Версия для печати

   Юлия Пахоменко.
   Рассказы

   ...И КАК ПОЙМЕШЬ ТЫ, ЧТО ТАКОЕ СЧАСТЬЕ?...
   ПОНЕДЕЛЬНИК, ТРИНАДЦАТОЕ
   ОБЫКНОВЕННЫЙ ПУГОВИЦА
   ОАЗИС НА  ПОТОМ
   ПРО ЛЯЛЬКУ И ВООБЩЕ
   КВАРТИРА
   НЕ БЫТЬ ЭГОИСТОМ
   ОДИНОКАЯ СУББОТА
   ТОЛЬКО НАЗВАНИЕ ДЛЯ ПЕСНИ



     c Copyright Юлия Пахоменко
     From: Iouri.Pakhomenko@detecon.com
     WWW: http://home.t-online.de/home/pakhomenko/proza.htm
     Date: 09 Mar 2000


     Оригиналы этих, и других рассказов расположены на странице
     http://home.t-online.de/home/pakhomenko/proza.htm




...И КАК ПОЙМЕШЬ ТЫ, ЧТО ТАКОЕ СЧАСТЬЕ?...



     Стерпеть все беды и напасти,
     Неся свой крест, идти своей дорогой,
     Прислушавшись к словам Фортуны строгой,
     И лишь у этой силы быть во власти.




     ...Было  так  замечательно  хорошо! Женька сидела  на полянке,  трогала
руками  настоящую травку и  настоящие  синенькие  цветочки, а  вокруг  пахло
сеном.  Но потом  с  чистого  неба  прямо  на  нее стала  опускаться большая
летающая  тарелка. Тарелка выпускала клубы дыма  и пара, они  прижали Женьку
жаркой тяжелой подушкой, так что она стала задыхаться и сплющиваться.
     Женька дернулась и проснулась. За три года появилась выучка  не кричать
ночью, что бы  не снилось.  Поэтому она  тихо лежала  с  закрытыми  глазами,
слушая, как сильно бьется сердце, и пыталась понять  - к чему относилась эта
мерзкая тарелка -  только ли к ее  сну  или что-то произошло  в палате? Было
тихо, девчонки  храпели на  все лады, в коридоре кто-то  надрывно закашлял и
прошлепал  мимо  дверей.  Напряжение и  ожидание  неприятностей,  висящие  в
воздухе,  были не  больше обычного, так что Женька собралась повернуться  на
бок  и  снова   заснуть,   но  лидкина  кровать  сильно   заскрипела,  Лидка
заворочалась,  забурчала,  а  потом  села,  наклонившись  лицом   в  колени,
покачиваясь и поскуливая.
     "Снова схватило", - поняла  Женька  и вылезла  из-под одеяла. Натягивая
кофту поверх рубашки, она пробралась к Валентине, растолкала ее,  вдвоем они
схватили Лидку под руки и  вытащили в коридор. Там было темно, горела только
лампа на посту дежурной сестры. Сегодня была смена Серафимы, и она наверняка
дрыхла где-нибудь  в подсобке (за эту  небдительность ее и любили). Из пятой
палаты вышла тетя Тася с горшком в руках. Ее глаза были закрыты - она всегда
ходила  по ночам с  закрытыми глазами и при этом прекрасно  ориентировалась.
Сестры  не  любили  эти  хождения и  подозревали,  что  Тася придуривается -
слишком  уж разумными  были  ее  действия:  она выносила  горшки,  накрывала
разметавшихся во  сне и ходила, ни на кого не натыкаясь. Поэтому поначалу ее
ругали и даже  сильно  наказывали  за  неурочную активность. Но она  с таким
упорством вставала каждую ночь и с таким жаром клялась и  божилась днем, что
ничего не помнит, что ее оставили в покое.
     Женька с Валентиной дотащили  Лидку до  туалета и  хотели  сунуть,  как
обычно, под холодную воду,  но она вдруг выпрямилась как ни в чем ни бывало,
посмотрела вокруг своими бледно-голубыми глазками и сказала, прижимая руки к
груди:"Девочки,  я, кажется, опять  кого-то поймала". Женька  опустилась  на
ящик с ветошью и швабрами - в груди заныло. Лидка имела способность ловить и
удерживать где-то  внутри  себя духовную сущность другого человека,  если та
отделялась  от  тела,  отправляясь в  мир  иной.  Когда к ней  приставали  с
вопросами, она отмахивалась:"Называй как хочешь, хоть душой, хоть астральным
телом, что толку-то".
     Рассказывали, что это обнаружилось у  нее еще в  детстве, когда  лидкин
папа, хирург,  брал ее с собой на работу.  Он прямо каждое утро  тащил ее  с
собой  больницу,  потому что  оставить ребенка было не с  кем.  Лидкина мама
умерла при родах,  а  в детский сад  он дочку не отдавал  из  каких-то своих
соображений.  И  он  заметил,  что если на операции Лидка  сидит в  комнате,
рассеянно  гладя в потолок, то все проходит успешно. Она не могла объяснить,
что  именно  происходит  в  это  время,  и  только  говорила:"Я  их  немного
придерживаю, как воздушный шарик, чтобы не улетел". Отец страшно боялся, что
кто-нибудь узнает об этом и даже перестал  потом водить ее с собой. Впрочем,
сюда Лидка попала вовсе не из-за этого.
     Когда она уже заканчивала школу, ее отец заболел чем-то ужасно сложным,
но в больницу ложиться  не захотел, решил  остаться дома. Странно,  конечно,
что  врач, всю жизнь проработавший в больнице, наотрез отказался ехать туда,
когда свалился сам. Видно, он знал, что делу не поможешь. А врачи и санитары
не хотели слушать  ни его, ни  Лидку,  и тащили свои  носилки. И тогда Лидка
всех выгнала  - конечно, неизвестно, как  именно, но так, что нельзя было ни
сломать дверь,  ни  выбить окно. Всю  неделю соседи по коммуналке возились в
коридоре, предпринимая  всевозможные  усилия  по проникновению  в комнату, а
однажды  утром  увидели  -  дверь  открыта,  Лидки  нет. Доктора  похоронили
сослуживцы,  а Лидка  объявилась спустя года три. Зашла посмотреть  на  свой
дом, всего-то на  минутку, но одна бдительная соседка успела  сообщить, куда
надо.
     Когда Женька  только попала в отделение,  и ей было  плохо от  уколов и
облучений,  Лидка  "придерживала"  и  ее. Но  теперь  она  могла  не  только
"придерживать", находясь  рядом  с человеком, но  и "ловить"  на  порядочном
расстоянии.  Первый  раз  она  ужасно  испугалась,  когда   "словила"   Веру
Васильевну из нижнего отделения. У той стало плохо  с сердцем  и все думали,
что  она  отбросила  коньки, упав  в  коридоре  после переклички.  Но  Лидка
подержала ее и  пустила обратно -  и Вера  Васильевна  теперь  прибегает при
удобном  случае, делится  посылками от дочки.  Еще два  человека за этот год
было - странно, что только  два -  ведь смертность по всей больнице,  должно
быть,  большая. Валентина говорит, что  это из-за таблеток, которые  снижают
способности,  а  может  быть,  есть  какая-нибудь  совместимость  "душ"  или
наоборот. Девчонки расспрашивали  Лидку, что  она  при этом чувствует.  "Как
будто беременная, - говорила она жалобно. -  Вот тут, - прикладывала  руку к
груди, -  я,  а  вот  тут, ниже,  - кто-то другой." И  сейчас  Лидка  стояла
бледная, расстерянная,  и  держалась  за  живот:"Опять поймала".  "Кого?"  -
спросила Женька, но  не Лидку, а Валентину. Ведь Лидка, "ловя"  с воздуха, и
не  знала ничего  о "поселенце". Зато Валентина  могла разобрать, кто это  и
что, как разбирала она прошлое больных, забывших его после  долгой обработки
в санпропускнике.
     Валентина  поджала губы, "опять двадцать пять,  неприятностей набрать",
но видно  было, что и она  рада отвлечься  от бесконечной  скуки  одинаковых
будней. Они с Лидкой сели на подоконник,  обнявшись и  прислушиваясь к себе.
Лидка - худая, с белыми  тонкими  волосами, поджала  от  волнения пальцы  на
ногах. Валентина же,  наоборот, расставив пошире мускулистые ноги и опершись
широкой спиной на закрашенное белым окно, как будто дремала. Женька смотрела
на ее запрокинутую голову и сильную шею и вспоминала, как однажды по корпусу
шла  очередная толпа проверяющих и один  старенький доктор с  узкой бородкой
сказал  громко, показав  на Валентину  пальцем:"А  вот  и девушка с веслом!"
Женька не  поняла, к  чему это он, но  в толпе засмеялись, а Валентина стала
смушенно  одергивать свою  полосатую футболку. После  этого  ее  стали звать
Свеслова вместо Веселова, а потом и просто Весло.
     - Девки, да это мужик, - сказала Валентина. Мы посмотрели друг на друга
и Лидка сказала упавшим голосом:"Да ну?"
     - Ножки гну! Ничего с ним не понятно, но только ясно, что он из ДС.
     Сердце у Женьки екнуло и нырнуло в низ живота. ДС! Страшно запрещенная,
подпольная  организация  "Демократия  и Свобода", за одно упоминание которой
можно было попасть в места более страшные, чем это. Вот это влипли!
     Все  трое  молчали,  не глядя  друг  на  друга,  боясь и не  желая  это
показать. Страх  повис в воздухе, делая запах хлорки  сильнее. Казалось, что
прямо сейчас кто-нибудь войдет и  все раскроется. Потом Валентина решительно
сказала:"Баста, утро вечера  мудренее. Лид, ты как? Ничего?"  Лидка  кивнула
головой. "Тогда - всем спать".
     Они  слегка помочили  Лидку  под  краном для конспирации и повели  ее в
палату. Раиса  и Нина Павловна вроде  бы спали, но  кто знает? Никому нельзя
было доверять. Нина  Павловна была  новенькая, и, как все поначалу, молчала,
шарахалась ото  всех и  плакала по  ночам.  Вряд ли  она  уже  успела  стать
стукачкой, но в  принципе это делается быстро.  На Раису уже  несколько  раз
грешили, но  доказательств не  было. К  тому  же несколько мероприятий  с ее
участием прошло удачно, например, похищение с  поста сестер штрафного списка
в  боксы после  столкновения  со Скорпионихой  (ах,  она, небось,  так и  не
узнает, что за оскорбление ее величества никто не был наказан! Сестры хотя и
удивлялись, что список из администрации, как это обычно бывало после "бучи",
так и не  пришел, но были  довольны: водворение в  боксы дело хлопотливое  и
шумное).
     Да, разобраться в Раисе было  трудно, потому что это была особа мрачная
и  язвительная,  не  водилась  ни с кем, да  никто  и  не искал ее общества.
Говорили, что она попала сюда за начальницу своего мужа, которая положила на
него глаз. И якобы Раиса, быстро раскусив ситуацию, явилась к ней в кабинет,
и при открытых дверях и растопыренных ушах всего коллектива так выразилась в
ее адрес, что та лишилась дара речи и  с тех пор так и объясняется знаками и
мычанием.  Бедный  раисин супруг от этой передряги смылся в другой  город и,
вполне возможно, уже  давно  свил  себе новое гнездышко, так как все здешние
пациенты  считались  "недееспособными"  и лишались всякого  общественного  и
семейного положения.  Так  что  раисину  неприветливость можно было  понять,
хотя... у  кого из обитателя больницы не  было за  душой своей  "интересной"
истории?
     Забираясь  под тонкое  одеяло,  Женька  думала,  что  проведет  ночь  в
мучительных  раздумьях,  но  тут  же  крепко  заснула  и  спала  без  свяких
сновидений.

