Версия для печати

   М. Пришвин.
   Рассказы

ГОЛУБИНАЯ КНИГА.
ОТ ЗЕМЛИ И ГОРОДОВ.
ПУТЕШЕСТВИЕ.
КОЩЕЕВА ЦЕПЬ.


   ГОЛУБИНАЯ КНИГА.

   Было высказано скромное желание оживить общественную жизнь  вопросами
быта, и по всему литературному фронту  пошло:  Троцкий  сказал,  Троцкий
сказал...
   Я слышал от писателей, которые называют себя "бытовиками", что  будто
бы и нет никакого еще у нас быта: милиционера, например,  нельзя  теперь
описать, как раньше городового: сегодня он милиционер, а завтра заведую-
щий отделом МКМ (Московское купоросное масло). Я бытовиков этих  никогда
не понимал; мне казалось всегда, что чем дальше писатель от быта, тем он
лучше может, если захочет, и быт описать; мне казалось,  что  сам  писа-
тель-бытовик является категорией быта, подобной городовому... Единствен-
ное, что присуще писателю, рисующему быт, - это наличие в душе его неко-
торой доли уверенности, что данное явление есть  на  самом  деле,  а  не
только его писательское представление; это, с одной стороны, а с  другой
- писатель не должен быть, как фотограф, и просто переносить  на  бумагу
то, что он видит и слышит обыкновенными глазами и ушами.  Сейчас  у  нас
господствует именно это последнее ложное представление, и  потому  мы  в
газетах видим невозможные для чтения огромные точные отчеты  без  всякой
попытки со стороны самого автора между ее угловыми фактами жизни провес-
ти свою волшебно сокращающую диагональ.
   Один "вопрос быта" меня сейчас очень занимает. Раньше я очень интере-
совался русским человеком в отношении его к церкви, с одной  стороны,  и
той природной религиозности, которую называют "язычеством".  Теперь  тот
же простой русский человек становится перед лицом науки, противоставляе-
мой религии; в существовании такого бытового типа я имею полную  уверен-
ность, встречаю его на каждом шагу...
   Вот, например, - я ехал из деревни в Москву на конференцию по вопросу
хозяйственной организации центрально-промышленной области; рядом со мной
сидел в вагоне кустарь-скорняк, напротив -  молодой  человек  в  военной
форме, восточного типа, армянин или грузин -  политический  работник,  -
остальная публика - все кустари-башмачники. У меня есть работа по изуче-
нию производственного быта кустарей, и  я,  не  теряя  времени,  занялся
скорняком и скоро выудил у него ценные для меня сведения, что  скорняки,
изготовляющие ценные меха, вообще развитее других кустарей, и это  очень
понятно: они имеют дело с модными магазинами, с  франтихами-женщинами  и
научаются особому тонкому обхождению. В то же самое время,  оказывается,
что ни один вид кустарного промысла так не пострадал от  революции,  как
скорняческий, именно потому, что в те годы исчезла модная женщина.
   - А как теперь? - спросил я.
   - Теперь, славу богу, - ответил  кустарь,  -  понемногу  оправляемся,
ведь мы живем исключительно от бабы! она загуляла, и мы с ней;  соболей,
правда, еще мало, но каракуль пошел, а ведь мы от каждого  сака  по  две
овчинки выгадываем - понимаете? Темное наше дело, и все,  я  вам  скажу,
исключительно зависит от бабы.
   - Женщина, - вмешался политраб, - такого типа со временем должна  ис-
чезнуть.
   - Да что вы? - испугался скорняк.
   - Ну, конечно, вы же знаете, что новая женщина не носит  дорогих  ме-
хов.
   - И вы думаете, что со временем все женщины будут ученые?
   - Со временем, конечно. Взять пример с нашего быта и деревенского: вы
знаете, например, как теперь в деревне ценится жених,  какое,  пользуясь
нашим временем, он заламывает приданое с невесты.
   - Но как же и быть без приданого?
   - Как быть? вот у меня пустая комната, привожу к себе жену и  говорю:
будем жить, как я живу, так и ты...
   - Вам хорошо, у вас пустая комната, и, так сказать, голова,  а  ежели
изба, хомуты и прочее, а женщина у печи и на скотный  двор  ходит,  и  я
всякую вещь должен завести для совместной жизни, то как же  я  стану  на
хозяйство без приданого?
   С этого момента я стал решительно на защиту хозяйственного быта в из-
бе с вещами, с приданым, против жизни головой в пустой комнате,  знаю  я
это житье - довольно!
   - А почему? - резко спросил меня политраб.
   Это было совершенно особенное почему, не то обычное научное в  смысле
детерминизма, холодное, бесстрастное, а совершенно такое же, как в Голу-
биной книге и у детей, источник чего - моральная или эстетическая и  во-
обще желанная качественность.
   Я вооружился терпением ученого и решил, заключив вопрос о приданом  в
цепь исторических причин, увести политраба в бесконечность  прошлого  и,
возвратясь оттуда, вдруг представить дело в таком виде, что вся совокуп-
ность наших знаний о приданом не даст нам троим - скорняку, политрабу  и
мне - согласно решить в данный момент, следует  брать  приданое  или  не
следует. Я не рассчитал того, что цепь причин бесконечна, и политраб за-
гонит меня своим "почему" в беспредельность и никогда не даст возможнос-
ти вернуться к приданому в настоящий момент. Дело осложнилось еще и тем,
что скорняк понимал нас по-своему, вмешивался и все  перебивал  примером
из жизни какого-то купца Василия Ивановича. Я, например, говорю:
   - Когда между враждующими славянскими народами явились базары, конча-
ются воинственные набеги за женщинами, прекращается умыкание жен.
   - А почему? - спрашивает политраб.
   Я хочу ответить, но скорняк перебивает:
   - Позвольте, вы говорите, кончилось умыкание, а как же Василий Ивано-
вич умчал себе жену?
   И рассказывает подробно весь эпизод такими яркими красками, что увле-
кает весь вагон за собой, и нам долго приходится ждать.
   Так мы едем, едем, и, наконец, Москва, а цепь причин  все  не  кончи-
лась. Идем по улице и все говорим, говорим, на  манер  Голубиной  книги,
отчего зачался свет и т. д.; где-то на углу политраб меня уже  спрашива-
ет:
   - А что было в начале: речь или мысль?
   Я ответил:
   - Думаю, что речь, т.-е. не логическая, а вот, - как галки говорят.
   Он очень обрадовался и пожал мне руку. Я спросил его, почему  же  так
он обрадовался.
   - А этот вопрос, - ответил он, - у меня пробный  камень,  вы  сказали
"речь", и я понял, что вы стоите на марксистской платформе.
   После этого оказалось, что ему прежде всех дел непременно  надо  пос-
мотреть могилу Ильича, мне же надо было итти в Госплан на конференцию по
хозяйственной организации Центрально-промышленного района.

   Хозяин линий прямых.

   Я возвращаюсь к вопросам быта, ставшим в моем  сознании,  как  вопрос
печати. Читатели "Известий" и "Правды",  помнит  ли  кто-нибудь  из  вас
две-три сухие заметки, притом помещенные на последней странице, о  прив-
лечении ученых десяти стран,  каждой,  как  Бельгия,  по  своему  прост-
ранству, и называемых губерниями, для работы вместе с Госпланом над  ор-
ганизацией хозяйственной жизни всего центрального района? Вам,  конечно,
известно, что центральный район в составе десяти губерний  с  Москвой  в
сердце являлся в русской истории организующим началом всей огромной быв-
шей Российской империи, и в настоящее время этот центральный район, зак-
лючающий в себе величайшее богатство против других районов страны -  че-
ловека с его культурными навыками, является основным  в  деле  грядущего
восстановления производительных сил всей страны?
   Прибавьте к этому отмеченное мною "бытовое явление" -  наличие  среди
рабочих, крестьян, служащих очень большого числа лиц, определяющих  свой
желанный и волевой мир согласно с достижениями науки, и вы поймете,  по-
чему я вопросы быта попросту называю вопросами печати.
   Взяв цепь причин,  я,  конечно,  отвечу,  что  печать  сама  является
"надстройкой", не она виновата, а сама конференция, имевшая такие, каза-
лось бы, блестящие условия, чтобы стать бытовым  событием  и  праздником
организующей человеческой воли; да, почему такая конференция прошла  не-
замеченной общественным сознанием?
   Я сидел на ней девять дней, бывая утром и вечером, материалов у  меня
накопилось очень много, изложить их не хватит места во всей книге журна-
ла; моя задача теперь - только выяснить, какие же в конце-то концов  не-
достатки в организации конференции не позволили сделаться ей бытовым со-
бытием и общественным праздником.
   Приходится начать издалека.
   Творческий процесс, являющийся в моральном сознании борьбой  добра  и
зла, в моем сознании является как борьба хозяина линий  прямых  и  линий
кривых. Известно, например, что хозяин прямых линий местом своего посто-
янного пребывания избрал науку, а в искусстве он бывает  только  гостем.
Там, в искусстве, засел хозяин линий кривых, и ему совершенно наплевать,
что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками. А, между тем,
успех всякого творчества является исключительно вопросом мирных добросо-
седских отношений между этими двумя хозяевами. Теперь это уже  и  офици-
ально признано: смычка города и деревни есть не что иное, как смычка го-
родских линий прямых с деревенскими кривыми.
   Вот я и думаю, что конференция плохо удалась именно потому, что хозя-
ин линий прямых, Москва, несколько подавлял хозяина линий кривых -  про-
винцию. Вы скоро увидите, когда будет изготовлена фотография,  снятая  с
конференции, что центральным лицом на ней является тов. Егоров, предста-
витель в Госплане наркома внутр. дел. Этот замечательно  активный  чело-
век, вышедший, по всей вероятности, из трудящихся, прежде чем взяться за
такое огромное дело, как плановая организация центрального района,  сна-
чала основательно поработал  над  плановым  хозяйством  в  своем  родном
Егорьевске. Стоит зайти в Областной музей  (М.  Грузинский,  15),  чтобы
посмотреть, какое чудо картографии представляет собой экономическая кар-
та родного тов. Егорову уезда Егорьевского. Я вполне соглашаюсь  с  тов.
Егоровым, назвавшим свое дело "революцией в области картографии",  но  я
выскажу здесь и свое отдельное мнение, что революция в области картогра-
фии только при том условии является революцией, если карта,  план  нахо-
дятся хоть в каком-нибудь живом взаимодействии с действительностью. Так,
например, на  той  же  самой  областной  выставке,  где  я  видел  карту
Егорьевска, я заметил тоже мастерски сделанную  карту  заповедника  Мос-
ковского Лесного  Института  с  его  образцовым  охотничьим  хозяйством.
Представьте себе лист бумаги с квадратиками, и в каждом чистенькими мор-
дочками-силуэтцами отмечено замечательно симпатично, где сколько зайцев,
лисиц, лосей, медведей, разных охотничьих птиц.  Увидав  такую  любезную
моему охотничьему сердцу карту, я бросился искать проф.  Житкова,  чтобы
попроситься у него посмотреть на охотничье хозяйство в действительности.
И что же оказалось, когда  я  нашел  проф.  Житкова?  Оказалось,  что  в
действительности в заповеднике нет ни одного лося, медведя и вообще  ни-
чего, а это только план будущего. Еще хуже было со мной недавно в  одной
школе второй ступени на выставке карт, диаграмм и тому подобного. Я  был
еще более приятно тут поражен чем охотничьей картой, но когда  поговорил
с одним учеником, автором замечательной диаграммы о движении  населения,
то ок



, что он вычертил карту без
всякого понимания и ничего о движении населения не знает. Воистину, это был язык, показанный жизнью хозяину прямолинейных планов.
   Но мне, тем не менее, очень понравилась энергия, с какой тов. Егоров,
открывая своей речью занятия конференции по плановой организации  десяти
центральных губерний, сумел поставить вопрос на должную высоту, и  чело-
век центрально-промышленного района с своей организующей волей  выдвинут
был им во весь рост.
   После этого начались доклады высоких специалистов Москвы. Было предс-
тавлено множество картин разрушения промышленной жизни в первые годы ре-
волюции, но, в конце концов, указывалось, что человек,  основной  фактор
производства, тот исторический человек промышленного центра России,  ос-
тался и он сравнительно скоро восстановит все.
   Нужно себе представить всю трудность работы конференции, имеющей дело
с совершенно новым предметом, целой огромной страной из десяти  губерний
административных центров, слитых в  одно  хозяйственное  целое.  Каждому
специалисту нужно было проработать над установлением признака  целого  с
точки зрения своей специальности. Нужно знать еще, что Россия  вообще-то
страна неизученная, и оттого моментами мне казалось, что вот мы,  конфе-
ренция, группа ученых людей, высадились в неизвестной  стране  и  ощупью
бродим в ней.
   Иногда, слушая какой-нибудь очень специальный доклад, я уносился  во-
ображением во времена Калиты, и его дело собирания русской земли в мешок
сравнивал с делом этого коллектива ученых, выдвигающим идею собирания не
так земли, как самого человека. В этом плане и прошлое  вставало  передо
мной без обычного чувства горечи, и так я решил: в наше время  мы  будем
собирать человека, как землю собирали цари*1.

   Хозяин линий кривых.

   Я совершенно искренно изложил здесь свое почтительное отношение к де-
лу хозяина прямых линий, но я уже сказал, что творческий процесс  непре-
менно является борьбой с другим хозяином, оканчивающейся мирными  добро-
соседскими отношениями. Если бы все творчество можно было бы отдать  хо-
зяину линий прямых и совершенно бы устранить хозяина линий кривых, то на
земле бы в короткое время был создан рай, и все бы в нем ужасно заскуча-
ли. Так случилось и здесь. День, два, три мы, провинциалы, терпеливо си-
дели, внимательно следили, как московские профессора, по правде сказать,
очень неуверенно, выводили свою прямую линию. Теперь-то я  очень  хорошо
понимаю, как надо было устроить, чтобы не убить духа: каждый из  профес-
соров должен был вначале кратко наметить программу вопроса и потом пред-
ложить высказаться представителю с мест; в конце же диспута, проверив  и
себя самого, снова взять слово и выпрямить всю кривизну. Тогда бы не по-
лучилось _______________
   *1 Тезисы докладов отпечатаны, и их можно достать в Орг-бюро Ц. П. О.
при Госплане (Воздвиженка, 5, комн. 46). того, что люди, десятки лет по-
работавшие в медвежьем углу в своей специальности, должны были  на  ста-
рости лет превратиться в студентов, и вся конференция - в  скорые  курсы
для стариков.
   Царство скуки началось во мне страстным желанием покурить. Я пробовал
выходить в буфет, но там нарочно приставленная женщина меня строго оста-
навливала, заявляя, что курить воспрещается. Курительной не было.  Убор-
ная же действовала, как водится, очень плохо, и вообще, там курить,  пы-
хая быстро, как гимназисты, я не решался. Возвращаясь в зал неудовлетво-
ренный, я плохо мог следить за докладами, они стали  мне  пролетать,  не
оставляя следа в сознании. Наконец, я  решился  итти  в  уборную  и  там
встретил множество курящих людей; курили и говорили:
   - Чорт знает что! Все обдумали,  все  распланировали,  а  курительную
комнату и забыли, мы даже не студенты, мы гимназисты...
   Так я попал в резиденцию хозяина линий кривых, и тут везде слышалось:
чорт, чорт, чорт...
   И чорт, тот воин хозяина линий кривых, показался...
   Вы знаете, как у нас в  России  распространено  одно  скверное  руга-
тельство святым именем, но все-таки нужно сказать, что это  ругательство
локализировано в известном кругу неразвитого народа и, если даже  интел-
лигентный человек  попытается  иногда  ругнуться  по-народному,  у  него
как-то выходит не так. Зато уж чорт в России равно у всех на устах,  так
что иногда приходит в голову, нет ли за этим словом какой-нибудь  специ-
фически-русской реальности.
   И вот мгновенно обежало всю конференцию, что этнограф Василий  Ивано-
вич Смирнов привез из своей Костромы чорта. Тетрадки с легендой о  чорте
(Труды Костромского научного общества, 3-й сборник) из уборной перекоче-
вали в зал, всюду возбуждая веселье.  Вскоре  конференция  разбилась  на
секции, провинция подняла голову, начались всякие  эксцессы,  показались
нежданные  частности,  всякие  случайности,  и  работа  закипела  полною
жизнью.
   Получилось такое впечатление, будто чорт Василия Ивановича спас поло-
жение, и вот почему я считаю необходимым кратко изложить здесь  содержа-
ние этого памятника.

   Чорт родился.

   Из вступления В. И. Смирнова.

   "В глухих, заброшенных в  лесах  и  занесенных  в  снегах  деревушках
крестьянская масса, в толщу которой с трудом  проникает  политическая  и
общественная мысль, где неизвестна наша  изящная  литература,  в  значи-
тельной степени продолжает жить чертовщиной,  колдунами,  рассказами  об
огненных змиях и т. д. Изменилось лишь  направление  народных  вкусов  и
направление творчества, но последнее продолжает жить, притом  нередко  в
старых, привычных для народа формах. Замечательно это свойство  народной
памяти твердо хранить приемы эпического склада; у нее всегда имеется бо-
гатый запас готовых выражений и сюжетов, и в эти готовые рамки легко уже
потом укладывается неустанно творимое фантазией сказанье, нередко дающее
об'яснение новым явлениям жизни.
   С особенной любовью наше народное творчество, как и наша художествен-
ная литература, разрабатывает тему о чорте. Одно время, весной 1920  г.,
можно было наблюдать процесс такого творчества одной легенды, примерива-
ние, так сказать, различных старых сказочных и повествовательных  рамок.
Может быть, потом где-нибудь  будет  записана  окончательно  развившаяся
стройная легенда, отдельные варианты которой и попытки  народной  разра-
ботки ее удалось нам записать в Костроме".

   Первый вариант.

   "Не у нас это было, где-то тут близко, в Ярославской  губернии.  Жили
мужик да баба. Мужик, коммунист он был, изрубил  иконы,  побросал  их  в
печку. Знала ли, нет ли про то баба, стала она растапливать печь,  -  не
топятся дрова, да и только. "Что, - говорит баба, - за чудо!" А из печки
голос: "Это чудо еще не чудо, а вот через три дня будет  чудо".  Испуга-
лась баба, побросала все, а через три дня и  разродилась,  да  и  родила
чорта - мохнатый весь. Народ прослышал про это, собираться стал смотреть
на чорта. Что делать? Думали, думали мужик да  баба,  взяли  да  отнесли
чорта в лес и бросили там. Приходят домой, а чорт сидит на лавке, смеет-
ся. "Вот так чудо", - говорят. "Нет, это еще не чудо, а вот через  двад-
цать дней будет чудо", - говорит тот. Не знают мужик с бабой, что  им  и
делать, отказываются от чорта, и  соседи  никто  не  берет.  Узнало  на-
чальство и арестовало чорта".
   Легенда не говорит о том, что случилось через двадцать дней. Но в это
время легенда еще далеко не завершила своего развития  -  никто  еще  не
указывал точно, где именно родился чорт - "где-то близко, но не у  нас",
неизвестной оставалась еще судьба родившегося чуда".

   Второй вариант.

   "Было это в деревне Сольникове, Костромского  уезда.  Мужик-коммунист
бросил образа в печь. Горят они каким-то особым огнем и не сгорают. Рас-
сердился он, изругался и расколол образа. Через три дня жена его, бывшая
на последних сносях, родила чорта. Тужат мужик с бабой, а чорт и говорит
им: "Это за то, что вы жгли образа и кололи, родился я чортом.  Не  бой-
тесь, молитесь и день и ночь, через шесть дней будет чудо".
   Дальнейшая судьба родившегося чорта все еще неизвестна. Зато в следу-
ющем варианте легенда окончена, и вся она обработана иначе.

   Третий вариант.

   "Знаешь Дуняшкина деверя? - рассказывал кровельщик М.  Н.  Ерунов,  -
так вот он ходил к себе в Ярославскую губернию. У них это было, говорят,
в Романово-Борисоглебском уезде - бросил мужик иконы в печку, все сгоре-
ли, одна только и осталась. "Вот, - говорит баба, - чудо-то!". А в брюхе
у ней отвечает (брюхатая она была): "Нет, через три дня будет чудо,  так
чудо". Через три дня и родила баба чорта - как есть  чорт:  мохнатый,  с
хвостом и с рогами. Баба померла от страха, а чорт как родился, так сей-
час и убежал под печку - чорт свое место знает.  Достали  его  оттуда  и
отправили в музей".
   Законченная в своем творчестве легенда становится актуальной: по сло-
вам газеты "Красный Север" перед Вологодским музеем  стоял  целый  хвост
людей, желавших посмотреть чорта.

   Подробности.

   Легенда понеслась по всей стране, докатилась до Украины, где  переда-
вали, что чорт родился в Пермской губернии, а в Подольской губернии одни
указывали на Ярославскую, другие на Костромскую, как на родину чорта. Но
особенно интересна обработка легенды в Ржеве, Тверск. губ.,  появившаяся
здесь значительно позднее, где рассказывали, что родился поросенок с че-
ловеческой головой, - поросенок родился живым, но был  убит  мужиком,  и
этого мужика будто бы расстреляли за то, что он загубил человеческую ду-
шу. Говорили, что после появления на свет поросенка был расстрелян  свя-
щенник, арестованный раньше за то, что он раньше предсказал рождение по-
лучеловека-полусвиньи. Вся легенда в деталях с неизбежными  остротами  и
сплетнями носила явный характер сатиры на некоторые общественные явления
того времени. Досадная молва волновала настолько, что осенью  1921  года
особое ветеринарное совещание составило акт.

   Акт.

   "Акт 1921 года 14-го октября, согласно телефонограммы Уисполкома, ко-
миссия в составе врача Филатова, Иоссель, Кринского, ветеринарного врача
Волкова, под моим председательством осматривала препарат (формалин)  по-
росенка, доставленного из рассадника Зеленкино, при чем  оказалось:  что
поросенок приблизительно шести вершков, мужского пола. Конечности разви-
ты нормально,  имеются  копытца;  туловище  никаких  ненормальностей  не
представляет. Черепная коробка недоразвита и неправильной формы. Лицевая
сторона представляет из себя род складок, происшедших вследствие складки
ушных раковин (дающих впечатление глаз), под ними имеется хрящевое обра-
зование, предназначенное, очевидно, для нижней челюсти, под которым име-
ется слепое отверстие (создающее впечатление  носа).  Под  этими,  т.-е.
складками, на расстоянии двух сантиметров имеется бородавчатое  возвыше-
ние с волосами  по  бокам.  Впечатление  лица  происходит  исключительно
вследствие случайно происшедших складок, вследствие недоразвития  хрящей
и вообще черепной коробки. Никаких оснований предполагать, что поросенок
имеет человеческое лицо и голову, не имеется.  Предком  Сахаров".  Далее
подписи членов.
   Заключение.

