийся от ночи. Мне - живописцу, - - художнику - жить от дать до дать,
от образа, к образу. - В иконостасе, у церковных врат, уже века,  в  по-
темневших серебряных ризах хранился образ богоматери и видны  были  лишь
лицо и руки и лицо ребенка на коленях. Все остальное было скрыто  сереб-
ром: к серебру оправы я привык, к тому, и серебро  залито  воском  и  на
сгибах чуть позеленело. -
   - И это
   серебро с иконы сняли и этот образ богоматери без риз мне, отринувше-
муся от бога, предстал иным, разительным, необычайным, в темных складках
платья ожившей матери господней. Матерь божья предстала не в  парче  се-
ребряной, засаленная воском, а в нищем одеянии. Образ был написан много,
сотен лет назад; образ богоматери создала Русь, душа народа, те безымян-
ные иконописцы, которые раскиданы по Суздалям: богомать - мать и  защит-
ница всех рождающих и скорбящих. Мне -  художнику  -  богомать,  конечно
только символ. -
   ...А за монастырем, за монастырскими стенами, под кремлевским обрывом
текла разлившаяся Москва-река и шли поля с крестами сельских  колоколен.
И был весенний буйный день, как века, как Русь.  Образ  богоматери  -  в
темной церкви - звено и ключ поэмы. - В сумерки ко мне пришел сосед, ку-
рил, и, между прочих разговоров, он сказал, что  дворник  в  сумасшедшем
доме - повесился. - - А ночью пришла первая в тот  год  гроза,  гремела,
рокотала, полыхала молониями, обдувала ветрами, терпкими запахами первых
полевых цветов. Я сидел - следил за грозой - на паперти у  Николы,  -  у
Николы - на-Посадьях, где некогда венчался и молился перед Куликовым по-
лем Дмитрий Донской. - Была воробьиная ночь. Гроза была благословенна. -
   - А ночью мне приснился сон. Я видел метель, мутный рассвет, Домберг,
- то, как под Домбергом, толпой оборванцев шли наши эмигранты - за  Кат-
ринталь, в лес к взморью, - шли из бараков - пилить дрова,  валить  лес,
чтобы есть впроголодь своим трудом: эти изгои. И там  в  лесу  трудился,
обливаясь потом, Лоллий Кронидов, протопоп Аввакум, Серафим Саровский, -
во имя центростремительных сил. Была страшная  метель.  Мутное,  красное
вставало солнце из России. - -
 
   - Ну, конечно:
   - все это неверно, неисторично, все это только ключ отпирающий роман-
тику в истории. - - Я, Пильняк, кончаю повесть. -
   - И идут:
   июль,
   август,
   сентябрь -
   годы - -
 
   Конец.
 
   ... И где-то, за  полярным  кругом,  в  льдах,  в  ночи  на  пол-года
бодрствует мистер Эдгар Смит. Льды выше мачт. И ночью и  днем,  ибо  нет
дней, на небе, над льдами  горит  северное  сияние,  вспыхивают,  бегут,
взрываются синие, зеленоватые, белые столбы беззвучного огня. Льды,  как
горы, направо, налево, на восток, на запад (и восток, и запад, и  север,
и юг смешаны здесь) на сотни верст одни льды. Здесь  мертво,  здесь  нет
жизни. Здесь северный полюс. - Уже много месяцев судно не  встречало  ни
одного живого существа, - последний раз  видели  самоедов  и  среди  них
русского ссыльного,  сосланного  и  закинутого  сюда  еще  императорской
властью, - этот русский ничего не знал о русской  революции.  Уже  много
месяцев, как Эдгар Смит ничего не знает о том, что делается  в  мире,  и
телеграфист с погибшего радио, ставший журналистом, спит двадцать  часов
в сутки, в бездельи, ибо вся жизнь стала. -  Но  жизнь  капитана  Эдгара
Смита идет по строжайшему английскому регламенту: так же, как в  Англии,
в семь обед, - и безразлично, в семь дня или ночи, ибо все время ночи  и
нельзя спать, как телеграфист. Перед обедом приходит Стюарт, говорит ме-
ню и спрашивает о винах. Все судно промерзло,  сплошная  льдышка.  После
обеда, после сигары, Эдгар Смит поднимается на палубу, в полярный мороз:
над головой безмолвствует, горит северное сияние, выкидываясь с  земного
шара в межпланетное пространство. Мистер Смит гуляет по палубе. Он бодр.
- До утреннего завтрака в четверть первого, перед сном в постели, мистер
Смит думает, вспоминает: все уже прочитано. Капитан Смит редко уже дума-
ет о Европе, о революциях и войнах. Он часто вспоминает о детстве и мно-
го думает - о женщине: он знает, что в немногом, что  отпущено  человеку
на тот недлинный его путь, который  вечность  ограничивает  рождением  и
смертью, - самое прекрасное, самое необыкновенное, что надо боготворить,
- величайшая тайна - женщина, любовница, мать: изредка он вспоминает  ту
страшную, осклизлую ночь, когда его брат Роберт  застал  его  с  мистрис
Елисавет; - он знает, что единственное в мире - чистота. Все  же  иногда
он думает не о человеке, а о человечестве, и ему кажется, что в этой не-
разрешимой коллизии нельзя жертвовать человеком, и единственные  револю-
ции истинны, - это те, где здравствует дух. - Мир капитана Смита ограни-
чен: вчера на собаках у
 
 
ехали матросы, взбунтовавшись, в надежде пробраться на юг, на Новую Землю, - капитан Смит знает, что они погибнут. - Приходит Стюарт, говорит об обеде. Капитан заказывает 
коньяку не больше, чем следует. - Сигара после обеда дымна и медленна. - И там на палубе безмолвствует мороз, воздух так редок и холоден, что трудно дышать, и горит, горит в абсолютном безмолвии сияние, выкидывая земную энергию в межпланетную пустоту. 
 
   Коломна, Никола-на-Посадьях.



   Бор. ПИЛЬНЯК
   ЗАВОЛОЧЬЕ


   "Уже Pearl отмечает постоянно наблюдающуюся при работе с Decapoda ко-
сость кривых, объясняющуюся тем, что при промерах не различается возраст
экземпляров. Этим обстоятельством несомненно объясняется и  пораболичес-
кая регрессия. Необходимо особенно подчеркнуть, что мы  наблюдаем  здесь
явление прогрессирующего с возрастом деформизма".
   В. В. Алпатов, "Decapoda Белого, Баренцова и Карского морей".

   "Полундра!" - значит по-поморски - "берегись!".
   Даль. Словарь.
   [Пустая страница]
   Посвящается О. С. Щербиновской.

   ...На острове  Великобритания, в  Лондоне был туман и часы на башнях,
на углах,  в  офисах  доходили к пяти. И в пять после бизнеса потекла из
Сити человеческая волна. Великая война отсмертельствовала,  из средневе-
ковых закоулков Сити, где здравствовали до войны и священнодействовали в
домах за датами 1547, 1494 только черные цилиндры, сюртуки и зонтики му-
жчин, черная толпа могильщиков, - теперь потекла пестрая толпа брезенто-
вых пальто, серых  шляп  и женщин-тэписток,  розовых  шляпок,  шерстяных
юбок,  чулок,  как гусиные  ноги,  разноцветных зонтиков. Туман двигался
вместе с толпой, туман останавливался в закоулках, где у церквей на тро-
туарах калеки рисовали корабли, горы,  ледники, чтобы им кинули пенни на
хлеб. И через четверть часа Сити опустел,  потому что толпа - или прова-
лилась лифтами  под  землю  и подземными дорогами ее кинуло во все концы
Лондона и  предместий, -  или вползла на хребты слоноподобных автобусов,
или водяными  жучками  Ройсов  и Фордов юркнула в переулки туманов. Сити
остался безлюдьем  отсчитывать  свои  века. Из  Битлей-хауза  на Моорга-
те-стрит, из дома,  где за окнами были церквенка и церковный двор с пуш-
ками, отобранными с немецкого миноносца,  а в нижнем этаже до сих пор от
пятнадцатого века  сохранилась  масонская  комната, - вышла девушка (или
женщина?) - не английского типа, но одетая англичанкой, с кэзом и зонтом
в руках, она была смуглолица, и непокорно выбивались из-под розовой шля-
пки черные  волосы, и непокорно - в туман - смотрели ее черные глаза;  у
англичанок огромные, без подъема ступни, - у нее была маленькая ножка, и
оранжевого цвета  чулки  не  делали ее ног похожими на гусиные, - но шла
она,  не как англичанка,  ссутулясь. У Бэнка, где нельзя перейти площадь
за суматохой  тысячи  экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под зем-
лей, - лабиринтом подземелий она подошла к лифту подземной дороги и гос-
тино-подобный лифт  пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз, и
там к перрону из кафельной трубы, толкая перед собой ветер,  примчал по-
езд. Разом отомкнулись двери, разом свистнули кондуктора, разом размину-
лись люди,  -  и поезд блестящей змеей ушел в черную трубу подземелья. В
вагонах -  разом - лэди и джентльмены развернули вечерние выпуски газет,
- и она тоже открыла газету. У Британского музея - на Бритиш-музэум-сте-
шен - лифт ее выкинул на улицу, и за углом стала серая,  облезшая в дож-
дях, громада веков Британского музея, но музей остался не при чем. Деву-
шка пошла  в книжную  лавку, где в окне выставлено письмо Диккенса,  там
она купила  на  английском  языке  книги об Арктических странах, о Земле
Франца Иосифа,  о Шпицбергене, там она задержалась недолго. И тут же ря-
дом она  зашла  в другую  книжную  лавку - Н.С. Макаровой;  там говорили
по-русски, девушка заговорила по-русски; в задней комнате, на складе, на
столе и  на  тюках  книг  сидели  русские, один  князь и он же профессор
Кингс-колледжа, один актер и два писателя из Союза Социалистических Рес-
публик, бывшей России;  они весело говорили и пили шабли, как отрезвляю-
щее; Наталья Сергеевна Макарова сказала:  "Познакомьтесь, - мисс Франсис
Эрмстет". Девушка и здесь была недолго,  она молчала, она купила русские
газеты, поклонилась,  по-английски  не подала руки и вышла за стеклянную
дверь,  в сумерки,  туман и человеческую лаву. Наталья Сергеевна сказала
ей вслед,  когда она вышла за дверь: - "Странная девушка!.. Отец ее анг-
личанин, мать итальянка, она родилась и жила все время в России, ее отец
был наездником,  она  кончила  в Петербурге гимназию и курсы. Она всегда
молчит и  она  собирается обратно в Россию". А девушка долго шла пешком,
вышла на Стрэнд, к Трафалгер-скверу, к Вестминстерскому аббатству, - шла
мимо веков и мимо цветочных повозок на углах улиц. Темзы уже не было ви-
дно во мраке и тумане, но был час прилива,  шли ощупью корабли и кричали
сирены. У  Чаринкросса  мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под зем-
лей, под Темзой, поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки
с заводскими трубами и с перебивающими друг друга, фыркающими динамо ма-
стерских. Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девуш-
ка неурочно  стала читать газеты. В полночь заходил отец и сказал:  - "Я
все думаю, когда же напишет твой профессор? - Какие замечательные лошади
были на петербургских бегах,  какие лошади!.. Какие были лошади, если бы
ты знала!" - В полночь она открывала решетчатое, однорамное, как во всех
английских домах, окно, - рядом во дворе фыкало динамо маленькой фабрич-
ки и  в комнату облаком пополз коричневый туман. Она решила,  что завтра
город замрет в тумане, не понадобится итти в оффис, - можно было не спе-
шить. Она  растопила  камин,  переоделась  на ночь,  белье на ней было -
по-английски -  шерстяное. В  халатике она ходила мыться,  и долго потом
лежала в  кровати  с книгой о Земле Франца-Иосифа, руки ее были смуглы и
девически-худощавы:  Земля Франца-Иосифа была в ее руках. - Где-то рядом
на башне часы пробили три, и закашлял отец, не мог откашляться. - -

   И в этот же день на острове Новая Земля в Северном  Ледовитом  океане
из Белушей губы должно было уйти в Европу, в  Россию  судно  "Мурманск".
Это было последнее судно, случайно зашедшая экспедиция, и новый  корабль
должен был притти сюда только через год, новым летом. Дни  равноденствия
уже проходили. Были сумерки, туман мешался с  метелью,  на  земле  лежал
снег, а с моря ползли льды. Горы были за облаками. Команда на  вельботах
возила с берега пресную воду. Гидрографическая экспедиция шла от  солнца
в двенадцать часов ночи, от берегов Земли Франца-Иосифа, куда не пустили
ее льды; она заходила под 79ш30' сев. широты, чтобы  взять  там  остатки
экспедиции Кремнева; на Маточкином Шаре она оставила радио-станцию:  че-
рез неделю она должна была в Архангельске оставить страшное  одиночество
льдов, тысячемильных пространств, мест, где не может жить человек, - че-
рез десять дней должна была быть Москва, революция, дело,  жены,  семьи;
экспедиция была закончена. "Мурманск" еще утром отгудел  первым  гудком,
матросы спешили с водой. - На всей Новой Земле жили - только -  двадцать
две семьи самоедов. Самоеды, ошалевшие от спирта, просочившегося на  бе-
рег с судна, бестолково плавали на своих елах от берега к пароходу.  На-
чальник экспедиции, который был помыслами уже в Москве, писал экспедици-
онное донесение. Каюта начальника экспедиции была  на  спардеке,  горело
электричество, начальник сидел за столом, а на  пороге  сидел  самоедин,
напившийся с утра, теперь трезвевший и клянчавший  спирта,  предлагавший
за спирт все, - песцовую шкурку, жену, елу,  малицу.  Начальник  молчал.
Когда самоедину надоедало повторять одни и те же слова о спирте, он  на-
чинал петь, по получасу одно и то же:

   Начальник сидит, сидит,
   Хмурый, хмурый - -

   Начальник обдумывал, какими словами написать в донесении о  том,  как
север бьет человека: - -
   - - на радио-станции Х, в полярных снегах, в полугодовой ночи, в  по-
лярных сияниях, зимовали пять человек, отрезанных тысячами верст от  ми-
ра; они устроили экспедиции обед, начальник радио-станции положил себе в
суп соли, - и тогда студент-практикант,  проживший  год  с  начальником,
закричал: - "Вы положили себе  соли,  соли!  Вы  положили  столько,  что
нельзя есть супа! Вылейте его! Иначе я не могу!" - начальник сказал, что
соли он положил в суп себе и положил соли так,  как  он  любил;  студент
кричал: - "Я не могу видеть, вылейте суп! я требую!" - студент заплакал,
как ребенок, бросил салфетку и ложку, убежал и проплакал весь день.  Пя-
теро, они все перехворали цынгой; они не выходили из  дома,  потому  что
каждый боялся, что другой его подстрелит, и они сидели по углам и  спали
с винтовками, - они, из углов, уговаривались итти из  дому  без  оружия,
когда метелями срывало антенны и всем пятерым надо было выходить на  ра-
боту; все пятеро были сумасшедшими.
   - - "Мурманск" снял в самоедском становище на Новой  Земле  уполномо-
ченного от Островного Хозяйства: это был здоровый,  молодой,  культурный
человек; он прожил год с самоедами: и он сошел с ума: он бросил курить -
и запретил курить всему самоедскому становищу, - он прогнал от себя жену
и запретил самоедам принимать ее, и она замерзла в снегу в горах,  когда
пешком пошла (собак он не дал ей) искать права и спасения за сто верст к
соседним самоедским чумам; он запретил самоедам петь песни и родить  де-
тей; когда "Мурманск" пришел к бухту, он стал стрелять с  берега,  и  ни
одна самоедская ела не пошла навстречу кораблю; команда с корабля  пошла
на вельботе к берегу, - он заявил, что не разрешает здесь  высаживаться,
ему показали рейсовую путевку судна, - он ответил, прочитав: - "в бумаге
написано - "на берега Новой Земли", - а здесь не берег,  а  губа",  -  и
его, сумасшедшего, теперь везли, чтобы отдать в больницу.
   - (гибели экспедиции Николая Кремнева посвящена эта повесть;  Кремнев
возвращался с "Мурманском").
   Начальник обдумывал, как записать все это в экспедиционное донесение.
Самоедин пел:

   Начальник сидит, сидит,
   Хмурый, хмурый - -

   В бухте была зеленая вода, за бухтой в море синели льды. Берег уходил
во мглу; снег на горах, сливаясь с облаками, был сер,  и  черною  грязью
вдали казались еще не заметенные снегом горные обвалы и обрывы. Самоедс-
кого становища в тумане не было видно. Была  абсолютная  тишина.  Пришел
матрос, сказал: - "Вода взята, ушел последний вельбот, капитан скомандо-
вал в машину нагонять пары. Капитан спрашивает, давать  второй  свисток,
чтобы все были на борту?" - "Давайте", - ответил начальник. Самоедин  на
пороге посторонился матросу, матрос весело сказал самоедину:  -  "Ну,  а
ты, Обезьян Иваныч, бери ноги в руки, катись на берег, а то увезем в Ев-
ропу!.." - помолчал и добавил строго: - "катись, катись, надоел, -  сей-
час уйдем в море!" - Пароход сипло загудел, надолго, раз и два,  -  и  в
горах отдалось сиплое эхо, - вахта пошла на места.  Начальник  прошел  к
капитану на мостик. Самоеды - нырками - плавали  около  парохода.  Через
полчаса пароход должен был выйти в море, в неделю пути океанами и  прос-
торами, чтобы через десять дней была Москва: это был последний пароход с
Новой Земли, Новая Земля оставалась на год во  льдах,  холоде  и  мраке.
Экипаж был уже на борту, вельбот поднимали на палубу.
   И тогда от берега по воде с быстротою полета птицы помчала ела, чело-
век из нее кричал, останавливая. Ела ласточкой прильнула к шторм-траппу,
и с ловкостью обезьяны на палубу влез самоедин, в малице, в пимах, испу-
ганный и запыхавшийся. И на палубе сразу исчезла его ловкость и  быстро-
та, - он стоял смущенный и растерянный. И те самоеды, что слезли-было  с
судна, вновь поднялись на него, стали у фальшборта, взволнованные,  шум-
ливые, враждебные. Тот, что влез первым,  -  вдруг  раскис  и  заплакал,
по-бабьи гугниво. Начальник спросил его: - "В чем дело, чего ты хочешь?"
- Тогда зашумели все самоеды, и тогда узналось, что этот самоедин, проз-
нав про стоянку судна, приплыл на еле из-за сотни верст, из своего  ста-
новища, - что в прошлом году он заказал привезти себе из  Европы  десять
семилинейных ламповых стекол - и ему привезли  семь  десятилинейных,  он
ждал стекол целый год, - он будет ждать еще год, -  но  -  чтобы  обяза-
тельно ему их привезли, иначе он не хочет России, она ему не нужна,  ему
все равно - леший там или царь, ему нужно десять семилинейных, а не семь
десятилинейных, - и тогда он отдаст эти семь десятилинейных! - На  судне
не нашлось семилинейных стекол, но нашлась двухлинейная жестяная лампоч-
ка со стеклами, ее отдали самоедину. И еще на складе оказалась коробка с
гривенничными компасами, такими, какие матросы любят вдевать  в  петлицу
вместо брелока к часовой цепочке: каждому самоедину был дан  такой  ком-
пас. - Тогда капитан крикнул с мостика, облегченно и с  напускною  стро-
гостью: - "Эй, тылки-вылки, марш с корабля, живо!" - И  самоеды  с  лов-
костью обезьян посыпались за борт на свои  елы.  Третий  отревел  гудок,
загремела лебедка, принимая якорь.
   Через час земля исчезла во мраке, была уже ночь и в облаках серебрела
луна. Здесь был ветер, разводил волну; судно, покряхтывая,  ложилось  на
волны, на бак заплескивалась вода, иногда в такелаже начинал ныть ветер.
Судно замерло в ночи. На капитанском мостике в рулевой стояли  вахтенный
матрос и штурман. На румбе был юг, кругом были холод и мрак.
   - Через неделю дома! - сказал матрос.
   Начальник у себя в каюте писал вахтенное  донесение.  Рядом  в  каюте
младшие сотрудники пели песни в предчувствии земли, Москвы. -  А  самое-
дин, тот, что год ждал семилинейных стекол, шел в этот час обратно к се-
бе в становище. За пазухой у него были лампа и компас, за плечами висела
винтовка системы Браунинг. Лед сгруживался  у  берегов;  когда  по  пути
вставали большие ледяные поля, самоедин вылезал на лед,  взваливал  себе
на голову свою елу и шел пешком, - потом опять плыл по воде.  О  полночь
он устроился спать на берегу, на снегу; за пазухой  у  него  было  сырое
оленье мясо, он поел его; потом лег на снег, поджав под себя ноги, прик-
рыв себя елой. Лампочку, чтобы не раздавить, он поставил в сторонку. -

   И в этот же час - еще за полтысячи верст к северу -  на  Шпицбергене,
на жилом Шпицбергене, в Айс-фиорде, в Коаль-сити, на шахтах - одиночест-
вовал инженер Бергринг, директор угольной Коаль-компании. Здесь не  было
тумана в этот час и была луна. Домик прилепился к горе ласточкиным гнез-
дом; вверх уходили горы и шел ледник; гора была под домиком, и там  было
море, и там, на том берегу залива, были горы, все в снегу, - была луна и
казалось, что кругом - не горы, а кусок луны, луна сошла на землю.  Была
невероятная луна, диаметром в аршин, и блики на воде, на льдах, на снегу
казались величиной в самую луну, сотни лун рождались  на  земле.  И  над
землей в небе стояли зеленоватые столбы из этого мира в бесконечность  -
столбы северного сияния, они были зелены и безмолвны. Домик был  постро-
ен, как строят вагоны, из фанеры и толи, привезенных с юга,  потому  что
на Шпицбергене ничего не растет, и он был величиной в русскую  теплушку:
такая теплушка прилипла к горе. И все же в домике было  четыре  комнаты,
кабинет был завален книгами и там стоял граммофон, а в конторе стоял ра-
дио-аппарат, и в каждой комнате было по кафельному маленькому камину.  -
Человечество не может жить на Шпицбергене - север бьет  человека,  -  но
там в горах есть минералогические залежи, там пласты каменного угля идут
над поверхностью земли, - и капитализм. - -
   - - ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли,  -  мальчик
круглые сутки топит камин. За стенами - холод, то, что видно в  окно,  -
никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах,  и  Полярная  звезда
прямо над головой. Инженер Бергринг долго слушал граммофон, мальчик при-
нес новую бутыль виски, - инженер Бергринг подошел к окну, там луна сош-
ла на землю. В это время в канторе радио вспыхнул катодною лампочкой,  -
оттуда, из тысячи верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные,  кос-
мические пуанты и черточки: - ч-ч-чч-та-та-тсс... - -
   Глава первая.

   "Станция 18. <фи>76ш51', <лямбда>41ш0 mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
   Станция пропущена ввиду большого шторма. Ветер 6 баллов, волнение  9,
судно клало на волну на 45ш.
   Станция 19. <фи>77ш31', <фи>41ш35', 372 mt, 13 час. 0 м. 22-VIII.
   Подводные скалы с зарослями баланусов, гидроидов, асцидий  и  мшанок.
Тралл Сигсби дважды. Оттертралл.  Результаты:  очень  много  Hyperammina
subnodosa, Ophiura sorsi, много трубок Maldanidae,  Ampharetidae,  много
Eupagurus pulescens, один экз. sabinea, 7 - carinata. В илу  найдено  до
20  видов  корненожек,  кроме   Hyperammina   преобладает   Truncatulina
labatula. Обильный мертвый ракушечник, при полном отсутствии живых  мол-
люсков.
   Станция 20. <фи>77ш55', <лямбда>41ш15', 220 mt, 0 ч. 40 м. 23-VIII.
   Из-за льда драгажных работ не было.
   Станция 20-bis. <фи>77ш50',  <лямбда>40ш35',  315  mt,  4  ч.  15  м.
23-VIII.
   Станция была сделана сейчас же по выходе из пловучего льда.  Драга  с
параллельными ножами. Шестифутовый тралл Сигсби.
   ...............
   Эти станции - за тысячу верст к северу от полярного круга, в штормах,
во льдах, без пресной воды, в холоде - были единственной целью  экспеди-
ции в Арктику для биолога профессора Николая Кремнева, начальника  Русс-
кой полярной экспедиции, - для того, чтобы через два года, вернувшись  с
холодов, в Москве, после суматошного дня, после ульев студенческих ауди-
торий, человеческих рек Тверской  и  лифтов  Наркомпроса  на  Сретенском
бульваре - пройти тихим двором старого здания Первого  московского  уни-
верситета, войти в зоологический университетский музей  и  там  сесть  в
своем кабинете - к столу, к микроскопу, к колбам и банкам и к  кипе  бу-
маг. - В кабинете большой стол, большое окно, у окна раковина для промы-
вания препаратов, - но кабинет не велик, пол его покрыт глухим ковром, а
стен нет, потому что все стены в полках с колбами,  баночками,  банками,
банкищами, а в баночках, банках и банкищах - афиуры, декаподы,  асцидии,
мшанки, губки, - морское дно, все то, что под водой в морях, -  все  то,
что надо привести в порядок, чтоб открыть, установить еще один  закон  -
один из тех законов, которыми живет мир. Каждый раз, когда надо отпереть
дверь, - вспоминается, - и когда  дверь  открыта,  -  смотрит  из  банки
осьминог, надо поставить его так, чтобы не подглядывал. - Это пять часов
дня. От холодов, от троссов, от цынги - пальцы  рук  профессора  Николая
Кремнева узловаты, - впрочем, и весь его облик сказывает  в  нем  больше
бродягу и пиратского командора, чем кабинетного человека, -  потому  что
он русский; но часы идут, полки с банками пыльны  и  -  сначала  стереть
пыль, отогреть вар, раскупорить банку,  промыть  Decapoda'у  -  пинцеты,
ланцеты, микроскоп - тихо в кабинете: и новые записи  в  труде,  который
по-русски начинается так: -

   "60 станций экспедиции 192* г. охватывают  огромный  район.  Конечно,
сами по себе работы экспедиции недостаточны для того, чтобы  говорить  о
фауне и биоцинозах Северных морей во всей полноте, тем более что они еще
не обработаны окончательно.
   Однако на основании их мы можем наметить, хотя бы в целях программных
и рабочей гипотезы, некоторые большие "естественные "районы Северных мо-
рей" - -

   - что звучит по-немецки, в другой папке: -

   Die Expedition im Jahre 192* hat  60  Stationen  erforscht.  Letztere
sind auf der Weite des  Weissen-,  Barenz-  und  Karischen  Meeres.  Das
zoologische Material, welches warend dieser Expedition gesammelt  wurde,
giebt uns das Recht,  die  eben  erwanten  Nordische  Meere  in  gewisse
Regionen einzuteilen" - -

   Профессор Кремнев писал свою работу сразу на двух языках, это так: но
море Баренца у Земли Франца-Иосифа и Карское море  позади  Новой  Земли,
куда раз в пять лет могут зайти суда, невероятную арктику, тысячи  верст
за полярным кругом - он называл только северными морями, никак не  Ледо-
витым Океаном, - точно так же, как, когда океан у восьмидесятого градуса
бил волной и льдами, когда Кремнева било море и до судорог мучила тошно-
та и даже команда балдела от переутомления и моря, Кремнев  говорил,  не
вылезая из своей каюты, не имея сил встать: - "как, разве  плохая  пого-
да?" - и спардек на корабле он называл чердаком, а трюм и жилую палубу -
подвалом. - Но он твердо знал прекрасную человеческую волю  познавать  и
волить. И часы в кабинете с микроскопом шли так же  медленно  и  упорно,
как они идут на Шпицбергене, и Никитская и Моховая за  стенами  отмирали
на эти часы, безразлично, была ли там осень и фонари ломались  в  лужах,
или шел снег, укравший звуки и такой, от которого Москва уходит на деся-
ток градусов к северу и на три столетия назад вглубь веков, Decapoda ус-
танавливала законы. - А в девять в дверь стучали, приходил профессор Ва-
силий Шеметов, физик, здоровался, говорил всегда одно и то же - "ты  ра-
ботай, я не помешаю", - но через четверть часа  они  шли  по  Моховой  в
Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива, поговорить, послушать  ру-
мын; тогда за окнами шумихою текла река - Тверская, и было видно - осень
ли, зима ль, декабрь иль март.
   ...............
   В Судовой Роли было записано рукою Кремнева, начальника экспедиции  -
-

   "Научное снаряжение экспедиции - -
   По гидрологии -
   Батометров разных систем..... 6 шт.
   Лот с храпом, трубки Бахмана, глубомеры  Клаузена,  вьюшки  Томпсона,
шкалы Фореля, диски Секки, аппарат Киппа, и пр., и пр...  в  достаточном
количестве.
   По биологии -
   Микроскопов разных...... 20 шт.
   По метеорологии - -
   Специальное оборудование и приспособления для зимовки во льдах - -
   Охотничье снаряжение - -
   - - Экипаж экспедиции - -
   - - Задание экспедиции - -
   От второго участника экспедиции, от художника Бориса Лачинова,  оста-
лась для Москвы только одна запись, которую он не послал:

   "Слышать, как рождаются айсберги, - как рождаются  вот  те  громадные
голубые ледяные горы, которые идут, чтобы убивать и умирать по свинцовым
водам и волнам Арктики: это слышать гордо! И это  можно  слышать  только
раз в жизни и только одному человеку на десятки миллионов удается  услы-
хать это. И я не случайно беру глагол слышать: едва ли позволено челове-
ку это видеть, как рождаются айсберги, как раскалываются глетчеры, - ибо
человек заплатил бы за это жизнью. И это слышал здесь на Шпицбергене,  в
Стор-фиорде в Валлес-бае, и тогда в том громе в тумане  мне  показалось,
что я слышу, как рождаются миры. - Это - за полторы тысячи верст к севе-
ру от полярного круга. - И я могу рассказать о том, что было в Европе, в
России в начале Четвертичной эпохи, когда со Скандинавского  полуострова
ползли на Европу глетчеры, ледники, когда были только вода, небо, камень
и льды, и холод, и страшные ветры, такие, которые снежинками носят камни
с кулак и с голову человека: я это видел здесь в тысячах верст, -  здесь
в Арктике я видел страшные  льды,  льды,  льды,  тысячи  ледяных  верст,
страшные ледяные просторы, - воду (вот ту, предательски-соленую, неделя-
ми плавая по которой, можно умереть от жажды, и такую прозрачную,  почти
пустую, сквозь которую на десяток саженей видно  морское  дно),  -  горы
(огромные, скалами базальтов и холода, и ледников идущие из моря  и  изо
льдов), - небо, вот такое, с которого в течение почти полугода не сходит
солнце (я видел солнце в полночь!), и  которое  полгода  горит  Полярной
звездой, - при чем Полярная стоит в зените, - при чем на полгода  дня  и
на полгода ночи - за туманами, метелями, дождями, за всеми стихиями  хо-
лода, вод и земли, в сущности, надо скинуть со счетов счет на  солнце  и
звезды, оставив счета на извечные мрак, холод, льды и  снега.  Здесь  не
живет, не может жить человечество. Мы, покинув "Свердрупа", были у  ост-
рова Фореланд, здесь мы жили, здесь умерло пять моих спутников: на  этом
острове - на памяти культурного человечества - до нас обследовала остров
только одна экспедиция, Ноторста, в 1896-м году, - здесь  нет  человека,
здесь не может жить человек, - когда Ноторст высаживался  на  берег,  на
шлюпку напала стая белых медведей, занесенных сюда льдами и здесь оголо-
давших. - Мне - никогда не уйти отсюда. Море, эти десятки дней  в  безб-
режности и мои бреды, мои бредовые яви и явные бредни". - -

   "Свердруп" вышел из Архангельска 11 августа, - вышел из черных авгус-
товских ночей, чтобы под семидесятым градусом прийти в белую арктическую
ночь, в многонедельный день, когда небо в полночь темно - ночное небо  -
только на юге. "Свердруп" стоял у Банковской набережной, потом его отве-
ли на рейд; - потом он ходил на Баккарицу за углем, угля взял до отказа,
под углем были и палубы, по фальшборты. Экспедиция задержалась  на  пять
дней: Москва не выслала к сроку посуду - колбы, баночки, банки, банкищи,
бидоны. Профессор Николай Кремнев, в морских сапогах до паха, в  кожаной
куртке и в широкой, как зонт, кожаной поморской  шляпе,  с  можжевелевой
тростью в руках, с утра и весь день ходил - на телеграф, в  губисполком,
в северолес, в береговую контору, на таможню, -  в  половине  пятого  он
обедал в деловом клубе, выпивал три бутылки пива и шел в гавань,  кричал
в сгустившиеся сумерки: - "Со "Свердрупа", - шлюпку!" - уходил к себе  в
каюту и сидел там один с бумагами и счетами. Ночами в те дни поднималась
луна, большая, как петровский пятачок, - Кремнев выходил на  капитанский
мостик и  тихо  разговаривал  с  вахтенным  офицером,  рассказывая  ему,
сколько и каких колб, банок и жбанов необходимо ждать из Москвы. - Часть
научных сотрудников была занята уборкой, свинчиванием, прилаживанием для
моря инструментария. Физик профессор Шеметов, метеоролог Саговский, врач
Андреев и художник Борис Лачинов ездили осматривать Холмогоры и Денисов-
ку, где возник Ломоносов, ездили на взморье к Северо-Двинской  крепости,
построенной Петром I, там в рыбачьем поселке заходили  к  ссыльным  (это
случайное обстоятельство надо очень запомнить, ибо оно чрезвычайно важно
для повести), - дни стояли пустые, призрачные, солнечные, тихие, - радио
приносило вести, что Арктика покойна. - Команда - и верхняя  -  "рогати-
ки", и нижняя - "духи" - все свободное время проводила на берегу,  глав-
ным образом в пивных. 9-го пришла посуда, отвал назначен был на 12 часов
10-го, и команда и научные сотрудники всю ночь провели на берегу в  при-
тонах. Утром "Свердруп" пошел на девиацию, и стал на  рейде,  -  команда
возвращалась на четвереньках, и в половине двенадцатого выяснилось,  что
главный механик захворал белой горячкой, ловил в машинном чертей.  Меха-
ника ссадили на берег, скулы Кремнева посерели и  обтянулись  кожей  еще
крепче, - задержались на сутки, еще  сутки  команда  лежала  костьми  на
спирте. В 3 часа 11-го отгудел последний гудок, таможенный чиновник вру-
чил путевые бумаги, взял выписку для береговой конторы, проводил до  Чи-
жевки. Флаг подняли еще с утра, включили радио, - военный тральщик отса-
лютовал - "счастливый путь" - и пьяная вахта долго путалась во  флажках,
чтобы отсалютовать - "счастливо оставаться". Архангельск ушел за  Солом-
балу. Новый механик стоял у борта, боцман из шланги поливал ему  голову,
- боцман мыл палубу, механик плакал о жене, оставленной на  берегу.  Ра-
дист принял первое радио-приветствие из Москвы и весть о том, что у  Ка-
нина носа шторм в 8 баллов. - "Свердруп" уносил на себе тридцать  восемь
человеческих жизней, тридцать восемь человеческих  воль.  Было  тридцать
семь мужчин и одна женщина, химичка Елизавета Алексеевна, так не похожая
на женщину, что матросы очень скоро приладились - и при ней и ее -  обк-
ладывать "большими" и "малыми" морскими "узлами"; - она была из тех жен-
щин, которых родят не матери, а университетские колбы, для  коих  они  и
живут; богатырственная, сильнее и выше любого  матроса  со  "Свердрупа",
она стояла на спардеке у вельбота и плакала навзрыд, прощаясь с  землей,
как плачут тюлени. Слезы текли по сизому румянцу щек, точно она вымылась
и не утерлась. Кепка съехала на затылок. Около нее стоял метеоролог  Са-
говский, маленький, как гном, в фетровой шляпе,  в  демисезонном  пальто
английского покроя, в желтых ботинках, точно он отправлялся на пикник, -
он курил трубку и говорил:
   - Бросьте, Елизавета Алексеевна! Самое большое проскитаемся  год.  Вы
знаете, если установить причины циклонов и анти-циклонов, которые возни-
кают в Арктике, - тогда можно сказать, что вопрос о предсказании  погоды
почти решен. Если бы мы знали, какое давление сейчас, какая температура,
сколько баллов ветра - ну, хотя бы на нашем меридиане под 80-м градусом,
мы могли бы знать, какая погода будет в России через две недели. - -
   Сумерки наползли медленно и безмолвно,  на  створах  вспыхнули  огни.
"Свердруп" - двухмачтовое,  деревянное,  парусно-моторное  пятисоттонное
судно, построенное по планам нансеновского "Фрама" и седовского  "Фоки",
специально оборудованное, чтобы ходить во льдах - свинчивался,  затихал,
мылся перед морем. Пьяные ушли по каютам. Мудюгский маяк отгорел  сзади,
впереди возник Знаменский, - впереди было море. -
   И тогда "Свердрупу" суждено было еще раз вернуться к земле, к  родной
земле - последний раз. - Если человеку, живущему на земле, придется ког-
да-нибудь услыхать вызов радио - S.O.S., - пусть он знает, что это  гиб-
нут в море человечьи души, страшно гибнут в этой страшной чаше вод и не-
ба, где внизу сотни метров морских мутей и квадрильоны метров  вверху  -
бесконечностей, и больше ничего. S.O.S. - это пароль, который кидает ра-
дио в пространство, когда гибнет судно, и он  значит:  "-  спасите  нас,
спасите наши души!" - В вахтенном журнале "Свердрупа" возникла следующая
запись:

   АКТ.

   "192* года,  августа  12  дня,  мы,  нижеподписавшиеся,  капитан  э/с
"Свердруп", Алехин Павел Лукич и капитан и владелец парусного судна "Ме-
зень", Поленов Марк Андреевич, в присутствии начальника Русской Полярной
Экспедиции проф. Кремнева Николая Ивановича, составили настоящий  Акт  о
нижеследующем: 11 авг. в 23 часа 30 мин. в 65ш04' N и 39ш58'0''  W,  идя
компасным курсом N 39, общая поправка 10,  э/с  "Свердруп"  наскочил  на
шедшее с грузом рыбы в Архангельск под полной парусностью при  ветре  NW
силою в 1 балл, при видимости за темнотой ночи от 30 до 40  саженей  п/с
"Мезень", ударив его форштевнем в правый борт против форвант. При  ударе
получился пролом, от которого парусник начал наполняться водой и  погру-
жаться, ложась на левый борт. Команда "Мезени" перешла на "Свердрупа"  в
момент столкновения по бушприту, капитан же перешел на "Свердрупа" в тот
момент, когда через несколько минут "Мезень" надрейфовала на нос "Сверд-
рупа", при чем последовал легкий вторичный удар. После этого  "Свердруп"
отошел назад, была спущена шлюпка и послана команда со штурманом  Медве-
девым для осмотра "Мезени" и выяснения способов  спасения.  По  прибытии
шлюпки было решено, по просьбе капитана "Мезени", подойти к ней и  взять
ее на буксир бортом; в это время "Мезень" постепенно ложилась  на  левый
борт. При подходе, вследствие темноты и  дрейфа,  "Мезени"  был  нанесен
"Свердрупом" третий удар, в корму, при чем "Мезень" уже лежала на  левом
борту. Видя, что взять бортом на буксир "Мезень" невозможно,  "Свердруп"
подошел к ней кормой и начал шлюпкой завозить на  нее  буксиры,  которые
были закреплены за правый становой якорь "Мезени". В 0 час. 40  мин.  12
авг. была закончена заводка буксиров и начали  буксировать  "Мезень"  по
направлению к пловучему маяку Северо-Двинский. В  момент,  следующий  за
столкновением, на п/с "Мезень" огней нигде, кроме окон кают-компании, не
было видно, и этот огонь был виден, пока "Мезень" не погрузилась в воду.
На "Свердрупе" никаких повреждений не оказалось. Настоящий Акт составлен
в трех экземплярах и записан на страницу Вахтенного Журнала "Свердруп" -
-

   Так было. Экспедиционное судно "Свердруп" свинтилось, убралось, шло в
море, чтобы месяцы не видеть ни людей, ни человеческой земли, маяк отго-
рел сзади, люди, после бестолочи Архангельска, расползлись по  каютам  и
притихли. Художник Лачинов долго стоял у кормы, смотрел, как из-под вин-
та выбрасывались светящиеся фосфорические  медузы:  от  них  эта  черная
ночь, ночной холод, беззвездное небо, ветер, тишина  просторов  и  плеск
воды за бортами были фантастичны, медузы возникали во мраке воды, всплы-
вали вверх и вновь исчезали в мути, погасая. Потом Лачинов пошел  в  ка-
ют-компанию, многие уже ушли спать. Потому что судно  было  отрезано  на
месяцы от мира, было колбой, из которой никуда не уйдешь,  Лачинову  все
время казалось, что все они здесь на судне - как в зиме в страшной  про-
винции, где никто никуда ни от кого не уйдет и поэтому  надо  стремиться
быть дружественным со всеми и за всех, и забыть все, что не здесь. В ка-
ют-компании перед вахтой и в полночь сидел второй штурман Медведев, ост-
ряк, играл на гитаре и пел о Шнеерзоне, о свадьбе его сына в Одессе, об-
летевшей весь мир. Кино-оператор, точно такой, какими судьба судила быть
кинооператорам, разглагольствовал о разных системах киноаппаратов. Меха-
ник мотал очумевшей головой, ничего не понимая. - И тогда  все  услыхали
отчаянный человеческий крик, и толчок, и треск, и то, как  осел  "Сверд-
руп", и как он дернулся с полного хода вперед на  полный  назад.  Кто-то
пробежал мимо в одном белье. Лачинов и все, бывшие в кают-компании,  по-
бежали на бак. Ночь была темна и холодна, беззвездна, и ветер шел  поры-
вами. Во мраке  перед  носом  "Свердрупа"  стоял  корабль,  повисли  над
"Свердрупом" белые паруса, уже обессилившие. И  из  мрака,  из-за  борта
"Свердрупа" на бушприте появились человечьи  головы,  людей,  молодых  и
стариков, обезумевших людей, которые плакали  и  кричали,  -  орали  все
вместе, одно и то же, безумно: -
   - Что вы делаете, ааая?! что вы делаете?!.. -
   Люди толпились раздетые; горели прожекторы, в клочья  разрывая  мрак,
отчего мрак был только сильнее, - и  нельзя  было  понять,  кто  приполз
из-за борта, от смерти, кто - раздетый - прибежал с жилой палубы. Кто-то
скомандовал полный назад, стоп, полный вперед, - во мраке  под  парусами
гибнущего парусника, в свете прожекторов, бегал,  как  бегают  кошки  на
крыше горящего здания, человек, махал руками, орал  так,  что  достигало
только одно слово - "под либорт! под либорт!" - ныл радио-аппарат,  -  и
тогда ударил вновь "Свердруп" в борт парусника, и с ловкостью кошки воз-
ник из-за борта в свете прожекторов новый человек, бородатый  старик,  и
из разинутой пасти летели слова: - "черти! черти!  черти!  голубчики!  -
под либорт, под либорт! берите! берите!"...
   А во мраке гибла белая шхуна, повисли бессильно паруса,  клонились  к
воде. Ни одного огня не было на шхуне и только мирно, по-зимнему  горела
семилинейная лампенка на корме в  кают-компании.  Вскоре  узналось,  что
старик, влезший на "Свердрупа" последним - капитан парусника, что он со-
рок семь лет ходит по морям, четырежды гибнул - и четыре громадных крес-
та стоят на Мурмане, около сотен других, поставленных в память  спасения
от смерти в море; - и что судовую икону  -  Николу-угодника,  -  которой
благословил отец сына сорок семь лет назад, - Николу успел взять с собой
капитан [это обстоятельство настоятельно просил капитан Поленов внести в
Акт, и поклялся при всех, что пятый поставит крест он у себя в  Терибей-
ке, на Мурмане]; - что "Мезень" выдержала  пятидневный  шторм,  "держали
бурю", и тут, переутомленные, в затишьи заснули,  проспали  вахту,  -  а
"Свердруп" был пьян: тысячи верст просторов, сотни верст направо и нале-
во, и вокруг, - и надо же было двум суднам  найти  такую  точку  в  этих
просторах, чтобы одному из них погибнуть; - одно утешение - теория веро-
ятности - не "Мезень" - "Свердрупа", а "Свердруп" - "Мезень"!  -  Гудело
радио, нехорошо, сиротливо. Белые паруса "Мезени" легли на воду, - и  до
последней минуты горела, горела сиротливым огнем в кают-компании на "Ме-
зени" керосиновая семилинейная лампенка.
   Лачинов чувствовал себя весело и покойно, но руки чуть-чуть  дрожали.
И самым страшным ему был огонек в кают-компании на паруснике,  этот  до-
машний, мирный огонек, точно по осени в лесной избушке,  -  этот  огонек
бередил своей неуместностью. Лачинов думал, что, если  бы  он  прочел  в
книге об этой страшной ночи, когда в ветре и мраке никто не спал, а ста-
рики-поморы, которые появились из-за  борта,  плачут  от  лютого  страха
смерти, - об этом паруснике, который на глазах, вот с лампенкой в каюте,
затонул и повалился на борт, - вот о той лодке, которую "Свердруп" спус-
кал на воду и которая пошла к тонущему судну, а ей кричали,  чтоб  осто-
рожней, чтобы не затянуло в воронку, если корабль пойдет ко дну, -  если
бы Лачинов прочел это в книге, ему было бы холодновато и хорошо  читать.
И он думал о том, что любит читать книгу Жизни - не на  бумаге.  Лачинов
стоял у борта, в воде возникали и меркли фосфорические медузы,  начинало
чуть-чуть светать, "Свердруп" шел к берегу. К Лачинову  подошел  Саговс-
кий, сказал:
   - А у меня новый друг появился. Смотрите, какой котишка славный.  Его
штурман Медведев привез с "Мезени", - в руках у него был котенок. -  Пе-
репугались?
   - Нет, - не очень, - ответил Лачинов. - Смотрите, какая медузья  кра-
сота, - но, - вот тот огонек у кормы у меня  все  время  смешивается  со
скверненьким маленьким человеческим страшком! -
   - А мы можем послать еще по письму, мы идем к берегу,  -  сказал  Са-
говский. - Я уже написал.
   - Нет, я никому ничего не буду писать, - ответил Лачинов.
   ---------------
   ...А потом было море, в труде и штормах. Шторм бил семнадцать дней.
   Еще в горле Белого моря встретил шторм. "Свердруп" по 41-му меридиану
шел на север, к Земле Франца-Иосифа, с тем,  чтобы  сделать  высадку  на
Кап-Флоре, в этой Мекке полярных стран, где дважды повторилось одно и то
же, когда гибнущий Нансен, покинувший свой "Фрам", встретил на Кап-Флоре
англичанина Джексона, - и когда гибнущий русский штурман Альбанов, поки-
нувший далеко к северу от Земли Франца-Иосифа гибнущую, затертую  льдами
"Анну" Брусилова, два месяца шедший по плывущему  льду  на  юг  к  Земле
Франца-Иосифа, ушедший с "Анны" с десятью товарищами и дошедший до  мыса
Флоры только с  одним  матросом  Кондратом  [ибо  остальные  погибли  во
льдах], - встретил на Кап-Флоре остатки экспедиции  старшего  лейтенанта
Седова - уже после того, как Седов, в цынге, в сумасшествии, с револьве-
ром в руках против людей, на собаках отправился  к  полюсу  и  погиб  во
льдах.
   Начальника экспедиции профессора Кремнева - одного из первых  свалило
море ("море бьет"), но он выползал на каждой станции из своей каюты, се-
рый, бритый, с обесцвеченными губами, - лез на спардек, стоял там  молча
и, если говорил, то говорил только одну фразу:
   - Мы делаем такую работу, которую до нас не делало здесь  человечест-
во, - мы идем там, где до нас не было больше десятка кораблей! - -
   Через каждые шесть часов - через каждые тридцать астрономических  ми-
нут - на два часа были научные станции, и семнадцать дней - до  льдов  -
был шторм. Жилая палуба была в трюме, в носовой части корабля; все  было
завинчено, люки были закупорены; судно - влезая на волны и скатываясь  с
них - деревянное судно - скрипело всеми своими балками и скрепами; судно
шло уже там, где вечный день, и в каютах был серый сумрак. Люди, по-двое
в каюте, лежали на койках, когда не работали, в скрипе и духоте. На суд-
не было привинчено и привязано все, кроме людей, -  и  все  же  не  было
торчка, с которого не летело бы все; люди, лежа в койках, то вставали на
ноги, то вставали на головы: - качая, кренило на - больше, чем  на  45ш,
ибо больше не мог уже показывать кренометр, сошедший в капитанской будке
с ума. Сначала были ясные, упругие, синие  дни  под  белесо-синим  небом
[ночью неба не было, а была муть, похожая на рыбью чешую и на  воду],  -
потом были метели, такие метели, что все судно превращалось в ком снега,
потом были туманы, и тогда спадал ветер. И кругом были небо,  вода  -  и
больше ничего в этих холодных просторах. Иногда ветер так  свирепо  пле-
вался, так гнал волну, что "Свердрупу" приходилось вставать, итти полным
ходом против ветра, рваться в него - и все же ветер  гнал  назад.  Ветры
были нордовые и остовые. Семнадцать дней под-ряд только рвал ветер,  выл
ветер, свистел ветер - и катила по "Свердрупу" зеленая волна.
   Если стоять на капитанском мостике, где всегда в  рубке  у  руля  два
вахтенных матроса и штурман, и смотреть оттуда на судно, - мертво судно:
вот выполз на палубу метеоролог Саговский, полез на бак, к  метеорологи-
ческой будке, качнуло, обдало водой, и Саговский ползет на четвереньках,
по-кошачьи, лицо его сосредоточенно и бессмысленно, и на лице  страх,  -
но вот еще качнуло, и ноги Саговского над головой, и он топорщится, что-
бы не ползти вперед, а пиджак его залез ему на голову, - и потом Саговс-
кий долго мучится у метеорологической будки, запутав ногу в канате, что-
бы не слететь. - - Одним из первых слег Кремнев,  потом  повалились  все
научные сотрудники, предпоследним свалился Лачинов, последним Саговский;
первый штурман хворал, "травил море"; кают-компания опустела,  хворал  и
стювард. Нельзя было ходить, а надо было ползать; нельзя было есть,  по-
тому что не хотелось и потому что ложка проносилась мимо рта,  и  потому
что все тошнилось обратно [матросы требовали спирта]; нельзя  было  умы-
ваться, потому что воды до лица не донесешь,  не  до  мытья  и  -  стоит
только выйти на палубу, как сейчас же будешь мокр, в соленой воде, кото-
рая не моет, а ссаднит сбитые места. Нельзя было спать, потому что  раза
четыре за минуту приходилось в постели становиться на голову и  за  пос-
тель надо было держаться обеими руками, чтобы не вылететь.  И  над  всем
этим - этот - в этих мертвых просторах визг, вой и скрип, которым визжа-
ло, выло и стонало судно, - такой визг и скрип на жилых палубах в трюме,
в котором пропадал человеческий голос. - - Через каждые тридцать  астро-
номических минут - через каждые тридцать морских миль по пути к северу -
приходил на жилую палубу из штурвальной вахтенный матрос, стучал в двери
кают и орал, чтобы перекричать скрип и вой:
   - На вахту! Кто в очереди? Через пятнадцать минут станция! - На  вах-
ту! - -
   В половине восьмого утра, в двенадцать дня, в четыре  дня,  в  восемь
вечера на жилую палубу приползал и бил в гонг к чаю, обеду, кофе,  ужину
стювард, - но столы в кают-компании были похожи на беззубые челюсти ста-
риков, где одиноко торчали штурмана, механик и Саговский,  -  гонг  бес-
сильно надрывался на жилой палубе. И через каждые четыре часа от полночи
отбивала вахтенная смена склянки. И часы обедов, и часы вахт - были аст-
рономически условны в этих неделях белесой мути.
   Кинооператор, которого всего  истошнило,  который  стал  походить  на
смерть, просил, чтобы ему дали револьвер, чтоб он мог застрелиться. Док-
тор говорил о морфии. Зоолог - он замолчал на все дни; Лачинов,  который
был с ним в одной каюте, наблюдал, как он провел первые пять  суток:  он
лежал на четвереньках на койке, подобрав под себя голову и ноги, держась
руками за борта, - пять дней он не вставал с койки и не сказал ни слова;
потом он уполз из каюты и два дня пролежал у трубы на спардеке, это были
дни метели, - Лачинов зазвал его в каюту, он пришел, лег, - вскочил  че-
рез четверть часа и больше уже не возвращался в каюту - до льдов,  когда
качка прошла, - он говорил, что он не может слышать скрипа жилого трюма,
скрип ему напоминал о его "страстях": тогда, пять первых суток на четве-
реньках, он ждал смерти, боялся смерти! - скрип трюма напоминал  ему  те
мысли, которые он там передумал, - он не любил об этом говорить. - Лачи-
нов видел со спардека, как Саговский пошел к  своей  будке,  -  качнуло,
окатило водой, - и человек стал на четвереньки и пополз, и лицо его  ис-
казилось страхом. -
   "Свердруп" шел вперед, на румбе был норд - -
   - - на жилую палубу пришел вахтенный матрос, дубасил в двери, кричал:
   - На вахту! Кто в очереди?
   Встали в половине первого ночи. Стальное небо, снег, ветер, все леде-
неет в руках. Гидрологи, трое, в том числе Лачинов, поползли  на  корму,
кинули лот, триста метров. Потом стали батометрами брать  температуру  и
самое воду с разных глубин: триста метров, двести, сто, пятьдесят, двад-
цать пять, десять, пять, ноль; температуру с поправками записывали в ве-
домости, воду разливали по бутылкам; химик в лаборатории определял  сос-
тав воды, ее насыщенность кислородом, прозрачность. Батометр надо  наце-
пить на тросс, опустить в глубину, держать там пять  минут,  -  и  потом
выкручивать вручную тросс обратно: плечи и поясница ноют. Гидрологи кон-
чили работу в половине четвертого, пошли по каютам обсыхать, - загремела
лебедка, бросили тралл. Второй раз скомандовали на вахту в 11 дня, снега
не было и был туман, - кончили в час дня, пошли по каютам,  обсыхать.  В
половине восьмого вечера опять пришел вахтенный матрос, задубасил,  зао-
рал:
   - На вахту! Кто в очереди? -
   и тогда к начальнику экспедиции пошла делегация, половина экипажа на-
учных сотрудников не вышла на работу. Кремнев  один  сидел  на  спардеке
около трубы, руки он спрятал рукав в рукав; губ у него не было, ибо  они
были землисто-серо-сини, как все лицо; он горбился и его знобило,  и  он
смотрел в море. К нему на спардек приползли научные сотрудники,  впереди
полз профессор Пчелин, не выходивший из каюты с самого Канина носа; сза-
ди ползли младшие сотрудники; люди были одеты пестро,  еще  не  потеряли
вида европейцев, еще не обрели самоедского вида; все были злы и  измуче-
ны. Профессор Пчелин, без картуза, в меховой куртке и брюках на  выпуск,
поздоровался с Кремневым, сел рядом, поежился от холода и заговорил:
   - Николай Иванович, меня уполномочили коллеги. Никаких работ в  такой
обстановке вести нельзя, мы все больны, это только трата времени,  -  мы
предлагаем итти назад, - и замолчал, ежась.
   Кремнев смотрел в море, медленно пожевал безгубыми своими губами, ти-
хо сказал:
   - Пустяки вы говорите. Тогда не надо было бы и огород городить, - по-
нимаете, - городить огород? Все в порядке вещей - море, как море.
   - Тогда высадите нас на Новую Землю в Белужью губу, - сказал  Пчелин.
- Ведь мы все перемрем здесь.
   - Конечно, в Белужью губу, - ну ее к чорту, вашу экспедицию,  товарищ
Кремнев! - закричал, толкаясь вперед, кинооператор.
   Кремнев все смотрел в море, тихо сказал:
   - Пустяки вы говорите. Итти вперед необходимо. Что же, вы будете  це-
лый год жить у самоедов?
   - Станции мы делать не будем, не выйдем  на  вахту.  Мы  все  больны!
Смотрите, какая качка. Мы не можем!
   Накатила волна, судно накренилось, покатились брызги, -  кинооператор
полетел с ног, пополз к борту, заорал в страхе:
   - Ну вас всех к чорту, - ведь он, сволочь, виляет, как сука... в  Бе-
лужью губу!
   - Ну, разве это сильная качка? - спросил Кремнев.
   - Да это уже не качка, а шторм! Мы станции делать не будем, мы не мо-
жем!
   - Тогда отдайте приказ, чтобы стали отштормовываться. Станцию сделать
здесь необходимо, будем ждать, когда море ляжет. Меня самого  море  бьет
не хуже вас. Выкиньте меня за борт, тогда делайте, что хотите - -

   От этого разговора в экспедиционном журнале осталась только одна  за-
пись:
   "Станция 18. <фи>76ш51', <лямбда>41ш0', ? mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
   "Станция пропущена ввиду сильного шторма. Ветер - 6 баллов,  волнение
- 9, судно клало на волну на 45ш".
   На румбе был норд.