х х х

     Cерафима разбудила всех,  как  обычно, в шесть, хлопая  опухшими со сна
глазами и  звеня градусниками в  стакане. "Подъем,  засранки," - кричала она
равнодушно, включая  в палатах свет.  Отовсюду  сонно ворчали. Нина Павловна
сидела на кровати и на лице ее было написано отчаяние  и отвращение ко всему
вокруг.  Да, утро было здесь, пожалуй, самой тяжелой частью дня, и новеньким
приходилось хуже  всего.  Правда, процедуры  тоже  иногда не сахар,  но днем
как-то легче владеть собой.
     - Боже мой, ну почему,  почему?  - Нина Павловна никак не могла понять,
зачем же больных поднимают  в  такую рань, если дел у них никаких нет и быть
не может, а врачи приходят  только к полудню. Женька cчитала,  что их просто
хотят уморить за целый день, чтобы засыпали пораньше.  Но  ведь вечер -  это
время  отдыха  после  тяжелого  дня,  время обсуждений произошедших событий,
разговоров  в тесной компании или с глазу  на глаз,  и вообще  самое  лучшее
время в течении больничной жизни. Так что засыпает народ все равно поздно, а
что  недосыпается,  то  ухватывается  на  лекциях,  сидении  в  очередях  на
процедуры и тихом часе (уж тут-то все храпят железно).
     Женька  вскочила с кровати с ощущением чего-то нового и сразу вспомнила
про  Лидку.  Потягиваясь, она  вдруг подумала о том, что рассказывала Варька
Селезнева.  Мол,  раньше  она Лидку никогда не  видела и инчего  про нее  не
знала, но когда приходила в  себя после клинической смерти в кабинете Вадима
Сергеевича, то видела как во сне Лидку и всю нашу палату. Именно поэтому она
поняла, благодаря  чему  она  вернулась  с  небес на  грешную землю,  - ведь
Вадим-то  Сергеевич никаких мер к ее возвращению не принимал,  а,  напротив,
сел писать отчет о ходе  эксперимента  с летальным исходом, и был недоволен,
что пришлось его потом исправлять. И  Женьке пришло в голову, что может быть
потом, если все хорошо закончится, этот неизвестный мужчина будет вспоминать
какие-то свои потусторонние сны, и обитатели больницы будут там фигурировать
в  не очень-то  привлекательном  виде.  Тогда  она  сразу побежала  занимать
очередь в умывальную, радуясь, что, во-первых, не так давно выменяла у Верки
Семенцовой  из 7-й палаты резинку для волос на пачку жевачки (подарок от Оли
Баскиной, которая получает посылки  из дома - счастливая!), а во-вторых, под
матрасом лежит чистая футболка, совсем почти новая, и недраные носки.
     Когда Женька  вернулась  в  палату,  Лидка  уже  крутилась  у  зеркала,
прихорашиваясь. И даже Валентина чесала свои прямые волосы,  закалывая челку
набок.
     - Девки, -  язвила Раиса, - никак на свиданку собрались? Видать, Вадика
решили окрутить, или в Потрошителе вызвать симпатию?
     Валентина  отбрехивалась,  а  Женька  сгорала  от  нетерпения  обсудить
положение  на свежую  голову. Но сейчас еще было нельзя. Хотя  на  зарядку в
обычные дни не выгоняли, потому что сестрам  было лень, все все равно должны
были сидеть  в рекреации и слушать бодрые передачи по радио про общественную
и  производственную   жизнь.  Потом  была   перекличка,   и  староста  Дарья
Вениаминовна считала всех и  осматривала. Женю и Лидку она даже похвалила за
внешний   вид.  Странно,   что   народ  любил  Дарью.  Вообще-то  старостами
становились выбившиеся  "в люди" стукачки и все  ненавидели их так же, как и
прочее начальство, а доводили больше, потому что это было "нижнее звено". Но
Дарья  не была злюкой, никогда не докладывала  о  неприятностях,  если можно
было промолчать  и пользовалась авторитетом  "нормальной бабы".  Ее  крупная
фигура,  прямая  осанка  и  решительное  выражение  лица   внушали  уважение
больничной  обслуге  и даже,  видимо, начальству.  Когда  она отправлялась в
Шишак заступаться  за  кого-нибудь, высоко неся свою седую голову,  то часто
добивалась  успеха. Ходили  легенды,  что  много  лет назад, еще на свободе,
Дарья могла "все" и никто не мог справиться с ней, но потом "завязала" и  не
сопротивлялась,  даже когда ее  водворили сюда  и  сильно  обрабатывали.  За
долгое  время  "безупречного  поведения"  Дарья  стала  неотъемлемой  частью
больничной  жизни.  Могла  ли она  выйти  отсюда?  Ведь  если кого-нибудь  и
выписывали  раз  в   год,  так  это   старост,  или  "особо  отличившихся  в
сотрудничестве". Время от  времени  проносились  слухи,  что  Дарью  вот-вот
выпишут. Но  Женьке казалось, что та  сама не стремится на волю, будучи,  по
каким-то причинам, вполне довольна своей судьбой.
     Дарья еще раз  окинула взглядом нестройную  шеренгу  женщин в полосатых
футболках и черных юбках и зачитала расписание мероприятий на день. Все было
как обычно: процедуры до обеда и хозработы после тихого часа.
     Женька  с  трудом высидела  завтрак, почти  не тронув каши-размазни,  и
пошла  к  посту  за  направлениями.  Сегодня, слава  богу,  не  было  ничего
мерзкого:  уколы у старухи  Вольдемарихи и таблетки у Берты.  После  уколов,
бывает, конечно,  плохо,  но все же  не так,  как  после  облучения у Вадима
Сергеевича, коньки не отбросишь. А  у Берты вообще  санаторий  - сиди себе в
кресле,  глотай  разноцветные  таблетки, а рыжая Берта  будет делать  вcякие
измерения.  Вообще, самые  тяжелые  эксперименты  проходят,  как  правило, в
санпропускнике, после  поступления.  Уж там-то есть и Потрошитель, и  всякие
"токи",  а  Жанна  Вурдалаковна  может  не  задумываясь  провести  небольшую
операцию без наркоза,  ежели ей это интересно. В повседневной  жизни из всех
этих страстей оставался только Потрошитель, да и то редко.
     Наконец-то   все  разбрелись  по  кабинетам  и  троица  могла  спокойно
посовещаться в туалете. В это время было трудно  уследить за  передвижениями
больных, да если  бы их  и  заметили, то  всегда можно  было бы сказать, что
процедура  требует  подготовки  (основательного  облегчения).  И   Лидка,  и
Валентина были  оживленные,  глаза горели.  Женька  тоже не  боялась -  днем
совсем другое дело! Валентина предположила,  что,  может  не  зря  брешут  о
мужском корпусе неподалеку, и если это  так, то "пациента"  надо отпустить с
миром обратно.  Но может быть, это  и  вранье, а просто  шел человек  мимо и
стало  ему  плохо? Тогда  он теперь  далеко отсюда в  больнице  или дома,  и
отпустить  его  - значит пустить на небеса.  Да ведь  и  не просто человек -
ДС... Дарье решили не говорить - слишком серьезно. Да и что она может?
     - Надюша! - воскликнула Лидка. - Нам нужна Надюша!
     Надюша  была чудом  всего отделения.  Женька поступила позже  нее  и не
застала Надюшу в первые тяжелые времена - а тогда все бывают такие страшилы!
Но  с тех  пор, как Женька увидела Надюшу  в  первый  раз, она  всегда  была
чистенькой и приветливой. Она всех называла "девуленьками" и "солнышками" и,
хотя никакой посторонней одежды носить не разрешалось, любила "наряжаться" -
шить новые белые воротнички к футболке, мастерить пояски и бантики. Конечно,
она  и  расстраивалась,  и  трусила,  и  ревела от боли и обиды, но это было
редко, а чаще всего она  улыбалась. К Надюше благоволила даже  Большая Роза.
Та  самая  Большая Роза,  которая,  уперев руки  в  необъятные  бока,  могла
задвинуть  речь,  полную "шлемазлов"  и  "кишентохасов"  перед  лицом  самой
Скорпионихи;  Большая  Роза, которой  уже  давно  не  давали направлений  на
Потрошитель,  после  того,   как  она  там  чего-то  поломала,  и  к  Вадиму
Сергеевичу, которого она треснула по физиономии; Большая Роза, которую звали
угомонить самых буйных, съехавших с катушек. Когда  Надюша говорила:"Розочка
Абрамовна,  вы  сегодня  так  хорошо  выглядите!", Большая  Роза  наливалась
румянцем и приходила в такое  состояние духа, что у нее можно было выпросить
таблетку от головной боли, карандаш или даже блестящую заколку.
     Надюша попала  сюда после  очередного "закручивания  гаек"  за  слишком
активное участие то ли в сборах, то ли в выборах, Женька была в политике без
малейшего понятия. Когда Надюшу засадили сюда, ее  парень, который  тоже  во
всем этом участвовал, стал дээсовцем и ушел в  подполье.  При этом они могли
поддерживать  телепатическую  связь.  Об  этом  знали  почти  все  обитатели
отделения - странно, что  никто до сих пор не настучал. Наверно, потому, что
Надюшу любили. И частенько  подкалывали: какая у  них, мол,  связь  - только
мысленная,  или  визуальная,  или, может,  осязательная  тоже? И  как насчет
пагубных  последствий?  Надюша  краснела,  отмалчивалась,  и  все  ей  жутко
завидовали.
     Пока  Женька  бегала к  старухе  Вальдемарихе,  Лидка  нашла  Надюшу  и
рассказала  о  деле.  Надо  было,  чтобы  Надюша  посоветова-лась  со  своим
подпольщиком.  Когда  Женька   вернулась   к  собранию,  Надюша  возбужденно
шептала:"Ой,  девчоночки, это  просто  детектив  какой-то,  ой, вы  себе  не
представляете, во что вы  вмазались!". Остальные  толкали ее со всех сторон,
горя желанием поскорей узнать, что же там произошло. Было так интересно, так
весело, и вдруг  Надюша  посерьезнела и, оглядевшись,  сказала:"Значит, так.
Это у нас Сергей Криштай",  и все замолчали, и только таращили глаза, слушая
ее рассказ.
     У  Женьки горело лицо и взмокла спина,  настолько  все услышанное  было
поразительно.  Сергей  Криштай  был  фигурой поистине  легендарной.  Крупный
ученый, он занимался  своими  научными  трудами, пока  не наступили  "летние
погоды", и, уж неизвестно почему, стало  можно больше,  чем раньше. Попав  в
русло общественной и политической жизни, Криштай добился больших успехов, и,
если Женька правильно запомнила,  был  и  мэром, и делегатом, и депутатом. В
это  время больницу  часто  проверяли и  даже собрались  закрыть.  Но  вдруг
"похолодало",  и,  снова  неизвестно почему, стало уже нельзя  то,  что было
можно. Криштай ушел со всех постов и снова  занялся наукой, но  после  того,
как его соратники и бывшие коллеги стали как-то странно  исчезать,  исчез по
своей воле.  Тогда-то  и  была  образована  ДС,  на улицах стали  появляться
листовки,  а  зарубежные  газеты  и  радиостанции  завели  рубрики  "Криштай
комментирует".  Все это  Женька узнала  из рассказов  и жарких споров  уже в
больнице. А в самое, что называется,  горячее и интересное время Женька жила
в деревне у тетки Клавы и целыми днями работала на ее огороде.  Ни радио, ни
телевизора  у них  не  было,  и  поэтому  события тех дней  Женьки  никак не
коснулись.  Потом,  когда  Женьке  вдруг  досталась  квартира  по  завещанию
какого-то дальнего и почти неизвестного родственника, она с Клавой переехали
в город. Клава, как опекунша,  тоже  прописалась в городское  жилье, а потом
сплавила Женьку в  больницу, и  до  сих  пор  было  неизвестно,  с  каким же
диагнозом.
     Так вот, когда в вечерних  разговорах заходила речь о ДС, лица девчонок
загорались воодушевлением и надеждой. "Погоди, придет срок... Еще все  может
перевернуться...  и  тогда  нашей  шарашке конец, всех разгонят  к  чертовой
бабушке..." Строились самые прекрасные планы и самые фантастические  картины
жизни после наступления свободы, и символом этой свободы был Криштай. Теперь
- рассказывала Надюша сдавленным шопотом - его все-таки  поймали  и везли на
дальний полигон для  обработки на  аппарате "Зеро".  Видно, уже предвкушали,
как он прилюдно покается и опровергнет все свои слова, как вдруг обнаружили,
что  по  дороге  он  приказал  всем  долго  жить. Начальник  конвоя,  видно,
перетрусил,  растерялся, и помчался  в ближайшую больницу в надежде откачать
такого важного подопечного. Но там его быстро  убедили, что дело  совершенно
безнадежное.  Поскольку  санитарам в  штатском нужен  был Криштай  живой,  к
мертвому  они  потеряли  повышенный интерес.  И в  то время, когда  в высших
кругах выяснялся вопрос,  что теперь  делать с телом,  последнее  неожиданно
пропало.
     - Какая же ты молодец, - радостно говорила Надюша Лидке. - Ведь не было
уже никакой надежды! Никто  и не думал,  что так может  случиться...  Хотели
только избавить  его от мучений  и стыда, хоть и посмертного... А теперь все
просто прекрасно! Около  восьми  кто-нибудь из "наших"  подойдет  на  нужное
расстояние, и ты, Лидончик, можешь отпускать.
     -  А  не поздно?  -  спросила Женька,  хорошо запомнив пастуха  Витюху,
которого хоть и вытащили  из Осиновки и  откачали, но, видно,  не  успели  в
какой-то  определенный  срок, так что он остался  придурком  и обузой на шее
своей старой матери Миронихи.
     Но Надюша объяснила, что, раз Лидка придерживает основную часть его как
бы  "души", то небольшая ее часть все еще остается  в  теле, делая возможным
нормальное прихождение в себя.
     - Женюша, - говорила она,  глядя сияющими глазами, - ты  и  представить
себе не можешь,  что там за  люди и что  они могут!  Да хоть мумию,  хоть...
статую оживить, и то! А здесь всего сутки пройдут!
     Женька, конечно, ничего  такого представить себе не могла, голова у нее
шла  кругом.  Она бы много  еще чего расспросила  бы  у  Надюши, но в туплет
пришла нянька Степа с квачами и  погнала всех вон. Лидка, бледная как мел, с
проступившими пятнами веснушек, пошла  на уколы, Женька - к Берте, остальные
тоже разошлись.
     В тихий час  лежали  молча, со всех  сторон обдумывая  случившееся.  По
палатам  ходили  врачи,  то и  дело заглядывали  сестры,  в коридоре  водили
комиссию,  басом  бубнил переводчик.  Женька задремала  и  улыбалась во сне,
потому  что   все  выходило  замечательно  удачно  и  все  страхи  оказались
напрасными.