   Теперь от себя скажу, что легенда о родившемся чорте, конечно, не ми-
новала и моего слуха, я, например, знаю и такие подробности:  в  деревне
Следово, Смоленской губ., жена б. военного комиссара, Петра  Васильевича
Ермилина, Акулина, потихоньку от мужа повесила на рожденного ею  ребенка
крестик, чтобы предохранить его от превращения в чорта; знаю,  что  Смо-
ленский чорт был заделан в ящик и отправлен в Москву  в  музей...  Знаю,
что и вот эта кустарная деревня Тверск. губ., где я  сейчас  переписываю
свою работу, - такая же: в любой избе стоит мне только заикнуться о  ро-
дившемся чорте, как мне откликнутся новыми бесчисленными вариантами.  Но
я ничего не хочу больше рассказывать, потому что, кажется, уж и так  хо-
зяин линий кривых в моей работе начинает перевешивать хозяина линий пря-
мых. Удивительно, как легко и занятно писать и читать о  чорте,  но  как
трудно возбудить интерес в той области, где прямая считается  кратчайшим
расстоянием между двумя точками. Вот почему надо  всемерно  использовать
отмеченный мною в начале широкий интерес в народных массах  к  науке,  к
этому "почему" Голубиной книги. Не нужно только узко понимать  задачу  и
ограничиваться изданием "популярных книжек". Таких конференций,  всякого
рода с'ездов, в Москве бывает сколько угодно, хватило бы  только  людей,
умеющих интересно писать о них. Секрет же интересного описания я, кажет-
ся, уже здесь довольно ясно открываю: писатель добрых начал человечества
не должен очень сердиться на чорта, напротив, он должен так увлекательно
писать о пользе науки, чтобы и сам чорт записался в студенты. Вот, когда
это случится, только тогда недоказуемое положение, что прямая есть крат-
чайшее расстояние между двумя точками, будет воистину доказано и  перей-
дет         из         отдела          аксиом          в          теоре-
мы.№БюБшБуБьВшБфБуБтБёБЁБтБшБуБцБэБщББфБ№БуБцБыБ№БэБъБ E4#_237




   М. Пришвин.

   ОТ ЗЕМЛИ И ГОРОДОВ.

   История цивилизации села Талдом.

   По Савеловской железной дороге от ст. Талдом до  Кимр  на  Волге  (18
верст) лежит глухое болото Ворогошь, в старые времена приют беглецов  от
церкви, государства и общества; на берегу этого болота теперь живут  ре-
месленники, разного рода сапожники, башмачники, скорняки, портные, всего
в краю насчитывают двенадцать, или тринадцать ремесл, но  в  подавляющем
числе талдомские - башмачники и  кимрские  -  сапожники.  Не  надо  себе
представлять, что ремесленники распределены только в этих крупных  цент-
рах, их гораздо больше в деревнях, и так, что если портные, то  вся  де-
ревня - портные, и даже две-три под ряд, скорняки, так опять все на-чис-
то скорняки, а башмачники, даже по своим специальностям, несколько дере-
вень под ряд занимаются детской  обувью,  дальше,  тяжелой  обувью,  еще
дальше легкой, красивой; есть деревня, где живут одни  пастухи,  которые
ранней весной являются в близлежащий центр со своими рожками, трубят там
на базаре, играют и нанимаются на лето. Чрезвычайно интересный край  для
исследователя, благодарный в высшей  степени,  потому  что  мало-мальски
вдумчивому человеку легко можно ввести всевозможные улучшения в рутинные
приемы всех этих ремесел.
   Что это, скудость болотистой почвы  оторвала  население  от  исключи-
тельного занятия земледелием, или, может быть,  промышленная  инициатива
явилась наследством относительного чувства свободы, которую обрели  себе
Ворогошские беглецы, изгои церкви, государства и общества? Я  ничего  не
могу ответить на этот вопрос, потому что нет никаких источников для изу-
чения края, и скудные сведения, с большим трудом добытые, взяты мной  из
неизданных записок бывшего священника, о. Михаила Крестникова (в револю-
цию он снял с себя сан и отдался истинному  своему  призванию,  коопера-
ции).
   Талдом - записано у М. Крестникова - вернее всего слово  татарское  и
значит стоянка, а может быть и финское - желтая земля. Есть и простодуш-
ная легенда о русском происхождении слова: было местечко  Великий  Двор,
куда с'езжались для отбывания общественных работ крестьяне,  приписанные
к монастырям; однажды, этот двор сгорел, и когда выстроили новый, архие-
рей сказал: "вот и стал дом", с этого будто бы и начался Талдом. В XVIII
веке тут проходила дорога от низовий Волги на Петербург, талдомцы ездили
по ней в Саратов, там ознакомились с кожевенными товарами и начали  свое
местное производство обуви. На первых порах обувь  эта  была  "кирпичи",
так назывались мужские башмаки, потому что в них между стелькой и подош-
вой прокладывался слой глины. О тяжести такой обуви можно судить по пре-
данию о силаче Ефреме Соколове, который снес в Москву в один  день  (сто
верст) сто пар кирпичей, весивших девять пудов. Переворот в производстве
этой первобытной обуви произвело знакомство с товаром "выросток",  после
чего началось производство культурного Осташевского  типа  обуви  (оста-
шей). С половины XIX века начинается плисовая и бархатная обувь на меху,
ныне совершенно исчезнувшая ("и очень жаль, - написано у о. Михаила, - в
холодное время было так хорошо засунуть ногу, голую, без чулка, прямо  в
мех"). С половины девятнадцатого века поездки молодежи в Москву  повели,
наконец, к знакомству с юхотными товарами, появились специалисты,  отли-
чающие козла от барана, и началось современное производство, в некоторых
отношениях превосходящее Европейское и Американское.
   В записках имеется маленькая хронологическая таблица главных  событий
в истории торгового села Талдом, вот она:

   Год 1901. Постройка железной дороги Москва - Савелово.
   1906. Начало мостовой в селе Талдом.
   1907. Первый фонарь на улице села Талдом.
   1912. Почта переезжает в собственное здание.
   1920. Село Талдом переименовывается в город Ленинск условно, если до-
кажет свою экономическую и финансовую жизнеспособность.
   1923. Электрификация города Ленинска.

   Этой таблицей этапов цивилизации села  Талдом  заканчиваются  записки
бывшего священника о. Михаила и в  распоряжении  исследователя  остается
только устное предание и своя личная догадка. Так, я догадываюсь, напр.,
что имя Ленинск, сменившее корявое Талдом (уроженец  этого  края  Салты-
ков-Щедрин не из него ли создал свой  Глупов?),  дорого  стоило  местным
гражданам, претерпевшим из-за городского устройства очень большое  обло-
жение, иначе как же об'яснить, что товары в Ленинске стоят много дороже,
чем в Москве и Кимрах, сохранивших свое  прежнее  наименование.  Местные
идеалисты говорили мне, что более легкое обложение в Кимрах  об'ясняется
более интеллигентным составом Кимрского  Исполкома,  но  это,  по-моему,
старая погудка о роли интеллигенции, а собака зарыта не тут.  И  правда,
на вопрос мой о  благодетельной  роли  кимрской  интеллигенции  один  из
представителей Ленинской власти ответил: "ничего подобного".
   Контакт с волчками.

   Оставляя местную историю и переходя к описанию современного  быта,  я
рекомендую своим московским читателям, желающим купить недорого  дамские
башмаки, отправиться с первым утренним трамваем на  Савеловский  вокзал,
найти там вблизи быв. трактир Кабанова, занять там столик и за чаем  до-
жидаться прибытия поезда из Ленинска. Через несколько минут после прибы-
тия поезда весь большой трактир наполнится башмачниками с корзинами обу-
ви, каждый из них займет место за столиком, а кто не успеет -  на  полу,
потом быстро все распакуют корзины, и весь трактир превратится в выстав-
ку женских башмаков и сандалий. Редко является сюда тот покупатель, кому
нужно купить товар для личного потребления, покупают же те  самые  люди,
которые в старое время стерегли мужика с хлебом на  большаке  и,  скупив
его, везли в город сами. Так бывает и тут, спекулянты  отправляются  ку-
да-нибудь на Сухаревку, а мастера возвращаются на  места...  Спрашиваешь
себя, разве мало теперь кооперативных союзов, устроенных именно с  целью
устранить посредника между мастером и потребителем,  почему  же  мастер,
теряя время, едет сам и товар все-таки  попадает  к  купцу?  Скажу  даже
больше, почему ремесленник предпочитает брать товар у купца  и  готовить
обувь на его заказ, чем на кооператив? Я очень  много  расспрашивал  про
это явление и не узнал правды, потому что в этом вопросе, видимо,  узлом
сходятся новые идеи государственного строительства и традиции населения;
в общем, мастера ссылаются на  бездарность  или  неосведомленность  лиц,
назначаемых в кооперативы, а сами кооператоры об'ясняют все горе  темно-
той населения, предпочитающего по одиночке отдаваться в  руки  спекулян-
тов, чем коллективно бороться с ними через кооперативы. Словом,  в  этом
пункте начинается какое-то дело, но быта еще нет, потому что быт, в моем
представлении, является после борьбы, когда и победители  и  побежденные
начинают в чем-то сходиться, и это их искреннее  приспособление  друг  к
другу называется миром.
   Рекомендуя для покупки обуви трактир Кабанова, я рискую все-таки под-
вести неопытного покупателя; многие мастера, наверно, и потому  избегают
кооперативы, что обувь их блестит только снаружи; мне думается, что раз-
витию кооперативного дела служит одним из главных препятствий естествен-
ный индивидуализм ручного труда, на одном полюсе которого находится мас-
тер-жулик, на другом - мастер-волчок, как называется в обувном деле  ар-
тист, изготовляющий художественную обувь. Ни жулику, ни волчку невыгодно
итти в кооперативы, а станешь думать  о  среднем  товаре,  то  это  себе
только он кажется средним, сам мастер себя, наверно, считает всегда выше
среднего. Много я перевидал разных мастеров в надежде  найти  среди  них
волчка и познакомиться с жизнью, казалось мне, средневекового  типа  ре-
месленника, но тех, на кого мне указывали, после оказывалось, нельзя бы-
ло считать волчками, и жизнь их была самой обыкновенной.
   - Кто это вам указал, - говорили мне, - какой это волчок! живет сыто,
семейно, обут, одет.
   - А настоящий? - спрашиваю я.
   - Настоящий волчок ходит в двух фартуках.
   - Для чего в двух?
   - Без штанов, прикрывается спереди и сзади фартуками. Попробуйте  по-
говорить с Мишей Шпонтиком, тот, кажется, настоящий волчок.
   Нахожу Мишу Шпонтика, спрашиваю:
   - Вы настоящий волчок?
   А он как будто даже немного обиделся.
   - Я, говорит, мастер обыкновенный, гоню со своим помощником в  неделю
восемнадцать пар, а волчок делает в неделю только  две,  может  быть,  и
правда, я был бы волчком, если бы мне можно было работать только две па-
ры.
   - Я считал за честь быть волчком, - ответил я, - и хотел сказать  вам
только хорошее.
   - Ничего нет в этом хорошего, одно самолюбие, ему надо сделать  напо-
каз, чтобы все видели и удивлялись ему, а я человек семейный, у  меня  в
сарае крыша развалилась, мне надо обязательно выгнать в неделю восемнад-
цать пар. Нет, вы ошибаетесь, я по своему характеру не могу быть с волч-
ками в контакте.
   И на вопрос мой, где бы мне найти настоящего волчка, ответил:
   - Волчка вы здесь не найдете, они заняли места более важные.
   - Какие же это места?
   - Места по их словесности.
   - И важные?
   - Одни ходят с портфелями, у других автомобили и свои шоферы.
   Я догадался о настроении Миши Шпонтика и сказал:
   - Значит, волчки занялись советской работой, но ведь и  вам  путь  не
заказан.
   - У меня нет их словесности, и ему это просто, у него ни кола ни дво-
ра, занимайся чем хочешь, а у меня - жена, дети, дом свой, сарай,  везде
дыры, я привязан к своей собственности и с волчками не могу быть в  кон-
такте.
   В конце концов этот волчковый вопрос распутался таким образом: до ре-
волюции множество мастеров жили в Москве и в Петербурге, а во время  го-
лода и обнищания городов перебрались в деревню к себе, занялись земледе-
лием. Теперь, когда условия городской жизни улучшились, волчки, как лег-
кие на почин, перебрались в столицы, а средние мастера все  боятся  бро-
сить земледелие, разорительное, но все-таки обеспечивающее на случай ка-
кой-нибудь новой катастрофы. Мне почему-то казалось, что волчок -  явле-
ние самобытно-русское, но оказалось, - другое название им "немецкие мас-
тера", и свое искусство взяли они у иностранцев, что и за границей  есть
свои волчки, отстоявшие свое капризное существование у  машины  за  счет
быта своих отцов. Я слышал, что не этого рода обувью мы славимся за гра-
ницей, а работой такого среднего мастера, как Миша Шпонтик, который,  не
имея у себя на родине механического конкурента,  может  дешево  дать  на
иностранный рынок более ценный там продукт ручной работы. И  само  собой
ясно, что, при широком распространении у нас механической обуви, грубой,
но прочной, исчезнут средние мастера и останутся только волчки, но вовсе
не как национальная гордость и самобытность, а как  всемирный  противник
механизации, артист.

   Бык, чорт и мужик - одна партия.

   В этих полуземледельческих, полупромышленных деревнях, в мрачное вре-
мя застоя народной жизни между двумя революциями,  по  словам  стариков,
жилось безобразно: в каждой деревне было несколько мастерских, принадле-
жащих местным богатеям, и в них  были  заняты  сотни  мастеров,  большей
частью пришлых; по недостатку духовной  пищи  весь  этот  люд  занимался
пьянством, озорством и разлагал деревенский быт. Теперь все эти мастерс-
кие исчезли, пришлый люд схлынул, коренные люди возвратились к своим хо-
зяйствам, и, в общем, строй жизни принял  тон  небывалой  серьезности  и
напряженности труда.
   В одном вымороченном доме, так заросшем вокруг кустами  и  деревьями,
что в комнате темновато, - я присоседился к труженическому быту со своей
чернильницей. Как радостно было мне услыхать тут, в первый же вечер пос-
ле своего водворения на место добровольной ссылки, чей-то голос  за  уг-
лом: "тише, ребята, тише, он лампу зажег, пишет". И на  другой  же  день
стали появляться читатели с просьбой дать какую-нибудь  книжку.  Одному,
за то, что он выучил мою книгу Колобок наизусть и всю  ее  рассказал  на
том бревне, где собирается по летнему времени сход, я книгу эту подарил,
и вот раз застал мужа с женой в большой ссоре за книгу:  оказалось,  что
жена ею покрыла от мух горшок с молоком. Увидев на горшке с молоком кни-
гу, десятки раз прочитанную и даже выученную, я испытал чувство истинно-
го удовлетворения, какого не давала мне никакая рецензия, умная, глупая,
и никакой юбилей не может этого дать никогда, а муж с женой, оба, сделав
для меня самое лучшее, все продолжали ссориться из-за книги. Я так и  не
мог их помирить и доказать, что нет ничего любезнее автору, как  увидеть
свою книгу в повседневном домашнем употреблении, хотя бы и для  покрыва-
ния горшков с молоком. "Нет ли и во всей нашей жизни, - думал я,  унимая
мужа с женой, - такого лица, которому все  мы  доставляем  большое  удо-
вольствие, и в то же время, не понимая этого, ужасно ссоримся между  со-
бой?". В самом деле, как бы ни было худо, а все-таки непременно же  есть
такие  минуты  истинного  счастья,  незаметные,  неценимые,  из-за  чего
собственно мы и держимся в жизни и дорожим ею; но не всегда  прилично  о
них говорить, и даже нужно сказать что-нибудь злое, вроде того, как  не-
давно рассказал Максим Горький, как мужики сожгли его потребилку. А пом-
ню, с тем же Горьким в феврале мы ехали на извозчике мимо Марсова  поля,
и он мне с сияющими счастьем глазами рисовал план грандиозного памятника
на костях революционеров. Я робко спросил его: "повезут ли  только  хлеб
мужики, Алексей Максимыч?" - "Уже везут, - сказал он, - со  всех  концов
везут". И вот оказывается теперь, что мужики злы чуть  ли  не  по  своей
природе, или от чтения жития святых. Вот я и думаю, что Алексей Максимыч
в феврале испытывал ту свою минуту счастья, но ему не дано было  сказать
о ней, и потому теперь он говорит обратно. Так, ничего нет трудней,  как
говорить о хорошем. Но что же делать, когда растерялся, и  все-таки  хо-
чется жить? Я думаю, что нужно смириться до простого  факта  и  начинать
все заново. Вот недавно сижу среди деревенской молодежи в праздник,  за-
няться им нечем, заказали пиво и самогонку, и в тот момент,  когда  при-
несли уже вино, вдруг являются из далекой деревни ребята играть  в  фут-
бол. Мигом самогонка куда-то исчезла, и наша партия отправилась в  поле.
Трудно бы в прежнее время представить себе такой случай, - тогда  в  де-
ревне не играли в футбол. Теперь в этом краю в каждой деревне чуть ли не
по три команды футболистов, странствующих по воскресеньям из одного мес-
та в другое для своих побед и поражений. Я читал у  Энгельгардта  в  его
"Письмах из деревни", что в одной деревне, исследованной  им  в  течение
десятка лет, почему-то мужики побогатели, пить стали меньше, и  молодежь
вместо прежнего пьянства занялась охотой с гончими. У нас  теперь  заня-
лись футболом, и любо смотреть в воскресенье на выгоне  вместе  со  всей
деревней на состязание наших и чужих и радоваться, когда наши  наколотят
чужих, или посмеяться, когда достанется нашим. И тех же ребят  я  совер-
шенно ясно себе представляю притаенными у изгороди, когда  гонят  стадо,
один, с шильцем в руке, подкрадывается к корове - чик! ей в  бок,  потом
чик! - другой, тоже очень интересное дело. Я хочу сказать в общем, что в
деревенской природе все от солнышка, греет оно или не греет, и те же са-
мые мужики могут быть очень злыми и очень добрым




и, а не так, как смотрит на них, например, житель пригорода, мещанин, считая что бык, чорт и мужик - одна партия.

   Илья-то Илья, да не будь и сам свинья.

   Хлеб сеет у нас тут одна старуха Прасковья, к ней обыкновенно за этим
и обращаются, она и знахарка и, кажется, акушерка. Явилось  это  потому,
что, как я уже говорил, в прежнее время мужчины  жили  на  заработках  в
столицах, а женщины занимались земледелием, теперь,  из  опасения  новой
катастрофы с продовольствием, мужчины все еще сидят в деревне и  неохот-
но, но все-таки занимаются и земледелием; только сеять уже не решаются и
поручают это бабушке Прасковье. И велико же было  смущение  этой  стару-
хи-сеятеля, когда вдруг, еще недели за две до созревания трав,  сказали,
что по новому закону завтра Петров день, и в селе будет служба, а в ста-
рый Петров день, когда травы созреют, никакой обедни  нигде  служить  не
будут. Для всех это было довольно просто, - не признавать нового  Петра,
работать, а в старый - праздновать, значит, не работать. У  всех  празд-
ник, понимается просто, а бабушке непременно в праздник надо  сходить  к
обедне. Так она и решила вечером, что ежели о. Николай  в  нового  Петра
зазвонит, нечего делать, надо итти, а если промолчит, то она будет рабо-
тать. В сущности говоря, повод для смущения был  нисколько  не  меньший,
чем и во время Никона, но уже не тот народ и не те вожди, в  воздухе  не
пахло трагедией. После мне говорили (не знаю, правда ли), будто бы в од-
ном селе неподалеку от нас в Петров день  мужики  решили  сжечь  церковь
вместе с попом, но все обошлось благополучно: поп подчинился, не  служил
обедню в новый Петров день и  не  сгорел.  Пусть  это  будет  и  легенда
только, но все-таки характерная, что сами-то прихожане не  захотели  го-
реть за веру, как в старое время, а только обрекли на жертву попа, и что
поп тоже не пожелал гореть и не принял трагедии. Так вышло, что все  мое
внимание при наблюдении такого интересного положения сосредоточилось  на
бабушке Прасковье. Утром, уходя в лес, я услыхал звон и  спросил  Матвея
Филиппыча, сына Прасковьи:
   - Как бабушка, пойдет ли в церковь?
   - Собирается, ответил он.
   В полдень я встретил Матвея в лесу, - рубил жерди. Спрашиваю:
   - Вернулась бабушка из церкви?
   - Вернулась, отвечает, до церкви не дошла, одумалась.
   - Что же говорит?
   - Говорит, что помолиться можно и дома.
   Так в нового Петра забастовка вышла полная, и те, кто праздник  пони-
мали по-язычески, не работали, и православная бабушка, несмотря на  звон
о. Николая, не пошла в церковь.
   На малое время в это дождливое лето выкатилось жаркое солнышко, травы
все зацвели, созрели, и пришел старый Петров день. И  какой  же,  оказа-
лось, хитрый о. Николай, он ударил в этот день во второй колокол,  чтобы
прихожане не слыхали и не пошли в церковь, и  все-таки  отговорка  оста-
лась, - звонил-мол. Бабушка этот звон не слыхала, в церковь не  пошла  и
молилась дома. А другие праздновали обыкновенно, молодежь играла в  фут-
бол, девушки на том же лугу красовались, покусывая подсолнухи и повизги-
вая частенькие песенки. Казалось, так и пойдет дальше с  праздниками,  в
привычное время не будут работать, а бабушка за всех будет у себя в  из-
бушке богу молиться. Но подходит Илья, и вот осложнение: Илья -  годовой
праздник, престол, и без службы его праздновать никак невозможно, вскоре
же после Ильи следует особенный праздник - Кирика и Улиты, когда молятся
во избавление от в какие-то времена бывшей чумы и когда особенно  сладка
бывает самогонка. Веселее всех бабушка, она теперь окончательно  устано-
вилась на старом и говорит:
   - Илья-то Илья, да не будь и сам свинья.
   А у граждан полное уныние, в престол без попа водка в рот не пойдет.
   Что тут делать? Золотой человек Филипп Яковлевич, председатель,  один
не унывает, он хорошо знает,  что  нет  такого  положения,  из  которого
нельзя выцарапаться, тип на Руси повсеместный, во время напора революции
состоял в каких-то властях, познакомился с лицами с духом новых законов,
и теперь без него мужики, как без головы. Филипп Яковлевич  является  из
города веселый, говорит:
   - Все будет, и поп и все, как следует.
   Встречаю в лесу гражданина, идет, подпирается, -  будто  бы  железным
костыликом, но я рассмотрел: трубка для самогонного аппарата.
   - Попа, спрашиваю, угощать готовите?
   - Все, отвечает, будет по-старому. Филипп  Яковлевич  закон  откопал,
дело верное, а это все о. Николай баламутит.
   - Зачем же о. Николаю народ смущать, ведь ему тоже, наверно,  хочется
выпить?
   - Ну, как же не хочется, да ему надо и в живую церковь пролезть,  там
ему сулят архиерея. Вот приходите вечером на сходку, все раз'яснится.