   В этот день выяснилось, что радио "Свердрупа" уже никуда не  достига-
ет, рассыпаясь, теряясь в той тысяче слишком верст  на  юг  к  полярному
кругу, что осталась позади "Свердрупа". Ночью штормом  сорвало  антенны,
утром их натягивали заново, матросы лазили по вантам, качаясь в  воздухе
над морем, - и, когда натянули,  радист  начал  шарить  радио-волнами  в
просторах: просторы молчали, безмолвствовали. Но в этот день было приня-
то последнее радио с земли - из Москвы с Ходынки. Оно гласило следующее:
дошло так - -

   "22/VIII. Всем, всем, всем. Схема из Москвы N 51. Украине поступление
единого сельско-хозяйственного  налога  усиливается  точка  первый  срок
взноса десятому сентября... (пропущено)... Киевщине  обсуждается  борьба
тихоновской автокефальной церковью точка борьбе церковники не останавли-
ваются ни пред каким средствами зпт крадут друг друга  церковную  утварь
совершают различные бесчинства тчк селе Ставиловке автокефалисты  собрав
всего села собак загнали их тихоновскую церковь зпт селе Медведном  пой-
мав тихоновского попа раздели его донага привязали дереву где он  пробыл
таком положении целый день тчк тихоновская автокефальная церковь  опозо-
рена не только глазах населения но среди  священнослужителей  у  которых
сохранились остатки честности тчк последнее время губернии отреклось са-
на 46 священников абзац - -

   Так простилась земля со "Свердрупом". - Лачинов в этот день  свалился
от моря. Он ходил в радио-рубку, читал сводку - эту, пришедшую  сюда,  в
тысячи верст, в просторы вод, в одиночество, когда "Свердруп" никуда уже
не мог бросить о себе вести. - Из радио-рубки он шел  лабораторной  руб-
кой, тут никого не было, тогда он услыхал, как в метеорологической лабо-
ратории кто-то говорит вполголоса, утешая, - Лачинов подошел к  двери  и
увидел: на корточках сидел Саговский, протягивая руки под стол, и  гово-
рил:
   - Ну, перестань, ну, не мучься, милый, - ну, потерпи, - всем плохо.
   - С кем это вы? - спросил Лачинов.
   - А я - с кошечкой, с Маруськой, - ответил Саговский.  -  Ведь  никто
про кошечек не позаботится, а их море бьет хуже чем человека. Я тут  под
столом картонку от шляпы приспособил, сажаю  туда  котишек  по  очереди,
чтобы отдохнули немного в равновесии. Совсем измучились котишки! -
   И Лачинов понял - самый дорогой, самый близкий ему человек -  в  этих
тысячах верст - этот маленький, слабый  человек,  метеоролог  Саговский:
вот за этих котят - к этим котятам и Саговскому - сердце  Лачинова  сжа-
лось братской нежностью и любовью. Лачинов подсел к Саговскому, сказал -
не подумав - на ты:
   - Ну-ка, покажи, покажи - -
   и вдруг почувствовал, как замутило, закружилась голова,  пошли  перед
глазами круги, все исчезло из глаз, - и тогда послышались в полусознании
нежные, заботливые слова:
   - Ну, вставай, вставай, голубчик, - пойдем, к борту пойдем, я отведу,
смотри на горизонт, я подожду, - иди, милый! - и слабые, маленькие  руки
взяли за плечи. - Мне, думаешь, легко? - я креплюсь!.. -
   У борта в лицо брызнули соленые брызги. - За бортом этой колбы, кото-
рая звалась "Свердруп", плескалась и ползала зеленая, в гребнях,  жидкая
муть, которая зовется водой, но которая кажется никак не жидкостью, а  -
почти чугуном, такой же непреоборимой, как твердость чугуна, -  чугунная
лирика страшных просторов и страшного одиночества, - тех, кои за эти дни
путин ничего не дали увидеть, кроме чаек у кормы корабля, да черных  по-
морников, да дельфинов, да двух китов, - да - раза два -  обломков  без-
вестных (погибших, поди, разбитых, - как?  когда?  где?)  кораблей...  -
Впереди небо было уже ледяное, уже встречались отдельные льдины, в холо-
де падал редкий снег, была зима. - Склянка пробила полночь.  -  Лачинов,
большой и здоровый человек, взглянул беспомощно, - беспомощно,  бодрясь,
улыбнулся.
   - Пустяки, - вот глупости! -
   Саговского матросы прозвали - от него же  подхватив  слова  -  Циррус
Стратович Главпогода, - Циррус сказал заботливо:
   - Ты не стесняйся, вставь два пальца в рот - и пойди  ляжь  полежать,
глаза закрой и качайся... Вот придем на землю, я всем знакомым буду  со-
ветовать - гамак повесить, залечь туда на неделю и чтобы тебя качали что
есть мочи семь дней под-ряд, а ты там и пей, и ешь, и все от бога  поло-
женное совершай!.. А то какого чорта... -
   Лачинов улыбнулся, оперся о плечи Цирруса и медленно пошел  к  траппу
на жилую палубу. - На жилой палубе пел арию  Ленского  кинооператор:  он
был когда-то оперным актером и теперь, когда его не  тошнило,  пел  арии
или рассказывал анекдоты и о всяческой чепухе московского  закулисно-ак-
терского быта. Лачинов задержался у двери, опять замутило, -  киноопера-
тор лежал задрав ноги и орал благим матом, штурман с  гитарой  сидел  на
койке. - "А то вот артист Пикок", - начал рассказывать кинооператор. Ла-
чинов также знал эти - пусть апельсиновые - корки московских кулис и по-
думал, что Москва, вон та, что была в тех тысячах верст отсюда, - только
географическая точка, больше ничего. - Лачинов, бодрясь, шагнул  вперед,
вошел в каюту доктора, стал у притолоки, сказал:
   - Сейчас отбили склянку, полночь, на палубе светло,  как  днем.  -  В
Москве -  благословенный  августовский  вечер.  На  Театральной  площади
нельзя сесть в трамвай, женщины в белом. У вас на Пречистенке в  полиса-
дах цветут астры, и за открытым окном  рассмеялась  девушка,  ударив  по
клавишам. Полярная звезда где-то в стороне. Вы пришли домой... -  Вы  не
знаете, какой сегодня день, - вторник, воскресенье, пятница? -  Впрочем,
Полярной мы еще не видели, мы только по склянке узнаем о  полночи.  -  В
театре... -
   Доктор лежал на койке головою к стене, от самого Канина  носа  он  не
раздевался и почти не вставал - лежал в кожаной куртке, в кожаных штанах
и в сапогах до паха, - доктор, с лицом как земля и заросшим черной щети-
ной, медленно повернулся на койке и медленно сказал:
   - Вы получите сапогом, если будете меня деморализовать! - доктор  го-
ворил, конечно, шутя, - конечно, серьезно.
   - Театры еще... - начал Лачинов и замолчал, почувствовав, что подсту-
пило к горлу, закружилась голова, пошли под глазами круги и - все исчез-
ло - -
   ...Лачинов бодрился все дни, ходил в кают-компанию, обедал,  работал,
в досуге забирался на капитанский мостик, где всегда велись нескончаемые
разговоры о море, о портах и гибелях. На  капитанском  мостике  в  рубке
штурман Медведев рассказывал, как он тонул, гибнул в море, - он,  юнгой,
ходил на трехмачтовом промысловом паруснике, на его обязанностях лежало,
когда поморы шли из Тромсэ и пили шведский пунш, стоять на баке и орать,
что есть мочи - "ай-ай-ай! - вороти!" - чтобы не наткнуться  в  ночи  на
встречный пьяный парусник; и этот трехмачтовый парусник погиб; -  Медве-
дев помнил бурю и помнил, как капитан погнал его лезть на бизань и там -
рвать, резать, кусать зубами, но - во что бы то ни стало - сбросить  па-
рус, и бизань-мачта обломилась; больше ничего не помнил Медведев  и  ут-
верждал, что в море гибнуть не страшно, ибо его нашли на третий день  на
обломке мачты с окоченевшими руками; он ничего не помнил,  как  три  дня
его носило море; от погибшего судна не сыскалось ни  одного  осколка;  -
тогда были дни осеннего равноденствия, дни штормов, и еще принесло к бе-
регу стол и сундук, и к столу была привязана женщина: с судна в море  на
шлюпке ушла команда; капитан не бросил своего  судна;  капитан  привязал
свою жену к столу, потому что она металась обезумевшей кошкой по  судну;
и капитан стал молиться Николе-угоднику, морскому  защитнику;  -  больше
женщина ничего не помнила: гибнуть в морях не страшно, - а от  судна,  с
которого спаслись сундук, стол и женщина, не осталось  ни  человека,  ни
щепы... - - О Лачинове. - Тогда, там, в  географической  точке,  которая
зовется Москвой, за три дня до отъезда в Архангельск, он узнал об экспе-
диции, и в три дня собрался, чтобы ехать, - чтобы итти в Арктику, - что-
бы сразу разрубить все те узлы, что путали его жизнь,  очень  сложную  и
очень мучительную, потому что и по суше ходят штормы и многие волны  бы-
линками гонят человека, и очень мучительно человеку терять свою волю.  В
этой географической точке, которая зовется Москва и которую легче  всего
представить - астрономически - пересечением широт и дол


тому что здесь в море только так означались путины), остались дела, друзья, борения, ночи, рассветы, жена, усталость, тридцать пять лет жизни, картины, тщеславие, пыль в мастерской, - и все время - в страхе - представлялась пустыня сентябрьской российской ночи, волчьи российские просторы, дребезг вагонных сцеплений, поезд в ночи, купэ международного вагона, где он один со своими мыслями, - и поезд шел в Москву,
и там, впереди во мраке, возникали зеленоватые огни Москвы; и все двоилось - один Лачинов стоял у окна в купэ международного вагона и мучился перед Москвою, - другой Лачинов с астрономических высот видит и эту пустыню ночи, и поезд в ночи, и Москву, и темное купэ, и человека - себя же - в купэ у окна: и тот, и этот - один и тот же - думал о том, что в Москве, на Остоженке навстречу выйдет безмолвная и ждущая жена, а на столе у телефона лежит десяток ненужно-нужных телефонных номеров, и ни жена, ни телефоны - страшно ненужны. - Здесь, на "Свердрупе" можно было быть одному, самим собою, с самим собой, перерыть всего себя, все перевзвесить. Надо было слушать склянки и гонг к еде, надо было выходить на вахту, надо было делать работу и жить интересами людей - такую, такими, о которых никогда в жизни не думалось, - в чемодане были письма Пушкина, Дон-Кихот и путешествие Гулливера, - это чужая жизнь, - но свои виски уже поседели, уже поредели, и кожа на лице, должно быть, деформировалась, привыкнув к бритве, - и от времени, от встреч, от людей, от привычки, что за тобою наблюдают, - такая привычно-красивая манера ходить, говорить, руку жать, улыбаться, - а где-то там, за десятком лет, перед славой сохранился такой простой, здоровый и радостный человек, богема-студент, сын уездного врача, выехавший когда-то из дому в Москву, в славу, да так и застрявший в дороге, потерявший дом. - Ветер в море все перешаривал, до матери, до детства, - и было страшно, что ветер ничего не оставлял. - Самое мучительное в шторме было то, что надо было все время напрягаться, напрягать мышцы, чтобы не упасть, не свалиться, надо было напрягать волю, чтобы помнить о качке, - в койке, засыпая, надо было лечь так, чтобы быть в койке, как в футляре, чтобы не ездить по койке, чтоб упираться ступнями и головой в подложенные по росту вещи, чтоб держаться руками за борта койки, - чтобы трижды в минуту вставать на голову. Нельзя было есть, потому что тошнило и стыдно было бегать к борту "травить море". Надо было упорною волей сутки разбить не на двадцат



ь четыре, а на восемь часов, сделав из человеческих - трое здешних суток. И скоро стало понятно, что ноги поднимать трудно, трудно слышать, что говорит сосед, - что в голову вникает стеклянная, прозрачная, перебессонная запутанность и пустота, и кажется, что лоб в жару, и мысли набегают, путаются, петляют - запуганными зайцами и океанской кашей волн, когда ветер вдруг с норда круто повернул на ост. И когда с физической
отчетливостью ясно (тогда понятны доктор и зоолог, и кинооператор), мысли остры, как бритва: вот, койка, над головою выкрашенная белым, масляною краской, дубовая скрепа, - электрическая лампа, - пахнет чуть-чуть иодоформом или еще чем-то лекарственным (после дезинфекции перед уходом в море), - балка идет вверх, встает дыбом, балка стремится вниз, - рядом внизу какая-то скрепа рычит, именно рычит, перегородка визжит, - дверь мяукает, - забытая, отворенная дверь в ванную ритмически хлопает, - пиликает над головой что-то - дзи-дзи-дзи-дзи!.. - надо, надо, надо скорее сбросить с койки ноги, и нет сил, надо, надо бежать наверх, кричать - "спасайтесь, спасайтесь!" - но почему вода не бежит по коридору, не рушатся палубы, когда совершенно ясно, что судно - гибнет! - гибнет! - и почему никто не кричит? - ну, вот, ну, вот, еще момент, - вот, слышно, шелестит, булькает вода. - И тогда также остро: "- что за глупости? Ерунда, - я еще долго буду жить! Глупо же, ведь нет же никакой опасности!" - И тогда, мучительно, неясно:
   - Москва - жена - дочь - выставки - картины... Нет, ничего не  жалко,
ничего нет!.. Нет - нет, дочь, Аленушка, милая, лозиночка, ты прости, ты
прости меня, - все простите меня за дочь: я по праву ее выстрадал!.. Же-
на - выставки - работа - слава: - нет... Ты прости меня, жена: не то, не
то, не так! Славы - не надо, не то, я же в ряд со всеми ползаю на вахты,
меня никто не заставляет, меня никто в жизни ни разу ничего  не  застав-
лял. Работа - да, я хочу оставить себя, свой труд, себя - таким,  как  я
есть, как я вижу. Это же глупость, что море убьет, а ты, Аленушка, прос-
ти! Ты и работа - только!.. Ах, какая ерунда - Москва!.. Голова  у  меня
болит. Ужели - вот эти тридцать пять-сорок лет жизни - и есть  те  сотни
хомутов, которые ты надел на себя, которые на тебя надели, которые  надо
тащить, от которых никуда не уйдешь. -
   У Лачинова была воля - видеть. Это он острее всех на "Свердрупе"  от-
метил нелепицу радио - прощального из Москвы радио, и он взял  себе  за-
пись его со стены в кают-компании.  Это  он  безразлично  наблюдал,  как
обалдевшим людям даже Белушья губа на Новой  Земле  казалась  спасением.
Это он двоился, чтоб - на себе же, не только на соседях - наблюдать  ка-
торжную муку качки. И это у него загрелось нежностью сердце, когда  Цир-
рус возился с кошками. - Но ноги подкашивались от утомления, и там  -  у
кошек - первый раз затошнило, замучило, замутило, когда - хоть  в  воду,
хоть к чорту, хоть в петлю, - лишь бы не мучиться!.. - И тогда в  запол-
ночи - на койке - качалась, качалась переизученная скрепа над головой, в
белой масляной краске, - хоть в воду, хоть к чорту, лишь бы не  вставать
на голову, лишь бы не понимать, что в голове окончательно спутаны мозги,
бред, ерунда, а желудок, кишечник, - желудок лезет в горло, в рот - -
   - - и тогда все все-равно, безразлично, нету  качки,  -  единственная
реальность - море, - бред, ерунда - -
   ...нет, с Петром I  надо  мириться.  Лачинов  стоит  на  верке  Севе-
ро-Двинской крепости, той, что под  Архангельском  у  взморья  на  Кора-
бельном канале. От Петра осталась - вот хотя б эта крепость:  разрушение
Петра шло созиданием, он все время строил, а у нас,  у  меня,  наоборот,
созидание шло разрушением. За крепостью, совершенно  сохранившейся,  со-
вершенно пустой, которую Петр строил против шведов, но которая не держа-
ла ни одной осады, текла пустынная река, были волны и луна была  величи-
ной с петровский пятак - -
   - -

   На судне было тридцать восемь человеческих жизней, и одна из них была
- женскою жизнью. Но химичка Елизавета Алексеевна не походила на  женщи-
ну, - ее совсем не било море, она работала  лучше  любого  матроса,  она
гордилась своей силой, она всем хотела помочь, - и, если сначала матросы
не стеснялись при ней пускать большие и малые узлы, то скоро стали крыть
ими ее - за ее здоровье и силу, за ее охоту помочь всем, - за ее желание
всем нравиться: мужчинам было оскорбительно, что женщина  сильнее  их  в
мужских их качествах, что у нее так мало качеств женских; но когда  мат-
росы уж очень изобижали ее, она плакала при всех,  громко  и  некрасиво,
как, должно быть, плачут тюлени.
   - -
   30 августа "Свердруп" вошел во льды. Льды, ледяное небо были видны  с
утра, и к полночи кругом обстали ледяные поля и айсберги, страшное  оди-
ночество, тишина, где кричали лишь изредка редкие нырки и люрики, поляр-
ные птицы, да мирно и глупо плавали стада тюленей, с любопытством погля-
дывавших на "Свердрупа", медленно поворачивавших головы на  человеческий
свист. Качка осталась позади, все отсыпались, мылись, чистились,  как  к
празднику, крепко спали. Утром уже кругом было ледяное небо и кругом бы-
ли льды. "Свердруп" лез льдами. Капитан был на  мостике,  на  румбе  был
норд, лицо капитана было ноябрьским, Кремнев сидел у трубы. Утром на жи-
лой палубе был шопот: ночью залезли во льды, в ледяные поля так, что ед-
ва нашли лазейку оттуда, и что у капитана с Кремневым был  ночью  разго-
вор, где капитан заявил, что он не в праве рисковать  жизнями  людей,  а
льды, если затрут, могут унести "Свердрупа" хоть к полюсу и,  во  всяком
случае, в смерть; - на румбе остались и север,  и  льды.  -  Ночью  была
станция, от двух до пяти; легли спать осенью,  в  дожде,  в  мокроти,  -
проснулись зимой, в метели; - в полдень солнце резало глаза, мир был так
солнечен и бел, что надо было надеть синие очки: в  это  солнце  впервые
после Канина носа определились, - где,  в  какой  астрономической  точке
"Свердруп", - секстан показал 78ш33' сев. широты  на  41ш15'  меридиане.
Люди первый раз после Архангельска были за бортом: вылазали на льды, хо-
дили с винтовками подкарауливать тюленей. Тюлени плавали  стадами  и  по
ним без толку палили из ружей. Мир исполнен был  тишиной  и  солнцем.  -
Ночь была белесой, прозрачной; переутомление, которое проходило, смешало
какие-то аршины, люди бродили осенними мухами, натыкались друг на друга,
говорили тихо, дружественно и на "ты". Кругом ползли айсберги  необыкно-
венных, прекрасных форм, ледяные замки, ледяные корабли, ледяные лебеди.
Отдых от качки принимался благословением и праздником. - "Свердруп" вти-
рался к ближайшему айсбергу, чтобы взять пресной воды, -  и  опять  люди
ходили на лед; надо итти ледяным полем, идешь-идешь - полынья,  -  тогда
надо подтолкнуть багром маленькую льдинку и переплыть на ней полынью, а,
если полынья маленькая, надо прыгать через  нее  сразбегу,  отталкиваясь
багром. Кинооператор ходил на айсберг фотографировать, - лез по нему ка-
кие-нибудь пять саженей с час, залез - и он редко видел  такую  красоту,
внутри айсберга пробило грот, там было маленькое зеленое озерко  и  туда
забивались волны, своб


одные, океанские, голубые... Под айсбергом и под людьми на нем были соленые воды океана, глубиною в версту. - И опять наступила пурга, повалил снег, пополз туман. - И новым утром на румбе был ост, а на жилой палубе говорили, что капитан снял с себя ответственность за жизни людей - и эту ответственность принял на себя начальник экспедиции профессор Кремнев: по законам плавания за Полярным кругом каждому
полагается в сутки по полустакана спирта, что за разговоры были между капитаном и начальником доподлинно никто не знал, но утром капитан, не спавший все эти дни, сидел в кают-компании и молча пил спирт, и молча сидел перед ним Кремнев, и все матросы были пьяны. "Свердруп" крепко трещал во льдах - - Никто из экипажа научных сотрудников не знал, никто из непосвященных не знал, что эти дни во льдах были опаснейшими днями: два матроса нижней команды, два матроса верхней команды, боцман, плотник, механик, первый штурман, капитан и начальник - бессменно, бессонно, корабельными крысами, с электрическими лампочками на длинных проводах рылись за обшивками в трюме, ползали в воде меж балок, спускались под воду к килю, а донки захлебывались, храпели, откачивая бегущую в трюм воду, - чтобы заплатать, забить, заделать пробоину в корпусе, чтоб, ползая на животах, на четвереньках, лежа на спинах - спасать, спасти, спастись. Кремнев приказал молчать об этом - и приказ матросам подтвердил ноганом. Кремнев и капитан имели крупный разговор; капитан сказал: - "назад!" - Кремнев сказал: - "вперед!". Разговор был в капитанской рубке, Кремнев жевал безгубыми губами, смотрел в сторону и тихо говорил: "все это пустяки. Судно исправно. Мы пойдем на ост, выйдем изо льдов и пойдем на норд, по кромке льда. Льды не могут быть сплошные", - лицо Кремнева было буденно и обыкновенно, как носовой платок, - и капитану было очень трудно, чтоб не плюнуть в этот носовой платок. - -
   - -
   И эти ледяные сотни верст, ушедшие в океан убивать и  умирать,  оста-
лись позади. И опять были штормы. Приходили дни равноденствия, и неверо-
ятными красками горел север, то огненный, то лиловый, то  золотой,  -  и
тогда вода и волны горели невероятными, небывалыми красками, -  но  небо
только на юге, только на юге было предательски-ночным. Секстан был нену-
жен, бессилен за тучами и туманами, и судно шло только лаком и компасом,
- наугад, в туманах. - И был туманный день - такой туман,  что  с  капи-
танского мостика не видны были мачты и бак, - клаузен всплывал уже дваж-
ды, - капитан скомандовал в лебедку пустить пар, боцман пошел, чтобы от-
дать якоря, - чтобы перестоять туман. И тогда вдруг колыхнулся и  пополз
туман, - и вдруг - так показалось, рядом, в полуверсте, можно  было  ви-
деть простым глазом, - над туманом возникли очертания огромных,  понурых
гор, - туман пополз и в четверть часа впереди открылась -  земля,  горы,
снег, льды, льды, глетчеры, - холодное,  пустое,  понурое,  мертвое.  Но
опять на вершины гор пополз туман - не-то туман, не-то облака, - и пова-
лил снег. До берега было миль семь. Снег перестал. "Свердруп" пошел впе-
ред в эту страшную понурую серую щель между тучами и свинцовой зеленова-
той водой. На баке вахтенный матрос мерил глубины лотом. Это была первая
земля после Архангельска. Это была Земля Франца-Иосифа, - но что за ост-
ров этого архипелага, что за бухта, что за мыс, быть может, никем еще не
обследованный, никем еще не виданный, такой, на котором не  ступала  еще
человеческая нога, - об этом никто никогда на "Свердрупе"  не  узнал.  -
Здесь пришли три первых человеческих смерти, - зоолога, того, что боялся
смерти, второго - штурмана и третьего - матроса; - здесь "Свердруп"  был
меньше суток. -
   "Свердруп" бросил якоря в миле от берега. В бинокль было видно,  что,
если ад, да не православный, который, прости-господи, немного  глуповат,
а аскетически-строгий ад католиков сдан в заштат и не  отапливается,  то
пол в аду должен был бы быть таким же, как камни здесь на берегу,  такой
же мучительный, потому что базальты стояли торчком, огромными сотами, на
которых надо рвать ногти, - и камни были такой же  окраски,  как  должны
они были бы быть в аду, точно они только что перегорели и задымлены  са-
жей, они стояли точно крепостные, по-старинному, стены. И в бинокль было
видно, что было в Европе в начале Четвертичной эпохи, когда были  только
льды, туман, холоды, камни - и не было даже за облаками неба. Были видны
облака на горах, горы черные - красновато-бурые, как железо,  -  зеленая
вода, - и прямо к воде сползал глетчер. - Опять повалил снег, и  прошел.
Со "Свердрупа" спустили шлюпку, - штурман, матрос и с ними зоолог отпра-
вились на берег, на разведку. Шлюпку приняли волны, закачали, понесли, -
и скоро она стала маленькой точкой. И тогда опять поползли  туманы,  по-
ползли справа, как шоры, медленно заволакивали все долинки, воду, верши-
ны - этой желтой, студеной мутью, - и остров исчез, как возник, в  тума-
не. Тогда "Свердруп" стал гудеть, первый раз после настоящей  человечес-
кой земли, чтобы указать оставшимся на берегу, где судно, - и  минут  на
пять не угасало в горах и в тумане эхо. И тогда - через туман -  повалил
снег, и сразу налетел ветер, завыл, заметался, засвистел, - туман  -  не
пополз, - побежал, заплясал, затыркался, - ветер дул с земли, снег пова-
лил серыми хлопьями величиною в кулак, - и снег перестал, и туман исчез,
- и остался только ветер, такой, что он срывал людей с палуб, что  якор-
ные цепи поползли по дну вместе с якорями, - что нельзя  было  смотреть,
ибо слепились глаза, и ветер был виден, синеватый, мчащийся.  "Свердруп"
ревел, призывая людей с берега. И тогда увидели: от берега к "Свердрупу"
шла шлюпка, ей надо было пройти наперерез ветру  -  ее  поставили  прямо
против ветра, - и все трое на веслах гребли  в  нечеловеческих  усилиях,
изо всех сил. На "Свердрупе" знали: если не осилят, не переборят  ветра,
- если пронесет мимо "Свердрупа", - унесет в море, - гибель.  И  капитан
заволновался первый раз за всю путину. Все были на палубе.  Видели,  как
трое корчились на шлюпке, боролись с волнами и  ветром,  -  видели,  как
шлюпка влезала на волны, падала в волны, - разбивалась  волна  и  каждый
раз предательски захлестывала за борт, зеленой  мутью  брызгов.  Капитан
кричал: - "Вельбот, на воду! Медведев с подвахтой - на воду! На  троссе,
на троссе, - готовь тросс!" - и в машинное: - "средний вперед!" -  и  на
бак к лебедке: - "поднимай якоря!" - Ветер был виден, он  был  синь,  он
рвал воду и нес ее с собой по воздуху, и вода кипела.  "Свердруп"  пошел
наперерез, навстречу шлюпке. - Со шлюпки доносились бессмысленные крики.
И на шлюпке сделали непоправимую ошибку: зоолог бросил весла и стал кар-
тузом откачивать из шлюпки воду, - на "Свердрупе" видели, как  подхватил
ветер шлюпку, как понесли ее волны по ветру: штурман повернулся на шлюп-
ке, хотел, должно быть, сказать, чтоб тот сел на весла,  иль  обессилил:
шлюпка завертелась на волнах бессмысленно, бесцельно, потерявшая челове-
ческую волю, - шлюпка была совсем  недалеко  от  носа  "Свердрупа",  она
стремительно неслась по ветру, - она прошла совсем под  носом  "Свердру-
па", - и тогда стало ясно: люди погибли, их уносило  море.  И  остальное
произошло в несколько минут: "Свердруп" крейсировал, чтобы пойти  вслед,
- развернулся - и шлюпка была уже далеко, превратилась в точку, и в  би-
нокль было видно, что в шлюпке остался один человек - и еще через минуту
все исчезло. - И капит


ан же, тот, что волновался больше всех, скомандовал понуро и покойно - "полный!" - шлюпку унесло на ост, - капитан окриком спросил: - "на румбе?!" - "Есть на румбе!" - ответил вахтенный. - "Зюйд-вест!" - крикнул капитан. - "Есть зюйд-вест на румбе!" - "Так держать!" - и "Свердруп" пошел в море, чтобы не погибнуть у земли самому - -
   Глава вторая.

   На Земле Франца-Иосифа не живет, не может жить человек, и там нет че-
ловека.
   На Островах Уиджа - на острове Николая Кремнева - не может жить чело-
век, но там доживали осколки экспедиции Николая Кремнева.
   На Шпицбергене - не может жить человек, но человечество послало  туда
людей - -

   - - там, на Шпицбергене художник Лачинов помнил ночь.  Это  были  дни
равноденствия - дни второго года экспедиции. В домике инженера  Бергрин-
га, - в дни после страшных месяцев одиночества во льдах, среди людей,  в
последнюю ночь перед уходом на корабле в Европу, он, единственный остав-
шийся от похода по льдам со "Свердрупа" на Шпицберген, - ночью он, Лачи-
нов, подошел к окну, смотрел, прощался, думал. Домик прилепился  к  горе
ласточкиным гнездом; вверх уходили горы, горы были под ним, и  там  было
море, и там на том берегу залива были горы, - там, в Арктике, свои зако-
ны перспективы, светила луна и казалось, что горы за заливом - не  горы,
а кусок луны, сошедшей на землю: это ощущение, что кругом  не  земля,  а
луна, провожало Лачинова весь этот год. И над землей в небе стояли стол-
бы из этого мира в бесконечность - столбы северного сияния, они были зе-
лены, величественны и непонятны. В ту ночь Лачинов осознал грандиозность
того, что он слышал, как рождаются айсберги: это гремит так же, как гре-
мело, должно быть, тогда, когда рождался мир, и это очень  торжественно,
как льды отрываются от ледяных громад и идут в океан убивать и  умирать.
В тот день Лачинов пил виски и шведский пунш, и было им, четырем,  очень
одиноко в ночи, в этом маленьком домике, построенном из фанеры  и  толи,
как строятся вагоны, с эмалированными каминчиками в  каждой  комнате,  с
радио-аппаратом в кабинете, с граммофоном в гостиной, - похожем на русс-
кий салон-вагон. - Там тогда в этом домике было  четверо:  двое  из  них
тогда уезжали в Европу, - Лачинов в Архангельск, строить новую жизнь,  -
инженер Глан - в Испанию иль Италию; Бергринг оставался на шахтах; Могу-
чий уходил на север Шпицбергена. - Человечество!.. - человечество не мо-
жет жить на Шпицбергене, - но там в горах есть минералогические  залежи,
там пласты каменного угля идут над поверхностью земли, там залежи свинца
и меди, и железа, и прочее: и капитализм бросает туда людей,  чтобы  ка-
пать железо и уголь. Там брызжут фонтанами среди льдов киты, ходят  мир-
ные стада тюленей, бродят по льдам белые медведи, бродят песцы, - и  че-
ловечество бросает людей, чтобы бить их. - Там свои законы: и первый за-
кон - страшной борьбы со стихиями, ибо стихии там к тому,  чтоб  убивать
человека. И там человек человеку - должен быть братом, чтобы  не  погиб-
нуть: но и там человек человеку бывает волком, - там на Шпицбергене  нет
никакой государственности, ни одного полисмэна, ни одного судьи, - но  у
каждого там есть винтовка и там есть быт пустынь. - Вот о том, что уехал
в Испанию, об инженере Глане; тот, кто первый воткнет палку во  льдах  и
горах, никому не принадлежащих, и напишет на дощечке на ней -  "мое,  от
такой-то широты и долготы - до таких-то", - тот и  является  собственни-
ком: это называется делать заявки на земли и руды; инженер Глан,  норве-
жец, - он квадратен, невысок, брит, на ногах пудовые  башмаки  и  краги,
брюки галифе, под пиджаком и жилетом фуфайка и на вороте фуфайки галстух
(!) - а на шее на ремешках цейсс и кодак. Каждым июлем, - месяцем, когда
может притти первое судно на Шпицберген, -  инженер  Глан  приезжает  на
Шпицберген в свои владения, в Коаль-бай, где у него избушка и где  стоит
по зимам его парусно-моторный шейт, - он, Глан, - горный инженер,  и  на
этом суденышке он бродит по всем берегам  Шпицбергена,  изучает,  щупает
камни, землю, под землей, - и: делает заявки. Это весь его труд. Он спит
в каюте на своем шейте, и на снегу в горах, и на льду - в полярном  меш-
ке, непромокаемом снаружи, меховым внутри, с карманами внутри для  виски
и сигарет, - и просыпаясь утром, еще в мешке, он пьет первую рюмку  вис-
ки, чтоб пить потом понемногу весь день; он спал в мешке не  раздеваясь;
на шейте кроме него были матрос, механик и капитан; все вместе  они  ели
консервы, пили кофе и молчали; когда они были в походе и Глан  не  спал,
он сидел на носу, сутками молчал и смотрел в горы, и курил сигар


етты. - Инженер Глан продал голландцам угольную заявку - за пятьсот тысяч фунтов стерлингов, без малого за пять миллионов рублей. Зимами он в Ницце. Рабочие роют голландцам уголь. Глан приезжает только на два летних месяца, когда ходят корабли. Он большой миллионер, - и он, конечно, волк: он продал англичанам замечательные заявки на мрамор, англичане привезли рабочих, машины, радио, инженеров,
лес (там ничего не растет, и каждое бревно, каждую тесину надо привозить), пищу (потому что там нечего есть, кроме тюленьего сала, которое несъедобно), - и англичане разорились, эта английская фирма, потому что мрамор там - за эти века постоянного холода - так перемерз, так деформировался от холода, что, как только отогревался, - рассыпался сейчас же в порошок. - Глан почти не говорил, у него очень крепкие губы, - и синие жилки, от здоровья и от виски, на носу и у висков... - -. полгода ночи, северных сияний, такой луны, при которой фотографируют, - таких метелей, которые бросаются камнями величиной в кулак. - Девять месяцев в году люди, оставшиеся там, отрезаны от мира, - между собой сообщаются там они радио и собаками, - и на лыжах, если расстояния не больше десятка миль. Там не нужно денег, потому что нечего купить, - там люди едят и пьют то, что скоплено, привезено с человеческой земли; там не дают алкоголя. Там нет женщин, - там ничто не родится, и люди приезжают туда, чтобы почти наверняка захворать цынгой. - Там нет ни полиции, ни одного судьи: директор копий, инженер, в Европе нанимает рабочих, - они будут получать кусок и жилье, за это с них будет вычитаться из того сдельного, что они накопают в шахтах; если они хотят, их жалование будет выдаваться в Европе тем, кому они укажут, - или они получат его весной. К весне почти все на шахтах перехворают цынгой. - Домики построены - как русские железнодорожные теплушки, в этих теплушках люди переползают из одного года в другой, к смерти, к цынге. Директор копей подписывает с рабочими контракт, рабочий работает сдельно, и, если он захворал, если он сошел с ума, - с него только вычитают за лечение и за пищу, и за угол в теплушке... - Но жизнь есть жизнь, и вот, в ноябре, в декабре, январями, когда на Шпицбергене ночь, в эти дни-ночи там в Арктике - на Грин-гарбурге, в Адвен-бае, в Коаль-сити - в северном сиянии и ночи, круглые сутки, посменно роются в земле, в шахтах и штольнях; рабочие рвут каменноугольные пласты, толкают вагонетки, разбирают сор шахт и подземел



ий. Потом рабочие уходят в свои казармы, чтобы есть и спать. Изредка, в те часы, которые условно называются вечером, рабочие идут в свою столовую, там показывают кино-фильму или рабочие играют пьеску, где женщин исполняют тоже рабочие. Тогда приходит радио, и только оно одно рассказывает о том, что делается в мире. Над землей ночь. Люди едят консервы. - В Адвен-бае по воздуху во мраке и холоде мчат с высочайшей
горы от шахт к берегу вагончики воздушной электрической железной дороги, с углем; иногда в этих вагончиках видны головы рабочих, склоненные, чтобы не убил на скрепах ток; - а над Грин-гарбургом - в гору ползут вагончики, - тоже электрической, но подъемной железной дороги, - и уходят в земное брюхо. И над Грин-гарбургом, и над Коаль-сити горит, горит мертвый свет электричества, - - и горит, горит над ними обоими в небесах северное сияние. Часы показывают день. Там в шахтах, в верстах под землей гудит динамит, в динамитной гари роются рабочие, все, как один, в синих комбинишах, застегнутых у шеи, и в кожаных шлемах, чтобы не убил камень, оторвавшийся наверху. В час прогудит гудок, или в двенадцать, и рабочие потекут во мраке есть свои консервы, отдохнуть на час. И, когда они возвращаются в шахты, быть может, иной из них взглянет на горы и глетчеры, и льды вокруг - на все то, что не похоже на землю, но похоже на луну. Быть может, рабочий подумает - о земле, об естественной человеческой жизни, о прекраснейшем в жизни - о любви и о женщине, - и он бросит думать, должен бросить думать, - ибо ему некуда уйти, он ничего не может сделать и достигнуть, - ибо природа, ибо расстояния, непокоренные, непокорные стихии, что лежат вокруг, - существуют к тому, чтобы не давать жить, чтобы убивать человека. И лучше не думать, ибо никуда не уйдешь, ибо кругом смерть и холод, - и нельзя думать о женщине, ибо женщина есть рождение, ибо можно думать - только о смерти. Надо рыть каменный уголь, надо как можно больше работать, чтобы больше вырыть, чтобы проклясть навсегда эту землю... Надо быть бодрым, ибо - только чуть-чуть затосковать, заскулить - неминуемо придет цынга, это болезнь слабых духом, которую врачи лечат не лекарствами, - а: бодростью, заставляя больных бегать, чистить снег, таскать камни, быть веселыми, ибо иначе загниют ноги и челюсти, выпадут волосы, придет смерть в страшном тосковании. - - В Коаль-сити только один инженер. В Адвен-бае, в Грин-гарбурге вечерами собираются инженеры, пять-шесть человек, - их клубы, как сал



он-вагоны, но там есть и читальня, где стены в книгах, и биллиардная, в третьей комнате диваны и рояль, - но на рояли никто не умеет играть, и вечерами надрывается граммофон, - вот теми вечерами, которые указаны не закатом солнца, а - условно - часами на стене и в карманах. Инженеры вечером приходят к ужину в крахмалах, все книги прочитаны, каждый жест партнера на биллиарде
изучен навсегда; можно говорить о чем угодно, но избави бог вспомнить слово и понятие - женщина: у повешенных не говорят о веревке, - и тогда надо очень большую волю, чтобы не крикнуть лакею: - "гоп, бутылку виски!" - чтоб не выпить десяток бутылок виски, расстроив условное часосчисление, чтоб не пить горько и злобно... - Это идет час, когда рабочие смены уже сменились, - уже отшумела столовая и в бараках на нарах в три яруса спят рабочие - перед новым днем (или ночью?) шахт. - - ... В те дни, когда Лачинов был на шахте у инженера Бергринга, с каждым пароходом с земли, из Европы, Бергрингу привозили тюки с книгами, - и у него в чуланчике стояли ящики с виски и ромом, и коньяком. Коаль-компания только что возникала, - там людей было меньше, чем экипажа на хорошем морском судне: Бергринг капитанствовал. Его домик был, как ласточкино гнездо, он повис на обрыве, и к домику вела каменная тропинка. В кабинете у него был радио-аппарат, чтоб он мог говорить с миром, в гостиной - граммофон, - и всюду были навалены книги: но книги были только по математике и по хозяйственным вопросам, и по горному делу, только. Он, Бергринг, с утра одевался в брезентовые пиджак и брюки, и краги его были каменны. Лачинов поселился у него в комнате вместе с Гланом, это были странные дни, в постель им приносили кофе, и мальчик растапливал камин. Потом они опять засыпали. В полдни к ним приходил Бергринг, в ночной рубашке, с бутылкой виски и с сифоном содовой, и они в постели, прежде чем умыться, пили первый стакан виски. В два они обедали. Бергринг, когда не уходил к рабочим и не говорил с гостями, он сидел с книгой и со стаканом виски. В пять было кофе, и после кофе на столе появлялась бутылка коньяка, она сменялась новой и новой бутылками. - - И была ночь, их было четверо в гостиной Бергринга: Бергринг, Глан, Могучий и Лачинов. Могучий был русским помором, он сохранил отечественный язык, - но давно уже, еще его деды, звероловы, китобои, моряки перешли жить в Норвегию, и думал Могучий уже по-норвежски - -
   Была ночь, когда люди прощались, братья, -  братья,  потому  что  они
вчера встретились по признаку человек, и завтра расстанутся, чтоб никог-
да не увидеть больше друг друга, - потому что на севере человек человеку
- брат - -
   - - тогда можно было понять, что будет через месяц с Бергрингом  -  -
...ночь, арктическая, многомесячная ночь. Домик в горе, в снегах, в  хо-
лоде, стены промерзли, - из замерзших окон идет мертвый свет;  -  и  то,
что видно из окон - никак не земля, а кусок луны в синих ночных  снегах.
Стены промерзли, и мальчик круглые сутки топит камин. - Часы  показывают
семь утра, мальчик принес кофе, вспыхнуло электричество в спальне, - ра-
бочие ушли в шахту, - за стенами или метель,  или  туман,  или  луна,  и
всегда холод и мрак. Инженер Бергринг встал, сменил  ночную  рубашку  на
свой брезентовый костюм. В кабинете радио вспыхнуло катодной  лампой,  -
оттуда, с материка, из тысяч верст, из Европы: пришли вести о всем  том,
что творится в мире... - Но мир инженера Бергринга ограничен - вот  этим
скатом горы: можно выйти из домика, спуститься с горы к баракам,  пройти
в шахты, - и все: ибо ближайшие люди в двух днях езды на  собаках,  бли-
жайшая шахта. Обед, как всегда, в два, как всегда в  столовой  внизу,  и
толстый кок подает горячие тарелки. А потом - диванчик у столика в  гос-
тиной, против камина, и бутылка виски на столе, и книга в руках, и - там
за окном ночь и луны пространств. Лицо у инженера  Бергринга  -  как  на
старинных шведских портретах. - Иногда приходит десятский  и  говорит  о
том, что или того-то убило обвалом,  или  тот-то  захворал  цынгой,  или
тот-то сошел с ума, - тогда надо отдавать короткие распоряжения, обыден-
ные, как день. Иногда по льдам с соседних  шахт,  на  собаках  приезжают
гости, очень редко, - тогда надо доставать шведский пунш  и  говорить  -
вот, о сегодняшних своих буднях, о рабочих, о выработках,  о  шахтах,  о
запасах провианта, - тогда надо пить пунш, и граммофон рвет свою глотку.
- Но чаще другом остается книга, мысль уходит в  книгу,  в  пространства
мира, куда заносят эти книги, особенно подчеркнутые  этим,  что  никуда,
никуда не уйдешь, ибо - вот на сотни миль кругом - горы во льдах  и  не-
подвижные льды, - там новые сотни миль ползущих, ломающихся льдов, корка
морей в туманах и холодах, и ночи, - а там тысячи  миль  морских  прост-
ранств... - и только там настоящая, естественная человеческая жизнь, - и
книги, все, что собраны Б


ергрингом, - книги о звездах, о законах химии и математики, о горном деле - молчат об этой естественной жизни: мысль Бергринга волит познать законы мира, где человек - случайность и никак не цель - -
   - - тогда зналось, как угольщик - последний угольщик со Шпицбергена -
понесет через океан уголь, инженера Глана и  его,  Лачинова,  -  дешевый
уголь - не особенно высокого качества, он идет на отопление второсортных
пароходов, но он сойдет и на небольшой фабричке, он  прогорит  в  камине
торжественно английского джентльмена, на нем выплавят дешевую брошечку -
массового производства - для фреккен из  Швеции,  -  но  он  же  даст  и
деньги, деньги, деньги - английской, голландской, норвежской -  угольным
шпицбергенским компаниям: это то, что гонит людей даже туда, где не  мо-
жет жить человек. - Но инженер Глан поедет в Испанию, будет  греться  на
солнце, смотреть бои быков, и всюду с ним будет виски, и около него  бу-
дут женщины. - А художник Лачинов - он, - чудеснейшее в мире,  невероят-
нейшее - она: тогда, там в море, год назад, в бреду -
   - - Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости - -
   на всю жизнь - она, одна, любимая, незнаемая - -
   ... Там за окном из этого мира в бесконечность уходили столбы  север-
ного сияния. Завтра уйдет пароход на юг, - завтра уйдет Могучий  на  се-
вер. Виски пили с утра. Лачинов стоял у окна в  домике,  как  ласточкино
гнездо, смотрел на горы за заливом, - и хрипел граммофон. И тогда  заго-
ворил Могучий - женщина! - каждый звук этого слова скоро наполнился гус-
тою кровью, тою, что билась в висках и сердце у этих четверых,  -  и  не
могло быть лучшей музыки, чем слово - женщина - -
   - Женщина! Все экспедиции, где есть женщина, - гибнут, - говорил  Мо-
гучий, - гибнут потому, что здесь, где все обнажено,  когда  каждый  час
надо ждать смерти, - никто не смеет стоять мне на дороге, и мужчины уби-
вают друг друга за женщину, - мужчины дерутся за женщину, как  звери,  и
они правы. Я оправдываю тех, кто убивает за женщину. - Четыре  месяца  я
проживу один, в избушке, где второму негде лечь, - четыре  месяца  я  не
увижу никакого человека, - и я все силы соберу, я сожму всю свою волю  в
кулак, чтобы не думать о женщине, - но она вырастет в моих мыслях в  го-
раздо большее, чем мир!.. - Могучий замолчал, заговорил негромко: -  Ну,
говорите, вот она вошла, вот прошуршали ее юбки, вот она улыбнулась, вот
она села, и башмак у нее такой, ах, у нее упала прядь волос, и шея у нее
открыта, - ну, говорите, ну, говорите о пустяках, о том, что я про  себя
должен сказать - "я вошел", а она сказала бы - "я вошла".  Она  положила
ногу на ногу, она улыбнулась - что может быть прекрасней?!. - Экспедиции
гибнут, да! - Мой друг, промышленник, на берегу провел ночь с  женщиной,
наутро он ушел, сюда, - и он нашел у себя в кармане женскую подвязку: он
не кинул ее в море, и он погиб, - он погиб от цынги,  целуя  подвязку...
Женщина! - ведь он же знал, как завязывается каждая тесемка и как  расс-
тегивается каждая кнопка, - и вот: - где-то  во  льдах,  их  десятеро  и
одиннадцатая она, и двенадцатый тот, кому она принадлежит, - за  льдиной
сидит человек с винтовкой, один из десятерых, и  навстречу  к  ней  идет
двенадцатый, и пуля шлепнула его по лбу... - Ну, говорите, ну,  говорите
же, как она одета, как расстегиваются ее тесемки... -
   - Да-да, да-да, - заговорил в бреду Лачинов. - Знаете, Архангельск, -
мне стыдно слушать, что вы говорите, - я никогда ее не  видел,  я  много
знал женщин, я многое знал, я многое видел, - я год шел  льдами:  я  все
брошу для нее. Неправда, что нельзя думать о ней: я шел во  льдах  и  не
умер только ради нее. Я еду прямо в Архангельск, в Северо-Двинскую  кре-
пость, - это единственное в жизни - -
   Лачинова перебил Могучий: - "ну,  говорите,  ну,  говорите,  как  она
улыбнулась? - глядите, глядите, какая у нее рука!.." - -
   И тогда крикнул Бергринг: - "Молчать, пойдите на воздух, выпейте  на-
шатырю, вы пьяны! не смейте говорить, - вы завтра  идете  на  север!  -"
Глан стал у дверей, руки его были скрещены. Могучий грозно поднялся  над
столом. - Опять кричал Бергринг: - "Молчите, вы пьяны, идемте к морю  на
воздух, - иначе никто из нас никуда не уйдет завтра!"
   - - тогда, там у окна, Лачинов понял,  навсегда  понял  грандиозность
того, как рождаются айсберги: это гремит так же громко, как когда рожда-
ются миры - -

   - - ... На утро Лачинов и Глан ушли в море, на юг.  На  утро  Могучий
ушел на север, на зимовку - -
   На Шпицбергене, в заливах, на горах, - на сотни верст друг  от  друга
разбросаны избушки из толи и теса; они необитаемы, они  поставлены  слу-
чайной экспедицией - для человека, который случайно будет здесь гибнуть;
иные из них построены звероловами, зимовавшими здесь. Все они одинаковы,
- Лачинов на пути своем с острова Кремнева встретил три такие избушки, и
они спасли его жизнь. Двери у избушек были приперты камнем, они были от-
перты для человека, в них никто не жил, - но в одной из  них  на  столе,
точно люди только что ушли, лежало в тарелке масло, - а в каждой в  углу
стояли винтовка и цинковый ящик с патронами для нее, а в ящиках и бочон-
ках хранилась пища, на полках были трубка и трубочный табак. Посреди из-
бы помещался чугунный камелек, около него стол, около стола по бокам две
койки, - больше там ничего не могло поместиться; у камелька лежал камен-
ный уголь. Снаружи домик был обложен камнем, чтобы не снес ветер.  Около
домиков лежали звероловные принадлежности, были  маленькие  амбарчики  с
каменным углем и бидонами керосина. Домики были открыты, в домиках - бы-
ли винтовка, порох, пища и уголь, - чтоб человеку бороться за жизнь и не
умереть: так делают люди в Арктике. Последний домик, где Лачинов, уже  в
одиночестве, потеряв своих товарищей, прокоротал самые страшные  месяцы,
стоял около обрыва к морю, у пресноводного ручья, между двух скал,  -  и
это был единственный дом на сотню миль, а кругом ползли туманы и льды. -
Быт и честь севера указывают: если ты пришел в дом, он открыт для тебя и
все в доме - твое; но, если у тебя есть свой порох и хлеб, ты должен ос-
тавить свое лишнее, свой хлеб и порох, - для того неизвестного, кто при-
дет гибнуть после тебя. - На утро Могучий с товарищами,  на  парусно-мо-
торном шейте ушел на север Шпицбергена, на 80ш. Их было пятеро  здоровых
мужчин; они повезли с собой все, что нужно, чтобы прожить шестерым,  мя-
со, хлеб, порох, звероловные снасти и тепло, - и не  домики,  а  конуры,
каждая такой величины, чтобы прожить в ней одному человеку и шести соба-
кам: все это они припасли от Европы. На 80ш они  вморозили  в  лед  свой
шейт и разошлись в разные стороны, на десятки миль друг от друга,  чтобы
зарыться в одиночество, в ночь, в снег. Они расползлись на  своих  соба-
ках, на собаках и на плечах растаскивая домики, -  в  октябре,  -  чтобы
встретиться первый раз февралем, когда  на  горизонте  появятся  красные
отсветы солнца: эти месяцы каждый из них должен был жить - один на  один
с собою и стихиями многомесячной ночи и извечного холода. Там некому су-
дить человека, кроме него самого, там он один, - и там у всех людей один
вра


г: природа, стихии, проклятье, - там ничто никому не принадлежит, - ни пространства, ни стихии, ни даже человеческая жизнь, - и там крепко научен человек знать, что человек человеку - брат. Там человеку нужны только винтовка и пища, - там не может быть чужого человека, ибо человек человека встречает, как брата, по признаку человек, - как волк встречает волка по родовому признаку волк. Там нельзя запирать
домов, и там - в страшной, в братской борьбе со стихиями - всякий имеет право на жизнь - уже потому, что он смел притти туда, смеет жить - -
   - - ночь, арктическая, многомесячная ночь. Быть может, горит над зем-
лей северное сияние, быть может, мечет метель, быть может, светит  луна,
такая, что все, все земли и горы начинают казаться луной. И там - в  ле-
дяных, снежных просторах и скалах - идет Могучий: с винтовкой  на  руке,
от капкана до капкана, смотрит ловушки, - не капался ли песец? -  следит
медвежьи следы, - делает то, что делает каждый день; потом он приходит к
себе в избушку, растапливает камелек, кормит собак, греется у  камелька,
пьет кофе, ест консервы или свежую медвежину, курит трубку; - еще подки-
дывает в камелек каменного угля, подливает тюленьего жира и  -  лезет  в
свой мешок спать, в мешок с головой, потому что к часу, когда  он  прос-
нется, все в домике закостенеет от  семидесяти-градусного  мороза.  -  У
этого человека, у Могучего, есть своя биография, как у каждого, - и  она
несущественна; за ним числится, как он в дни, когда в Архангельске  были
Мюллер и англичане, когда они уходили оттуда, он,  помор  Могучий,  взял
советское судно, ушел на нем из-под стражи, перестрелял советских матро-
сов, судно продал в Норвегии, на второй его родине:  это  несущественно;
Европа не уделила ему места на своем материке, право  на  жизнь  погнало
его в смерть: нельзя не гордиться человеком, который борьбой со  смертью
борется за право жить - - Он лежит в своем мешке; о чем он думает? - ка-
кою астрономически-отвлеченной точкой ему кажутся - Христиания, Тромпсэ,
Архангельск, Москва? - -
   ...............
   - - и такою же арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на  гра-
дусе Могучего, на острове, названном островом Кремнева, почти в такой же
избушке - над бумагой, картами и таблицами - сидел другой человек, Нико-
лай Кремнев, - на столе горел в плошке тюлений жир,  и  против  Кремнева
писал и выводил математические формулы второй профессор - физик  Василий
Шеметов - -
   - - Эта земля  была  последней  землей,  куда  пришел  "Свердруп",  -
культурное человечество не знало об этой земле, она не была  открыта,  -
она была осколком островов Уиджа. - Она, невидная простым  глазом,  воз-
никла в бинокле. Солнце во мгле чуть желтело, вода вблизи была  стальной
- и синей, как индиго, вдали; льды, ледяные поля  были  белы,  в  снегу,
айсберги сини, как эмаль... - Там, вдали в бинокль восставал из  ледяных
гор огромный каменный квадрат, одна сплошная скала, обрывающаяся в  море
и льды, вся в снегу, и снег под солнцем и в бинокле был желт, как  воск,
блистал глетчер, черными громадами свисали скалы, - все одной  громадной
глыбой, наполовину освещенной солнцем, другою половиной, серой,  уходив-
шей за горизонт и во мглу. Кругом судна были горы айсбергов. Земля  без-
молвствовала и величествовала, как никогда в жизни каждого:  земля,  эти
мертвые скалы и льды, где никто, кроме белых медведей и птиц, не жил, не
живет и не может жить, - величественна,  промерзшая  навсегда,  навсегда
мертвая, такая, которая никогда, никогда не прийдет в подчинение челове-
ку, которая вне человечества и его хозяйничаний. -  В  каждом  человеке,
все же, крепко сидит дикарь: эти земли, эта пустыня, эта мертвь -  прек-
расны, здесь никто не бывал, - так прекрасно и страшно видеть,  изведать
и знать первый раз! - Застревали во льду, все были на палубе, капитан на
мостике, штурмана по местам, на юте, на баке, у руля. Прошли уже часы, и
земля впереди видна простым глазом, до нее каких-нибудь тридцать миль, -
веяла холодом, морозами, величием и тишиной. Лед, ледяные  поля  обстали
вокруг сплошною стеной. Тюлени смотрят из воды удивленно,  целые  стада.
Земля видна ясно, и непонятно, как забраться на нее: она вся в  снегу  и
льдах, и льды отвесами падают в воду... - Земля!..  К  земле  "Свердруп"
пришел в 0 часов 10 минут. Всю ночь на севере стояла красная, как кровь,
никогда не виданная заря, от которой мир был красен. Вода была  красной,
лиловой, черной, зеленой: потом, за день и за ночь, вода была и как  бу-
тылочное стекло, и как первая листва, и как  павшая  листва,  и  лиловая
всех оттенков, и коричневая, и синяя. А небо было - и красным, и  бурым,
как раскаленная медь, и сизым, как вороненая сталь, и белым, как снег, и
розовым, как розы, - и в полночь ночное небо - темное - на юге. Понурая,
земля лежала рядом, горы, глетчеры и


   снег, - и в извечной тишине кричали на скалах, на  птичьем  базаре  -
птицы, словно плачет, стонет, воет, рвет горечью и болью -  нечеловечес-
кими! - земля свое нутро, точно воет подземелье, нехорошо!..  -  "Сверд-
руп" отдал якорь в полночь. Лачинов, кинооператор,  врач,  метеоролог  и
два матроса - они сейчас же пошли на  шлюпке  к  берегу,  чтобы  впервые
вступить на ту землю, на которую не ступала еще нога человека. Они  были
вооружены винтовками, в полярных костюмах, - прибой долго не давал  воз-
можности пришвартоваться, - и сейчас же на берегу, на снегу они  увидели
следы медведя. Они пошли группой, молча. Было очень тихо, мертво  горели
север и небо. Они слезли на косе, на отмели, вдалеке от гор, и перед ни-
ми восстали колонны базальтов, которые с борта казались величиной в  та-
бурет, но оказались в хороший двухъэтажный дом; они стояли, словно  кре-
постные, по-старинному, стены, точно окаменевшие гиганты-соты,  нет,  не
бурые, а как заржавленное железо. Влезли на них, и под  ногами  началось
адово дно: камни, черного цвета и цвета перегоревших  железных  шкварков
(что валяются у доменных печей), лежали так и такие, что по ним надо хо-
дить в железе и лучше ползать на четвереньках; в иных местах  эти  камни
размещались в порядок, словно земля  родит  каменные  яйца,  по-прежнему
черные, величиной в человеческую голову. В лощинах были озерки с пресной
водой, во льду: отряд ломал прикладами лед, чтобы пить. - - И отряд  на-
шел избушку. Они нашли избушку на косе, на юру, вдали от  гор,  где  был
только один смысл устроиться жить:  это  -  чтобы  быть  елико  возможно
больше видным с моря, воды пресной там поблизости не было. Давно извест-
но, что все северные моря изброжены русскими поморами и  что  Шпицберген
был известен на Мурмане под именем Грумант - за четыреста лет  до  того,
как его открыл Баренц, и что на многих  островах  разбросаны  безвестные
поморские часовни, - но эта избушка была не русской, -  там  жил,  долж-
но-быть, норвежец, - судя по этикетке на табачной коробке и по  аптечной
надписи на пузырьке [и эта коробка от сигар указывала, что здесь жил  не
зверолов-норвежец, а кто-то иной, ибо он курил сигары, а не трубку]. Из-
бушка была развалена, она стояла на камнях, она построена была из тонко-
го теса, как строят рубки на кораблях, снаружи она была обложена камнем.
Крыши на ней уже не было, не было одной стены. Все было развалено и раз-
бито - чем? как? - Валялись кое-какие домашние вещи, штаны,  стояла  пе-
чурка из чугуна, около нее кресло из плит базальта; были нары из дерева,
в стен