 х х х


     Вечером, когда  все уже заканчивали работу в прачке, Лидке стало плохо.
Она упала  набок,  прямо  на  кучу грязного  белья,  и лежала безучастно,  с
закрытыми глазами. Женька с Валентиной притащили ее в  палату и старались ей
чам-то помочь, но Лидка в себя не приходила. Врачей в это время уже не было,
да в таком случае и боялись звать врачей - мало ли что им в голову взбредет.
У сестер никаких лекарств не было и они интересовались только порядком. Чуть
не плача, Женька побежала за Надюшей. Что же теперь будет? Весь их план...
     -  Это  из-за  уколов, -  сказала  Надюша. -  в  нашей  палате  с Кирой
Ивановной на днях было то же самое.  Начали какую-то новую серию.  До завтра
вряд ли очнется...
     Пока Женька  ревела  в углу  за кроватью, кто-то привел  Соян. Это было
странно, ведь маленькая Соян почти ни с кем никогда не разговаривала. Женька
видела, как Соян  склонилась над Лидкой, придерживая блестящие черные волосы
и внимательно на  нее смотрела. Потом молча отдала Надюше какую-то маленькую
вещицу  и  ушла.  Надюша шопотом  объяснила Женьке и  Валентине,  что  такая
железная  штука  в  виде то ли звезды,  то  ли цветка  может  какое-то время
хранить в себе то, что "поймала" наша Лидка.
     - Сейчас она не  может сама отпустить, - шептала Надюша, -  прикладывая
железяку  к  Лидкиному  животу,  -  значит,  надо  забрать.  Ну-ка,  Валюша,
посмотри.
     Валентина потрогала штуку  и пробормотала "ого!". Женька тоже потрогала
- штука была очень теплая, почти горячая.
     - И теперь, - продолжала Надюша, - надо это отдать кому-нибудь
     из "наших".
     Из "наших"... На волю? Значит - побег?..