   Природа науку одолевает.

   С удовольствием иду я вечером на сход. Я как-то и раньше с трудом чи-
тал газеты и больше интересовался в них  библиографией,  но  как  теперь
этот отдел во всех газетах очень запущен, то и не получаю совсем газеты,
а урывками читаю, когда попадется листок, между тем в деревне кто-нибудь
непременно читает и потом подробно рассказывает на сходке о всем важном.
У меня вообще теперь такое чувство, что, будто, простой народ,  несмотря
на все жалобы, на действительно вялое дело школ, быстро догоняет  нас  в
развитии. Во всяком случае, географию выучили отлично, разбираются в ис-
тории, в законах, теперь часто в беседах забываешься и не смотришь,  как
раньше, на них, как на детей. Хорошо ли, худо ли,  вопрос  отдельный,  а
только - плотина прорвана и вода прет. Несколько хороших  книг  из  моей
библиотеки редко залеживаются дома и ходят из хаты в хату, из деревни  в
деревню, среди этих книг есть, например, и такие, как Ключевский. Журнал
"Красная Новь", высылаемый мне в двух экземплярах, совсем у меня не  жи-
вет.
   Вот из окна высовывается Елизар Наумыч и подает  мне  прочитанную  им
последнюю книжку журнала.
   - Как вам понравилось стихотворение? спрашиваю я, потому что  стихот-
ворение хорошее, о деревне, и сам поэт живет тут вблизи.
   - Хорошо? спрашиваю.
   - Цветочки разные, - отвечает читатель, - я не знаю, зачем это нужно,
это его домашние чувства.
   - Чего же еще вам нужно от поэта?
   - Пользы.
   Так и отрезал, а человек умный, придумчивый даже, но что с ним  поде-
лаешь, стихи не понимает! Я спросил про свое сочинение.
   - Хорошо, только очень отдаленно, не подходец ли это у вас к чему-ни-
будь серьезному?
   - Подходец, подходец, - бормочу я.
   Туговато с новым читателем, все ищет пользы. А Горький  очень  понра-
вился. Разбираюсь, почему же именно, и  понимаю,  что  читатель-искатель
сам себя узнает в авторе. Как и Горький того времени, он  читает  всякие
научные книги, и каждый новый ему факт знания, вычисленный ученым, может
быть, совершенно бесстрастно, чисто математически, у читателя  окрашива-
ется чувством какой-то особенной радости за науку и в  ней  чудится  ему
выход темному человечеству, в этой науке,  открывающей  и  отдаленнейшую
звезду. И как ни старался Толстой, образованному не  приходит  в  голову
простой вопрос, что другой читатель из той же науки, быть  может,  берет
удушливые газы, и что тут дело не в самой науке, а  в  сердце  читателя.
Гениально изображен у Горького космический сумбур, поднятый в его голове
чтением метафизики, и удивительно сочетание в этом отрывке читателя, ис-
кателя и поэта. Из этого космического хаоса вырастает, конечно, страшный
протест на обычные сказания о боге, острие ставится прямо к острию.
   - Вы, должно быть, материалист? спрашиваю Елизара Наумыча.
   - Ну, да, отвечает он, в бога не верю, значит, материалист.
   - А кто же свет сотворил? спрашивает седой человек, подходя к  бревну
под окном Елизара Наумыча.
   Бревно то самое, на котором в летнее время собирается сходка.
   Задав свой вопрос, старик сел на бревно и дожидается.
   А Елизар Наумыч выносит последний номер "Безбожника", который он  по-
лучает с первого номера.
   - Вот почитай, и узнаешь, кто сотворил свет.
   - Ну, кто же?
   - Попы.
   А народ все прибывает и окружает безбожника. Так, подумаешь под углом
средневековья, по мнению многих соответствующего нынешней жизни русского
крестьянина, до чего же должно быть остро это  вступление  безбожника  в
среду, где никак не могут себе представить жизнь без хозяина, под исклю-
чительным управлением человека; казалось бы, за страшное кощунство  без-
божника мужики бы должны разорвать Елизара Наумыча, как они чуть не  ра-
зорвали Горького за потребилку. Но вокруг одно только веселье...
   Как это понять?
   Мне рассказывал Горький, что ему в февральские дни  привелось  наблю-
дать в Петербурге такую сцену: под огнем пулемета с крыши солдаты как-то
исхитрились пробраться на чердак и там  захватить  городового,  казалось
бы, только-что рисковавшие жизнью солдаты должны были там же на  чердаке
разорвать городового, но все они вышли и с городовым, и с пулеметом  как
ни в чем не бывало, и все хохотали и, по словам Горького, сам фараон то-
же хохотал...
   Ну, как это понять?
   А, может быть, смех и веселье во всяких положениях - природная  черта
гущи народной, не только нашей?
   Особенно хохотали на сходе по поводу одного стихотворения, в  котором
все боги попали под телегу и сам бог-отец здорово поломал себе ребра.
   Даже и тот старик много смеялся, пока, наконец, надумал спросить:
   - А все-таки, кто же свет сотворил?
   Но тут староста ударил палкой по земле, крикнул: "к делу",  и  сходка
стала заниматься трудным вопросом, кому загораживать недогороду в три  с
половиной сажени.
   Мы же с Елизаром Наумычем продолжали свой разговор.
   - Вы, - спросил я, - совершенно в бога не верите?
   - Этому и невозможно верить.
   - Но как же раньше-то, наверно, верили?
   - Верил, что Илья по небу катается, и оттого гроза, а когда стал кни-
ги читать, узнал, что обман, и действует электричество.
   Так мы беседовали, а сходка, решив вопрос о недогороде, вдруг перешла
к живому вопросу, - как же все-таки праздновать Илью.  Тут  председатель
Филипп Яковлевич и сделал свои  необыкновенные  раз'яснения:  оказалось,
что по декрету все граждане могут в любое время устроить себе  праздник:
постановили на сходе, сделали выписку из протокола, на другой день приш-
ли в исполком, там приклеили марку за тридцать лимонов, и все.
   - Молись хоть луне, хоть чорту, сказал Филипп Яковлевич.
   - И можно с попом?
   - Ну, как же!
   - А ежели он луне не захочет служить?
   - Найдем другого, - всякие есть попы - и обязательно,  чтобы  плясал,
так и будем просить, чтобы с плясом.
   На этом и порешили с великим весельем.
   Под конец сходки я спросил, почему это вышло так, в первое время  ре-
волюции сходка проходила с чередованием голосов, с  записями,  а  теперь
опять все забросили и стали брать криком, как в вечевые времена. Мне  на
это ответили:
   - Природа науку одолевает.
   И рассказали, как барин кота научил тарелки на стол  подавать  и  как
раз этот кот, завидев мышь, бросился за ней, и перебил  все  тарелки.  И
это   значит,   что   -   природа   науку   одолевает.фВБЪБСБщБыБПВ  ,Г
БтБЬБЪБюБыБчББюБГмББфБ wк#_300




   М. Пришвин.

   ПУТЕШЕСТВИЕ.

   I.

   На своих на двоих.

   Есть ложное представление, что будто бы город убивает чувство  приро-
ды. Я думаю, напротив: город воспитывает естественное чувство, и если мы
называем землю матерью, то город - учитель и воспитатель этого чувства к
матери земле. Я бы мог доказать это исторически, проследив, например,  в
живописи, как возникал интерес к интимному  пейзажу  с  развитием  жизни
больших  городов,  но  как-то  проще  выходит,  если  говорить  о  своем
собственном опыте.
   Ранней весной я испытывал такое сильное  желание  странствовать,  что
становился больным и неспособным к работе. Будь у меня крылья, я  улетел
бы с птицами, будь средства, поехал бы открывать  тогда  еще  неоткрытые
полюсы, будь специальные знания, примкнул бы к научной экспедиции. Но не
говорю уже о крыльях, не было у меня ни денег, ни полезной  специальнос-
ти. Много мне пришлось побороться с жизнью, пока, наконец, я овладел со-
бой и сначала научился путешествовать без денег, а потом  и  летать  без
крыльев - писать о своих путешествиях.
   И трудно же было усидеть в Петербурге весной. Бывало, ночью  откроешь
форточку и слушаешь, как свистят пролетающие над городом кулики, как ут-
ки кричат, журавли, гуси, лебеди - такой уж этот город,  окруженный  ог-
ромными, неосушенными болотами, что, кажется, вся перелетная птица валит
по этому рыжему от электричества  небу.  Бывало,  расскажешь  про  такое
что-нибудь в обществе и так этому удивляются. А случилось как-то сказать
в бане на Охте:
   - Нынче ночью гусь пошел.
   Голый человек на это сейчас же ответил:
   - То же и хорек в поле подается.
   - Как хорек?
   - Очень просто, хорек зимует в Петербурге, а весной выбирается в поле
берегом Черной речки; вечером, если тихо сидеть,  можно  заметить:  весь
петербургский хорек валит валом по Черной речке.
   - И, должно быть, тихо ходит? - спросил другой голый человек.
   - Не очень; хорек, знаете, такое вещество чрезвычайно даже вонюч...
   И пошел, и пошел разговор о хорьках с величайшей, нигде  не  писанной
подробностью.
   Раз я слушал, слушал такие интересные мне разговоры,  купил  себе  за
двенадцать рублей дробовую берданку, синий эмалированный котелок с крыш-
кой, удочки, разные мелочи и начал путешествовать. С тех  пор  ни  одной
весны я не пропустил, и все весны были такие же разные,  как  посещенные
мною края, каждая имела свое лицо.
   Все обычные путешествия имеют к моему путешествию такое же отношение,
как дачная жизнь к обыкновенной трудовой жизни, потому что добывание  по
пути средств существования ставило меня в такие же условия, как перелет-
ных птиц, тысячи верст до мозолей махающих крыльями. Конечно, без  риска
ничего не выходит, и мое путешествие без денег тоже рискованное предпри-
ятие, но зато когда одолеешь, то непременно сверх лишений остается,  как
у матери ребенок, - большая, прочная радость. Помню, я оплавал почти все
Белое море и по Северному океану довольно много в России и  в  Норвегии,
пользуясь местными оказиями рыбаков, добывая себе  пищу  почти  исключи-
тельно охотой и милостью людей за случайные подмоги.  Приходилось  ноче-
вать и на лодке, и под лодкой, и на песке под парусом, и раз даже  схва-
тить за ногу через дырочку в парусе токующего на мне самом  тетерева.  И
чего, чего только ни бывало во время этого звериного сна, когда спишь  и
в то же время все знаешь, что вокруг тебя делается. Но никогда я не  за-
ботился, чтобы собирать материалы для повести, никогда бы у меня из  та-
кого путешествия не вышло ничего хорошего, потому что  оно  бы  не  было
тогда свободным, и большое великое должно бы подчиниться малому личному.
Я заботился только о добросовестном изучении местной жизни,  слушал  все
со вниманием и заносил иногда на лоскутке бумаги (часто  на  папиросной)
интересные мне слова.
   Трудно так путешествовать, но что же делать, попробуйте соединиться с
ихтиологической экспедицией на Мурман, и вы узнаете жизнь трески, но по-
работайте с поморами на их первобытной шняке в океане по улову этой  са-
мой трески, и вы узнаете жизнь всего края через жизнь трудового  челове-
ка.

   Лицо края.

   Если бы жизнь пришлось повторять, я непременно бы сделался краеведом,
но не таким, какие они есть - ученые специалисты, или энциклопедисты,  а
таким, чтобы видел лицо края. Многие думают, и этот предрассудок  широко
распространен, что если изучить край во всех отношениях,  и  эти  знания
сложить, то и получится полное представление о  том  или  другом  уголке
земного шара. Но я думаю, что сложить эти разные знания  и  получить  из
них лицо края так же невозможно, как сварить в колбе из  составных  эле-
ментов живого человека. Сколько вы ни изучайте  край  и  сколько  вы  ни
складывайте полученные знания, и все-таки  непременно  останутся  места,
наполнить жизнью которые может только простак, сам обитатель этого края.
Вот мне и кажется, что настоящий краевед должен исходить  не  от  своего
знания, например, какой-нибудь ихтиологии, а от жизни самого простака (я
не люблю слово обыватель). Для этого, скажут мне, существует  наука  эт-
нография, но и про этнографию я скажу то же самое; живую жизнь она  про-
пускает, для того, чтобы схватить живую жизнь, нужно найти  секрет  вре-
менного слияния с жизнью самого простака; самое трудное в этом  слиянии,
что его нельзя задумать и осуществлять по программе, а  как-то  -  чтобы
оно выходило из всей натуры себя самого. В путешествиях,  которые,  оче-
видно, и есть мое призвание, я этого иногда достигал, и думаю, что  если
нарочно не засмысливаться, то множество людей могут черпать  в  трудовом
опыте ценнейшие материалы. На это мне делали  возражение,  что  для  ис-
пользования трудового опыта должна быть наличность художественного даро-
вания, удел очень немногих. Я согласен, что в известном кругу  общества,
правда, художественный синтетический дар  имеют  очень  немногие,  но  в
простом трудовом народе, прикосновенном к стихии, он есть общее  достоя-
ние, как воздух и вода. Есть такая прирожденная у  человека  способность
соединять в своей душе разнородные явления и тем одушевлять  и  доводить
до себя даже мертвые вещи. Если бы у меня сейчас была  под  рукой  книга
Федорченко "Народ на войне", сколько бы я мог привести ярких примеров  о
наличии в простом трудовом народе художественной стихии. Мне  приходится
дать пример из своих книг по северу, далеко не такие яркие как у  Федор-
ченко. Раскрываю книгу наугад и на каждой странице нахожу что-нибудь ха-
рактерное.

   Море богаче земли.

   Помор сказал:
   - Море богаче земли. Звери там всякие, рыбы. А мелочи этой и не  сос-
читать. Солдатики-красноголовики, в шапочках, перед семгой или перед по-
годой показываются. Да вот еще воронки, вроде как птиченьки, идут, пома-
хивают крылышками. Рак есть там большой, часто лапчатый, хвост короткий,
звезды. Идут все по дну моря, перебиваются. Море богаче земли!

   Медуза.

   Изумленные странники замечают подводный кораблик. Я хочу сказать  им,
что это медуза - животное, но кормщик перебивает меня:
   - Это морское, тоже буде живое, идет, да помахивает  парусом,  расши-
рится, да сузится, да вперед и вперед, веслом толкнешь вроде как убьешь.

   Морской заяц.

   Из моря показывается голова. Вода стекает с синеватого  лба.  Золотые
капли блестят на усах.
   - Зверь, а что человек, - говорит пахрь.
   - На человека он очень похож, - отвечает моряк,  -  катары,  как  ру-
ченьки, головка кругленькая.
   Морской заяц долго плывет за нами, вдумывается кроткими умными глаза-
ми, так ли рассказывает моряк пахрю о морской глубине.

   Детки звериные.

   - К Трем Святителям бельки родятся, детки звериные.
   - И деточки есть у них? - спросила старушка.
   - У каждого зверя есть дети, - отозвался черный странник.
   - От детей-то нам и главная польза, - продолжал моряк; -  на  них  не
нужно и зарядов тратить, а матерый зверь от детей не уходит, хоть руками
бери.
   - Куда же от деточек уйти, - пожалела старушка.
   - Детей он, бабушка, любит.
   - Детей каждый зверь любит, - отозвался опять черный странник.
   - Так-то оно так, - ответил помор, - а только мы  замечаем,  нет  жа-
лостливей тюленя. Человек и человек: и устройство свое, вроде как бы на-
чальника себе выбирают. Из пятнадцати штук один...  Головой  помахивает,
слушает, а те лежат, тем что! Промахнешься в начальника, сейчас  зашеве-
лятся, сейчас в воду со льдины, а те за ним,  только  бульканья  считай.
Начальника убьешь пулей, чтобы не капнулся, а тех хоть руками бери.  Это
от века так, не нами начато, так век идет. Главное начальника убить,  он
стережет, его забота, а тем что! Лежат на  солнышке  ликуются*1  парами,
что человек. А как родит, так в воду, обмоется, выстанет и  лежит  возле
своего рабенка, и уж никуда от него не уйдет.
   - Куда же от деточек уйти, - сказала старушка.
   - Да, отползет немного, смотрит на тебя, матка, да  батька,  все  тут
лежат, так много, что грязь. Верст на сто ложится, - где погуще, где по-
реже, и все зверь, все зверь. Тут и реву у них не мало, потому  матка  в
воду уйдет, а он ревит. Рабенок, рабенок и есть, матка на  бок  поверну-
лась, а он сосет.

   Жена ветра.

   К вечеру море легло. Помор сказал:
   - Так уже не прямая ли гладинка - море. Краса! Вот и  поди  ты:  днем
ветер, а ночью тишь. У этого ветра жена красивая, - как вечер, так спать
ложатся.
   Из моря долетает неровный плеск.
   - Вода стегает о камень или зверь выстает?
   - Вода у камня полощется.
   - Краса какая, - жена, жена и есть. _______________
   *1 Целуются.
   Я очень дорожу этими примерами, потому что в них  одушевляется  самое
отдаленное от нас буде живое, а если бы из человеческой взять жизни,  то
я бы нашел примеры в тысячу раз более яркие. Вот хоть бы следующее,  за-
писанное мною у одного искателя правды.

   Жатва.

   - Это бог? - спросил я.
   - Нет, это человек, - ответил он, - смотри, нивы побелели,  наступает
время жатвы, пора человеку пуповину от бога отрезать.

   Не я автор замечательного рассказа о тюленях, не сумел бы  я  сказать
так сильно о жатве человеков, я только выбирал отвечающее моей  душе  из
массы ненужного. Значит, из элементов художественной деятельности у меня
только вкус, остальное все не мое, и я только присоединился душой к  об-
щему творчеству, вник и записал. Но если таким  простым  способом  можно
добывать великие ценности, то почему же так мало этим занимаются? Почему
к жизни подходят со своей малюсенькой, какой-то приват-доцентской темой,
а не признают самоценность всякой человеческой жизни и не выслушивают ее
признания почтительно, как нечто несоизмеримо большее, чем своя тема?  Я
думаю, что это происходит от распыления старого мира, в котором мы  вос-
питались.

   ---------------

   Разделение прошло так глубоко, что и сам простак говорит на двух язы-
ках. Однажды прихожу я в деревню просить  общество  уступить  для  школы
участок земли. Один мужичок и говорит:
   - Ребятушки, этот человек пришел поговорить о наших головах.
   - Го-ло-вах! - удивился другой. - Что о наших головах говорить, голо-
ва и у быка есть.
   - Не о брюхе же говорить с вами ученому человеку?
   - Я и не хочу о брюхе, а только голова и у быка есть, да что  в  том,
он ею только землю роет.
   - Чего же тебе надо?
   - А чтобы не о головах, а что в головах.
   Тогда я стал говорить о школе, и тот, кто так прекрасно своим  языком
подготовил успех моей речи, совершенно другим, парадным языком, обращен-
ным не к своим товарищам, а ко мне, образованному, сказал:
   - Категорически вам сочувствую, потому как в настоящее время демокра-
тизация прогрессивная и все прочее, то я присоединяюсь к вашему  заявле-
нию.
   Очевидно, человек этот умел говорить на двух языках, на своем природ-
ном, и на плохо усвоенном газетном, очень дурном. Наш неестественно отс-
тавший народ сохранил природную красоту речи, а  образованный  класс  ее
еще очень мало усвоил, и потому в переходных типах бывает такая исковер-
канная речь, похожая на гной, вытекающий из раненого организма. Это, ко-
нечно, пройдет, народ познакомится с литературой по прекрасным образцам,
но и литература не может так бросить богатства народной речи, далеко еще
не использованные.
   Что я говорю о словесности, то надо сказать и вообще  о  краеведении.
Это не художники и ученые творят черты лица своего края, а больше  прос-
таки. Этим простакам надо начать сознавать себя в общем творчестве,  по-
нимать, что вода моховых ручьев бежит в океан,  омывающий  берега  всего
мира.
   Я говорю об инстинкте, очевидно мне хочется дать какой-нибудь простор
при новом строительстве природному инстинкту, в котором находятся  мате-
риалы сознания. Мне кажется, что путешествие, передвижение своего тела в
новую среду пробуждает первое сознание излюбленного  мной  простака,  и,
вернувшись к себе домой, он и тут продолжает путешествовать и  открывать
новые страны возле себя. Так делают все наши  простаки,  вернувшиеся  из
плена, но какою ценой дается им это сознание? С ужасом  я  вспоминаю  те
избитые фразы истории, которыми говорятся приятные вещи о том, что чело-
вечество приобрело после крестовых походов: побывав  в  других  странах,
люди начали видеть вокруг себя, и "дело культуры пошло быстрыми шагами".

   2.

   Пережимка.