у воткнуты были вилка и столовый нож, осталась на столе солоница, с порыжевшей лужей соли. Ни запасов, ни пороха не было. И все было разбито: совершенно бессмысленно, - кто-то ломал в припадке сумасшествия, или это ломал не человек, - а, если человек, то он был вчера здоров и жил буднями, а утром сошел с ума и стал громить самого себя, - самого себя, дом, забыв в стене нож и солоницу на столе... Вокруг
избушки были разбросаны боченки, обручи, утварь, кастрюли, консервные банки, два весла, топор, - и было вокруг много костей разных животных, медведей, моржей, тюленей, белух: и одна кость была костью человеческой ноги, так определил врач. Кости лежали около ящиков, стоявших в тщательном порядке. Ни одной приметы о сроках и времени не было, когда здесь жили: три, тринадцать, двадцать лет назад?.. Кости!.. - Потом отряд в мусоре нашел самодельное ружье: оно было сделано, вырублено топором, из бревна, и ствол был - из газонапорной трубы. Этого острова не знало культурное человечество, - отряд обыскал все и не нашел ни одной пометы, какие обыкновенно оставляют все приходящие в эти страны. Кругом камни и льды, и море, - полгода ночи и полгода дня, десять месяцев зимы и два месяца русского октября. Отсюда никуда не крикнешь, и - кто был здесь? кто разгромил избушку - медведи, буря, человек? - как? - здесь погиб человек, о котором никто ничего не знает, погиб, не успев ничего оставить о себе, чтобы его и о нем узнали, - человек, спасшийся от аварии и построивший себе избушку из остатков судна и добывавший себе мясо, чтобы не умереть, самодельным, сделанным помощью топора самострелом с дулом из газонапорной трубы. - Кругом избушки - кости и смерть, обломки бочек, остатки костей, - нехорошо, непонятно. Оттуда, от избушки слышно, как плачет скала птичьего базара, точно воет подземелье и сама земля рвет себя, - нехорошо. Горы стоят серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью наползает глетчер. - У цынготных, за несколько дней до смерти, появляется стремление - бежать, их находили умершими на порогах, - на Кап-Флоре медведи разгромили избушку, оставленную Джексоном - должно быть, из любопытства: никто ничего не знает о том человеке, что погиб в этой избушке, никогда не узнает, - как погиб он? как возник он здесь? - -
   - - у берегов этого острова, который был  назван  островом  Кремнева,
погиб "Свердруп" - - "Свердруп" набирал здесь пресную воду, в  вельботах
возили ее с берега, все ходили на вахту по наливке воды,  спускали  воду
из озерка шлангой, носили ведрами, - спешили, чтобы уйти отсюда на юг, в
Европу, - не спали и отсыпались по тринадцати  часов  под-ряд,  -  убили
моржа и двух медведей, - тюленей не считали, - за обедом пили спирт и на
жилой палубе устраивали странные концерты: один умел петь петухом,  дру-
гой мычал бараном, третий хрюкал по-свинячьи, лаяли собаки, мычали коро-
вы, - всем было весело; воды набрать осталось только для котлов. -  Гео-
лог пропадал в горах, в поисках минералов, - ботаник собирал лишайники и
мхи, в его лаборатории на стенах и столах ткались прекрасных красок ков-
ры, красивей, чем из Туркестана. - И радист  впервые  изловил  неведомое
радио. - Радио достигало слабо, ничего нельзя  было  понять,  неизвестно
было, кто посылал радио - земля ли или пароход, - уже недели  "Свердруп"
был отрезан от мира, и часами плакали антенны "Свердрупа"; новые  прихо-
дили радио, разорванные, на норвежском  языке,  непонятные,  -  и  тогда
пришло радио, четкое, по-немецки. В радио говорилось:

   "Все время вызывает неизвестное русское судно,  идущее,  по-видимому,
от полюса - место стоянки судна неизвестно - содержание телеграмм  уста-
новить не удалось" - говорила радиостанция Шпицберген - -

   Все эти дни были пасмурны и тихи, море чуть-чуть зыбило, льды, ледни-
ки и снег были серы, как сумерки. Круглые сутки возили воду, - люди над-
рывались с водой и спали все часы отдыха, только. Была полночь, - и тог-
да с моря загудел ветер, завыл в такелаже, заметал волны,  повалил  сне-
гом; полночь была стальная, горел красным север, ночное - черное -  небо
было на юге. На берегу кричала вахта, махая веслами, ведрами, шапками, -
на судне скрипели якорные цепи. Капитан вышел первым на палубу,  он  дал
авральный сигнал, команда бросилась на места, все на палубу:  "Свердруп"
полз на берег - на "Свердрупа" наползали льды, горы, ветер  ревел,  рвал
людей. Капитан давал сигналы в машинное - "полный!  полный!  полный!"  -
сматывали цепи якорей, бросали траллы, бросили на троссе лебедку, - что-
бы зацепиться за дно, чтобы не ползти на берег. -  Ветер  выл,  ломился,
неистовствовал. - Горы ползли на "Свердрупа". - И тогда треснула и  под-
нялась корма, - судно остановилось, - судно стало на кошку: и из  машин-
ного сейчас же дали сигнал - авария - машины буксуют - винт и руль  сби-
ты, - а еще через минуту судно повернулось, по ветру, и, уже  без  руля,
без винта, с оборванными якорями, легко поползло на  берег.  Можно  было
уже не считать, как оно тыкалось с кошки на кошку, трещало и ломалось. -
Потом оно стало, легло у берега, так близко, что с оставшимися на берегу
можно было разговаривать простым голосом. И тогда только люди  заметили,
что у иных сорвана кожа рук, что все мокры, что шквал уже прошел, что на
часах уже далеко за полдни. Капитан бросил шапку [она покатилась по  па-
лубе, ставшей боком, скатилась в воду], прислонился к вельботу и  запла-
кал. Откуда-то появился - дошел до сознания всех - профессор Кремнев, он
был в одних подштанниках, босой, скула его была разбита до крови,  -  он
спросил у Лачинова папиросу, закурил и медленно сказал, как ни в чем  не
бывало, глядя в сторону:
   - Да, знаете ли... Пустяки, - будем здесь ночевать  год.  Да,  знаете
ли!.. - и обратился к капитану: - Павел Лукич, команду я беру  на  себя,
да. Все пустяки! Вы посмотрите на часы, мы все-таки  боролись  четырнад-
цать часов - -
   И через час, - это был уже отлив и "Свердруп" лежал почти на  берегу,
- были положены уже сходни, и люди тащили с судна на берег все, что мож-
но было стащить - мешки, тюки, доски. Кремнев, тщательно, осторожно, как
у себя в университетском кабинете, переносил баночки, колбы,  инструмен-
тарии и материалы лабораторий. Работали все весело, очень поспешно,  не-
доумело, чересчур бодро. Матросы топорами расшивали рубки, -  механик  и
радиист прилаживались, чтобы снести на берег динамо-машину и радио-аппа-
рат, и у них ничего не выходило. "Свердруп" лежал бессильною рыбой, брю-
хом наружу, - мачты свисли ненужно. На берегу уже растягивали  временные
палатки из парусов, и повар на костре готовил ужин. -  А  к  ночи  после
ужина, в палатках, а кое-кто еще на "Свердрупе" в  незалитых  каютах,  -
заснули все: первый раз после Архангельска заснули на земле, без  вахты,
непробудным, земным сном. И только один Кремнев, должно быть,  не  спал,
потому что с утра он разбудил часть людей, послав их на вахту, определив
две вахты на день, - а когда те пошли тащить остатки судна на берег,  он
лег и заснул около своих баночек. - Через неделю от "Свердрупа" на  воде
остался один лишь костяк, а на берегу против него - неподалеку  от  без-
вестных развалин избушки - были построены две русских избы и амбар.  Эту
неделю люди молчали и только работали. - Кругом были море и горы, - горы
стали серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью полз
глетчер, - и плакала, плакала, стонала скала птичьего базара. - Еще  че-
рез неделю все было ясно и изучено - и горы, и море, и моржевые лежки  -
и то, что радио поставить возможности нет, что мир отрезан, предупредить
никого нельзя, - и то, что всем, если все останутся живы, придется  уме-
реть от голода, к весне, ибо запасов  не  хватит.  -  Дни  равноденствия
быстро сворачивали солнце, ночами прямо над головой  горела  Полярная  и
шелестели голубые шоры полярного сияния, - к остаткам "Свердрупа"  можно
было уже ходить по льду, льды в бухте остановились, смерзались, море  от
"Свердрупа" сокрыла большая ледяная гора: ночью льды  и  земля  казались
осколком луны, ночами у изб наметало снег и видны были песцовые следы, а
на льду от "Свердрупа" были видны следы крыс, перебиравшихся со  "Сверд-
рупа" на землю, чтобы утвердить, что не всегда первыми с тонущего  судна
спасаются крысы. Днем работали: спиливали мачты, расшивали палубы, руби-
ли дрова, готовили ловушки для песцов,  обстраивали,  достраивали  избы.
Вечерами все собирались по избам. В одной из изб все стены были  в  пол-
ках, в колбах, банках и инструментарии, - здесь сторожами жили Кремнев и
Шеметов, - Кремнев предлагал всем научным сотрудникам  продолжать  вести
свои научные работы, и днями он сидел у микроскопа, - эта  изба  называ-
лась лабораторией. В другой избе жили все и ели, и вечерами, сидя на по-
латях, штурман Медведев играл иной раз одесского Шнеерзона.  Катастрофи-
чески на "Свердрупе" не оказалось ламп, и избы сначала освещали  коптил-
ками, потом механик изобрел нечто вроде керосино-калильных  ламп,  делал
их из термометровых футляров [а через год, когда вышел весь керосин, ос-
вещались тюленьим жиром]. Профессор Шеметов читал для матросов курсы ге-
ографии и физики. Мир был отрезан, скалу птичьего базара  никто  уже  не
замечал. - Тогда начальник профессор Николай Кремнев собрал совет экспе-
диции. Собрались все в лаборатории, утром. Председательствовал и говорил
Кремнев. - "Ну-те, всем вам понятно, что мы поставлены лицом  к  гибели.
Этот остров до нас не был посещаем человеком, возможно, что новый  чело-
век не придет сюда еще десятки лет. Конечно, все пустяки, знаете ли.  Мы
умрем с голода, если мы все останемся живы до весны. Я предлагаю, знаете
ли, принять мое предложение. Я не могу отсюда уйти, потому что  те  кол-
лекции и наблюдения, которые сделали мы, единственные в мире, и я должен
их сберечь во что бы то ни стало. Я предлагаю части экспедиции,  большей
части ее, итти по льду на Шпицберген, на юг, на жилой Шпиц


берген, знаете ли, на шахты. Это будет иметь огромное и научное значение. Штурман Альбанов сделал еще более трудный поход, на юг к Земле Франца-Иосифа, знаете ли. Те, которые в этом походе дойдут до людей, - вы дадите радио и на будущий год или через два года за мною зайдет сюда судно. Мы будем здесь вести научные работы. Путь к Шпицбергену очень труден, по моим
сведениям через Шпицбергенский хребет перешли только три человека, я предлагаю мужаться. Начальником научной части я назначаю метеоролога Саговского, начальником - похода - штурмана Гречневого. Надо построить нарты и каяки, все продумать и выйти недели через три, в ноябре. Вы пройдете льдами" - - ...............

   Через три недели, 4 ноября в двенадцать часов  пополуночи,  это  была
уже сплошная ночь, отряд в двадцать два человека пошел в поход на  Шпиц-
берген. На острове Николая Кремнева оставалось тринадцать человек,  две-
надцать мужчин и одна женщина. Отряд ушел по льду в обход острова, - Са-
говский, Лачинов, кинооператор и два матроса задержались на  полсуток  с
тем, чтоб догнать отряд сокращенным путем через горные перевалы. Говори-
ли, будто бы слышали, что Кремнев передал Гречневому револьвер и посове-
товал из-за больных и переутомленных не  останавливать  похода.  Кремнев
несколько раз выходил из лаборатории, был молчалив и будничен,  прощаясь
говорил одно и то же: - "будьте здоровы, будьте здоровы" -  жал  руки  и
деловито целовался со всеми. Саговский на дорогу выпил спирта, все время
шутил, пел с Медведевым Шнеерзона, просил матросов не забывать  его  ко-
шек. - Ушли эти пятеро от изб в полночь, провожать их  никто  не  пошел.
Было очень тихо, тепло, градусов пятнадцать мороза. Горели  звезды,  По-
лярная была тут, над головой. Саговский шел рядом  с  Лачиновым,  болтал
всяческую ерунду, - Лачинов молчал и не слушал. Было очень  невесело.  У
ледника встретили профессора Василия Шеметова, он гулял,  расцеловались.
- "Если первые будете в Москве - поклон университету", - сказал Шеметов.
- "Ну, а если вы будете вперед нас, то уж поклона не передавайте,  -  не
от кого будет!" - ответил Саговский. - Горы стояли впереди осколками лу-
ны, граниты, базальты, лед и снег. Решили подниматься по леднику,  и  от
незнания сделали ошибку, ибо на поларшина под снегом был лед и снег  ка-
тился по льду вниз. Лачинов шутил: - альпинистам,  этим  спортсменам  по
лазанию в горах, редко выпадает такое счастье, которое стало  горем  им,
пятерым. Сначала ползти в гору было легко, - на пол-горы, как показалось
им, и на пятую горы, как было в действительности,  они  долезли  быстро,
сели закусить и отдохнуть.  Полезли  дальше.  И  дальше  Лачинов  помнил
только о себе. Он полез кромкой, где скалы сходились со льдом, рассчиты-
вая, что там камни скреплены водою, льдом, и можно будет  итти,  как  по
ступенькам, и там есть промоина, - так первый расчет его спасал, а  вто-
рой губил, - ибо другие правильно разочли, что выгоднее будет  лезть  по
сметенному в наст снегу, ибо он должен быть отложе. Лачинов лез  с  вин-
товкой, в меховых штанах и куртке, с лыжными палками в руках, лыжи тащи-
лись сзади, - и скоро Лачинов понял, что он выбивается из сил, и тут на-
чало казаться, что и до верху и до низу  одинаково,  и  скалы  базальтов
внизу, что были размером в многоэтажный дом, стали в табурет, а те,  что
были вокруг него и снизу, казались табуретами, здесь  выросли  в  замки.
Пополз дальше на четвереньках, руки уже дрожали, - гора все круче, камни
рвутся под ногами, палки в руках мешают, скользит со спины под ноги вин-
товка, шапка ползет на глаза, дышат нечем. - Лачинова догнал  Саговский,
полезли вместе; те, что поползли по насту, уже далеко  впереди,  кажется
уже выбрались, махали отрицательно руками, кричали что-то сверху, - кри-
ка их разобрать возможности не было, - было видно лишь, что там  наверху
волновались. Ползли. Отвес становился круче.  Сил  давно  уже  не  было.
Вползли в ущелье, выползли - и увидели, что впереди пути нет: отвес, на-
вес над ними. Теперь было слышно, что сверху кричали, чтобы вернулись, -
и люди наверху казались размером в шмеля, их едва было слышно. Саговский
полез обратно, - Лачинов понял, что назад ему не  спуститься,  сорвется,
разобьется, погибнет: если по этому отвесу, что впереди, проползти, дви-
нуться вверх и налево, с девяноста шансами сорваться, то там будет  спа-
сение. Лачинов никогда больше не переживал такого ощущения,  как  тогда,
когда он сознавал, что действует, движется не он, а  кто-то,  живущий  в
нем, инстинкт, ловкий, как кошка, точный,  как  механика,  хоть  руки  и
сердце отказывались работать. Пополз, первый камень сорвался -  и  сразу
сорвалась кожа рукавиц. Сполз сажень вниз, зацепился за камень, - пополз
вбок и вперед, - тех, кто был наверху, не видно было за отвесом и сплош-
ной отвес был внизу. Как выполз Лачинов - он не помнил. Сверху  спустили
веревку и вытащили уже по сплошному отвесу,


   на скалу. - И наверху их встретил ветер, который сразу  перебрал  все
ребра и захолодил руки так, что они ничего не брали.  Полярная  была  на
прежнем месте, но все другие звезды опрокинулись в небе:  на  часах  был
полдень. И страшное одиночество открывалось под звездами - земли и моря,
где не ступала нога человека. Вдали за перевалом  в  бинокль  был  виден
огонь - там ждал отряд, туда надо было итти. Сзади в бинокль уже  ничего
не было видно. - В расщелине двух гор был глетчер, в глетчерных  пещерах
висели сосульки в несколько человеческих ростов - -
   В тот день, когда ушел отряд на Шпицберген, профессор  Василий  Шеме-
тов, друг Николая Кремнева, так же, как Кремнев, непохожий на кабинетно-
го ученого и похожий на бродягу, писал свою работу о причинах цвета неба
и моря. - Начало этой работы было такое:
   "Когда в ясный летний день вы глядите на море, вам кажется, что синяя
окраска моря зависит от голубизны неба. Однако в действительности  поло-
жение вещей совсем не таково, в чем не трудно убедиться следующими  при-
мерами. Для этого достаточно сравнить, с одной стороны, насыщенный синий
цвет Нордкапского течения, которое протекает в водах Полярного моря,  и,
с другой стороны, - бледный, зеленовато-серый цвет Азовского  моря,  над
которым сияет яркое южное небо. Выяснением причин цветности  моря  зани-
мался целый ряд ученых, начиная с Леонардо да-Винчи - -"
   - - в день, когда ушел отряд, Шеметов писал:

   [Далее приведены формулы с поясняющим текстом, позволяющие "вычислить
спектр того внутреннего света, который сообщает морю его характерную ок-
раску".]
   ...Лачинов как-то говорил о прекрасной  человеческой  воле  -  знать,
познавать, волить познать - -
   - - арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на градусе Могучего
над бумагой, картами и таблицами, сидел человек Николай  Кремнев,  -  на
столе горел в плошке тюлений жир, и против Кремнева сидел второй русский
профессор, вычислял углы отражений света в морях, Василий  Шеметов.  Они
молчали, изредка они курили махорку - -

   Глава третья.

   На острове Николая Кремнева экспедицией был оставлен  гурий.  Грамота
на пергаменте, написанная тушью, была вложена в стеклянную банку и запа-
яна в железо. Гурий был поставлен около изб. В грамоте было написано:

   "Русская Полярная экспедиция в следующих научном  составе  и  судовой
команде [идет перечисление] на экспедиционном судне "Свердруп", выйдя из
Архангельска 11 авг. 192* года, по выходе из Белого Моря, пошла на север
по 41-му меридиану с непрерывными научными работами  через  каждые  30'.
Начиная с 77ш30' с.ш. стали встречаться льды, а на 77ш52' была встречена
кромка непроходимого льда,  преградившего  экспедиции  дальнейший  путь.
Экспедиция пошла по курсу истинный  Nо64ш.  Астрономически  определиться
благодаря туманной погоде возможности не представлялось. 7 сент. в тума-
не появилась земля, один из  островов  архипелага  Земли  Франца-Иосифа;
ввиду тумана определить земли не удалось; экспедиция была у земли только
несколько часов и вынуждена была уйти в море по причине сильного шторма;
на землю высаживались три человека, второй штурман Бирюков, Н.П., матрос
Климов, В.В., и зоолог Богаевский, А.К., - они погибли,  так  как  шторм
унес их в виду судна в море. От Земли Франца-Иосифа экспедиция пошла  по
курсу истинный SW 55, но на другой же день, 8 сент. судно встретило льды
и вынуждено было дрейфовать без курса, сносимое льдами на SSW. 27  сент.
с судна увидели землю, которая после астрономических определений  оказа-
лась не нанесенной ни на  одну  из  карт,  а,  стало  быть,  неизвестной
культурному человечеству. Земля была названа островом Николая  Кремнева.
Астрономическое местонахождение земли - <фи>79ш30'N  и  <лямбда>34ш27'W.
Судно стало на якорь в бухте Погибшей Избы и брала питьевую воду,  пред-
полагая пройти отсюда к Wiches Bland на  Шпицбергене.  Но  в  полночь  с
29-го на 30-е сент. страшным штормом судно было выкинуто на берег с  не-
поправимыми пробоинами и заполненное водой. Экспедиция,  потеряв  судно,
вынуждена была здесь стать на  зимовку.  По  причине  того,  что  продо-
вольствия не хватило бы всем оставшимся, был снаряжен отряд в составе 22
человек из следующих лиц команды и научных  сотрудников  (перечисление),
научная часть под командой метеоролога Саговского, К.Р.; начальником от-
ряда назначен был первый штурман Гречневый, В.Н.;  по  полученным  впос-
ледствии сведениям до жилого Шпицбергена из этого  отряда  дошел  только
художник Лачинов, Б.В., - остальные погибли от  цынги  и  переутомления.
Отряд ушел с острова Н. Кремнева 4 ноября, взяв с собой  нарты  и  каяки
[идет перечисление всего, что было взято отрядом]. На острове Н. Кремне-
ва осталось 13 человек, которые охраняли собранные материалы и вели  на-
учные работы. Отряд, пошедший на Шпицберген, должен был сообщить о  мес-
тонахождении оставшихся с тем, чтобы за ними  пришло  экстренное  судно.
Оставшимся пришлось перезимовать две зимы и живыми остались только  двое
- начальник экспедиции проф. Кремнев, Н.И., и  научный  сотрудник  проф.
Шеметов, В.В. Спасательное судно "Мурманск" пришло 11 сент. 192* года, и
остров Н. Кремнева был покинут 15 сент. Все научные матерьялы были  заб-
раны. В доме N 2 оставлены продовольствие и огнестрельные припасы (пере-
числение).
   Начальник экспедиции проф.Кремнев.
   Научн. сотр. экспедиции проф. Шеметов.
   О. Николая Кремнева.
   15 сент. 192* г."
   ---------------
   ...Можно рассказывать долго, дни за днями, о том, как бессмысленен  и
страшен взгляд моржа, как кровавы его глаза, - как  добродушно  и  хитро
смотрят медведи, - что в апреле, когда только солнце на небе,  непереда-
ваемо болят глаза человека, - как мучителен  постоянный  мрак  зимой,  о
том, что профессор Шеметов, друг Кремнева, установил актиничность окрас-
ки морских животных, что кожа их светочувствительна так же, как фотогра-
фическая пленка; - можно рассказать, как на полатях бесконечными  ночами
перерассказаны были все русские были и сказки, и случаи, как умирают лю-
ди от цынги; профессор Кремнев продолжал работу Алпатова Decapoda,  точ-
нейше проследил применяемость ее к условиям природы; - как шелестит  По-
лярное сияние - -

   - - университеты, а не матери, родят иной раз людей - и женщин, стало
быть. Елизавета Алексеевна, единственная в экспедиции женщина, была  та-
кой женщиной. Ее все не любили,  потому  что  она  была  некрасива,  не-
женственна, говорить могла только о хлорах,  белках  и  атомах,  -  была
сильнее любого мужчины и похвалялась этой силой. Она одевалась, как муж-
чины, в меховые штаны и куртку, волосы она стригла. Она знала -  матросы
ее звали моржом. Матросы знали, что она - ни разу не была любима  мужчи-
ной, она сама говорила об этом, она была хорошей химичкой. Ей было - 27,
и она - она как все - чуяла иной раз, как заходится кровью  сердце,  как
немеют, путаются химические формулы в мозгу, как немеют колени - вот эти
ее моржовые колени. И знала она: - только неуменье понравиться, неуменье
быть женщиной заставляют ее хвалиться здоровьем и силой - к  тому,  чтоб
понравиться. И это она обрезывала ногти гарпунеру Васильеву, и она  што-
пала рубашки всем: и это она - от обиды, от  стыда  -  плакала  в  углу,
громко по-моржовьи, когда вдруг услыхала, как шутили матросы  и  младшие
сотрудники о том, что на этой земле ни разу не было  женщины,  тем  паче
девственницы, не было свадьбы, - и надо кинуть жребий, кому быть ее  му-
жем - во имя необычности земли и обстоятельств, - и  все  же  тогда,  за
стыдом и слезами, нехорошо, бессмысленно, мутно ныла ее грудь. Они  жили
все в одной избе, у нее был угол за печью, на нарах  под  полатями.  Все
были уравнены в правах и костюмах, и она, как все по очереди,  растапли-
вала по утрам снег, чтобы умываться, пилила со всеми дрова, слушала мат-
росские были и небылицы, - иногда она ходила в лабораторию  к  колбам  и
препаратам. Мужчины много говорили о женщинах. Была сплошная ночь,  мели
метели, горели звезды и северные сияния. К утрам,  определенным  условно
часами,  углы  избы  промерзали,  покрывались  колким,  звенящим  инеем,
большим, как серебряные гривенники. Люди спали в полярных мешках. - Муж-
чины издевались над Елизаветой Алексеевной. - Потом они перестали  гово-
рить с ней, о ней, о женщинах. И тогда она заметила, что ее ни на минуту
не покидают мужчины. О ней перестали говорить, - она видела, куда б  она
ни шла, неподалеку от себя мужчин, и мужчины следили не за ней,  а  друг
за другом. Но на себе она ловила упорные, бессмысленные  взгляды.  И  ей
казалось, что она погружена в сладковатую, дурманящую, липкую  муть,  от
которой неуверенными делались ее движения, от  которой  часами  хотелось
лежать, вытянувшись, откинув голову и за  голову  закинув  руки,  крепко
сомкнув колени. Это было в первый месяц, как отряд ушел на Шпицберген, в
сплошной ночи. Люди вдруг замолчали. Метели и снега по  крышу  заровняли
дом. Кремнев приходил и силой гнал вахты на работы. - На  "Свердрупе"  в
трюме распиливали на дрова скрепы, выбивали их  изо  льда.  -  Елизавета
Алексеевна пилила в паре с гарпунером Васильевым, Хромой и Хрендин кида-
ли в люк дрова на лед; Хромого позвали наружу, - Хрендин закурил  и  вы-
полз за Хромым; - и тогда Васильев, бросив пилу,  очень  нежно,  стоном,
прошептал: - "Лиза", - и беспомощно протянул руку, и  беспомощно,  бесс-
мысленно приняла эту руку она,  опустила  голову,  опустилась,  села  на
бревно - беспомощно, бессмысленно, покорно, в той сладкой  липкой  мути,
что так ныла у сердца; - и тогда из мрака, из-за балок, прыжками, с  ос-
тановившимся лицом набросился на Васильева штурман Медведев, - он  схва-
тил его за плечи, он бросился ему на горло и стал душить, - и два  чело-
века, молча, храпя, покатились по льду, душа друг друга, с  остановивши-
мися, бессмысленными лицами. Она сидела покорно; сверху  вниз  бросились
люди разнимать. Ни Васильев, ни Медведев ничего не помнили и не  понима-
ли, - иль им хотелось не


   помнить и не понимать, - они дружески заговорили о пустяках,  покури-
ли, стерли снегом кровь и пошли работать. - Она ушла  в  избу,  забилась
молча в свой угол и лежала неподвижно там до конца  вахты.  После  вахты
она вдруг вновь заговорила со всеми, весело, шумно, позвала итти гулять,
на лыжах; пошли за нею многие, кроме профессоров и врача  [у  врача  уже
пухнули в цынге десны и ноги], у избушки, где был скат и наст, она толк-
нула вдруг Медведева, тот схватил ее, чтобы не упасть, и вместе они  по-
катились вниз по снегу, а за ними попрыгали все, друг на друга,  зарыва-
ясь, зарывая в снег. Тогда была луна, снег был  синь,  горы  и  глетчеры
уходили во мглу, снег сыпался и звенел, казалось под луной, что эти люди
на луне, - скелет "Свердрупа" распух от инея. Играли в снежки,  катались
с гор, все хотели скатиться с Елизаветой Алексеевной, все  хотели  засы-
пать ее снегом, все валяли ее в снег. Под безглагольной луной по пояс  в
снегу эти люди, в мохнатых одеждах, с их криками, рассыпающимися в  пус-
той тишине, двоились синими своими тенями. Медведь влез на льдину, прис-
лушался, присмотрелся, пошел в сторону под  ветер,  чтобы  обнюхать;  не
его, а его синюю тень увидел  матрос  Хромой,  побежали  за  винтовками,
стихли, рассыпались цепью, пошли в облаву, охоту повел Кремнев, вышедший
для этого из избы; медведь попятился на лед, - люди прятались за тороса-
ми, обходили ропаки, медведь вырос на ледяной горе  и  скрылся  за  нею.
Елизавета Алексеевна шла одна, с винтовкой. Она остановилась, посмотрела
на луну, - и сразу, круто повернувшись, пошла обратно, в сторону,  спря-
талась в торосе, легла на снег - - вдали  затрещали  выстрелы,  выстрелы
стихли, мимо прошли двое к избе, возбужденно говорили об убитом медведе,
- тогда стали кричать: - "Елиза-авета Алексеевна-а!",  -  выстрелили,  -
она лежала на снегу и плакала - -
   - - ночью, когда все спали, она  услыхала  шопот,  шептались  штурман
Медведев и гарпунер Васильев; Медведев сказал, и голос его прервался:  -
"ты разбуди ее, замани, скажи, начальник позвал, я буду  у  избы.  Ты  -
первый" - - и Елизавета Алексеевна  замерла,  -  слышала,  как  бесшумно
скрипнула дверь, как скрипнула у стола половица, - потом все исчезло  за
шумом сердца: тогда она поспешно зажгла одну, две, три спички, в полуар-
шине от нее было лицо Васильева, оно было страшно, рот был искривлен,  -
но в спичечном же свете она увидела, что у печки, босой,  стоит  младший
гидролог Вернер, с поленом в руке, что свесил ноги  с  полатей  напротив
Хрендин. Из тесного угла, из-за перегородки, хрипло и покойно сказал ка-
питан: - "Васильев, собака, на место!" - Капитан стал одеваться, оделся,
вышел из избы. Сказал Хромой: - по начальству пошел, доносить! Пущай, не
боимся. Все равно никому не дадим бабу! Он все начальника убеждает пере-
вести ее в лабораторию, для себя, значит!" - Спать можно было еще  много
часов, но, потому что безразлично, когда спать, ибо круглые сутки  ночь,
все стали одеваться. Хромой сказал: - "Васюха, твоя очередь, грей воду".
- Тогда из угла за печкой послышались рыдания  Елизаветы  Алексеевны,  и
тот же Хромой полез утешать ее. - Брось, девынька, дело такое, ты  посу-
ди, мужики ведь, сила, ты прости нас, дело такое!.. что же  это  мы  са-
ми-то? с ума сошли все, что ли? - ты потерпи!.." - Подошел гидролог Вер-
нер, товарищ Елизаветы Алексеевны по университету, взял руку - думал ли,
что делает? - прижал ее руку к лицу, сказал тихо: - "Ты прости меня, Ли-
за, прости, любимая! Я готов за тебя отдать жизнь, прости меня!" - С ка-
питаном вошел в избу Кремнев, сказал: - "здравствуйте!" - сел  к  столу,
помолчал, посмотрел в сторону, заговорил: - "Ну-те, с  сегодняшнего  дня
приступаем к работе, видите ли. С положением нашим шутить не стоит. Дой-
дет ли отряд Саговского до людей, неизвестно, - а доктор у нас уже  зах-
ворал, ну-те, повидимому, цынгой. Приказываю разобрать по бревнам, выру-
бить изо льда остатки "Свердрупа"  и  сложить  их  на  берегу.  Работать
трехсменной вахтой, по три человека. Вахтенные начальники - я, профессор
Шеметов и капитан. Весной, когда взойдет солнце,  по  моим  чертежам  мы
построим большой бот и пойдем на юг под парусами. Работать предлагаю как
можно усерднее, ну-те... Затем я хотел сказать,  до  меня  дошли  слухи,
знаете ли. - Елизавета Алексеевна, вас просил к себе Василий Васильевич,
- пойдите к нему"... - Кремнев подождал, когда она  вышла.  -  "До  меня
дошли слухи, что здесь установились болезненные отношения  с  Елизаветой
Алексеевной. Причины, видите ли, мне совершенно ясны. Обвинять я  никого
не намерен, но погибнуть мы можем все, так как на этом  часто  сходят  с
ума. Единственным разумным средством было бы  удалить  отсюда  Елизавету
Алексеевну, остальное все паллиативно, - но такой возможности у нас  нет
[с полатей перебил Кремнева Хромой, он сказал:  -  "сделать  надо  одно,
приказать ей спать с каждым по очереди, а то мужики  перережутся,  -  не
погибать же нам всем из-за нее одной!" Кремнев сделал вид, что не слышал
Хромого...] Ну-те, возможности удали


ть Елизавету Алексеевну у нас нет, допустить насилия над ней я не могу. Такая напряженная обстановка возбуждает ее, несомненно: если она изберет кого-либо из нас, остальные не допустят этого... Я, знаете ли, могу сообщить и заявляю об этом, что каждого, кто посягнет, - застрелю!" - Кремнев встал. - "Определите, кто в какой вахте хочет работать" - -
   Прошли еще недели.

   - - Была метель, такая, когда ветер дул, как из трубы, разметал снег,
ломал льды и камни, нес их вместе со снегом. Люди не выходили  из  избы,
избу заровняло снегом с землей. Вахт не было. В избе были - тепло, духо-
та и мрак. На столе чадили масленки. Двое играли в шахматы,  один  писал
дневник, остальные лежали по нарам во мраке. Только  что  поужинали.  На
нарах Хромой рассказывал, как мальчиком он ходил на поморском паруснике;
поморы, тайком от жен, в трюмах увозили с собой из Вардэ норвежских  де-
вок; и Хромой рассказывал, что делали поморы с этими девками; - Елизаве-
та Алексеевна лежала у себя в углу, сказала гидрологу Вернеру, чтобы  он
принес огня от масленки, закурить. Закурили оба, и Вернер сел  на  койку
рядом с Елизаветой Алексеевной. Хромой продолжал рассказывать.  Папиросы
потухли, в углу было темно, - Вернер положил  руку  на  плечо  Елизаветы
Алексеевны, - сказал сонным голосом: - "А расскажи, Хромой, как  ты  то-
нул?" - "Я-то? - откликнулся Хромой, - я, брат, и сам не знаю, как это я
на ногах хожу и цел остался!" - Елизавета Алексеевна обеими руками взяла
руку Вернера и положила себе на грудь: под рубашкой, потому что все были
раздеты в духоте, неистовствовало сердце. Вернер склонился  и  поцеловал
шею Елизаветы Алексеевны, она губами нашла его глаз, потом губы их  сли-
лись. Руки Вернера прошарили по всему ее телу, она была  покорна.  Тогда
Вернер прошептал ей в ухо: - "Пойдешь со мной в горы?" - никто не  заме-
тит, там..." - Она ответила: - "Пойду". - Вернер соскочил с нар, пошел к
столу, вновь закурил, весело сказал: - "рассказывай,  рассказывай,  Хро-
мой, очень интересно!" - - Все дни Вернер был возбужден, точно тайком он
достал четверть спирта и пьет понемногу. С винтовкой, с топором, на  лы-
жах он уходил в горы и пропадал там многие часы, зверя  с  собой  он  не
приносил. У двери пропала лопата. Далеко горами он обходил свои избы, за
ропаками и торосами он приходил к разваленной избушке. Тайком  от  всех,
он прорыл около нее снег, ход завалило снегом. В избушке размел он снег,
смел его с нар. Однажды Вернер сказал, что идет


   за горный перевал, взяв с собою спальный мешок, - он  вернулся  через
сутки, заявив, что обессилил и мешок оставил на горах неподалеку - -
   - - и был такой вечер, когда Елизавета Алексеевна вышла из избы, что-
бы пойти в лабораторию. Минут через двадцать  после  нее  вышел  Вернер.
Вернер, на лыжах, с винтовкой, скатился на лед, - бухтой, между торосов,
пошел к разбитой избушке. За ропаком показался вдруг Кремнев, он  шел  к
избам, он сказал: - "Это вы, Илья Иванович?" - "Да, я". - "Вы куда  иде-
те?" - "Я хочу побродить немного". - "Вы мне не одолжите винтовку? - ед-
ва ли будет опасность". - "Пожалуйста", - и они расстались. У края  косы
Вернера ждала Елизавета. Вернер подошел к ней неровными шагами, они про-
тянули руки, она склонила голову ему на плечо, он взял ее голову,  чтобы
заглянуть ей в глаза, чтобы поцеловать. Рядом была безвестная избушка. И
рядом тогда раздался выстрел, и Вернер ощутил, что  в  руках  у  него  -
только осколок головы Елизаветы. Но Вернер ничего не успел осознать, ибо
второго выстрела он не слыхал - не мог слышать - -
   - - ночь, арктическая ночь. Над бумагами, картами и  таблицами  сидит
человек Николай Кремнев. На столе в плошке горит жир. И против  Кремнева
сидит второй человек - Василий Шеметов. Полки в  полумраке  поблескивают
рядами склянок. На столе у плошки лежит винтовка. И Кремнев смотрит  над
бумагами, картами и таблицами. - "Как ты думаешь об  этом,  Василий?  Ты
меня судишь?" - "Я не совсем понимаю, при чем тут он? Во всяком  случае,
нужно б там оставить винтовку, - все знают, что эта винтовка была у  не-
го". - "Я сам об этом не заговорю, - все знают и мои  лыжные  следы,  а,
если бы я взял чужие лыжи - -"...
   ...............

   - - От отряда метеоролога Саговского осталось два человека:  он,  Са-
говский, и Лачинов. Было двадцать девятое июня. Было  29  июня,  русский
Петров день, вечное в Арктике солнце. Все остальные в отряде  погибли  в
переходах по льдам и в зиме. Не оставалось ни хлеба, ни соли, - была од-
на коробка спичек. Это был последний переход к Шпицбергену, это было  на
Шпицбергене, в Стор-фиорде, в Валлес-бае: оставалось  только  перевалить
через хребет, чтобы быть у людей. - Лачинов и Саговский лежали  на  льду
саженях в пятидесяти от отвесного обрыва ледника, саженей  в  пятнадцать
вышиною. Каяк валялся рядом. Здесь они были третий уже  день.  Они  были
совсем у земли, у лагун на мысу, лед был зажат до самого берега и по не-
му было бы можно итти, если б мог ходить Саговский. Начался  отлив,  лед
стало разводить, - и тогда подул зюйд-вестовый ветер и скоро  стал  тре-
пать, как бешеный. Если бы здесь были большие поля льда,  беда  была  бы
невелика: утихнет ветер, сожмется лед, только и всего. - Они  сидели  на
льдине сажени в четыре квадратных величиною. И вскоре  по  льдине  стали
перекатываться волны, лед разгоняло ветром и отливом,  земля  попятилась
назад, зыбь пошла крутая. Итти на каяке возможности не было: его изреза-
ло б мелким льдом. - И земля скоро скрылась в тумане. Людям делать  было
нечего: они завернулись  в  парусину,  прикрылись  каяком  и  завалились
спать, - есть было нечего. Четырехсаженная их  льдина  ходила  под  ними
так, что толковее ей было бы переломиться. К одиннадцати часам - к  аст-
рономическому полдню - ветер затих и лед погнало к земле. Вскоре возник-
ла земля, льды прижало к ней: но это был уже ледник, уходивший направо и
налево за горизонт. Люди были, как в мышеловке.  Кругом  был  поломанный
мелкий лед вперемежку с шугой, и спереди была отвесная  пятнадцатисажен-
ная стена. Есть было нечего, и болели, слезились от света распухшие гла-
за. По мелкобитому льду итти было некуда. Опять спали, и перед новым от-
ливом пошли лезть на ледник. Они нашли трещину  шириною  в  сажень.  Они
бросили каяк, мешки, гарпуны, секстан, все, оставили винтовки,  топор  и
лыжи. Трещина была заметена снегом, снег покрылся коркой льда, - топором
в этом снегу они делали ступеньки и забивали в него для опоры ножи;  так
они вылезли наверх, на пятнадцатисаженную стену. Сверху они видели,  как
льдина, на которой они жили, лопнула, перевернулась и лед  начало  отжи-
мать от берега отливом. - На лыжах они пошли к горам, к скалам, на мысок
залива, чтобы там на птичьем базаре убить гагу, чтобы есть ее сырой. Са-
говский едва шел, он не мог итти, у него подгибались ноги, он спотыкался
и полз на четвереньках, бросая лыжи - -
   - - и на этой земле Саговский умер от цынги. Он уже не мог ходить, он
только ползал на четвереньках. Он невпопад отвечал  на  вопросы.  Он  не
открывал глаз. Лачинов сжег лыжи и согрел Саговскому воды, Саговский вы-
пил и задремал, ненадолго: он все время стремился куда-то ползти,  потом
успокаивался, хотел что-то сказать, но у него кроме  мычания  ничего  не
выходило. - Солнце все время грело, на солнце было градусов семь  больше
ноля. Лачинов перед сном снял с себя куртку, покрыл ею  Саговского,  лег
рядом с ним. Ночью [это был яркий день] Саговский разбудил Лачинова. Са-
говский сидел на земле, подобрав под себя ноги калачом, он заговорил:  -
"Борис, слушай, кошечек моих не забудь, никогда не забывай! Помнишь, как
они страдали от качки? - их надо спасти, необходимо, -  кошчишки  мои!..
Ты знаешь, если человечество будет знать, что делается сегодня под  80-й
широтой, оно будет знать, какая будет погода через две недели в  Европе,
Азии, Америке, потому что циклоны и антициклоны рождаются здесь. Мои за-
писи - никак нельзя потерять, такие записи будут впервые в руках челове-
чества... А моя мама живет на Пресне около обсерватории -  -"  Саговский
лег, натянул на себя куртку. - Когда вновь проснулся Лачинов, он увидел,
что Саговский мертв и окоченел - Саговский даже не сбросил куртки, кото-
рой покрыл его Лачинов. Лицо его было покойно. - - И этот  день  Лачинов
провел около трупа. На мысу, на первой террасе, руками и топором,  Лачи-
нов разобрал камни, сделал яму, - в яму положил Саговского, засыпал  его
камнями, присел около камней - отдохнуть. На плите из  известняка  ножом
он начертил:

   [Крест]

   30-го июня 192* года
   Кирилл Рафаилович
   САГОВСКИЙ
   метеоролог Русской Полярной
   Экспедиции проф. Кремнева,
   начальник отряда, пошедшего
   после аварии э/с "Свердру-
   па" с острова Н. Кремнева
   (<фи>79ш30'N, <лямбда>34ш27'0''W) по льду
   на Шпицберген. В походе было
   22 человека, из которых уцелел
   один - художник Экспедиции
   Борис Лачинов.
   На о. Н. Кремнева осталось
   13 чел. научн. сотр. и команды.

   Впереди были горы, за которыми должны были быть люди,  -  сзади  было
море, море уходило во льды. Лачинов встал и быстро пошел прочь от  моги-
лы, не оборачиваясь, - вернулся, ткнул ногой камень и опять пошел к  го-
рам: едва ли подумал тогда Лачинов, что в нем  была  враждебность  не  к
этому трупу, - но было в нем озлобление здорового  человека  перед  бес-
сильем, болезнью, смертью. - "Не слушаются, запинаются  ноги,  лечь  бы,
лежать, - а я вот нарочно буду за ними следить и ставить их в те  точки,
куда я хочу! Не хочется шевелиться, лечь бы, лежать, нет, врешь, не  об-
манешь: - встану, пойду, иду, - не умру!"
   Лачинов. - Иногда бывает такая тесная жизнь. Москва, дела, дни -  ко-
нечно, сон, конечно, астрономическая точка. Ужели здоровая  человеческая
жизнь есть сотни хомутов, в которые впрягается человек к тридцати годам?
и - что реальность? - тогда в шторм в море, и потом все дни,  до  смерти
Саговского, после смерти Саговского - - только одно, что движет,  только
одно, что сильнее, прекрасней, необыкновенней жизни: - -
   - - тогда, там, в географической точке, имя которой Москва, он сразу,
в три дня разрубил все свои узлы, чтобы уйти в море, чтобы строить нано-
во, - чтобы Москва стала только географической точкой - - тогда, там,  в
море, в шторм, мучительно, неясно:
   - Москва - жена - дочь - выставки - картины - слава: - ложь! Нет, ни-
чего не жалко, ничего нет!.. Нет - нет, дочь, Аленушка, милая,  лозинка,
ты прости, ты прости меня, - все простите меня за дочь: я  по  праву  ее
выстрадал! И вы, все матери, все женщины, которые знали меня, - простите
меня, потому что ложью я исстрадался. Имею же я право бросить хомуты,  и
я ничего не хочу, - ведь я только студент первого курса, и я  выстрадал,
вымучил себе право на жизнь. Ничего не жалко, ничего нет. Работа? -  да,
я хочу оставить себя, свой труд - себя таким, как я есть,  как  я  вижу.
Это же глупость, что море убьет, - а ты, Аленушка, когда  возрастешь,  -
прости! -
   Там, в море, еще на "Свердрупе": - вот, койка, над головою  выкрашен-
ная белым, масляною краской, дубовая скрепа, -  электрическая  лампа,  -
балка идет вверх, встает дыбом, балка стремится вниз, - рядом внизу  ка-
кая-то скрепа рычит, именно рычит, - перегородка визжит, дверь  мяукает,
- забытая, отворенная дверь в ванную ритмически хлопает, - пиликает  над
головой что-то - дзи-дзи-дзи-дзи! - Надо, надо, надо скорее  сбросить  с
койки ноги, - надо, надо бежать наверх, авралить, кричать - "спасайтесь!
спасайтесь!" - Но почему вода не бежит по коридору, не рушатся палубы? -
ну, вот, ну, вот, еще момент, - вот, слышно, шелестит, булькает вода!  -
- И тогда все все-равно, безразлично, нету ничего,  -  единственная  ре-
альность - -
   - - Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости, и луна - величи-
ной в петровский пятак. В бреду возникала реальность: - реальность преж-
няя была, как бред. - Норвежцы называли русский север - Биармией, - нов-
городцы называли его: Заволочьем. - Далеко в юности, почти в  детстве  -
ему, Борису Лачинову, студенту, двадцать два, - ей, гимназистке, семнад-
цать: и это был всего один день, один день в лесу, в поле, весной, у нее
были перезревшие косы - и как в тот день не сошла с  ума  земля,  потому
что она ходила по земле? - а вечером подали лошадей, ночь пахнула  конс-
ким потом, и лошади по грязи и в соловьином переполохе везли на станцию,
чтобы в Москве ему сдавать экзамены. - Новгородцы называли русский север
- Заволочьем: - нет, не одни  формы  определяют  искусство  и,  как  ис-
кусство, жизнь, - ибо - как написать? - север, северное сияние, дичь са-
моедов, самоеды в юртах, со стадами оленей, - поморы, - и сюда  приходят
ссыльные, сосланные в самих себя, в житье-бытье,  -  и  здесь  северная,
горькая, прекрасная - как последняя любовь; это где-то, - где  в  тундре
пасутся олени, а на водах по морю вдали проходят парусники, как при Пет-
ре I, испоморы ходят молиться в часовни, самоеды -  идолам,  вырубленным
из полена... - И мимо них - в море, во льды, в страданиях -  идут  люди,
только для того, чтобы собрать морских ракушек и микроскопических зверят
со дна моря, чтобы извлечь - даже не пользу, а - лишний кусок человечес-
кого знания: благословенны человеческая воля  и  человеческий  гений!  -
Тундра - такое пустынное небо, белесое, точно оно отсутствует,  -  такая
пустая тишина, прозрачная пустынность, - и нельзя итти, ибо ноги  уходят
в ржавь и воду, и трава и вереск выше сосен и берез, потому что сосны  и
березы человеку ниже колена, и растет морошка, и летят над тундрой дикие
гуси, и дуют над тундрой "морянки", "стриги с севера к полуночнику", - и
над всем небо, от которого тихо, как от смерти, - и летом белые, зеленые
- ночи; и ночью белое женское платье кажется зеленоватым; - а самоеды  в
одеждах, как тысячелетье... Самоеды, когда идут в


, "на Русь", - на Тиманском Камне, в Кузьмином перелеске, где сотни сохранилось идолов, убивают оленя, мажут его кровью идолов, и съедают - "абурдают" - сырое оленье мясо, то, что осталось от идолов; тогда они поют свои песни. - Самоеды вымирают голодом, - а эти ссыльные - ни словом не стоит говорить о временности, это всегдашнее человеческое -
посланные в политику, в скуку, не понимают, спорят - вот об этих самоедах, которым... - - И тут возникает большая, прекрасная, последняя любовь, - такая же огромная и прекрасная, как - знание, гениальное, как человек, и последнее, как человеческая любовь. - Так должно написать, не зная Заволочья. -
   От Вологды до Архангельска поезд ползет по  тайге,  и  тайга  -  одно
тоскливое недоразумение из елей и сосен в пятилетнюю сосну ростом, да  и
то наполовину сваленная и обгоревшая, - леса, леса, леса, - среди  лесов
болотца, ерунда, ржавая травка, да иной раз целое поле,  полянишка  точ-
нее, в лиловорозовых цветочках. Станции одна  от  другой  в  расстояниях
тоскливо-долгих, и все станции однообразны, как китайцы, - и такие, око-
ло которых нету ничего, ни человека, ни души, ни куска хлеба. - В Архан-
гельск поезд пришел утром. Двина заброшена, дика, пустынна, -  свинцовая
и просторная, и у карбасов носы, как у турецких туфель, и волны -  синие
- закачали карбас, а солнце было янтарным. На карбасе пошли через Двину,
"Свердруп" стоял на рейде, - поднялись по шторм-траппу, поодиночествова-
ли, пока не определился угол. На развороченной палубе заливали и убирали
в ящики бутылочки и баночки. Кроме  матросов,  одного  доктора,  четырех
профессоров, - остальные все студенты. Студенты шутят, пакуют ящики, по-
купают на набережной простоквашу, - пропахли варом и треской.  -  Архан-
гельск всего в три улицы, тротуары  деревянные,  каждая  улица  по  семи
верст, - за этими улицами в трех шагах начинается тундра. И весь  Архан-
гельск можно обследовать в один день, хоть и будут ныть ноги. В  местном
музее - моржи, белый медведь, - все,  что  здесь  произживает,  -  потом
вальки, пимы, юрты, избы, деревянные божки, - все, что  создал  человек:
невесело! Этакие длинные тротуары из досок, старинный пятиглавый  собор,
сумерки, колокола звонят, и мимо идут люди, как сто лет назад,  особенно
женщины в допотопных платьях и в самодельных туфлях  из  материи,  -  на
рейде парусные корабли, как при Петре, поморы приехали на своих  шхунах,
привезли треску, - и кажется, что от Петра  Архангельск  отодвинулся  на
пустяки, - Заволоцкая Пятина!.. На пристани  тараторят  простоквашные  и
шанежные торговки, говорок странный, пришепетывающий  и  се:  -  "женки,
идемте, та-та-та", - речь, ритм четырехстопные. И над всем пустое  небо.
- В сумерки, когда поднялась петровская луна, кричал: - "Э-эй, со


упа" - шлюпку!" - "Свердрупа" чуть-чуть колышет, -
деревянный, все время мажется варом, построен по планам смертнейшего китобойного парусника. Люди живут в трюме, рядом ванная и там - по анекдоту - живет англичанин. А рубки над палубой - лаборатории - все пропахли лекарствами, в колбочках. Проснулся утром, пошел в ванную и вымылся с ног до головы, вода и холодная и теплая, - выбрился, брился по-странному: коридор между кают на жилой палубе ведет до двери в складочную часть трюма, которая открыта сейчас божьему свету, там светло, - так вот там и брился; в каюте же бриться нельзя, потому что судно стояло на рейде и чистились котлы и не горело электричество, а когда оно не горит, в каютах темно, едва можно читать; на складе свалены были ящики, бочки, канаты, гарпуны, пахло треской, замечательным, единственным в мире запахом, - куда до него тухлой селедке и зеленому сыру! - там он и брился, приладившись на ящике и голову задрав под небеси. А наверху на палубе один другому диктовал: - температура, вес, щелочность, H2O, анализ, - две удачные пробы из трех, - планктон, - сети 250,245, - что-то непонятное - -
   - - а потом пришла моторная лодка из Петровского учреждения, называе-
мого таможней, из дома, построенного еще при Алексее, - и она понесла на
взморье, пошла ласкаться с синими двинскими волнами; день был янтарен  в
этой сини  волн.  Обогнули  Соломбалу,  перешли  Маймаксу,  отлюбовались
шведскою стройкой таможни, старою крепостью, отслушали воскресный  коло-
кольный перезвон (примерно так сороковых годов), - и корабельным каналом
пошли в Северо-Двинскую крепость, построенную Петром. Пикник,  был,  как
всегда, с пивом, водкой, колбасой на бумаге. По Корабельному каналу  при
Петре ходили корабли, теперь он обмелел и заброшен, - и там на взморье с
воды видны невысокие бастионы, серого гранита маленькие ворота к воде  -
и все. Северо-Двинская крепость не видела ни разу под своими стенами  ни
одного врага, не выдержала ни одного боя, - она сохранилась в подлиннос-
ти, - теперь она заброшена, там пусто, никого, - только в полуверсте ры-
бачий поселок. Все сохранилось в  крепости,  только  нет  пушек,  только
чуть-чуть пооблупились бастионы внутри крепости, да  в  равелинах  стены
заросли мхом, да все заросло бурьяном, - и в бурьяне есть: - малина, ма-
люсенькая, дикая и сладкая, она только что поспевала! - Прошли  крепост-
ными воротами внутрь, под стеной, прямо в бастион над воротами, -  воро-
та, воротины - в три ряда и спускаются сверху на блоках. Тишина,  запус-
тение. В других воротах, спустив воротины, местные поморы  устроили  ко-
ровник, загоняли туда в стужу скот. Стены облицованы гранитом, а  внутри
- из земли, насыпаны высокие валы, кое-где отвесные,  кое-где  так,  что
могут въехать лошади с пушками. Под землей прорыты всяческие ходы и  пе-
реходы, мрак, каплет вода с потолков, пахнет столетьями и болотами:  шли
ощупью, со свечой, - наткнулись на потайной  колодезь,  в  круглой  чаше
гранита. Каменные бастионы - на крышах растут полуаршинные  березы,  мо-
рошка, клюква, малина - внутри опустошены, исписаны "красноармейцем  та-
кой-то роты", валяется щебень, двери выломаны, разбиты ступени,  лестни-
цы. Вокруг крепости каналы со сложною системой водостоков, так что  воду
можно было произвольно поднимать и опускать, здесь некогда стояли кораб-
ли, - сейчас эти каналы затянуты зеленым илом. - - Вокруг крепости - се-
верный простор, синяя щетинистая Двина, взморье, северная тишина,  -  на
берегу в поселке сушатся сети и вверх килями лежат  карбасы.  -  Лачинов
стоял на верке, поднималась петровская луна, были зеленые зыбкие  сумер-
ки, от реки шел легкий туман, - но чайки вили "колокольню", к шторму,  и
-
   - под верком, в белом платье [зеленовато-зыбким было платье], с вени-
ком вереска в руках, - прошла она - -
   - - и нужен был год Арктики, сотни миль дрейфующего  льда,  умиранье,
мертвь, - чтобы скинуть со счетов жизни этот  год,  чтоб  скинуть  целое
двадцатилетье, - чтоб после Арктики, после Шпицбергена, - прямо со Шпиц-
бергена: -
   - были ветренные, пасмурные сумерки, в красную щель  уходило  лиловое
солнце, в красную щель между лиловых туч, - но  на  востоке  поднималась
луна, и под луной и под остатками солнца щетинилась  Двина.  Парус  клал
карбас на борт. Помор был понур, Лачинов все время курил. Очень простор-
но и одиноко было кругом. На взморье уже были видны верки крепости, тог-
да померкло солнце, луна позеленела, и в поселке  в  одном  единственном
оконце был свет. Помор сказал: - "Приехали, - ишь, какие гремянные  воды
в сегодушнем лете", - пришвартовались, вышли на берег. Было кругом  без-
молвно и дико. Помор пошел к знакомому дому, постучал, спросил: -  "Спи-
те, православные?" - ответили из избы: - "Повалилися!" - "Где здесь  по-
селенка у вас живет?" - Поселенка жила в крайнем доме, - в крайнем  доме
был один единственный на все становище в оконце  свет.  -  "Ну,  прощай,
старик, - сказал Лачинов, - я здесь останусь" - -
   Лачинов постучал в окно. Отперла она. Он вошел и сказал:
   - Ну, вот, я пришел к вам. Вы меня не помните. Я принес - вам всю мою
жизнь - -

   Заключение.