х х х


     Как бы ни было тяжко  в больнице, мало кто думал о побеге. И убежать-то
трудно,  да  это  ведь  полдела.  Если  нет  того,  кто бы  спрятал,  сделал
документы, и много еще чего  для  жизни  "снаружи", то нет  смысла и бежать.
Ведь если поймают...  Сразу в обработку на "Зеро", и,  считай, тебя уже нет.
Одно  из  самых страшных женькиных больничных воспоминаний  - как водили  по
этажам больницы пойманную  Светку  Панченко. Для  усмирения желающих. Как не
заречешься от побега,  взглянув  на прямую  спину,  руки, вытянутые по швам,
поджатые губы,  бессмысленный  взгляд той, что была заводилой и  душой всего
этажа?  Небось,  главной  мечтой  здешних  "докторов"  было пропустить  всех
пациентов  через  этот  аппарат! Слава богу, во время работы он  давал такое
сильное  излучение,  что  его регистрировали в лабораториях  других стран, и
количество "обработок" контролировалось.
     Но  так или иначе, а штуковину надо нести. Все молчали.  Надюша деланно
весело заговорила о том, что она будет страшно рада встретиться с кем-нибудь
из  "наших",  а там уж  все  равно.  Но  девчонки  знали, что  она  страдает
внезапными  сильными  судорогами  и долгого  тяжелого  пути ей  не  вынести.
Валентина,  несмотря  на  внушительные  размеры,  не  была  ни  сильной,  ни
выносливой, зато  отличалась ужасной  неуклюжестью. Женька  вдруг  отчетливо
поняла,  что выбора  нет. Все смотрели на  нее. Стараясь выглядеть спокойно,
Женька спросила:"Так что там Сонька болтала про прачку?".
     Сонька Омелькина  была  одержима идеей  побега.  Она  вечно носилась  с
какими-то планами  и "новыми сведениями". Ее бледное узкое лицо оживало лишь
при разговорах  о  свободе, а  глаза как будто  шарили  по стенам  в поисках
подходящей  щелки. Кстати,  она-таки исчезла при загадочных обстоятельствах.
Однажды на  перекличке  ей было  велено  собрать  вещи  и  подойти  к  посту
Кривуленции, чтобы куда-то отбыть. Сонька собралась и ушла, и ее отметили во
всех списках  как выбывшую.  Но  Елена Всеволодовна  из 1-й палаты божилась,
что, когда  ее  вели из бокса  мимо "Шишака",  она  слышала  страшную  брань
Скорпионихи по поводу Соньки, которая вроде бы до поста не дошла. Конечно, в
это  очень  хотелось верить,  и по палатам стали ходить  легенды о Сонькином
побеге.
     Так вот, в свое время она говорила о трубах, ведущих из прачки, которые
остались  от  старой канализации  и по которым  уже не течет  вода.  Где они
примерно могли находиться,  Валентина набросала  на бумажке, которую потом с
важным  видом  прожевала.  "Ну,  Женюша,  может,  и  обойдется,  - бормотала
Валентина, глядя в сторону,  - если  около четырех выйдешь, часика два туда,
два  обратно, -  можно и  на перекличку успеть..." Женька слушала ее и слова
долетали  как будто  бы издалека. Надо  было поужинать  и идти на линейку  -
Женька  старалась ходить и есть, как  ни в чем ни бывало, и  даже говорила с
кем-то, но это все было как в тумане. После отбоя она попросила разбудить ее
около четырех и провалилась в нервное забытье.

х х х


     Не успела Женька  закрыть глаза, как  Валентина уже трясла ее,  чего-то
шепча. Женька  встала, плохо  соображая, что  происходит, и послушно держала
руки за головой,  пока Валентина прибинтовывала блестящую штуку к ее  животу
(больные часто ходили с повязками,  это  не должно было вызвать подозрения).
Железяка приятно грела, успокаивала.
     - Повезешь анализы, - втолковывала  Валентина,  а  там,  дай  бог, и до
прачки  доберешься.  Пробуй  с  запасного  хода,  дверь,  может  быть  и  не
заперта... Если Сонька  правду говорила, то ты быстро  обернешься... Женюша,
милая, ты уж возвращайся, мы тебя ждать будем...
     Оставив Валентину в  растрепанных чувствах,  Женька  вышла  в  коридор.
Сегодня была смена  Бабы  Симы, и она  сидела на  посту  - читала  очередной
детектив.  Женька  зашла  в  туалет  и выкатила оттуда тележку  с банками  -
анализы надо было возить каждые четыре часа.  Сестры  отлучаться с поста  не
могли и будили кого-нибудь  из больных для  такого  важного дела. Некоторые,
конечно,  ругались  и норовили  послать подальше,  кто-то  боялся  ходить по
темным ночным переходам,  но те, кого мучила бессонница и духота,  сами были
рады  прогуляться.  Продребезжав  банками  мимо  Бабы  Симы, Женька  довезла
тележку до  конца  коридора  и  перед тем,  как сесть в  лифт,  записалась в
регистрационный лист, чтобы не устраивать Бабе Симе неприятности.
     Спустившись на 1-й этах,  Женька  завезла  анализы  в  лабораторию, где
хмурые  и  заспанные тетки молча выкатили  пустую телегу. Неторопясь, Женька
потащила ее обратно,  но когда дверь лаборатории с треском захлопнулась, как
можно  тише завела телегу  в простенок  и взяла в руки  свои кожанные тапки.
Осторожно прошла назад мимо лаборатории и до самого конца длинного коридора.
Там  перевела дух и миновала темный тамбур, соединяющий два корпуса: матовые
окна  были  забраны решетками с двух сторон.  Последовал  еще  один  длинный
коридор, в конце его Женька остановилась  и прислушалась: за углом, на посту
2-го   отдедения,  сидела  Кривуленция.  Было  слышно,  как  она  кашляет  и
сплевывает  в  корзину  для  бумаг, чертыхается и  ворчит -  читает, небось,
чьи-то доносы.
     Быстро, чтобы не начать бояться, Женька начала  "переход". Хотя Варвара
Федоровна  долго  водилась  с   ней,  уча  "делать  невидимку"   без  всяких
выкрутасов, лучше было приготовиться.  Она  увидела перед собой узкую тропу,
идущую по выступу скалы - сквозь желтый песок кое-где проросла трава. Слева,
под обрывом, билось о камни темное, грозовое море. Оно было далеко внизу, но
холодное опасное дыхание его доставало до Женьки, прижимая к  серой шершавой
скале. Женька  сделала  пару шагов, стараясь  не  глядеть вниз.  Еще, еще...
Песок немного скользил, сыпался,  шурша,  вниз. Тропа огибала скалу, и  было
видно только нескольких шагов вперед.  Что там, за поворотом - уже или шире,
и  есть ли  там вообще  дорога?  Сердце  стучало так, что  из-за его тяжелых
толчков в ушах не было слышно шума  волн.  Кажется, тропа стала  пошире... С
хрустом вывернулся  из-под  ноги  камень,  полетел в  пропасть,  и  медленно
поехала за  ним земля. Женька распласталась спиной по скале, прижимаясь так,
что пуговицы на  юбке застревали  на колючих  выступах. Стараясь переступать
как  можно быстрее, она двигалась боком,  задрав подбородок, чтобы не видеть
моря. Вдруг  опора за спиной  пропала -  скала  как  бы отпрянула назад -  и
Женька  чуть не упала  навзничь.  Внутри все оборвалось от страха,  но потом
Женька обнаружила, что стоит  на  маленькой  площадке в углублении горы. Она
привалилась спиной к  нагретой солнцем стене и закрыла глаза,  успокаиваясь.
Пост  Кривуленции   остался  за  поворотом,  Женька  стояла   в  переходе  к
хозяйственному  корпусу.  Кривуленция  протяжно  зевала  и  скрипела  старым
рассохшимся стулом.
     Эх, Кривуленция, совсем  ты бдительность  потеряла,  старая  ты калоша!
Пациенты скоро совсем разбегутся, пока ты "ябедами" увлекаешься... Радостный
азарт охватил Женьку -  прошла,  прошла! Теперь до  прачечной уже  близко, и
дорога безопасная - в хозблоке по ночам  никого нет. Только бы дверь была не
заперта!  Пробежав  темными  коридорами,  Женька  остановилась  в  маленьком
тупичке перед запасными дверями в прачку. Основной вход закрывался на замок,
а  эту дверь  давно  уже  перекосило  так, что задвинуть щеколду можно  было
только  усилиями  нескольких  человек.  Поэтому ее  когда-то  просто  плотно
закрыли  и завалили грязными тюками. Слава богу, заведующую прачкой, Наталью
Владимировну,  интересовали  в  первую  очередь  ее  собственные  маникюр  и
прическа, а все остальные "мерзкие предметы" типа одежды и постельного белья
-  постольку,  поскольку.  Поэтому  в  прачечной  было  постоянно  грязно  и
захламленно. Пациенты  использовали это обстоятельство  в своих интересах  -
именно  в  прачке  можно  было  делать  тайники  в  кучах   стройматериалов,
оставшихся  от  давних  ремонтов,  не рискуя  попасться  с  поличным  (место