   Закрываю свою пишущую машинку колпаком и по морозцу отправляюсь путе-
шествовать из деревни в город, иду на  родительское  совещание  в  школу
второй ступени и готовлюсь там выступить с отчаянной критикой и  предло-
жить свою краеведческую программу. Славно утопают валенки в молодом сне-
гу, деревенские дети поздравляют меня "с обновкой" и прекрасно  называют
первый душистый и пушистый снег "дядя Михей". Всего одна верста, и  я  -
на огромном кустарно-промышленном базаре. Присматриваю женские ботики  и
слышу тихий знакомый голос:
   - Это не для вас.
   Понимаю, это значит не обувь, а "художество", и сделано так, что  но-
ситься будет только три дня, знаю, что мастер эти ботики гонит,  работая
часов по шестнадцати в сутки - прелесть кустарного труда! Базар  окружен
большими зданиями, в которых размещены всевозможные кустарные  союзы,  я
много о них расспрашивал, но все путаю и осталось только в  памяти,  что
есть союз желтый, есть розовый и красный. В один из этих союзов я захожу
спросить ботики, но мне говорят, что есть только несколько пар и  то  не
отделаны, нечего и доставать. Спрашиваю себе подметки.
   - Сколько пар?
   - Одну.
   - Для одной не будем канителиться: приходите в будни.
   А в лавке полтора покупателя и человек пять служащих.
   Нечего делать, иду на базар, смотрю...
   - Чего угодно?
   - У вас этого нет: подметки?
   - Есть, есть!
   Шепчет мальчику, тот бежит.
   - Не беспокойтесь, я после, я найду...
   - Пожалуйте, вот они.
   Конечно, покупаю: мальчика гонял из-за меня.  Так-то  дела  делаются!
Скверно, - чем старше становлюсь, тем больше и больше сочувствую  коопе-
ративам; и все больше и больше через эту серую лавочку мне сквозит чело-
веческая мирная, хорошая жизнь.
   В раздумьи о большом вопросе, почему все это не ладится, -  хочу  за-
жечь папиросу и вынимаю спички.
   - Стой, стой, - закричал кто-то возле меня и дернул меня за рукав.
   - Что такое? - удивился я.
   - Акциз, - ответил он.
   И, вынув свою зажигалку, поднес к моей папиросе.
   - Этот огонь, - пояснил он, - без акциза, зачем платить, когда  можно
и так обойтись?
   И сам закурил от того же самого огонька, противного государству.
   Разговорились, зашли в трактир чаю попить. Он, оказалось,  занимается
скупкой ботиков у ремесленников по деревням и уж он-то выберет мне  нас-
тоящие, только просит, чтобы потихоньку.
   - Зачем же потихоньку?
   - А вот чтобы не платить этого...
   - Акциз? - догадался я.
   - Ну, да: поймают, я разорился.
   Так встретил я человека, совершенно враждебного  государству,  но  он
оказался враждебным и кооперации: он ненавидит кооперацию и уверяет  ме-
ня, что она никогда не может быть торговой силой и раздувается насильно.
   - Потому что, первое, свой карман всегда ближе, я работаю только  для
своего кармана, а кооператор - для чужого: мое дело успешнее; второе,  я
служу одному господину, своему карману, а кооператор двум -  и  коопера-
ции, и своему карману, значит, опять мне способнее; третье, я никому  не
обязан отчетом, мой карман - мой банк, а кооператор ведет книги; четвер-
тое, если я свой карман сознаю, то я и чужой сознаю, потому я  всегда  с
покупателем любезен и ласков, а кооператору наплевать на вас...
   Не могу припомнить дальнейшие доводы кулака против кооперации, их бы-
ло, кажется, около десяти. Мне было не по себе, не мог я этому  человеку
из другого мира сказать свои доводы за кооперацию, что сила ее в  соеди-
нении, что это момент, когда сила вещей преобразуется в моральную  силу,
ту силу, которой человек покорил всякую тварь и уложил ее у  своих  ног,
силу, которой и я вижу насквозь этого карманника, а ему меня никогда  не
узнать... Ничего этого я не мог  сказать  и  только  сослался  на  госу-
дарственную власть, направленную теперь против "своего кармана".
   - Ну, да, - быстро и боязливо согласился он, - против этого я  ничего
не могу сказать и мало понимаю в  этом,  вот  в  Германии,  слышал,  ну,
нам-то что в этом?
   - Мы должны помогать.
   - Почему же другие-то не хотят помогать ей?
   - Потому-что просто: у других правительства буржуазные.
   - Все буржуазные?
   - Все.
   - Стало быть...
   Он оглянулся, не слушает ли нас кто-нибудь, наклонился ко мне и  про-
шептал:
   - Стало быть, эта вещица только у нас, у одних только у нас?
   Я ничего не сказал, и мое молчание было  принято,  как  согласие,  он
моргнул мне и принялся за чай.
   - Настоящий чай изволите кушать у себя дома?
   - Китайский.
   - А мы начинаем опять о морковке задумываться.
   - Что так?
   - Сами видите, какие дела, и притом, ежели, как вы говорите, эта  ве-
щица только у нас, то в недалеком будущем...
   - Переворот? - хотел я сказать.
   Но вдруг сосед мой сделал страшное лицо, схватил за  рукав,  я  успел
только сказать "пере..." и оглянулся: к нашему столику подходил какой-то
военный. Мне было унизительно прятаться, я нарочно погромче  опять  ска-
зал:
   - Пере...
   - ...жимка! - быстро окончил мое слово мой собеседник.
   И так вышел не переворот, а пережимка.
   Обрадованный новому, наверно и самому Далю неизвестному слову, я рас-
хохотался на весь трактир и сказал:
   - Значит, вас, купцов, опять пережимают теперь  посредством  коопера-
ции?
   - Ну, да, - ответил он, - опять пережимка.
   И сам тоже, открыто глядя на военного человека, чему-то расхохотался.

   3.

   Янус.

   Базарные наблюдения и сопутствующие им мысли еще  более  расширили  и
углубили то, что я решил высказать в школе  на  родительском  совещании.
Главное, мне удалось себе, наконец, выяснить и решить  самое  смутное  в
моей программе место, там, где я говорю о том, чтобы ученый присоединил-
ся к творчеству простаков, а простак стал бы сам сознавать себя.  Коопе-
рация, казалось мне, должна развязать этот Гордиев узел, потому что  она
есть момент рождения моральной силы и общего дела.  Кооперация  добывает
материальные средства и перерабатывает их в культурные  ценности  -  вот
цель этой серой лавочки. И если это верно, то краеведение, как общее де-
ло, возможно только через кооперацию. И так просто в этом свете  кажется
и решение смутного до сих пор вопроса о  трудовой  школе.  Мы  согласуем
преподавание всех предметов согласно идее кооперативного изучения  мест-
ного края. И гораздо будет точнее, если мы назовем такую школу не просто
трудовой, а школой общего дела... Бесчисленными примерами из своего лич-
ного опыта я украшаю свою будущую речь на родительском совещании и  мыс-
ленно заканчиваю: "Мы не будем фанатиками и оставим слово "мое" для  ба-
зарного употребления. Пусть те наивные люди делают наше же  общее  дело,
относя его к своему я, мы будем смотреть на это с такой же улыбкой,  как
смотрим на детей...".
   С таким проясненным сознанием вхожу на родительское совещание. Я  был
тут прошлый год, и трудно рассказать, что в один только год  могли  сде-
лать два энергичных учителя, Янус первый и Янус второй, так я  их  назы-
ваю, потому что оба они произошли от одного существа - двуликого  Януса.
Янус первый, заведующий школой, взял на себя всю хозяйственную часть, ту
часть дисциплины в школе, которая связана с необходимостью  принуждения;
он наказывает учеников, оставляя переплетать после уроков школьные учеб-
ные пособия, выколачивает "добровольные" взносы родителей на  экстренные
расходы по школе, запирает двери перед носом ученика, если он  входит  в
грязных сапогах; как мрачный дух принуждения, он и живет  даже  в  самом
школьном здании, и никто никогда не видел, чтобы он хотя  бы  на  минуту
присел - его не любят все ученики и ругают через  учеников  и  родители.
Напротив, друг его, Янус второй, заведующий  учебной  частью,  действует
только лаской, советом, убеждением, он - открытый враг всякого принужде-
ния и всегда подчеркивает, что взносы родителей на школьные нужды добро-
вольные. Он всегда окружен учениками, дома, в школе,  в  учительской,  и
побеседовать с ним без этих свидетелей невозможно - его все  любят,  все
хвалят: и родители, и ученики. В памяти учеников есть одно только темное
пятно на светлом лике своего ласкового учителя: была одна неделя,  когда
этот Янус второй остался без первого Януса и взял на  себя  хозяйство  и
дисциплину; говорят, он всю эту неделю кричал и даже будто бы раз жалоб-
но завыл у окна...
   Оба друга, действуя согласно каждый в своем, сделали в один год школу
неузнаваемой. Прошлый год я видел, как ученики вкатывали в печь  трехар-
шинное полено и, по мере того, как один конец в печи подгорал, проталки-
вали его дальше; было холодно, дымно, грязно даже в полумраке  керосино-
вого освещения. Теперь при входе дежурный мальчик взял мое пальто, подал
щетку отереть ноги, от центрального отопления было даже  слишком  тепло,
электричество не оказывало даже соринки. В зале, увешанном  диаграммами,
работами учеников, за столиком плотно друг к другу сидели Янусы, как два
лица одного существа: Янус первый, гладко остриженный, короткоголовый, с
крепкой челюстью, и Янус второй, длинноголовый, длинноволосый, углублен-
ный. Из  родителей  двухсот  сорока  учеников  был  только  ветеринарный
фельдшер, бухгалтер кооперативной лавки, бараночница и десять  жен  баш-
машников-кустарей. Остальные места были заполнены учениками, присутству-
ющими на всех собраниях.
   - Родители не желают являться, - сказал Янус первый, - но мы,  подож-
дите, сумеем их принудить, если они не желают добровольно, тем хуже  для
них...
   - Я против принуждения, - сказал Янус второй, -  постепенно  расширяя
сознание родителей, мы заинтересуем их, многие из вас были здесь прошлый
год, что вы видели тогда и что теперь...
   - Спасибо, - раздались голоса, - осветили и отеплили!
   В эту минуту моргает электричество, раз, два... Первый Янус бросается
к телефону, слышно, как он говорит в трубку:
   - Не прерывайте тока на сегодня, прошу вас, сейчас у нас родительское
совещание, я вы-ко-ло-чу деньги,  ручаюсь  вам,  на-днях  все  получите,
вы-ко-ло-чу...
   Собрание открывается вопросом о немедленной добровольной раскладке на
родителей платежа за электричество.
   - А если не будет сделано добровольно, - говорит Янус первый, - то...
   - Добровольно, только добровольно, - вмешивается Янус второй, - мы не
можем это сделать иначе, как только добровольно...
   Янус второй рассказывает подробно, как они, учителя, чтобы только су-
ществовать, берут по десяти, двенадцати уроков в день,  как  они,  кроме
того, должны заниматься хозяйством, порядком, почти не видят своего  до-
ма, почти не бывают на воздухе, не знают жизни, ничего не читают...
   Все растроганы, возмущены, ветеринарный фельдшер вскакивает, кричит:
   - Принудительно, принудительно, раз мы так не можем, то как Петр  Ве-
ликий, чтобы дубинкой, дубинкой...
   Бараночница заявляет:
   - Я против ничего не имею, только я желаю, чтобы всем ровно и без ка-
тегорий, все торговцы и ремесленники поровну.
   Башмашница возражает:
   - Как же так поровну: мой муж шестнадцать часов в день башмаки  дела-
ет, он труженик, а вы баранками торгуете.
   - Мои баранки всем известны, какие мои  баранки,  а  ваши  башмаки  с
фальшивыми задниками.
   Янус первый звонит. Янус второй предлагает формулу добровольной раск-
ладки. Все понимают, конечно,  что  слово  "добровольный"  чисто  офици-
альное, иначе нельзя занести в протокол, но бухгалтер  кооперации  имеет
счеты с ветеринарным фельдшером и возражает:
   - Здесь заявили о Петровской дубинке, нехватает только милиции, а  вы
говорите добровольное.
   Глубоко оскорблен ветеринарный фельдшер, ведь он  именно  хотел  ска-
зать, что Петровскую дубинку должно взять на себя само общество.
   - Я сам буду милиционером, - заявляет он, - поручите мне, и я выколо-
чу.
   - Не беспокойтесь, - с улыбкой отвечает ему Янус  первый,  -  нам  не
нужно ни Петровской дубинки, ни милиции, - я вам обещаю,  что  деньги  я
получу.
   - Принудительно, или добровольно?
   - Не все ли вам равно, запишем, что добровольно.
   - Конечно, добровольно, - подтвердил Янус второй.
   И записали: добровольно.


   Михаил Пришвин.
   КОЩЕЕВА ЦЕПЬ.

   Хроника.

   ЗВЕНО ВТОРОЕ. МАЛЕНЬКИЙ КАИН.

   БАБЫ.

   Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по течению,  детс-
кий мир вновь встает перед глазами, деревья густолиственные  собираются,
кивают и шепчут: "жалуй, жалуй, гость дорогой!". Являешься на зов домой,
и там будто забытую страну вновь открываешь.  Но  как  малы  оказываются
предметы в этой открытой стране в сравнении с тем, что о них представля-
ешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше казалось, до неба  хватали,
трава расла до крон, и все дерево было, как большой зеленый  шатер;  те-
перь, когда сам большой, все стало маленьким: и комнаты,  и  деревья,  и
трава далеко до крон не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со
своими любимыми предками, делали из них богатырей - Святогора, Илью  Му-
ромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно большим  оттого,
что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и  случается,  как  вспом-
нишь, будто вдвойне, одно - живет тот бесконечно большой судия,  создан-
ный всеми народами, и тут же свои живут на каждом шагу, на  каждой  тро-
пинке, под каждым кустом маленькие боги-товарищи.  Никогда  бы  эти  ма-
ленькие свои боги не посоветовали ехать учиться в  гимназию,  это  решил
судия и велел: "собирайся!".
   Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто на войну
провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты встречал меня весь  мой,
сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи за твою судьбу поднимаются,  как
черные крылья.
   Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские мальчики кри-
чат: - "скоро в гимназию повезут, а он с девками купается". Почему вчера
еще это самое мимо ушей проходило, а сегодня задело? Минуточку  подумал,
поколебался, итти в купальню или убежать, но решил: - "какие же это дев-
ки Маша с Дунечкой!" и по мостику прошел в обшитую  парусиной  купальню.
День был жаркий, перед самым Ильей, девушки  плескались  в  воде,  и  от
солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут мужики,  бабы
и девки на молотилке во все свои грохота, заглушили и  шум  барабана,  и
стук веялки. Очень хотелось бы девушкам разузнать, в чем тут дело, отче-
го такое веселье на молотилке, но показаться в пруд из купальни было не-
возможно: на том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золо-
той соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с  ви-
лами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по  берегу  пруда,
как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и перетягивают  скрученными
соломенными канатами, на каждом скирду по мужику.  Курымушка  выпросился
поплавать в пруду, скоро все разузнать и рассказать. Прямо из дверцы ку-
пальни своими "саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой  го-
ре, откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а дело бы-
ло самое пустяковое.
   Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана  Михалыча,
вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит ребятишкам: -  "эй,
вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда к подавальщику,  сам  схватит
сноп и, пропуская, учит: - "ровней, ровней, подавай,  чтобы  не  было  -
бах-бах! а шипело; не забивай барабан, - неровен час -  камень  попадет,
зуб вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной веялки  с
ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится "халуй"  -  какой-то
мякинный сорт - перекидать живо от веялки в угол. У сортировки, где гро-
мадный чистый ворох зерна все растет и растет, Иван  Михалыч  непременно
возьмет метло и так ловко сметет два-три полуколосика, будто  артист-па-
рикмахер причешет красивую голову. Но еще лучше,  когда  зерно  захватят
мерой для ссыпки в мешки и в мере - верх, так вот этот верх  зерна  сре-
зать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит раскрасавицей.  От
полыни, от пота людского и конского во рту горько и даже солоно,  ворота
риги дышат этим на жаркое солнце. Иван Михалыч выходит из  ворот  погля-
деть на свет Божий, но и тут нет ему покоя; сразу глазом  схватил:  Илья
напустил вязанки и повел омет влево.
   - Подай, подай вправо, - кричит, - не напущай!
   И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок,  на  которого
все время под жарким солнцем дышала потно-полынная рига,  одурелый  под-
нялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча передними ногами и  при  всем
народе пожелал обойтись со старостой, как с молодой кобылицей. От  этого
все и пошло. Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золо-
той горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому;  поднялся,  -
опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что взбирались  на  омет  с
носилками, так и осели на месте, и что они, барахтаясь в соломе,  выкри-
кивали и причитывали: - "ой, бабочки, ой, милые!" - было  похоже  скорее
на рыдание, чем на смех; на скирдах тоже враз  полегли  мужики  и  бабы;
все, кто в риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них
поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята, в далекий
слух; другой парень пустился за девкой по черному пару, догнал, - и  там
на горячей земле большой взвился над ними столб пыли и  закрыл  их,  как
дым. И, кажется, даже само горячее летнее солнце на синем небе  запрыга-
ло. Под тяжестью жеребенка Иван Михалыч сначала осел  на  колени,  потом
приподнялся, крикнул: - "леший тебя разобрал, поди прочь, поди  прочь!",
а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло, пока Иван Михалыч
освободился: успели уже остановиться и молотилка, и веялка, и  сортиров-
ка. И тут бы старосте самому засмеяться, а он рассердился и  раз!  жере-
бенка в морду кулаком. Тогда не выдержал Илюха  наверху,  схватил  бабу,
задрал ей рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи  на
крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не  половина
соломы и, рухнув, закрыла всех - и шесть баб с поперек  лежащим  на  них
парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана Михалыча, и жеребенка.
   - Мала куча, мала куча! - крикнули  мальчишки-погонщики,  вскинувшись
мигом на солому, похоронившую старосту.
   Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина Жируха.
   - Мала куча, мала куча! - кричала Жируха, взбираясь наверх, и  только
взобралась, вдруг под соломой, ударил жеребенок передом, задом,  взвился
на дыбы, и вся куча рассыпалась.
   В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не  чуя  беды
над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула  подметальщицам:  -
"лови его!" и в миг он был окружен.
   - Бей их, лупи! - крикнул, подымаясь, Илья.
   Курымушка ударил Катерину кулаком в какую-то подушку.
   - В дойло попал! - крикнул Илья, - бей по дойлам, бей их  по  дойлам,
вот так, молодец!
   Чуть-чуть бы еще, и выскочил из круга, но Катерина  вдруг  завалилась
на него и придушила, как печь таракана. Душила Курымушку, в  роту  стало
горько, солено, даже крикнуть было нельзя от щекотки, и,  кажется,  чуть
бы еще, - и пропасть, но тут Иван Михалыч силу  забрал,  со  всего  маху
плашмя лопатой хлопнул по заду Катерину и сразу Жируху в память  привел.
Курымушка вырвался и бросился к пруду, а вслед ему крикнул Илья:
   - Это, брат, тебе не со своими девками купаться в пруду!
   Под густую иву на сук у воды сел и спрятался Курымушка, будто в  воду
ушел, и так ему стало, что невозможно плыть ему обратно в купальню к Ма-
ше и Дунечке: ему в эту минуту первый раз только ясно стало, что  и  они
были такие же, как все - бабы. Так он и остался надолго сидеть под ивой,
не зная что делать. Долго со всех сторон звали его голоса, как в раю го-
лос Бога слышался после грехопадения: "Адам, Адам!". Маленький Адам луч-
ше бы утонул, чем голый показался, потому что все они, все они  -  бабы.
Когда он высмотрел, что девушки ушли из купальни, поплыл туда, оделся  и
вернулся домой мужчиною: с бабами больше он не купается. Это хорошо дома
поняли. Маша привезла ему из города синюю гимназическую фуражку,  он  ее
надел, сразу стал большой, а около Успенья, отслужив  молебен  на  дому,
мать повезла его в гимназию.

   АРХИЕРЕЙ.