   В Москве были мокрые дни. И как каждый день, после  суматошного  дня,
после ульев студенческих аудиторий, после человеческих  рек  Тверской  и
лифтов Наркомпроса на Сретенском бульваре, - в пять часов проходил тихим
двором старого здания университета профессор Кремнев, шел в  зоологичес-
кий музей и там в свой кабинет - к столу, к микроскопу, к колбам и  бан-
кам и к кипе бумаг. В кабинете большой стол, большое окно, у окна  рако-
вина для промывания препаратов, - но кабинет  невелик,  пол  его  покрыт
глухим ковром, - и стен нет, потому что все стены до потолка в банках  с
жителями морских доньев Арктики. Каждый раз, когда надо отпирать  дверь,
- вспоминается, - и когда дверь открыта, - смотрит  из  банки  осьминог:
надо поставить его так, чтобы он не подглядывал! - Это пять часов дня. -
От холодов, от троссов, от цынги - пальцы рук Кремнева узловаты, - впро-
чем, и весь облик сказывает в нем больше пиратского командора. В кабине-
те тишина. - От полярной экспедиции  у  Кремнева  осталась  одна  ненор-
мальность: он боится мрака, в кабинете его светлее, чем днем, горят  две
пятисотсвечные лампы, - и первым его делом, когда он вернулся изо льдов,
была посылка ящика семилинейных стекол на  Новую  Землю,  самоедам  [эти
стекла пришли к самоедам через год]. - Кремнев готовился к новой  экспе-
диции в Арктику. Мифология греков рассказывала о трех сестрах Граях -  о
Страхе, Содрогании и Ужасе, которые олицетворяли собою седые  туманы;  с
рождения они были седовласы, старухи, и у всех трех был один глаз: - Ев-
ропейская Международная Комиссия Изучения Полярных  стран  проектировала
послать в Арктику Цеппелины; метеорологи полагали, что, если человечест-
во - радиостанциями - включит Арктику в обиход Земного  Шара,  вопрос  о
предсказании погоды будет решен, почти целиком.  Международная  Полярная
Комиссия посылала через полюс, от Мурманска до Аляски, Цеппелины. Цеппе-
лин должен был совершить этот путь в 70 часов. Первые  Цеппелины  должны
были изучить места, где человек еще не бывал, определить места  для  ра-
дио-станций, организовать эти радио-станции, - а затем только три Цеппе-
лина, - из которых один будет стоять в Мурманске, второй - в  Красноярс-
ке, третий на Аляске, три Цеппелина будут сторожить Арктику; каждый  бу-
дет связан с сетью радио-станций, раскиданных у полюса, - и каждый всег-
да, каждую минуту, связанный радио, будет готов пойти на  помощь  людям,
радистам, закинутым в седые туманы. Человечество сменило трех седых сес-
тер Грай - тремя Цеппелинами. - Кремнев должен был лететь с первым  Цеп-
пелином. Он обрабатывал предварительные материалы, составлял план  поле-
тов, - собирал охотников лететь в Арктику. В кабинете было тихо, - чело-
век, отодвинув микроскоп, сгорбившись над бумагой, -  писал:  -  больные
руки выводили мельчайшие буквы. Человек, не отрываясь от  бумаги,  писал
очень долго. Затем он достал из кармана твердый  конверт  с  английскими
марками, вынул письмо, прочитал - и написал  на  него  ответ.  Потом  он
придвинул микроскоп и стал, глядя в микроскоп, делать заметки для своего
труда, того, который он писал по-русски и по-немецки одновременно. -  За
окном шумела улица Герцена и шелестел дождь: часы в кабинете шли так  же
медленно и упорно, как они шли на острове Н. Кремнева, - и улица  Герце-
на, Моховая - и вся Москва - отмирали на эти часы. Decapoda устанавлива-
ла законы, - Москва астрономически определялась такой-то широтой и  дол-
готой. - И в девять постучали в дверь, пришел профессор Василий Шеметов,
- сказал: - "Убери ты этого чорта осьминога, каждый раз пугает, - помол-
чал, сел, сказал, как всегда: - ты работай, я не помешаю".  -  Но  через
четверть часа они шли по Моховой в Охотный  ряд,  в  пивную,  выпить  по
кружке пива; на углу Кремнев бросил в ящик письмо. Моросил дождь. В пив-
ной играли румыны. И Кремнев, и Шеметов пили пиво молча. Молчали.  Шеме-
тов сидел, опираясь на свою трость, не сняв шляпы, - шляпу  он  надвинул
на лоб. Румыны издевались над скрипками. - Шемет


ов наклонился к уху Кремнева, еще больше насунул на нос - шляпу, тихо, без повода, сказал:
   - Приехал из Архангельска знакомый, говорил про  Лачинова.  Живет  со
своей женщиной, ни с кем не встречается, не принимает писем, -  с  Севе-
ро-Двинской переехали на Каргу, в тундру - -
   Кремнев ничего не ответил.
   За окном шумихою текла река - Тверская. - Допили пиво и вышли на ули-
цу. Распрощались на трамвайной остановке и на трамваях поехали в  разные
стороны. Шел дождь.
   ---------------
   На острове Великобритания, в Лондоне туман двигался вместе с  толпой.
Часы на башнях, на углах, в оффисах доходили к пяти. - И через  четверть
часа после пяти Сити опустел, потому что толпа - или провалилась лифтами
под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона  и  пред-
местий, или влезла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жука-
ми юркнула в переулки тумана на ройсах и фордах: Сити остался  безлюдьем
отсчитывать свои века. - Девушка (или женщина?) - мисс Франсис Эрмстет -
у Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и  про-
рыты для пешеходов коридоры под землей, - лабиринтами подземелий  прошла
к лифту, и гостиноподобный лифт пропел сцеплениями  проводов  на  восемь
этажей вниз. В тюбе было сыро и пахло болотным газом, - там  к  перрону,
толкая перед собой ветер, примчал поезд, разменял людей и ушел в  темную
трубу под Тэмзу - на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки  с  заводскими
трубами. Девушка знала, что завтра город замрет в тумане. - Там, в пере-
улке, на своем третьем этаже, в своей комнате - девушка нашла письмо, на
конверте были русские марки. Зонт и перчатки упали на пол: в письме, на-
писанном по-русски, было сказано, что он, Кремнев, опять отправляется  в
Арктику и еще год не приедет к ней и не зовет ее сейчас к себе. -  Тогда
зазвонил телефон, говорил горный инженер Глан.
   Девушка крикнула в трубку, по-английски:
   - Пойдите к чорту, мистер Глан, с вашим автомобилем и цветами! Да!  -
вы все уже рассказали мне о... о мистере Лачинове! - и  девушка  затоми-
лась у телефона, девушка сказала бессильно: - Впрочем, впрочем, если  вы
возьмете меня летом на Шпицберген, я поеду с вами, да!.. -
   И девушка, заплакав горько, упала лицом в подушку,  на  девичью  свою
кровать: она знала, что - странною, непонятною ей, но одной навсегда лю-
бовью - любит, любит ее профессор Николай Кремнев.
   ---------------
   ...и в этот же час - за тысячи верст к северу от полярного  круга  на
Шпицбергене, на  шахтах  -  одиночествовал  инженер  Бергринг,  директор
угольной Коаль-компании. Там не было тумана в этот час и была луна.  До-
мик Бергринга прилепился к горе ласточкиным гнездом - -
   - - ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли,  -  мальчик
круглые сутки топит камины. То, что видно в окно, - никак  не  земля,  а
кусок луны в синих ночных снегах. Мальчик принес вторую бутылку виски, -
книга открыта на странице, где математические формулы определяют рассто-
яние до Полярной. Бергринг подошел к окну, под Полярной  горело  сияние.
Тогда в канторе вспыхнуло катодной лампочкой радио:  оттуда,  из  тысячи
верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные,  космические  пуанты  и
черточки: ч-ч-чч-тт-тс- -

   Узкое,
   14-я верста по Калужск. шоссе.
   9 янв. - 2 марта 1925 г.
 



   А. УСПЕНСКИЙ
   ПЕРЕПОДГОТОВКА

   
   ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

   Предлагаемая читателю повесть А. Успенского "Переподготовка" является
опытом художественной сатиры на некоторые стороны  провинциальной  жизни
эпохи нашей революции. Как всякая сатира повесть А. Успенского построена
на преднамеренном выделении одних черт и явлений и затенении других. Ра-
зумеется, октябрьская революция даже в глухой провинции не сводилась  ни
к торжеству комиссаров Лбовых, Молчальников и "беспартийных  марксистов"
Ижехерувимских, ни к "шкрабьему" житью-бытью. В конечном итоге  в  нашей
провинции ход революции определялся  диктатурой  рабочего  класса.  Наша
провинция вписала в великую книгу  Октября  свои  героические  страницы;
иначе центр не одержал бы побед над врагами нового демоса. Но российский
Головотяпск сплошь и рядом вносил в революцию и свое головотяпское, оку-
ровское, гоголевское. В этой мере должны быть общественно и художествен-
но оправданы и признаны своевременными такие вещи как повесть А. Успенс-
кого.
   I

   Пред глазами уездные, привычные картины: пробежала  собака,  понюхала
тумбу, фыркнула и продолжала свой  путь  дальше;  изголодавшаяся  корова
протрусила к крестьянской телеге, набитой сеном, и на глазах у всех  со-
вершила тот поступок, который, пожалуй только коровам  и  сходит  вполне
безопасно; провезли пьяного лесничего после кутежа в трактирчике Фрумки-
на; прошел в щеголеватых зеркальных сапогах комиссар, направляясь, пови-
димому, по весьма важному делу; подрались две базарных торговки; остано-
вился неподалеку с миловидной барышней комсомолец  и,  под  впечатлением
комсомольской пасхи, доказывал ей, что нет бога. Но выражение его  глаз,
лица говорило, что бог то для него есть и даже очень близко от него. Ба-
рышня это понимала, и щечки ее горели, и глаза струились.
   Азбукин всегда умилялся, созерцая панораму своего родного города. Вот
где Россия, матушка - Русь, думал он. Серая, грязная,  а  всетаки  наша,
родная. Что значат перед ней большие города, с их гамом, возней и  шуми-
хой! А здесь - зеркало русской жизни.

   Отсель грозить мы будем шведу,

исподволь в его уме - уме пушкиниста - возник пушкинский стих.
   Помыслив обо всем этом, Азбукин сунул руку в карман пальто, но не за-
тем, чтобы вынуть платок и высморкаться. Нет, носовых платков  он  давно
уже не имел и сморкался демократическим способом,  "по-русски".  Азбукин
сунул руку машинально. В кармане его пальцы нащупали бумагу, и тогда  он
вспомнил, что эту бумагу, полчаса назад, ткнул ему секретарь  наробраза:
- Прочитайте; вот вам удовольствие. - И, помолчав, добавил:  -  Но  удо-
вольствие ниже среднего, - вас собираются в переплет взять.
   - Бывали мы в переплетах - ответил Азбукин, взял бумагу и опустил  ее
в карман, расчитывая внимательно прочесть наедине, дома. Потом  последо-
вала беседа с секретарем, даже с самим  заведующим  о  введении  в  нор-
мальное русло ученических кружков, которые покамест занимаются тем,  что
бьют окна во время уроков и устраивают такой шум, что заниматься  невоз-
можно. Заведующий отделом, большой сторонник и насадитель кружков, срав-
нил подобное школьное явление с весенним половодьем, после которого вода
всегда же сбывает, и Азбукин, сам ценивший поэтические  образы,  с  этим
согласился.
   - Кружки развивают самодеятельность учащихся! - патетически  восклик-
нул заведующий. - Они могут сделать, - понимаете-ли, - то, чего не  сде-
лать вам, педагогам.
   Азбукин и с этим согласился, - самодеятельность он тоже ставил  высо-
ко. Но сразу же задал вопрос:
   - На какие же средства вставить разбитые стекла? Не  может  ли  отдел
этого сделать?
   Но отдел был беден, и заведующий был заданным вопросом приведен в не-
которое смущение. Он даже призадумался. Лишь после его осенила  счастли-
вая мысль:
   - Знаете, теперь весна... Так, ведь?
   Заведующий при этих словах осклабился. Очевидно, слово "весна"  вызы-
вало у него представление не об одних только разбитых школьных  стеклах,
а и о предметах более приятных.
   - За весной же последует лето, - продолжал заведующий. - Так ведь?
   Он нарочно тянул, смаковал свою мысль, - продлить наслаждение,  -  но
Азбукин был нетерпелив и потому вставил:
   - А за летом следует осень, потом - зима.
   Лицо заведующего погасло.
   - Не то, не то! Вы не так понимаете меня.  Зачем  же  осень  и  зима?
Ведь, теперь весна, а за весной - последует лето.
   - Ну да, лето, - поддакнул Азбукин, желая попасть в тон начальству.
   - А раз лето, то на что же стекла? - сказал заведующий.
   Азбукин настолько был ошарашен мудростью заведующего, что язык у него
не повернулся, чтобы заикнуться еще о чем-либо - о кружках, стеклах,  об
осени, зиме.
   Выйдя из кабинета заведующего, Азбукин подошел к барышне-бухгалтерше,
отличавшейся неприступностью.
   - Как же насчет жалованья-то? - спросил он осторожно и ласково  вмес-
те.
   - Насчет жалованья? - недовольно фыркнула крепость, - ишь чего  захо-
тели!
   - Да я думал... - еще более ласково и приветливо продолжал Азбукин.
   - Вот и не думайте, - еще более грозно надвинулась крепость.
   - Да я не буду... извините, - совсем уже сдаваясь,  пролепетал  Азбу-
кин.
   - Жалованье вы получите на следующей неделе.
   - А сколько? - полюбопытствовал осмелевший Азбукин.
   - По рассчету 160 миллионов в месяц. Вероятно, ячменем.
   - Да, ведь, это же мало. Ведь, самый последний служащий больше  полу-
чает. Ведь, сторож исполкома больше получает...
   - А вы - шкраб, - неожиданно сурово хлопнула крепость, - тоже захоте-
ли!
   Тут только, Азбукин, понял всю неуместность своей горделивой  попытки
сравнять себя со сторожем исполкома и - умолк.
   Что-ж, верно, шкраб, - горько подумал он.  -  Ведь,  "сторож"  звучит
гордо, - его можно даже переделать в величавое: страж. Кстати, вспомнил-
ся стих Пушкина:

   - Маститый страж страны державной.

   А шкраб? И звучит-то даже не по-человечески,  а  напоминает  какое-то
животное, не то ползающее по земле, не то живущее в воде. Животного это-
го Азбукин никак не мог досконально припомнить, не взирая на все потуги,
потому что в естествоведении был слаб.
   Пробыв в задумчивости несколько более четверти часа (тут он, не желая
того, сопоставил себя с Сократом, который мог целые сутки пробыть в этом
состоянии), Азбукин решил выйти из отдела. А на улице его ждало  солнце,
такое ласковое. Теперь, вытаскивая бумагу из кармана  и  припомнив  все,
что пришлось ему пережить в отделе, Азбукин всю свою нежность перенес на
солнышко, которое не строило каверз, как секретарь отдела, не важничало,
как заведующий, и не открывало и не захлопывало ворот, как  неприступная
крепость.
   - Милое, - с чувством помыслил о дневном светиле Азбукин, оно  одина-
ково проливает благодать и на сторожа исполкома, и на несчастного  шкра-
ба. Если бы люди брали с него пример!
   Той порой он окончательно извлек из кармана бумагу и начал читать.
   По мере чтения, глаза Азбукина расширялись,  и  интерес  к  читаемому
настолько усилился, что он даже и не заметил, как кое-кто  из  прохожих,
тут же рядом несколько раз чихнул. А обыкновенно он не  упускал  случая,
если кто-нибудь по близости от него чихал, вежливо пожелать: будьте здо-
ровы.
   Бумага была циркуляром о переподготовке учителей. Она озадачила, оше-
ломила Азбукина.
   Чтобы придти в себя, Азбукин по складам, водя пальцем, прочел ее заг-
лавие:

   ГОЛОВОТЯПСК.

   Головотяпскому Уоно

   И тоже по складам, только с большим  почтением,  повернув  бумагу  на
бок, прочитал резолюцию своего заведующего уоно:

   исполнить

   Азбукин давно привык к субординации, и  начальнические  слова  теперь
для него так же выразительно и ярко горели на бумаге, присланной из  гу-
боно, как радуга горит, сквозит и млеет на покрытом тучами небе.
   Раз исполнить - значит дело свято. - Да и какой же я дурак, - в  мыс-
лях обругал он себя, - разве можно не исполнять  повелений  высшего  на-
чальства, - губоно? Так, значит надо!
   И Азбукин принялся внимательно читать циркуляр. Губернский отдел  на-
родного образования извещал, что он высылает несколько  равновеликих  по
духу (да, там было употреблено такое звучное  выражение)  библиотек  для
прочтения их шкрабами Головотяпского уезда за летние каникулы.
   Азбукин пробежал заглавия книг. Их было 13.  Тринадцать,  -  суеверно
испугался Азбукин. Постепенно, однако, испуг его из мистического перешел
в рассудочный. Эти 13 книг надо прочесть летом, когда шкрабам и  законом
и традицией полагается отдыхать от школы, от своих любезных  воспитанни-
ков, от их самоуправления, кружков, разбитых стекол  исписанных  стен  и
т.д. А тут вместо отдыха, на! Положим, книжки-то не особенно  увесистые,
- одну Азбукин даже просматривал как-то, но всетаки.
   Азбукин стал было уже успокаиваться, прибегнув к обычно,  успокаивав-
шей его думе: и не такая еще беда может приключиться с людьми. Но в  это
время запущенная в тот же карман рука нашарила там... опять лист бумаги.
На листе был обозначен тот же адрес, что и ранее, и та же начальственная
надпись заведующего уоно:

   исполнить

   И трактовал этот лист тоже о переподготовке. Перечислялись здесь кни-
ги, которые Азбукин должен был изучить вслед за 13-ю и  обнаружить  зна-
комство с ними на осенних испытаниях. Это были: книга Меймана  и  других
авторов.
   II

   Погруженный в уныние, Азбукин и не заметил, как к нему подошел служа-
щий финотдела Налогов. Налогов был одет в  добропорядочное  демисезонное
пальто. На голове его была шляпа, подобная тем, которые в прошлом году к
празднику Интернационала получили все головотяпские комиссары. На  ногах
у Налогова были ботинки, но не женские, а мужские, и на  ботинках  лаком
отливали новые галоши. В руках Налогов держал портфель, запиравшийся да-
же на ключ.
   - Голопуп, - раздалось над самым ухом шкраба.
   - А-а! Это ты! - воскликнул Азбукин и глубоко поджал под себя теткины
ботинки, мешковато и неловко посторонившиеся ослепительно сиявших  галош
подошедшего.
   Налогов был товарищем Азбукина по школе. Они вместе учились в городс-
ком училище и вместе окончили одногодичные педагогические курсы. Но  На-
логов не пожелал быть учителем - наставлять "всякое дубье", и начал слу-
жить в казначействе.
   Одной из существенных черт Налогова была его любовь врать, и - в  это
вранье, в эту ложь он крепко затем верил. Его прижимали к стене,  улича-
ли, но он всегда настаивал на своем, да так  твердо,  так  божился,  что
спорившие с ним не знали, что и думать: такой невероятный факт! Во время
европейской войны, приехав с фронта, Налогов рассказывал  неслыханное  о
своей отваге: выходило, что он с ротой задерживал неприятельский корпус.
В начале революции он рассказывал, что был избран комиссаром энской  ар-
мии, часто встречался и разговаривал за-панибрата с Керенским, и Керенс-
кий, обыкновенно, соглашался с ним. - Вы, Александр Федорович, не знаете
нашего солдата, - предоставьте это нам, проведшим с ним  целые  годы  на
фронте в окопах. - Я, Андрей Иванович, всецело на вас полагаюсь, - отве-
чал Керенский, - за вами фронт, как за каменной стеной.
   После октябрьского переворота, сильно перетасовавшего людей, оба  то-
варища крепко держались насиженных мест: Азбукин - школы,  а  Налогов  -
уфинотдела. До пришествия нэпа дела у них шли почти одинаково.
   - Дохлое, брат, твое дело! - встречая Азбукина, язвил его Налогов.
   - А твое разве не дохлое? - не без той же занозы возражал  ему  Азбу-
кин, отхватавший три лета босиком по улицам Головотяпска, по целым неде-
лям не видавший хлеба и питавшийся одной картошкой.
   - Хорошо, вон, в милиции, в военкоме: там пайки честь-честью, - заяв-
лял Налогов, кушавший в самое голодное время хлеб (и  даже  без  примеси
льняного семени). Босиком Налогов совсем не ходил: летом носил сандалии,
- а зимой ходил больше в валенках. Обзавелся он также костюмом из домот-
канного крестьянского сукна и дубленым полушубком, а также хорошие одеж-
ды припрятал в места, хотя и не отдаленные, но надежные.
   Налогов искренне считал себя за интеллигента. После октябрьской рево-
люции, среди интеллигенции стало модным ходить в церковь, а в губернском
городе даже два доктора и один инженер приняли  священный  сан.  Налогов
охотно принялся за обиванье  папертей  церкви,  куда  раньше  заглядывал
чрезвычайно редко. - Мы, интеллигенты за бога, - распинался он  на  цер-
ковных собраниях, и головотяпские мещане прониклись уважением к Налогову
настолько, что избрали его в церковный совет.
   - Равенство, - говорил Азбукин с достоинством. -  Голодаем,  но  все.
Поголодаем, зато после будет лучше, - нашим детям, скажем.
   Практичный Налогов, угощая его самогонкой, попрекал и укорял  его  не
однажды:
   - Брось ты слюни разводить! Жри.
   С нэпом шкрабьи дела нисколько не улучшились.  Правда,  возникла  как
будто надежда на родителей. Но родители в школьном деле продолжали  дер-
жаться - так было куда выгоднее - принципов военного коммунизма.
   Той порой дела Налогова явно поправились.
   Положение служащих уфинотдела с каждым днем улучшалось. Первым подар-
ком нэпа было ниспослание сверхурочных, - оттого-то в помещении  уфинот-
дела приветливо-туманно переливалось в сумерках электричество, при свете
которого уфинотдельские барышни выглядели еще привлекательнее, чем днем.
Вторым даром неба были премиальные. После  него  уфинотдельские  барышни
стали даже замуж выходить.
   После этих-то сверхурочных и премиальных и ожил Налогов и  постепенно
совлек с себя одеяние эпохи военного коммунизма и облекся в  старорежим-
ную, извлеченную из-под спуда, одежду.
   - Что это ты, Степа, на Пасхе не зашел? А? -  укоризненно  проговорил
Налогов, отталкивая камешек блестящей галошей. - Да  и  вообще  тебя  не
видно. Пойдем-ка ко мне сейчас.
   Азбукин не отказывался. Ему хотелось в дружеской беседе хоть  немного
согнать с души своей грусть, навеянную разговором в отделе и бумагою,  и
думами о переподготовке. Шкраб зашагал рядом с Налоговым, и его ежившая-
ся щуплая фигурка, на фоне плотного и жизнерадостного Налогова,  напоми-
нала тот скелет, который в древнем Египте вносили в разгар  пира,  чтобы
пирующие вспомнили о смерти.
   Когда приятели огибали трактирчик Фрумкина, над дверьми которого про-
возглашала вывеска: - Вина русские и заграничные, - Налогов  многозначи-
тельно подтолкнул Азбукина:
   - А не зайти ли предварительно сюда? Только что получил премиальные.
   - Нет, что ты, нет уж, едва ли не шарахнулся от  него  Азбукин.  -  Я
тогда уж лучше домой пойду.
   - Я пошутил, - рассмеялся Налогов. - А ты, брат, попрежнему скромник,
- насчет трактиров ни-ни.
   Азбукин, точно, никогда не любил трактиров. Не то, чтобы он не  выпи-
вал. Нет, он выпивал, выпивал один и за дружеской  беседой  в  маленькой
компании, не отказывался. Он помнил, что сам Сократ любил такие  дружес-
кие пирушки. Но трактир! Там много посторонних людей, много  шуму,  ссо-
рятся пьяные, а шкрабья душа Азбукина была нежна и  впечатлительна,  как
вечерняя звезда. Бог с ними уж, с трактирами-то, решил он раз-навсегда.
   - Парикмахеришкой Фрумкин-то, помнишь, был? -  указывая  на  вывеску,
говорил Налогов, - небось и ты у него стригся.
   - Нет, - сумрачно ответил Азбукин. - Меня тетка стрижет. Только,  го-
ворит, лишние расходы на этих парикмахеров.
   - Тек, тек, - осудил Налогов.
   Во дворе Налогова, когда туда вошли приятели, у самого крыльца,  оче-
видно, ожидая корма, стояла корова. Налогов провел рукой по ее  широкому
лбу и любовно почмокал:
   - Маша! Ма-а-шенька!
   Шкраб, желая оказать внимание хозяину, тоже попробовал погладить  Ма-
шу. Но оттого-ли, что корове не понравился шкрабий запах, - Азбукин час-
то спал не раздеваясь, - или еще почему-либо, животное  резко  закрутило
головой, и несчастный шкраб легко почувствовал коровьи рога в кармане.
   - Пошла прочь! - замахал на корову портфелем  Налогов  и  с  участием
спросил: - Не ушибла-ли тебя эта дрянь? Ну, а за карман  не  беспокойся,
Соня зашьет!
   - Ничего, тетка зашьет, - сказал Азбукин и тут же в уме запнулся: до-
ма ниток нет.
   Так как супруги Налогова не было дома, - она  служила  машинисткой  в
комхозе и не вернулась еще со службы, - Налогов сам быстро соорудил  за-
куску. Появилась селедка, аппетитно переложенная калачиками лука, и  ку-
сок ветчины.
   - Сначала я тебя деликатесами, - сказал Налогов, наливая рюмку и под-
вигая ее Азбукину. Азбукин выпил.
   - Каково? а?
   - Виноградное? - ответил Азбукин вопросом, выражавшим почтение к  на-
питку.
   - Изюмное! - торжествующе произнес Налогов. - В Клюквине работают, да
как отлично! 50 лимонов бутылка! А теперь, - тут Налогов взял  маленькую
рюмочку и осторожно нацедил в нее из другой бутылки.
   Азбукин выпил.
   - Ну, а это?
   Азбукин, вместо ответа, только смотрел на приятеля вопрошающими  гла-
зами: в винах он мало понимал.
   - Ликер! Наш самодельный клюквенный ликер, - умильно  поглаживая  бу-
тылку, пояснил Налогов. - 70  лимонов  бутылочка-то!  Вот,  говорят,  не
изобретатели мы. Да мы, брат Степа, всех Эдиссонов за пояс заткнем.
   - Да это не мы, - возразил Азбукин. - В Клюквине-то евреи.
   - Положим, - не нашелся, что возразить Налогов и налил Азбукину рюмку
светлой, непахнущей жидкости.
   Когда Азбукин выпил, у него сильно обожгло горло и слезы  навернулись
на глаза.
   - Что это у тебя, - спросил он уже сам, поскорее закусывая селедкой.
   - На сей раз - мы, мы, - восторженно промычал Налогов. -  Самодельный
спирт! Семьдесят градусов.  Без  запаху.  Из  пшеничной  муки.  Знакомый
мельник уступил.
   Азбукин проглотил еще несколько рюмок самодельного  спирта,  надеясь,
что светлая, обжигающая горло, жидкость сожжет и скверное  его  настрое-
ние.
   - Как же ты живешь? - дружески спросил Налогов, наливая ему последнюю
рюмку и отодвигая бутылку: с остатками светлой жидкости у него были свя-
заны еще кое-какие расчеты.
   - Живу. По-прежнему.
   - Сколько жалованья? - в корень взглянул Налогов.
   - 160 миллионов на бумаге, а на деле ничего. Дадут,  а  когда  дадут?
Говорят, ячменем предлагают.
   - Скверно.
   - Что и толковать, скверно, - возбудился вдруг Азбукин. - В доме  ни-
чего нет, кроме картошки, да и обносился как! Тетка поедом ест. Говорит:
вон другие-то как живут. И верно, брат: раньше,  если  и  голодали,  так
все.
   Налогов приумолк. От природы он был наделен добрым сердцем, а в  сло-
вах Азбукина звучала неприкрашенная тяжелая нужда.
   - Придумали, придумали! - закричал он через секунду. - Ты поешь?  Да,
помню, ты поешь. Еще баритоном.
   - Тенором, - поправил Азбукин.
   - Пусть тенором. Так вот, видишь-ли... Я теперь член церковного сове-
та, чуть-чуть не церковный староста. У нас хорик есть. По  праздникам-то
тово... поет. Хочешь в хор поступить? Платим.
   - Да ведь хор-то поет в церкви, - осторожно возразил Азбукин, - а  я,
школьный работник. Неудобно.
   - Это ничего, - весело вынесся навстречу Налогов, - у нас  не  просто
церковь, а живая и даже древнеапостольская. У нас о. Сергей такую пропо-
ведь вчера закатил, что и на митинге не услышишь.
   - Все-таки церковь... - кратко и грустно возразил Азбукин.
   - Да, понимаешь-ли, платят в хоре-то.
   - Сколько же? - с некоторым любопытством спросил Азбукин.
   - 20 фунтов хлеба человеку в месяц.
   - Мало. Пойдешь к вам за полпуда петь, а той порой из школы  выгонят.
У нас антирелигиозная пропаганда.
   Это возражение немного обезкуражило Налогова. Он снова приумолк. При-
умолк и Азбукин.
   - У нас, брат, переподготовка, - нарушил молчание Азбукин.
   - А это что за штука, - суховато, даже с некоторой обидой  в  голосе,
спросил Налогов.
   - А это, брат, есть такая книга - Меймана, - по педагогике. Что  твоя
библия. Так вот всего таких 30 книг надо перечитать.
   - Значит, сверхурочные занятия, - совсем уж позабыв обиду  и  радуясь
за товарища, потряс десницей Налогов. -  За  это  заплатят,  обязательно
заплатят. И в хор не надо поступать. А сколько времени,  приблизительно,
в день придется сидеть над книгами?
   - Да целый день, - недовольно буркнул Азбукин,  не  понимая  веселого
настроения своего приятеля.
   - Ну, такие занятия - преддверие большого жалованья. То-то  у  нас  в
уфинотделе упорно ходят слухи: скоро шкрабам будет хорошо, шкрабы  будут
самые первые люди, шкрабов приравняют к  категории  рабочих,  получающих
наиболее высокую заработную плату. Поздравляю тебя, Степа. Ты, брат,  не
хуже нас, уфинотдельцев, будешь жить. На что тебе картошка? Плюнь ты  на
нее. Без жареного и за стол не садись.
   - Ты это серьезно? Не шутишь? - спрашивал недоумевающий Азбукин.
   - Да за это же здравый смысл, логика говорят. Раз такая переподготов-
ка, то ясно...
   Налогов так авторитетно упомянул о логике, что Азбукин невольно  под-
дался гипнозу его слов.
   - Неужели, правда, Андрюша, - оживился Азбукин, уже уверенный в  том,
что это правда.
   - Да правда же, правда.
   - А сколько я получу тогда?
   Налогов мысленно высчитал.
   - У нас, видишь-ли, своя переподготовка была, когда налоги увеличили.
Нам здорово тогда прибавили. Ежели такая переподготовка, я думаю полтора
миллиарда в месяц.
   - Полтора миллиарда! - изумился Азбукин. - Да я корову куплю в первый
же месяц. Свое молоко, творог, сметана.
   - Обязательно корову, - поддержал друга Налогов. - Я  к  тебе  молоко
приду пить. Купи семментальской породы, как моя. С телу два ведра дает.
   - Я бы холмогорской купил, - мечтательно покачнулся на стуле Азбукин.
   - Холмогорская тоже хороша. Потом возьми в библиотеке книжку "Корова"
Алтухова. Эту уже сверх 30 библий придется прочитать. Потом, знаешь что,
Степа, заведи пчел.
   - О пчелах-то я и не думал, - стыдливо сознался Азбукин.
   - Пчелы при современном сахарном кризисе, - легко взбодрил его  Нало-
гов, - сущий клад. Достаточно двух ульев, и сахарного  вопроса  в  нашем
домашнем бюджете как не бывало. Я решил купить два улья, да  ты  два.  А
приборы вместе. Согласен?
   - Согласен, - совсем расцвел Азбукин. - При полутора миллиардах  мож-
но. Потом, - добавил он деловито, - обязательно мне нужно  новый  костюм
сшить. Хотел деревенского холста купить, да покрасить.
   - Зачем холсты. При полуторах-то миллиардах холста. Да ты  сукна  ку-
пишь. Недавно тут на базаре продавали чудеснейшее сукно по 100 миллионов
аршин. Оказалось, правда, после ворованное.
   - На ворованное редко попадешь, - усумнился Азбукин.
   - Отчего? Цифры, статистика все  определяют.  Теперь  возросло  число
безработных, следовательно, возрасло число краж.  Известный  процент  их
падает на сукно.
   Налогов немного помолчал.
   - Если на ворованное не попадешь, - продолжал он, - то латышское сук-
но всегда легко купить. А как хорошо мерзавцы ткут. Прямо от  фабричного
не отличишь. Сшей из латышского, не дорого.
   - Это уже в третий месяц, - решил вслух Азбукин. - В первый - корова,
во второй - пчелы, в третий - костюм.
   - Вот тебе и переподготовка! - радостно воскликнул Налогов. - За  три
месяца три жизненных вопроса как со счетов долой: молочный,  сахарный  и
костюмный. Да за такую переподготовку бога надо  благодарить.  Я  бы  на
твоем месте у нашего о. Сергея молебен благодарственный отслужил.
   - Ну молебен-то, положим... - пробормотал Азбукин. - Еще не  получил.
Да и что такое молебен, - продолжал он с ударением на  слове  "молебен",
вспомнив антирелигиозные статьи, прочитанные в  журнале  "Безбожник".  -
Старый хлам.
   В это время вошла только что возвратившаяся со службы в комхозе  жена
Налогова. Печать недовольства и волнения, которые она старалась  скрыть,
виднелась на ее лице.
   - Сонечка! У Степы переподготовка, - закричал ей Налогов.
   - Это еще что такое? - спросила Софья Петровна, машинально  поправляя
прическу и под приветливой улыбкой желая поглубже спрятать недовольство.
   - Это значит, что полтора миллиарда в месяц будет получать.
   - Полтора миллиарда в месяц, - пораженная  несколько  даже  отступила
назад Софья Петровна. - Поздравляю. А  у  нас  в  комхозе,  представьте,
вместо жалованья предлагают ячмень, изъеденный крысами, и  ставят  на  5
миллионов дороже за пуд, чем он стоит на базаре.
   - И нам тоже, - вспомнил Азбукин.
   - И неужели вы будете брать?
   - Не знаю, - сказал Азбукин. - Вероятно придется.
   - Безобразие! - воскликнула Софья Петровна.
   - Не волнуйся, милая, - успокаивающе произнес  Налогов,  опасавшийся,
что дело из небольшой неприятности разовьется в крупную. - Ничего не по-
делаешь: ячмень - так ячмень. Хоть бы что-нибудь  получить.  Это  мы,  в
уфинотделе, около денег ходим, так легко их и получить. А на всех где же
достать? Ячмень - так ячмень.
   - Да он же крысами изъеден.
   - Ну, у нас свиньи доедят. Лишнего поросенка пустим в зиму.
   - Я и поросенка твоего есть не буду, -  проговорила,  сдаваясь  Софья
Петровна.
   - Продадим, если не будешь - только и дела, - совсем успокоил ее  На-
логов.
   После этого разговор принял мирный характер. Вращался он вокруг своей
оси - переподготовки, от которой  ожидали  столько  благ  для  Азбукина.
Софья Петровна угостила приятелей таким обедом, какого  шкраб  давненько
уже не едал. И у хозяйки совершенно исчез отпечаток недовольства вызван-
ный ячменем,  изъеденным  крысами,  а  победительница  -  улыбка  свиде-
тельствовала, что и супруга согласна будет  кушать  поросенка,  которого
хочет вскармливать супруг.

   III

   В самом радужном настроении Азбукин вышел из  дому  Налогова.  Мир  и
предвечерняя тишина и радость разлиты были в природе. Солнце,  пред  тем
как спуститься к горизонту, припекло, будто хозяйка в простом, не  знаю-
щем тона доме, которая наливает тарелку полным-полно, и на лице ее напи-
сано: кушайте, нам не жалко: на всех хватит. Над городским садом с  кри-
ком носились вороны, наевшиеся ячменя, рассыпанного на  площади  голово-
тяпскими служащими, получавшими его вместо жалованья. Городской сад пока
ещи ничем не отделялся от окружавшей его площади. Каждый год пред празд-
нованием 1-го мая, сооружали вокруг него частокол, и он целое  лето  был
окружен им, как женское личико вуалью. Но приходила зима, - вуаль стано-
вилась ненужной, и граждане Головотяпска разбирали частокол на  топливо.
В минувшем году ставил частокол около сада, на  основе  профессиональной
дисциплины, головотяпский союз работников просвещения. Ездили в  лес  за
кольями, втыкали, прибивали гвоздями, отпущенными под рубрикой:  еще  на
агитационную пропаганду.
   Единственным остатком, уцелевшим от окружавшего когда-то, еще до  ре-
волюции, сад забора, пережившим все краткосрочные частоколы, были двери,
на которых вопреки старому правописанию, глазатилось:

   Просят затворять двери

подобно тому, как над зданием уисполкома, уже вопреки новому правописанию, прибита была доска с надписью:

   Призидиум уисполкома

   В саду меланхолически бродили три козы.
   Из сада Азбукин выбрался на площадь  Головотяпска,  половина  которой
была вымощена, а другая - не мощеная. Он шел по  самому  краю  каменного
берега. Перед Азбукиным тянулся ряд лавочек и лавченок, ядреных,  крепко
сколоченных: дружно сплотившихся, словно это не лавченки были, а молодые
грибы, вылезшие на божий свет после теплого дождика, а против них молча-
ливо возвышалась красная трибуна.
   За рядами лавченок воздвигались головотяпские церкви: крыши  выцвели,
стены посерели. Впрочем, головотяпские попы на  радостях  вздумали  было
преподавать закон божий, за что неделю отсидели в головотяпской  тюрьме.
Рассказывали, что когда заключен был под стражу о. Сергей, после  тюрьмы
вступивший в древнеапостольскую церковь и сделавшийся даже ее  главою  в
Головотяпске, то случайно на улице встретились две его жены - законная и
посторонняя - и при встрече трогательно расплакались.
   Эх, Головотяпск, Головотяпск! Найдется ли еще где-нибудь в нашей рес-
публике такой город? Найдутся ли где такие ораторы, которые в 1923 г.  с
большим пафосом произносят речи, заученные ими еще в 1918 г. - точно тот
священник, который, привыкнув читать проповеди по книжке, громил  казен-
ные винные лавки, когда они уже были закрыты. Найдется-ли где еще город,
где кое-кто из коммунистов тайно венчался в  церкви  со  своей  подругой
жизни, а некоторые даже шли на исповедь к о. Сергею и каялись в  содеян-
ных ими грехах. Найдется ли еще где такой предуисполкома,  который,  уже
при нэпе, когда ему указали на несоответствие его  распоряжений  декрету
Совета Народных Комиссаров, подписанному Лениным, спокойно ответил:
   - Что-ж, Ленин в Москве, а я в Головотяпске!
   Обретется ли еще где город, где в комиссии по проведению недели бесп-
риютного ребенка предлагаются такие героические средства:  останавливать
каждого прохожего на головотяпском мосту и требовать от него, на основа-
нии постановления уисполкома: 3 миллиона. И бывало ли еще где,  чтобы  в
первомайские торжества для усиления праздничного настроения так взрывали
бомбу, что во всех домах, примыкавших к Головотяпе,  куда  была  брошена
бомба, были вырваны стекла. Найдется ли еще где такое  разливанное  море
самогонки, - самодержавной владычицы граждан Головотяпска?
   Идет по улице Головотяпска гражданин так же одетый, как и большинство
граждан республики - зимой в тулуп, а летом во что придется, а  понаблю-
дайте за ним и увидите, что это не просто гражданин,  а  настоящий  тип.
Опишите его, - тут и воображения совсем  почти  не  потребуется,  только
опишите, - и, кто знает, может быть, вы и славу приобретете. Найдется ли
еще где-либо поле, более удобное для приобретения литературного таланта?
Недаром и доморощенные поэты не переводятся в Головотяпске. Один из  них
такие частушки сочиняет для  местного  теревьюма  (театр  революционного
юмора), что головотяпские ценители искусства хохочут до икоты, и слышат-
ся возгласы одобрения: а здорово саданул, ах, сукин сын. И еще более яд-
реные, которые можно только произносить, но писать исстари  не  принято.
Головотяпский отдел образования поддерживает теревьюм и морально и мате-
риально, усматривая в нем насаждение пролетарского искусства.
   Эх, Головотяпск! Головотяпск! высушить бы всю грязь, в которой посто-
янно купаешься ты, как свинья в поганой луже; очистить бы  тебя,  приуб-
рать, приукрасить; приобщить бы тебя к радости новой, разумной  и  прек-
расной столь тебе чуждой.
   Азбукин, между тем, прошел к зданию исполкома. У самых входных дверей
виднелись обрывки анонса о комсомольской пасхе, отслуженной в  зале  ис-
полкома: остался только верх объявления с рисунком, изображающим красно-
носого попа над пустым гробом и надписью -

   Несть божьих зде телес:

   Христос воскрес,

и низ, где было крупными буквами написано

кто сорвет это об'явление, понесет наказание за конт-революционное деяние

На углу в витрине Азбукин прочел:

   30 апреля 1923 г. в здании головотяпского нардома состоится  конгресс
союза  коммунистической  молодежи,  на  котором  выступят  представители
Польши и Чехо-Словакии.

   Рядом с объявлением о конгрессе примостилась маленькая  красная  чет-
вертушка о праздновании дня 1-го мая. Здесь предписывалось всем  гражда-
нам убрать свои жилища зеленью и не какими-нибудь тряпками, а настоящими
флагами. За неисполнение предписания угрожал штраф 30 р. золотом.  Кроме
того, жителям некоторых районов предлагалось собственными силами  соору-
дить несколько арок. Арка приходилась и на район, где жил Азбукин. Опять
придет со сбором пожертвований уличком, а где я возьму,  подумал  шкраб,
поскреб в затылке, и настроение, поднявшееся в доме Налогова, слегка ом-
рачилось.
   Впрочем, скоро ряд иных явлений отвлек внимание Азбукина от досадного
объявления: навстречу ему бежало,  одна  за  другой,  с  десяток  собак,
справлявших деловито и серьезно свою собачью свадьбу, - без лишнего шуму
и гаму.
   На крестнях - так именуется в Головотяпске перекресток - сошлись  два
петуха: рыжий и белый. Сражались они с таким остервенением, что ребятиш-
ки, бросив играть в бабки, с большим любопытством следили  за  петухами.
Рыжий торжествовал: он загнал белого в выбоину, нагнул ему голову и меш-
ковато тыкал в грязь.
   Азбукин от природы был мирного склада  и  задержался  перед  петухами
столько, сколько требуется для всякого, даже самого идеального человека,
потому что и идеальный человек есть человек же, и на нем лежит отпечаток
человеческого, и если запнулось несколько человек перед  дерущейся  пти-
цей, то идеальный человек тоже, хоть несколько минут, но постоит.
   На дальнейшем пути Азбукин встретил головотяпского военного  комисса-
ра. У этого комиссара было старое, привычное  выражение  лица  и  совсем
непривычная, новая одежда. Одет он был, как  главнокомандующий  армиями.
Однако, одежда на военкоме отчасти была и не совсем нова для  обывателей
Головотяпска. У военкома была жена, выражение лица которой было столь же
простовато и благодушно, сколь хитро у мужа. И задолго еще до  появления
военкома на улицах Головотяпска в новой щегольской шинели, уже многие от
его супруги узнали, что военком шьет  себе  новую  шинель  в  самом  гу-
бернском городе, а ежели переведен будет с повышением в  губернский  го-
род, то сошьет себе шинель, вероятно, уж, в Москве.
   И не заметил Азбукин, как очутился перед  домиком  Семена  Парфеныча.
Войти или нет - помыслил шкраб в некотором колебании. Войти, обязательно
войти, подстрекнул его внутренний голос,  говоривший  от  имени  сытного
обеда, изюмного вина, ликера, переподготовки, сулившей  корову,  костюм,
пчел; от имени тех светлых надежд, которыми всегда окружено будущее.
   Сапожника Азбукин застал в не совсем удобном положении: он, с аршином
в руке, вылезал из-под кровати. Красный, с  взлохмаченными  волосами,  с
недовольным лицом, Семен Парфеныч являл собой такой вид, что Азбукин да-
же попятился и стеснительно кашлянул.
   - Что-ж такое, Азбукин, дальше-то будет? До чего мы дожили.
   Азбукин, решив, что под кроватью случилось несчастье, сочувственно  -
вздохнул.
   - Меряю, вишь ты, дом собственный меряю,  -  потрясая  аршином  перед
шкрабьим носом, волновался сапожник.
   Азбукин, успокоившись, счел необходимым пояснить:
   - Это для квартирного налога требуется.
   - Опять налог? - судорожно передернулся испугавшийся Семен  Парфеныч.
- Нам ничего про это не говорили. Сказали: смеряй квартиру - и все. А ты
откуда знаешь? Ты, брат, тово... тут ходили, переписывали... так ты  то-
во... может тоже переписывать пришел?
   - Это всероссийская городская перепись, - дополнил Азбукин, не смуща-
ясь. - Я не попал в переписчики, - опоздал. А пришел я  за  сапогами.  -
Произнес последние слова Азбукин с интимной улыбкой и особенно  ласковым
тоном.
   - Не готовы, брат, Азбукин, - как бы извиняясь, проговорил Семен Пар-
феныч, вспомнив, что шкраб уже много раз приходил за обувью. - То то, то
другое. Вишь ты, какие комиссару Губову сшил.  А?  А  вот  башмаки  жене
Фрумкина. Царица только раньше носила такие.
   - Скоро и я вас попрошу сшить мне новые сапоги, - весело заметил  Аз-
букин, поглядывая на комиссаровские сапоги. - Нам жалованья прибавят.
   - Это хорошо, хорошо, - согласился Семен Парфеныч. - Сошью.  А  много
прибавят?
   - Полтора миллиарда будут платить. Налогов так сказал. Знаете,  Нало-
гова?
   - Ну, как же не знать. Полтора миллиарда - не фунт изюма. Дай-ка  мне
полтора миллиарда, разве я стал бы со всей этой грязью возиться.  Так-то
Азбукин. Значит, наука опять в ход пошла. Выплыло масло на воду.
   И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки  растущего  к
нему уважения.
   По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.
   - Ну, что нового в газетах, - спрашивает Семен Парфеныч.
   - Да ничего особенного.
   - А у нас, ты слышал, - сообщает сапожник, - тут  недалеко  по  улице
человек спит. Вот уж восемь суток.
   - Восемь суток, - ахает Азбукин. - Да отчего это?
   Видишь, дорогой мой, - голос Семена Парфеныча делается и  грустным  и
покорным вместе. - Новая болезнь, никогда  еще  небывалая.  Божье  нака-
занье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней.  А
потом известно, что будет: конец света.
   Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью  чело-
века, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит  с
человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет  своим  болез-
нетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом,
то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благо-
родное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и  без  этих  выражений
Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в не-
го сейчас грустное настроение и смыло радость.
   - А еще, брат ты мой, не слышал, - тут случай с одним  мужиком  вышел
по дороге в губернию, - продолжает Семен Парфеныч. - Вот ехал, вишь  ты,
мужик - вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то,  чтобы
совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на  дороге-то
старуха. "Везешь ты, говорит она мужику, - жито на продналог,  -  я  это
знаю. Всего жита у тебя не возьмут, - пуд один тебе оставят. Так  ты  на
этот пуд купи мне платок. Когда  обратно  поедешь,  я  тебя  буду  ждать
здесь." Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии
пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и
подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, - повезу лучше жене. Ну,
свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой  до-
рогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять,  брат  ты  мой,
перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: "Ты хотел мимо
меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок."  Мужик  тово...  хотел
было обмануть, - никакого платка у меня нет. Давай, - говорит старуха, а
сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни  души
не видно, темнеет, а старуха - кто ее знает, что это за старуха,  -  от-
дал. А старуха-то и говорит ему: "Ну  смотри  теперь."  Подняла  платок,
встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви,  видимо-невиди-
мо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во  все
стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, -  свистят,
шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные  лю-
ди: конные и пешие и - стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика
мороз по коже пошел. "Видел? - спросила старуха. Так смотри, - запомни".
И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.
   Семен Парфеныч несколько помолчал.
   - По-моему, - продолжал он, - тут предсказанье. Много, брат, пережили
мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.
   Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у  Аз-
букина впечатления, записанные в доме Налогова, и  лишь  кое-где  торчат
жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:
   - И что это за жизнь, Азбукин!

   IV

   Всего два шага ступил Азбукин от домика сапожника, а похоже стало  на
то, будто грусть из шкрабьей души перешла и на природу,  и  установилось
одно настроение и в природе, и в душе. Порядочное облако, которое хватит
не только на остаток дня, но и на добрую половину ночи, а, может быть, и
на всю ночь, на сутки, на несколько суток, заслонило собою солнце.
   Все предметы потускнели. Дома принасупились, и еще явственнее  стало,
что дряхлы эти дома, что изрядное количество в них и на них заплат,  что
заборы кое-где еле держатся и если, сохрани бог, из облака  хватит  вих-
рем, обрушатся. Особенно пригорюнились национализированные и муниципали-
зированные дома: поглядел бы опекающий их домхоз, какие мрачные думы от-
разились в это время в их окнах; как молчаливо они протестуют  и  против
того, что и ремонта-то в них не производится никакого, и  убирают-то  их
редко, и стены закоптили, не оклеивают, и полы чрезвычайно редко моют, и
прочее и прочее. Но у комхоза были не одни дома, - были огороды,  пахот-
ная земля, сенокосы и лавки, главное, нэпманы, покушавшиеся на эти  лав-
ки.
   Азбукин добрел до "моста вздохов" на  Головотяпе.  Кто  назвал  столь
благородным именем головотяпский мост, когда, в шутку ли, в серьез ли  -
неизвестно, но даже в объявлениях о первомайской процессии за ним  оста-
лось это поэтическое имя. А, в сущности это был весьма почтенный возрас-
том, развалившийся мост с прозаическим предупреждением - по ту и  другую
сторону - о штрафе в 3 р. золотом  за  курение  на  мосту,  остановку  и
праздношатание по нему. Сохрани бог, идти или ехать  по  нему  в  темную
ночь: как скрытые капканы, подстерегает ваши ноги целая система порядоч-
ных дыр.
   "Мост вздохов" имеет не только историю своей жизни, но и историю сво-
его ремонта. Еще в эпоху военного коммунизма взялась за ремонт его  бри-
гада, ветром революции занесенная в Головотяпск, -  бригада,  поразившая
город стуком копыт, звоном шпор,  комбригом,  воевавшим  с  уисполкомом,
сотрудниками штабрига, такими милыми кавалерами, неподражаемо  танцевав-
шими и даже писавшими стихи, бригада - испепелительница местных  сердец,
потому что, как бабочки на огонь, устремились  на  сотрудников  штабрига
сердца всего того, что осталось от прежнего буржуазного Головотяпска,  а
на рядовых армейцев - сердца всех прочих  обитательниц  города.  Сколько
искалеченных навек сердец осталось от бригады, мелькнувшей, как  ослепи-
тельный метеор, сколько, попав в сферу ее притяжения, унеслось  за  ней,
как за кометой хвост, и потом мучительно возвращалось назад по одиночке.
Местный поэт подсчитал, что 27 головотяпских барышень уехало с бригадой,
и в одну ночь написал оперетку под заглавием - "27"
   И эта оперетка долгое время занимала внимание  граждан  Головотяпска,
любивших искусства. Местное статистическое бюро отметило потом год, сле-
довавший за пребыванием бригады, как год максимального количества рожде-
ний, и объяснило это явление исключительно пребыванием  в  течение  нес-
кольких месяцев бригады. Хорошо бы проследить дальнейшую жизнь этого но-
вого поколения. Каким-то оно будет в отроческом возрасте, в  юности?  Не
мелькнут-ли, не отразятся-ли на нем черты, которых не сыскать  сейчас  в
головотяпском гражданине? Может быть, оно будет  воинственно,  драчливо,
будет побивать родившихся в предыдущем году и последующем?
   Нельзя ли это также поставить в  зависимость  от  храбрости  бригады,
громившей в свое время Колчака, Деникина,  Врангеля,  Балаховича?  Может
быть, наблюдением за этим и займется головотяпское статистическое бюро?
   Какие воинственные песни, ах, какие звучные песни, в которых  отрази-
лась вся история скитаний бригады по пространствам Европы и Азии, разда-
лись над и под "мостом вздохов", когда бригада приступила к ремонту.
   Как значительно увеличилось тогда число гуляющих по набережной  Голо-
вотяпы, находивших, что под пение военных песен так же легко  и  приятно
гулять, как и под музыку. Но под звучные воинственные песни была  произ-
ведена лишь черная разрушительная работа. Когда же надо было начать  со-
зидательную, бригада так же неожиданно ушла, как и пришла. Дыры на мосту
настолько увеличились, что уисполком запретил в течение всего следующего
лета езду по мосту. И половина головотяпского уезда, жившего по ту  сто-
рону реки, должна была возить продналог прямо через реку. И так, как бе-
рега Головотяпы в городе были довольно круты, и от огромного  количества
нагруженных подвод на спусках образовались ухабы, где ревом ревели и по-
гибали мужицкие оси, надрывались тощие лошаденки, то читатель может лег-
ко представить, какая крепкая, сшибающая с ног брань оглашала тогда  бе-
рега Головотяпы. Не выдержала, наконец, барабанная перепонка  у  голово-
тяпского уисполкома и - он воздвиг через реку  временный  мост,  куда  и
втянулась продналоговая лента, плескавшаяся раньше в мелководье  Голово-
тяпы.
   На следующий год, уже при нэпе, мост починял  комхоз.  Когда  голово-
тяпские скептики выражали сомнение в том, что мост будет исправлен, тех-
ник комхоза резонно рассуждал: я - это вам не бригада, а комхоз, во-пер-
вых, а, во-вторых, мы будем платить за работу. И так  как  техник  читал
газеты и даже метил в заведующие комхозом, то прибавил: - а, в  третьих,
у нас сейчас нэп. И опять какие звучные песни понеслись с моста! Но  это
были не воинственные песни, занесенные бригадой, - это были песни  граж-
данского образца. Поющие тут обыкновенно ожидают, когда появится на  го-
ризонте какой-нибудь головотяпский гражданин, и тогда он попадает в  та-
кой стих, в такой переплет, что будь у него более тонкая духовная  орга-
низация, он никогда бы больше, во время работ, не прошел мимо  моста.  А
головотяпец ходил, слушал и даже невинно улыбался. Впрочем, прогулки па-
рочек по набережной в эти дни прекратились, ибо прекрасный  пол,  высоко
котировавший воинственную удаль бригады, иначе, совершенно  иначе  отно-
сился к невзыскательной поэзии рабочих комхоза. Шуму комхоз наделал мно-
го, а ремонта... немного больше бригады: установлен был один только  ле-
дорез, а мост разобрали было в одном месте, чтобы начать перестройку, но
потом быстро сложили вновь. На дыры были нашиты пластыри,  производившие
такое же впечатление, как заплаты из грубого деревенского холста на ста-
ром благородном полотняном белье. Часто спотыкалась об эти пластыри спе-
шащая нога рассеянного головотяпца. Кто-то примется ремонтировать  "мост
вздохов" на следующий год? Через чьи руки будет проходить казенное  зер-
но, предназначенное для работ? Кто, экономя на этом зерне, потихоньку  и
незаметно выстроит где-нибудь уютненький, чистенький домик, куда на  но-
воселье после молебна, отслуженного  головотяпским  батюшкой,  соберутся
хорошие знакомые хозяина и будут весело болтать о хозяйстве, о  лошадях,
об удое молока, о цене на хлеб? - Пусть каждый год вечно перестраивается
"мост вздохов"!
   Азбукин постоял на мосту и посмотрел на водомер. Вода в  реке  совсем
спала. Неприветливо серели покрытые грязью, недавно вылезшие из-под  во-
ды, берега Головотяпы. На них лежал десяток плотов, пригнанных комхозом.
На одном из плотов женщина полоскала белье и через реку громко  разгова-
ривала со своей знакомой, пришедшей за водой. А та, оставив ведра и пос-
тавив, как говорят в Головотяпске, руки в боки, сообщала, что она  наня-
лась носить воду Фрумкину и вознаграждают ее за это полпудом в месяц. От
плотов пахло сырой сосной. Неподалеку от  берега  вдруг  повалил  густой
дым, точно на пожаре: головотяпский гончар  начал  свою  работу.  Где-то
кто-то учился играть на духовом инструменте, и сдавленные  звуки  хрипло
выли, обрывались, снова завывали, будто выла душа  посаженного  на  цепь
грешника. Тускло и грустно плыли медные зевающие гулы с колокольни древ-
неапостольской о. Сергея церкви, а по набережной ползли туда богомольные
старушки. Грустна весна в Головотяпске.