общественного  пользования)  и  не  боясь   лишиться  своих  драгоценностей:
уборками Наталья сроду не занималась.
     Собравшись с духом, Женька изо всех сил дернула дверь на себя. Та вдруг
легко подалалсь  и распахнулась  так сильно, что треснула  Женьке  прямо  по
носу.  Боже,  как  глупо! Кровь  сразу брызнула на пол,  потекла  по  губам,
закапала  футболку.  Пришлось  посидеть  на  корточках,  запрокинув  голову,
пережидая неприятность. Нос вроде бы не сломан, уже хорошо...
     Закрыв   за  собой   дверь  прачечной,  Женька   направилась  к   углу,
заставленному пыльными  ящиками.  Там, завернутые в кусок рубероида,  лежали
две  футболки   -  не  больничные,  с  воли.  Хранить  такую  одежду  строго
запрещалось,  но  Лидке  все  же  удалось  каким-то  образом  зажилить  свою
домашнюю. На память... и с какой-то отчаянной надеждой: а  вдруг пригодится.
Еще  одна  осталась от Соньки. Странно, если она все-таки сбежала, то почему
не одела, как собиралась?
     Женька  одела сонькину футболку  -  голубую,  с надписью на  животе,  а
поверх - опять свою больничную,  чтобы не испачкать там в трубах. Ну, а если
доведется добраться обратно, то можно будет здесь взять любую другую и выйти
в чистом.
     То, что обещанные трубы нашлись почти сразу, Женьку уже не удивило, все
было как во сне. Она легко отодвинула коробки, отодрала решетку, болтавшуюся
на двух шурупах, и полезла  на четвереньках  в узкое отверстие. В трубе было
темно, ужасно воняло кислым, но Женьку била лихорадочная дрожь предвкушенияя
победы - казалось, еще чуть-чуть и все. В азарте  она  не  замечала  мусора,
обдирающего колени  и ладони - скорей, скорей, на волю. Но время  тянулось -
Женька  устала  считать   повороты,  запуталась   в   развилках  и  потеряла
направление. Поцарапанные руки болели, спина  затекла. Стало  казаться,  что
она ползет по кругу, и выхода нет. Узкие трубы давили со всех сторон, Женьку
тошнило  от  страха  и  духоты.  Время от  времени  она ложилась на  живот и
плакала, потом ползла снова, не зная, куда. Что-то острое  впилось в локоть:
пришлось лежа на боку разорвать полосатую футболку  и кое-как замотать рану.
Потом Женька снова ползла и лежала, в  ужасе  думая, что умрет  еще очень не
скоро. Как она могла  надеяться, что они оставят такую простую  лазейку  для
бегства? Нет,  они  никогда  не  забыли  бы  трубы, ведущие  на свободу. Это
ловушка, еще один  способ издевательства... Еще один опыт! Смотрят,  небось,
следят и записывают в толстые журналы...
     Много  раз Женька хотела  лечь  и  не  вставать, чтобы их поганый  опыт
провалился. Но ползла  и ползла  дальше. Потом труба  стала намного шире,  и
можно  было   идти  нагнувшись.  Пройдя  несколько  десятков  шагов,  Женька
оступилась, почувствовала,  что  под  ногами  нет опоры, и  полетела вниз по
вертикальному спуску. Она даже  не пыталась за что-нибудь уцепиться, ей было
уже все равно, уж лучше сломать себе  шею, чем ползать по этим катакомбам до
последнего  вздоха. Но  все чувства  взровались в ней,  когда в  глаза вдруг
ударил свет!
     Женька  вывалилась из  трубы, и,  обхватив  голову  руками,  рухнула на
что-то  колючее. Ужас не давал двинуться  - вот, уже,  наверное, несутся  со
всех сторон  белые  халаты, схватят,  замучают,  накажут  за побег... Женька
сжалась, ожидая ударов - но было тихо. Было так тихо, что зашумело в ушах, и
Женька села, тараща глаза, отвыкшее  от света. Да  это не электрический, это
солнечный  свет! Явь или сон? На сон не очень-то  похоже:  какой-то пустырь,
заваленный  битым   кирпичом,  железяками,  строительным  мусором.  Сзади  -
здоровенная  каменная  стена и  из нее  - ого, как  высоко! - торчит обрубок
трубы, зияя вниз черной дырой; видно, оттуда она и свалилась. Женька подняла
руки  - черные,  исцарапанные,  с  обломанными  ногтями.  Все  остальное  не
лучше... Голубая футболка была вся в пятнах, рваная. Что же теперь делать?
     Хотя Женька и  понимала всю безнадежность  своего положения, на пустыре
было так хорошо! Утреннее солнце грело совсем нежно, сквозь кирпичи и гальку
пробивалась трава. Женька  сорвала листик полыни  и потерла его в пальцах  -
ах, она  ни о чем  не жалела, ради  этих минут стоило  немного помучиться...
Теперь-то уж точно все равно - сидеть вот здесь, никуда не ходить, и все.
     Так она и сидела,  закрыв глаза, погрузившись в терпкий полынный запах,
пока  не  вздрогнула от  звука  шагов  по  кирпичной крошке.  По пустырю шел
высокий старик в потертой вельветовой куртке и теннисных тапках.  Подойдя  к
Женьке, он старомодно  поклонился и  сказал:"С благополучным  прибытием. Как
настроение?"
     Это было, конечно,  странно, но  совсем не  страшно. Старикан был такой
чинный   и   дружелюбный,  от  него   просто   веяло  спокойствием.   Женька
сказала:"Нормально"  и  удивилась, как хрипло  прозвучал  ее голос. Пока она
откашливалась,  старик уселся на  бетонную  плиту и  сообшил,  что его зовут
Сергей Иванович  и что Надя Рудко  просила  его встретиться с  ней, Женей, и
кое-что забрать. Женька подобралась: "Так это вы?.. А как вы  узнали, где я?
Впрочем, лучше не говорите, а скажите-ка на всякий случай... (Что бы  у него
спросить, вдруг  он  все-таки  из  "докторов"? Вряд  ли,  конечно, они будут
устраивать такой  дешевый  спектакль,  но  мало  ли...  кто  их  знает,  эти
эксперименты...  Может,  это  все  так  и задумано, или девчонок  уже успели
расколоть... Что бы у него спросить?) Болит ли у меня сейчас левый бок?"
     Старик ответил ласково:"Нет,  левый бок у тебя сейчас не  болит. Правый
болит  немного, но сейчас перестанет." Действительно, так сильно ныло в боку
и  вдруг -  раз! -  как  выключили.  И в  голове вроде бы пояснее стало. Что
делать - придется поверить.  Женька полезла под футболку  разматывать бинт -
но он уже настолько разболтался, что железяка легко выпала Женьке на ладонь.
Солнце заиграло на блестящей поверхности.  Ну  вот  и все,  теперь  можно  и
помирать.
     -  Зачем же помирать?  - удивился старик. -  Я  как раз хотел спросить,
какие у тебя планы.
     Женька пожала плечами - издевается что ли, какие планы...
     - Хочешь вернуться, или?...
     - Как же мне вернуться? - проворчала  Женька. - Опять по трубам ползать
- вряд ли доберусь. А не возвращаться... Куда я денусь? Вон, видок у меня.
     - Но ты хочешь обратно?
     -  Да  не что  бы  хочу -  девчонок жалко.  После каждого побега  такие
репрессии  начинаются...  Не кормят толком,  на  линейке  держат целые  дни,
передачи не передают - "карантин" называется. Я  бы вернулась, только вот...
в  трубу неохота -  Женька посмотрела вверх, в черное отверстие. - Ужас, как
неохота.
     Женьке  вдруг стало  интересно -  как  там, ищут  уже небось, забегали?
Девчонок небось трясут, нянек. Кривуленция бегает, вся зеленая...
     -  А вы можете у Надюши спросить, как  там  у нас? - спросила  Женька у
старика.
     Он покачал головой:
     - Ее уже нет там.
     - Вот черти! - Женьку разобрала злость.  - Что им неймется? И тут покоя
не дают, таскают, переводят... Куда же Надюшу-то бедную закинули?
     - Она на воле. Все удалось оформить... почти официально.
     Казалось,  солнце  засияло ярче. Ах  ты, здорово-то  как! Не всесильны,
значит, белые халаты, не так уж надежны их запоры, и наша Надюша улизнула из
этой душегубки!
     Но потом Женька  подумала о Лидке,  Валентине, девчонках -  ведь теперь
они не узнают,  что замысел удался, что есть  надежда. У нее заболело сердце
от  жалости  ко  всем, кто  сидит  в душных  палатах в полном неведении, что
творится  за толстыми стенами. Видно, Женька задумалась  надолго - когда она
очнулась, старик с интересом смотрел на нее.
     - Я хочу назад. Вы можете мне помочь?
     Он удивленно переспросил:
     - Назад? Ты уверена? Ты можешь остаться с нами.
     Женька схватила его за руку и  помотала  головой  - не  надо больше  об
этом. Сергей Иванович пристально посмотрел ей в глаза, -так пристально,  что
у Женьки закружилась голова и все вокруг стало расплываться, как в тумане.