   Ехали по большаку. Никогда не виданный город показался сначала  одним
только собором. Эта белая церковь в ясные дни чуть была видна с балкона,
и что-то слышалось с той стороны в праздники, о чем говорили: "в  городе
звон". Теперь таинственный собор словно подходил сюда ближе и ближе. Из-
редка в безлесных полях, как островок, показывалась  такая  же  усадьба,
где и Курымушка жил, с такими же белыми каменными столбиками вместо  во-
рот. Очень странно думалось, глядя на эти ворота: что, если заехать  ту-
да, будет казаться, будто много там всего и самое главное - там; а  если
выехать, то главное кажется тут, на большаке, этому конца нет, а усадьба
- просто кучка деревьев. "Неужели и у нас так же?" - подумал  Курымушка,
- но отстранил эту неприятную мысль хорошей: "у нас лучше всех". Показа-
лась рядом с белым собором синяя церковь, сказали: "это  старый  собор".
Показался Покров, Рождество и, наконец, Острог - тоже церковь; среди зе-
леных садов закраснелись крыши, сказали: - "вот и гимназия!". В это вре-
мя на большак с проселочных дорог выехало много деревенских подвод, рас-
тянулись длинною цепью, и это стало - обоз. Помещичьи тряские  тарантасы
обгоняли обозы, а какие-то ловкачи на дрожках на тугих возжах,  в  синих
поддевках и серебряных поясах обгоняли тарантасы.  Всем  им  на  встречу
возле кладбищенской церкви выходил старичок с колокольчиком, никто почти
ему не подавал, а он все звонил и звонил. В Черной Слободе  все  подводы
будто проваливались: это они спускались тихо под крутую гору до  Сергия.
Ловкачи в серебряных поясах пускали с полгоры своих коней во весь дух  и
сразу выкатывались на пол-горы вверх. Когда выбрались наверх из-под Чер-
нослободской горы, тут сразу во всей славе своей и стал перед Курымушкой
собор, и тут на Соборной улице, в доме, похожем на сундук, у матери пря-
мо же и начался разговор о Курымушке с тетушкой Калисой Никаноровной.
   - Необходимо свидетельство о говении, - говорила тетушка Калиса Ника-
норовна, - неужели он у тебя еще не говел?
   - Не говел, - какие у него грехи, вот еще глупости!
   - Ну, да, конечно, ты ли-бе-рал-ка, а все-таки  без  свидетельства  в
гимназию не примут. Веди сегодня ко всенощной,  сговорись  с  попом:  он
как-нибудь завтра его исповедует.
   Какая-то не то музыка, не то работа большой молотилки чудилась теперь
Курымушке, но совершенно не так, как в деревне: там гудит на гумне моло-
тилка, а в саду сами по себе птицы поют, - тут все и ездят, и  ходят,  и
говорят под эту музыку. Не успел о  чем-нибудь  подумать,  как  уже  это
прошло, и под музыку началось думанье о совершенно другом: в голове ста-
ло тоже все быстро крутиться, как в молотилке.
   Даже и в соборе это не остановилось, - напротив, тут уже совсем  раз-
бежались глаза - столько людей! и между ними дорога малиновая  уходит  к
золотым воротам, слышится оттуда ангельское пение, и батюшка  в  золотой
ризе копается над чем-то - чудесно! Хотел Курымушка  о  чем-то  спросить
мать, оглянулся, а ее нет как нет! Спросил господина,  тот  улыбнулся  и
ничего не сказал. Другой показал на малиновую дорогу, и Курымушка по до-
роге этой идет вперед, всех спрашивает: - "где моя мама?". Ничего не от-
вечают, а только улыбаются, а он все дальше и дальше идет  по  малиновой
дороге, и страх, похожий на прежний детский в лесу,  одолевает  его:  он
один среди этой толпы, где никто не знает ни его, ни его маму.  Вот  эта
малиновая дорога ступеньками поднимается к золотым воротам, туда, конеч-
но, надо итти, узнавать у батюшки, тот все должен знать. Со всех сторон,
слышит, кричат: - "куда, куда, вернись, стой!", но это ему  только  ходу
поддает, он почти бежит к батюшке для защиты от страшной толпы. И  когда
он прошел в Царские врата, - "ах!" кто-то сзади, кто-то фыркнул,  -  ба-
тюшка обернулся, спросил:
   - Тебе что, мальчик?
   - Маму потерял, - ответил Курымушка.
   И только это сказал, мамин голос зовет: - "иди, иди  сюда  скорей,  я
тут!". Хотел броситься назад, но батюшка ухватил его сзади за пискун-во-
лос, потом за руку, ведет его куда-то, ставит перед иконой  на  коленки,
велит строго положить двенадцать поклонов.  -  "Господи,  милостив  буди
мне, грешному", шепчет Курымушка свою любимую  молитву.  Через  какие-то
боковые двери батюшка ведет его, и тут ожидает мать.
   - Что же он у вас, неужели в церкви никогда не бывал? -  спросил  ба-
тюшка.
   - Мы в деревне живем, - конфузливо ответила мать, - в городе  он  ни-
когда не бывал.
   - Ну, ничего, - заметив смущение матери, сказал батюшка, - всему свое
время; а признак хороший, через Царские ворота прошел, он еще у вас  ар-
хиереем будет.
   - Архиерей, архиерей! - засмеялись на клиросе певчие.
   И пока шли до самого своего места, везде смеялись и шептали:
   - Архиерей, архиерей!
   На другой день Курымушка был опять в соборе, но все было тут по  дру-
гому: ни малиновой дороги, ни огней, ни толпы, и только черные  старушки
в мантильках с гарусом впились кое-где глазами и сердцем в иконы.  Куры-
мушка и себе стал, подражая старушкам, так же впиваться в иконы, а  мать
ему тихо шептала, что на исповеди все нужно открыть, все грехи, все тай-
ны. Вот думать про это стало почти непереносимо, - разве можно так вдруг
все и открыть, а если что-нибудь забудешь?
   - А если забудешь, - спросил он, - господь покарает?
   - Забудешь, ничего, - ответила мать, - а будешь помнить,  да  утаишь,
то покарает.
   Но легче не стало от этого: "захотеть", - казалось ему, -  можно  все
вспомнить, а можно не захотеть и будто все забыл; как же тогда  быть,  -
за это покарает господь, что захотел или не захотел".
   - Надо полное раскаянье, - сказала мама.
   - С чего же начать?
   - Батюшка сам тебя спросит, и ты ему отвечай на все: -  "грешен,  ба-
тюшка".
   Вот это очень хорошо, это твердо запомнил Курымушка и спросил послед-
нее:
   - Если я не грешен и скажу "грешен, батюшка!", за это  покарает  гос-
подь?
   - Нет, это ничего, мы во всем немножко грешники.
   Тогда из боковой двери вышел батюшка в черном, кивнул  головой,  мать
сказала сначала "иди!", а потом: - "стой, подожди, вот возьми двугривен-
ный и отдай батюшке за исповедь".
   Так, было, с этим "грешен, батюшка!" все хорошо  наладилось  и  вдруг
этот несчастный двугривенный все дело испортил, явилась дума: "когда от-
дать его и как отдать, а главное, если надо говорить "грешен"  и  откры-
ваться во всем, то как в то же время держать в зажатой руке двугривенный
и думать, как его отдать".
   - Веруешь в бога? - спросил батюшка.
   - Грешен! - ответил Курымушка.
   Священник, будто, смешался и повторил:
   - В Бога Отца, Сына и Святого Духа?
   - Грешен, батюшка!
   Священник улыбнулся:
   - Неужели ты сомневаешься в существе божием?
   - Грешен, - сказал Курымушка и, все думая о  двугривенном,  почти  со
страстью повторил: - грешен, батюшка, грешен.
   Еще раз улыбнулся священник и спросил, слушается ли он родителей.
   - Грешен, батюшка, грешен!
   Вдруг батюшка весь как-то просветлел, будто окончил  великой  тяжести
дело, покрыл Курымушке голову, стал читать хорошую какую-то  молитву,  и
так выходило из этой молитвы, что, слава Тебе Господи, все благополучно,
хорошо, можно еще пожить на белом свете и  опять  согрешить,  а  Господь
опять простит.
   Главное же Курымушке стало хорошо оттого, что двугривенный можно  те-
перь и не отдавать: вывел он это верно из того, что раз всякая тяжесть с
души снималась, то и двугривенный тоже. Он поцеловал  крест  и  спокойно
опустил двугривенный в карман.  С  сияющей  улыбкой  ожидала  его  мать,
встретила, будто давно с ним рассталась, спросила:
   - Ну, как, все свои тайны открыл?
   - И открывать-то нечего было, - победно ответил Курымушка, - он их  и
так все простил, он добрый.
   - И ты отдал двугривенный?
   - Нет, не отдал, это не нужно.
   - Не взял?
   - Я не давал, это не нужно оказалось, молитва такая есть, все  проща-
ется.
   - Как не нужно, иди сейчас, отдай и покайся.
   - Не пойду!
   - Как ты смеешь! так завтра нельзя причащаться,  ты  деньги  притаил,
это грех, пойдем вместе, пойдем!
   Больно было, что мать не понимала, как прощен был двугривенный, и вот
это всегда самое плохое на свете: - "я не виноват, а выходит виноват,  и
никак нельзя этого никому объяснить, даже  мать  не  поймет".  Курымушка
заплакал, мать приняла это за каприз, тащила его за рукав, громко шепта-
ла у алтаря, вызывая: - "батюшка, батюшка!". Он  вышел.  Мать  объяснила
ему грех Курымушки, - не отдал деньги и теперь вот плачет.
   - Ничего, ничего, Бог простит, - ответил батюшка, поглаживая  его  по
голове, - и смотрите еще, он у вас архиереем будет.
   На другой день после причастия было получено свидетельство о говении,
мать спешила в деревню к посеву озими. Из окна своей  комнаты  у  доброй
немки Вильгельмины Шмоль Курымушка видел, как гнедой Сокол долго  подни-
мал мать на Чернослободскую гору, и у Кладбищенской березовой рощи,  где
выходит непременно старичок  с  колокольчиком,  мать  скрылась.  Березки
кладбищенской рощи уже стали желтеть, и это как-то сошлось с желтой  хо-
лодной вечерней зарей, и желтая заря сошлась с желтобокой холодной Анто-
новкой в крепкой росе, все свое деревенское встало неизъяснимо  прекрас-
ным и утраченным навсегда. Особенно больно было  какое-то  предчувствие,
что мать никогда уже не вернется такой, как была,  это  схватило,  сжало
всю душу мальчика, он положил голову на подоконник, зарыдал, и  так  все
плакал, и плакал, пока не уснул под уговоры доброй Вильгельмины.

   КОРОВЬЯ СМЕРТЬ.

   Бывает, - на берегу лежит лодочка, к ней уже и чайки привыкли, садят-
ся рыбу клевать; странник лег отдохнуть, но вот подошла волна,  схватила
и понесла куда-то лодочку с человеком, только человек тот  ни  при  чем,
нет у него ни весел, ни руля, ни паруса. Так вот и Курымушку волна подх-
ватила и выбросила на самую заднюю скамейку, тут сел он рядом  с  второ-
годником, по прозвищу Ахилл. Гигант второгодник был всем хорош,  -  сла-
бость его была только одна: несчастная любовь к  Вере  Соколовой.  Ахилл
сразу все рассказал Курымушке про учителей.
   - Директора, - сказал он, - ты не бойся, - он справедливый латыш; был
бы ранец на плечах, все пуговицы пришиты, не любит, если сморкаешься  на
себя и носишь на куртке сморчок, разное такое, к этому привыкнешь.  Инс-
пектор тоже не страшен, - он любит читать смешные рассказы Гоголя и  сам
первый смеется; угодить ему просто: нужно громче всех смеяться; когда он
читает, то хохот идет в классе, как в обезьяньем лесу, за это и прозвали
его Обезьян. Есть еще надзиратель Заяц, - сам всего до-смерти боится, но
ябедничает, доносит, нашептывает; с ним надо поосторожнее. Козел -  учи-
тель географии, считается и учителями за сумасшедшего; тому - что на  ум
взбредет, и с ним все от счастья. Страшней всех учитель  математики  Ко-
ровья Смерть, тот как первый раз если поставил единицу, так с единицей и
пойдешь на весь год. Твоя фамилия очень плохая, начинается  с  буквы  А,
первый всегда будешь попадать, тебе нужно хорошо выучить первый урок,  а
то сразу под Коровью Смерть попадешь, и тут тебе крышка.
   - Почему же он называется Коровьей Смертью? - спросил Курымушка.
   - Вот почему: ежели он тебе единицу в начале поставил, и  ты  с  этой
единицей пошел на весь год, то ты уже больше не ученик, а корова.
   - Ты сам - корова?
   - Был прошлый год коровой, тут все назади были коровами, но я надеюсь
в этом году попасть в ученики. Ты это сам поймешь сразу, - вот он идет.
   Коровья Смерть, рыхлый и серый лицом, вошел к костылем, сел на кафед-
ру и ногу положил отдельно на стул: в ноге, сказали, у него подагра. Все
вынули синие тетрадки и стали под его диктовку писать весь час правила.
   - Это вызубри, - учил Ахилл, - на зубок, тебя завтра первого спросит,
- смотри, не подведи, а то с тебя рассердится, и пойдет, - много  лишних
коров наделает.
   - Не подвести бы класс! - опасливо думал Курымушка дома, приступая  к
зубрежке. В слове "класс" ему сразу далось что-то очень хорошее, за  что
нужно стоять и, Боже сохрани, подвести. А что учителя - враги классу, то
это само собою понятно. Зубрить Курымушка начал возле того самого  окош-
ка, откуда виднелась кладбищенская березовая роща, за которой  далеко  в
полях был рай, так ему теперь представлялся их дом в  саду.  Очень  было
трудно зубрить, думая о желтобокой Антоновке, но он честно  вызубрил,  а
утром повторил и, когда в гимназию  шел,  все  твердил:  "сложение  есть
действие...".
   - Хорошо вызубрил? - спросил Ахилл.
   - Хорошо.
   - Ну-ка!
   - Сложение есть действие...
   И стал.
   - ... посредством которого... - подсказал Ахилл.
   - Да, да: посредством которого...
   - Стой, идет!
   - Идет, идет, идет! - прошумело в классе и стихло, как перед грозой.
   Далеко слышался в коридоре стук костылем. Коровья Смерть приближался,
в классе все мертвело и мертвело. А когда Смерть вошел и сел на кафедру,
Курымушке все стало бледно вокруг и слабо в себе.  Немо  прозвучало  ка-
кое-то ужасное слово, невозможно было его принять на  себя,  а  все-таки
слово это было: Алпатов.
   - Тебя, тебя! - шептали вокруг.
   - Алпатов здесь?
   - Здесь, здесь! - крикнули за Курымушку и толкнули его  вперед  между
партами, дальше еще толкнули, и так пошло до самой кафедры и все шло как
с самого начала: без весел, без руля, без паруса волны несли куда-то Ку-
рымушку.
   - Дай тетрадь!
   Курымушка подал.
   - Что есть сложение?
   - Сложение есть действие...
   Запнулся.
   Везде в классе, как тетерева в лесу шипели и бормотали:
   - ... посредством которого, посредством которого...
   - Молчать! - крикнул Коровья Смерть.
   Курымушка погрузился куда-то в глубокую  бездну  и  уходил  туда  все
глубже и глубже.
   - Долго ли ты будешь молчать?
   Жужжала муха осенняя, летала по классу, будто над ухом молотилка  гу-
дела, и стукалась в стекло, как топором: бух! бух! Тут было как на стой-
ке по зрячей дичи, есть такие шальные лягаши: видит, у самого  носа  его
птица сидит в траве, и стоит, не тронет,  только  глаза  огнем  горят  и
где-нибудь у задней ноги еле заметно шерсть дрожит и дрожит, так  стоять
бы ему до смерти, но птица шевельнулась... и, - вот зачем левая передняя
нога на стойке у лягаша подогнута, - эта левая  нога  теперь  метнулась,
как молния, и полетел шальной пес с брехом по болоту за дичью.
   Курымушка тоже, как птица, шевельнулся и посмотрел искоса на учителя:
у-у-у! - что там  он  увидел:  у-у-у,  какая  страсть!  Коровья  Смерть,
чуть-чуть покачивая головой сверху вниз, выражая такое презрение,  такую
ненависть, будто это не человечек стоял перед ним, а  сама  его  подагра
вышла из ноги и вот такой оказалась, в синем мундирчике,  красная,  пот-
ная, виноватая. Курымушка скорей отвел глаза, но было  уже  поздно:  раз
птица шевельнулась, стойка мгновенно кончается, Коровья Смерть спросил:
   - Отец есть?
   - Нет отца, - ответил тихо Курымушка.
   - Мать есть?
   - Есть!
   - Несчастная мать!
   Надорвал синюю тетрадку до половины, сказал:
   - Стань в угол коровой!
   Вот если бы теперь, в этот миг Коровья Смерть  не  грозил  каждому  в
классе, с какой бы беспощадной жестокостью все  крикнули  бы  Курымушке:
"Корова, корова!", но уже и другой стоит, потупив глаза.
   - Отец есть?
   - Есть!
   - Несчастный отец. Стань в угол коровой.
   Третий потупился.
   - Мать есть?
   - Есть.
   - Несчастная мать. Стань в угол коровой.
   Вторая корова, третья, четвертая, и Ахилл тут с разорванной тетрадкой
на второй год в коровы попал.
   - Раз это так водится, - подумал Курымушка, - то с этим ничего не по-
делаешь, я тут не виноват, так и маме скажу, не виноват и - кончено, она
это поймет.
   - Теперь, брат Алпатов, - сказал после урока Ахилл, - можешь не учить
правила совсем, выучишь, не выучишь, на весь год пойдет единица: ты  те-
перь корова.
   И правда, на другой день у Курымушки было опять то же,  только  очень
коротко и легко, на третий, на четвертый, в субботу выдали  "кондуит"  и
единицы в нем стояли, как ружья.
   С легким сердцем возвращался домой Курымушка, решив твердо, что он не
виноват, только эта  легкость  была  совершенно  особенная,  не  прежняя
птичья, а вот как полетчик в цирке на канате: можно и оборваться.  Но  и
это все прошло, как только увидел он на дворе Сокола, все забыл  и  бро-
сился по лестнице наверх и на ходу уже чуял носом: яблоки, яблоки, ябло-
ки. Мать тоже услыхала его и тоже бросилась к лестнице, тут они и встре-
тились и слились, как два светлых луча.
   Только скоро набежала тучка на солнышко.
   - Как твои дела? - спросила мать.
   - Ничего, - ответил Курымушка, - дела как дела.
   - Кондуит отдали?
   - Отдали.
   - Покажи!
   Тучка растет, растет, и вот они единицы, как ружья, стоят.
   - Что же это такое?
   - Я не виноват, - сказал Курымушка, - учителя несправедливые.
   Мать заплакала. Курымушка бросился к ней и вместе заплакал.
   - Мама милая, ты не на меня это, не на меня, это они  несправедливые,
я не виноват.
   И этого она понять не могла; как она не могла этого понять!  Ее  лицо
говорило: может быть, это и правда, ты не виноват, но  мне-то  что,  мне
нужно, чтобы у тебя выходило.
   Сразу она стала будто чужая, так и уехала будто чужая. Сухими глазами
провожал ее из окна Курымушка на Чернослободскую гору: предчувствие тог-
да не обмануло его, маму он теперь совсем потерял.
   Грустно качала головой добрая Вильгельмина.

   КОЗЕЛ.

   В актовом зале, где каждый день в без четверти девять вся гимназия от
приготовишек до восьмиклассников выстраивалась на  молитву  амфитеатром,
большое огорчение Зайцу доставляло параллельное отделение первого  клас-
са: великаны этого класса каким-то островом торчали среди  всей  мелюзги
первых рядов, и на острове этом Рюриков был еще головой выше всех.  Слу-
чилось, кто-то при постройке колонны задел этого Рюрика, тот ударил  от-
ветно и нечаянно сильно задел Курымушку. В этот самый  момент  проходила
колонна восьмиклассников, и Курымушке при них особенно стыдно показалось
спустить Рюрику свою горячую затрещину. Маленький Курымушка разбежался и
со всего маху ударил Рюрику в ноги; тот хлопнулся плашмя - лицом в  пол,
а Курымушка сел на него верхом и лупил по щекам: вот тебе, вот тебе!..
   - Молодец, свалил Голиафа! - одобрил весь восьмой класс.
   В это время звякнул камертон инспектора  и  запели:  "Царю  небесный,
утешителю душе истины...".
   - Иже везде сый! - подхватил Курымушка, стараясь как бы спрятаться от
инспектора громким пением.
   Но это было напрасно. Как  только  певчие  дотянули:  "Твое  сохраняя
крестом твоим жительство", Обезьян обернулся и сказал:
   - Рюриков и Алпатов за драку на молитве отправляются в карцер, -  там
они могут драться весь день.
   Сказав это, Обезьян сам первый засмеялся, а  за  ним,  доставляя  ему
удовольствие, засмеялась и вся гимназия, и у Зайца по всему  лицу  пошли
мелкие бороздки, будто лицо его было полем, по которому  неумелой  рукой
пахарь накривил Бог знает сколько борозд и огрехов.
   Карцер был просто пустой класс. Рюрик и Курымушка сначала  сели,  как
враги, в разные концы. Однако молчание в пустом классе было  непереноси-
мо.
   - Ты за что меня ударил? - спросил Курымушка.
   - Я нечаянно, - ответил Рюрик, - а ты меня за что?
   - За то, что ты меня нечаянно.
   - Ну, давай мириться.
   - Давай!
   Враги помирились и сели рядом.
   - Ну-ка, посмотри эту штуку, - сказал Рюрик.
   И вынул из кармана настоящий шестизарядный револьвер.
   Мало того, он сказал, что отец его - офицер и дома у них еще есть три
револьвера, четыре охотничьих ружья, три сабли.
   Из того же кармана, где был револьвер, Рюрик  вынул  жареную  навагу,
очень пострадавшую от падения. Пощелкали револьвером, закусили  навагой.
Курымушка, достав из ранца любимую  свою  книгу  "Всадник  без  головы",
спросил:
   - Не читал?
   - Нет, не читал.
   - Ну, брат, что теперь с тобой будет!
   И зачитал ему.
   Прошел и час и два. Читали на переменку и так, будто сами там в  Аме-
рике, все и переживали, без отрыву на все пять часов, не  слыхали  звон-
ков, не заметили, как Заяц ключ повернул в двери: им бы хоть бы и совсем
не выпускали, хоть бы так и всегда жить.
   - Знаешь что, - сказал на улице Рюрик, - давай-ка завтра  на  молитве
опять подеремся.
   - Рано, - ответил Курымушка, - дня два поучимся, а то выгонят.
   - Нас с тобой все равно выгонят.
   - Ну?! - удивился Курымушка.
   Эта мысль ему еще не приходила в голову, и он про себя решил этим за-
няться, но сейчас из осторожности сказал:
   - Все-таки, брат, лучше денька два погодим.
   Дома он засел учить географию, задано было нарисовать границы  Амери-
ки. И вот, когда он рисовал по атласу и заучивал названия,  вдруг  такие
же названия пришли ему из "Всадника без головы", и стало представляться,
будто он продолжает путешествовать с Майн-Ридом.
   Долго он провозился над этим приятным занятием и сам  даже  не  знал,
выучил он урок или не выучил.
   На другой день, как всегда, очень странный,  пришел  в  класс  Козел,
весь он был лицом ровно-розовый с торчащими в разные стороны рыжими  во-
лосами, глаза маленькие, зеленые и острые, зубы совсем черные  и  далеко
брызгаются слюной, нога всегда заложена за ногу, и  кончик  нижней  ноги
дрожит, под ней дрожит кафедра, под кафедрой дрожит половица. Курымушки-
на парта как раз приходилась на линии этой дрожащей  половицы,  и  очень
ему было неприятно всегда вместе с Козлом дрожать весь час.
   - Почему он Козел? - спросил Курымушка.
   Ахилл ответил:
   - Сам видишь почему: козел.
   - А географию он, должно быть, знает?
   - Ну, еще бы, это самый ученый: у него есть своя книга.
   - Про Америку?
   - Нет, какая-то о понимании и так, что никто не понимает  и  говорят,
он сумасшедший.
   - Правда, какой-то чудной. А что не понимают, мне это нравится, милый
Саша, - ты это не замечал, как тебе иногда хочется сказать что-нибудь, и
знаешь, ни за что тебя никто не поймет; вот бы хорошо иметь такую  книгу
для понимания.
   Ахилл на это ничего не сказал, верно ему не приходилось страдать  бо-
лезнью непонимания, а Козел обвел своими зелеными глазками класс пронзи-
тельно и как раз встретился с глазами Курымушки, так у него всегда выхо-
дило, встретится глазами и тут же непременно вызовет.
   Ни имен, ни фамилий он не помнил, ткнет пальцем по глазу и выходи.
   Курымушка вышел к доске.
   - Нарисовал карту? - спросил Козел.
   - Сейчас нарисую, - ответил Курымушка.
   Взял мел и в один миг на доске изобразил обе Америки.
   Козел очень удивился. А Курымушка отчего-то стал смел: у него из  го-
ловы не выходило "все равно  выгонят".  И  он  это  не  серьезно,  а  из
озорства стал рассказывать про Америку какую-то смесь Майн-Рида и  учеб-
ника.
   Козел удивлялся все больше и больше, и глаз его стал такой, будто ви-
дит свое, а ухо может быть и не слышит. Курымушке отчего-то страшно даже
стало, - он остановился, покраснел.
   - Ну, ну! - сказал Козел.
   Курымушка молчал.
   - Ты, брат, молодец.
   А Курымушка сильней покраснел и рассердился на это.
   - Знаешь, - продолжал Козел, - из тебя что-то выйдет.
   Тут и случилось с Курымушкой его обыкновенное:  вдруг  самая  ходячая
фраза явится ему в своем первом смысле, а то  обычное  значение  куда-то
скроется.
   - Как же это из меня выйдет? - спросил он, все гуще и  гуще  краснея,
представляя себе приблизительно, как няня ему говорила,  будто  у  одной
барыни в животе развелись лягушки и потом вышли через рот.
   - Как же это выйдет? - спросил он, краснея и ширя глаза.
   - Через верх, конечно, - ответил Козел, - то каждый  день  через  низ
выходит, а то через верх.
   - "Не вырвет ли?" - про себя подумал Курымушка и хорошо еще вслух  не
сказал, а то и так в классе все засмеялись; но Козел, как все,  не  умел
смеяться, у него на лице вместо смеха делалось так, будто он ест  что-то
очень вкусное, сладкое и облизывается, - это и был его смех.
   Козел облизнулся и сказал:
   - Вот, вот, выйдет из тебя, и будешь знаменитым  путешественником,  -
садись, очень хорошо.
   И поставил пять.
   - Ну и счастливец, - сказал Ахилл, - в тебя, кажется, Козел втюрился.
   - Вот, Саша, - сказал Курымушка, - я тебе говорил  насчет  понимания,
как это трудно взять и понять, по-моему - это у него хорошая книга о по-
нимании, и вовсе он не сумасшедший.
   - Кому как, - ответил Ахилл, - тебе вот выпало счастье, тебя  он  по-
нял, а меня не понимает и все единицы жарит, -  одному  хорошо,  другому
плохо, это, брат, тоже непонимание.