   V

   Читальня, куда Азбукин направился с моста вздохов, называлась оффици-
ально городской избой-читальней. Под таким  именем  она  значилась  и  в
списках уполитпросвета. Заведывавшая уполитпросветом молоденькая дама, -
жизнерадостная и гибкая, кокетничавшая  напропалую  с  комсомольцами,  -
смотрела на эту избу, как на одну из спиц в  колесе  своей  начинающейся
карьеры. Помещалась читальня в здании бывшего народного дома,  за  время
революции переменившего чуть ли не десяток различных названий: и  просто
народный дом имени революции, и клуб имени Маркса, и клуб III-го  интер-
национала, и красноармейский клуб. Не так давно в большом зале нашел се-
бе пристанище головотяпский угоркоммол. Почти всегда в зале  можно  было
встретить двух-трех комсомольцев, играющих в шашки; комсомольскую  деви-
цу, одетую в кожаную куртку и в штаны - не в  штаны,  а,  скорей,  -  во
что-то штаноподобное, так что не знавшему ее человеку трудно  было  ска-
зать, какого она была пола;  маленького  комсомольца  почему-то  несшего
бессменное дежурство в угоркоммоле;  наконец  комсомольца,  по  прозвищу
"Воперь", который был в головотяпском  угоркоммоле  с  самого  основания
его, пережил все смены угоркомсомольских кабинетов,  говорил  всегда  от
имени правящих головотяпских сфер: мы постановили, и который, в  сущнос-
ти, отличался одним достоинством: умел виртуозно насвистывать.
   Читальня помещалась в примыкавшей  к  залу  длинной  корридоробразной
комнате, и в том месте, где комната выдавалась к окну, в углублении сто-
ял стол с газетами. За столом сидели два головотяпских комиссара и  Сек-
циев.
   Один из комиссаров - Лбов - был необыкновенно  серьезный  человек:  у
него был нахмуренный высокий лоб мыслителя, и носил он постоянно очки  в
золотой оправе, которые тоже значительно придавали ему серьезности,  по-
тому что видевшие его без очков говорили: без очков он не так  серьезен.
На съездах и собраниях Лбов обыкновенно выступал с длиннейшими цифровыми
данными из газеты "Экономическая Жизнь", которую он один только и  читал
в Головотяпске. Эти данные Лбов для большего эффекта заучивал  наизусть.
А потом говорил по вдохновению и выпивал во время своей речи обязательно
не меньше графина воды. О чем он говорил? Обо всем и ни о чем; его обык-
новенно не слушали, дремали и спали на его докладах, но за ним твердо  и
неоспоримо утвердилась репутация: наш ученый. И заметьте,  -  прибавляли
при этом, - Лбов никакого образования, кроме нисшей школы,  не  получил.
Самородок! Лбова даже на черную партийную работу не назначали: редко  он
мотался по различным двухнедельникам,  недельникам,  субботникам,  редко
погружался в продналоговое море. Зато он школу открыл, в  которой  почти
один читал лекции, клуб завел, где устраивал вечера  самодеятельности  и
где, кстати, пользовался квартирой и дровами. В данный момент Лбов читал
журнал "Крокодил", избрав его, вероятно, в качестве  третьего,  сладкого
блюда после "Правды" и "Экономической Жизни". Но сладкое,  должно  быть,
не вполне удалось, и на лице Лбова, в пренебрежительных складках, идущих
от носа вниз к усам, отразилось недовольство.
   Второй из комиссаров отличался отсутствием и учености, и дара  слова.
Удивительно он был молчалив! Целый род  должен  был  потрудиться,  чтобы
природа произвела такого молчальника: прадед  его,  надо  полагать,  был
склонен к молчанию, дед развил его свойство, отец утроил или учетверил и
- вот появился, как венец, как завершение рода, как оправдание  поговор-
ки: слово серебро, а молчание золото - комиссар Молчальник. На собраниях
он совсем не выступал, хотя постоянно в первом ряду виднелась его  энер-
гичная фигура. Да и в беседе он ограничивался больше  односложными:  да,
нет, так. Мысль его больше выражалась в жестах. Вот он энергично  кивнул
головою, словно поставил точку, и собеседник  здесь  обязательно  должен
остановиться, - такова сила Молчальника. Молчальник  сомнительно  качает
головой и будто зачеркивает то, что сказал собеседник - последний  начи-
нает сомневаться в своих словах. Но вот он махнул головой в  знак  того,
что соглашается с собеседником и рукой хлопнул по столу, - широкой рукой
и - будто подчеркнул слова собеседника, будто написал их курсивом.  Зато
незаменим Молчальник на практической работе. Как он энергичен! Посмотри-
те на одну его походку: он не ходит, а подпрыгивает, точно тайные  упру-
гие пружины отталкивают его от земли. Вы невольно  уступите  Молчальнику
дорогу при встрече, - таким требованием дышит вся его округленная,  лов-
кая, напористая фигура. Совсем не заглядывают в Головотяпск  отечествен-
ные художники, а жаль: они нашли бы богатейший материал для своих картин
и невыразимая словами фигура Молчальника одной из первых  попала  бы  на
полотно. Не проходило ни одного двухнедельника, недельника,  субботника,
в которых не участвовал бы Молчальник, и проводил он все  это  успешнее,
чем его коллеги.
   Как он умеет разговаривать с крестьянином, ценящим в человеке, и осо-
бенно в начальнике, уменье говорить кратко и выразительно - ядрено,  как
вообще ядрено все в нашей деревне, начиная с прелестного запаха цветущих
полей и кончая запахом навоза! Усердие  его  было  безгранично,  и,  бог
весть сколько анекдотов родила эта безграничность. За свое  усердие  при
генеральной чистке партии, Молчальник был исключен из партийных списков.
Исключение это длилось, однако, не долго. Чистившие головотяпскую  орга-
низацию были людьми приезжими из губернского города. Вскоре  они  уехали
не только из Головотяпска, но и совсем из губернии; свои же, головотяпс-
кие, коллеги, конечно, знали всю подноготную каждого из своих собратьев.
Они, справедливо, не могли не смотреть на обвинение Молчальника в разно-
го рода проступках, иначе как на мелкобуржуазную клевету, и  снова  Мол-
чальник занял место в рядах головотяпских комиссаров. Состоит ли еще су-
ровой чистильщик, - принципиальный губернский  комиссар,  приезжавший  в
Головотяпск, - в числе комиссаров,  -  кто  знает?  Говорят,  он  учится
где-то, студент; а Молчальник, как состоял комиссаром, так и состоит.  И
его ценят, и с ним считаются, - и хозяин его квартиры, словоохотливый  и
буйный во хмелю, хлебнув самогонки, кричит на свою улицу:
   - Чего же мне не пить? А? Ежели у меня живет такой комиссар. Во какой
комиссар!
   В тот момент, когда Азбукин вошел в читальню, Молчальник  уткнулся  в
"Известия", и трудно было угадать, что он читает.
   Третий был Секциев. И фигура его, и одежда, и черты лица, и даже  са-
мое выражение лица, и глаза, и уши, - все у Секциева было незначительнее
и мельче, чем у сидевших против него. Те сидели энергичные, уверенные  в
себе, а в Секциеве не было этой уверенности: в нем была некая  неопреде-
ленность, серость. Например: при первом взгляде лицо  Секциева  казалось
угреватым, при детальном рассматривании угрей  не  оказывалось,  а  была
местами кое-какая краснота. Были у него и усы, и небольшая  бородка,  но
так как он то их носил, то сбривал, - то если бы спросить даже его  бли-
жайшего знакомого: закройте глаза и представьте лицо Секциева - есть  ли
у него борода и усы - знакомый Секциева,  застигнутый  врасплох,  сказал
бы: право, не знаю. Вряд ли бы Секциев попал на полотно художника,  заг-
лянувшего в Головотяпск, - лучше всего изобразить его можно словами.
   Секциев раньше был не Секциев, а Ижехерувимский. До революции эта фа-
милия была для Секциева своего рода прибавочной стоимостью. В кругу  го-
ловотяпского духовенства его определенно считали своим, хотя он и служил
в земстве. Может быть, он и регентом церковного хора сделался  благодаря
своей фамилии. Но, когда разразилась  революция,  Секциев  призадумался:
слишком кричала о нем его фамилия. Пусть бы он был  какой-нибудь  Возне-
сенский, Воскресенский, Предтеченский, - это куда бы еще ни шло. Сколько
на свете существует Воскресенских, которые и совсем не похожи на Воскре-
сенских! Посмотришь на Воскресенского: этакий франт в галифэ, френче,  а
на лице ни черточки елейности, богоугодности, - лицо  вполне  лойальное,
благонамеренное, так что невольно забудешь его настоящую фамилию и назо-
вешь его как-нибудь иначе. Но тут - Иже-хе-ру-вим-ский.
   Уже после февральской революции Секциева начала тревожить прежняя фа-
милия, хотя в Головотяпске дела еще шли так, что 1 мая  1917  года  тор-
жества были открыты молебном на базарной площади, а  духовенство  оказа-
лось настолько либеральным, что, записавшись  было  огулом  в  кадетскую
партию, потом, в июле 1917 г., стало обнаруживать тяготение даже к соци-
ализму в виде эсерства и меньшевизма. Меньшевиком стал и Ижехерувимский.
   Когда в октябре зажужжала вся меньшевистская и эсерствующая  мошкара,
прилипшая к общественному пирогу, - тогда Секциев чуть было  в  комитете
спасения революции не очутился. Его заслуга состояла в том, что он лично
присутствовал на почте, когда головотяпский комиссар  временного  прави-
тельства от имени всего Головотяпска отправлял воинственную телеграмму о
том, что Головотяпск ждет лишь призыва, чтобы стать на защиту демократии
и родины. Присутствовал при отправлении - это почти тоже, что  сам  отп-
равлял. Секциев так говорил: мы с комиссаром отправляли. Прохромало вре-
мя междуцарствия - от октября, приблизительно, до мая, - когда не разоб-
рать было, что творилось в Головотяпске: демократия - не демократия, со-
веты - не советы; ни демократический рай, ни советский ад.
   Кто бы из приехавших в Головотяпск  большевиков,  учредивших  голово-
тяпскую советскую республику - так оффициально был назван новый строй  в
городе, - мог вперить свой пристальный взор в какого-то Ижехерувимского,
который и неприметен-то был, как отдельная былинка среди густой  голово-
тяпской травы, буйно ринувшейся на божий свет разными крапивами и  лопу-
хами?
   Но Секциев был человек мнительный и побаивался: а вдруг  узнают,  что
он присутствовал на почте при отправлении телеграммы Керенскому? А вдруг
найдут под текстом этой телеграммы среди сотни других подписей и его фа-
милию, которую - осторожность никогда не вредит, - он написал так  мелко
и неразборчиво, что нужна была лупа, чтобы разобрать ее? Отчасти  только
успокаивала мысль, что головотяпские большевики, которые по натуре  были
кипучими деятелями, а отнюдь не кропотливыми  исследователями,  вряд  ли
станут возиться с таким инструментом, как лупа. Но вдруг  совет  голово-
тяпских народных комиссаров, - так-называло себя на первых  порах  новое
головотяпское правительство, лишь  впоследствии  властною  рукою  центра
превращенное в скромных заведующих  разными  отделами,  вдруг  он  среди
списка служащих выищет фамилию Ижехерувимский? Или вдруг  кто-нибудь,  в
присутствии комиссара, назовет его не по имени и отчеству, а возьмет, да
и бухнет Ижехерувимский!
   Ижехерувимский долго блуждал по улицам Головотяпска, раздумывая,  что
делать со своей фамилией и, наконец, решил переменить ее. Предварительно
он обиняками навел справку, можно ли это, и оказалось,  что  это  вполне
возможно. Но какую фамилию избрать? Избрать какую-либо ярко-красную  фа-
милию, например: Коммунистов, Большевиков, Советский было заманчиво, по-
тому что хорошо обеспечило бы службу и даже  повышение.  Но  кто  знает,
долго ли продержится новый строй? А вдруг переменится? Тогда опять меняй
фамилию. И вот однажды, когда Ижехерувимский был погружен в раздумье над
тем, какую фамилию ему избрать, и в уме его промелькнули сотни  фамилий,
взор его ненароком упал на надпись на дверях одной комнаты:

   Культурно-просветительная секция головотяпского совдепа.

   Тут Секциев оживился и, в счастливом  предчувствии  разрешения  долго
мучившего его вопроса, перевел свой взгляд на двери соседней комнаты,  и
там опять, как огненные, горели буквы -

   Юридическая секция.

   Тогда головотяпский совет разделялся еще на секции. - Секция  -  про-
шептал Ижехерувимский и сейчас же по какому-то вдохновению  произвел  от
этого слова свою новую фамилию: Секциев. И необычайно обрадовался: фами-
лия была во всех отношениях хороша. Что такое слово: секция. Что оно го-
ворит русскому духу? Да ничего. Есть ли в нем какой-либо цвет, запах? Да
никакого. Удобнейшая фамилия! С ней можно смело отправиться  в  бушующее
революционное море: она  и  на  огне  революции  не  сгорит,  и  в  воде
контр-революции не потонет. В заявлении, которое Ижехерувимский подал  в
совет, говорилось:
   Желая освободить себя от позорного клейма, которым еще,  вероятно,  в
бурсе запятнали моих предков, прошу головотяпский совдеп дать мне  новую
фамилию: Секциев, в честь благородных  секций,  на  которые  разделяется
совдеп.
   Совдеп согласился с просьбой и в местной газете -
   "Известия головотяпского уездного совета народных комисаров" -  издал
соответствующий приказ. И Ижехерувимский умер навсегда.
   После того Секциев спокойно служил делопроизводителем и даже секрета-
рем отдела образования. Иногда он испытывал волнение, но это было волне-
ние наблюдателя. Шел Колчак, верховный правитель, и виднейший в  Голово-
тяпске меньшевик - кооператор говорил Секциеву при встрече: "Идет и ниг-
де не могут остановить. И не остановят." Больше меньшевик ничего не  го-
ворил: он был очень лойальный человек и предпочитал говорить между  сло-
вами. Секциев верил ему и несколько месяцев был настроен по-колчаковски.
Колчак сгинул, но на смену ему явился Деникин и  никто  другой,  как  о.
Сергей, нынешний глава Головотяпской древне-апостольской церкви, говорил
Секциеву: "Ну, Иван Петрович, к Покрову пресвятой богородицы  Деникин  в
Москве будет, а мы благодарственные господу богу молебны служить будем."
И некоторое время Секциев мыслил по деникински. На следующий год грозили
поляки. - Это вам не Колчак и не Деникин, - говорили про них  в  Голово-
тяпске. - Это народ культурный, образованный. За ними стоит Западная Ев-
ропа. Конец советам! Секциев тогда настроился по польски и ждал поляков.
Но и поляки не дойдя до Головотяпска, где-то застряли, израсходовали во-
инственный задор и - мир даже заключили. Исчезли  оперативные  сводки  в
газетах, настало спокойное время во всей республике, и в третью годовщи-
ну революции ученый Лбов, свободный, разумеется, от  всяких  предрассуд-
ков, в публичной речи воскликнул: "Раз три года просуществовали советы -
значит будут существовать вечно". Это была мистика, связанная со  значе-
нием числа 3, и слова комиссара произвели довольно  сильное  впечатление
на Секциева.

   С пришествием нэпа, Секциев понял, что главная пучина  революции  уже
осталась позади, и в нем опять появилась жажда общественной  деятельнос-
ти, побудившая его в свое время присутствовать при отправлении телеграм-
мы Керенскому. Секретарь отдела образования, - он произнес несколько ре-
чей на месткомах и был избран в правление  уработпроса.  Случилось  так,
что остальные коллеги по правлению совсем не  интересовались  профессио-
нальными делами, а он любил сидеть в правлении, выслушивать посетителей,
писать протоколы, налагать резолюции. Для того,  чтобы  он  мог  всецело
сосредоточиться на профессиональной правленческой работе,  его  даже  от
должности секретаря освободили. Так протекали революции год четвертый  и
пятый. И все время Секциев в анкетах под графой партийность ставил: бес-
партийный.

   Пошел шестой год революции. В этом году в уездном экономическом хаосе
обеспечания материальными благами служащих ясно обозначились орбиты,  по
которым стали вращаться полуторамиллиардные и выше оклады  ответственных
работников. К окладам, - это произошло как-то само собой  -  присоединя-
лись: лучшая в городе одежда, важность, сановитость и другие подобные им
свойства, осевшие наслоениями на  первоначальном  облике  головотяпского
революционера. Хорошо быть ответственным работником, - в один голос  за-
говорили тогда в Головотяпске. Говорил об этом и Секциев. Для того, что-
бы занять это почетное место, у него не хватало лишь партийности. А  тут
на губернском съезде работников просвещения, куда он  ездил  обыкновенно
один от уездправления, поставили на вид, что среди головотяпского  союза
работников просвещения мало партийных работников. Секциев понял  это,  и
решил записаться в члены головотяпской организации коммунистической пар-
тии. Чтобы вернее обеспечить себе место ответственного работника, Секци-
ев решил проделать некоторую необходимую по его мнению, подготовительную
работу. Нужно было не просто попасть в партию, нужен был осел  для  тор-
жественного въезда в нее, чтобы по пути постилали одежды и махали  вайя-
ми. Таким ослом избрал было Секциев профессиональную дисциплину: не про-
ходило собрания, чтобы он не говорил о профессиональной дисциплине.
   - На основе профессиональной дисциплины, - стало его любимым  выраже-
нием.
   Но ослик оказался спорным и начал спотыкаться: головотяпские  партий-
ные деятели разъяснили Секциеву, что профессиональная дисциплина при нэ-
пе не то, что профессиональная дисциплина при военном коммунизме. И тог-
да без всякого сожаления прогнал от себя этого осла  Секциев,  избрав  в
качестве орудия другого осла. Таким оказался марксистский кружок. За це-
лые пять лет революции не додумались до него в Головотяпске.  Додумались
до клуба имени Маркса, в котором меньше всего говорили о Марксе; додума-
лись до постановки гипсового бюста Маркса на  базарной  площади,  бюста,
который был очень похож на соборного головотяпского протоиерея. Но, что-
бы открыть марксистский кружок - до этого никто пока додуматься не  мог.
Это был надежный осел, на котором смело можно было совершить торжествен-
ный въезд.
   - У нас марксистский кружок! Мы марксисты! Мы  изучаем  теоретическую
основу коммунизма, - анонсировал всюду Секциев, и  к  его  голосу  стали
настолько прислушиваться в партийных кругах Головотяпска, что начала да-
же затмеваться звезда самого Лбова. Секциев был избран  от  междусоюзной
профессиональной организации оратором на митинге 1-го мая и  должен  был
говорить непосредственно за председателем  исполкома.  Он  уже  мысленно
составил эту речь, вращающуюся около главного положения, которое он  не-
однократно подчеркивал и в разговорах: из маленьких марксистских кружков
выросла великая коммунистическая держава. Тут  был  очевидный  намек  на
свой маленький марксистский кружок. Закончить речь он предполагал  воск-
лицанием: да здравствует коммунизм во всем мире! Кто бы мог предсказать,
что Секциев, меньшевик Секциев  произнесет  во  всеуслышание,  публично,
когда-нибудь эти слова? Вот и толкуйте после сего о  значении  личности,
об ее независимости от среды, толкуйте об индивидуализме, когда на  про-
тяжении всего пяти лет человеческая личность, даже личность  меньшевика,
может так измениться, что сама себя не узнала бы, если бы  ей  показали,
какой была она пять лет тому назад. Катит себе волны огромная человечес-
кая река, неизвестно откуда начавшая свой исток и неизвестно куда  стре-
мящаяся, и плывут по ней щепки - разные Секциевы, Лбовы и многие из  них
самоуслаждаются, думая: - Сами плывем, никто нас не  гонит;  вздумаем  и
переменим течение, это мы управляем течением,  это  у  нас  сопоставлены
вернейшие теории о том, куда плывут окружающие нас миллионы щепок. И  на
тебе: волна на ряд мгновений ставит их торчком, так что видны им делают-
ся не только соседние щепки, но и берег, и  его  извилины  и  тогда  они
убеждаются, что грош цена всем их теориям, и не сами они плывут, а несет
их в бесконечность беспечная и равнодушная волна.
   До сегодняшнего вечера Секциев был уверен в скором вступлении в  пар-
тию, фантазия уже  малевала  ему  сперва  уездную,  а  потом  губернскую
карьеру. Но, сегодня, перед самым приходом Азбукина, роясь в газетах, он
прочел постановление 12-го съезда партии о том, что в течение ближайшего
года в партию следует принимать преимущественно рабочих, - остальные  же
должны быть все это время кандидатами. Постановление ушатом холодной во-
ды окатило честолюбивую мечту Секциева. К рабочим его, при всем желании,
не причислить. Копти целый год в кандидатах, - все под знаком вопроса  и
в тумане.
   Прощай мечты о быстрой карьере!
   Неудивительно, что и на неопределенном и сером лице Секциева было не-
довольное выражение, когда вошел Азбукин.

   VI

   Азбукин, подойдя к столу, неуклюже, словно туловищем въезжая в  него,
поклонился и тихо сказал: здравствуйте!
   Комиссары подняли головы. Лбов  ограничился  тем,  что  посмотрел  на
шкраба поверх очков, а Молчальник испустил изо рта сильную струю  возду-
ха, будто дуновением хотел прогнать надоевшую ему муху.  Впечатлительный
и мнительный Азбукин решил, что это от него нехорошо пахнет. Съежившись,
он скромно подсел к Секциеву, с которым был знаком и протянул руку. Сек-
циев подал ему руку тем же жестом, каким прежде важные персоны  подавали
два пальца людям мелким, и продолжал читать газету.
   Азбукин взял газету. На первой странице, на видном месте, был  бюлле-
тень о здоровьи Ленина. Всегда с волнением читал его  Азбукин.  Его  ма-
ленького, забитого, робкого, нерешительного привлекал к себе образ выда-
ющегося борца-титана, подобно тому, как  его  пасмурную  меланхолическую
душу привлекала солнечная поэзия Пушкина.
   И сейчас, читая бюллетень, Азбукин подумал нежно:
   - Вождь!
   И припомнились, кстати, стихи Пушкина о Петре Великом, которые  Азбу-
кин отнес к Ленину:

   - Так тяжкий млат
   Дробя стекло, кует булат.

   Этот молот выкует русское счастье! Даже мировое счастье выкует! Ведь,
сиянье будущего отразилось в блеске этих, известных всему миру,  ленинс-
ких глаз; пренебрежение к разлагающемуся заживо старому миру и дерзнове-
ние идти новыми, еще неизведанными историческими дорогами в его  ленинс-
кой гримасе лица; огромная сила мысли, отметающая всякие дурманы  психо-
логические и социальные в  его  большом  выпуклом  лбу.  Азбукину  часто
представлялся памятник, который по его мнению,  следовало  бы  поставить
Ленину: фигура Ленина в железном энергическом порыве вперед, а за ним  -
не уездные комиссары и комиссарики во френчах и галифэ,  а  крестьяне  -
бородачи с косами, вилами, бабы. Их увлек порыв вождя, они идут  за  ним
беззаветно, слепо. Куда? В землю обетованную, в светлое царство свободы.
И эта земля обетованная уже близко: она уже сияет в знающей ее ленинской
улыбке, живет в тех его порывистых движениях, которые свойственны только
вождю, знающему дорогу.
   - Рабоче-крестьянский вождь, - еще нежнее восклицает в шкрабьем серд-
це своем Азбукин. Новый титан. - Прометей, прикованный болезнью  за  то,
что принес миру огонь возмущенья против общественной неправды,  эксплоа-
тации, угнетенья.
   Он бегло просмотрел ноту Комиссариата Иностранных Дел и -  погрузился
было в статью о театре, да в это время заговорили.
   - Подобные вещи я бы запретил под страхом расстрела, - неодобрительно
отбрасывая в сторону "Крокодил", сказал Лбов. - Теперь еще не время сме-
яться. Всем надо работать. Вот этих всех насмешников заставить бы писать
статьи по улучшению сельского хозяйства.
   - Да! - кратко согласился Мочальник, точно поставил знак  восклицания
за словами Лбова.
   - Легко смеяться над провинциальными работниками. А каково  им  рабо-
тать, а? Не на автомобилях, а на собственных ногах.
   - Лошаденки то есть, - размашисто зачеркнул слова Лбова Молчальник, у
которого была самая лучшая лошадь в Головотяпске.
   - Ну, а сено? Сена сейчас только полтора пуда на пуд хлеба дают.
   - И сено есть.
   О сене не приходилось Молчальнику беспокоиться: еще с осени призапас-
ся он им вдоволь.
   - Так-то так. А всетаки смех недопустим, - сказал Лбов, серьезно уст-
ремив глаза в пространство,  словно  пытаясь  прочесть  необходимую  ему
мысль. И, наконец, действительно прочел:
   - На следующем партийном собрании я потребую, чтобы  закрыли  местный
теревьюм. Театр революционного юмора у нас в  Головотяпске?!  Это  прямо
недопустимо. Какой у нас может быть юмор?
   - Вот это дело, - согласился Молчальник, и в глазах его пробежал даже
враждебный огонек. - Это я поддержу.
   Бедный антрепренер теревьюма, незадачливый головотяпский поэт! И под-
толкнула же его нечистая сила в последнем сеансе теревьюма задеть  обоих
комиссаров сразу: и Лбова, и Молчальника. Лбова он повесил. Вернее, Лбов
сам повесился, и даже не Лбов, а кто-то другой, под другой фамилией,  но
весьма схожий с Лбовым. Повесился в отчаянии, что пропустил день  памяти
Либкнехта и Розы Люксембург. В теревьюме действие происходило  где-то  в
тридевятом государстве, с неизвестным героем,  но  почему  то  все  при-
сутствующие признали в этом герое Лбова, у которого был подобный же неп-
риятный казус. Молчальника поэт совсем не вывел на сцену, не вывел  даже
человека - по образу и подобию Молчальника, но зато на сцене подвизалась
неизвестная шуба, очень похожая на шубу Молчальника. Шуба была так похо-
жа на шубу Молчальника, что все присутствующие в  теревьюме  отнесли  ее
действия к нему, а сам Молчальник, далеко не отличавшийся выдержкой Лбо-
ва, налетел на бедного поэта и чуть его не избил.
   - Так вы так-то... Да я вас за это к суду.
   - Да не про вас же я, не про вас, - уверял поэт, стараясь  как-нибудь
улизнуть от возможной, расправы.
   - А как же там моя шуба?
   - Да не ваша же, не ваша!
   - Моя... знаю, негодяй... под суд... в тюрьму.
   Поэт побледнел от страха. Тут он прибег для успокоения Молчальника  к
самому героическому средству, к которому он намеревался обратиться  лишь
в случае действительного привлечения к суду.
   - Такая же шуба есть у одного продкомовского служащего. А  он  раньше
приставом был. Все изображенное не может относиться к кому-нибудь друго-
му, например, к вам, потому что театр революционного юмора не может и не
смеет осмеивать таких почетных деятелей, как вы.
   Молчальник увидел, как ловко выскользнул из опасного положения  поэт,
и как опростоволосился он сам. Он  только  плюнул  и  отошел  прочь.  Но
чувство неприязни, даже ненависти у него осталось. Теперь  он  необыкно-
венно обрадовался предложению Лбова.
   Этакого человека, - отчеканил он твердо, - надо бы из пределов  уезда
выслать.
   - Вот это хорошо, - поддержал на этот раз и Секциев. - А то на следу-
ющий раз он собирается высмеять наш марксистский кружок.  Ведь  Маркс  -
это святыня. А мы изучаем Маркса. Как же можно смеяться над нашим  круж-
ком?
   Здесь Секциев немного соврал или,  как  принято  выражаться,  ошибся.
Кружок Маркса еще не изучал. Было всего два кружковых собрания. Одно бы-
ло организационное: на нем только распределили между пятью членами круж-
ка административные должности - председателя, двух товарищей председате-
ля и двух секретарей. Один из членов напомнил было,  что,  например,  на
уездных учительских собраниях президиум состоит из 7 человек и  это  го-
раздо эффектнее, но ему резонно возразили что сейчас такой президиум не-
осуществим, в виду недостатка членов. Внесший предложение попросил, что-
бы оно всетаки было занесено в протокол для руководства, когда количест-
во членов кружка увеличится. На втором собрании  постановили  приобрести
сочинения Маркса, истребовав необходимые для этого  средства  из  отдела
образования. Кроме того решили исходатайствовать небольшую субсидию  для
организации во время собраний товарищеского чая... Обо всем этом и стало
известно теревьюму, - искоренителю всего смешного в Головотяпске.
   Но теперь решена участь теревьюма и решена также и твоя участь, злос-
частный поэт, заведующий отделом головотяпского смеха! Единственный  за-
ведующий, который не является с портфелем на заседания пленума и  прези-
диума и с видом государственного деятеля не извлекает оттуда бумаги, пе-
ред которым не заискивают и не подхолимничают служащие, который не шест-
вует в первомайской процессии,  подобно  римскому  и  греческому  воена-
чальнику, впереди когорты своих подчиненных,  который,  чтобы  "зашибить
деньгу" должен головотяпскому ценителю искусства такие остроты преподно-
сить, чтобы в нос садануло, который и теревьюм свой превратил в  балаган
и сам нацепил на себя костюм клоуна и в этом непотребном одеянии  распе-
вает на потеху гогочущей головотяпской толпы сочиненные им на злобу  дня
стишки, где, впрочем, осмеливается задевать только шубы или носы,  а  не
их обладателей; которого за эти шубы и носы, пропущенные кстати, цензур-
ной комиссией при отделе образования, тащат к уполномоченному политбюро,
который... Но, боже мой, какая бесконечная вереница  и  куда  она  может
привести! Может быть, в такие места, где смех вовсе неуместен!  И  зачем
ты, головотяпский поэт, не ограничился тем, что читал со сцены чеховские
рассказы, выражая в своем лице и пьяного рассуждающего человека и лающую
на него собаку, что рассказывал анекдоты из ученической, еврейской и ар-
мянской жизни? Лбов и Молчальник смеялись тогда от души,  называли  тебя
остроумным, рукоплескали тебе. Тебе мало этого: ты захотел быть  обличи-
телем, ты слишком высоко стал думать о теревьюме, ты стал говорить,  что
тебя и комиссары головотяпские побаиваются, что ты - общественная  сила.
Так выпей же до дна чашу, которую преподнесут тебе Лбов и  Молчальник  -
ты ее заслужил!

   VII

   Заключив военное соглашение против теревьюма, комиссары скоро  подня-
лись и ушли. По-вечернему гулко отдавался звук их шагов сначала в корри-
дорообразной комнате, потом на лестнице и - незаметно где-то окончился -
переплавился в тишину, настолько надвинувшуюся со всех углов,  настолько
сгустившуюся, что резко запечатлевалось слухом шуршание газеты  в  руках
Секциева. Подкрадывались сумерки и Секциев отодвинул газету: он  дорожил
зрением и нашел, что продолжать чтение будет вредно для  глаз.  Тут  он,
собственно, и заметил скромного шкраба Азбукина с  которым  поздоровался
почти машинально.
   Азбукин, погрузившись было в чтение театральной заметки,  тем  спосо-
бом, который понятен ему, Азбукину, и целым тысячам, а,  может  быть,  и
миллионам людей, но всетаки не вполне еще доступен для  науки  -  узнал,
что Секциев газеты читать не будет и хочет о чем-то  поговорить  с  ним.
Азбукин тоже отодвинул газету, но не встал и не вышел. Продолжал он  си-
деть молча до тех пор, как Секциев, немного снисходительно, спросил его:
   - Ну, как там вы?
   - Ничего.
   - Так.
   Это была увертюра. Надо было с чего-нибудь начать.
   - Программы получили.
   - Получили.
   - К празднованию 1-го мая готовитесь?
   - Да.
   - Значит, на фронте все обстоит благополучно... на  фронте  просвеще-
ния, - констатировал Секциев, принимая соответствующую позу.
   - Благополучно. Только вот переподготовка... - запнулся Азбукин.
   - Да-да. Это дело очень и очень важное. Можно сказать, первостепенной
государственной важности. Понимаете,  поставлена  ставка  на  советского
учителя. Мы - именинники. Кто на нас раньше обращал внимание? Кто  посе-
щал наши собрания, кроме нас, шкрабов? А сегодня собрание будет, -  пос-
мотрите, придет к нам с десяток партийных. А это, знаете,  обязывает,  -
мы должны переподготовиться.
   - В правлении союза, значит, есть уже инструкция относительно  этого?
- осведомился, робея, Азбукин.
   - Как же! Как же! За переподготовку взялся заведующий культурно-прос-
ветительным отделом Усерднов.
   - Усерднов? - испуганно спросил Азбукин: он знал Усерднова.
   - Да, он вчера в заседании правления три часа читал  обращение  цент-
рального комитета и другие циркуляры о переподготовке.
   - Значит, и отдел, и правление?
   - Да, с двух концов... поджаривать вашего брата будем.
   Секциев сострил, но его острота походила на упражнение:  кошке-игруш-
ки, а мышке-слезки.
   - Вы, Иван Петрович, человек авторитетный в наших сферах, вы и на гу-
бернские съезды постоянно ездите, - скажите, что выйдет из всей этой пе-
реподготовки? - спрашивала бедная мышка.
   - Дело серьезное. Страда. А осенью экзамены. И если кто... Понимаете?
   Совсем обезкуражило Азбукина. Мысль о провале  мелькнула  у  него.  А
Секциев еще утемнял краски.
   Азбукин подавленно молчал.
   - Да, товарищ Азбукин, дело громаднейшее, можно сказать.  Все  должны
переподготовиться. Тут, брат, не увильнешь. Все.
   - Да, товарищ Азбукин, во всем мире должна произойти  переподготовка.
Самое мировоззрение  человека  должно  измениться,  должно  стать  марк-
систским. Вы слыхали о нашем кружке?
   - Слышал.
   - Так вот, этот кружок будет переподготовкой всему  Головотяпску.  Мы
головотяпца в марксиста превратим. Прочие переподготовки будут представ-
лять только отдельные струи в нашем марксистском устремлении.
   - Значит, если записаться в кружок?
   - То и переподготовка не нужна будет. Кого заставят плескаться в нез-
начительном ручейке, ежели он в состоянии плыть по большой реке? Даже...
   Тут Секциев хотел было добавить, что марксистский кружок - кратчайшая
дорога в партию, но умолк.
   Вскоре, однако, он продолжал бодро и радостно.
   - Пять с лишним лет в Головотяпске существует коммунистическая партия
и советская власть, и, надо признаться, что все головотяпские коммунисты
прекрасные практические работники...
   Секциев с удовольствием подумал, что похвала  может  достигнуть  ушей
тех, к кому она относится.
   - Они много потрудились над водворением советской власти, они самоот-
верженно собирали продналог, проводили двухнедельники,  субботники,  они
герои, подвижники но...
   Секциев помахал рукой, словно хотел облегчить себе и собеседнику  пе-
ревал мысли.
   - Но какие ж они теоретики? Им недостает идеологии. Они, в  сущности,
незнакомы с марксизмом. А марксизм это, понимаете ли, как душа  в  теле.
До сих пор здесь, в Головотяпске, было пустое место. Мы  заполнили  его.
Мы дадим идеологию головотяпским коммунистам. Мы  будем  учителями  этих
зарекомендовавших себя практиков. Что может быть выше, почтеннее данного
служения?
   - Записаться разве в кружок? - мелькнуло вдруг у Азбукина.
   - Кружок разрастется, - продолжил Секциев. - Я  вижу  это.  Он  будет
своего рода закваской, которая заставит бродить головотяпское тесто.  Мы
разбудим Головотяпск. Мы мещан  головотяпских  превратим  в  марксистов.
Мы...
   В соседней комнате комсомольского  клуба  неожиданно  грянули  бурные
звуки марша - того самого, который играют в Головотяпске во время всяких
торжественных шествий. Секциев вздрогнул и перестал ораторствовать.  Аз-
букин вздрогнул: ему жаль было, что так некстати прервали уверенную речь
новоявленного головотяпского марксиста. А звуки марша все неслись и нес-
лись... Будто в уютную и мирную, чуть спросонья, комнату ворвалась толпа
забияк-мальчишек, и они, не зная, куда деть свою юную  энергию,  шныряют
по комнате, подпрыгивают, сдвигают мебель, кричат, смеются, дерутся.
   Секциев взглянул на часы.
   - Через полчаса собрание городского месткома. Надо сбегать домой ску-
шать яичко. Я утром и вечером съедаю по яичку.
   Азбукин, оставшийся в одиночестве, предался печальному раздумью.  Его
начала упрекать совесть в том, что он с корыстными целями хотел  попасть
в марксистский кружок. Совесть говорила довольно таки бесцеремонно:
   - Разнесчастный ты шкраб! Чего ты возжелал? Карьеры? Хочешь таким об-
разом избежать переподготовки? Вспомни прежние суровые времена, когда ты
три лета подряд отхватывал босиком, когда у тебя по неделе хлеба во  рту
не бывало. Вот тогда ты точно был Азбукин, и мне приятно было итти с то-
бой нога в ногу. А теперь?.. Право, если возникнет еще раз у тебя подоб-
ное желание, мне будет стыдно показаться на улице-то с тобой.  Бросайся,
брат, вместе с другими и на равных основаниях в пучину переподготовки.
   ---------------
   Разговор с совестью был куда неприятнее разговора с Секциевым.  Азбу-
кин резко оборвал его, встал и ткнулся головой в дверь, ведущую в сосед-
нюю комнату. Там, на эстраде, собралась группа комсомольцев обоего пола.
Кто-то наигрывал на рояли. Приятный баритон ухарски отбивал:

   Гол я, братцы, как сокол,
   Нету ни "лимона",
   Запишусь-ка в комсомол, -
   Буду я персона.

   И как бы поднимая брошенную перчатку - вызов на  состязание,  женский
голос чеканил в свою очередь:

   Карла Маркса мы прочтем,
   "Азбуку" изучим.
   Подождите - подрастем, -
   Нэпманов проучим!..

   На эстраде раздалось: бис, браво, товарищ Мэри. И шумно  заапплодиро-
вали.
   Потом долговязый комсомолец сказал картавя, но весьма внушительно:
   - Товагищ Мэги. У вас - талант. Поздгавляю.
   Мужской баритон, которому не аплодировали, обиженный  успехом  своего
соперника, снова вылетел наперед:

   Есть махорка, есть бумажка, -
   Вынимай-ка портсигар.
   Поцелуй меня, милашка, -
   Я ведь важный комиссар.

   - Ха-ха-ха, - завился женский смешок. - Родионов, сами придумали?
   - Сам, ей-богу, сам - уверял баритон. - Вчера, вижу лежит клочек  бу-
мажки. Дай, думаю...
   Но его прервал ядреный, побеждающий голос:

   Нос - картошка, глаза - слива,
   Лоб - могильная плита.
   Руки длинны, ноги кривы,
   Вшива грива, борода.

   Гомерический хохот потряс зал. И опять крики: бис, браво.
   Азбукин невольно был увлечен весельем собравшейся молодежи.  Он  даже
несколько попятился от дверей, чтобы получше разобрать то, что  происхо-
дит на эстраде. Но в темноте видны были лишь силуэты, да на стене,  нем-
ного фантастически, обрисовывалась бесконечная  хартия  прегрешений,  за
которые наказывались комсомольцы,  и  чудилась  за  этой  хартией  древ-
няя-предревняя, христиански-знакомая голова с лукавыми рожками.
   Вот куда-бы записаться, - с тайной завистью помыслил Азбукин. Но сра-
зу же с тоской вспомнил, что ни один комсомол в мире не примет его пото-
му, что он уже пережил предельный возраст, что уже седые волосы  есть  у
него на голове.
   Пропели, верней, отрубили, еще ряд частушек, и сумрак зала,  просвер-
ленный золотыми точками папирос, время от  времени  раздирался  жизнера-
достным смехом.
   - Товагищи! - обратился высокий комсомолец. - 30-го апгеля  у  нас  в
Головотяпске состоится конгесс молодежи. Будут  представители  Польши  и
Чехо-Словакии. Товагищи, не удагим лицом в гьязь.  Устгоим  такой  вечег
самодеятельности, чтобы о нас заговогили в губегнии... даже в Москве.
   - Устроим, устроим, - подтвердили все.
   - Товагищи, угостим их на славу. Я уже исполком просил  дать  на  это
сгедств. Отпускают 50 пудов ячменя.
   - Ура! загремело под потолком. - Качать ответственного секретаря.
   На эстраде поднялась дружная возня, сопровождавшаяся шутками, смехом.
А приятный баритон той порой уже  наяривал  составленную  им  экспромтом
частушку:

   Эх, ячмень, ячмень, ячмень,
   Золото ты русское,
   Эх, кабы только не лень,
   Взяли б мы французское!

   - Возьмем! - крикнул ответственный секретарь. - Пусть  бугжуи  больше
копят. А у нас, товагищи, завелся поэт. Пгекгасный поэт. Качать поэта!
   Опять возня, но только уж около баритона. Во время этой возни,  через
дверь напротив волчком подкатился к эстраде какой-то человек.
   - Товарищи, - раздался его голос, напоминавший голос недавно приучив-
шегося кукурекать петушка.
   Все притихли.
   - Товарищи. Сообщаю вам последнюю сенсационную новость. У  нас  скоро
будет произведено всем комсомольцам испытание по 12 предметам.
   - Испытание?! По 12?! Неужели? - выпорхнуло со всех сторон.
   - Да, по 12-ти. Азбука коммунизма, советское  строительство,  история
партии, биография вождей и прочее.
   Неловкая тишина, скрадываемая только тьмой, сожрала, не жуя,  прежнее
веселье.
   - Тогарищи, - попробовал все же ободрить голос ответственного  секре-
таря. - Не падайте духом. В нас много юношеского огня и погыва, но нужен
матегиал для того, чтобы постоянно мы гогели. Нужна подготовка,  товаги-
щи. Ггызите молодыми зубами гганит науки, как сказал товагищ Тгоцкий.
   - Должно быть тоже переподготовка будет, - ссутулился Азбукин и вышел
потихоньку вон.

   VIII

   Азбукину не было нужды заходить домой пред собранием месткома: его не
ожидало яйцо, чаявшее Секциева. Но зная, что собрание наверняка затянет-
ся, что будут много курить и что в комнате будет душно,  -  шкраб  решил
немного побродить по городу. Сначала он  шагал  один  по  головотяпскому
большаку, осторожно передвигая ноги, чтобы не  споткнуться  о  явственно
ощерившиеся, местами крепкие камни булыжника.  Граждане  Головотяпска  и
его уезда совершали путешествие по этим булыжникам лишь в самом  крайнем
случае, предпочитая месить непролазную грязь по окоему мостовой.
   Кто-то догнал Азбукина и присматривался к нему.
   - Азбукин... друг, - услышал, наконец, он знакомый голос о. Сергея.
   - О. Сергей, это вы?
   - Я, я. Милостию божиею и вашими молитвами.
   - Ну, мои-то молитвы... - Азбукин рассмеялся.
   - Нет, друг мой, не отрицайте молитвы. Ведь что значит дружеская  бе-
седа в жизни? А? Иногда - все. А молитва - это дружеская беседа. Есть  у
вас горе - помолитесь и горе, как рукой снимет. Ну, что  в  вашей  жизни
нового?
   - Да ничего. Вот разве переподготовка.
   - Переподготовка? И у нас, друг мой, тоже переподготовка.
   - Это вы что же недавнее свое  заключение  именуете  переподготовкой.
Плохо вам пришлось там.
   - Нет, не тюремное заключение, друг мой. Оно уже  в  область  истории
кануло безвозвратно. У нас теперь содац.
   - Что такое? - удивился Азбукин.
   - Союз древне-апостольской церкви, - довольно вскликнул о. Сергей.  -
Это и есть наша переподготовка. Довольно, друг мой, нам из-за  какого-то
Тихона да монахов страдать. Белое духовенство, - мы, так называемые  по-
пы, - раньше лишь пешками были в руках монахов. А, в сущности, белое ду-
ховенство - все революционное. Ему только хода не давали.
   О. Сергей порывисто вздохнул и некоторое время шел, сопя.
   - А теперь пришел наш черед действовать. Три дня тому назад я вернул-
ся с епархиального съезда. Теперь все, друг мой, по-новому. Мы на съезде
решили приветствовать власть, которая, не веруя, стремится к тому же,  к
чему идем мы, веруя. Мы постановили многолетие возглашать в честь прави-
тельства. Мы, примкнувшие к древне-апостольской церкви, в сущности, ком-
мунисты в рясе.
   - Как так? - удивился еще больше Азбукин. - Коммунисты-же - безбожни-
ки!
   - Да и мы, - поспешно возразил о. Сергей, - подчеркиваем, в  противо-
вес монахам, человеческую природу Иисуса Христа. Церковь, с нашей  точки
зрения, тоже подобие коммунистического общества. Я уже говорил  об  этом
со старостой Брызгиным. Одобряет.
   - Брызгин? Он-то ведь торговец...
   - Жена его действительно лавочку имеет, а сам он -  советский  служа-
щий, заведует кооперативом. Первого мая он даже на красной трибуне пред-
полагает выступить с приветствием от кооператива.
   О. Сергей вынул на ходу коробку с папиросами и спички, затем  остано-
вился и чиркнул спичку. При свете спички  на  несколько  мгновений  было
выхвачено его лицо с смеющимися, хитро косящими глазами, с  чувственными
губами, - лицо, поросшее насквозь густой, буйной  как  огородная  трава,
растительностью. Лицо его привлекало к  себе  и  было  порядком  знакомо
прекрасным обитательницам Головотяпска. Многие из них исправно  посещали
службы, которые нес о. Сергей, и находили, что и служит он  с  чувством,
не спеша, благолепно, и поклоны кладет по-писанному, и наставление может
дать, и говорит всегда: - Друг мой, - а на самом деле... Но вероятно,  и
без слов будет понятно, чем нравился о. Сергей прекрасным  нашим  обита-
тельницам. Сейчас, вернувшись с епархиального съезда, о. Сергей чувство-
вал себя настоящим героем. Окончилось приниженное, угнетенное  существо-
вание. Не к чему ходить с опаской, подозрительно шушукаться. Он, о. Сер-
гей, теперь попутчик власти. Так говорили на съезде.  Теперь  можно  так
устроить, что головотяпские коммунисты станут заглядывать к нему в древ-
не-апостольскую. Во всяком случае, он развернется.
   Не желаете-ли, друг мой, в наш церковный  совет  попасть?  -  ласково
предложил тут же шкрабу о. Сергей. - Кой-кого оттуда надо будет удалить,
а на освободившиеся вакансии хорошо бы посадить представителей трудового
населения. Вы - школьный работник, и для нас были бы весьма желательны.
   - Да я в церкви-то не бываю.
   - Это в прежней, друг мой, а от новой не зарекайтесь. Новый дух с ней
будет, животворящий, обновляющий, - дух, который когда-то сошел  в  виде
огненных языков и дал им дар вдохновенной проповеди. Этот дух запечатан-
ный старой церковью семью печатями, вырвался сейчас наружу. Так-то, друг
мой.
   На Азбукина, очень поддававшегося чужому  влиянию,  эти  слова  также
произвели некоторое впечатление. Уж лет пять в церкви не бывал, -  поду-
мал он не без укора себе. - Надо когда-нибудь сходить, хотя бы из  любо-
пытства.
   Но тут же червь сомнения вполз в шкрабье сердце. Ведь это говорит  о.
Сергей, занимавшийся в старое время за приличную мзду и нелегально, бра-
коразводными процессами; известный всему городу своими романическими по-
хождениями; застигнутый некогда купеческим  дворником  под  подворотней,
когда в отсутствие хозяина пробирался к его супруге; тот о. Сергей у ко-
торого однажды во время заседания окружного суда, где о. Сергей приводил
к присяге свидетелей, внезапно от неизвестной причины из  находящихся  в
поповских карманах пивных бутылок выскочили пробки, и все присутствовав-
шие с изумлением созерцали, как по муаровой рясе (которую,  кстати  будь
сказано, в Головотяпске перекрестили в "амурную"), клубами повалила  бе-
лая пена. Неужели на него снизошел дар в виде огненных  языков?  Неужели
он переродился настолько, что сможет устроить в  Головотяпске  церковную
общину, подобную древне-апостольской?
   - Так-то, друг мой, - разглагольствовал о. Сергей,  -  жизнь  великая
вещь. Дыхание жизни все изменяет. Помните, как в псалме:  "пошлешь  духа
твоего, и начнется созидание, и обновишь лицо земли". От жизни  не  надо
убегать, потому что она всегда приносит нечто новое и интересное. Вот  в
нашу мертвую церковь попала капля жизни, и вы увидите, друг  мой,  какое
чудо произошло. Жезл Ааронов, целые века бывший сухой  палкой,  расцвел.
Ближе к жизни все мы должны стоять.
   - Значит, приспособиться к новой жизни? - спросил Азбукин.
   - Нет, не это, а вот вы раньше сказали, - переподготовиться. Это сло-
во приличнее, лучше, чем приспособиться. Но в сущности, друг мой,  важен
самый процесс, а не то слово, которым он обозначается.
   О. Сергей скоро свернул в тот переулок, где жила его жена, "посторон-
няя".
   IX

   Местком работников просвещения  собирался  обыкновенно  в  просторной
учительской комнате 1-ой школы 2-ой ступени. Когда Азбукин  зашел  туда,
там сидели, говорили, курили, - собрание шло, как и полагается итти соб-
ранию. У стены за столом покоился президиум из трех  человек:  председа-
тель - лысый, с большими  обвислыми  усами,  чрезмерно  спокойный,  даже
флегматичный человек, - лениво дремал; секретарь, - молодой шкраб, -  на
бумаге, разделенной графой на две половины, над одной из которых стояло:
слушали, над другой: постановили, согнувшись и водя указательным пальцем
по переносице, заносил; товарищу председателя, как и вообще  большинству
товарищей председателя в свете, делать было решительно нечего: он каран-
дашом воздвигал перед собой дома, церкви;  классифицировал  человеческие
профили и, особо, носы; округлял кошек, сидевших задом и, наконец вырас-
тил такое фантастическое чудовище, что даже сам не мало был озадачен. Он
по натуре создан был художником, а совсем не товарищем председателя.
   Налево от стола, на трех скамьях, поставленных перпендикулярно столу,
расположились наиболее почтенные посетители месткома; здесь был и секре-
тарь местного комитета партии, человек с выпуклым челом  и  этак  чем-то
львиным в нижней части лица и голове. Какой у него был суровый,  повели-
тельный взгляд; как пригибал  последний  к  земле  встречавшиеся  с  ним
шкрабьи взгляды. Рядом с ним сидело несколько партийных, -  сильных,  по
их собственному выражению, - лекторов. Пришли они  на  собрание,  потому
что на повестке стоял вопрос о переподготовке шкрабов, во время  которой
они жаждали читать лекции. Народ это был молодой, самоуверенный, из  та-
ких, которые с легким сердцем вам скажут: - А что нам Маркс?  Эка  шутка
Маркс! Мы, сидя над полит-наукой, штаны просидели!
   Мир шкрабов, копошившийся на месткоме, казался им  диким  первобытным
лесом, куда еще не заглядывали лучи политического солнца,  -  и  они  со
своих мест взирали на этот мир с  любопытством  и  нескрываемым  превос-
ходством. Сидел ученый Лбов и Молчальник и несколько  комиссаров,  кроме
комиссара образования. Тут же по нисходящей линии сидели члены правления
с Секциевым во главе: у них был  вид  гостеприимных  хозяев,  озабоченно
наблюдающих во время обеда, чтобы гости были сыты и  довольны.  На  этих
почетных местах и два-три человека правленцев других организаций;  -  из
породы тех людей, которые мучась завистью, боятся, как бы в другой  про-
форганизации не было лучше, чем у них. Это - совершенно новые индивидуу-
мы, ни с чем не сличимые, появившиеся в результате соединения таких  яв-
лений, как Головотяпск и социализм.
   Вот сидит председатель союза работников, с тщательно выбритым  грибо-
образным лицом, с сухим, аскетическим блеском глаз сквозь очки. Он - чу-
десный гончар. Но попробуйте сказать ему: - Василий Иванович, чего  ради
вы треплетесь в союзе в то время, когда могли бы миллиарды  выколачивать
на горшках? Попробуйте это сказать, и он, смерив вас  с  ног  до  головы
проницательным взглядом, ответит вам: - Потому служу, что есть еще  эле-
мент, который следует жать.
   Боже мой! Какой он сторонник всеобщего экономического равенства,  как
он следит, чтобы кто-либо из головотяпских служащих не  получил  лишнего
миллиона за участие в комиссии или еще за что-нибудь. Он - беспартийный:
он всегда был, есть и останется беспартийным. Но, глядя на его поступки,
даже самые заядлые головотяпские комиссары, покрутив головой, говорят:
   - Однако!
   Когда его назначили членом  комиссии  по  определению  уравнительного
сбора, то он на головотяпских буржуев и  мещан  такие  умопомрачительные
цифры накинул, что те буквально полезли на стену, а губерния,  затоплен-
ная жалобами, огулом и вдруг понизила цифры и указала,  что  на  будущее
время Василия Ивановича определением налогового бремени утруждать не го-
же.
   - Василий Иванович, вы же местный уроженец и беспартийный, почему  же
вы так строги к своим согражданам? - пожалуй, спросит кто-нибудь его - и
тотчас получит ответ:
   - А революция наша чем отличается от прочих? Тем, что социальная, так
ведь? А что такое равенство? А кто такие, в большинстве случаев,  жители
нашего города? - Буржуазно-кулацкий элемент, который  надлежит  всячески
жать, ибо других способов перевоспитать его нет.
   Счел нужным присутствовать на собрании месткома Василий Иванович, уз-
нав, что здесь будет поднят вопрос о переподготовке учителей.  -  Шкрабы
то распустились, - наклонился он дружески к Секциеву, - их бы давно под-
тянуть следовало.
   Доклад делал человек с беспомощно прощупывавшими свои же очки глазами
и с незатейливой и чахлой растительностью, как кусты окружавшие  Голово-
тяпск. Говорил он о необходимости усиления деятельности местного  коопе-
ратива: протекала в это время кооперативная неделя, острием  своим  нап-
равленная против головотяпского нэпмана, который во рвении  и  рвачестве
был истинно неподражаем.
   Доклад... Каким заурядным было это событие в эпоху военного коммуниз-
ма, когда обо всех заботилось государство, и все  могли  посвятить  себя
высокополезной общественной и государственной деятельности,  -  событие,
имевшее свои подразделения: лекция, отчет, просто доклад, содоклад и пр.
пр. Кто только не делал тогда докладов в Головотяпске: делали  партийные
деятели с достоинством и авторитетно; делали профессиональные деятели  -
озабоченно и серьезно; делали первые входившие на собрание с улицы люди:
на всех жителей Головотяпска спустился тогда дух голубиный и они  обрели
дар красноречия. Но нэп, принесший всюду сокращение, распространил  сок-
ращение и на область докладов. Случилось так,  что  большинство  граждан
Головотяпска сразу лишилось дара красноречия. Это совпало с  разряжением
густых рядов служащих, в число которых до нэпа входило почти все  взрос-
лое население Головотяпска. Ораторы обособились и стали редкостью.  Даже
союз работников просвещения начал назначать докладчиков на  основе  про-
фессиональной дисциплины. Докладчик поневоле, - конечно, и после получе-
ния бумаги, - продолжал есть, спать, работать, осуждать  ближних,  поку-
пать сено для своей коровы, но все это творил не так, как раньше, не ра-
достно, а как будто тоже на основе профессиональной дисциплины.  Покупа-
ет, к примеру, он сено на базаре, совершая попутно  сложнейшую  торговую
комбинацию,  которая  расчитана  на  то,   чтобы   надуть   простоватого
крестьянина, - приобретая на свое скудное жалованье  мануфактуру,  меняя
мануфактуру на рожь, рожь на овес, и - овес на сено, - и, точно шмель  в
комнату влетает и начинает зудить в окно, возникает у него  мысль:  док-
лад, послезавтра мой доклад. И как и не  бывало  хитроумнейших  торговых
операций, а спохватившийся обитатель деревни, пользуясь  замешательством
покупателя, одерживает над ним нетрудную победу.
   А то - садится жертва обедать. Супруга подает суп с ветчиной.  Отмен-
ная ветчина! Сам собственными руками выкормил. Все располагает к аппети-
ту: легкий дымок, струящийся над миской, торжествующий  вид  раскраснев-
шейся супруги, нетерпеливые возгласы и жесты детей - и  вдруг...  в  ухе
некий комар тоненько, бисерным жалом напевает: до-до-до-до-кла-а-ад.  Не
убьешь, не прогонишь этого комара. Жертва кладет ложку и жалуется  обес-
покоенной жене на отсутствие аппетита. Лицо опечалено. И дымок, -  прив-
лекательно нависавший над супом, куда-то стыдливо исчезает. Позже, когда
жертва выступает с докладом, все  присутствующие  наперебой  восклицают:
как Петр Петрович изменился! Как он побледнел! Под глазами круги!
   Но докладчик, трактовавший о кооперативном деле, был  подлинный  док-
ладчик - докладчик по призванию. Им  Головотяпск  справедливо  мог  гор-
диться так же как и своими комиссарами. Ему даже и должность такую опре-
делили, чтобы он мог специально заниматься докладами, - юрисконсульт при
исполкоме, - недавно введенную должность, для которой на первых порах не
доставало стола. Когда же стол был сооружен, выяснилось, что самая долж-
ность упраздняется...
   Думы нашего юрисконсульта, обыкновенно, вращаются вокруг  какого-либо
доклада. Любит он, крепко любит выступать с докладами. Как боевой  конь,
заслышав звуки трубы, волнуется и дрожит в священном трепете,  -  так  и
юрисконсульт не в себе, когда услышит о собрании, где можно сделать док-
лад. Это все знают и, когда в правлении того или иного союза  придет  из
губернии бумажка устроить собрание, прочитать такой-то доклад,  и  члены
правления поникнут профессиональными  головами  в  раздумьи  -  внезапно
кто-нибудь вспоминает об юрисконсульте.
   - Доклад-то ведь, об организации клуба? Так? А кто у нас клубной дея-
тельностью интересуется больше  юрисконсульта?  -  спрашивает  озаренный
счастливой мыслью. А верно, верно! - соглашаются с ним коллеги, приобща-
ясь к его радости. И расходятся довольные, веселые,  а  жертва,  которую
они чуть было не принесли профессиональной дисциплине, спит, ест,  пьет,
осуждает своих ближних, покупает сено спокойно. Юрисконсульт  же  делает
доклад.
   Приступили к обсуждению вопроса о переподготовке, и  поднялся  Усерд-
нов. Секретарь стал нервно грызть кончик карандаша, и на губах его расп-
лылось фиолетовое пятно; председатель проснулся и  рассматривал  звонок.
По рядам сидевших пронесся шепот, усилившийся позже до говора, - пронес-
ся и сразу зловеще осекся...
   Усерднов - в солдатской шинели, высокий, прямой, тонкий, как  скелет,
наряженный в серое. Лицо у него бледное, изможденное.  Небольшие  черные
усики торчат неестественно, как у покойника.  Глаза  тоже  неестественно
широко раскрыты, и взор остановившийся. Усерднов принадлежал к  тем  лю-
дям, у которых отсутствуют в мозгу так называемые задерживающие  центры.
Чужая мысль, согретая чувством без помехи вступала в его душу,  тревожи-
мую настроениями, которые сменяли друг друга иногда чрезвычайно  быстро.
Тут было удобное поле для навязчивых идей. Настроения, как волны, смыва-
ли у него впечатления мелькающей жизни, но мысль, привлекшая его  внима-
ние, высилась среди этого бушующего моря, как гранитная скала.  Над  ней
не только не властны были настроения, но они даже служили ей. И все вет-
ры ловили в свой парус Усерднова, чтобы плыть именно к этой скале.
   У стола стоял подлинный подвижник. Но был он из тех, которые рождены,
кажется, не для того, чтобы за ними шли, чтобы их ценили,  а  для  того,
чтобы вызывать снисходительную улыбку на лицах своих сограждан.  Сколько
в республике Усердновых! И кто знает, если бы  было  так  устроено,  что
Усердновы ощущали бы заботу о себе, если бы создан был какой-нибудь  ор-
ган, который бы, как мать, пестовал Усердновых, (а Усердновы - дети  на-
ивные и искренние), - то, кто знает, Усердновы, может быть, и  разверну-
лись бы. Усердновы идут одни: если кто пойдет вместе с ними, то ненадол-
го. Они, впрочем, к этому относятся равнодушно: они во мраке видят  свою
звезду, не существующую для других,  и  каждый  провал,  каждая  неудача
больно отзывается на них, больно ранит, потому что нервы у них обострены
и психика тонка.
   Познакомьтесь ближе с Усердновым, и вы узнаете, что он тщательно сле-
дит за развитием своей дочери. Он сам вам покажет сохраняемые им ее  со-
чинения (да, сочинения!) с семилетнего возраста. Кто знает, может  быть,
в этих сочинениях маленькой детской рукой водила слишком любящая отцовс-
кая рука, - на такой самообман Усердновы способны, -  но  найдете-ли  вы
еще где-нибудь в Головотяпске подобное явление? Зайдите в  его  школу  в
четверг, когда там ведутся клубные занятия и вы узнаете, что  в  Голово-
тяпске выходит сборник ученических произведений: будто среди  крапивы  и
лопуха вдруг мигнут-мигнут два-три бутона нежных благоухающих роз и  до-
кажут, что и на головотяпском навозе могут расти не одни крапива  и  ло-
пух. Загляните в правление работников просвещения, где Усерднов работает
на основе профессиональной дисциплины, получая в награду разве  воркотню
и недовольство, и вы увидите, что пустовавшая  раньше  комната,  по  со-
седству с комнатой правления, где раньше  навален  был  мусор  (какие-то
ободранные шпалеры, стулья без ножек, корки книг) и возились мыши, прев-
ращена теперь Усердновым в библиотеку-читальню.
   Усерднов более часа утомленным голосом читал инструкцию о  переподго-
товке. Читал он ее уже не первый раз, оттого многое читалось машинально,
почти как заученные слова молитвы с амвона.
   Какие иногда инструкции сыплются сверху! Как там предусмотрено все до
булавочной подробности, до той крохотной коровки, которую без микроскопа
и не видать! Сидят себе люди и вяжут-вяжут, старательнейшим образом  вя-
жут частый невод, сквозь который не проникла бы не только рыбешка, но  и
вода. И посылают потом куда-нибудь в Головотяпск с предписанием:  ловите
окуньков! И попадает этот невод к  какому-нибудь  Усерднову,  который  с
удовольствием рапортует: рады стараться! Прекрасное начинание!  Половим!
И бродит и тащит невод, хотя над ним и  издеваются  на  берегу.  Сколько
Усердновых надорвутся на сей работе!
   Елозившая неподалеку от Азбукина, пухленькая, приятная,  как  сдобная
булочка, снова появившаяся с пришествием нэпа, в  Головотяпске,  -  учи-
тельница сказала вслух соседке, рябоватой, некрасивой и  невкусной,  как
черный хлеб с семенем, которым питались  головотяпцы  в  эпоху  военного
коммунизма:
   - Ужасно! Целое лето просидеть в четырех стенах!
   С летом у нее, должно быть, соединялось представление о длинных  про-
гулках, о нечаянных, а, может быть, и условленных встречах, где-либо под
сладко пахнущими липами, с "ним"; о том, что волнует девичью грудь в  20
лет; об очаровании жизни, которое проходит, увы, с годами.
   - Ничего, - ответила соседка, - начнется война и  переподготовке  ка-
пут.
   - Ах, если бы война! - воскликнула булочка и так громко, что Усерднов
поперхнулся, а председатель чуть звякнул колокольчиком.
   Прочитав инструкцию, Усерднов внес предложение собираться каждый день
для занятий по переподготовке. Это вызвало бурю возмущения.
   - Целыми днями? - слышалось. - Летом? А когда же мы будем работать  в
огороде, на сенокосе? Жалованья-то опять, наверно, платить не будут. От-
казать!!! Отвергнуть!!!
   - Отвергнуть?! - еще ярче заблистали лихорадочным огнем глаза  Усерд-
нова. - Нет, не отвергнете, предписано.
   - А если нам невозможно будет приходить, потому что  нужно  зарабаты-
вать на стороне? - возбужденно настаивали с мест.
   - Вообще головотяпские шкрабы хотят от дела убежать, но их  заставят.
А кто не захочет, отсеют!
   - А, вот как! Насилие! - закричали. - Урядник! - кто-то метнул камнем
в Усерднова. - Выслужиться хочет...
   Глаза Усерднова так расширились и выдались, что, чудилось,  они  вып-
рыгнуть готовы. Он машинально одернул свою шинель, которая, точно, напо-
минала старорежимную урядницкую шинель.
   - Что бы вы ни говорили там, переподготовка должна быть и она  будет.
Всех переподготовят, во всех сферах жизни во всей России  переподготовка
будет!
   На привилегированных скамьях плоско, невпопад заапплодировали, а сек-
ретарь укома приподнялся и начал пристально смотреть пригибающим  взором
в шкрабью массу, все еще  не  успокоившуюся.  Это  сильнее  всяких  слов
Усерднова заставило недовольных съежиться, проворчав; и в насторожившей-
ся тишине отчетливо, гулко, словно усиленные в  тысячи  раз  иерихонской
трубой, рухнули пугающие слова:
   - Что это, контр-революция?!
   Сколько раз за пять лет взлетали в Головотяпске эти слова. Каким  они
были всегда решительным шахматным ходом, после  которого  неизбежно  шел
мат, - мат, который грозил всякому противоречащему предложению. И, каза-
лось бы, должны были привыкнуть к ним головотяпские  уши,  казалось  бы,
должны были перестать от них шарахаться, как лошадь с  затинкой,  прова-
лившаяся на одном мосту, чурается всех мостов в свете. А поди-ж, стоит и
сейчас в Головотяпске произнести это старомодное слово, стоит только при
этом сделать, так называемые, устрашающие глаза, - и - вы победили. Про-
тивник ваш, своей речью или  замечанием  взвившийся  под  самые  облака,
вдруг падает, словно пронзенный меткой пулей - одним лишь  словом.  Про-
тивник ваш сейчас же боязливо улизнет  с  собрания,  просидит  несколько
дней дома, если служащий, и на службу не пойдет, сказавшись больным, по-
ка не наведет окольным путем справок, где следует, что обстоит  благопо-
лучно.
   Секретарь укома тут же вразумительно пошептался с Лбовым и Секциевым.
Те в ответ, как мандарины, качали головами, тоже внушительно и грозно, и
эти движения также оказали педагогическое влияние на массу шкрабов:  она
приутихла, выдохлась.
   Резолюция, предложенная Усердновым, не вызвала ни одной поднятой про-
тив руки. Кризис собрания разрешился  на  лицах,  сидевших  на  почетных
скамьях, напряженное выражение сменилось  обыкновенным,  слегка  важным,
слегка довольным. Улыбку, улыбку можно было различить на  этих  сановных
головотяпских лицах. Шкрабы, только что затаившие дыхание,  теперь  уча-
щенно закашляли.
   - А как же насчет выдачи нам жалованья, - поднялся один шкраб, в чер-
тах и жестах которого было столько лойяльности и преданности,  в  голове
столько выдержки и покорности, что когда  он  заговорил,  сановные  лица
нисколько не изменили своего обычного выражения.
   - Если бы нас хоть немножко обеспечили, если бы выдали не весь прожи-
точный минимум, о котором говорил тов. Луначарский, а хотя  бы  половину
его, мы согласны бы были целыми днями работать. Мы знали бы,  что  будем
сыты, а это главное.
   Шкраб - олицетворение лойяльности, преданности,  опустился,  исполнив
свой долг: он изрек, что следует и как следует.
   Поднялся заведующий уотнаробразом.
   - Жалованье за апрель вы получите.
   - Когда? - раздалось торопливо отовсюду.
   - Когда захотите. Можно даже завтра. Только ячменем.
   - Ячменем? - протянули недовольно. - Сколько же? Какова расценка  яч-
меня?
   - 25 миллионов пуд, а месячный оклад 160 миллионов.
   - Небось, ячмень-то из заготконторских складов - изъеденный  крысами,
- в одиночестве погиб чей-то критический голос.
   - Как хотите, - веско возразил заведующий. - Ждите денег.
   - А когда можно будет получить?
   - Может быть через две недели, а может быть, месяца через два.
   - Дороговат ячмень-то, - торговался кто-то, но весьма лойяльно, -  на
базаре по 20 миллионов продают.
   - Как хотите, - еще более веско возразил заведующий.
   Василию Ивановичу давно были не по душе возражения шкрабов. Он  сидел
словно на угольях, и теперь не выдержал.
   - Чего еще вам нужно? Все служащие других отделов ячменем берут, а вы
что, из другого леплены? Нам некогда с вами толочься.
   Когда сановные лица ушли, шкрабы остались обсудить  -  брать  или  не
брать ячмень. Тут выступил маленький, бритый со всех сторон шкраб.  Чер-
ные глаза его всегда бегали, мало останавливаясь на собеседнике. Голос у
него звучал мягко, интеллигентно, немного грустно. Это он всегда говорил
на учительских съездах, - печально, музыкально, словно не говорил, а пел
трогательные романсы о страданиях интеллигенции, и выразительно  воскли-
цал: - Мы интеллигенты - крупная культурная сила! - А на последнем съез-
де, обратившись ко всему сонму съезда, сидевших в первых  рядах  голово-
тяпских комиссаров, сказал: - Без нашего лука и стрел вам  не  завоевать
Илиона! - Это патетическое умозаключение-угроза, вызвала, впрочем,  лишь
ироническую улыбку. Шкраб, предлагавший ранее лук и стрелы,  завел  свою
обычную песнь о том, что и тут интеллигенцию обижают: дают вместо  25  -
20 миллионов, да еще и с ячменем возись.
   - Что ж, по вашему, не брать ячменя?
   Черные глазки засуетились шибче: нужно было не о страданиях  интелли-
генции говорить, а практические вопросы разрешить.
   - Нет, брать, брать. Потому что иначе, пожалуй, и ничего не получишь.
Как в прошлом году за несколько месяцев не заплатили.