 х х х


     Виски  ломило  так,  что  трудно  было  что-нибудь  сообразить.  Спустя
несколько минут  Женька обнаружила, что сидит на корточках в каком-то тесном
углу, и попыталась встать. Ноги так затекли,  что пришлось немного проползти
на четвереньках.  Из узкого закутка  она выползла в  коридор и  собиралась с
силами,  чтобы  подняться   и  осмотреться.  Вдруг   кто-то  налетел  сбоку,
споткнулся  и навалился прямо на спину. Раздались сдавленные чертыхания - да
что же все  это значит? Женька  барахталась, пытаясь встать, и вдруг увидела
прямо  перед собой  знакомое лицо:  мамочки,  это  Раиса!  Женька  замерла с
вытаращенными глазами, а Раиса дико заорала:
     - Да  вот же она! Вот  она где  валяется! Ее  по всем  углам ищут,  уже
собираются карантин разводить, а она, бессовестная, ползает невесть где! Что
ты тут делаешь, придурошная?
     Женька ничего  не могла ответить,  только дико  озиралась по  сторонам:
знакомый коридор, хозблок, кажется? В замазанные  белым окна проникает свет,
значит уже  день?  Раиса подняла ее  с  колен и поволокла по  коридорам. Всю
дорогу  она бранилась и шумела, выдавая возможные и невозможные ругательства
- видимо, все уже здорово переволновались из-за возможного карантина.
     При  входе в отделение  Раиса с Женькой наскочили  на Кривуленцию.  Она
надсаживалась так, что шея раздулась и покраснела. Дарья слушала ее молча. А
рядом  стояла сама главная  врачиха, и  в глазах  ее явно читалась досада на
такое неприятное происшествие, как  пропажа пациентки. Главная врачиха редко
появлялась  в жилом корпусе  и  ее не часто  обсуждали в палатах.  Наверное,
поэтому у  нее даже не было нормального  прозвища, а в  редких случаях о ней
говорили: Сама приходила, Сама сказала. Конечно, некоторые верили, что Сама,
мол,  не знает, какие  безобразия творятся в отделениях, а если бы знала, то
все   исправила  бы.  И  даже  рвались  "открыть  ей   глаза"  на   реальную
действительность. Но Сама ходила по палатам в окружении целой свиты, и к ней
было невозможно подступиться.  Женька считала,  что ничего ей  говорить и не
стоит,  потому  что, когда Сама  шла  по коридору быстрой  деловой походкой,
глядя как-то сквозь, на лице ее было написано: "как мне все это надоело".
     Увидев  разгоряченную  Раису,  которая  предъявляла  всем  Женьку,  как
найденный клад, Кривуленция заткнулась на полуслове, а Сама, показав  тонким
пальцем, спросила:"Эта?" Убедившись, что ЧП все-таки не случилось, она сразу
переключилась  на какие-то другие  важные  дела и  поспешила  прочь,  бросив
Дарье:"В штрафное отделение ее на неделю".
     Дарья негромко сказала:"В  штрафном  все  места  заняты", но  ответа не
последовало. Тут вновь завопила, наливаясь кровью, Кривуленция:
     - Где ты была, уродина, что это за выходки?
     Раиса, видя, что Женька еще не оклималась, начала объяснять:
     - Я нашла ее возле прачечной, когда шла в бельевую.  Она там лежала без
сознания около запасного хода. И я ее привела поскорее сюда.
     Пока Кривуленция набирала воздух для следующей реплики, Дарья удивленно
спросила:
     - Около  прачечной, в хозблоке? Как же, интересно, она  могла добраться
туда ночью? Да это вряд ли возможно, ведь это даже за вашим постом, Каролина
Борисовна!
     Кривуленция чуть не откусила себе  язык от злости. Она посмотрела вслед
главной врачихе, проверяя, не могла  ли  та услышать дарьины слова, и дернув
головой,  прошипела:"Ну, мы  еще разберемся во всем этом". Выпрямившись  еще
больше чем обычно, она почти побежала по коридору в административный корпус.
     Раиса потащила Женьку в палату и уложила на койку. Все это время Женька
пыталась  сообразить,  что  же  произошло.  Она  прокручивала  ленту  ночных
событий, торопясь вспомнить все. Вдруг она похолодела. Раиса сказала - возле
прачки,  у запасного  хода! В  той  тесной  нише Женька  присела  остановить
кровь...  Она  скосила  глаза  на  грудь: полосатая  больничная футболка,  с
каплями  крови,  та  самая,  которую  пришлось  разорвать,  чтобы перевязать
руку... А рука? Рука - целая. Не смея поверить в жуткие предчувствия, Женька
пощупала бинт  на животе.  Есть! Железяка четко прощупывалась.  Что  же это?
Выходит,  она никуда  не вылезала? Как присела тогда  у прачечной,  потеряла
сознание, и... Женьке  хотелось  вздохнуть полной грудью, и набрав  воздуха,
избавиться от этого кошмара,  но  грудь сдавило, вдохнуть не получалось,  и,
захрипев, она провалилась в черную пустоту.
     ...Но пустота была совсем не пустой. Она давила со всех сторон, душила,
нажимала,    не    давала   вздохнуть,   пошевелиться.   Женька   не   могла
сопротивляться... И все? -  подумала  она с горечью.  - И все?..  Но вдруг в
этой  темноте  и  тишине  появились  какие-то пятна  и  звуки. Они  мерцали,
перемещаясь,   раздвигая  черное  пространство  вокруг.  Женька  напряглась,
пытаясь разобрать смысл: ...ая... ая... дохлая... бессовестная... Так это же
Раиса снова разоряется! Наклонилась над Женькой и орет в лицо:
     - Ну что ты лежишь опять как дохлая!  Сколько можно уже  издеваться! Ты
придешь в себя наконец или я не знаю, что я с тобой сделаю!
     Женька так обрадовалась, увидев Раису, ее знакомое  разгоряченное лицо,
что сразу успокоилась  и прошептала:"Раиса! Ну  чего ты орешь?" Раиса  сразу
замолчала и некоторое время смотрела удивленно.  Волосы  у нее растрепались,
челка прилипла  к  мокрому  лбу.  Потом брови  у нее  стали домиком,  а лицо
принято  совершенно  необычное  выражение  -  жалобное,  несчастное.  Расиса
закрыла лицо руками и куда-то пропала.  Женька не могла встать - голова была
как  чугунная. Но ей так хотелось, что бы кто-нибудь подошел,  что она снова
принялась  разлеплять  запекшиеся  губы.  Тут  же  над  ней склонилась  Нина
Павловна и тихо спросила: "Ну что, Женя, тебе уже лучше?"
     Женька прошептала: "Сколько времени?"
     - Сейчас вечер, уже был  ужин и линейка,  скоро отбой. Ты пролежала уже
полдня... Как ты себя чувствуешь?
     - Ничего... А где Лидка, Валентина?
     -  Валю  забрали,  когда обнаружили,  что  ты  пропала.  И она  еще  не
вернулась. А Лиде стало лучше,  она поела,  разговаривала,  но теперь  опять
уснула. Хочешь попить? Тебе Рая какую-то микстуру вливала, горько, наверное?
Но зато помогло...
     Женька попила несладкого  киселя. Ни  о чем не хотелось думать. Заснуть
бы, да надолго... Она зарылась в подушку: только не думать, только...
     Хлопнула дверь и раздался голос Валентины:
     - Ну, как  тут у вас? Ба, кого я  вижу, Евгения! Не прошло и полгода, а
ты в родных пенатах! Привет, путешественница!
     Она навалилась на Женьку, обнимая, тиская, тормоша: ну, как дела?  Окей
или не совсем?
     Женька  задергалась:"Валя, сними скорей  с меня  эту повязку, посмотри,
что  там!  Я  ничегошеньки  не понимаю, что со мной случилось!" Суетясь, она
тянула бинт, он  не  снимался,  острые края железяки  царапали кожу.  Теперь
Женьке хотелось  избавиться  от  этой  штуки  как  можно  быстрее. Валентина
побежала просить ножницы. Разрезав повязки, она потрогала штуковину:
     - Что в порядке? - жалобно протянула Женька. - Она пустая?
     -  Пустая  -  смотри,  холодная  какая.  Расскажи  скорей, как же  тебе
удалось?
     Торопясь и сбиваясь, всхлипывая  от волнения, Женька стала рассказывать
о том, что  помнила. Нина Павловна и Валентина  придвинулись совсем близко и
напряженно вслушивались,  глядя  ей в  лицо и переживая  все события.  Когда
Женька  дошла  до  пустыря,  Валентина  всплеснула  руками: "Я-то  чувствую,
полынью  пахнет! Ты  захватила  с собой?" И, не  дожидаясь ответа, полезла в
карман блузки, которая висела на стуле.
     - Ну, спасибо, ну, молодец, - приговаривала она, доставая оттуда смятый
стебель  полыни  и горьких запах снова донесся  до Женьки. Почувствовав его,
она поняла, что действительно сделала все, что было  надо, и расплакалась от
волнения. Сквозь слезы  Женька  рассказала Валентине, почему ей  показалось,
что все это был только сон.
     - Вот ведь дуреха, - ворчала  Валентина,  - вытирая Женьке мокрое  лицо
обрезками  бинта. - Думаешь, так легко  было вернуть  тебя  обратно  прямо в
теплую кроватку? Уж тут надо учитывать много чего...
     Она с  воодушевлением стала  рассказывать что-то о  временных  петлях и
перемещениях, но Женька не  могла больше слушать. Она  ощутила,  что сделала
что-то действительно нужное для всех, и ее жизнь изменилась  из-за этого,  и
жизнь  многих  других людей тоже. Она вдруг поняла то большое и  важное, что
никогда не выразишь словами, и в груди у нее было горячо и легко.

     Стерпеть все беды и напасти,
     Неся свой крест, идти своей дорогой,
     Прислушавшись к словам Фортуны

строгой...
     Тогда поймешь ты, что такое счастье.