   ЗАБЫТЫЕ СТРАНЫ.

   Занимаясь теперь с большим удовольствием и даже  наслаждением  картой
Америки, Курымушка все раздумывал, что это значит быть знаменитым  путе-
шественником. Явилась перед ним какая-то страна еще без имени и без тер-
ритории; вот там, в этой стране, думал он, и есть настоящая жизнь, а тут
у нас жить не стоит, тут - не настоящее.
   Он стал догадываться, где находится такая страна, и  вспомнились  ему
голубые бобры, что они в Азии. Не в Азии ли и эта его страна?  По  карте
он стал искать себе путь в Азию и, пока разыскивал, совершенно уверился,
что желанная страна без имени и без территории находится  в  Азии.  Путь
туда он установил простой: по реке Быстрой Сосне в Дон, из Дона в Азовс-
кое море, в Черное и потом уже и начнется Малая Азия, большую часть пути
можно совершить даже просто на лодке; и хорошо, если к  лодке  приделать
колесо, как у речных пароходов, и вертеть его с  кем-нибудь  поочередно;
оружие можно достать у Рюрика.
   Вот это и значит быть знаменитым путешественником.
   В эту ночь Курымушка уснул очень поздно, все рисовал берега Азии, об-
водил лазурью море Индии и Китая, вырезал из бумаги рельефы гор, окраши-
вал их коричневой краской. Ему казалось все уже готовым  в  себе  самом,
только непременно надо было с кем-нибудь поделиться, и тогда все это бу-
дет ясно, как в  обыкновенной  жизни,  только  для  этого  поделиться  с
кем-нибудь планом надо непременно. И он решил встать и пойти в  гимназию
как можно пораньше, там сговориться с Рюриком, подраться перед  молитвой
и в карцере все рассказать. С этим он уснул поздно ночью, и виделась ему
одна из золотых березок такая же, как в кладбищенской  роще,  но  только
действительно золотая, и чудесно звенит она своими нежными  тонкими  ле-
песточками. "Не сон ли это?" думает он во сне и  берет  себе  за  пазуху
несколько золотых листиков.
   - Auf, auf! Пора в гимназию итти! - услыхал он над собой голос доброй
Вильгельмины, - hallo, hallo! - и схватился за пазуху, стал  искать  там
золотые листики, посмотрел на простыню, под подушкой,  нигде  ничего  не
было.
   - Что ты ищешь, милый мой? - спросила хозяйка.
   - Ах, это было во сне, - догадался он.
   И потом со страхом подумал, не во сне ли была ему и  та  удивительная
страна без имени и территории.
   - Nun nun, и карту нарисовал, - вот это мастер. Wunderschon! - сказа-
ла немка, и Курымушка очень обрадовался: неизвестная страна не была сно-
видением. Одно было плохо, что проспал. Он попал в гимназию,  когда  уже
пели "Сокровище благих и жизни подателю", невозможно было без предупреж-
дения подраться с Рюриком и попасть в карцер. Тогда мелькнул ему  другой
план, взять и вызваться на уроке географии, а потом вместо Америки пока-
зать карту Азии, рассказать путь туда, и, если  Козел  одобрит,  значит,
верно, а после на большой перемене можно и с Рюриком подраться, и в кар-
цер попасть. Для первой пробы он показал свою карту в классе, там  сразу
все задивились и, когда Козел пришел, стали ему показывать: им  хотелось
оттянуть время и заговорить его.
   - Почему ты себе выбрал Азию, а не Америку? - спросил очень  удивлен-
ный картой учитель.
   - Америка открыта, - ответил Курымушка, - а в Азии, мне кажется, мно-
го неоткрытого, правда это?
   - Нет, в Азии все открыто, - сказал Козел, - но там много  забыто,  и
это надо вновь открывать.
   Тогда Курымушка про себя стал вспоминать, когда это он видал сон  про
забытые страны, и так это его обрадовало, что все исполняется на-яву.
   - Нельзя ли начать открывать забытые страны с  Малой  Азии?  -  робко
спросил Курымушка.
   - Можно, только почему же именно с Малой Азии?
   - Потому что туда легче всего проехать по реке Быстрой Сосне в  Тихий
Дон, в Черное море и там прямо и будет Малая Азия.
   - Отлично, можно начать с Палестины и, как делали рыцари, поклониться
сначала там Гробу Господню.
   Козел увлекся, забылся и стал рассказывать о тайнах Азии, что там на-
ходится колыбель человеческого рода, исторические ворота,  чрез  которые
проходили все народы. Неузнаваем был Козел, и так выходило из его  расс-
казов, что Гроб Господень и есть как бы могила человечества, а  колыбель
его где-то в глубине Азии, что все это забыто и нужно все  вновь  откры-
вать.
   - Вот вам пример, - сказал он в похвалу Курымушке, - как нужно  учить
географию, вы занимайтесь, как он, вообразите себе, будто путешествуете,
вам все ново вокруг в неизвестной стране, вы открываете, и будет  всегда
интересно.
   - А почему бы и не поехать? - чуть-чуть не сорвалось с языка у  Куры-
мушки, едва-едва он успел удержаться и прикусил язык.
   - Садись, - сказал Козел, - я тебе еще пятерку поставлю, очень уж  ты
хорошо занимаешься.
   - Ну, и счастливец! - приветствовал его на задней скамейке Ахилл.
   Не знал только Ахилл, чем был счастлив Курымушка, так  был  счастлив,
что больно становилось, и так непременно нужно было, чтобы и  Ахилл  был
счастливым.
   - Почему ты не хочешь быть счастливым? - спросил он.
   - Не могу.
   - Почему ты не можешь, откройся мне, милый Саша, скажи, ну...
   - Ну, я скажу: она меня не любит.
   - Вера Соколова?
   - Она!
   - Ну, вот что я тебе посоветую, если она тебя не  любит,  тебе  нужно
уехать в другую страну, поедем с тобой в Азию открывать забытые страны.
   - Я бы поехал, но как же уедешь?
   - А вот подумаем.
   На большой перемене Алпатов, Ахилл и Рюрик сговорились, спрятались  в
шинелях под  вешалками  против  учительской  и,  выждав,  когда  Заяц  с
Обезьяном по звонку вышли оттуда, бросились и вцепились друг другу в во-
лосы. Конечно, инспектор с надзирателем не могли догадаться, что так на-
чинается экспедиция в забытые страны, и прямо же всех  троих  заперли  в
карцер.
   Счастливо все шло необыкновенно, было так удивительно Курымушке,  что
Рюрик и Ахилл сразу все поняли, как только он сказал  про  экспедицию  в
Азию через Иерусалим в забытые страны за голубыми бобрами, Рюрик ответил
коротко:
   - Это можно!
   Ахилл еще короче:
   - Ну, что ж.
   Курымушка даже опешил и спросил:
   - А как же оружие, лодка, съестные припасы?
   - Оружие, - ответил Рюрик, - у меня есть на всех  троих;  три  ружья,
три сабли, три револьвера; у отца я стащу золотые часы, на это  дело  не
грех и стащить, - сегодня же я их продам, куплю лодку, припасы.
   - Только надо делать как можно скорее, - сказал Курымушка, - чтоб ус-
петь до замерзания рек пробраться в южные теплые моря.
   - Завтра поедем! - сказал Ахилл.
   Рюрик остановил:
   - Не успеем завтра, послезавтра.
   - Я напишу прощальные стихи, - сказал Ахилл.
   - Я составлю подробный план путешествия, - вызвался Курымушка.
   - Тогда за работу немедленно, - распорядился Рюрик,  -  ты,  Алпатов,
черти план, ты, Ахилл, пиши стихи, я буду считать, что  взять  с  собой:
послезавтра едем.

   КУМ.

   Как чудесно бывает, пока что-то заманивает в свою судьбу  перейти,  в
то святое святых, где я сам с собой и, значит,  весь  мир  со  мной.  Но
сколько людей останавливаются в страхе у порога своей судьбы, у  росста-
ни, где все три пути заказаны. Тут, у росстани, впереди хоть и  остается
приманка, а уже дает себя знать за спиною котомка своей судьбы. Это сра-
зу почувствовал Курымушка, едва  только  состоялось  неизменное  решение
ехать открывать забытые страны. Начались заботы, и открылся  чей-то  го-
лос, неизменно день и ночь в глубине души повторяющий: "не надо, не  на-
до, нельзя, так не бывает, этого никто не делает".
   Так одному, а другой, как Сережа Астахов, со своими прекрасными  бар-
хатными глазами в длинных черных ресницах,  ждет  и  мечтает,  что  своя
судьба тихим гостем придет и ласково, как невесту, поведет его к  своему
алтарю. Вот тоже и Сережа Астахов -  чем  не  путешественник  в  забытые
страны? - он знает время прилета и отлета  каждой  птички,  знает,  куда
они, прилетев, деваются, как живут, где можно  разыскать  их  гнездышко;
облюбовал себе в полях и лесах все цветки и хворостинки,  -  ему  ли  не
ехать! А вот и в голову никому не пришло предложить ему  путешествие  и,
напротив, избрали его хранителем тайн: он передаст письмо  Вере  Соколо-
вой, он обойдет дома путешественников и скажет хозяевам, что их  заперли
в карцер на двадцать четыре часа и они бы о них не  тревожились.  Стоило
бы Сереже сказать: - "я с вами!" - и он тоже бы поехал в Азию за голубы-
ми бобрами. Но Сережа проплакал всю ночь и сказать не решился, и так  по
своей застенчивости пропустил случай еще в детстве заглянуть в лицо сво-
ей судьбы. В назначенный час, перед уроками, Сережа  спустился  к  реке,
перешел деревянный на бочках лежащий мост, от него  завернул  по  берегу
влево и тут увидел, как путешественники уже сдвигали с берега лодку. Ка-
кой-то мещанин в синей поддевке полюбопытствовал, куда  едут  ребята  на
лодке.
   - В деревню на мельницу.
   - Кто же у вас там на мельнице?
   - Тетушка Арина Родионовна.
   - Не слыхал, есть Капитолина Ивановна, а Родионовны там не слыхал.
   - Мало ли ты чего не слыхал, отстань, не до тебя!
   Синий отошел к мосту, перешел на ту  сторону  и  по  ступенькам  стал
взбираться, все оглядываясь, на кручу высокого берега, где  стоял-красо-
вался собор. Тут на известной скамеечке, где всегда  вечером  кто-нибудь
сидит и любуется далью, сел теперь в утренний час Синий. Он видел  отсю-
да, как путешественники расцеловались с Сережей, сняли шинели, как блес-
нули на солнце вынутые из-под шинелей стволы ружей, как серебряное весло
стало кудрявить тихую гладь воды, как Сережа тоже поднялся сюда  на  ла-
вочку, проводил путешественников глазами до  поворота  реки,  где  лодка
скрылась, всплакнул и пошел. Синий сзади пошел за Сережей.
   Возле женской гимназии Сережа умерил шаг и стал прохаживаться взад  и
вперед. Синий тоже стал прохаживаться по другой стороне улицы. Начали  с
разных концов показываться маленькие и большие гимназистки. Сережа  каж-
дую оглядывал, наконец, увидев одну, похожую на молодую козочку, подошел
к ней, передал письмо и направился в мужскую гимназию, за  ним  вплотную
сзади пошел Синий. Сережа вошел в калитку гимназии и,  только  Синий  за
ним туда ногу поставил, вдруг с той стороны другой Синий закричал:
   - Ивано Паромонов!
   Первый Синий обернулся.
   - Бежи скорей, свиней резать начали.
   Оба Синие сошлись на середине улицы и во весь дух пустились бежать  в
ту сторону, где начали резать свиней.
   Только уже когда в городе появились объявления о трех сбежавших  гим-
назистах, Синий явился в гимназию и дал свои показания. Прикатил в  гим-
назию на шарабане становой Крупкин, за ним следовала телега с двумя  по-
лицейскими. Хорош и могуч был в гимназии знаменитый истребитель конокра-
дов, багрово-синий и весь наспиртованный. Гимназисты всех классов  виде-
ли, как Заяц и Обезьян в своих синих виц-мундирах вертелись  около  гро-
мадного грузного человека, будто они были  бумажные,  долго  ему  что-то
рассказывали и просили ни в каком случае не применять оружия.
   Услыхав про оружие от бумажных людей, становой сказал:
   - Едрена муха!
   И не обращая больше на них никакого внимания, вышел из гимназии,  сел
в тележку и покатил. За ним покатилась телега с полицейскими.
   - В Азию поехали! - сказали гимназисты.
   От Веры Соколовой уже в двух гимназиях было известно и шопотом  пере-
давалось из уст в уста, что поехали именно в Азию.
   - Как бы не вернули в гимназию?
   - Ну, уж, брат, нет, - вспыхнул какой-то горячий гимназист, -  теперь
уже их не догонят.
   Мало того, гимназисты - синие прасолы сошлись опять и обсуждали  дело
серьезно.
   - Конечно, - говорили один, - Крупкин ловкач, да ведь мальчишки  тоже
отчаянные.
   - Опять у них вода, - говорил другой, - река  быстрая  и  сама  несет
лодку, а ему нужно погонять и погонять.
   Весь город ожил. Спросись вперед у любого, каждый бы  рассмеялся  над
путешествием в Азию, ну, а как уж уехали, так стало многим казаться, что
хорошо, и отчего бы им и не доехать до Азии. Все спящие на ноги стали  и
с радостью передавали друг другу: три бесстрашных гимназиста  уехали  от
проклятой латыни в Азию открывать забытые страны.

   ---------------

   Как раз в эти золотые светлые сентябрьские дни, на  воле,  о  которой
столько пишут и мечтают на лавочках, глядя в синюю даль, на этой настоя-
щей воле был осенний перелет птиц с севера на юг над реками быстрой Сос-
ной и тихим Доном через теплые моря на берега Малой Азии. Курлыкали  жу-
равли и, расстраивая свои треугольники, спускались  отдыхать  на  низком
берегу Сосны. Гуси строгими кораблями торжественно летели, отрывисто пе-
реговариваясь; они ночевали вместе с утками на воде, выставляя  на  всем
берегу сторожей. Лебеди совсем не отдыхали  и  летели  так  высоко,  что
только по серебру их груди в чистом воздухе и по каким-то гармоническим,
особенным ладам можно было догадаться о них. Белые рыболовы, чайки  раз-
ных пород еще не трогались и вились на своих гнутых крыльях у самой  во-
ды.
   Этого наш Курымушка еще никогда не видал и не мог видеть,  это  можно
почувствовать всей душой, только если сам сжег за собой  корабли  и  сам
вступил в этот птичий путь, исполненный всякого риска,  всяких  опаснос-
тей. Тогда уже знаешь наверное, что и они там в воздухе не  просто  кри-
чат, а так же, как мы, разговаривают. Хорошо было, что Рюрик с пяти  лет
был на охоте со своим отцом, все это знал и умел все объяснить,  скажет:
"лебедь!" и Курымушка на всю жизнь от одного слова знает, как летят  ле-
беди и что это значит, скажет: "гуси!" и  вот  что-то  очень  серьезное,
строгое залегает в душу от гусиного полета. Какие-то маленькие  пичужки,
серебрясь, попискивая штук сорок зараз, как стая стрел просвистят; поду-
мать только: завтра они перехватят Черное море! Хорошо на минутку  выйти
из лодки, выглянуть из-под кручи берега в поле и хоть, не подкрасться, -
где тут подкрасться в открытом безлесном поле! -  а  просто  посмотреть,
как без людей хозяевами в полях ходят на длинных ногах журавли. Раз  так
видели дроф и даже пустили в них пулю из штуцера: столбом взвилась  пыль
от удара пули о землю, дрофы разбежались, тяжело полетели, встретились в
воздухе с цаплями, не понравилось вместе и разлетелись в разные стороны:
цапли к реке, дрофы в степь. Страшно было в  первый  раз  выстрелить  из
настоящего ружья, но виду Курымушка не подал, туго прижал ложу к  плечу,
выстрелил, но промахнулся. В другой  раз  Рюрик  ему  крикнул  во-время:
"мушку, мушку!". Он мушку навел, и летящая чайка упала;  ее  с  радостью
присоединили к мясному запасу в корме. И так весь день  прошел,  и  куда
это лучше было, чем самые мечты о забытой стране: это Курымушке  надолго
осталось, что мысль про себя не обман, как  все  говорят,  а  и  вестник
прекрасного мира.
   Под вечер странно стали смыкаться впереди берега, кажется,  кончилась
река, вот, вот лодка в берег уткнется, а смотришь - опять берега  широко
расступаются, проехали и опять смыкаются,  будто  хотят  лодку  взять  в
плен. Позднее все стало как будто ловить лодку,  тростники,  кусты,  де-
ревья, но она все шла и шла по течению, и  только  это  казалось,  будто
лодка стоит и вокруг все идет и ее окружает.
   В темноте ночью еще больше, чем днем, несметною  силой  шел  перелет:
прямо над самыми головами со свистом проносились  чирки,  кулики  разных
пород, тяжело шли кряквы и часто шлепались в воду на отдых.  Дикие  гуси
возле самой лодки иногда  спускались  всем  кораблем,  кричали,  хлопали
крыльями так близко, что брызги летели в лицо. Как хорошо было  все  это
слушать, притаив дыхание в надежде, что глаз каким-нибудь чудом в темно-
те рассмотрит и можно будет пальнуть из ружья.
   Но холод осенней ночи пробирал все больше и больше, и особенно  плохо
было ногам в сырой, чуть-чуть подтекающей лодке. Попробовали саблями на-
рубить тростнику, сложили его на дно лодки, легли, но  сырость  и  холод
помешали. Если бы на берегу костер развести, но условились в первую ночь
не разводить огня и не выходить на берег, догадываясь, что Крупкин будет
ловить, и так он по огню сцапает, что и за ружье не успеешь схватиться -
это нельзя. И что это: сон, бред или явь? Слышно Курымушке самому  себе,
как сопит, и как зубы вдруг будто сорвутся и начнут сами так яро стучать
друг о друга, а на берегу все время без перерыву где-то по самому  близ-
кому соседству дикие утки между собой переговариваются,  и,  что  делает
этот полусон! - понятен бывает их разговор. Одна говорит: "пересядь  сю-
да, нам будет потеплее", другая: - "убирайся с моего места,  я  тебя  не
просила, вот еще!". И так у них всю ночь, то кто-нибудь недоволен, а  то
вдруг лисицу или хорька почуют и сразу все заорут  так,  что  и  мертвый
проснется. Много разных снов таких ярких видится, что вот хоть рукой ух-
вати. Так увидал себя Курымушка на теплой чистой постели, и  голова  его
лежит на пуховой подушке в белой наволочке; вот это настоящее было виде-
ние и открытие, - никогда в жизни ему не казалось, что так хороша  может
быть обыкновенная подушка, какая бывает у всех, на каких теперь  все-все
люди спят в городах и в деревнях, в богатых домах и в бедных.
   Ужасный утиный крик перебил его сон, он проснулся, понял, где он,  но
подушка так и осталась неотступным видением. В эту самую  минуту  слышит
он у самого своего уха шопот Ахилла:
   - Отпустите меня!
   - Куда? - хотел спросить Курымушка, но вместо звука вылетел с яростью
треск зубов челюсть о челюсть.
   - И у тебя зубы трещат, - сказал Ахилл, - ты  их  рукой  придерживай,
как я.
   Курымушка попробовал, и, правда, вышли слова:
   - Куда тебя отпустить?
   - Я по бережку тихонько пойду, согреюсь как-нибудь и дойду.
   - Куда ты дойдешь?
   - Домой.
   - До-мой! ах, ты...
   Не то было главное обидно, что вернуться  задумал,  а  что  мог  себе
представить, будто это так близко, что вернуться можно. Курымушке  было,
будто он уж и в Азию приехал.
   - Баба, баба! - повторил он со злостью.
   - От бабы бежал и к бабе тянет его, - сказал Рюрик.
   - Ну, не буду, ребятушки, не буду, - спохватился  Ахилл  и,  отпустив
челюсть, затрещал зубами, будто фунтами орехи посыпались.
   - Ишь, сыпет, ишь, сыпет! - засмеялись товарищи.
   А Курымушке скоро опять подушка привиделась, и он  стал  с  этим  бо-
роться, но только напрасно, - чем больше он ее отвергал,  тем  ярче  она
вновь показывалась, небольшая подушка, такая же чудесная, как на подушке
чудесной снилась когда-то страна голубых бобров. Но вот между  утками  и
гусями пошли совсем какие-то иные разговоры.
   - Ты знаешь, о чем они сейчас говорят? - спросил Рюрик.
   - Не знаю, а что-то случилось; и по всему берегу одно и то же.
   - Это значит, скоро рассвет.
   - А как будто еще темнее стало: звезд не видно.
   - Всегда перед самым рассветом темнеет, и звезды скрываются: меркнет.
Я много с отцом ночевал на утиных охотах: всегда меркнет.
   Правда, скоро стало белеть. Теперь не страшно и костер развести.  Вот
вспыхнуло на берегу маленькое пламя, на востоке начался огромный пожар и
потом, когда солнце взошло, как добродушно оно встретило  это  маленькое
человеческое пламя и как вкусен был чай с колбасой и какая радостная си-
ла от солнца вливалась в жилы: этой силой опять все живое поднималось  и
летело на юг в теплый край.
   - Гуси, гуси летят!
   - А там смотри, что там?
   - Тоже гуси.
   - И там?
   - И там гуси.
   - Ложись на землю, готовь ружье, кряквы летят.
   - Стреляй!
   Одна шлепнулась, другая подумала, споткнулась и тоже упала.
   - А ты, дурак, хотел к бабам итти!
   - Дурак я, дурак!
   На охоте всегда так: нужно одну только удачу в начале и потом  пойдет
на весь день, будто каждая новая минута готовит новый подарок. Так  про-
шел этот прекрасный день, и ночь прошла у костра в тепле на сухом трост-
нике. И еще прошел день и еще одна утиная ночь. В полдень  третьего  дня
путешественники услыхали далеко на берегу колокольчики.
   - Не становой ли нас догоняет? - спросил Курымушка.
   - Очень просто, - ответил Рюрик, - вот сейчас я  это  узнаю,  он  нам
кум, кроме шуток, с отцом ребят крестил, приятель отцу: кум.
   Было там на берегу высокое дерево. Рюрик вышел на берег, взобрался на
самый верх.
   - Ну что, видно?
   - Видно, едет шарабан.
   - Становой?
   - Не знаю, не разберу.
   - Скорее же разбирай, ну?
   - Разобрал: становой!
   И так он это спокойно сказал, будто  в  самом  деле  он  своего  кума
встречает.
   - Скорей же слезай!
   - Подожди: за ним в телеге два полицейских.
   - Слезай же, слезай, это за нами!
   Но Рюрик слезал не так, как хотелось Курымушке,  и  Ахилл  равнодушно
смотрел.
   Курымушка вспыхнул от злости, но вдруг ему пришла одна мысль.
   - Он нас не поймает, - сказал Курымушка, весь просияв,  -  слушайтесь
только меня, вытаскивай живо лодку на берег.
   - Как вытаскивать, что ты, удирать надо.
   - Вы-тас-ки-вай!
   Послушались, вытащили на берег лодку.
   - Перевертывай вверх дном.
   Тут все и поняли: под лодкой пересидеть станового.
   Выбили живо лавочки, нос пришелся как раз в ямку из-под камня и лодка
плотно закрыла путешественников.
   Колокольчики все приближались. Вот, если бы мимо промчался, но нет  -
колокольчики затихли, и голос послышался:
   - Едрена муха! зачем тут лодка на берегу? Стой-ка, я посмотрю.
   Подъехали полицейские.
   - Это их лодка! - сказал становой. - Только где же они сами?
   - В деревне, ваше благородие, - сказал полицейский, - они там наверно
заночевали, отдыхают, как-никак, а ночи зябкие.
   - Ну, вы поезжайте в деревню, а я вот здесь  вас  подожду  и  закушу.
Еремей, привяжи коня к дереву; Кузька, подай сюда из шарабана кулек.
   Полицейские уехали. Становой вытащил из  кулька  четверть  с  водкой,
поставил на дно лодки и подумал, удивился: - "Ночью  дождя  не  было,  а
лодка мокрая".
   - Вот едрена муха! - сказал он.
   Выпил чайный стакан, закусил, посмотрел следы на траве, как  они  все
выходят от воды и уходят под лодку...
   - Те-те-те, - проговорил он, широко и добро улыбаясь, - вот так  изю-
минка!
   И запел почему-то:

   Чижик, чижик, где ты был?
   На Фонтанке водку пил...

   Выпил стаканчик, выпил другой и вдруг заплясал, припевая:

   Выпил рюмку, выпил две -
   Зашумело в голове.

   - Молодцы, - сказал он вслух, - взяли себе да  и  поохотились,  самое
время, осень, перелет: вот как найду их, так им дня три еще дам  постре-
лять.
   - Слышишь? - шепнул Рюрик Курымушке, - надо бы сдаваться.
   - Да, надо бы, - шепнул и Ахилл.
   В ответ Курымушка ткнул кулаком в нос сначала одному, потом и  друго-
му.
   - Вот как поймаю, - продолжал становой, - прежде  всего  им  водочки,
ветчинки, чайку с французской булкой, а потом с ними на лодке дня на три
зальюсь, будто их все ловил: отпуск себе устрою. А то и неделю  промота-
емся, надоели мне эти черти-конокрады.
   Рюрик тихонечко пальцем тронул Курымушку, а тот ткнул его в бок кула-
ком.
   С каждой минутой все ненавистней и ненавистней становились  Курымушке
его товарищи: превратить всю экспедицию в охоту, вернуться с  позором  в
гимназию? - нет, если они сдадутся, он один убежит, он так не вернется.
   А полицейские катили обратно.
   - Вы умные люди, - сказал становой, - хорошо сделали.
   - Точно так, - отвечали полицейские.
   - И порядочные дураки.
   - Точно так, ваше благородие.
   - Вот что, умные дураки, постелите-ка все это вон там на траве,  кос-
тер разведите, чайник согрейте, - так! Живо! Теперь нужно гостей звать.
   - Слушаем.
   - Куда же вы пойдете?
   - Не могим знать, ваше благородие.
   - Ну, так я вам скажу: лодку эту поставьте на воду и поезжайте гостей
звать.
   - Слушаем! - сказали полицейские, - и, взяв лодку за край,  повернули
на бок.
   - Чижик, чижик, где ты был? Пожалуйте, гости дорогие. А, и  кум  тут!
Ну, давай поцелуемся.
   Становой с Рюриком обнялись, но Курымушка, пока они целовались, схва-
тил ружье, отбежал к дереву и стал за него, как за баррикадой.
   Ахилл как осклабился, так и остался с такою же глупою рожей стоять.
   Не обращая никакого внимания на  Курымушку,  такого  маленького,  Кум
угостил вином Рюрика и Ахилла и, увидев четырех убитых крякв, так и  ах-
нул.
   - Да мы тут сейчас пир на весь мир устроим: ведь  они  теперь  осенью
жирные.
   И велел четыре ямки копать; в эти ямки прямо в перьях  уложили  уток,
засыпали горячей золой, костер над ними развели.
   - А еще бы хорошо осеннего дупеля убить, да  его  бы  во  французскую
булку сырого, а булку тоже бы в ямку, пока она вся жиром его  пропитает-
ся. Ну, вот закусим, такая закусочка - едрена муха, скажу я  вам...  ну,
вы чего дремлете, ребята здоровые, вам еще по стакану под ветчину, а по-
том и под утки начнем.
   Выпили еще по стакану.
   - Меня самого из шестого класса выгнали; эх,  было  время!  вот  было
время: Gaudeamus знаете?
   - Ну, как же!
   И запели:

   Gaudeamus igitur
   Juvenes dum sumus...

   А Курымушка так и стоял, все стоял за деревом, ожидая на себя нападе-
ния; первым выстрелом он думал убить станового, вторым полицейского, за-
тем броситься вперед, схватить второе ружье, другого полицейского  взять
в плен и на этих лошадях продолжать путешествие.
   Так он думал в начале, а кумовство у костра все разгоралось, товарищи
его покидали; они, пожалуй, пойдут за Кумом.
   Знал ли Кум его мысли? Верно знал: он лежал на полушубке брюхом  вниз
и сам пел Gaudeamus, а сам все смотрел на воду,  будто  чего-то  ждал  и
ждал, потом вдруг крикнул Курымушке:
   - Не зевай, не зевай!
   А у воды совсем низко, будто катились-летели два чирка и прямо на Ку-
рымушку.
   - Не зевай, - крикнул Кум, - так-так-так-вот-вот-вот... стре-ляй!
   Курымушка выстрелил раз - промахнулся, два - чирок свалился в воду  у
самого берега. Сразу бросился и Курымушка и Кум к утке, у Курымушки руки
не хватало достать, а Кум дотянулся и, подавая ему утку, сказал:
   - Молодец, азият!
   Обнял его вокруг шеи правой рукой и, повторяя "молодец азият", усадил
его возле костра на полушубок.
   - Ну, ребята, - сказал он, - кажется, ужин поспел, давайте-ка под ут-
ку, я сам гимназист, да из шестого класса.

   Gaudeamus igitur
   Juvenes dum sumus.

   Все выпили, Курымушка тоже первый раз в своей жизни  хватил  и  прямо
целый стакан.
   - Молодец, азият! - похвалил становой.
   Тогда мало-по-малу Курымушке стала показываться  та  желанная  теплая
подушка в белой наволочке; еще он сопротивлялся; отталкивал  ее,  а  она
все наседала, наседала.
   - Нет, нет! - крикнул он.
   - Добирай, добирай! - кричал Рюрик, - мы без тебя сколько выпили, до-
бирай!
   Курымушка выпил еще, и подушка, огромная, белая, теплая, - сама легла
ему под голову.
   Хор пел:

   Наша жизнь коротка -
   Все уносит с собой,
   Наша юность, друзья,
   Пронесется стрелой...

   Только под вечер Курымушка проснулся и услышал голос Рюрика:
   - Куда же ты, Кум, нас пьяных теперь повезешь?
   - Ко мне на квартиру: мы там еще под икру дернем и спать, а утром  вы
по домам, и будто вы сами пришли и раскаялись.

   ЛОБАН.

   Вот если бы знать в свои ранние годы, когда  встречаешься:  с  первою
волною своей судьбы, что та же волна еще придет, - тогда совсем бы иначе
с ней расставался, а в том и беда: кажется, навеки ушла и никогда не во-
ротится. Старшие с улыбкой смотрят на детские  приключения,  им  хорошо,
они свое пережили, а для самих детей  все  является,  как  неповторимое.
Долго не мог взять себе это в ум Курымушка, почему  так  издевались  над
ним в гимназии, как за зверем ходили и твердили: "поехал в Азию, приехал
в гимназию". Разве нет забытых стран на свете, разве плана его не  одоб-
рил сам учитель географии, и если была его одна ошибка в выборе  товари-
щей, то ведь от этого не исчезают забытые  страны,  их  можно  открывать
иначе, - в чем же тут дело? - "Уж не дурак ли я?" - подумал он.  И  стал
эту мысль носить в себе, как болезнь. Пробовал победить сам себя усерди-
ем, стал зубрить уроки, ничего не выходило: Коровья Смерть  как  заладил
единицу, так она и шла безотрывно. Смутно  было  в  душе,  что  если  бы
что-то не мешало, то мог бы учиться как все и даже много лучше.  Однажды
Коровья Смерть задал такую задачу, что все так и сели над ней, все  пер-
вые математики были спрошены, никто не мог решить. Вдруг Курымушке пока-
залось, будто он спит - не спит и ему просто видится решение отдельно от
себя; попробовал это видимое записать, и как раз выходил ответ. Всю руку
поднять он не посмел, а только немножко ладонь выставил, и то она дрожа-
ла. Соседи крикнули:
   - Алпатов вызывается!
   - Ну, выходи, - сказал Коровья Смерть, - опять какую-нибудь  глупость
сморозишь, - это тебе не Азия!
   Курымушка вышел и стал писать мелом на доске по своему видению.
   - Как же это ты так? - изумился учитель, - откуда ты взял  это  реше-
ние.
   - Из головы, - ответил Курымушка очень конфузливо, - мне так  показа-
лось, это не верно?
   - Вполне верно, только ведь как же ты мог?
   И к великому изумлению всего класса сразу после единицы поставил  три
и не простое, а как воскресение из коровьей смерти, на весь  год.  После
этого случая он стал усердней учить уроки, но так всего было много,  что
от силы было все выучить только на три. Как учатся иные всегда ровно  на
четыре и даже на пять, понять он не мог. Тупо день проходил  за  днем  и
год за годом: глубоко где-то в душе, как засыпанная пеплом страна  лежа-
ла, дремала, и вот, - когда у Алпатова стали виться кольцами русые воло-
сы и чуть-чуть наметились усики даже, когда почти все ученики стали меч-
тать о танцах и женской гимназии и писать влюбленные стихи Вере  Соколо-
вой, в начале четвертого класса, - будто из-под пепла вулкан вырвался  и
опять пошло все кувырком.
   Мысль, что он дурак, все-таки не оставляла  Курымушку  и  втайне  его
очень даже точила: он не верил себе, что может  окончить  гимназию,  так
это было трудно и скучно, предчувствие постоянно говорило, что  это  все
оборвется каким-то ужасным образом. На своих первых учеников он не смот-
рел с завистью, они просто учились и больше ничего, но  настоящие  умные
были в старших классах, и многим им он очень завидовал. Эти умные ходили
- держались как-то совершенно уверенно, им было и наплевать на  гимназию
и в то же время они знали, что кончат ее и непременно будут  студентами;
это были настоящие умные, таких в классе его не было ни  одного.  Против
его, четвертого класса был физический кабинет, в нем  были  удивительные
машины, и там восьмиклассники занимались,  настоящие  умные  ученики,  и
среди них Несговоров был первый, к нему все относились особенно. Раз Ку-
рымушка засмотрелся в физический кабинет, и Несговоров, заметив  особен-
ное выражение его лица, спросил:
   - Тебе что, Купидоша?
   Каким-то Купидошей назвал.
   Робко сказал Курымушка, что хотелось бы ему тоже видеть машины.
   Несговоров ему кое-что показал.
   - Перейдешь в пятый класс, - сказал он, - там будет физика, все и уз-
наешь.
   - А сейчас разве я не пойму?
   - Отчего же, вот тебе физика, попробуй.
   Дома Курымушка нашел себе в книге одно интересное место про  электри-
ческий звонок, стал читать, рисовать звонки,  катушки.  На  другой  день
случилось ему на базаре увидеть поломанный звонок, стал копить деньги от
завтраков, купил, разобрал, сложил, достал углей, цинку, банку и  раз  -
какое счастье это было! - соединил проволоки - звонок  задергался;  под-
винтил - затрещал, еще подвинтил, подогнул ударник - он и зазвенел.  Че-
рез два месяца у него была уже своя электрическая машина,  сделанная  из
бутылок, была спираль Румкорфа; в физическом кабинете Несговоров показал
ему все машины и при опытах он там постоянно присутствовал.  Как-то  раз
он сидел у вешалок с одним восьмиклассником  и  объяснял  большому  уст-
ройство динамо-машины. Несговоров подошел и сказал:
   - Вот Купидоша у себя в классе из последних, а нас учит физике, - по-
чему это так?
   - Да разве нас учат? - вздохнул ученик и запел:  "так  жизнь  молодая
проходит бесследно". Несговоров то  же  запел  какую-то  очень  красивую
французскую песенку.
   Тогда ябедник Заяц показался в конце  коридора.  Несговоров  перестал
петь.
   - Спой, пожалуйста, еще, - попросил Курымушка, - мне это  очень  нра-
вится.
   - Нельзя, Заяц идет: это песня запрещенная.
   Так и сказал: за-пре-щен-на-я. С этого и началось. Мысль о  запрещен-
ной песенке навела Курымушку, взять как-нибудь и открыться во всем  Нес-
говорову. Но как это сделать? Он понимал, что открываться нужно по  час-
тям, вот как с физикой, захотелось открыться в интересе к машинам,  ска-
зал, его поняли, а что теперь хотелось Курымушке, то было совсем другое:
сразу во всем чтобы его поняли и он бы сразу все понял и стал,  как  все
умные. Ему казалось, что есть какая-то большая тайна,  известная  только
учителям, ее они хранят от всех, и служат вроде как бы Богу. А то почему
бы они, такие уродливые, держали все в своих руках и их слушались и даже
боялись умные восьмиклассники? Просто понять, -  они  служили  Богу,  но
около этого у восьмиклассников и было как раз то, отчего они и умные: им
известно что-то запрещенное, - и вот это понять - сразу станешь и умным.
Каждый день с немым вопросом смотрел Курымушка во время большой перемены
на Несговорова, и вопрос его вот-вот был готов сорваться, но, почти  что
разинув рот для вопроса, он густо краснел и отходил. Мучительно думалось
каждый день и каждую ночь, как спросить, чтобы Несговоров понял.
   - Чего ты смотришь на меня так странно, Купидоша? -  спросил  однажды
Несговоров, - не нужно ли тебе чего-нибудь от меня, я с удовольствием.
   Тогда желанный вопрос вдруг нашелся в самой простой  форме,  Купидоша
сказал:
   - Я бы желал прочесть такую книгу, чтобы мне открылись все тайны.
   - Какие-такие тайны?
   - Всякие-развсякие, что от нас скрывают учителя.
   - У них тайн никаких нет.
   - Нет? А Бог, ведь они Богу служат?
   - Как Богу?
   - Ну, а из-за чего же и они и мы переносим такую ужасную скуку и  ро-
дители наши расходуются на нас: для чего-нибудь все это делается?
   - Вот что, брат, - сказал Несговоров, - физику ты  вот  сразу  понял,
попробуй-ка ты одолеть Бокля, возьми-ка почитай, я тебе завтра  принесу,
только никому не показывай, и это у нас считается запрещенной книгой.
   - За-пре-ще-нной!
   - Ну, да что тут такого, тебе это уже надо  знать,  существует  целая
подпольная жизнь.
   - Под-поль-на-я!
   По этой своей врожденной привычке вдруг из одного слова создавать се-
бе целый мир, Курымушка вообразил сразу себе какую-то жизнь  под  полом,
наподобие крыс и мышей, страшную, таинственную жизнь и как раз это имен-
но было то, чего просила его душа.
   - Та песенка, - спросил он, - тоже подпольная?
   - Какая?
   - Мотив ее такой: тра-та-та-та-там...
   - Тише! это марсельеза, конечно, подпольная...
   - Вот бы мне слова...
   - Хорошо, завтра я тебе напишу марсельезу и принесу вместе с  Боклем.
Только, смотри, начинаешь заниматься подпольной жизнью, - нужна  конспи-
рация.
   - Кон-спи-ра-ци-я!
   - Это значит держать язык за зубами, запрещенные книги,  листки,  все
прятать так, чтобы и мышь не знала о них. Понял?
   - Понял очень хорошо, я всегда был такой...
   - Конспиративный? Очень хорошо, да я это и знаю: не шутка начать экс-
педицию в Азию в десять лет.
   - Еще я спрошу тебя об одном, - сказал Курымушка, - почему ты называ-
ешь меня Купидошей?
   - Купидошей почему? - улыбнулся Несговоров, - у тебя волосы кольцами,
даже противно смотреть, будто ты их завиваешь, как на картинке,  и  весь
ты скорее танцор какой-то, тебе бы за барышнями ухаживать.
   Курымушка, посмотрел на Несговорова, и до того ему показались  в  эту
минуту красивыми его живые, умные, всегда смеющиеся глаза и над ними лоб
высокий с какими-то шишками, рубцами, волосы торчащие  мочалкой  во  все
стороны, заплатанные штаны, с бахромой внизу и подметки, привязанные ве-
ревкой к башмаку, - все, все было очаровательно. Всех учеников за малей-
шую неисправность костюма одергивали, даже в карцер сажали, а Несговоро-
ву попробовал раз директор сделать о подметках замечание.
   - Уважаемый господин директор, - сказал Несговоров, -  вам  известно,
что на моих руках семья, и у сестер и братьев моих подметки крепкие; вот
когда у них будет плохо, а у меня хорошо, то очень прошу вас сделать мне
замечание.
   - Вам бы надо хлопотать о стипендии, - робко заметил директор.
   - Обойдусь уроками, - ответил Несговоров, - к Пасхе у меня будут  но-
вые подметки, даю вам слово.
   Как это понравилось тогда Курымушке!
   - Знаешь, - сказал он теперь, - я сегодня же остригу волосы свои  под
машинку, с этого начну.
   - И очень хорошо: у тебя есть серьезные запросы.
   Не так запрещенная книга и марсельеза, а вот  совершенно  новый  мир,
открытый этим разговором - ведь только звонок на урок оборвал  разговор,
а то бы можно и все узнать у Несговорова, всю подпольную  и  нелегальную
жизнь вплоть до Бога - вот это открылось, вот чем был счастлив  Курымуш-
ка.
   "Начать, значит, с того, - думал он на уроке,  -  чтобы  наголо  ост-
ричься, это первое; во-вторых, хорошо бы дать теперь  же  зарок  на  всю
жизнь не пить вина... Правда, вина он и так не пил, но хотелось до смер-
ти в чем-нибудь обещаться и не делать всю жизнь. Вот и вино,  если  обе-
щаться не пить, то уж надо не пить ни капельки; а как же во  время  при-
частия пьют вино, - правда, это кровь, но потом за-пи-ва-ют вином... Как
это? Надо завтра спросить Несговорова, он все знает и все  теперь  можно
спросить".
   Быстро проходил урок географии, ни одного слова не  слыхал  Курымушка
из объяснений Козла, и вдруг тот его вызвал.
   - Чего ты сегодня смотришь таким именинником? - спросил Козел.
   Но что можно было снести от Несговорова, то нельзя  было  принять  от
Козла: "смотреть именинником" было похоже на "Купидошу".
   - А вам-то какое дело? - сказал он Козлу.
   - Мне до вас до всех дело, - ответил Козел: - я учитель.
   - Учитель, ну так и спрашивайте дело, - зачем вам мои именины?
   - Хорошо: повтори, что я сейчас объяснил.
   Курымушка ничего не мог повторить, но очень небрежно, вызывающе  сло-
жил крестиком ноги и обе руки держал фертом, пропустив концы пальцев че-
рез ремень.
   Тогда Козел своим страшным, пронзительным зеленым глазом посмотрел  и
что-то увидел.
   Этим глазом Козел видел все.
   - Ты был такой интересный мальчик, когда  собирался  уехать  в  Азию,
прошло четыре года и теперь ты весь ломаешься: какой-то танцор!
   То же сказал Несговоров - и ничего было, а Козел  сказал,  так  всего
передернуло, чуть-чуть не сорвалось с языка:  -  "Козел!",  но,  сначала
вспыхнув, он удержался и потом побледнел, наконец и с этим  справился  и
сделал губами совершенно такую же улыбку, как это делал Коровья  Смерть,
когда хотел выразить ученику свое  величайшее  презрение  словом:  "есть
мать?" и потом - "несчастная мать!".
   - Где ты научился такие противные рожи строить?
   - В гимназии.
   - Пошел на место, ломака, из тебя ничего не выйдет.
   С каким счастьем когда-то Курымушка от того же Козла услышал, что  из
него что-то выйдет, а теперь ему было все равно: он уже почти знал о се-
бе, уже начало что-то выходить, и уже не Козлу об этом судить.
   Пока так он препирался у доски с учителем, на парту его Коля Соколов,
брат известной всей гимназии Веры Соколовой, положил  записку.  Письмецо
было очень коротенькое с одним только вопросом: - "Алпатов, согласны  ли
вы со мной познакомиться? Вера Соколова".  Получить  бы  такое  письмецо
вчера, - какие бы мечты загорелись, ведь почти у каждого есть такая меч-
та, выше этого некуда итти, как познакомиться с Верой Соколовой  да  еще
по ее выбору! С каким бы трепетом вчера он написал в  отдельном  письме,
что согласен, и просил бы назначить свидание. Но сегодня  против  этого,
совсем даже поперек, лежало решение остричь наголо волосы и всю жизнь не
пить вина; выходило или то, или другое, а остричься  и  познакомиться  с
Верой Соколовой было невозможно. - "Может быть, не стричься"? -  подумал
он и ясно себе представил, будто он с Верой Соколовой катается на  катке
под руку и шепчет ей что-то смешное, она  закрывается  муфтой  от  смеха
и... - "Нет, - говорит, - нет, не могу, я упаду от смеха, сядемте на ла-
вочку". Садятся на лавочку под деревом, а лед зимний прозрачный колышет-
ся, тает, и волны теплые несут лодочку. Кто-то загадывает  ему  загадку:
плывет лодочка, в ней три пассажира, кого оставить на берегу, кого  выб-
росить, а кого взять с собой, - Веру Соколову беру! - отвечает он и плы-
вет с ней вдвоем; а навстречу плывет Несговоров с Боклем  в  руке,  поет
марсельезу, посмотрел на Курымушку, и не как Козел с презрением,  или  с
укоризной, ничего не сказал, ничего не показал на лице,  все  скрыл,  но
все понял Курымушка, как в душе больно стало этому прекрасному человеку.
   Звонок последнего урока вывел Курымушку из колебания, он твердым  по-
черком написал поперек письма, как  резолюцию:  "не  согласен",  передал
письмо Коле Соколову и пошел из гимназии прямо в парикмахерскую.
   - Nun, nun... wa-as ist's, o du lieber Gott! - встретила  его  добрая
Вильгельмина, - такие были прекрасные русые волосы, и вот вдруг  упал  с
лестницы: von der Treppe gefallen!
   Курымушка посмотрел на себя в зеркало и с радостью увидел, что лоб  у
него такой же громадный, как у Несговорова, и тоже есть выступы и рубцы.
   А прислуга Дуняша, как увидала безволосого, так и руками всплеснула:
   - Лобан и лобан!