   X

   Шесть пудов ячменя, да если вычесть полпуда  ржи  на  кооператив,  то
пять с половиной, даже меньше. Вот на них и живи, да еще с теткой, - ме-
ланхолически рассуждает Азбукин, выходя из школы. После  душной,  проку-
ренной комнаты приятно было выйти на воздух, окунуться в сыроватую тьму,
где всюду дышала возбуждающим дыханием весна. На улице еще тяжелее стало
Азбукину. Поровнялся было с ним силуэт булочки. И таинственные  весенние
чары побудили шкраба заговорить с ней шутливо:
   - Вы, кажется, жаждете войны?
   - Ах, это вы, товарищ Азбукин, - рассмеялась булочка. - А я то  испу-
галась. - Не видали ли куда ушла Оля Крытова?
   Таким тоном были сказаны эти слова, что сразу  порвали  все  весенние
чары. Булочка быстро юркнула в темноту.
   - Дурак я, дурак, старый дурак, - выругал себя Азбукин. - Чего  захо-
тел? В волосах уже седина не на шутку, в кармане только шесть пудов  яч-
меня, на ногах теткины ботинки, на шее сама старая тетка, а туда же? Ро-
маны разводить! Не для нас они!
   Азбукин поровнялся с домом, в котором до революции помещалась  винная
лавка, после революции - школа. При нэпе школа была сокращена  и  теперь
национализированный дом с заколоченными комхозом ставнями, вероятно, об-
мозговывал, почему с ним за короткое время случились такие  значительные
метаморфозы. Мысль о винной лавке, когда то весело пьяно развалившейся в
доме, навела Азбукина на мысль о том бесспорном источнике веселья, к ко-
торому прибегали все головотяпские граждане, без различия пола и  сосло-
вий:

   Самогонке.

   - Зайти, разве, к Марковне? Будить только... А, впрочем, таким  делом
занимается, - встанет.
   Азбукин осторожно постучался в окно домика, где ютилась Марковна. От-
вета не последовало. Слышалось лишь похрапывание, легко достигавшее ули-
цы через окно с одной рамой. Азбукин постучался сильнее,  и  тогда  окно
распахнулось и из него высунулась фигура самой хозяйки.
   - Марковна, это я - тихо проговорил Азбукин, -  Извини,  что  поздно.
Товар есть?
   - Есть, - вялым голосом ответила Марковна. - Заходи.
   Она засветила лампу и приоткрыла дверь. Азбукин вступил в дом.  Здесь
прежде всего ему бросился в нос запах тулупа, пота, а затем уж тот  зна-
комый всем запах, которым пахнут небольшие помещения, кладовушки, где  в
течение нескольких часов кряду спят плотно поужинавшие люди.
   - Лучше я уж в сенцах подожду, - сказал Азбукин.
   Марковна не заставила ждать долго. Вскоре  силуэт  ее  обозначился  в
сенцах. Она протянула Азбукину бутылочку и сказала:
   - Вот беда-то, посуды мало. Это от лекарства бутылка-то. Возврати по-
жалуйста.
   - Обязательно, обязательно возвращу. А сколько стоит?
   - Сколько? Ну, что с тебя лишнее брать: десять лимонов.
   - А на ячмень, Марковна...
   - На ячмень? Ну, полпуда ячменя. Нужно бы больше, ну да, как служаще-
му скидка. Чего со служащего-то драть?
   - Спасибо, Марковна. Завтра притащу ячмень. А только тетке ни-ни.
   - Ну, да это... - Марковна не договорила, зевнув. - А  товарец  забо-
ристый. Спирт, ей-богу спит.
   - Ну, как, Марковна, дела? - мямлил из вежливости Азбукин.
   - Дела, как сажа бела. За товар-то с самой дороже  берут.  Говорят  -
страшно. Милиция обыски делает. А сват Максим говорил, что  скоро  опять
казенки заработают. В Москве то, говорят, водочные заводы во-всю работа-
ют.
   - Тоже переподготовка, - съязвил Азбукин.
   - Что ты говоришь?
   - Нет, я так... Прощай,
   Азбукин вышел.
   Закрывая за ним дверь, Марковна еще раз широко  и  сладко  зевнула  и
прошептала: - Ах, ты господи Иисусе Христе.
   Очутившись на улице, Азбукин извлек из горлышка бутылки бумагу и, по-
нюхав, невольно сплюнул. - Без закуски, - с отвращением подумал  он:  но
потом одной рукой приставил горлышко ко рту, другой заткнул нос как  это
делал при приеме касторки, и - большими глотками спустил вниз,  в  себя,
вызывавшую тошноту жидкость.
   Когда он опрокинул до дна бутылку, несколько минут было еще противное
ощущение на языке и в горле, но потом приятное тепло разлилось по  всему
телу. Закружилась плавно голова, и Азбукин почувствовал  себя  так,  что
еслибы ему сказали: пойдем, Азбукин, сейчас на край света, - он  ответил
бы - пойдем.
   Дома отворила ему тетка, по родственному, конечно, представшая  перед
ним в том одеянии, в каком спала.
   - А, п-переподготовка, - заикаясь двинулся на  нее  Азбукин  очевидно
имея дело с галлюцинацией, а не с теткой.
   - Что ты, ошалел? - всплеснула руками тетка, на всякий случай отшаты-
ваясь от шкраба.
   - П-переподготовка ты, - твердил тот упрямо.
   Тут тетка стала обонять запах, исходивший от  племянника,  и,  поняв,
что при данных условиях сражение она может легко проиграть,  отправилась
в свое логовище, проворчав:
   - Опять нализался.
   Тем временем Головотяпск спал.  Спокойно  спали  Лбовы,  Молчальники,
Секциевы, Налоговы, Василии Ивановичи,  юрисконсульты,  отцы  Сергеи,  -
спал весь чиновно-обывательский Головотяпск, убаюканный  мирно  журчащей
сказкой, которую нашептывала Головотяпа о том, сколько плотов прошло  по
ней сегодня, какая сочная ядреная, как репа, отдающая самогонкой  и  ма-
хоркой, ругань рвалась с этих плотов, сколько за один только день  поло-
жили себе в карман господа служащие в учреждении,  именуемом  "Головотя-
по-лес". Головотяпск спал и видел во сне свиные рыла, просмоленные  боч-
ки, наполненные синим суслом сивухи, дохлых кошек на берегу  Головотяпы,
и - не видел того свежего морского простора куда течет  Головотяпа,  где
струятся прекрасные, как видения, большие морские корабли, где дух  зах-
ватывает от простора и солнца и новой жизни.
   Да, новой, совсем новой жизни!



   БОРИС ПАСТЕРНАК
   ДЕТСТВО ЛЮВЕРС.
 
 
   "ДОЛГИЕ ДНИ".
 
   I.
 
   Люверс родилась и выросла в Перми. Как когда-то ее кораблики и куклы,
так, впоследствии, ее воспоминания тонули в мохнатых  медвежьих  шкурах,
которых много было в доме. Отец ее вел дела Луньевских копей и имел  ши-
рокую клиентелу среди заводчиков с Чусовой.
   Дареные шкуры были черно-бурые и пышные. Белая медведица в ее детской
была похожа на огромную осыпавшуюся хризантему. Это была шкура, заведен-
ная для "Женичкиной комнаты" - облюбованная, сторгованная в  магазине  и
присланная с посыльным.
 
   По летам живали на том берегу Камы на даче. Женю в те годы спать  ук-
ладывали рано. Она не могла видеть огней Мотовилихи. Но однажды  ангорс-
кая кошка, чем-то испуганная, резко шевельнулась во сне и разбудила  Же-
ню. Тогда она увидала взрослых на балконе. Нависавшая над брусьями ольха
была густа и переливчата, как чернила. Чай в стаканах был красен. Манже-
ты и карты - желты, сукно - зелено. Это было похоже на бред, но у  этого
бреда было свое название, известное и Жене: шла игра.
   Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на том  бере-
гу, далеко, далеко: у того не было названия и не было отчетливого  цвета
и точных очертаний; и волнующееся, оно было милым и родным,  и  не  было
бредом, как то, что бормотало и ворочалось в клубах табачного дыма, бро-
сая свежие, ветреные тени на рыжие бревна галлереи.  Женя  расплакалась.
Отец вошел и об'яснил ей. Англичанка повернулась к стене. Об'яснение от-
ца было коротко. Это - Мотовилиха. Стыдно. Такая большая  девочка.  Спи.
Девочка ничего не поняла и удовлетворенно  сглотнула  катившуюся  слезу.
Только это, ведь, и требовалось: узнать, как зовут непонятное: - Мотови-
лиха. - В эту ночь это об'ясняло еще все, потому что в эту ночь имя име-
ло еще полное, по-детски успокоительное значение.
   Но на утро она стала задавать вопросы о том, что такое - Мотовилиха и
что там делали ночью, и узнала, что Мотовилиха - завод, казенный  завод,
и что делают там чугун, а из чугуна..., не это ее не занимало уже, а ин-
тересовало ее, не страны ли особые то, что называют "заводы", и кто  там
живет; но этих вопросов она не задала и их почему-то умышленно скрыла.
   В это утро она вышла из того младенчества, в котором  находилась  еще
ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила явление в чем-то таком,
что явление либо оставляет про себя, либо, если и открывает кому, то тем
только людям, которые умеют кричать и наказывать, курят и запирают двери
на задвижку. Она впервые, как и эта новая Мотовилиха,  сказала  не  все,
что подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про  се-
бя.
   Шли годы. К от'ездам отца дети привыкли с самого рождения  настолько,
что в их глазах превратилось в особую отрасль отцовства редко обедать  и
никогда не ужинать. Но все чаще и чаще игралось и вздорилось,  пилось  и
елось в совершенно пустых, торжественно безлюдных комнатах,  и  холодные
поучения англичанки не могли заменить  присутствия  матери,  наполнявшей
дом сладкой тягостностью запальчивости и упорства, как  каким-то  родным
электричеством. Сквозь гардины струился тихий северный день. Он не  улы-
бался. Дубовый буфет казался седым. Тяжело и сурово  грудилось  серебро.
Над скатертью двигались лавандой умытые руки англичанки, она  никого  не
обделяла и обладала неистощимым запасом терпенья; а  чувство  справедли-
вости было свойственно ей в той высокой степени, в  какой  всегда  чиста
была и опрятна ее комната и ее книги. Горничная, подав кушанье,  застаи-
валась в столовой, и в кухню уходила только за  следующим  блюдом.  Было
удобно и хорошо, но страшно печально.
   А так как для девочки это были годы подозрительности  и  одиночества,
чувства греховности и того, что хочется обозначить по-французски  "хрис-
тианизмом", за невозможностью назвать все это христианством,  то  иногда
казалось ей, что лучше и не может и не должно быть по ее испорченности и
нераскаянности; что это поделом. А между тем, - но это до сознания детей
никогда не доходило, - между тем, как раз наоборот, все их существо сод-
рогалось и бродило, сбитое совершенно с  толку  отношением  родителей  к
ним, когда те бывали дома; когда они, не то чтобы возвращались домой, но
возвращались в дом.
   Редкие шутки отца, вообще, выходили неудачно и бывали не всегда кста-
ти. Он это чувствовал и чувствовал, что дети  это  понимают.  Налет  ка-
кой-то печальной сконфуженности никогда не сходил с его лица.  Когда  он
приходил в раздражение, то становился решительно чужим человеком,  чужим
начисто, и в тот самый миг, в который он утрачивал самообладанье.  Чужой
не трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ.
   Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и безмолвно стояв-
шая в глазах детей, заставала его нечувствительным. Он  не  замечал  ее.
Ничем неуязвимый, какой-то неузнаваемый и жалкий,  -  этот  отец  был  -
страшен, в противоположность отцу раздраженному,  -  чужому.  Он  трогал
больше девочку, сына меньше. Но мать смущала их обоих.
   Она осыпала их ласками и задаривала и проводила  с  ними  целые  часы
тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это подавляло их детс-
кую совесть своей незаслуженностью, и они не узнавали себя в тех  ласка-
тельных прозвищах, которыми взбалмошно сыпал ее инстинкт.
   И часто, когда в их душах наступал на редкость ясный покой, и они  не
чувствовали преступников в себе, когда от совести их  отлегало  все  та-
инственное, чурающееся обнаруженья, похожее на жар перед сыпью, они  ви-
дели мать отчужденной, сторонящейся их и без поводу вспыльчивой. Являлся
почтальон. Письмо относилось по назначенью, - маме.  Она  принимала,  не
благодаря. "Ступай к себе". Хлопала дверь. Они  тихо  вешали  голову  и,
заскучав, отдавались долгому, унылому недоуменью.
   Сначала, случалось, они плакали; потом, после одной  особенно  резкой
вспышки, стали бояться; затем, с течением лет это перешло у них в  зата-
енную, все глубже укоренявшуюся неприязнь.
   Все, что шло от родителей к детям, приходило  невпопад,  со  стороны,
вызванное не ими, но какими-то посторонними причинами, и отдавало  дале-
костью, как это всегда бывает, и загадкой, как, ночами, нытье по  заста-
вам, когда все ложатся спать.
   ---------------
   Это обстоятельство воспитывало детей. Они этого не сознавали  потому,
что мало кто и из взрослых знает и слышит то, что зиждет, ладит  и  шьет
его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она  делает  с  ними.  Она
слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с  теми  только,
кто желает ей успеха и любит ее верстак. Помочь ей не властен никто, по-
мешать - может всякий. Как можно ей помешать? А вот как.  Если  доверить
дереву заботу о его собственном росте, дерево  все  сплошь  пойдет  про-
ростью или уйдет целиком в корень или расточится на  один  лист,  потому
что она забудет о вселенной, с которой надо брать пример,  и,  произведя
что-нибудь одно из тысячи, станет в тысячах производить одно и то же.
   И чтобы не было суков в душе, - чтобы рост ее не  застаивался,  чтобы
человек не замешивал своей тупости в устройство своей бессмертной  сути,
заведено много такого, что отвлекает его пошлое  любопытство  от  жизни,
которая не любит работать при нем и его всячески избегает. Для этого за-
ведены все заправские религии и все общие понятия и все предрассудки лю-
дей и самый яркий из них, самый развлекающий - психология.
   Из первобытного младенчества дети уже вышли. Понятия кары, воздаяния,
награды и справедливости проникли уже по-детски в их душу и отвлекали  в
сторону их сознание, давая жизни делать с ними то, что она считала  нуж-
ным, веским и прекрасным.
 
   II.
 
   Мисс Hawthorn этого б не сделала. Но в один из приступов своей  бесп-
ричинной нежности к детям госпожа Люверс по самому пустому поводу  наго-
ворила резкостей англичанке, и в доме ее не стало. Вскоре и как-то неза-
метно на ее месте выросла какая-то чахлая француженка. Впоследствии Женя
припоминала только, что француженка похожа была на муху, и никто  ее  не
любил. Имя ее было утрачено совершенно, и Женя не могла бы сказать, сре-
ди каких слогов и звуков можно на это имя набрести. Она только  помнила,
что француженка сперва накричала на нее, а потом взяла ножницы  и  выст-
ригла то место в медвежьей шкуре, которое было закровавлено.
   Ей казалось, что теперь всегда на нее будут кричать, и голова никогда
не пройдет, и постоянно будет болеть, и никогда уже больше не будет  по-
нятна та страница в ее любимой книжке,  которая  тупо  сплывалась  перед
ней, как учебник после обеда.
   Тот день тянулся страшно долго. Матери не было в тот  день.  Женя  об
этом не жалела. Ей казалось даже, что она ее отсутствию рада.
   Вскоре долгий день был предан  забвенью  среди  форм  passe  и  futur
anterieur, поливки гиацинтов и прогулок по Сибирской и Оханской. Он  был
позабыт настолько, что долготу другого, второго по счету в ее жизни, она
заметила и ощутила только к вечеру, за чтением при лампе,  когда  лениво
подвигавшаяся повесть навела ее на  сотни  самых  праздных  размышлений.
Когда впоследствии она припоминала тот дом на Осинской,  где  они  тогда
жили, он представлялся ей всегда таким, каким она видела его в тот  вто-
рой долгий день, на его исходе. Он был действительно долог. На дворе бы-
ла весна. Трудно назревающая и больная, весна на Урале прорывается затем
широко и бурно, в срок одной какой-нибудь ночи, и бурно и широко  проте-
кает затем. Лампы только оттеняли пустоту вечернего воздуха. Они не  да-
вали света, но набухли изнутри, как больные плоды, от той мутной и свет-
лой водянки, которая раздувала их одутловатые колпаки. Они  отсутствова-
ли. Они попадались, где надо, на своих местах, на столах и спускались  с
лепных потолков в комнатах, где девочка привыкла их видеть. Между тем до
комнат у ламп было касательства куда меньше, чем до  весеннего  неба,  к
которому они казались пододвинутыми вплотную, как к постели  больного  -
питье. Душой своей они были на улице, где в мокрой земле копошился говор
дворни и где, леденея, застывала на ночь редеющая капель. Вот где  вече-
рами пропадали лампы. Родители были в от'езде. Впрочем, мать  ожидалась,
кажется, в этот день. В этот долгий, или в ближайшие. Да, вероятно. Или,
может быть, она нагрянула ненароком. Может быть и те.
   Женя стала укладываться в постель и увидала, что день долог  от  того
же, что и тот, и сначала подумала было достать ножницы  и  выстричь  эти
места в рубашке и на простыне, но потом решила взять пудры у француженки
и затереть белым, и уже схватилась за пудреницу, как вошла француженка и
ударила ее. Весь грех сосредоточился в пудре. "Она пудрится. Только это-
го недоставало. Теперь она поняла наконец. Она давно замечала!"  -  Женя
расплакалась от побоев, от крика и от обиды; от того, что, чувствуя себя
неповинною в том, в чем  ее  подозревала  француженка,  знала  за  собой
что-то такое, что было - она это чувствовала - куда сквернее ее подозре-
ний. Надо было - это чувствовалось до отупенья настоятельно,  чувствова-
лось в икрах и в висках - надо было неведомо отчего и зачем скрыть  это,
как угодно и во что бы то ни стало. Суставы, ноя, плыли слитным гипноти-
ческим внушением. Томящее и измождающее, внушение это было  делом  орга-
низма, который таил смысл всего от девочки и,  ведя  себя  преступником,
заставлял ее полагать в этом кровотечении какое-то тошнотворное, гнусное
зло. "Menteuse!" - Приходилось только  отрицать,  упорно  заперевшись  в
том, что было гаже всего и находилось где-то  в  середине  между  срамом
безграмотности и позором уличного происшествия. Приходилось вздрагивать,
стиснув зубы, и, давясь слезами, жаться к стене. В Каму нельзя было бро-
ситься, потому что было еще холодно и по реке шли последние урывни.
   Ни она, ни француженка не услышали во-время звонка.  Поднявшаяся  ку-
терьма ушла в глухоту черно-бурых шкур, и когда вошла мать, то было  уже
поздно. Она застала дочь в слезах, француженку - в краске. Она  потребо-
вала об'яснения. Француженка напрямик об'явила ей, что - не Женя, нет  -
votre enfant, сказала она, что ее дочь пудрится и что она замечала и до-
гадывалась уже раньше - мать не дала договорить ей - ужас ее был неприт-
ворен - девочке не исполнилось еще и тринадцати - "Женя - ты? - Господи,
до чего дошло (матери в эту минуту казалось, что слово это имеет  смысл,
будто уже и раньше она знала, что дочка деградирует и опускается, и  она
только не распорядилась во-время - и вот застает ее на такой низкой сте-
пени паденья) - Женя, говори всю правду - будет хуже - что ты делала - с
пудреницей, хотела, вероятно, сказать госпожа Люверс,  но  сказала  -  с
этой вещью - и схватила "эту вещь" и взмахнула ею в воздухе. - "Мама, не
верь m-lle, я никогда" - и она разрыдалась. Но матери слышались  злобные
ноты в этом плаче, которых не было в нем; и  она  чувствовала  виноватой
себя, и внутренно себя ужасалась; надо было,  по  ее  мненью,  исправить
все, надо было, пускай и против материнской природы, "возвыситься до пе-
дагогичных и благоразумных мер": она решила не поддаваться  состраданью.
Она положила выждать, когда прольется поток этих  глубоко  терзавших  ее
слез.
   И она села на кровать, устремив спокойный и пустой взгляд на  краешек
книжной полки. От нее пахло дорогими духами. Когда дочь пришла  в  себя,
она снова приступила к ней с расспросами. Женя кинула заплаканными  гла-
зами по окну и всхлипнула. Шел и, верно,  шумел  лед.  Блистала  звезда.
Ковко и студено, но без отлива, шершаво чернела пустынная ночь. Женя от-
вела глаза от окна. В голосе матери слышалась угроза нетерпенья. Францу-
женка стояла у стены, вся -  серьезность  и  сосредоточенная  педагогич-
ность. Ее рука по-ад'ютантски покоилась на часовом  шнурке.  Женя  снова
глянула на звезды и на Каму. Она решилась. Несмотря ни на холод,  ни  на
урывни. И - бросилась. Она, путаясь в словах, непохоже и страшно расска-
зала матери про это. Мать дала договорить ей до конца только потому, что
ее поразило, сколько души вложил ребенок в это сообщение.  Понять  поня-
ла-то она все по первому слову. Нет, нет: по тому, как глубоко  глотнула
девочка, приступая к рассказу. Мать слушала, радуясь, любя и изнывая  от
нежности к этому худенькому тельцу. Ей хотелось броситься на шею к доче-
ри и заплакать. Но - педагогичность; она поднялась с кровати и сорвала с
постели одеяло. Она подозвала дочь и стала ее гладить по голове  медлен-
но, медленно, ласково. "Хорошая де..." вырвалось у нее  скороговоркой  -
она шумно и широко отошла к окну и отвернулась от них.  Женя  не  видела
француженки. Стояли слезы - стояла мать, - во всю комнату. - "Кто оправ-
ляет постель?" Вопрос не имел смысла. Девочка дрогнула.  Ей  стало  жаль
Грушу. Потом на знакомом ей, французском языке, незнакомым  языком  было
что-то сказано: строгие выражения. А потом опять ей, совсем другим голо-
сом: "Женичка, ступай в столовую, детка, я сейчас  тоже  туда  приду,  и
расскажу тебе, какую мы чудную дачу на лето вам - нам на  лето  с  папой
сняли".
   Лампы были опять свои, как  зимой,  дома,  с  Люверсами,  -  горячие,
усердные, преданные. По синей шерстяной скатерти резвилась мамина  куни-
ца. "Выиграно задержусь на Благодати жди концу Страстной если -  ",  ос-
тального нельзя было прочесть, депеша была загнута с уголка.  Женя  села
на край дивана, усталая и счастливая. Села скромно и хорошо, точь-в-точь
как села полгода спустя, в коридоре Екатеринбургской  гимназии  на  край
желтой холодной лавки, когда, ответив на  устном  экзамене  по  русскому
языку на пятерку, узнала, что "может итти".
   ---------------
   На другое утро мать сказала ей, что нужно будет делать в таких случа-
ях и что это ничего, не надо бояться, что это будет не раз еще. Она  ни-
чего не назвала и ничего ей не об'яснила, но прибавила, что  теперь  она
сама займется предметами с дочерью, потому что больше уезжать не будет.
   Француженка была разочтена за нераденье,  пробыв  немного  месяцев  в
семье. Когда ей наняли извозчика, и она стала  спускаться  по  лестнице,
она встретилась на площадке с подымавшимся доктором. Он очень  непривет-
ливо ответил на ее поклон и ничего не сказал ей на прощанье; она догада-
лась, что он уже знает все, нахмурилась и повела плечами.
   В дверях стояла горничная, дожидавшаяся пропустить доктора, и  потому
в передней, где находилась Женя, дольше, чем полагалось, стоял гул шагов
и гул отдающего камня. Так и запечатлелась у ней  в  памяти  история  ее
первой девичьей зрелости: полный отзвук щебечущей утренней улицы, медля-
щей на лестнице, свежо проникающей в дом; француженка, горничная и  док-
тор, две преступницы и один посвященный, омытые, обеззараженные  светом,
прохладой и звучностью шаркавших маршей.
   ---------------
   Стоял теплый, солнечный апрель. "Ноги, ноги оботрите" из конца в  ко-
нец носил голый, светлый коридор. Шкуры убирались на лето. Комнаты вста-
вали чистые, преображенные и вздыхали облегченно и  сладко.  Весь  день,
весь томительно беззакатный, надолго увязавший день, по всем углам и се-
ред комнат, по прислоненным к стенке стеклам и в зеркалах,  в  рюмках  с
водой и на синем садовом воздухе, ненасытно и неутолимо, щурясь и охора-
шиваясь, смеялась и неистовствовала черемуха и мылась, захлебываясь, жи-
молость. Круглые сутки стоял скучный говор дворов;  они  об'являли  ночь
низложенной и твердили, мелко и дробно,  день-деньской,  с  затеканьями,
действовавшими как сонный отвар, что вечера никогда больше не  будет,  и
они никому не дадут спать. - "Ноги, ноги!" - но им горелось, они  прихо-
дили пьяные с воли, со звоном в ушах, за которым упускали понять  толком
сказанное и рвались поживей отхлебать и отжеваться, чтобы, с дерущим шу-
мом сдвинув стулья, бежать снова назад, в этот навылет, за ужин ломящий-
ся день, где просыхающее дерево издавало свой короткий стук, где пронзи-
тельно щебетала синева и жирно, как топленая,  блестела  земля.  Граница
между домом и двором стиралась. Тряпка не домывала наслеженого. Полы по-
волакивались сухой и светлой мазней и похрустывали.
   Отец навез сластей и чудес. В доме стало чудно хорошо. Камни с  влаж-
ным шелестом предупреждали о своем появлении из  папиросной,  постепенно
окрашивавшейся бумаги, которая становилась все более и более  прозрачной
по мере того, как слой за слоем разворачивались эти белые,  мягкие,  как
газ, пакеты. Одни походили на капли  миндального  молока,  другие  -  на
брызги голубой акварели, третьи - на затверделую сырную слезу.  Те  были
слепы, сонны и мечтательны, эти - с резвою искрой,  как  смерзшийся  сок
корольков. Их не хотелось трогать. Они были хороши на пенившейся бумаге,
выделявшей их, как слива свою тусклую глень.
   Отец был необычайно ласков с детьми и часто провожал  мать  в  город.
Они возвращались вместе, и казались радостны. А главное, оба  были  спо-
койны, духом ровны и приветливы, и когда мать урывками, с шутливой  уко-
ризной взглядывала на отца, то казалось, она черпает этот мир в его гла-
зах, некрупных и некрасивых, и изливает его  потом  своими,  крупными  и
красивыми на детей и окружающих.
   Раз родители поднялись очень поздно. Потом, неизвестно с чего, решили
поехать завтракать на пароход, стоявший у пристани, и взяли с собой  де-
тей. Сереже дали отведать холодного пива. Все это  так  понравилось  им,
что завтракать на пароход ездили еще как-то. Дети не узнавали родителей.
Что с ними сталось? Девочка недоуменно блаженствовала и ей казалось, что
так будет теперь всегда. Они не опечалились, когда узнали, что  на  дачу
их в это лето не повезут. Скоро отец уехал. В доме появилось три  дорож-
ных сундука, огромных, желтых, с прочными накладными ободьями.
 
   III.
 
   Поезд отходил поздно ночью. Люверс переехал месяцем раньше  и  писал,
что квартира готова. Несколько извозчиков трусцой спускались к  вокзалу.
Его близость сказалась по цвету мостовой. Она стала черна, и уличные фо-
нари ударили по бурому чугуну. В это время с виадука открылся вид на Ка-
му, и под них грохнулась и выбежала черная, как сажа, яма, вся в  тяжес-
тях и тревогах. Она стрелой побежала прочь и там, далеко-далеко,  в  том
конце, пугаясь, раскатилась и затряслась мигающими бусинами сигнализаци-
онных далей.
   Было ветрено. С домков и заборов слетали их очертанья, как обечайки с
решет, и зыбились и трепались в рытом воздухе. Пахло картошкой.  Их  из-
возчик выбрался из череды подскакивавших спереди корзин и задков и  стал
обгонять их. Они издали узнали  полок  со  своим  багажом;  поровнялись;
Ульяша что-то громко кричала барыне с возу, но гогот колес ее  покрывал,
и она тряслась и подскакивала, и подскакивал ее голос.
   Девочка не замечала печали за новизной всех этих ночных шумов и  чер-
нот и свежести. Далеко-далеко, что-то загадочно чернелось. За  пристанс-
кими бараками болтались огоньки, город полоскал их в воде, с бережка и с
лодок. Потом их стало много и они густо и жирно зароились,  слепые,  как
черви. На Любимовской пристани трезво голубели трубы,  крыши  пакгаузов,
палубы. Лежали, глядя на звезды - баржи. "Здесь - крысятник" -  подумала
Женя. Их окружили белые артельщики. Сережа соскочил первый. Он оглянулся
и очень удивился, увидав, что ломовик с их поклажей тоже тут уже, -  ло-
шадь задрала морду, хомут вырос, встал торчмя, петухом, она  уперлась  в
задок и стала осаживать. А его занимало всю дорогу, насколько те от  них
отстанут.
   Мальчик стоял, упиваясь близостью поездки, в беленькой  гимназической
рубашке. Путешествие было обоим в новинку, но он знал и любил уже слова:
депо, паровозы, запасные пути, беспересадочный, и звукосочетание:  класс
- казалось ему на вкус кислосладким. Всем этим увлекалась и  сестра,  но
по-своему, без мальчишеской систематичности, которая отличала  увлечения
брата.
   Внезапно рядом, как из-под земли, выросла мать. Было приказано повес-
ти детей в буфет. Оттуда, пробираясь павой через толпу, пошла она  прямо
к тому, что было названо в первый раз на воле громко  и  угрожающе  "на-
чальником станции" и часто упоминалось затем в различных местах, с вари-
яциями, среди разнообразия давки.
   Их одолевала зевота. Они сидели у одного из окон,  которые  были  так
пыльны, так чопорны и так огромны, что казались  какими-то  учреждениями
из бутылочного стекла, где нельзя оставаться в шапке. Девочка видела: за
окном не улица, а тоже комната, только серьезнее и угрюмее, чем эта -  в
графине; и в ту комнату медленно в'езжают  паровозы  и  останавливаются,
наведя мраку; а когда они уезжают и очищают комнату, то оказывается, что
это не комната, потому что там есть небо, за столбиками, и на той сторо-
не - горка, и деревянные дома, и туда идут, удаляясь, люди;  там,  может
быть, поют петухи сейчас и недавно был и наслякотил водовоз...
   Это был вокзал провинциальный, без столичной сутолоки и зарев, с заб-
лаговременно стягивавшимися из ночного города уезжающими, с долгим  ожи-
данием; с тишиной и переселенцами, спавшими на полу среди охотничьих со-
бак, сундуков, зашитых в рогожу машин и незашитых велосипедов.
   Дети улеглись на верхних местах. Мальчик тотчас заснул.  Поезд  стоял
еще. Светало, и постепенно девочке уяснялось, что вагон синий, чистый  и
прохладный. И постепенно уяснялось ей - но спала уже и она.
   ---------------
   Это был очень полный человек. Он читал газету и колыхался. При взгля-
де на него становилось явным то колыханье, которым, как и солнцем,  было
пропитано и залито все в купэ. Женя разглядывала его сверху с той  лени-
вой аккуратностью, с какой думает о чем-нибудь, или на что-нибудь  смот-
рит, вполне проспавшийся, свежий человек, оставаясь лежать только  отто-
го, что ждет, чтобы решение встать пришло само-собой,  без  его  помощи,
ясное и непринужденное, как остальные его мысли. Она разглядывала его  и
думала, откуда он взялся к ним в купэ, и когда это успел  он  одеться  и
умыться? Она понятия не имела об истинном часе дня. Она  только  просну-
лась, следовательно - утро. Она его разглядывала, а он не мог видеть ее;
полати шли наклоном вглубь к стене. Он не видел ее, потому что и он пог-
лядывал изредка из-за ведомостей вверх, вкось, вбок, - и когда он  поды-
мал глаза на ее койку, их взгляды не встречались,  он  либо  видел  один
матрац, либо же.., но она быстро подобрала их под себя и натянула ослаб-
нувшие чулочки. Мама - в этом углу. Она убралась уже  и  читает  книжку,
отраженно решила Женя, изучая взгляды толстяка. А Сережи  нет  и  внизу.
Так, где же он? И она сладко зевнула и потянулась. Страшно жарко, -  по-
няла она только теперь и с голов заглянула за полуспущенное  окошко.  "А
где же земля?" ахнуло у ней в душе.
   То, что она увидала, не поддается описанию. Шумный орешник, в который
вливался, змеясь, их поезд, стал морем, миром, чем угодно, всем. Он сбе-
гал, яркий и ропщущий вниз, широко и отлого, и, измельчав, сгустившись и
замглясь, круто обрывался, совсем уже черный. А то, что высилось там, по
ту сторону срыва, походило на громадную какую-то, всю в кудрях и  в  ко-
лечках, зелено-палевую грозовую тучу, задумавшуюся и остолбеневшую. Женя
затаила дыханье и сразу же ощутила быстроту этого безбрежного,  забывше-
гося воздуха, и сразу же поняла, что та грозовая туча -  какой-то  край,
какая-то местность, что у ней есть громкое,  горное  имя,  раскатившееся
кругом, с камнями и с песком  сброшенное  вниз  в  долину;  что  орешник
только и знает, что шепчет и шепчет его; тут и там и та-аам вон;  только
его.
   "Это - Урал?" - спросила она у всего купэ, перевесясь.
   ---------------
   Весь остаток пути она, не отрываясь, провела у коридорного окна.  Она
приросла к нему и поминутно высовывалась. Она  жадничала.  Она  открыла,
что назад глядеть приятней, чем вперед. Величественные знакомцы туманят-
ся и отходят вдаль. После краткой разлуки с ними, в  течение  которой  с
отвесным грохотом, на гремящих цепях, обдавая затылок холодом подают пе-
ред самым носом новое диво, опять их разыскиваешь. Горная панорама  раз-
далась, и все растет и ширится. Одни стали черны,  другие  освежены,  те
помрачены, эти помрачают. Они сходятся и расходятся, спускаются и совер-
шают восхожденья. Все это производится по какому-то медлительному кругу,
как вращенье звезд, с бережной сдержанностью гигантов, на волосок от ка-
тастрофы, с заботою о целости земли. Этими сложными передвижениями  зап-
равляет ровный, великий гул, недоступный человеческому уху и всевидящий.
Он окидывает их орлиным оком, немой и темный, он делает  им  смотр.  Так
строится, строится и перестраивается Урал.
   Она зашла на мгновенье в купэ, сощурив глаза от резкого  света.  Мама
беседовала с незнакомым господином и смеялась. Сережа ерзал по пунцовому
плюшу, держась за какой-то ременной настенный рубнзок. Мама  сплюнула  в
кулачок последнюю косточку, сбила оброненные с платья и, гибко и стреми-
тельно наклонясь, зашвырнула весь сор под лавку. У толстяка, против ожи-
даний, был сиплый надтреснутый голосок.  Он,  видимо,  страдал  одышкой.
Мать представила ему Женю, и протянула ей мандаринку. Он был смешной  и,
вероятно, добрый и, разговаривая, поминутно подносил пухлую руку ко рту.
Его речь пучилась и, вдруг спираемая, часто прерывалась.  Оказалось,  он
сам из Екатеринбурга, из'ездил Урал вкривь и вкось и прекрасно знает,  а
когда, вынув золотые часы из жилетного кармана, он поднес  их  к  самому
носу и стал совать обратно, Женя  заметила,  какие  у  него  добродушные
пальцы. Как это в натуре полных, он брал движением дающего, и рука у не-
го все время вздыхала, словно поданная для целования, и  мягко  прыгала,
будто била мячом об пол. "Теперь скоро", кося глаза, криво протянул он в
бок от мальчика, хотя обращался именно к нему, и вытянул губы.
   - Знаешь, столб, вот они говорят, на границе Азии и Европы, - и напи-
сано: "Азия" - выпалил Сережа, с'езжая с дивана и побежал в коридор.
   Женя ничего не поняла, а когда толстяк растолковал ей,  в  чем  дело,
она тоже побежала на тот бок ждать столба, боясь, что его уже  пропусти-
ла. В очарованной ее голове "граница Азии" встала в  виде  фантасмагори-
ческого какого-то рубежа, вроде тех, что ли, железных  брусьев,  которые
полагают между публикой и клеткой с пумами полосу грозной,  черной,  как
ночь, и вонючей опасности. Она ждала этого столба, как поднятия занавеса
над первым актом географической трагедии, о которой  наслышалась  сказок
от видевших, торжественно волнуясь тем, что и она попала,  и  вот  скоро
увидит сама.
   А меж тем то, что раньше понудило ее уйти в купэ к  старшим,  однооб-
разно продолжалось: серому ольшанику, которым полчаса назад пошла  доро-
га, не предвиделось скончанья и природа к тому, что ее в скорости ожида-
ло, не готовилась. Женя досадовала на скучную, пыльную Европу,  мешкотно
отдалявшую наступление чуда. Как же опешила она, когда, словно на  Сере-
жин неистовый крик, мимо окна мелькнуло и стало боком к ним  и  побежало
прочь что-то вроде могильного памятника, унося на себе в ольху от  гнав-
шейся за ним ольхи долгожданное сказочное название! В это мгновение мно-
жество голов, как по уговору, сунулось из окон всех классов и тучей пыли
несшийся под уклон поезд оживился. За Азией давно уже числился  не  один
десяток прогонов, а все еще трепетали платки на летевших головах, и  пе-
реглядывались люди, и были гладкие и обросшие бородой, и летели  все,  в
облаках крутившегося песку, летели и летели мимо все той же пыльной, еще
недавно европейской, уже давно азиатской ольхи.
 
   IV.
 
   Жизнь пошла по-новому. Молоко не доставлялось на дом, на кухню,  раз-
носчицей; его приносила по утрам Ульяша парами, и особенные, другие,  не
пермские булки. Тротуары здесь были какие-то не то мраморные, не то але-
бастровые, с волнистым белым глянцем. Плиты и в тени слепили, как  ледя-
ные солнца, жадно поглощая тени нарядных деревьев, которые  растекались,
на них растопясь и разжидившись. Здесь  совсем  по-иному  выходилось  на
улицу, которая была широка и светла, с насаждениями,  как  в  Париже,  -
повторяла Женя вслед за отцом.
   Он сказал это в первый же день их приезда. Было хорошо  и  просторно.
Отец закусил перед выездом на вокзал и не принимал участия в обеде.  Его
прибор остался чистый и светлый, как Екатеринбург, и он только  разложил
салфетку и сидел боком и что-то рассказывал. Он расстегнул жилет, и  его
манишка выгнулась свежо и мощно. Он говорил, что  это  прекрасный  евро-
пейский город и звонил, когда надо было убрать и подать  еще  что-то,  и
звонил и рассказывал. И по неизвестным ходам из еще  неизвестных  комнат
входила бесшумная  белая  горничная,  вся  крахмально-сборчатая  и  чер-
ненькая, ей говорилось "вы" и, новая, - она, как знакомым, улыбалась ба-
рыне и детям. И ей отдавались какие-то приказания насчет Ульяши, которая
находилась там, в неизвестной и,  вероятно,  очень-очень  темной  кухне,
где, наверное, есть окно, из которого видно что-нибудь новое: колокольню
какую-нибудь или улицу, или птиц. И Ульяша, верно, расспрашивает  сейчас
там эту барышню, надевая что похуже, чтобы потом заняться раскладкой ве-
щей; спрашивает и осваивается и смотрит, в каком углу печь,  в  том  ли,
как в Перми или еще где.
   Мальчик узнал от отца, что в гимназию ходить недалеко, - совсем  поб-
лизости - и они должны были ее видеть, проезжая; отец выпил  нарзану  и,
глотнув, продолжал: "Неужели не показал? но отсюда ее не видать, вот  из
кухни, может быть (он прикинул в уме), и то разве крышу одну" - он выпил
еще нарзану и позвонил.
   Кухня оказалась свежая, светлая, точь-в-точь такая, - уже через мину-
ту казалось девочке, - какую она наперед загадала в столовой и  предста-
вила, - плита, изразцовая, отливала белоголубым, окном было два,  в  том
порядке, в каком она того ждала, Ульяша накинула что-то на  голые  руки,
комната наполнилась детскими голосами, по крыше гимназии ходили  люди  и
торчали верхушки лесов. "Да, она ремонтируется", сказал отец, когда  они
прошли все чередом, шумя и толкаясь, в столовую, по уже  известному,  но
еще неизведанному коридору, в который надо будет еще наведаться  завтра,
когда она разложит тетрадки, повесит за ушко свою умывальную перчатку и,
словом, покончит с этой тысячей дел.
   "Изумительное масло", сказала мать, садясь, а они прошли в  классную,
которую ходили смотреть еще в шапках, только  приехав.  "Чем  же  это  -
Азия?" подумала она вслух. Но Сережа отчего-то не понял того, что навер-
няка бы понял в другое время: до сих пор они жили парой. Он раскатился к
висевшей карте и сверху вниз провел рукой вдоль  по  Уральскому  хребту,
взглянув на нее, сраженную, как ему казалось, этим доводом.  "Условились
провести естественную границу, вот и все". Она же вспомнила о  сегодняш-
нем полдне, уже таком далеком. Не верилось, что день, вместивший все это
- вот этот самый, который сейчас в Екатеринбурге, и тут еще, не весь, не
кончился еще. При мысли о том, что все это отошло  назад,  сохраня  свой
бездыханный порядок, в положенную ему даль, она испытала чувство  удиви-
тельной душевной усталости, как чувствует ее к вечеру тело после  трудо-
вого дня. Будто и она участвовала в оттискивании и перемещении тех тяже-
лых красот, и надорвалась. И почему-то уверенная в том, что он, ее Урал,
там, она повернулась и побежала в кухню через столовую, где посуды стало
меньше, но еще оставалось изумительное масло со льдом на потных кленовых
листьях и сердитая минеральная вода.
   Гимназия ремонтировалась, и воздух, как швеи мадеполам на зубах,  по-
роли резкие стрижи, и внизу, она высунулась, блистал экипаж у раскрытого
сарая и сыпались искры с точильного круга и пахло всем с'еденным,  лучше
и занимательней, чем когда это подавалось, пахло грустно и надолго,  как
в книжке. Она забыла, зачем вбежала, и не заметила, что ее Урала в  Ека-
теринбурге нет, но заметила, как постепенно, подворно темнеет  в  Екате-
ринбурге и как поют внизу, под ними, за легкой, верно, работой:  вымыли,
верно, пол и стелют рогожи жаркими руками, и как  выплескивают  воду  из
судомойной лохани и хотя это выплеснули внизу, но кругом так тихо! И как
там клокочет кран, как: "Ну вот, барышня",  но  она  еще  чуждалась  но-
венькой и не желала слушать ее, - как додумывала она свою  мысль,  внизу
под ними знают и, верно, говорят: "вот, во второй  номер  господа  нынче
приехали". В кухню вошла Ульяша.
   Дети спали крепко в эту первую ночь, и проснулись: Сережа - в  Екате-
ринбурге, Женя - в Азии, как опять широко и странно  подумалось  ей.  На
потолках свежо играл слоистый алебастр.
   ---------------
   Это началось еще летом. Ей об'явили, что она поступит в гимназию. Это
было только приятно. Но это об'явили  ей.  Она  не  звала  репетитора  в
классную, где солнечные колера так плотно прилипали к выкрашенным  клее-
вою краской стенам, что вечеру только с кровью удавалось отодрать  прис-
тававший день. Она не позвала его, когда, в сопровождении мамы, он зашел
сюда знакомиться "со своей будущей ученицей". Она не назначала ему неле-
пой фамилии Диких. И разве это она того хотела, чтобы отныне всегда сол-
даты учились в полдень, крутые, сопатые и потные, как  красная  судорога
крана при порче водопровода, и чтобы сапоги им отдавливала лиловая  гро-
зовая туча, знавшая толк в пушках и колесах, куда больше их белых рубах,
белых палаток и белейших офицеров? Просила ли она о  том,  чтобы  теперь
всегда две вещи: тазик и салфетка, входя в сочетание, как угли в дуговой
лампе, вызывали моментально испарявшуюся третью вещь: идею  смерти,  как
та вывеска у цырюльника, где это случилось с ней впервые? И с ее ли сог-
ласия красные, "запрещавшие останавливаться" рогатки, стали  местом  ка-
ких-то городских, запретно останавливавшихся тайн, а  китайцы  -  чем-то
лично страшным, чем-то Жениным и ужасным? Не все,  разумеется,  ложилось
на душу так тяжело. Многое, как ее близкое поступление в гимназию, быва-
ло приятно. Но, как и оно, все это об'являлось ей. Перестав быть  поэти-
ческим пустячком, жизнь забродила крутой черной сказкой постольку,  пос-
кольку стала прозой и превратилась в факт. Тупо, ломотно и  тускло,  как
бы в состоянии вечного протрезвления, попадали элементы  будничного  су-
ществования в завязывавшуюся душу. Они опускались на ее  дно,  реальные,
затверделые и холодные, как сонные оловянные ложки.  Там,  на  дне,  это
олово начинало плыть, сливаясь в комки, капая навязчивыми идеями.
 
   V.
 
   У них часто стали бывать за чаем бельгийцы. Так они  назывались.  Так
называл их отец, говоря: сегодня будут бельгийцы. Их было четверо. Безу-
сый бывал редко и был неразговорчив. Иногда он приходил один, ненароком,
в будни, выбрав какое-нибудь нехорошее, дождливое время. Прочие трое бы-
ли неразлучны. Лица их были похожи на куски свежего мыла, непочатого, из
обертки, душистые и холодные. У одного была борода, густая и пушистая  и
пушистые каштановые волосы. Они всегда являлись в обществе отца,  с  ка-
ких-то заседаний. В доме все их любили. Они  говорили,  будто  проливали
воду на скатерть: шумно, свежо и сразу,  куда-то  вбок,  куда  никто  не
ждал, с долго досыхавшими следами от своих шуток и анекдотов, всегда по-
нятных детям, всегда утолявших жажду и чистых.
   Вокруг возникал шум, блистала сахарница, никкелевый кофейник,  чистые
крепкие зубы, плотное белье. Они любезно и учтиво шутили с матерью. Сос-
луживцы отца, они обладали очень тонким умением во время  сдержать  его,
когда в ответ на их быстрые намеки и упоминания о делах и людях, извест-
ных за этим столом только им, профессионалам, отец  начинал  тяжело,  на
очень нечистом французском языке, пространно,  с  заминками  говорить  о
контрагентурах,  о  references  approuvees,   и   о   ferocites,   т.-е.
bestialites, ce que veut dire en russe - хищениях на Благодати.
   Безусый, ударившийся с некоторого времени в изучение русского  языка,
часто пробовал себя на этом новом поприще, но оно не  держало  его  еще.
Было неловко смеяться  над  французскими  периодами  отца,  и  всех  его
ferocites не на шутку тяготили; но казалось само положение освящало  тот
хохот, которым покрывались Негаратовы попытки.
   Звали его Негарат. Он был валлонец из фламандской части Бельгии.  Ему
рекомендовали Диких. Он записал его адрес по-русски, смешно выводя слож-
ные буквы, как ю, я, "ять". Они у него выходили двойные какие-то, разные
и растопыренные. Дети позволили себе встать на коленки на кожаные подуш-
ки кресел и положить локти на стол, - все стало дозволенным, все  смеша-
лось, ю было не ю, а какой-то  десяткой,  вокруг  ревели  и  заливались,
Эванс бил кулаком по столу и утирал слезы, отец трясся и, красный, поха-
живая по комнате, твердил:  нет,  не  могу,  и  комкал  носовой  платок.
"Faites de nouveau", поддавал жару Эванс. "Commencez", - и Негарат  при-
открывал рот, медля как заика и обдумывая, как разродиться ему этим  не-
исследимым, как колонии в Конго, русским "еры".
   - Dites: "увы, невыгодно", - спав с голоса, влажно и сипло  предлагал
отец.
   - Ouvoui, nievoui.
   - Entends tu? - ouvoui nievoui - ouvoui, nievoui - oui, oui, -  chose
inouie, charmant, закатывались бельгийцы.
   ---------------
   Лето прошло. Экзамены сданы были успешно, а иные и превосходно.  Лил-
ся, как из ключей, холодный, прозрачный шум  коридоров.  Тут  все  знали
друг друга. Желтел и золотился лист в саду. В его светлом пляшущем  отб-
леске маялись классные стекла. Матовые вполовину, они туманились и  вол-
новались низами. Фортки сводило синей судорогой. Их студеную ясность бо-
роздили бронзовые ветки кленов.
   Она не знала, что все ее волненья будут превращены  в  такую  веселую
шутку. Разделить это число аршин и вершков на семь! Стоило ли  проходить
доли, золотники, лоты, фунты и пуды? Граны, драхмы,  скрупулы  и  унции,
казавшиеся ей всегда четырьмя возрастами скорпиона? Отчего в  слове  по-
лезный пишется "е", а не "ять"! Она затруднилась ответом только  потому,
что все ее силы соображения сошлись в усилии представить себе те  небла-
гополучные основания, по каким когда-либо в мире могло возникнуть  слово
"пол[ять]зный", дикое и косматое в таком начертаньи. Ей  осталось  неиз-
вестно, почему ее так и не отдали в гимназию тогда, хотя она была приня-
та и зачислена, и уже кроилась кофейного цвета форма и примерялась потом
на булавках, скупо и докучно, часами; а в комнате у ней  завелись  такие
горизонты, как сумка, пенал, корзиночка  для  завтраков  и  замечательно
омерзительная снимка.
   ПОСТОРОННИЙ.
 
   I.
 