ПОНЕДЕЛЬНИК, ТРИНАДЦАТОЕ





     Утро в  понедельник - самое тягомотное, самое противное утро  на свете.
Ранний  подъем,  когда  за  окнами  еще  темнота,  а  лампы  дневного  света
безжалостно  бьют  в лицо, холодный  мокрый  градусник, сунутый растрепанной
Марфой, стоны и чертыхания со всех кроватей. Я хочу зарыться головой в тощую
подушку и ничего не слышать... Утро в понедельник.
     Лидка, натягивая халат, бредет к выходу, смотрит на календарь и ахает:
     - Девки, сегодня тринадцатое! Валька, ты дежурная, не забудь!
     - Забудешь тут,  -  бурчит из своего угла Валентина, с трудом попадая в
тапки.
     Понедельник...
     Именно сегодня -  самый подходящий  день,  чтобы пойти к Профессорше  и
затеять новый диспут о приметах. Подумайте только, она не верит в приметы! И
черная кошка, и постучать по дереву - ерунда? А понедельник, тринадцатое,  и
как назло -  неприятности друг за другом - что она на это скажет?  С утра не
было  горячей  воды  и  мы  с Валентиной  мыли  полы скрюченными  от  холода
пальцами;  завтрак  обещал быть просто  ужасным (из пищеблока тянуло  гарью,
Седьмая  Вода,  отдохнув за  два дня, орала  на поварих с новым жаром); и на
линейке - главная новость: к нам едет комиссия  из Кардиналки, опять заберут
кого-нибудь для своих жутких  опытов. Ну, об  этом, конечно,  официально  не
объявляли.  Но во время переклички Дарья была особенно сурова, рассматривала
нас черезчур внимательно, поджимала сердито губы и после раздачи процедурных
листков и хознарядов сказала недовольно:
     - Красота! Не больные, а скаковые лошади! Как раз в Кардиналку, служить
научному прогрессу.
     Сделала  выразительное  лицо  и  ушла.  Мы  стояли,  сбившись  в  кучу,
обдумывая ее  слова.  В  отличие  от  нашего стационара,  где,  несмотря  на
всевозможные исследования, можно было протянуть много лет (та же Профессорша
служит подтверждением - старожилка, лет десять  уже занимает уютный уголок в
третьей  палате,  обжилась, удачно адаптировалась к "лечению", и  -  ничего,
сверкает  себе  голубыми глазками, живо  интересуется происходящим  и всегда
готова поспорить  о приметах или снах), то в заведение типа Кардиналки можно
было попасть совсем не надолго.  Там применяли  такие "кардинальные"  методы
исследования  способностей человеческого  организма, что последний  сдавался
очень быстро. И люди из Кардиналки ехали за новым материалом для опытов.
     В отделении  нависла очередная  гроза,  все лица  были озабочены  новой
свалившейся опастностью.  Понедельник! Конечно,  именно понедельник, а вовсе
не пятница, как иногда почему-то считают, самый несчастливый день! Пятница -
это  предчувствие  субботы   и  воскресенья  (  почти  вольных  дней!),  это
облегчение оттого, что очередная тяжелая неделя позади, а вот понедельник...
Как   обидно  всегда  после  тихих  выходных,  когда   можно   хоть  немного
расслабиться без  процедур и постоянного присутствия врачей, снова окунуться
в будни, где на  каждом  шагу подстерегают неприятности  всех  размеров - от
упрека сестры  до выдворения в  бокс  или  штрафных  работ. Да,  теперь  уже
расслабляться нельзя.  Все разбредались по палатам, перебирая в уме варианты
спасения от Кардиналки.  В  принципе,  выход был один  -  идти  на поклон  к
Заразе. Но с чем?
     Я   перебирала  в  уме  свои  драгоценности,   оставшиеся  с  последней
перетряски.  Заколка с розовым цветком  (жалко,  надюшкин  подарок), остатки
зеленки (надо экономить,  использовать  только в крайних случаях... а ведь у
нас каждый  случай - крайний,  особенно если рану запустить, к сестрам лучше
не обращаться  -  обработают  так, что  вряд ли останешься  жив),  шариковая
ручка,  иголка  с  ниткой,  поясок с  белой  пряжкой (в  выходные  разрешают
"наряжаться",  в  рамках основной  формы,  конечно)  -  ах, все  это  Заразе
наверняка не  нужно. Она женщина солидная, хозяйственная, что ей мои  жалкие
запасы.  Придется нести печенье,  нашу  "воскресную радость", все оставшиеся
четыре штуки. Каждый раз говорю себе - оставь на всякий  случай побольше. Да
как  же  оставить  -  совсем,  что  ли, и не  есть?  А  какой тогда  толк  в
воскресеньи? Ну, дай бог, будет Зараза добрая - поможет.
     Да она вообще была не плохой бабой, хоть и держалась замкнуто, смотрела
тяжело; так  ведь здешняя жизнь  -  не сахар,  никто  не поет  и  не пляшет.
Неприятностей из-за нее ни  у кого не было, и все равно ее сторонились. Даже
сестры опасались,  не лезли по мелочам. Понятно, никому не охота  по  врачам
всю  жизнь  мотаться,  как мотались, говорят, те, кто  вставал у  Заразы  на
дороге.   И   как    ее    сюда   сумели   упечь?   Наверное,   какая-нибудь
высокопоставленная пострадавшая... Девчонки  рассказывали, что, когда Зараза
была бригадиром на ткацкой фабрике (звали  ее, тогда,  конечно, по-другому),
то были  у нее и почет, и слава, и  переходящие знамена, и  характер  вполне
приличный;  но  после  одного  собрания,  где  она  осмелилась усомниться  в
правильности генеральной  линии, все  это пропало, и осталась только большая
обида  на  родной  коллектив и "правильных"  членов  собрания. Интересно, по
какой статье ее сюда упекли? Ведь трудно же доказать сглаз?
     У дверей седьмой  палаты  уже толпился  народ  -  у каждого  в  кармане
припасенный  подарочек.  Девчонки  занимали  очередь  и  шли  на  процедуры,
возвращшались  и  перешептывались, поглядывая в сторону лестницы, не идет ли
какое начальство. Мне надо было еще решить непростую  задачу - какую хворобу
выпросить себе у Заразы? Конечно,  хочется не очень маятную, чтобы побыстрей
прошла и не забрали в изолятор, но ведь  надо и убедительную  для комиссии -
чтобы не захотели  забрать с собой. Такую, чтобы сама  вылечилась, а то была
ведь  хохма  с  Зиной  -   высокой,   рыжей,  вечно  растрепанной  и  слегка
заторможенной  -  она не  хотела свою  неделю  дежурить на кухне  и  пошла к
Заразе, принесла  ей  отличный подарок  - маникюрные ножницы; Заразе подарок
понравился, а Зина - нет, и она  наградила ее большими рыжыми же бородавками
на лице и руках. От кухни Зину освободили (Седьмая Вода в  который раз орала
"кого вы мне присылаете", а  Кривуленция  в который  раз орала "а кто у  нас
есть, милочка"?), но  она  сама была  не  рада - умоляла  Заразу убрать свои
"украшения", та отнекивалась... Все вокруг были рады поводу развлечься.
     Да,  еще  не хотелось  бы подводить Дарью  - ведь  за  плохое состояние
личного состава старост ругают - значит, не инфекционное. Я посоветовалась с
Валентиной - она  придумала себе расстройство  желудка,  очень удобно: денек
побегаешь, и  все,  а комиссию наверняка  отпугнет,  ведь  надо  везти.  Мне
Валентина  предложила  ячмень  на  глаз  (сама однажды  пробовала).  Морока,
конечно, но  могут даже процедуры отменить на пару дней.  Я сомневалась, тут
подошла Фатима и спросила, к  чему бы увидить сову  во  сне, и сама же стала
высказывать различные предположения.
     Я слушала  ее  трескотню,  совсем  сбившись  со  своих мыслей, и  вдруг
почувствовала, как  сильно бьется сердце. Стало очень жарко,  а в груди  все
стеснилось,  будто  в   ожидании  чего-то  ужасно  плохого,  или,  наоборот,
хорошего.  На  процедуры  я  еще  не  ходила  -  так  с   чего  бы   это?  Я
сосредоточилась,  пытаясь  разобраться, и  вдруг  вокруг  зашептались: идут,
идут! По лестнице поднималась комиссия из Кардиналки - их, как  обычно, вела
Кривуленция, читая по дороге очередной доклад о проделанной работе.
     В коридоре наступила давящая тишина, все выпрямились, как могли, - руки
по швам,  взгляд  вниз  (как  хочется  посмотреть,  кто пришел,  -  впрочем,
зачем?).  Все  пространство  этажа занял  скрипящий  голос:  "Основываясь на
последних  научных  разработках,  мы  применяем..." Странно,  шагов комиссии
совсем  не  слышно,  кому же  она  вещает? Я не  выдержала  и  взглянула  на
проходящих:  высокая, сгорбленная фигура Кривуленции  и - всего один человек
рядом  с  ней, мужчина, совсем  молодой... у  меня перехватило дыхание... не
может быть!... Димка!
     Конечно,  сильно  изменился  с   тех  пор  -  такое  строгое,  взрослое
выражение, волосы гораздо  темнее, да и вообще... но абсолютно невозможно не
узнать Димку, которого уж я-то  знала, как облуплен-ного - сколько мы вместе
облазили чердаков и сараев в поисках клада или старинных книг, сколько ночей
просидели у костра на нашем клубничном  поле и сколько всего обговорили друг
с другом  за те несколько  лет, что Димкина семья снимала дачу рядом с домом
моей  тетки Клавы!  Когда мне бывало очень  тяжело, во время  болезней или в
боксе, я всегда вспоминала эти годы - связанные с Димкой. Самые счастливые.
     Детство свое  я почти не  помню, только лет с восьми, да и то  смутно -
это  как раз когда с моими родителями  что-то случилось  и я  попала к тетке
Клаве -  и эти годы были такие мрачные,  что  и вспоминать их неохота. Клава
всегда  и при всех  показывала, какая я для  нее обуза, а соседские  дети не
дружили  со  мной,  потому что считали меня задавалой.  Я  была "городская",
чужая среди них. И только с приездом Димки у меня началась настоящая, полная
приключений жизнь:  он таскал  мне  из  дома интересные  книжки, рассказывал
всевозможные  истории,  затевал  походы  и   сообщал  новости  из  взрослой,
городской жизни.
     Клава замечала, что  я делаю домашнюю работу менее прилежно, устраивала
мне выволочки, грозилась погнать на  все четыре стороны. Димкиным родителями
тоже не  очень нравилось, что  он водился с  кем-то из "местных". Собственно
говоря,  отец  его  вряд ли  интересовался такими мелочами.  Он целыми днями
сидел у  себя в кабинете или уезжал на большой черной машине в город, и всем
домашним  хозяйством  заправляла  димкина  мама  Мария Петровна.  При  своем
высоком росте  она казалась съежившейся, а  на лице было такое недовольное и
усталое  выражение, как  будто  она говорила:  "Ну что вам от  меня надо?" Я
старалась  не  попадаться  ей  на  глаза  и  близко  к  дому  не  подходила,
высвистывая Димку из-за забора. Но иногда мы сталкивались с Марьей Петровной
на   улице   или  в   магазине,  и  я  чувствовала  на   себе  ее   странный
боязненно-изучающий  взгляд.  Может быть, ей было любопытно, что за дворовая
компания у ее  сына? Но  она никогда не  заговаривала  со мной  и  никак  не
показывала, что вообще меня знает. Конечно, они были из другого общества...
     Когда  мы с  Клавой  вдруг переехали в город, у меня  появилась надежда
видеть Димку не только во время летних каникул. Я мечтала пойти в нормальную
школу, и там бы, конечно, учился бы и Димка...
     Но вышло совсем наоборот: Клава быстро  оформила документы на квартиру,
завещанную  мне каким-то дальним маминым родственником, которого я никогда и
не  видела, и сплавила меня в эту больницу. Так что я  больше уже  не видела
Димку. Никогда. До сегодняшнего дня.
     - Женька,  ты идешь, нет? Спишь, так пропусти меня,  мне некогда! - это
Софка, вечно  трясется,  боится  и торопится,  и  маленькие  быстрые  глазки
испуганно высматривают: не пропустить бы чего и быть там, где все.
     -  Иди, я передумала. - Я иду по  коридору, в голове у меня темно. Все,
что мне сейчас  надо - это ни  о чем  не думать.  Я  начинаю разговаривать с
собой  как  с  малым  дитем  -  испытанный  способ  в  действительно сложных
ситуациях, например,  в штрафном  блоке,  когда надо  обязательно продолжать
работу,  не  останавливаться.  "Смотри в  процедурный  лист.  Что  у  нас на
сегодня? Первое. Музыкальная комната. Очень хорошо. Прямо сейчас и пойдем. А
потом? Желейный профессор. Это тоже вполне хорошо. Ну-ка, посмотрим на левую
руку, где  он вчера  мазал. Ничего нет? Значит, и сегодня  обойдется. Обычно
бывает ухудшение после седьмого-десятого раза. Теперь вспомним  какой-нибудь
хороший стишок и повторим  его разиков сто. А там уже и  посмотрим, как жить
дальше...  Ну,  вперед:  Зайку бросила хозяйка, под дождем остался зайка..."