   ПОДПОЛЬНАЯ ЖИЗНЬ.

   Бывало, бросишь камень в тихое озеро - он на дно, а круги идут  дале-
ко, глазом не увидишь, и только по догадке знаешь, что  катиться  им  по
всей воде до конца. Так брошена была когда-то и где-то одна  мысль,  как
камень, и пошли круги по  всему  человечеству  и  докатились  до  нашего
мальчика.
   Мысль эта была: законы природы.
   То был закон божий, а то просто закон. В том законе нужно было только
слушаться, в этом узнавать, и когда узнал и стал жить по закону, то слу-
шаться больше никого не нужно: это знание и дело.
   День и ночь мальчик Бокля читает, много совсем ему  непонятного  было
вначале, но когда ключ был найден, этот новый закон, то очень  интересно
было перечитывать и все подводить под него.
   В том законе, которому учат в гимназии, есть какое-то  "вдруг!",  все
учителя очень любят это слово: ... - "и вдруг!" или... "а вдруг!", быва-
ет даже: "вдруг - вдруг!". Каждый из учеников ходит в  класс  и  учится,
как машина, от часу до часу, но всегда ожидает над собой, или под  собой
или возле себя это: "...вдруг!". Надзиратель Заяц  постоянно  под  стра-
хом... "и вдруг" оглядывается, прислушивается, лукавится.  Козел,  самый
умный, и то бывает, ни с того, ни с сего, мелко-мелко  перекрестится,  и
Алпатов узнает в этих крестиках свое детское в саду, в полях, когда, бы-
вало, идет по дорожке... и вдруг начинает из кустов такое  показываться,
чего отродясь не видал.
   А если по новому закону жить, то никаких "вдруг" быть не может, всему
есть причины. Так он, читая и думая, потом подобрался и к богу,  что  он
есть тоже причина, но вспомнил о причастии, когда священник говорит: "со
страхом божиим и верою приступите", вот тут-то и может быть больше всего
это "вдруг", об этом страшно и думать, и кажется, сюда не подходит новый
закон.
   Каждую большую перемену Алпатов ходит теперь с Несговоровым из  конца
в конец, восьмиклассник сверху кладет ему руку на плечо, Алпатов держит-
ся за его пояс, и так они каждый день без-умолку разговаривают.
   - Последнее - это атом, - говорит Несговоров.
   - Но кто же двинул последний атом, - бог?
   - Причина.
   - Какая?
   - Икс. А бог зачем тебе?
   - Но ведь богу они служат, наши учителя, из-за  чего  же  совершается
вся наша гимназическая пытка?
   - В бога они верят гораздо меньше, чем мы с тобой.
   - Тогда все обман?
   - Еще бы!
   - Я сам это подозревал, но неужели и Козел не верит?
   - Козел очень умный, но он страшный трус и свои мысли закрещивает, он
- мечтатель.
   - Что значит мечтатель!
   - А вот что: у тебя была мечта уплыть в Азию, ты взял и поплыл, ты не
мечтатель, а он будет мечтать об Азии, но никогда в нее не поедет и жить
будет совсем по-другому. Я слышал от одного настоящего  ученого  о  нем:
"если бы и явилась та забытая страна, о которой он мечтает, так он бы ее
возненавидел и стал бы мечтать оттуда о нашей гимназии".
   - Но ведь это гадко, - почему же ты говоришь, что он умный.
   - Я хочу сказать: он знающий и талантливый.
   - А умный, по-моему, - это и честный.
   - Еще бы!
   После этого разговора стало очень страшно:  про  это  свое,  что  ему
страшно, Алпатов ничего не сказал Несговорову, - как  про  это  скажешь,
этот страх еще хуже, чем в лесу бывало: там догадываешься, а тут извест-
но, что это старшие сговорились между собой и обманывают всех, - как тут
жить среди обмана?
   Раз он идет из гимназии и слышит, говорят два мещанина:
   - Смотри!
   - Нет, ты смотри!
   - Господь тебя покарает!
   - А из тебя на том свете чорт пирог испечет.
   Сразу блеснула мысль Алпатову, что они считаются маленькими в  гимна-
зии и их обманывают богом, а ведь эти мещане тоже маленькие, и мужики, и
другие мужики соседней губернии, и так дальше, и еще дальше, - значит их
всех, всех обманывают?
   - Кто же виноват в этом страшном преступлении?  -  спросил  он  себя.
Вспомнилось, как в раннем детстве, когда убили царя, говорили, что  царь
виноват, но где этот царь, как его достанешь?..
   - Козел виноват! - сказал он себе.
   За Козлом были, конечно, и другие виноваты, но самый  близкий,  види-
мый, конечно, Козел-мечтатель.
   - Что же делать, как быть дальше? - спросил он себя, входя к себе.
   - О, мой милый мальчик, - сказала ему добрая Вильгельмина,  -  зачем,
зачем ты остригся, ты стал теперь такой умный.
   - Чем же это плохо быть умным?
   - Всему свое время, у тебя были такие красивые каштановые волосы, те-
бе надо бы танцовать, а ты по ночам книжки читаешь.
   И от доброй Вильгельмины Алпатову так показалось: хорошо  это  время,
когда он хотел танцовать, и как хорошо казалось тогда  узнать  тайны,  а
вот узнал и что теперь делать? В эту ночь в первый раз он узнал, что та-
кое бессонница, долго провертелся на кровати и только под утро уснул.
   - Auf, auf! в гимназию! - звала его Вильгельмина.
   А он все лежал и лежал. Какая тут гимназия, разве в гимназии дело?  И
ему захотелось хоть гадость какую-нибудь, но делать сейчас же, немедлен-
но!.. Вспомнилось, как в саду его братья выстраивались возли бани вместе
с деревенскими мальчиками и занимались обыкновенным пороком, - как и  он
тогда пробовал, но у него ничего не получалось. Теперь он  тоже  захотел
это сделать, но опять ничего не вышло. "Этого даже не умею!" подумал  он
с досадой, и сильное раздражение явилось, хоть бы  кого-нибудь  обидеть,
но невозможно было сказать дерзость доброй Вильгельмине с двойным подбо-
родком.
   - Милый мой мальчик, - говорила она, - отчего ты такой бледный сегод-
ня? О, зачем ты остригся!
   Смутно бродил он мыслью в разные страны, как-то ни во что ею не  упи-
раясь, будто пахал облака. В гимназию не пошел, а прямо в городской сад,
на самую отдаленную лавочку и стал там думать о последней, казалось ему,
неизвестной и большой тайне, - вот бы и это узнать. В классе была  целая
группа учеников, во главе с Калакутским, они между собой всегда говорили
про это и знали все. Но это раньше так чуждо было Алпатову,  что  он  их
сторонился и даже боялся, - вот бы теперь их расспросить! И  так  случи-
лось, что путь Калакутского из гимназии домой как раз был через  городс-
кой сад мимо этой лавочки. Алпатов задержал его и прямо спросил про это.
   - Можно, - сказал Калакутский, - только тебе первый раз  надо  выпить
для храбрости.
   - Ну, что же, давай напьемся.
   - Приходи ко мне в сумерки.
   Началось ожидание вечера. Страх не выдержать и осрамиться борол  его.
"Ничего, - борол он свой страх, - когда напьюсь, страшно  не  будет".  И
всю надежду возложил на водку. С тех пор еще, как он бежал в Азию и  на-
пился с Кумом, не пил он ни разу, но воспоминание о действии водки  было
связано с большой белой теплой подушкой и крепким сном - хорошее  воспо-
минание! Водка может совершать чудеса.
   Как только смеркалось и стали зажигать фонари, он явился к  Калакутс-
кому.
   - Ну, пойдем?
   - Куда пойдем? - спросил Калакутский.
   Алпатов покраснел, стыдясь напомнить. А Калакутский был такой: у него
всегда в одно ухо вскочит, в другое выскочит, и что-нибудь делать с  ним
можно только в тот самый момент, когда в одно ухо вскочило, а из другого
еще не выскочило.
   - А! - вспомнил он вдруг, - водки не купил, нельзя было, у нас сегод-
ня гости.
   - И не пойдем?
   - Нет, отчего же, пойдем, - там выпьем, у них есть. У меня  там  есть
приятельница Настя, она тебя живо обработает. Ты не думай,  что  это  из
корысти, - они нас, мальчиков, очень любят, только надо теперь же  итти,
до их гостей, и прямо к ним в комнаты. Неужели ты никогда не пробовал?
   - Нет, я думал, нам это нельзя.
   - Во-от! а я, брат, с десяти лет начал. Как же это ты вздумал?
   - Да, так, вижу нет ничего и - вздумал.
   - Как нет ничего?
   - Учителя обманщики, - сами не верят, а нас учат.
   - Неужели это ты только теперь узнал? А я это с десяти  лет  понимал.
Ты знаешь, Заяц-то наш к моей Анютке ходит, она  мне  все  рассказывает,
хохочет! - он страшный трус и тоже нашим путем ходит, заборами, пустыря-
ми, в одном месте даже в подворотню надо пролезть, ну она и  заливается:
ты представляешь себе, как Заяц подлезает в подворотню? А ты думал - они
боги. Я тебя Насте поручу, она мальчиков любит. Понравишься, так еще по-
дарит тебе что-нибудь. Ну, пойдем.
   "Вся надежда на водку!" - холодея от страха, думал Алпатов.
   Шли сначала по улице. Алпатов спросил:
   - А Козел тоже ходит?
   - Нет, у Козла по другому: он сам с собой.
   - Как же это?
   Калакутский расхохотался.
   - Неужели и этого ты еще не знаешь?
   Алпатов догадался и ужасно ему стал противен Козел: нога  его  значит
дрожала от этого.
   - Ну, здесь забор надо перелезть, не зацепись за гвоздь, - сказал Ка-
лакутский.
   Перелезли. Ужасно кричали на крышах коты.
   - Скоро весна, - сказал Калакутский, - коты на крышах. Ну, вот только
через этот забор перелезем и - в подворотню.
   Перелезли, нырнули в подворотню. С другой парадной стороны двора  во-
рота были приоткрыты, и через щель виднелся красный фонарь.
   - Запомни теперь для другого раза, - шопотом учил Калакутский, - этот
заячий путь нам единственный, а с той калитки, если войдешь, сразу  сца-
пают. Теперь вот в этот флигелек нужно и опять осторожно; чтобы  хозяйка
из окна не увидала: ведь мы с тобой бесплатные. Боишься?
   - Нет, не боюсь!
   - Молодец. Постоим немножко в тени: какая-то рожа у окна. Ну, ничего,
идем.
   В темном коридоре Калакутский нащупал ручку, погремел, шепнул:
   - Отвори, Анюта!
   - Это ты, Калакуша?
   Она только проснулась, сидела на неубранной кровати, в одной рубашке.
Алпатову ничего не показалось в ней особенного: просто раздетая  женщина
и - ничего таинственного, как представлялось.
   - Вот этот мальчик, - сказал Калакутский, - его надо просветить.
   - Веди к Насте, она их страсть любит.
   Пошли дальше по коридору. "Если так, - думал Алпатов, - то не очень и
страшно". Но Настя оказалась большая фарфоровая баба с яркими пятнами на
щеках.
   - Поручаю тебе обработать этого кавалера, - сказал Калакутский.
   И втолкнул Алпатова в ее комнату.
   - Раздевайтесь, - очень ласково сказала Фарфоровая, - пива желаете?
   - Водки, - ответил Алпатов.
   Она вышла.
   Тогда стала ему Фарфоровая, как на первых уроках в  гимназии  Коровья
Смерть: страшно и слабо в себе. - Не убежать ли теперь? - подумал он, но
вспомнил, что еще будет водка и после  нее  все  переменится:  тоже  был
страшный Становой, а потом стал милым Кумом.
   Она принесла графин с двумя рюмками, на блюдечке было нарезано  мясо:
закуска.
   - Миленочек, ах, какой ты хорошенький; пил ли ты водку когда-нибудь?
   - Пил!
   И налил две рюмки.
   - За ваше здоровье!
   Чокнулся и выпил.
   И вот странно, обжог себе рот, водка настоящая, а никакой перемены от
нее не было.
   Налил еще, выпил и - опять ничего, и еще налил и -  опять  ничего,  и
еще...
   - Миленочек, ты очень уж скоро, так ты совсем опьянеешь.
   - Водка на меня не действует, - ответил Алпатов, - мне надо много вы-
пить.
   - Вот ты какой!
   Она села в кресло, притащила его к себе на колени, обняла.
   - Ах, какой ты хорошенький, миленочек, знаешь, я тебе сделаю подарок,
- вот.
   И дала ему небольшой перочинный перламутровый ножик.
   - Подождите, - освободился Алпатов, - я сейчас  на  двор  схожу,  мне
нужно.
   Шинель надел, а пояс забыл. Выпитая водка стала действовать, только в
другую сторону, - видно напрасно грешат на этот  хлебный  напиток.  Или,
может быть, невидимая, неслышимая, притаенная где-нибудь в  уголку  души
детская прекрасная Марья Маревна оттолкнула от своего мальчика  фарфоро-
вую бабу с яркими пятнами. Водка действовала, но в другую  сторону:  бе-
жать, бежать!
   Он спрятался в тени ворот, собираясь перелезть в подворотню, но вдруг
ему почудилось, что на той стороне есть кто-то.
   - Не Заяц ли это лезет?
   Вылез кот и шарахнулся: другой кот бросился на первого, и оба с ужас-
ным криком понеслись на крышу. Две старушки у других ворот разговаривали
между собой:
   Первая старушка сказала:
   - Пост пополам хряпнул!
   Вторая ответила:
   - Коты на крыши полезли.
   Первая сделала вывод:
   - Значит, месяц остался до полой воды.
   - Ведь вот как они странно выводят, - подумал Алпатов: - у них причи-
ны выходят совсем не так, как у Бокля.
   Коты, сцепившись в клубок, ляпнулись с крыши прямо  ему  под  ноги  и
бросились в подворотню. За котом бросился в подворотню Алпатов и на  за-
бор, по кустам, до другого забора, по улице.
   Добрая Вильгельмина ничего не заметила в дверях, и он прямо  пошел  в
постель, но водка теперь только и начала свое действие, всю ночь ему чу-
дится, будто Заяц его преследует, он в подворотню и Заяц за ним, по пус-
тырям, по заборам, по крышам мчатся они всю ночь, только где-то у собора
ему удалось, наконец, обмануть Зайца, с высокой горы  он  скатился  вниз
кубарем и там у реки была опрокинутая лодка, под эту лодку нырнул он,  а
там... что там он увидел! Там сидел Козел и уединенно сам с собой  зани-
мался.
   - Auf, auf, в гимназию! - звала его Вильгельмина.
   С ужасной головной болью он встал и вышел к чаю.
   - O, mein liebes Kind, - воскликнула добрая Вильгельмина, - ты совсем
больной, не нужно ходить в гимназию.
   Но Алпатов пошел, у него было какое-то смутное  решение  начать  свою
жизнь совсем по-другому. Первый урок был как раз география. Вошел Козел,
сел, заложил ногу за ногу и задрожал, заходила кафедра, затряслась поло-
вица, и через половицу - и парта. Алпатов  стал  испытывать  точь-в-точь
такое же невыносимо противное, как от фарфоровой дамы.  Своими  зелеными
глазками учитель стал перекидываться от  лица  к  лицу,  Алпатов  упорно
смотрел и когда встретил, то видел как они зло вспыхнули и остановились,
как две кометы - злейшие на всем небе светила. Алпатов опять скривил гу-
бы, как Коровья Смерть, и что в тот раз удалось, то и сегодня  от  этого
Козлу стало, будто он яд принял.
   - Ты опять рожи строишь? - сказал он.
   - А вы опять дрожите, - ответил Алпатов, - мне это неприятно.
   Класс притих, как перед грозой.
   Козел перестал дрожать ногой и даже как-будто сконфузился,  стал  ша-
рить глазами в журнале, слепо вызвал кого-то. Только Алпатову нельзя бы-
ло так оставаться, было начертано совсем не тут, что итти ему в это  ут-
ро, итти до конца: далеко где-то в других временах и  в  других  странах
камень упал, и пошли круги по человечеству и сегодня докатились до этого
мальчика. Он поднял руку.
   - Что тебе надо?
   - Позвольте выйти.
   - Не успели начать урок и уже выйти, что с тобой?
   Сердце его стучало. Он вспомнил, что Вильгельмина, принимая бром, жа-
ловалась на сердцебиение, и сказал:
   - У меня биение сердца.
   - Ну, что же, - ответил Козел, - сердце у всех бьется.
   В классе засмеялись. Победа была за Козлом. Алпатов сел на свое  мес-
то.
   Жалобно ударил колокол крестопоклонной недели, в церкви пели: "Кресту
твоему поклоняемся, владыко", при этом звуке Козел  тихонечко  и  быстро
перекрестился.
   Алпатов встал.
   - Тебе что?
   - Пост пополам хряпнул.
   - Ну, так что?
   - Коты на крыши полезли.
   - Что ты хочешь сказать?
   - Значит, месяц остался до полой воды.
   Козел хорошо понял.
   Козел такое все понимал.
   - Какой ты заноза, я никогда не думал, что ты такой  негодяй.  Сейчас
же садись и не мешай, а то я тебя вон выгоню.
   Алпатов сел. Победа была за ним. Козел задрожал ногою и половица  хо-
дуном заходила.
   - Вот вы опять дрожите, невозможно сидеть.
   - Вон, вон! - крикнул в бешенстве учитель.
   Тогда Алпатов встал бледный и сказал:
   - Сам вон, обманщик и трус. Я не ручаюсь за себя, я не знаю, что сде-
лаю, может быть и убью.
   Тогда все провалилось: и класс исчез в гробовой тишине, и Козел.
   Заунывно ударил еще раз колокол крестопоклонной недели. Козел  перек-
рестился большим открытым крестом, принимая большое решение, сложил жур-
нал, убрал карандаши.
   - Ты - маленький Каин! - прошипел он Алпатову, уходя вон из класса.
   - Козел, Козел! - крикнул ему в спину Алпатов.
   Через несколько минут в класс вошел Обезьян, у него было  торжествен-
но-мрачное лицо, и он сказал:
   - Алпатов, возьми свой ранец, уходи из класса и больше не  возвращай-
ся.
   Алпатов не надел на спину ранец, как это непременно требуется, а взял
его под мышку портфелем, запел:
   - Allons, enfants de la patrie.
   И пошел в коридор мимо директора, не поклонился  и  все  пел  "Contre
nous de la tyrannie".
   По пути домой он зашел в лавочку, купил себе черные пуговицы.
   - Что случилось, что так рано? - спросила его добрая Вильгельмина,  -
заболел?
   - Меня исключили из гимназии, - сказал Алпатов.
   - Wa-a-as-s?
   Алпатов попросил ножницы, иголку с ниткой и пошел в свою комнату. Там
он сел у столика, развернул свою заветную бумажку, положил на стол перед
собой. И отпарывая блестящие серебряные пуговицы, пришивая черные, запел
на весь дом:

   Allons enfants de la patrie.
   Le jour de gloire est arrive.

   Верно из всех хозяек этого города одна добрая  Вильгельмина  понимала
эту песню во всем ее ужасном значении.
   - Alles verloren, - шептала она с ужасом. - Armes Kind!
   А за дверью до самого вечера гремело:

   Contre nous de la tyrannie,
   L'etendart sanglant est arrive.

   Конец второго звена.