   Девочка была с головой увязана в толстый шерстяной платок, доходивший
ей до коленок, и курочкой похаживала по двору. Жене хотелось  подойти  к
татарочке и заговорить с ней. В это время стукнули створки разлетевшего-
ся  оконца.  "Колька",  -  кликнула  Аксинья.  Ребенок,  походивший   на
крестьянский узел с наспех воткнутыми  валенками,  быстро  просеменил  в
дворницкую.
   Брать работу на двор, всегда значило, затупив до  утраты  смысла  ка-
кое-нибудь примечанье к правилу, итти потом наверх, начинать все сызнова
в комнатах. Они разом, с порога прохватывали особым полумраком и прохла-
дой, особой, всегда  неожиданной  знакомостью,  с  какою  мебель,  заняв
раз-на-всегда предписанные места, на  них  оставалась.  Будущего  нельзя
предсказать. Но его можно увидеть, войдя с воли в дом. Здесь на-лицо уже
его план, то размещенье, которому, непокорное во всем прочем, оно подчи-
нится. И не было такого сна, навеянного движеньем воздуха на улице,  ко-
торого бы живо не стряхнул бодрый и роковой дух дома, ударявший вдруг, с
порога прихожей.
   На этот раз это был Лермонтов. Женя мяла книжку, сложив ее переплетом
внутрь. В комнатах она, сделай это Сережа, сама бы восстала  на  "безоб-
разную привычку". Другое дело - на дворе.
   Прохор поставил мороженицу наземь и пошел назад в дом. Когда он отво-
рил дверь в Спицынские сени, оттуда повалил клубящийся  дьявольский  лай
голеньких генеральских собачек. Дверь захлопнулась с коротким звонком.
   Между тем, Терек, прыгая как львица, с косматой гривой на спине, про-
должал реветь, как ему надлежало, и Женю  стало  брать  сомнение  только
насчет того, точно ли на спине, не на хребте  ли  все  это  совершается.
Справиться с книгой было лень, и золотые облака, из южных стран, издале-
ка, едва успев проводить его на север,  уже  встречали  у  порога  гене-
ральской кухни с ведром и мочалкой в руке.
   Денщик поставил ведро, нагнулся и, разобрав мороженицу,  принялся  ее
мыть. Августовское солнце, прорвав древесную листву, засело в крестце  у
солдата. Оно внедрилось, красное, в жухлое мундирное сукно и как  скипи-
даром жадно его собой пропитало.
   Двор был широкий, с замысловатыми закоулками, мудреный и тяжелый. Мо-
щеный к середке, он давно не перемащивался, и булыжник густо порос плос-
кой кудрявой  травкой,  издававшей  в  послеобеденные  часы  кислый  ле-
карственный запах, какой бывает в зной возле  больниц.  Одним  краешком,
между дворницкой и каретником, двор примыкал к чужому саду.
   Сюда-то, за дрова и направилась Женя.  Она  подперла  лестницу  снизу
плоскою полешкой, чтоб не сползла, утрясла ее на ходивших дровах, и села
на среднюю перекладину неудобно и интересно, как в дворовой игре.  Потом
поднялась и, взобравшись повыше, заложила книжку на верхний,  разоренный
рядок, готовясь взяться за "Демона"; потом, найдя, что раньше лучше было
сидеть, спустилась опять и забыла книжку на дровах и про нее не вспомни-
ла, потому что теперь только заметила она по ту сторону сада то, чего не
предполагала раньше за ним, и стала, разинув рот, как очарованная.
   Кустов в чужом саду не было, и вековые деревья,  унеся  в  высоту,  к
листве, как в какую-то ночь, свои нижние сучья, снизу оголяли сад,  хоть
он и стоял в постоянном полумраке, воздушном и торжественном, и  никогда
из него не выходил. Сохатые, лиловые в грозу, покрытые седым лишаем, они
позволяли хорошо видеть ту пустынную, малоезжую улочку, на которую выхо-
дил чужой сад тою стороной. Там росла желтая  акация.  Теперь  кустарник
сох, скрючивался и осыпался.
   Вынесенная мрачным садом с этого света на тот, глухая  улочка  свети-
лась так, как освещаются происшествия во сне; то-есть очень ярко,  очень
кропотливо и очень бесшумно, будто солнце там, надев очки, шарило в  ку-
рослепе.
   На что ж так зазевалась Женя? На свое открытие, которое  занимало  ее
больше, чем люди, помогшие ей его сделать.
   Там лавочка, стало-быть? За  калиткой,  на  улице.  На  такой  улице!
"Счастливые", позавидовала она незнакомкам. Их было три.
   Они чернелись, как слово "затворница" в песне.  Три  ровных  затылка,
зачесанных под круглые шляпы, склонились так, будто крайняя,  наполовину
скрытая кустом, спит обо что-то облокотясь, а две другие тоже спят, при-
жавшись к ней. Шляпы были черно-сизые, и гасли и сверкали на солнце, как
насекомые. Они были обтянуты черным крепом. В это время  незнакомки  по-
вернули головы в другую сторону. Верно, что-то в том конце  улицы  прив-
лекло их внимание. Они поглядели с минуту на тот конец так,  как  глядят
летом, когда мгновение растворено светом и  удлинено,  когда  приходится
щуриться и защищать глаза ладонью - с такую-то минуту поглядели  они,  и
впали опять в прежнее состояние дружной сонливости.
 
   Женя пошла-было домой, но хватилась книжки и не сразу вспомнила,  где
книжка осталась. Она воротилась за ней, и когда зашла за дрова, то  уви-
дала, что незнакомки поднялись и собираются итти. Они  поодиночке,  друг
за дружкой прошли в калитку. За ними странною, увечной походкой следовал
невысокий человек. Он нес под мышкой большущий альбом или атлас. Так вот
чем занимались они, заглядывая через плечо друг дружке, а она  думала  -
спят. Соседки прошли садом и скрылись за службами. Уже низилось  солнце.
Доставая книжку, Женя потревожила поленницу. Сажень пробудилась и задви-
галась, как живая. Несколько поленьев с'ехало вниз и  упало  на  дерн  с
легким стуком. Это послужило знаком, как сторожев удар в колотушку.  Ро-
дился вечер. Родилось множество звуков, тихих, туманных. Воздух принялся
насвистывать что-то старинное, заречное.
   Двор был пуст. Прохор отработал. Он вышел за ворота. Там, низко-низко
над самой травой струнчато и грустно стлалось бренчанье солдатской бала-
лайки. Над ней вился и плясал, обрывался и падал, замирая в  воздухе,  и
падал, и замирал, и потом, не достигнув земли,  подымался  ввысь  тонкий
рой тихой мошкары. Но бренчанье балалайки было еще тоньше  и  тише.  Оно
опускалось ниже мошек к земле, и не запылясь,  лучше  и  воздушней,  чем
рой, пускалось назад в высоту, мерцая и обрываясь, с припаданьями,  нес-
пеша.
   Женя возвращалась в дом. "Хромой", - подумала она  про  незнакомца  с
альбомом, - "хромой, а из господ, без костылей". Она пошла с черного хо-
да. На дворе настойно и приторно пахло ромашкой. "С некоторых пор у мамы
составилась целая аптека, масса синих склянок с желтыми  шляпками".  Она
медленно подымалась по лестнице. Железные перила были холодны, ступеньки
скрежетали в ответ на шарканье. Вдруг ей пришло в голову  что-то  стран-
ное. Она шагнула через две ступеньки и задержалась на третьей. Ей пришло
в голову, что с недавнего времени между мамой и дворничихой завелось ка-
кое-то неуследимое сходство. В чем-то совсем неуловимом.  Она  останови-
лась. В чем-то таком - она задумалась - в таком что ли, что имеют в  ви-
ду, когда говорят: все мы люди... или одним, мол,  миром  мазаны...  или
судьба кости не разбирает, - она носком  отбросила  валявшуюся  склянку,
склянка полетела вниз, упала в пыльные кули и не разбилась, - в  чем-то,
словом, таком, что очень, очень общо, общо всем людям. Но  тогда  почему
же не между ней самой и Аксиньей? Или Аксиньей, положим, и Ульяшей?  Это
показалось Жене тем страннее, что трудно было найти  более  несхожих:  в
Аксинье было  что-то  земляное,  как  на  огородах,  нечто  напоминавшее
вздутье картофелины или празелень бешеной тыквы. Тогда как мама... - Же-
ня усмехнулась одной мысли о сравнимости.
   А между тем именно Аксинья задавала тон этому навязывавшемуся сравне-
нию. Она брала перевес в этом сближенье. От него не выигрывала  баба,  а
проигрывала барыня. На мгновение Жене померещилось что-то дикое. Ей  по-
казалось, что в маму вселилось какое-то начало простонародности,  и  она
представила себе мать, произносящей шука вместо щука, работам вместо ра-
ботаем; а вдруг - померещилось ей - придет день и в своем новом шелковом
капоте без кушака, кораблем, она возьмет да и брякнет "к  дверьми  прис-
лонь!".
   В коридоре пахло лекарством. Женя прошла к отцу.
 
   II.
 
   Обстановка обновлялась. В доме появилась роскошь. Люверсы завели  ко-
ляску и стали держать лошадей. Кучера звали Давлетша.
   Резиновые шины составляли тогда полную новость. На прогулках оборачи-
вались и провожали коляску глазами все: люди, заборы, часовни, петухи.
   Госпоже Люверс долго не отпирали, и пока коляска, из почтения к  ней,
удалялась шагом, она кричала им вслед: "далеко не катай, до шлагбаума  и
назад; осторожней с горки"; а белесое солнце, достав  ее  с  докторского
крыльца, тянулось дальше, вдоль улицы и, дотянувшись до тугой и  веснуш-
чатой, багровой Давлетшиной шеи, грело и ежило ее.
   Они в'ехали на мост. Раздался  разговор  балок,  лукавый,  круглый  и
складный, сложенный некогда на все времена, свято зарубленный оврагом  и
памятный ему всегда, в полдень и в сон.
   Выкормыш, взбираясь на гору, стал браться за срывистый, не дававшийся
кремень; он вытянулся, ему было неспособно и вдруг, напомнив в этом  ка-
рабканье ползущую саранчу, он, как и эта тварь,  по  природе  летящая  и
скачущая, стал молниеносно красив в унизительности своих  неестественных
усилий; вот-вот, казалось, он не  стерпит,  гневно  сверкнет  крылами  и
взлетит. И действительно. Лошадь дернулась, кинула передними голяшками и
короткой скачью понеслась по пустырям. Давлетша стал подбирать ее,  уко-
рачивая вожжи. На них дряхло, лохмато и притупленно залаяла собака. Пыль
была как ружейный порох. Дорога круто сворачивала влево.
 
   Черная улица тупиком упиралась в красный забор железнодорожного депо.
Она полошилась. Солнце било сбоку из-за кустов и пеленало толпу странных
фигурок в женских кофтах. Солнце окатывало их  белым,  хлещущим  светом,
который, казалось, хлынул из сапогом опрокинутого ведра, как жидкая  из-
вестка, и валом бежал по земле.  Улица  полошилась.  Лошадь  шла  шагом.
"Свороти направо", - приказала Женя. "Переезда не будет, - отвечал  Дав-
летша, кнутовищем показывая на красный конец, - тупик". - "Тогда  стань,
я погляжу". Это китайцы наши. "Вижу". Давлетша, поняв, что барышне гово-
рить с ним неохота, пропел с оттяжкою тпруу и лошадь, колыхнув всем  те-
лом, стала, как вкопанная, а Давлетша засвистал тонко и заимчиво, с  пе-
рерывами, понужая ее к чему надо.
   Китайцы перебегали через дорогу, держа в руках громадные ржаные  ков-
риги. Они были в синем и походили на баб  в  штанах.  Непокрытые  головы
кончались у них узелком на темени  и  казались  скрученными  из  носовых
платков. Некоторые задерживались. Этих можно было разглядеть. Лица у них
были бледные, землистые, склабящиеся. Они  были  смуглы  и  грязны,  как
медь, окисленная нуждой. Давлетша  вынул  кисет  и  расположился  делать
свертыш. В это время из-за угла, оттуда, куда шли  китайцы,  вышло  нес-
колько женщин. Верно, и они шли за хлебом. Те, что были на дороге, стали
гоготать и подбираться к ним, извиваясь так, как если бы у них руки были
скручены веревкой за спину. Изгибистость их движений подчеркивалась  тем
в особенности, что по всему телу с ворота по самые щиколки они были оде-
ты во что-то одно, как акробаты. В этом не было ничего страшного; женщи-
ны не побежали прочь, а стали и сами, смеясь.
   "Послушай, Давлетша, чего это ты?"  -  Лошадь  рванула!  рванула!  не
сто-иить, не сто-иить! - раз к разу огревая Выкормыша вожжей,  дергал  и
бросал Давлетша. "Тише, вывалишь. Зачем хлещешь ее?" - "Надо", и, только
выехав в поле и успокоив лошадь, уже заплясавшую-было,  хитрый  татарин,
стрелою вынесший барышню от зазорного зрелища, взял вожжи в правую  руку
и положил кисет, все время бывший у него в руке, за полу.
   Они возвратились другой дорогой. Госпожа Люверс увидала их, вероятно,
из докторского окошка. Она вышла на крыльцо в ту самую минуту, как мост,
сказав им всю свою сказку, начал ее сызнова под телегой водовоза.
 
   III.
 
   С Дефендовой, с девочкой, принесшей в класс рябины, наломанной  доро-
гой в школу, Женя сошлась в один из экзаменов. Дочка псаломщика  держала
переэкзаменовку по-французски. Люверс Евгению посадили на первое свобод-
ное место. Так они и познакомились, сидев парой за одною фразой:
   - Est-ce Pierre qui a vole la pomme?
   - Oui. C,est Pierre qui vola etc.
   То обстоятельство, что Женю оставили учиться дома, знакомству девочек
конца не положило. Они стали встречаться. Встречи их, по милости маминых
взглядов, были односторонни: Лизе разрешалось бывать у них,  Жене  захо-
дить к Дефендовым, пока-что, было запрещено.
   Такая урывочность во встречах не помешала Жене быстро  привязаться  к
подруге. Она влюбилась в Дефендову, то-есть стала страдательным лицом  в
отношениях, их манометром, бдительным и  разгоряченно-тревожным.  Всякие
Лизины упоминания про одноклассниц, неизвестных  Жене,  вызывали  в  ней
чувство пустоты и горечи. У ней падало сердце: это были приступы  первой
ревности. Без поводов, силой одной своей мнительности, убежденная в том,
что Лиза хитрит, наружно пряма, а в душе смеется надо всем, что  есть  в
ней Люверсовского, и за глаза, в классе и  дома  потешается  этим,  Женя
принимала это как должное, как нечто, лежащее в  природе  привязанности.
Ее чувство было настолько же случайно в  выборе  предмета,  насколько  в
своем источнике отвечало властной потребности инстинкта, который не зна-
ет самолюбия и только и умеет, что страдать и жечь себя во славу фетиша,
пока он чувствует впервые.
   Ни Женя, ни Лиза ничем решительно друг на друга не влияли, и Женя Же-
ней, Лиза  Лизой,  они  встречались  и  расставались,  та  -  с  сильным
чувством, эта - безо всякого.
   ---------------
   Отец Ахмедьяновых торговал железом. В год между рождением Нуретдина и
Смагила он неожиданно разбогател. Тогда Смагил стал зваться  Самойлой  и
сыновьям решено было дать русское воспитание. Отцом не была  упущена  ни
одна особенность вольного барского быта, и за десятилетнюю гонку по всем
статьям было перехвачено через край. Дети удались на славу, то-есть пош-
ли во взятый образчик, и шибкий размах отцовой воли остался в них,  шум-
ный и крушительный, как в паре закруженных и отданных на милость инерции
маховиков. Самыми заправскими четвероклассниками в четвертом классе были
братья Ахмедьяновы. Они состояли из ломающегося мела, подстрочников, ру-
жейной дроби, грохота парт, непристойных ругательств  и  шелушившейся  в
морозы, краснощекой и курносой самоуверенности. Сережа сдружился с  ними
в августе. К концу сентября у мальчика не стало лица. Это было в порядке
вещей. Быть типическим гимназистом, а потом уже чем-нибудь  еще  значило
быть заодно с Ахмедьяновыми. А ничего так сильно не хотелось Сереже, как
быть гимназистом. Люверс не препятствовал дружбе сына. Он не видел пере-
мены в нем, а если что и замечал, то приписывал это действию переходного
возраста. К тому же голова у него была занята другими заботами. С  неко-
торых пор он стал догадываться, что болен и что его болезнь неизлечима.
 
   IV.
 
   Ей было жаль не его, хотя все вокруг только и говорили, что как это в
самом деле до невероятности некстати и досадно. Негарат был слишком муд-
рен и для родителей, а все, что чувствовалось родителями в отношении чу-
жих, смутно передавалось и детям, как  домашним  избалованным  животным.
Женю печалило только то, что теперь не все останется по-прежнему, и ста-
нет бельгийцев трое, и не будет больше такого смеха, как бывало раньше.
   Она случилась за столом в тот вечер, когда он об'явил маме, что  дол-
жен ехать в Дижон на отбывку какого-то сбора. "Как же вы в таком  случае
еще молоды", - сказала мать и тут же ударилась на все лады его жалеть. А
он сидел понуря голову. Разговор не клеился. "Завтра  придут  замазывать
окна", - сказала мать и спросила его, не закрыть ли. Он сказал,  что  не
надо, вечер теплый, а у них не замазывают и на зиму.  Вскоре  подошел  и
отец. Он тоже рассыпался сожалениями при этой вести. Но перед  тем,  как
приняться сетовать, он приподнял брови и удивленно спросил: "В Дижон? Да
разве вы не бельгиец?" - "Бельгиец, но во французском подданстве". И Не-
гарат стал рассказывать историю переселения "своих стариков" так занима-
тельно, будто не был их сыном, и так тепло, будто говорил  по  книжке  о
чужих. "Простите, я вас перебью", - сказала мать. - "Женюра, ты все-таки
притвори окошко. Вика, завтра придут замазывать. Ну, продолжайте.  Одна-
ко, этот дядя ваш порядочный негодяй! Неужели так, буквально под  прися-
гой?" - "Да". И он вернулся к прерванной повести. Когда же он  дошел  до
дела, до бумаги, полученной им вчера по почте из консульства,  то  дога-
дался, что девочка тут не понимает ничего и силится понять. Тогда он по-
вернулся к ней и стал ей об'яснять, и виду не показывая,  какая  у  него
цель, чтобы не задеть ее самолюбия, что эта воинская повинность за  шту-
ка. "Да, да. Понимаю. Да. Понимаю, понимаю", - благодарно  и  машинально
твердила девочка.
   - Зачем ехать так далеко? Будьте солдатом тут, учитесь,  где  все,  -
поправилась она, ярко представив себе луга, открывавшиеся с монастырской
горки.
   "Да, да. Понимаю. Да. Да, да", - опять зарядила девочка,  а  Люверсы,
сидевшие без дела и находившие, что бельгиец забивает ребенку голову не-
нужными подробностями, вставляли свои сонные и упрощающие  замечания.  И
вдруг наступила та минута, когда ей стало жалко всех тех, что давно ког-
да-то или еще недавно были Негаратами в разных далеких местах  и  потом,
распростясь, пустились в нежданный, с неба свалившийся путь сюда,  чтобы
стать солдатами тут, в чуждом им Екатеринбурге. Так хорошо раз'яснил де-
вочке все этот человек. Так не растолковывал ей еще  никто.  Налет  без-
душья, потрясающий налет наглядности сошел с картины белых палаток; роты
потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье,  кото-
рых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в  них  смысл  одушевил
их, возвысил, сделал близкими и обесцветил.
   Они прощались. "Часть книг я оставлю у Цветкова. Это тот приятель,  о
котором я вам столько рассказывал. Пожалуйста, пользуйтесь ими и дальше,
madame. Ваш сын знает, где я живу, он бывает в  семье  домовладельца,  а
свою комнату я передаю Цветкову. Я его предупрежу.
   - Пусть заходит, - Цветков, вы говорите?
   "Цветков".
   - Пусть заходит. Познакомимся. В ранней молодости я знавала таких,  -
и она посмотрела на мужа, который остановился перед  Негаратом,  заложив
руки за борт плотного пиджака и рассеянно  дожидался  удобного  оборота,
чтобы условиться с бельгийцем окончательно насчет завтрашнего.
   - Пусть заходит. Только не теперь. Я позову. Да, возьмите, это  ваша.
Я не кончила. Читала и плакала. Доктор вообще советовал бросить. Во  из-
бежание волнения. - И она опять посмотрела на мужа, который опустил  го-
лову и стал, хрустя воротником и пыжась, интересоваться, на обеих ли но-
гах у него сапоги и хорошо ли вычищены.
   - Так-то. Ну вот. Не забудьте трость. Мы еще увидимся, надеюсь.
   - О, конечно. До пятницы ведь. Сегодня какой день?  -  испугался  он,
как в таких случаях пугаются уезжающие.
   - Среда. Вика, среда?.. Вика, среда? Среда. Ecoutez, - дождался,  на-
конец, своего череда отец, - demain, - и оба вышли на лестницу.
 
   V.
 
   Они шли и разговаривали, и ей приходилось от времени до времени  впа-
дать в легкий бежок, чтобы не отстать от Сережи и попасть ему в шаг. Они
шли очень шибко и на ней ерзало пальто, потому что в помощь ходу она ра-
ботала и руками, а руки держала в карманах. Было холодно, под ее калоша-
ми звонко лопался тонкий ледок. Они шли по маминому  поручению  покупать
подарок уезжавшему, и разговаривали.
   - Так его везли на станцию?
   - Да.
   - А почему он сидел в сене?
   - То-есть, как?
   - В телеге. Весь. С ногами. Так не сидят.
   - Я уже сказал. Потому что это уголовный преступник.
   - Его везут на каторгу?
   - Нет. В Пермь. У нас нет тюремного ведомства. Гляди под ноги.
   Их путь лежал через дорогу, мимо медно-слесарного заведения. Все лето
двери заведения стояли настежь и Женя привыкла видеть этот перекресток в
том дружном и общем оживлении, которым его  наделяла  жарко  распахнутая
пасть мастерской. Весь июль, август и сентябрь тут  останавливались  по-
возки, затрудняя раз'езд; топтались мужики, больше татары; валялись вед-
ра, куски кровельных желобов, рваные и ржавленые; тут чаще, чем  где-ни-
будь еще, превратив толпу в табор, а татар замалевав в цыган, садилось в
пыль жуткое, густое солнце в часы, когда за плетнем по соседству  резали
цыплят; тут окунались оглоблями в пыль высвобоженные из-под кузовов  пе-
редки с натертыми у шкворней кружками.
   Те же ведра и железца лежали неподобранные и теперь, запорошенные мо-
розцем. Но двери были приперты вплотную, как в праздник, по случаю холо-
дов, и было пустынно на распутье, и только сквозь круглую  отдушину  шел
знакомый Жене дух какого-то рудничного затхлого газа, который  заливался
гремучим визгом и, ударяя в нос, осаждался на небе дешевой грушевой  ши-
пучкой.
   - А в Перми есть тюремное правление?
   - Да. Ведомство. По-моему - так итти. Ближе. В Перми -  есть,  потому
что это губернский город, а Екатеринбург - уездный. Маленький.
   Дорожка мимо особняков была выложена красным кирпичиком  и  обрамлена
кустами. На ней обозначились следы бессильного, мутного  солнца.  Сережа
старался шагать как можно шумней.
   Если щекотать этот барбарис весной, когда  он  цветет,  булавкой,  он
быстро хлопает всеми лепестками, как живой.
   - Знаю.
   - А ты боишься щекотки?
   - Да.
   - Значит ты - нервная. Ахмедьяновы говорят, что если кто  боится  ще-
котки...
   И они шли, Женя - бегом, Сережа - неестественными шагами,  и  на  ней
ерзало пальто. Они завидели Диких в ту самую минуту, как  калитка,  нак-
ладным крестом ходившая на столбе, врытом поперек дорожки, задержала их.
Они завидели его издали, он вышел из того самого магазина,  до  которого
им оставалось еще с полквартала. Диких был не один, вслед за  ним  вышел
невысокий человек, который ступая старался скрыть, что припадает на  но-
гу. Жене показалось, что она уже видала его где-то раз. Они разминулись,
не здоровавшись. Те взяли наискосок. Диких детей не заметил, он шагал  в
глубоких калошах и часто подымал руки с растопыренными пальцами.  Он  не
соглашался и доказывал всеми десятью, что собеседник его...  (Но  где  ж
это она его видала? Давно. Но где? Верно, в Перми, в детстве.)
   - Постой! - У Сережи случилась неприятность. Он опустился на одно ко-
лено. - Погоди.
   - Зацепил?
   - Ну да. Идиоты, не могут толком гвоздя забить!
   - Ну?
   - Погоди, не нашел, где. Я знаю того хромого. Ну вот. Слава Богу.
   - Разорвал?
   - Нет, цела, слава Богу. А в подкладке дыра это старая. Это не я. Ну,
пойдем. Стой, вот только коленку вычищу. Ну, ладно, пошли.
 
   - Я его знаю. Это - с Ахмедьянова двора. Негаратов. Помнишь, я  расс-
казывал, собирает людей, всю ночь пьют, свет в окне.  Помнишь?  Помнишь,
когда я у них ночевал? В Самойлово рожденье. Ну, вот из этих. Помнишь?
   Она помнила. Она поняла, что ошиблась, что в таком случае  хромой  не
мог быть виден ею в Перми, что ей так померещилось. Но ей продолжало ка-
заться, и в таких чувствах, молчаливая, перебирая в памяти все пермское,
она, вслед за братом, произвела какие-то движения, за что-то  взялась  и
что-то перешагнула и, осмотрясь по  сторонам,  очутилась  в  полусумраке
прилавков, легких коробок, полок, суетливых приветствий и услуг  -  и...
говорил Сережа.
   Названия, которое им требовалось, у книгопродавца, торговавшего  всех
сортов табаками, не оказалось, но он успокоил их, заверив, что  Тургенев
обещан ему, выслан из Москвы и уже в пути, и что он только-что - ну, на-
зад минуту - говорил об этом же самом с г-ном Цветковым, их наставником.
Детей рассмешила его верткость и то заблуждение, в котором он находился,
и, попрощавшись, они пошли ни с чем.
   Когда они вышли от него, Женя обратилась к брату с таким вопросом:
   - Сережа! Я все забываю. Скажи, знаешь ты ту улицу, которую  с  наших
дров видать?
   - Нет. Никогда не бывал.
   - Неправда, я сама тебя видала.
   - На дровах? Ты...
   - Да нет, не на дровах, а на той вот улице, за Череп-Саввичевским са-
дом.
   - А, ты вот о чем! А ведь верно. Как мимо итти, показываются. За  са-
дом, в глубине. Там сараи какие-то и дрова. Погоди. Так это  значит  наш
двор?! Тот двор? Наш? Вот ловко! А я сколько раз хожу, думал, вот бы ту-
да забраться раз, и на дрова, а с дров на чердак, там лестницу я  видел.
Так это наш собственный двор?
   - Сережа, покажешь мне дорогу туда?
   - Опять. Ведь двор - наш. Чего показывать? Ты сама...
   - Сережа, ты опять не понял. Я про улицу, а ты про двор. Я про улицу.
На улицу покажи дорогу. Покажи, как пройти. Покажешь, Сережа?
   - И опять не пойму. Да ведь мы сегодня шли... и вот опять скоро  мимо
итти.
   - Что ты?
   - Да то. А медник?.. На углу.
   - Так та пыльная, значит...
   - Ну да, она самая, про которую спрашиваешь. А Череп-Саввичи - в кон-
це, направо. Не отставай, не опоздать бы к обеду. Сегодня раки.
 
   Они заговорили о другом. Ахмедьяновы обещали научить его лудить само-
вары. А что касается до ее вопроса о "полуде", то это такая горная поро-
да, одним словом руда, вроде олова, тусклая. Ею паяют жестянки и обжига-
ют горшки, и Ахмедьяновы все это умеют.
   Им пришлось перебежать, а то обоз задержал бы их. Так они  и  забыли,
она - про свою просьбу насчет малоезжей улочки, Сережа - про свое обеща-
ние ее показать. Они прошли мимо самой двери  заведения  и  тут,  дохнув
теплого и сального чада, какой бывает при чистке медных ручек и подсвеч-
ников, Женя моментально вспомнила, где видала хромого и трех незнакомок,
и что они делали, и в следующую же минуту поняла, что тот Цветков, о ко-
тором говорил книгопродавец, и есть этот самый хромой.
 
   VI.
 
   Негарат уезжал вечером. Отец поехал его провожать. С вокзала он  вер-
нулся поздно ночью и в дворницкой его появление  вызвало  большой  и  не
скоро улегшийся переполох. Выходили с огнями, кого-то кликали. Лил дождь
и гоготали кем-то упущенные гуси.
   Утро встало пасмурное и трясущееся. Серая мокрая улица  прыгала,  как
резиновая, болтался и брызгал грязью гадкий дождик, подскакивали повозки
и шлепали, переходя через мостовую, люди в калошах.
   Женя возвращалась домой. Отголоски ночного переполоха еще сказывались
на дворе и утром: в коляске ей было отказано. Она  пустилась  к  подруге
пешком, сказав, что пойдет в лавку за конопляным семенем. Но с  полдоро-
ги, убедясь, что из торговой части ей одной к Дефендовым пути не  найти,
она повернула назад. Потом она вспомнила, что дело - раннее и  Лиза  все
равно в школе. Она порядком вымокла и продрогла.  Погода  разгуливалась.
Но еще не прояснило. По улице летал и листом приставал к  мокрым  плитам
холодный белый блеск. Мутные тучи торопились вон из  города,  теснясь  и
ветренно, панически волнуясь в конце площади, за трехруким фонарем.
   Переезжавший был, верно, человек неряшливый или без  правил.  Принад-
лежности небогатого кабинета были не погружены, а просто  поставлены  на
полок, как стояли в комнате, и колесца кресел,  глядевшие  из-под  белых
чехлов, ездили по полку, как по паркету при всяком сотрясении воза. Чех-
лы были белоснежны, несмотря на то, что были промочены до последней нит-
ки. Они так резко бросались в глаза, что при взгляде на них одного цвета
становились: обглоданный непогодой булыжник, продроглая подзаборная  во-
да, птицы, летевшие с конных дворов, летевшие за ними  деревья,  обрывки
свинца и даже тот фикус в кадушке, который колыхался, нескладно кланяясь
с телеги всем пролетавшим.
   Воз был дик. Он невольно останавливал на себе внимание. Мужик шел ря-
дом и полок, широко кренясь, подвигался шагом и задевал за тумбы. А  над
всем каркающим лоскутом носилось мокрое и свинцовое слово: город, порож-
дая в голове у девочки множество представлений, которые были  мимолетны,
как летавший по улице и падавший в воду октябрьский холодный блеск.
   "Он простудится, только разложит вещи", - подумала она про  неизвест-
ного владельца. И она представила себе человека, - человека вообще, вал-
кой, на шаги разрозненной походкой расставляющего свои пожитки по углам.
Она живо представила себе его ухватки и движения, в особенности то,  как
он возьмет тряпку и, ковыляя вокруг кадки, станет обтирать  затуманенные
изморосью листья фикуса. А потом схватит насморк, озноб и жар. Непремен-
но схватит. Женя и это представила очень живо себе. Очень живо. Воз заг-
ромыхал под гору к Исети. Жене было налево.
   ---------------
   Это происходило, верно, от чьих-то тяжелых шагов за дверью. Подымался
и опускался чай в стакане, на столике у кровати. Подымался  и  опускался
ломтик лимона в чаю. Качались солнечные полосы на  обоях.  Они  качались
столбами, как колонки с сиропом в лавках за вывесками, на которых  турок
курит трубку.
   На которых турка... курит... трубку. Курит... трубку.
   Это происходило, верно, от чьих-то шагов. Больная опять заснула.
 
   Женя слегла на другой день после от'езда Негарата; в тот самый  день,
когда узнала после прогулки, что ночью Аксинья родила  мальчика;  в  тот
день, когда при виде воза с мебелью, она решила, что собственника  подс-
терегает ревматизм. Она провела две недели в жару, густо по  поту  обсы-
панная трудным красным перцем, который жег, и слипал ей веки  и  краешки
губ. Ее донимала испарина, и чувство  безобразной  толстоты  мешалось  с
ощущеньем укуса. Будто пламя, раздувшее ее,  было  в  нее  влито  летней
осой. Будто тонкое, в седой волосок, ее жальце осталось в ней и его  хо-
телось вынуть, не раз и по-разному. То из лиловой скулы, то из  охавшего
под рубашкой воспламененного плеча, то еще откуда. Теперь она  выздорав-
ливала. Чувство слабости сказывалось во всем.
   Чувство слабости, например, предавалось, на свой риск  и  страх,  ка-
кой-то страной, своей геометрии. От нее слегка кружило и поташнивало.
   Начав, например, с какого-нибудь эпизода на одеяле, чувство  слабости
принималось наслаивать на него ряды постепенно росших пустот, скоро ста-
новившихся неимоверными в стремлении сумерек принять форму площади,  ло-
жащейся в основанье этого помешательства пространства. Или, отделясь  от
узора на обоях, оно, полосу к полосе, прогоняло  перед  девочкой  широты
плавно, как на масле, сменявшие друг друга, и тоже, как все  эти  ощуще-
ния, истомлявшие правильным, постепенным приростом в размерах.  Или  оно
мучило больную глубинами, которые спускались без конца, выдав  с  самого
же начала, с первой штуки в паркете свою бездонность, и пускало  кровать
ко дну тихо, тихо; и с кроватью - девочку. Ее голова попадала в  положе-
ние куска сахара, брошенного в пучину пресного, потрясающе-пустого  хао-
са, и растворялась, и расструивалась в нем.
   Это происходило от повышенной чувствительности ушных лабиринтов.
   Это происходило от чьих-то шагов. Опускался и подымался лимон.  Поды-
малось и опускалось солнце на обоях. Наконец, она проснулась. Вошла мать
и, поздравив ее с выздоровлением, произвела на девочку впечатление чита-
ющего в чужих мыслях. Просыпаясь, она уже слышала что-то  подобное.  Это
было поздравление ее собственных рук и ног, локтей  и  коленок,  которое
она от них, потягиваясь, принимала. Их-то приветствие  и  разбудило  ее.
Вот и мама тоже. Совпадение было странно.
   Домашние входили и выходили, садились и подымались. Она задавала воп-
росы и получала ответы. Были вещи, переменившиеся за  ее  болезнь,  были
оставшиеся без перемены. Этих она не трогала, тех не оставляла в  покое.
Повидимому не изменилась мама. Совсем не изменился отец. Изменились: она
сама, Сережа, распределение света по комнате, тишина всех остальных, еще
что-то, много чего. Выпал ли снег? Нет, перепадал, таял,  подмораживало,
не разберешь что,  голо,  бесснежье.  Она  едва  замечала,  кого  о  чем
расспрашивает. Ответы бросались наперебой. Здоровые приходили и уходили.
Пришла Лиза. Препирались. Потом вспомнили, что корь  не  повторяется,  и
впустили. Побывал Диких. Она едва замечала, от кого какие  идут  ответы.
Когда все вышли обедать и она осталась одна с  Ульяшей,  она  вспомнила,
как рассмеялись все тогда на кухне глупому ее вопросу. Теперь она  осте-
реглась задавать подобный. Она задала умный и дельный,  тоном  взрослой.
Она спросила, не беременна ли опять Аксинья. Девушка звякнула  ложечкой,
убирая стакан и отвернулась. "Ми-ил..! Дай отдохнуть. Не завсе ж ей, Же-
нечка, в один уповод..." и выбежала, плохо притворив дверь, и кухня гря-
нула вся, будто там обвалились полки с посудой, и за хохотом последовало
голошенье, и бросилось в руки поденщице и Галиму, и загорелось под рука-
ми у них, и забрякало, проворно и с задором, будто с побранок  бросились
драться, а потом кто-то подошел и притворил забытую дверь.
   Этого спрашивать не следовало. Это было еще глупее.
 
   VII.
 
   Что это, никак опять тает? Значит и сегодня выедут на колесах и в са-
ни все еще нельзя закладать? С холодеющим носом и зябнущими руками  Женя
часами простаивала у окошка. Недавно ушел Диких. Нынче он остался  недо-
волен ею. Изволь учиться тут, когда по дворам поют петухи и небо  гудет,
а когда сдает звон, петухи опять за  свое  берутся.  Облака  облезлые  и
грязные, как плешивая полость. День тычется рылом в стекло, как телок  в
парном стойле. Чем бы не весна? Но с обеда воздух как обручем перехваты-
вает сизою стужей, небо вбирается и впадает, слышно, как, с  присвистом,
дышат облака; как стремя к зимним сумеркам, на север, обрывают пролетаю-
щие часы последний лист с деревьев, выстригают газоны, колют сквозь  ще-
ли, режут грудь. Дула северных недр чернеются за домами; они наведены на
их двор, заряженные огромным ноябрем. Но все октябрь еще только.
   Но все еще только октябрь. Такой зимы не запомнят.  Говорят,  погибли
озими и боятся голодов. Будто кто взмахнул и обвел жезлом трубы и кровли
и скворешницы. Там будет дым, там - снег, здесь - иней. Но  нет  еще  ни
того, ни другого. Пустынные, осунувшиеся сумерки  тоскуют  по  них.  Они
напрягают глаза, землю ломит от ранних фонарей и огня в домах, как ломит
голову при долгих ожиданиях от тоскливого вперенья глаз. Все  напряглось
и ждет, дрова разнесены уже по кухням, снегом уже  вторую  неделю  полны
тучи через край, мраком чреват воздух. Когда же  он,  чародей,  обведший
все, что видит глаз, колдовскими кругами, произнесет свое заклятие и вы-
зовет зиму, дух которой уже при дверях?
   Как же, однако, они его запустили! Правда, на календарь в классной не
обращалось внимания. Отрывался ее, детский. Но все же! Двадцать  девятое
августа! Ловко! - как сказал бы Сережа. Красная цифра.  Усекновение  Гл.
Иоанна Предтечи. Он снимался легко с гвоздя. От нечего делать она  заня-
лась отрыванием листков. Она производила эти движения  скучая  и  вскоре
перестала понимать, что делает, но от поры до поры повторяла  про  себя:
тридцатое; завтра - тридцать первое.
   "Она уж третий день никуда из дому!.." Эти слова, раздавшиеся из  ко-
ридора, вывели ее из задумчивости, она увидала, как далеко зашла в своем
занятии. За самое Введение. Мать дотронулась до ее руки. "Скажи  на  ми-
лость, Женя...", дальнейшее пропало, как не сказанное. Матери  вперебой,
словно со сна, дочь попросила госпожу  Люверс  произнести:  "Усекновение
Главы Иоанна Предтечи". Мать  повторила,  недоумевая.  Она  не  сказала:
"Предтеича". Так говорила Аксинья.
   В следующую же минуту Женю взяло диво на самое себя. Что это было та-
кое? Кто подтолкнул? Откуда взялось? Это она, Женя, спросила? Или  могла
она подумать, чтоб мама?.. Как сказочно  и  неправдоподобно!  Кто  сочи-
нил?..
   А мать все стояла. Она ушам не верила.  Она  глядела  на  нее  широко
раскрытыми глазами. Эта выходка поставила ее втупик. Вопрос  походил  на
издевку; между тем в глазах у дочки стояли слезы.
   ---------------
   Смутные ее предчувствия сбылись. На прогулке она  ясно  слышала,  как
смягчается воздух, как мякнут тучи и мягчеет чок подков. Еще не  зажига-
ли, когда в воздухе стали, виясь, блуждать сухие серенькие  пушинки.  Но
не успели они выехать за мост, как отдельных снежинок не стало и повалил
сплошной, сплывшийся лепень. Давлетша слез  с  козел  и  поднял  кожаный
верх. Жене с Сережей стало темно и тесно. Ей захотелось  бесноваться  на
манер беснующейся вокруг непогоды. Они заметили, что Давлетша  везет  их
домой только потому, что опять услышали мост под Выкормышем. Улицы стали
неузнаваемы; улиц просто не стало. Сразу наступила ночь и город,  обезу-
мев, зашевелил несметными тысячами толстых побелевших губ. Сережа подал-
ся наружу и, упершись в колено, приказал везти к ремесленному. Женя  за-
мерла от восхищения, узнав все тайны и прелести зимы в том, как  прозву-
чали на воздухе Сережины слова. Давлетша кричал в ответ, что домой ехать
надо, чтобы не замучить лошади, господа собираются в театр, придется пе-
рекладать в сани. Женя вспомнила, что родители уедут и они останутся од-
ни. Она решила усесться до поздней ночи поудобней за лампой с тем  томом
"Сказок Кота-Мурлыки", что не для детей.  Надо  будет  взять  в  маминой
спальне. И шоколаду. И читать, посасывая, и слушать, как будет  заметать
улицы.
   А мело уже, и не на шутку, и сейчас. Небо тряслось и с него  валились
белые царства и края, им не было счета, и они были таинственны и ужасны.
Было ясно, что эти неведомо откуда падавшие страны  никогда  не  слышали
про жизнь и про землю, и полуночные, слепые, засыпали ее, ее не  видя  и
не зная.
   Они были упоительно ужасны, эти царства; совершенно сатанински восхи-
тительны. Женя захлебывалась, глядя на них. А воздух  шатался,  хватаясь
за что попадет, и далеко-далеко больно-пребольно взвывали будто  плетьми
огретые поля. Все смешалось. Ночь ринулась на  них,  свирепея  от  низко
сбившегося седого волоса,  засекавшего  и  слепившего  ее.  Все  поехало
врозь, с визгом, не разбирая дороги. Окрик и отклик пропадали не  встре-
тясь, гибли, занесенные вихрем на разные крыши. Мело.
   Они долго топали в передней, сбивая снег с белых опухлых  полушубков.
А сколько воды натекло с галош на клетчатый линолеум! На столе  валялось
много яичной скорлупы и перечница, вынутая из судка, не была  поставлена
на место, и много перцу было просыпано на скатерть, на вытекшие желтки и
в жестянку с недоеденными "серединками". Родители уже отужинали, но  си-
дели еще в столовой, поторапливая замешкавшихся  детей.  Их  не  винили,
ужинали раньше времени, собираясь в театр.  Мать  колебалась,  не  зная,
ехать ли ей или нет, и сидела грустная, грустная. При взгляде на нее Же-
ня вспомнила, что и ей ведь, собственно говоря, вовсе не весело,  -  она
расстегнула, наконец, этот противный крючок, - а скорее грустно, и, вой-
дя в столовую, она спросила, куда убрали ореховый торт. А отец  взглянул
на мать и сказал, что никто не неволит их и тогда лучше  дома  остаться.
"Нет, зачем же, поедем, - сказала мать, - надо рассеяться;  ведь  доктор
позволил". - Надо решить". "А где же торт?" опять ввязалась Женя и услы-
шала в ответ, что торт не убежит, что до торта тоже есть что кушать, что
не с торта же начинать, что он в шкапу; будто она только к ним  приехала
и порядков их не знает - так сказал отец и, снова обратившись к  матери,
повторил: "Надо решить". - "Решено, едем", и, грустно улыбнувшись  Жене,
мать пошла одеваться. А Сережа, постукивая ложечкой  по  яйцу  и  глядя,
чтобы не попасть мимо, деловито, как занятый, предупредил отца, что  по-
года переменилась - метель, чтобы он имел это в виду, и он рассмеялся; с
оттаивавшим носом у него творилось что-то неладное, он стал ерзать, дос-
тавая платок из кармана тесных форменных брюк; он высморкался,  как  его
учил отец, "без вреда для барабанных перепонок", взялся  за  ложечку  и,
взглянув прямо на отца, румяный и умытый прогулкой, сказал:  "Как  выез-
жать, мы видели Негаратова знакомого.  Знаешь?"  -  "Эванса?"  рассеянно
уронил отец. "Мы не знаем этого человека", горячо выпалила Женя. "Вика",
послышалось из спальни. Отец встал и ушел на зов. В дверях Женя столкну-
лась с Ульяшей, несшей к ней зажженную лампу. Вскоре рядом хлопнула  со-
седняя. Это прошел к себе Сережа. Он был превосходен сегодня, сестра лю-
била, когда друг Ахмедьяновых становился мальчиком, когда про него можно
было сказать, что он в гимназическом костюмчике.
   Ходили двери. Топали в ботах. Наконец, сами уехали. Письмо  извещало,
что она "дононь не была недотыкой и чтоб, как и допрежь,  просили,  чего
надоть"; а когда милая сестрица, увешанная поклонами и заверениями в па-
мяти пошла по родне распределять их  поименно,  Ульяша,  оказавшаяся  на
этот раз Ульяной, поблагодарила барышню, прикрутила лампу и ушла, захва-
тив письмо, пузырек с чернилами и остаток промасленной осьмушки.
   Тогда она опять принялась за задачу. Она не заключила периода в скоб-
ки. Она продолжала деление, выписывая период за периодом. Этому не пред-
виделось конца. Дробь в частном росла и росла. "А вдруг корь  повторяет-
ся, - мелькнуло у ней в голове. - Сегодня Диких говорил что-то про  бес-
конечность". Она перестала понимать, что делает.  Она  чувствовала,  что
нынче днем с ней уже было что-то такое, и тоже хотелось спать  или  пла-
кать, но сообразить, когда это было и что именно - не могла, потому  что
соображать была не в силах. Шум за окном утихал. Метель постепенно  уни-
малась. Десятичные дроби были ей в полную новинку. Справа не хватало по-
лей. Она решила начать сызнова, писать мельче и поверять  каждое  звено.
На улице стало совсем тихо. Она боялась, что забудет занятое у  соседней
цифры и не удержит произведения в уме. "Окно не убежит, - подумала  она,
продолжая лить тройки и семерки в бездонное частное, - а их  я  во-время
услышу; кругом тишина; подымутся не скоро; в шубах, и мама беременна; но
вот в чем штука, 3773 повторяется, можно просто  переписывать  или  сво-
дить". Вдруг она припомнила, что Диких ведь и впрямь говорил  ей  нынче,
что их "не надо делать, а просто бросать прочь". Она встала и подошла  к
окну.
   На дворе прояснилось. Редкие хлопья приплывали из  черной  ночи.  Они
подплывали к уличному фонарю, оплывали  его  и,  вильнув,  пропадали  из
глаз. На их место подплывали новые. Улица блистала,  устланная  снежным,
санным ковром. Он был бел, сиятелен и сладостен, как пряники в  сказках.
Женя постояла у окна, заглядевшись на те кольца и фигуры, которые  выде-
лывали у фонаря андерсеновские серебристые снежинки. Постояла-постояла и
пошла в мамину комнату за "Котом". Она вошла без огня. Было видно и так.
Кровля сарая обдавала комнату движущимся  сверканием.  Кровати  леденели
под вздохом этой громадной крыши и поблескивали. Здесь лежал в беспоряд-
ке разбросанный дымчатый шелк. Крошечные блузки издавали гнетущий и тес-
нящий запах подмышников и коленкора. Пахло фиалкой и шкап был иссиня че-
рен, как ночь на дворе и как тот сухой и теплый мрак, в  котором  двига-
лись эти леденеющие блистания. Одинокою бусой сверкал металлический  шар
кровати. Другой был угашен наброшенной рубашкой. Женя  прищурила  глаза,
буса отделилась от полу и поплыла к гардеробу. Женя  вспомнила,  за  чем
пришла. С книжкой в руках она подошла к одному из окон спальни. Ночь бы-
ла звездная. В Екатеринбурге наступила зима. Она  взглянула  во  двор  и
стала думать о Пушкине. Она решила попросить репетитора, чтобы он ей за-
дал сочинение об Онегине.
   Сереже хотелось поболтать. Он спросил: "Ты надушилась? Дай и мне". Он
был очень мил весь день. Очень румян. Она же подумала, что другого тако-
го вечера может не будет. Ей хотелось остаться одной.
   Женя воротилась к себе и взялась за "Сказки". Она  прочла  повесть  и
принялась за другую, затая дыханье. Она увлеклась и не слыхала,  как  за
стеной укладывался брат. Странная игра овладела ее лицом. Она ее не соз-
навала. То оно у ней расплывалось по-рыбьему; она вешала губу и  померт-
велые зрачки, прикованные ужасом к странице, отказывались подняться, бо-
ясь найти это самое за комодом. То вдруг принималась она кивать  печати,
сочувственно, словно одобряя ее, как одобряют поступок  и  как  радуются
обороту дел. Она замедляла чтение над описаниями озер и бросалась, сломя
голову, в гущу ночных сцен с куском обгорающего  бенгальского  огня,  от
которого зависело их освещение. В одном месте заблудившийся кричал с пе-
рерывами, вслушиваясь, не будет ли отклика, и слышал  отклик  эхо.  Жене
пришлось откашляться с немого надсада гортани. Нерусское имя "Мирры" вы-
вело ее из оцепенения. Она отложила книгу в сторону и  задумалась.  "Вот
какая зима в Азии. Что теперь  делают  китайцы  в  такую  темную  ночь?"
Взгляд Жени упал на часы. "Как, верно, жутко должно быть с  китайцами  в
такие потемки". Женя опять перевела взгляд на часы и ужаснулась. С мину-
ты на минуту могли явиться родители. Был уже двенадцатый час. Она  расш-
нуровала ботинки и вспомнила, что надо отнести на место книжку.
   ---------------
   Женя вскочила. Она присела на кровати, тараща глаза. Это - не вор. Их
много и они топочут и говорят громко, как днем. Вдруг,  как  зарезанный,
кто-то закричал на голос, и что-то поволокли,  опрокидывая  стулья.  Это
кричала женщина. Женя понемногу признала всех; всех, кроме женщины. Под-
нялась неимоверная беготня. Стали хлопать двери. Когда захлопывалась од-
на дальняя, то казалось, что женщине затыкают рот. Но она снова распахи-
валась и дом ошпаривало жгучим полосующим визгом. Волосы встали дыбом  у
Жени: женщина была мать; она догадалась. Причитала Ульяша, и, раз уловив
голос отца, она более не слыхала. Куда-то вталкивали Сережу и  он  орал:
"Не сметь на ключ". - "Все - свои"; и как была, Женя  босиком,  в  одной
рубашонке бросилась в коридор. Отец чуть не опрокинул ее. Он был  еще  в
пальто и что-то, пробегая, кричал Ульяше. "Папа!" Она видела, как  побе-
жал он назад с мраморным кувшином из ванной. "Папа!" -  "Где  Липа?"  не
своим голосом крикнул он на бегу. Плеща на пол, он скрылся за дверью,  и
когда через мгновенье высунулся в манжетах и без пиджака, Женя очутилась
на руках у Ульяши и не услышала слов, произнесенных тем отчаянно  глубо-
ким, истошным шопотом.
   "Что с мамой?" Вместо ответа Ульяша твердила в одно: "Нельзя,  Женеч-
ка, нельзя, милая, спи, усни, укройся, ляжь на бочок,  а-ах,  о,  Госпо-
ди!.. ми-ил!" Нельзя, нельзя, приговаривала она,  укрывая  ее,  как  ма-
ленькую, и собираясь уйти; нельзя, нельзя, а чего нельзя - не говорила и
лицо у ней было мокро, и волосы растрепались. В  третьей  двери  за  ней
щелкнул замок.
   Женя зажгла спичку, чтобы посмотреть, скоро  ли  светать  будет.  Был
первый всего час. Это ее очень удивило. Неужто она и часу  не  спала?  А
шум не унимался там, на родительской половине. Вопли лопались,  вылупли-
вались, стреляли. Потом на короткое мгновение наступала  широкая,  веко-
вечная тишина. В нее упадали торопливые шаги и частый, осторожный говор.
Потом раздался звонок. Потом другой. Потом  слов,  споров  и  приказаний
стало так много, что стало казаться, будто комнаты отгорают там в  голо-
сах, как столы под тысячей угасших канделябров.
   Женя заснула. Она заснула в слезах. Ей снилось, что - гости. Она счи-
тает их и все обсчитывается. Всякий раз выходит,  что  одним  больше.  И
всякий раз при этой ошибке ее охватывает тот самый ужас, как  когда  она
поняла, что это не еще кто, а мама.
   ---------------
   Как было не порадоваться чистому и ясному утру. Сереже мерещились иг-
ры на дворе, снежки, сражения с дворовыми  ребятами.  Чай  им  подали  в
классную. Сказали - в столовой полотеры. Вошел отец. Сразу стало  видно,
что о полотерах он ничего не знает. Он и точно не знал о них ничего.  Он
сказал им истинную причину перемещения. Мать захворала. Нуждается в  ти-
шине. Над белой пеленой улицы с вольным разносчивым карканьем  пролетели
вороны. Мимо пробежали санки, подталкивая лошадку. Она еще не свыклась с
новой упряжкой и сбивалась с шагу. "Ты поедешь к Дефендовым, я уже  рас-
порядился. А ты..." - "Зачем?" перебила его Женя. Но  Сережа  догадался,
зачем, и предупредил отца: "чтоб не заразиться", вразумил он сестру;  но
с улицы не дали ему кончить, он подбежал к окошку, будто его туда  пома-
нули. Татарин, вышедший в обнове, был казист и наряден,  как  фазан.  На
нем была баранья шапка, нагольная овчина горела жарче сафьяна, он шел  с
перевалкой, покачиваясь, и оттого верно, что малиновая роспись его белых
пим ничего не ведала о строенье человеческой ступни; так вольно разбежа-
лись эти разводы, мало заботясь о том, ноги ли то или чайные чашки,  или
крыльцовые кровельки. Но всего замечательнее, - в это время стоны, слабо
доносившиеся из спальни, усилились и отец вышел в коридор,  запретив  им
следовать за собою, - но всего замечательнее  были  следки,  которые  он
узенькой и чистой низкою вывел по углаженной полянке. От них,  лепных  и
опрятных, еще белей и атласней казался снег. "Вот  письмецо.  Ты  отдашь
его Дефендову. Самому. Понимаешь? Ну, одевайтесь. Вам сейчас сюда прине-
сут. Вы выйдете с черного хода. А тебя Ахмедьяновы ждут".
   - Уж и ждут? - насмешливо переспросил сын.
   - Да. Вы оденетесь в кухне. Он говорил рассеянно, и неспеша  проводил
их на кухню, где на табурете горой лежали их полушубки, шапки и варежки.
С лестницы подвевало зимним воздухом. "Эйиох!" остался в воздухе  студе-
ный вскрик пронесшихся санков. Они торопились и не попадали в рукава. От
вещей пахло сундуками и сонным мехом. "Чего ты возишься!" - "Не ставь  с
краю. Упанет. Ну, что?" - "Все стонет", - горничная  подобрала  передник
и, нагнувшись, подбросила поленьев под пламенем ахнувшую плиту. "Не  мое
это дело", - возмутилась она и опять ушла в комнаты. В худом черном вед-
ре валялось битое стекло и желтелись рецепты. Полотенца  были  пропитаны
лохматой, комканой кровью. Они полыхали. Их хотелось затоптать, как  пы-
хающее тление. В кастрюлях кипятилась пустая вода. Кругом  стояли  белые
чаши и ступы невиданных форм, как в аптеке. В сенях маленький Галим  ко-
лол лед. "А много его с лета осталось?" расспрашивал Сережа. "Скоро  но-
вый будет". - "Дай мне. Ты зря крошишь". - "Для ча зря?  Талчи  надо.  В
бутылкам талчи".
   - Ну! Ты готова?
   Но Женя еще сбегала в комнаты. Сережа вышел на лестницу и в  ожидании
сестры стал барабанить поленом по железным перилам.
 
   VIII.
 
   У Дефендовых садились  ужинать.  Бабушка,  крестясь,  колтыхнулась  в
кресло. Лампа горела мутно и покачивала; ее то перекручивали, то  черес-
чур отпускали. Сухая рука Дефендова часто тянулась  к  винту,  и,  когда
медленно отымая ее от лампы, он медленно опускался на место, рука у него
тряслась, маленько и не по старчески, будто  он  подымал  налитую  через
рюмку. Дрожали концы пальцев, к ногтям.
   Он говорил отчетливым ровным голосом, словно не из  звуков  складывал
свою речь, а набирал ее из букв, и произносил все,  вплоть  до  твердого
знака.
   Припухлое горлышко лампы пылало, обложенное усиками герани и  гелиот-
ропа. К жару стекла сбегались  тараканы  и  осторожно  тянулись  часовые
стрелки. Время ползло по-зимнему. Здесь оно нарывало. На дворе - кочене-
ло, зловонное. За окном - сновало, семенило, двоясь и троясь в огоньках.
   Дефендова поставила на стол печенку. Блюдо дымилось, заправленное лу-
ком. Дефендов что-то говорил, повторяя часто слово "рекомендую", и  Лиза
трещала без умолку, но Женя их не слышала. Девочке хотелось плакать  еще
со вчерашнего дня. А теперь ей этого жаждалось. В этой вот кофточке, ши-
той по материнским указаниям.
   Дефендов понимал, что с ней. Он старался развлечь ее. Но то заговари-
вал он с ней как с малым дитятей, то ударялся  в  противоположную  край-
ность. Его шутливые  вопросы  пугали  и  смущали  ее.  Это  он  ощупывал
впотьмах душу дочкиной подруги, словно спрашивала у ее  сердца,  сколько
ему лет. Он вознамерился, уловив безошибочно  одну  какую-нибудь  Женину
черту, сыграть на подмеченном и помочь ребенку забыть о доме,  и  своими
поисками напоминал ей, что она у чужих.
   Вдруг она не выдержала и, встав,  по-детски  смущаясь,  пробормотала:
"Спасибо. Я, правда, сыта. Можно посмотреть картинки?" И, густо  краснея
при виде всеобщего недоумения, прибавила, мотнув головой в сторону смеж-
ной комнаты: "Вальтер Скотта. Можно?"
   - Ступай, ступай, душенька! - зажевала  бабушка,  бровями  приковывая
Лизу к месту. - Жалко дитя, - обратилась она  к  сыну,  когда  половинки
бордовой портьеры сошлись за Женею.
   Суровый комплект "Севера" кренил этажерку и  внизу  тускло  золотился
полный Карамзин. С потолка спускался розовый фонарь, оставлявший неосве-
щенною пару потертых креслиц, и коврик, пропадавший в совершенном мраке,
был неожиданностью для ступни.
   Жене казалось, что она войдет, сядет и разрыдается. Но слезы наверты-
вались на глаза, а печали не прорывали. Как отвалить ей эту со вчерашне-
го дня балкой залегшую тоску? Слезы неймут ее и поднять запруды не в си-
лах. В помощь им она стала думать о матери.
   В первый раз в жизни, готовясь заночевать у чужих, она измерила  глу-
бину своей привязанности к этому дорогому, драгоценнейшему  в  мире  су-
ществу.
   Вдруг она услышала за портьерой хохот Лизы. "У,  егоза,  пострел  те-
бя...", кашляя, колыхала бабушка. Женя поразилась, как могла она  раньше
думать, что любит девочку, смех которой раздается рядом и так далек, так
ненужен ей. И что-то в ней перевернулось, дав волю слезам  в  тот  самый
миг, как мать вышла у ней в воспоминаниях: страдающей, оставшейся стоять
в веренице вчерашних фактов, как в толпе провожающих и крутимой там, по-
зади, поездом времени, уносящим Женю.
   Но совершенно, совершенно несносен был тот проникновенный взгляд, ко-
торый остановила на ней госпожа Люверс вчера в классной. Он  врезался  в
память и из нее не шел. С ним соединялось все, что теперь испытывала Же-
ня. Будто это была вещь, которую следовало взять, дорожа ей,  и  которую
забыли, ею пренебрегнув.
   Можно было голову потерять от этого чувства, до такой степени кружила
пьяная шалая его горечь и безысходность. Женя стояла у  окна  и  плакала
беззвучно; слезы текли, и она их не утирала: руки у ней были заняты, хо-
тя она ничего в них не держала. Они были у ней выпрямлены,  энергически,
порывисто и упрямо.
   Внезапная мысль осенила ее. Она вдруг почувствовала, что страшно  по-
хожа на маму. Это чувство соединилось с ощущением живой  безошибочности,
властной сделать домысел фактом, если этого нет еще  на-лицо,  уподобить
ее матери одною силой потрясающе-сладкого состояния.  Чувство  это  было
пронизывающее, острое до стона. Это было ощущение женщины,  изнутри  или
внутренне видящей свою внешность и прелесть. Женя не могла отдать себе в
нем отчета. Она его испытывала впервые. В одном она  не  ошиблась.  Так,
взволнованная, отвернувшись от дочери и гувернантки,  стояла  однажды  у
окна госпожа Люверс и кусала губы, ударяя лорнеткою по лайковой ладони.
   Она вышла к Дефендовым пьяная от слез и  просветленная,  и  вошла  не
своей, изменившейся походкой, широкой, мечтательно разбросанной и новой.
При виде вошедшей Дефендов почувствовал, что то понятие о девочке, кото-
рое у него составилось в ее отсутствие, никуда не годно. И он занялся бы
составлением нового, если бы не самовар.
   Дефендова пошла на кухню за подносом, оставив его на  полу,  и  взоры
всех сошлись на пыхавшей меди, будто это была живая вещь, бедовое своен-
равие которой кончалось в ту самую минуту, как ее переставляли на  стол.
Женя заняла свое место. Она решила вступить в беседу со всеми. Она смут-
но чувствовала, что теперь выбор разговора за ней. А то ее будут утверж-
дать в ее прежнем одиночестве, не видя, что ее мама тут, с нею и  в  ней
самой. А эта близорукость причинит боль ей, а главное - маме.  И  словно
подбодряемая последней, - "Васса Васильевна", - обратилась она к  Дефен-
довой, тяжело опустившей самовар на краешек подноса...
   ---------------
   "Можешь ты рожать?" - Лиза не сразу ответила Жене. - "Тсс,  тише,  не
кричи. Ну да, как все девочки". Она говорила прерывистым  шопотом.  Женя
не видела лица подруги. Лиза шарила по столу и не находила спичек.
   Она знала многим больше Жени насчет этого; она знала все;  как  знают
дети, узнавая это с чужих слов. В таких случаях те натуры, которые облю-
бованы Творцом, восстают, возмущаются и дичают. Без патологии  им  через
это испытание не пройти. Было бы противоестественно обратное, и  детское
сумасшествие в эту пору только печать глубокой исправности.
   Однажды Лизе наговорили разных страстей и гадостей шопотом, в уголку.
Она не поперхнулась слышанным, пронесла все в своем  мозгу  по  улице  и
принесла домой. Дорогой она не обронила ничего  из  сказанного,  и  весь
этот хлам сохранила. Она узнала все. Ее организм не запылал,  сердце  не
забило тревоги и душа не нанесла побоев мозгу за то,  что  он  осмелился
что-то узнать на стороне, мимо ее, не из ее собственных уст,  ее,  души,
не спросясь.
   - Я знаю ("ничего ты не знаешь", подумала Лиза). "Я знаю, - повторила
Женя, - я не про то спрашиваю. А про то, чувствуешь ли ты, что вот  сде-
лаешь шаг и родишь вдруг, ну вот..." - "Да войди ты", - прохрипела Лиза,
превозмогая смех. - Нашла где орать. Ведь с порога слыхать им!"
   Этот разговор происходил у Лизы в комнате. Лиза  говорила  так  тихо,
что было слышно, как каплет с рукомойника. Она нашла уже спички, но  еще
медлила зажигать, не будучи в силах  придать  серьезность  расходившимся
щекам. Ей не хотелось обижать подругу. А ее неведение она пощадила пото-
му, что и не подозревала, чтобы об этом можно было рассказать иначе, чем
в тех выражениях, которые тут, дома, перед знакомой, не ходившей в  шко-
лу, были не произносимы. Она зажгла лампу. По счастью,  ведро  оказалось
переполнено, и Лиза бросилась подтирать пол, пряча новый приступ  хохота
в передник, в шлепанье тряпки, и, наконец, расхохоталась открыто, нашед-
ши повод. Она уронила гребенку в ведро.
   ---------------
   Все эти дни она только и знала, что думала о своих и ждала часа, ког-
да за ней пришлют. А за этим делом, днем, когда Лиза уходила в гимназию,
а в доме оставалась одна бабушка, Женя тоже одевалась и одна выходила на
улицу, в проходку.
   Жизнь слободы мало чем походила на жизнь тех мест, где проживали  Лю-
версы. Большую часть дня здесь было голо и скучно. Не на чем было разгу-
ляться глазу. Все, что ни встречал он, ни на что,  кроме  разве  как  на
розгу или на помело, не годилось. Валялся уголь. Черные помои выливались
на улицу и разом обелялись, обледенев. В известные часы  улица  наполня-
лась простым народом. Фабричные расползались по снегу, как тараканы. Хо-
дили на блоках двери чайных и оттуда валом валил  мыльный  пар,  как  из
прачечной. Странно, будто теплей становилось на  улице,  будто  к  весне
оборачивалось дело, когда по  ней  сутуло  пробегали  пареные  рубахи  и
мелькали валенки на жиденьких портах. Голуби не пугались этих толп.  Они
перелетали на дорогу, где тоже был корм. Мало ли сорено  было  по  снегу
просом, овсом и навозцем? Ларек пирожницы лоснился от сала и тепла. Этот
лоск и жар попадал в сивухою сполоснутые рты. Сало разгорячало  гортани.
И потом вырывалось дорогой из часто дышавших грудей. Не это ли согревало
улицу?
   Так же внезапно она пустела. Наступали сумерки. Проезжали дровни  по-
рожняком, пробегали розвальни с бородачами, тонувшими в шубах,  которые,
шаля, валили их на спину, облапив по-медвежьи. От них на дороге  остава-
лись клоки тоскливого сена и медленное, сладкое таянье удаляющегося  ко-
локольца. Купцы пропадали на повороте, за березками, отсюда  походившими
на раздерганный частокол.
   Сюда слеталось то воронье, которое, раздольно каркая, проносилось над
их домом. Только тут они не каркали. Тут, подняв крик и  задрав  крылья,
они вприпрыжку рассаживались по заборам и потом, вдруг, словно по знаку,
тучею кидались разбирать деревья и, толкаясь, размещались по опростанным
сукам. Ах, как чувствовалось тогда, какой поздний, поздний час  на  всем
белом свете! Так, - ах так, как этого не выразить никаким часам!
   ---------------
   Так прошла неделя и к концу другой, в четверг на рассвете  она  опять
его увидала. Лизина постель была пуста. Просыпаясь, Женя слышала, как за
ней брякнула калитка. Она встала и, не зажигая огня, подошла  к  окошку.
Было еще совершенно темно. Но чувствовалось, что в небе,  в  ветках  де-
ревьев и в движениях собак та же тяжесть, что и накануне. Эта  пасмурная
погода стояла уже третьи сутки и не было сил стащить  ее  с  обрыхлевшей
улицы, как чугун с корявой половицы.
   В окошке через дорогу горела лампа. Две яркие полосы,  упав  под  ло-
шадь, ложились на мохнатые бабки. Двигались тени по снегу, двигались ру-
кава призрака, запахивавшего шубу, двигался свет  в  занавешенном  окне.
Лошадка же стояла неподвижно и дремала.
   Тогда она увидала его. Она сразу его узнала по силуэту. Хромой поднял
лампу и стал удаляться с ней. За ним двинулись, перекашиваясь и  удлиня-
ясь, обе яркие полосы, а за полосами и сани, которые быстро вспыхнули  и
еще быстрее метнулись во мрак, медленно заезжая за дом к крыльцу.
   Было странно, что Цветков продолжает попадаться ей на глаза и  здесь,
в слободе. Но Женю это не удивило. Он  ее  мало  занимал.  Вскоре  лампа
опять показалась и, плавно пройдясь по всем занавескам, стала-было снова
пятиться назад, как вдруг очутилась за самой занавеской, на подоконнике,
откуда ее взяли.
   Это было в четверг. А в пятницу за ней, наконец, прислали.
 
   IX.
 
   Когда на десятый день по возвращении домой, после более, чем  трехне-
дельного перерыва были возобновлены занятия, Женя узнала  от  репетитора
все остальное. После обеда сложился и уехал доктор и она  попросила  его
кланяться дому, в котором он ее осматривал весной, и всем улицам и Каме.
Он выразил надежду, что больше его из Перми выписывать не придется.  Она
проводила до ворот человека, который привел ее в такое содрогание в пер-
вое же утро ее переезда от Дефендовых, пока мама спала и к ней не пуска-
ли, когда на ее вопрос о том, чем она больна, он  начал  с  напоминания,
что в ту ночь родители были в театре. А как по окончании спектакля стали
выходить, то их жеребец...
   - Выкормыш?!.
   - Да, если это его прозвище... так Выкормыш, стало-быть, стал биться,
вздыбился, сбил и подмял под себя случайного прохожего и...
   - Как? На смерть?
   - Увы!
   - А мама?
   - А мама заболела нервным расстройством, - и он улыбнулся, едва успев
приспособить  в  таком  виде  для   девочки   свое   латинское   "partus
praematurus".
   - И тогда родился мертвый братец?!
   - Кто вам сказал?.. Да.
   - А когда? При них? Или они застали его уже бездыханным? Не  отвечай-
те. Ах, какой ужас! Я теперь понимаю. Он был уже мертв, а то  бы  я  его
услышала и без них. Ведь я читала. До поздней ночи. Я  бы  услышала.  Но
когда же он жил? Доктор, разве бывают такие  вещи?  Я  даже  заходила  в
спальню! Он был мертв. Несомненно!
   Какое счастье, что это наблюдение от Дефендовых,  на  рассвете,  было
только вчера, а ужасу у театра - третья неделя. Какое счастье,  что  она
его узнала. Ей смутно думалось, что, не попадись он ей на глаза за  весь
этот срок, она теперь, после докторовых слов, непременно бы решила,  что
у театра задавлен хромой.
 
   И вот, прогостив у них столько времени и став совершенно своим,  док-
тор уехал. А вечером пришел репетитор. Днем была стирка. На кухне катали
белье. Иней сошел с ее рам и сад стал вплотную к окнам и, запутавшись  в
кружевных гардинах, подступил к самому столу. В разговор  врывались  ко-
роткие погромыхиванья валька. Диких тоже, как все, нашел ее  изменившей-
ся. Перемену заметила в нем и она.
   - Отчего вы такой грустный?
   - Разве? Все может быть. Я потерял друга.
   - И у вас тоже горе? Сколько смертей - и все вдруг, - вздохнула она.
   Но только собрался он рассказывать, что имел,  как  произошло  что-то
необ'яснимое. Девочка внезапно стала других мыслей об их  количестве,  и
видно забыв, какою опорой располагала в виденной в то утро лампе, сказа-
ла взволнованно: "Погодите. Раз как-то вы были у табачника, уезжал Нега-
рат; я вас видала еще с кем-то. Этот?" Она боялась сказать: "Цветков?"
   Диких оторопел, услыхав, как были произнесены эти слова, привел помя-
нутое на память и припомнил, что действительно они заходили тогда за бу-
магой и спросили всего Тургенева для госпожи Люверс; и точно,  вдвоем  с
покойным. Она дрогнула и у ней выступили слезы. Но главное было еще впе-
реди.
   Когда, рассказав с перерывами, в  которые  слышался  рубчатый  грохот
скалки, что это был за юноша и из какой хорошей  семьи,  Диких  закурил,
Женя с ужасом поняла, что только эта затяжка отделяет репетитора от пов-
торения докторова рассказа, и когда он сделал попытку  и  произнес  нес-
колько слов, среди которых было слово театр, Женя  вскрикнула  не  своим
голосом и бросилась вон из комнаты.
   Диких прислушался. Кроме катки белья, в доме не было слышно ни звука.
Он встал, похожий на аиста. Вытянул шею и приподнял ногу,  готовый  бро-
ситься на помощь. Он кинулся отыскивать девочку, решив, что  никого  нет
дома, а она лишилась чувств. А тем временем, как он тыкался впотьмах  на
загадки из дерева, шерсти и металла, Женя сидела в уголочке  и  плакала.
Он же продолжал шарить и ощупывать, в мыслях уже подымая ее  замертво  с
ковра. Он вздрогнул, когда  за  его  локтями  раздалось  громко,  сквозь
всхлипывание: "Я тут. Осторожней, там горка. Подождите меня в  классной.
Я сейчас приду".
 
   Гардины опускались до полу и до полу свешивалась зимняя звездная ночь
за окном, и низко, по пояс в сугробах, волоча сверкающие цепи ветвей  по
глубокому снегу, брели дремучие деревья на ясный огонек в окне. И где-то
за стеной, туго стянутый простынями, взад-вперед  ходил  твердый  грохот
раскатки. "Чем об'яснить этот избыток чувствительности, - размышлял  ре-
петитор. - Очевидно, покойный был у девочки  на  особом  положении.  Она
очень изменилась. Периодические дроби  об'яснялись  еще  ребенку,  между
тем, как та, что послала его сейчас в классную...  и  это  дело  месяца?
Очевидно, покойный произвел когда-то на эту маленькую женщину особо глу-
бокое и неизгладимое впечатление. У впечатлений этого рода есть имя. Как
странно! Он давал ей уроки каждый другой день и ничего не  заметил.  Она
страшно славная, и ее ужасно жаль. Но когда же она выплачется и  придет,
наконец? Верно, все прочие в гостях. Ее  жалко  от  души.  Замечательная
ночь!"
   Он ошибался. То впечатление, которое он предположил, к делу нисколько
не шло. Он не ошибся. Впечатление, скрывавшееся за всем, было неизглади-
мо. Оно отличалось большею, чем он думал, глубиной... Оно лежало вне ве-
дения девочки, потому что было жизненно важно и значительно, и  значение
его заключалось в том, что в ее  жизнь  впервые  вошел  другой  человек,
третье лицо, совершенно безразличное, без имени или со случайным, не вы-
зывающее ненависти и не вселяющее любви, но то, которое имеют в виду за-
поведи, обращаясь к именам и сознаниям, когда говорят: не убий, не крадь
и все прочее. "Не делай ты, особенный и живой, - говорят  они  -  этому,
туманному и общему, того, чего себе, особенному и живому,  не  желаешь".
Всего грубее заблуждался Диких, думавши, что есть имя у впечатлений  та-
кого рода. Его у них нет.
   А плакала Женя оттого, что считала себя во всем виноватой. Ведь ввела
его в жизнь семьи она в тот день, когда, заметив его за чужим  садом,  и
заметив без нужды, без пользы, без смысла, стала затем встречать его  на
каждом шагу, постоянно, прямо и косвенно и даже,  как  это  случилось  в
последний раз, наперекор возможности.
 
   Когда она увидела, какую книгу берет Диких с полки, она нахмурилась и
заявила: "Нет. Этого я сегодня отвечать не стану. Положите на место. Ви-
новата: пожалуйста".
   И без дальних слов, Лермонтов был тою же рукой втиснут назад в  поко-
сившийся рядок классиков.



   Н. ЛЯШКО.
   СТРЕМЕНА.
 
   Повесть.
 
   I.
 
   Окна в ледяных бельмах. Сквозь бельма  мутным  молоком  просачиваются
дни и тусклые, пронизываемые фонарем с перекрестка, ночи.
   Между бельмами, против смятой постели, печь. Приземистая, в кирпичах.
Длинным коленом труб впилась у двери в стену и слушает. Вот-вот услышит,
откроет сизый от золы, закопченый рот и зашамкает.
   Дни напролет, - порою и вечера, - дверь на  замке.  А  вокруг  глаза.
Глядят со стен, с простенков, с двери, с бока шкапа,  -  нарисованные  и
более жгучие, чем живые. С кусков картона, бумаги, полотна, холста и фа-
неры, прибитых друг на друга, - чтоб не видно было лиц, - светят из волн
графита, угля и красок, огромные и маленькие, круглые и вытянутые.
   Под их взглядами, когда дверь открыта, даже живое багровеет и  спешит
прочь. А каково под замком, когда бельма не впускают  ни  дней,  ни  но-
чей?.. Глаза пронизывают, наваливаются. Шестьдесят пять пар, а  кажется,
их тысячи.
   Жгут и судорожат глаза убийц и убиваемых.
   Глаза мучителей вызывают гнев.
   Глаза унижаемых, бессильных, глупых, голодных знобят.
   Глаза рабов толпою: одни покорны, просящи; другие взметнули ресницы и
будто плывут по воздуху; третьи увидели страшное и замутились; в четвер-
тых кроваво полыхает Карманьола.
   Глаза нищих молят и изучают.
   Глаза пьяных горят из тины.
   Глаза предателей перегорожены: льстят и выжидают.
   Глаза покорившихся - в дыму.
   Глаза довольных лоснятся блеском луж.
   Детские раскинулись звенящей стаей.
   Глаза лошадей, коров, баранов, собак и филинов горят мудрым  скотским
покоем.
   Под  взглядами  покоробились  стулья,  кресло  и  диван  провалились,
мольберт посерел, стена позеленела и столик с эскизами загрязнился.  Под
взглядами и труба выросла, - они заставили печку отростить ее, впиться в
стену и слушать.
   Глазам тягостно под бельмами окон на третьем этаже. Тот,  кто  сорвал
их с лиц на улицах, в очередях, на собраниях и манифестациях, не  тюрем-
щик. С ним они летели к задуманному. А теперь некому  мчать  их,  некому
любить и ненавидеть. Они за бельмами, а он в больничной палате.  Десятки
лет батрачил и рисовал, рисовал. Десятки лет жизнь глядела ему под  руку
и смеялась:
   - Я - камень, мазней не пробьешь меня...
   Смех этот огнем вливался в его тело, в его сердце и  выпрямил  их.  В
революцию, в холод и голод, с кисти в холодных пальцах, с мысли в голод-
ном теле брызнуло светом. И все отпрянуло от  оживших  холстов,  бумаги,
красок, угля и графита:
   - Смотрите, смотрите...
   Но победившие руки упали. И каждый раз, когда в  коридоре  раздавался
шум, глаза приказывали печке:
   - Слушай, кто там? Не он ли?
   И дрожали от желания спрыгнуть со стен, толпой в сто тридцать зрачков
удариться о дверь, - и на холод. Заглядывать на улицах  в  глаза  людей,
пугать выставки, где к полотнам приклеены клубники, апельсины, разлагаю-
щиеся домики и немые речушки. И нестись вдоль Москвы, -  в  больницу,  к
творящим рукам.
 
   II.
 
   Среди глаз висит странный портрет. Автора его называли и не раз назо-
вут полоумным, выскочкой. Обычно авто и просто  портреты  -  даже  самые
смелые - это груди, плечи, лица - и все. Нарисуют человека, он и  улыба-
ется с полотна. И не подозревает, на какую пытку обрекли его кистью. Лю-
ди гадают перед ним: кто он? что любит? что ненавидит?  куда  рвется?  к
чему? Ощупывают его: вот нос. Похож на римский. Значит, еще в Риме  были
такие. Щупают глаза: светлые. А где нет светлых глаз? - и в  Вычегодском
крае, и на Украине, - везде есть. В глазах радость или грусть. А кто  на
свете не грустит, не радуется? И тот, кто предает, и тот, кого  предали,
- все. Но пусть скажет портрет, почему грустит или  радуется  нарисован-
ный? Распятый он или сам распинает? (Распинающих рисуют чаще...  Христос
не в счет.)
   Стоят и гадают, бормочат губами, скрипят перьями, будто дни у них  не
быстрые кони, а стены.
   Висящий среди глаз портрет иной.
   Вверху темноголубой фон. Внизу, справа, раскинулись поля, дороги, пе-
релески, избы и лес. Слева, набегая на глядящего, синеет море с  парохо-
дами. Через море к заморью радугой ринулся мост. На берегу громады заво-
да и железная башня радио-станции. Над мостом  реют  железные  птицы,  а
среди них, в темно-голубом, звезды.
   От полей к радио, к заморью, к железным птицам и  звездам  взметнулся
скакун. Передние ноги его в выси, а задние в бороздах  полей.  Голова  у
скакуна не лошадиная. Если взять фотографию хозяина комнаты,  художника,
бывшего кухонного мальчишки, батрака, рабочего,  корректора,  арестанта,
т.-е. если взять фотографию Пимена Моренца да сличить его голову с голо-
вой скакуна, поразит сходство.
   Из груди скакуна к звездам, к заводу и радио выстрелило лучами. А на-
зад, к перелескам, к избам и лесу, - где вот-вот покажутся люди в  руба-
хах с красными ластовицами, - к полям тянутся  и  влекут  скакуна  назад
кровянистые молнии. Скакун рвется к заводу, к звездам, к радио, за море,
а дороги, перелески и поля не пускают, тянут назад. Скакун взмыл, но ру-
ки полей цепки, - впились в жилы-молнии, как возжи, и  влекут  назад,  к
сутеми перелесков, к избам. По жилам его на них сочится кровь. И кто ко-
го? Он пересилит? - и кровавые  возжи  хрястнут.  И  тогда  врозь:  поля
обольются его кровью, а он помчится к заморью, к радио. Или его жилы вы-
тянутся, и он коснется радио и по жилам-проводам пустит на  поля  потоки
света?
   На лице скакуна вызов и боль. Из-под копны волос сверкание, а из  уст
крик: он дотянется, нет силы, которая смяла бы его, а у  него  нет  силы
уйти от мук познавшего новое, величественное и распятого на  убогих  по-
лях, дорогах, перелесках и избах.
 
   III.
 
   В толпе детских глаз другое полотно. Оно похоже на предвесенний  пей-
заж. На нем даже как-будто висит паутина лени и восторга:
   - Как хорошо...
   Широкая поляна в синем осевшем снегу.  Две  проталинки,  сугроб,  два
крыла перелесков и лес. На всем тишина и ожидание вечера.
   Но стоит вглядеться, и проталинки оживут,  втянут  глядящего  в  свою
глубину, и он проведет по лбу рукою: "Ведь, это глаза". Не успеет осмыс-
лить этого, как перелески станут бровями, большой сугроб - носом, канав-
ка с пойманными тенями - стиснутым мукой ртом. Кинется глазами назад,  к
проталинкам, и увидит: вокруг поляны не лес, - волосы, дорога в  него  -
пробор, а на проборе, обнявшись, пляшут черти, ангелы, херувимы, тринад-
цатое число на соломенных ногах, окостыленная колода карт, попы,  ученые
во фраках, евангелие, "Мировые загадки", "Женщина и социализм".
   Все вместе, хороводом. А на опушке, у края пробора, сидят дети и суч-
коватыми палками бьют по лбу. Место, по которому ударяют,  сине,  кровя-
нится. На сучках горят капельки.
   Такой увидел Пимен Моренец свою жену - Фелицату Аркадьевну.  Такой  и
нарисовал. Фелицатой Аркадьевной ее зовут незнакомые да на службе в  од-
ной из веточек музейного главка. Здесь же, на третьем этаже, она  просто
Феля, Фе, а то и глупая Эф.
   Маленькая, зоркоглазая, живая. В ней все переплелось: и социализм,  и
нечистая и светлая сила, и 13 число, и карты, и наука. Оттого,  кажется,
и юркая она: в развалку не обойти таких дебрей.
   Красноармейцы, учащиеся не раз видели ее. Это она водила их по комна-
там галлерей и голосом, движениями рук оживляла  скучающие  на  полотнах
леса, вечные, осенние и летние покои. Испытующе заглядывала в лица, гла-
за: "Понимают ли?". Ловила искорки оживления, радости и  прятала  их.  А
дома, вечером, под взглядом шестидесяти пяти пар глаз, пронизывала этими
искорками письма друзьям, в глухомань.
 
   Это в 1922 году. В Москве уже не было митингов:  все  слова  -  самые
волнующие - выветрились,  опустели  и,  как  по  льду,  шуршали  жухлыми
листьями. Тех, кто кидал в эту пору слова, знобил их  мертвый  шорох.  В
это время, в переулке Арбата, маленькая женщина, - а у нее в  1921  году
умер сын, перед его смертью, в жажде спасти  его,  она,  беременная,  со
слезами пошла под нож-аборт: оттого на портрете дети и бьют ее  палками,
- эта женщина находила живые слова о бурлящей жизни и звонила ими в  за-
кинутые в глушь сердца.
 
   IV.
 
   В блеске вечера, вокруг пестрых палаток,  под  ударами  ветра  бурлят
плечи, спины, платки и узлы. С боков их  раздвигают  трамваи,  автомоби-
ли... Вой и хрип, звонки и понукания тонут в криках о  продаже  бензина,
зубного порошка и пудры, валерьяновых  капель,  камфоры  и  обручального
кольца...
   - Часики... часики купите, гражданин...
   - Покажь, у-у, скоко?
   - Три.
   - Не три, а то перетрешь... Лимон хочешь?
   - Что вы? разве можно? давайте два, вечер уже: в больницу надо, к му-
жу... два...
   - Полтора... больше ни-ни...
   - Два... ведь, нельзя так. Последняя вещь... Ну, набавьте хоть двести
пятьдесят, гражданин... Ну, давайте, давайте.
   Холодные пальцы ловят шуршащие бумажки. В памяти всплывают  слышанные
на службе слова о барельефах Менье, а ноги семенят к палаткам, к лоткам.
Минута - и барельефы опрокинуты: "Если тратить по 500.000 рублей, хватит
на три дня".
   Мелькают туши мяса, масляные квадраты, мешки сахара, окорока. Эх, Пи-
мену бы всего вволю... А там весна... в лес его, на солнце...
   - Граждане, гадает слепой... Слепой. Кому погадать? на счастье...
   - Нитки, иголки, духи, мыло!..
   - Примус, примус!..
   - Дрожжи!
   За усталым телом гонится сумрак и кутает в зябь.  Переулки,  площадь,
улицы. Протянутые руки, бегущие огни автомобилей, шелка и рубища.  Воро-
тами висит полотнище с криком о голоде. А под ним кипит кашица голов.
   В передней больницы захлестывает мрак. Ворчат служки, косится вызван-
ная сиделка: пришла в неурочный час. Стыдясь, Феля дает им по бумажке  и
коридором мчится в холодную палату.
   - Здравствуй.
   Оправляет подушку, глазами бегает по впалым глазам и стриженой голове
Пимена. Радуется его аппетиту и теребит свое колено: "Дала  на  чай,  на
послезавтра не хватит"... Говорит, отвечает и барахтается в  заботе:  "К
кому бы пойти?".
   Надо посоветоваться, но нет сил, а минуты бегут,  торопятся.  Улыбкой
прикрывает боль, говорит, пока порога больницы не переступит  тот,  кому
после четырех посторонние не должны попадаться. В шорох палаты из  кори-
дора врываются шаги, скрипит дверь, и вдоль коек летит:
   - Ш-ш-ш, гражданка, скорее, скорее...
   Феля ловит пустой узелок, посыпает Пимена ласковыми словами и спешит.
Звуки ее шагов вытягиваются, затихают, но Пимен видит ее рядом с непоки-
дающими воображения полотнами. Следит за нею, решает, что будет  писать,
когда выйдет, волнуется. Но затихшее тело напоминает:
   - Есть...
   И нет полотен, нет Фели. Тело шепчет, потом кричит, требует...  Горя-
чее,  всегда  голодное,  ненасытное,  выжатое  недугом.  В  него  уходят
больничные порции, Фелины узелки, но ему все мало. От его зуда темнеет в
глазах, сердце ноет...
   Надо отворачиваться к стене, смыкать веки, считать до ста, до тысячи,
пока не придет забытье. Но крик:
   - Есть! - расколет забытье.
   И опять надо считать. Рассвет смажет  окна  похожей  на  сбитое  мыло
сизью. Ночь спрячется под койки, градусник покажет температуру, часы от-
мерят пульс, на скорбный лист лягут новые значки. А воздуха, а тепла,  а
лекарства, а еды нет. Голодные крики сотрясают, корчат.
 
   V.
 
   С первой метели мечется Феля. Всегда бегом: ходить мешают холод и ме-
телица в сердце. На службу, со службы, к знакомым, на рынок, в больницу,
домой и опять. Всю зиму глаза со стен ободряли ее, усталую, разбитую.  А
теперь хмурятся. Не к кому пойти, - всем должна, всем, кажется, надоела,
все продала. А они глядят враждебно, спорят и будят ее криками.
   После продажи часов к ним примкнул и скакун: чуть  забылась  она,  он
рванулся на стене и потряс холодную тишину гулким голодным криком.  Феля
взметнулась, светом заглушила ржанье и вскинула на него глаза. Он глядел
в сторону, шевелился; по жилам его сочилась кровь. А глаза,  все,  кроме
детских, торжествовали:
   - Ага, вскочила?
   - Боишься? Он корчится там, а ты бегаешь на службу, водишь кого-то по
галлереям, суетишься, читаешь по вечерам, пишешь письма...
   - Но что же мне делать? что? - запрыгали ее губы. - Ведь  моя  работа
оплачивается грошами.
   - Ищи, а то поздно будет: может быть, сегодня с ним случится...
   Челюсти Фели запрыгали. Она суеверно закрестилась, схватила пальтишко
- и по лестнице, наружу, по ночной Москве. Пронизывало. Хмуро вскидывали
глаза сонные милиционеры. Над далями мостовых клубился мрак. Пасти домов
дышали застоявшимся холодом.
   Москва гудела далеким поясом  рельсов  и  покрикивала  паровозами.  В
больнице шуршал сон. Разбуженная шагами сестра настигла Фелю, молча пов-
лекла из палаты и вытолкала в коридор:
   - Как вы смели?!
   Стук зубов Фели, огоньки ее глаз уняли в ней злобу и испугали:
   - Да что вы? что вы? успокойтесь... что случилось?
   - Страшно мне... что с ним?..
   - С кем? где?
   - Там?.. с ним?.. с мужем?..
   - Ничего... что вы?.. все хорошо... он поправляется...
   - Нет, нет... мне сейчас снилось такое, что... Разрешите только  гля-
нуть, ну дайте ваш халат... Я ни слова не скажу... ну, ради всего...
   Понятное, горячее встало над обеими - любовь, и халат с шуршаньем пе-
реместился на Фелю. Чужие руки дрожа обвернули ей голову,  напустили  на
лицо шалашик, и она белым пятном метнулась мимо  бредивших.  Бормотание,
храп и стоны глушили шаги.
   - Вот, вот.
   Нагнулась к Пимену и радостно зазвенела: он спал. Сжала  потянувшиеся
к нему губы и ринулась прочь. Шуршала у двери халатом и улыбалась. Тряс-
ла руку сестры, - и опять под сереющее над сонной Москвою небо. У  церк-
вей замедляла шаги, крестилась, но кресты не гасили боли. В голове,  как
в метель: одно за другим, одно за другим. Ноги все  дробнее  стучали  по
камням и ледкам.
   У себя Феля прошла к стоявшему в углу, завешенному ситцем,  огромному
полотну в раме, и, чтоб унять метелицу в себе, шепнула:
   - Да, да... его надо продать. Он совсем закончен...
   - А-а-а, - обрадовались на стенах глаза, - решила его? не нас?
   Ситец на полотне как будто шевельнулся. Феля погасила  свет  и  опро-
метью легла: почудилось, из-за ситца на нее глядит тот,  кого  продавать
жутко.
   - И он не хочет, и глаза не хотят. Что же делать?
 
   VI.
 
   Руки сестры милосердия в жилках грязи, в трещинах и ожогах. Похоже, в
топке горячей кочергой мешала угли. В глазах  усталость  и  притаившиеся
искорки: скажи слово, и в них сверкнет, а из груди ударит злым звоном...
   Глядит на градусник, считает пульс, а сама холодная, чужая, страшная.
В ее комнате, должно быть, так же холодно, как в  палате.  Должно  быть,
она все уже решила и гудит злобой: обмозолили ее руки; лишили ее  пудры,
румян, ослепительных косынок и халатов;  уравняли  со  всякими  Марьями,
Дарьями... У-у...
   На часах ее брелок: серебряный полковничий погон с вензелем на оборо-
те.
   До боли хочется, чтобы она скорее записала температуру и ушла. Чужая,
злая.
 
   Заледенелые окна сизы, мертвы. От них на  все  легла  мутная  тягучая
марь. Затянула людей и предметы, - не боится даже  смерти.  Умрет  один,
другой, третий, - она и над ними сомкнется. И пусть хлюпают  родные  по-
койному глаза и губы, пусть заламываются руки, - марь,  запахи  камфоры,
иода, карболки все так же будут плескаться в лица.
   В груди Пимена минутами холодеет: ведь за ним, когда  он  поправится,
пойдет все это - марь, больные, сестры, сиделки.  И  будет  преследовать
его, как преследует раздробленная на куски прожитая жизнь. Будет томить,
пока не заставит писать себя, пока полотнами не повиснет на стенах.
   Оно уже пробралось в больничный альбом и живет там бредовыми глазами.
На одной из страниц уже реет белым знаменем докторский халат.  Сведенные
болью руки мечутся перед ним и качают его:
   - Спаси, спаси...
 
   VII.
 
   Москву ударил влажный ветер, и она залучилась. Крыши роняли  стеклян-
ные косы и весело вщелкивали в тротуары капли. Прокопченным  домам  сни-
лись цветы, тепло. А Фелю не покидало ночное. Лишь под вечер, на Красной
площади, она заметила, что небо особенно сине.  Коричневый  купол  из-за
стены плеснул в нее четким багровым флагом. Бугорки могил  из-под  снега
сказали: жизнь не кончается. Следы пуль слились с флагом,  с  синью,  со
звоном древних колоколов глазастой башни, с церковью, что в кресты  вон-
зила радужные головы.
   - Да, да, жизнь не кончается.
   Сердце стало шире, но передняя больницы сдавила его. И не холодом, не
мраком, - ладонями, что хватали из рук последние бумажки. С трудом пода-
вила боль и в палату вошла с улыбкой.
   - А ты мне сегодня снилась.
   - Да? это хорошо... И какой снилась?
   - Пришла с большим узлом, - начал Пимен и нахмурился: -  Я  только  о
еде и думаю. Продай что-нибудь из картин, а то...
   - Из картин? - вздрогнула Феля. - Видишь, как все совпадает:  я  нес-
колько дней только об этом и думаю. Меня даже глаза твои не взлюбили  за
это... все снятся, будят меня...
   - Ничего, продавай. Меня опять знобит, опять головокружения. Говорят,
питаюсь плохо, грозят осложнениями.
   - Да, да, я продам, продам. Перевезу тебя, каждый день буду топить. И
мне дома тяжело...
   Шептала о криках, о ржаньи, о ночной Москве, о  шевелившейся  в  углу
ситцевой занавеске. А Пимен порывался взять у нее узелок. Не мог слушать
и стискивал зубы.
   - Есть, есть, - гудело в нем...
   VIII.
 
   Оттаявшие днем ледяные бельма впустили в комнату лунный свет, и  гла-
за, когда Феля уснула, заговорили:
   - Убивать можно.
   - Можно? А если смерти нет?
   - Это бога нет, а смерть есть!
   - Есть?
   - Люди каждый день умирают.
   - Это кажется: они не умирают, - уходят друг в друга.
   - А-а! Ну, а есть они хотят?
   - Хотят.
   - Значит и смерть есть!
   - Голодные даже трупы едят.
   - Выкапывают их.
   - Крадут и едят.
   - Да, все едят.
   - И детей?
   - Своих?
   - Да... и чужих воруют...
   - Всех, все едят.
   - Вот нам бы поесть.
   - Да, и вдоволь.
   - Е-е-есть!
   Глаза детей, баранов и козлов в ужасе закричали:
   - Мама! ма-а-а, с'едят!
   - Мэ-э-э!
   Детские глаза звенели "а-а-а", а бараньи "э-э-э".  Коровьи  захлебну-
лись жутким мыком. Голова Фели с подушки прыгнула  в  звеневшую  тишину.
Вокруг тяжело клубилось дыхание. С освещенной луною стены свирепо  уста-
вились глаза голодных: помешала. Глаза детей сияли ей, как матери. Глаза
баранов и козлов были широки, но улыбались, будто увидели пастуха.
   "Это оттого, что Пим там... Нет, вчера читала о голоде и  людоедстве,
- решила Феля, но тут же выпрямилась и вскочила: Зачем я  поддаюсь  это-
му?" Зажгла свет, порывисто прошла в угол, сняла с огромного полотна за-
навеску и глянула на него.
   Подвал тюрьмы. Окно забрано решеткой. Квадраты света выхватывают  же-
лезную дверь и пятерых. Старший тюремный надзиратель. Перед ним, на  по-
лу, три младших держат арестанта в синей куртке. Один мешает ему  выпря-
миться, а двое заковывают его в кандалы. Одна нога уже закована,  другая
прислонена к наковальне. Лица надзирателей разгорячены: Кандальник  соп-
ротивляется, грозит рукой, кричит... Надзиратели бьют по заклепке тороп-
ливо, промахиваются, и на  желтоватой  ноге  Кандальника  темнеет  исси-
ня-красное пятно. Глаза старшего выпучены... Напруженная рука Кандальни-
ка, его влажные губы и яркие глаза кричат:
   - Закуете?! Заковывайте! А еще что сделаете?! Убьете?! Убивайте!..  А
еще что?! Ничего... А если я не один?! Если я это все?! Все,  понимаете?
Даже вы!.. А не вы, так ваши дети!  Или  вы  довольны  жизнью?!  Трусите
только, пресмыкаетесь! А я всем недоволен и ничего не боюсь!.. Вот  зас-
тавьте меня быть довольным! Ну, заставьте! Не можете?!
   Крики стегают надзирателей. Они спешат, промахиваются, бьют по ногам.
Боль Кандальника вступает в ноги Фели, и она ежится. Это в нее впиваются
руки надзирателей. Это она, смятая, лежит на полу... Это ее заковывают.
 
   Болезнь помешала Пимену отвезти Кандальника тем, для  кого  он  писал
его: на окраину, в клуб фабрики, на повседневный ветер невзгод,  радости
и тоски фабричных корпусов. Его глазами, синяками и кандалами, его  сжа-
той в гневе рукою вместо выветрившихся и поблекших слов хотел он напоми-
нать о неугасимом.
 
   IX.
 
   В марте, за Курском, идущих с севера на юг бродяг порою ждет радость.
Случается это вдруг, вот так:
   Устали месить опорками и котами тающую кашицу, издрожались на  ветру,
а впереди все те же следы копыт чашечками,  все  тот  же  растертый  по-
лозьями навоз и снега. И вдруг из-за пригорка  в  глаза  плеснет  черной
далью...
   - О-о, вон где весна!
   И забыта усталость, шире шаги, шире  груди.  Встречу  плывет  черная,
обогретая солнцем, в изумрудной паутине земля.
   Бродяги спешат к ней, окунаются в весну и, сияя, глядят назад. С при-
горка зима машет им тлеющими рукавами грязной рубахи. Из балочек и лощин
зияют бельмастыми белками осевшие снега. А впереди весна, тепло...
 
   Из утра в утро спешила Феля в серый старинный дом. Перебирала бумаги,
писала, заседала, томилась без экскурсантов.  Потом,  в  поисках  денег,
сновала по знакомым, а от них на рынок, в больницу, к Пимену. И опять на
службу, и, и, - конца этому не было. Лживыми казались слова, будто Р. С.
Ф. С. Р. - мать трудящихся. Мать! В ней трудящийся  -  кляча.  Тянет?  и
пусть тянет, пока не свалится. Тогда о нем, может быть, вспомнят.
   ... И вдруг, как там, за Курском, плеснуло: подошел прямоволосый, что
в бумагах перед "заведующий" крючком выводил "Зам":
   - Вам бы в отпуск пора. У вас неладно, я слышал...
   Феля вспыхнула и растерялась:
   - Да, да, отпуск, это хорошо, это, я уж и не думала... кстати это, я.
   - Ну вот, складывайтесь...
   Юльливая, бесконечная, служебная тропочка, как зима с  пригорка,  за-
мелькала папками, связками, докладами и... пропала...
 
   X.
 
   В книжных и антикварных лавках появилось об'явление  о  продаже  Кан-
дальника...
   Феля из газет склеила простыни и завесила глаза на стенах.  Окунулась
в жизнь дома и на каждый стук выбегала в коридор.
   Первыми явились те, для кого об'явление художника о продаже картин то
же, что степному воронью смертью сбитый с ног человек  или  конь:  можно
поживиться.
   Феля узнавала их по бегающим и жадным глазам, по толковым и  обдуман-
ным вопросам. Лгала, будто деньги нужны для найма дачи. Прямо глядела  в
глаза, показывала Кандальника и повторяла:
   - Двести пятьдесят рублей, двести пятьдесят...
   - Т.-е. на советские сорок миллионов? Да? Ого!
   Удивление леденило, но Феля  улыбалась.  Разводили  руками,  норовили
заглянуть под газетные простыни,  притворялись  холодными  и  неожиданно
спрашивали:
   - Четвертную возьмете? Нет? Чудная вы. Кому нужна теперь такая карти-
на? Еще чего-нибудь нет продажного? Жалко. А за эту больше четвертной не
дадут. Не в моде такой товар. Советским разве. Да и они теперь не  очень
любят это. А настоящий ценитель отмахнется: на плакатах, скажет, видел.
   "Ничего, ничего", бодрилась Феля и покорно слушала. Над  Кандальником
издевались, - не слышали его криков, не чуяли дребезга ног его под  уда-
рами молотков. Один, старенький, начал было даже глумиться:
   - Ваш муженек, видно, под это самое пролетарское норовил? Надо бы ему
трубу еще и прочее приделать...
   - Замолчите, пожалуйста...
   - Извиняюсь, конечно, а только раз уж эта социалистическая  и  прочая
кончилась, на что такое малевать?
   - Успокойтесь, не кончилась.
   - Оно и видно: попахивает.
   - А, может быть, это не от нее попахивает?
   Старик нахмурился и от двери кинул:
   - Ничего. Мы хоть и с душком, а скрутим.
   Звук "у-у-у" прошел по всклубившейся в нем злобе и слово:
   - Скру-р-р-тим, - осталось в комнате.
 
   XI.
 
   По одиночке и стаями прилетало к Кандальнику воронье. Перебирало  пе-
ред ним ногами, каркало и разлеталось.
   А на исходе четвертого дня постучались нежданные, розовые, упитанные.
Оба в теплых шляпах, в коротких, не-русских пальто. Выбритые,  причесан-
ные, с проборами. Русый и желто-волосый.
   Сломались в поклоне, оглядели рваные кресла, косые стулья, Фелю,  по-
хожую рядом с ними на нищенку, завешанные газетными простынями  стены  и
переглянулись: "Туда ли зашли?".
   В груди Фели взмыло дикое, московское времен  голода  и  холода.  Она
вспомнила: зажиточные немцы купают детей в наваре из  пшеничной  мякины,
те выходят, вероятно, вот такими, как вошедшие, - розовыми,  упитанными.
Им дико, что художник работает в такой комнате, что любит он такую,  как
Феля. В лицо ее полыхнул жар, и она громко спросила:
   - Вы картину?
   - Та, та, - закивали... и по-английски: - Покажите.
   Феле сдавило горло. Она метнулась к полотну и сдернула с  него  зана-
веску:
   - Вот.
   Иностранцы приблизились к Кандальнику, отошли, подошли, вновь огляде-
ли комнату и уставились на Фелю.  Ей  опять  стало  жарко:  может  быть,
иностранцы думают, что она украла картину? Русый наклонился к ней и уро-
нил несколько слов. Она напрягла память и с трудом сказала  по-французс-
ки:
   - Не понимаю... Говорите по-французски.
   Русый покачал головою. Феля вновь напрягла память, но ни одного слова
по-немецки не нашла в ней и развела руками.
   Желтоволосый обрадованно кивнул ей, вынул часы, длинным ногтем указал
на минутную стрелку и как бы описал круг.
   Феля поняла: через час...
 
   XII.
 
   В сумерки иностранцы пришли с женщиной... И  женщина  услышала  крики
Кандальника, отозвалась на них одобрительным:
   - А-а-а, - и по-русски шепнула Феле: - Вы извините,  но  я,  кажется,
все понимаю. Не удивляйтесь: я только  переводчица.  Просите  как  можно
больше... Тысячу золотом.
   Феля в испуге глянула на нее и удивилась: на лице  переводчицы  лежал
след голодной, холодной, измученной Москвы. Переводчица кинула несколько
слов иностранцам и шепнула Феле:
   - Назовите сумму и не уступайте.
   И громко:
   - Так сколько вы хотите?
   Рядом с розовыми Феля представила Пимена и замигала веками: Что  это?
Ведь, если она запросит тысячу рублей, иностранцы захохочут. Что им Кан-
дальник?.. Может быть, они скупают здесь  бриллианты,  серебро,  золото,
предметы старины и искусства? Или кормят голодающих и изучают рынок? За-
чем им Кандальник?
   Переводчица коснулась ее плеча:
   - Что же вы?
   Феля с'ежилась и тихо уронила:
   - Тысячу рублей...
   Переводчица трелью перевела.
   - Пффф, - перекосил губы русый и покачал головою.
   - Они привыкли у нас к жалким ценам, - об'яснила переводчица и шепну-
ла: - Не уступайте... возмутитесь, взмахните рукою.
   Феля как бы зажала в ладонь дрожавшее от отвращения сердце и откинула
голову (так в опере артистки делают):
   - Нет.
   Иностранцы выслушали переводчицу и пожали плечами. Русый скучающе за-
играл губами, небрежно приподнял газетную простыню и насторожился. Из-за
простыни в него впилась толпа глаз  рабов.  Желтоволосый  и  переводчица
нагнулись и раскрыли рты.
   - Нельзя! - крикнула Феля.
   Простыня с шуршанием приникла к стене, но глаза рабов еще бродили  по
иностранцам. Переводчица жарко заговорила, и в руках желтоволосого  поя-
вился из рукава вытянутый желтый портфель.
   - Покупают. Проверяйте. На советские 150.000.000 рублей.
   Феля нетвердо подошла к столу, пошуршала пачками денег и кинула их на
диван. Сквозь дымку видела: с Кандальника сняли занавеску, он  вспрыгнул
на руки желтоволосого иностранца, отвернулся и,  качаясь,  поплыл.  Про-
щальные слова смял хлопок двери. Шаги замерли...  Но  глаза  Кандальника
были еще в комнате и укоряюще полыхали от двери:
   - Продала? с кандалами? упитанным? Эх, ты-ы.
 
   XIII.
 
   Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет,  завтра  переве-
зет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому  на-
зад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое  стеною
стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней,
матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока
и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...
 
   Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть  шеве-
лятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
   - Сестра, позовите доктора.
   - Он уехал.
   - Неправда. Мне очень нужно.
   - Обход кончился. Что вам надо?!
   - Попросите согреть мое платье: я уйду.
   - Не капризничайте!
   - Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
   - А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
   - Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
   - Не кричите!
   - Позовите доктора!
   - Не стану!
   В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь! -  и  в  голову
огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют.  Звенит  кружка,
хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
   - Успокойтесь, успокойтесь.
   - Моренец.
   - Воды, воды.
   - Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не
спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
   Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
   - Тах, тах.
   Стыдно в глаза глядеть.
 
   XIV.
 
   За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам  проводов.
В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло  тягучим  февральским  запахом
талого.
   Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к  мосто-
вой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и  ми-
мо: чужие, похожие.
   Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела  заполонило
ошеломляющее.
   Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре,
когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески  кри-
чат:
   - Купи!
   Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными
столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок,  пече-
ний. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха,  шелка,  дыры,  в
дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки.  Чавкают  бухлые  мокрые
лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.
   Тротуар не отпускал ног, и Пимену казалось:  мелькающее,  спешащее  -
палатный бред. А в уши:
   - Подайте голодающему.
   Протянутая рука будто приклеена к зеркальному стеклу. Изнутри  стекло
обдувает электро-вентилятор; за вентилятором, из бутылок, бумага кричит:
   - Вино!
   "Вино, ну вино... какое вино?" Стена дробит мысли, рвет глаза с лица.
На ней в белую кайму поймана черная ночь, а в ночи высокий старик.  Сло-
манный колос ржи пронизал его насквозь. Он  в  судороге  протягивает  ко
всем длинные руки, и крик в темную дыру разворотил его рот:
   - Помоги!
   Пимен нетвердо подошел к нему и потрогал: "Бумага"... Наклеенная  ря-
дом со стариком газета сквозь снег бормотала о хилых домах,  о  замыслах
попов, о голоде и людоедстве, о лечебе паровозов. Ветер, снег, шум авто-
мобилей и лохмотья мешали ей.
   Сбоку рассыпался смех. Пимен обернулся, и вой умчал бормотание  газе-
ты. С противоположной стороны в глаза ударило: за стеклом по  соломковым
рельсам, карамелевыми колесами, в глазури, в  шоколадной  обшивке,  ехал
паровоз. Ожили залепленные снегом строчки о лечебе паровозов. Вот, ведь.
Но паровоз сменила бисквитная башня.. Этажей сколько у нее. И  все  раз-
ноцветные, вкусные...
   - Подайте голодающему!
 
   XV.
 
   И опять улица, опять вывески... И глазеющие... За стеклом, в  золотой
раме, стоит нарисованный нищий. Опрятен, благообразен, - спорит с глазе-
ющими на него: кого парикмахеры прилижут так, как его  прилизала  кисть?
На щеках румяна. Сбежал с подмостков театра и играет в витрине нищего. И
на него глядят: на него можно глядеть: у него не настоящая кожа, под ко-
жей нет крови.
   - Чорт знает что...
   Глазеющие перевели глаза на Пимена. Рядом прошуршало:
   - Похоже, тифозный, - и перед оперным нищим стало пусто.
   - Подайте, граждане, - донеслось...
   Пимен пошел на голос и забормотал в худое лицо:
   - Нарисованный им ближе, чем ты... Его они купят, повесят, понимаешь?
повесят над ковром и под его взглядом будут  целоваться,  нюхать  цветы,
есть шоколадные паровозы, бисквитную башню. И нарисованный вынесет, а ты
вместо фальшивой сукровицы брызнешь огнем. Ведь брызгало же, помнишь?  Я
сейчас схожу к нему. Погоди, или этого еще не было? 1917 год был?
   - Отойди к дьяволу. Граждане, подайте!
 
   - Гражданин, вы не видели нарисованного нищего? Его обманули: ему да-
ли жалкие глаза. Их надо выцарапать...
   - Кого? глаза?
   - Да, глаза... и вставить настоящие, нефальшивые...
   - Ну, ну, идите, пожалуйста.
   ...Встречу плыл бред со страниц 1800 и 1900 каких-то годов.  И  тогда
вот так же кричало все:
   - Надо холста? Купи. Надо красок? Купи. Учиться? Заплати. На  выстав-
ку? Купи. Бегай на завод, иди в агенты, в статисты, в репортеры, но  ку-
пи, купи.
   Метет, кружит, воет, лепит. Холодное, мокрое, а сквозь  него  черные,
синие, лиловые слова:
   - Продается! купи!
   Через всю улицу протянулось полотнище и хлопает в метель:
   - Помоги голодающему.
   Опять со стены выпирает из ночи в  белой  кайме  старик,  пронизанный
одиноким ржаным колосом. Руки его ко всем:
   - Помоги!
   Чего он кричит? Разве не видит: шляпы, шелка, шинели, звезды,  сумоч-
ки, собаки на цепочках, ридикюли, сани, - все мимо, все льнет не к нему,
ходоку от голодных, а к банкам, к бутылкам, к горам масла и хлеба...
   XVI.
 
   - Да нет... что это я?
   Пимен протер глаза и свернул на площадь, в белое, в вой. С  огромного
дома его увидела каменная женщина, взметнулась в снег на вздыбленном ко-
не и грянула в трубу:
   - Не-э-т?
   Пимен обрадованно заспешил к ней:
   - Вот, вот.
   Едкое синее облако скрыло женщину и коня. На плечо легла тяжелая  ру-
ка, о голову разбилась брань. Из облака выплыло лицо  шоффера.  Блеснуло
лакированное крыло автомобиля  в  слезах  снежинок,  стекло,  а  за  ним
фальшиволицая женщина. Заплывшие глаза ее в такт машине сверлили стужу:
   - Хрр-хрр.
   - Чего стоишь?! Несет тебя чорт под колеса!
   Шоффер толкнул Пимена и исчез. В щелочках, на размалеванном лице  за-
хоркало неистовей. Опять взмыло облако. Налетевший ветер смыл его и  ав-
томобиль. Сквозь вихрь, как в 1800 и 1900 каких-то годах, со вздыбленно-
го коня глядела женщина и крякала уткой, свистала, хрипела.
   Пимену вдруг все стало ясным: вспомнились долетавшие с коек  разгово-
ры, жалобы Фели, читанные до болезни статьи... Но каменная женщина вновь
затрубила:
   - Не-э-э!..
   И он заспешил к ней:
   - Вот, вот. Иди сюда. Или хочешь, чтоб с тебя еще сотни лет  рисовали
головы, руки, ноги и бедра? Ведь, устала заслонять наших  живых  женщин?
Пойдем со мной к одной из них...
   По Москве, в метель, шли каменная женщина с дома и  Пимен  Моренец  в
жару. Он лихорадочно говорил ей:
   - Ты, вероятно, очень наивна... Ведь, мы старше тебя  на  три  тысячи
лет... Что ты знаешь? Ты сгорала над  небывшими?  Как?  Не  знаешь,  что
это?.. А вот вообрази: дети должны были родиться,  а  чахотка  выглодала
матерей, голод влил в них яд страха. Разве не страшно носить под сердцем
чахоточного, хилого? От этого у наших женщин мутится  в  голове,  и  они
идут под нож акушера... Да... А потом, за едой, им чудится, что они едят
тех, небывших, убитых операционным ножом, своих, для кого в грудях моло-
ко. Сквозь сон слышат, как детские губы ищут груди. Вскакивают,  вспоми-
нают все, но ищут, ищут... Это ночью, во  тьме,  понимаешь?  Ощущать  на
груди тепло губ ребенка и не находить... Матери кусают губы, руки, бьют-
ся о стены. И с них нельзя рисовать рук, ног, бедер... Страдания скручи-
вают их в веревки. Лица их в значках. Да... Это  у  женщин...  У  мужчин
другое...
   Пимена вдруг поразило: на доме женщина вздыбливала  коня,  трубила  в
трубу, теперь же идет, как все. Но мысли вспыхнули, и он захлебнулся:
   - И у меня, у всех... у многих. Те, для кого я рисую, не  видят  моих
картин. Им нужны хлеб, сапоги. Они могут жить без картин,  без  книг.  А
ведь, пока они живут без картин и книг, дело земли не в  их  руках.  Вот
как сделать, чтоб картины и книги были им нужнее хлеба? как  воздух?  Не
знаешь? А что если все наделять глазами? Вот смотри?
   Пимен подбежал к книжной лавке:
   - Видишь: книги мертвы, и люди идут мимо. Они могут итти мимо них, ты
понимаешь? А если наделить эти книги глазами, чтоб они глядели, приковы-
вали, кричали о том, что в них? пройдут ли мимо?
   Захлопнутая дверь выстрелила. Пимен вздрогнул и вместо женщины  рядом
увидел юношу. Злоба смочила его губы и трепала их:
   - Надо убивать подлецов!
   - Кого? - спросил Пимен.
   - Их! - указал юноша на книжную лавку: - за два учебника просят  пять
миллионов. А где, ну, где я возьму их?!
   Молодые глаза осветили Пимена и рассеяли бред. Он  схватил  юношу  за
рукав и привлек к себе:
   - Слушай, моя жена продала одну вещь. Пойдем, я дам тебе на книги...
   Дрожащий, желтозеленый, с яркими больными глазами, он казался пьяным.
Юноша отстранился от него, вырвал руку и пошел. Дорогу к  нему,  Пимену,
преградила голова в знакомой шапочке, и в лицо с синью родных глаз плес-
нуло:
   - Пим, что ты делаешь?! Зачем из больницы ушел?!
   Маленькая рука повлекла его к лошадиной морде и властно  толкнула  за
синюю гору извозчичьей спины:
   - Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..
   Улица дрогнула и ринулась под Пименом.
 
   XVII.
 
   Видеть глазам мешали газетные простыни.  По  грядам  строчек  прыгала
тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пиме-
ну, за красной чертою, металась ртуть.
   Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь  прозревшие  окна
февраль. По вечерам с далеких  бульваров  доносились  всплески  вороньих
граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали  жа-
лобы прибитого к макушкам домов железа.
   С темени Пимена, как стеарин от горящего фитиля, на глаза, на руки  и
ноги плыла муть. Газетные простыни расплывались в облака. Готовым  вста-
вало бередившее мозг полотно с фонарями глаз на лицах. Пальцам было зуд-
ко, - будто они только что уронили кисть. Суставы затопляла  радость,  с
них струилась на предметы и стены. Стирал ее очкастый, высокий, с  бурой
шерстью вокруг шеи... Словно из стены выходил, ронял шерсть и  утоньшал-
ся, светлел. Сверкая стеклами,  потирал  руки.  Студеными,  как  свечки,
пальцами бегал по груди Пимена и кому-то стучал  в  нее.  Пропадал  -  и
опять. И всегда неожиданно.
   От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутывае-
мый тьмою, разрываемый