х х х


     ...Музыка сегодня была под  стать  всему: какие-то  завывания,  треск и
визг.  Да в общем-то и хорошо  - не давала сосредоточиться, сбивала с  любой
мысли. Лауреат Лауреатович был невыспавшийся, хмурый, еще более сутулый, чем
обычно.  Он не поднимал  головы,  уткнувшить в свой пульт, или, повернувшись
спиной,  смотрел  в окно. Мы все любили посещения  музыкальной комнаты, ведь
это была самая безобидная процедура: не больная сама  по себе  и  не имеющая
никаких неприятных осложнений. А мне особенно нравилось бывать здесь, потому
что окна  в музыкалке, в отличие от всех других кабинетов, не были закрашены
белой краской и можно было видеть самые верхушки деревьев. Каждый раз, когда
я  видела настоящую  листву,  трепыхавшуюся от  ветра,  я  радовалась  этому
реальному подтверждению существования другого мира.
     Cегодня, чувствуя за  окном шорох ветвей, я  подумала, что  всему  свой
срок, и может быть, идя от дверей больницы до кардинальской машины, я пройду
совсем близко от этих деревьев и, если повезет, подержу в руках живой лист.
     Обед прошел  еще  более  молчаливо, чем обычно.  Во-первых, обед  - это
самая съедобная еда по сравнению с завтраком и  ужином, и, во-вторых, важная
веха в течении больничных суток.  Всем надо собраться  с  мыслями, взвесить,
как  прошла первая половина дня,  что  было  намечено  и сделано, и что  еще
предстоит. Лидка и Валентина глядели  на меня вопросительно, поднимая брови,
но я отмахнулась. Я еду в Кардиналку, и это мое личное дело.
     К  концу  обеда  подошла  Дарья,  спросила привычно:  "Жалобы?",  и  не
удивилась, что поднялось так много рук. "После обеда ко мне, и в коридоре не
галдеть. У тебя нет жалоб, Овсянникова? - повернулась она в мою сторону. - В
тихий час поможешь на кухне, а в четыре подойди в дежурную."
     Хорошо,  что  не  надо  лежать  в кровати - это хуже  всего, если  есть
проблемы. А  вот стоять у мойки  на кухне - самое то.  В  грохоте  кастрюль,
шипеньи и хлюпаньи на  сковородах, звоне  посуды не услышишь и своих мыслей.
Только  вот  руки  у меня  будут красные,  но вряд ли это  может  что-нибудь
изменить.
     Через полчаса пришла помогать Нина Павловна, лицо у нее было довольное.
"Сходите,  Женечка,  пожалуйтесь  на  что-нибудь,  -  говорила она,  оттирая
подгоревшее дно молочной  кастрюли. - Дарья Витальевна всем записала, и даже
некоторым прошлым числом, для убедительности, ведь нехорошо, что все сегодня
заболели."  Я смотрю на  Нину Павловну,  как она трет  и  ворочает  огромную
кастрюлю и  думаю, как быстро  она привыкла к больничной  жизни.  Всего  два
месяца здесь, а уже так спокойно реагирует на все наши передряги. Может, она
раньше  работала  в больнице?  Но о  "прошлой жизни"  у  нас  спрашивать  не
принято, и я говорю: "Молоко подгорает каждый день".
     Нина Павловна очень увлекается этой  темой.  Она  рассказывает мне, как
много есть  способов избежать  убегания и  подгорания молока,  и большинство
такие простые, и  почему бы не применить  хотя бы одну замечательную штучку,
такую круглую пластинку со спиральным желобком...  Потом она задумывается  и
говорит другим тоном:"Но пусть молоко пригорает. Хорошо, что я могу постоять
на  кухне. Раньше я не любила  запах подгоревшего молока, но теперь..." и мы
молчим.
     В  четыре часа  я  подошла к дежурному кабинету, здесь всегда усаживают
работать  приезжих врачей. У  дверей уже маячали  полосатые рубашки: все  же
кто-то не получил "метотвод". Слава богу, никого из знакомых; все пожилые, с
угрюмыми лицами  -  из верхнего отделения.  Потом я  заметила  Семеновну (мы
лежали  с  ней  неделю  в боксе)  и тихонько спросила: "Выходил кто-нибудь?"
"Очень странно,  -  сказала Семеновна  тихо, не  поворачиваясь,  -  уже  три
человека  вышли, и  никого  из  них  не  взяли.  Может,  нужен  какой-нибудь
особенный диагноз?"
     Скорей бы зайти! Как не хочется  стоять здесь, в темном коридоре, среди
переполненных страхом людей  и  ждать!  Напряженное  молчание  давит, душит,
запускает  в  самое сердце  ледяные лапы, заставляет сомневаться, метаться и
делать самые  неправильные вещи.  Нет,  нет,  нельзя  распускаться.  Вот  бы
Варвара  Федоровна  была  здесь!  Она  сказала  бы,  что  делать,  и  я   бы
успокоилась.  А  может,  не сказала  бы... Погладила  бы  по плечу: "Ты  уж,
Женечка, давай сама..."
     Я  и  решила  все сама, больше уже ничего и  думать. Варвара Федоровна,
помню, все смеялась:"Ты  чего, никак думаешь? А  чем думаешь-то, мыслями?" И
добавляла  медленно:"Мысли-то, они  тяжелы...  Перекладываешь их с места  на
место, как кирпичи, и устаешь... В сложной ситуации не думать надо, Женька -
чуять!  Правильное решение придет само, его надо лишь почувствовать, принять
и больше не волноваться."
     Дверь  открылась и  боком  вышла  тетя  Тася с белым от волнения лицом.
Широко открытые глаза, казалось, не видели никого.
     - Овсянникова здесь? - бесцветным голосом спросила она. - Пусть идет.
     Я оттолкнулась  от  стены и пошла  к  двери. Тетя Тася  все стояла там,
закрыв лицо руками, и боясь обрадоваться, шептала:"Не взяли, не взяли!" "Так
иди  скорей в палату, уходи!" - зашикали на нее со всех сторон,  и тетя Тася
поспешила прочь, чтобы не искушать судьбу.
     Я  потянула  ручку  на  себя и  отрешенно  подумала,  что почему-то  не
волнуюсь. В маленькой  дежурке было так обыденно:  напротив  двери, спиной к
окну сидела за столом  Кривуленция,  у шкафа в углу Дарья доставала какие-то
папки. Я посмотрела  налево -  за стлом, стоящим  вдоль стены, сидел Димка -
сосредоточенный, строгий  - опустив голову, погруженный в чтение бумаг. Я не
могла  отвести взгляд  от  его  лица  - такого  взрослого  и  все  же такого
знакомого. Резкие линии скул,  упрямый подбородок, и - совершенно непривычно
- неулыбчивый рот, уголки даже чуть загнуты вниз...
     - Овсянникова, - прочитал он и поднял голову.
     У  меня застучало в  ушах. Я представила  вдруг себя - в этом полосатом
наряде, в черных стоптанных тапках. Как я  ни причесывалась в туалете, а все
равно, наверное, достаточно лохматый вид. Даже если он и узнает меня...
     Дарья  с шумом положила  кучу папок,  набитых вылезающими бумагами,  на
стол  перед  Кривуленцией. Они стали  что-то обсуждать вполголоса, перебирая
исписанные  листы. И поэтому они  не  слышали, как  Димка, глядя на меня так
странно - как бы задумчиво - спросил тихо:"Это ты?"
     Я ничего не могла сказать и только быстро кивнула, а пальцы у меня были
стиснуты в наш  специальный тайный знак: большой палец внутри кулака; так мы
делали всегда, если попадали в какой-нибудь переплет,  не успев договориться
заранее, и это значило:"Поддакивай пока, я тебе потом все объясню".
     Димка еще посмотрел на меня так же  странно, я никак не могла понять, о
чем же он думает сейчас, а потом снова углубился в чтение моего дела.
     Тут  подала  голос  Кривуленция;  она  откинулась  на  спинку  стула  и
вопрошала голосом строгой учительницы:
     -  Так  что  же,  Дмитрий  Николаевич,  найдете  вы  хоть  кого-нибудь,
подходящего под ваши придирчивые требования?
     Димка повернулся к ней, но смотрел рассеянно куда-то вбок и молчал. А я
обрадовалась такому  моменту  показать  свои  намерения  и  глупо сказала:"Я
чувствую  себя хорошо". Вышло  как-то  хрипло, я кашлянула  и повторила  для
верности почетче:"Очень хорошо" и еще больше сжала кулаки.
     Кривуленция, наверное,  удивилась  такой  откровенной бодрости  личного
состава, но сказала, сладко улыбаясь:
     - Вот видите. Состояние хорошее. А вы так критически относитесь.
     Ощущая  себя  экспонатом  выставки,  я  таращила  глаза  и  всем  видом
изображала,  как  мне хорошо и  как  я стремлюсь  в  Кардиналку.  Перехватив
вопросительный димкин взгляд, я мелко закивала головой. О Господи, только бы
он догадался!
     Димка закрыл мою папку и положил на правый, свободный край стола. Потом
перебрал несколько оставшихся пухлых дел.
     - К сожалению, остальные диагнозы совсем не подходят.
     Кривуленция на мгновение  задумалась, неодобрительно поджав губы. Ясно,
что она не хотела бы, чтобы в докладе приехавшего доктора содержались данные
о плохом  состоянии больных в ее отделении.  Но ей  было совсем  не  выгодно
отдавать  своих пациентов  в  Кардиналку.  Весь  персонал  рассчитывался  по
количеству  больных, и значит, если заберут  нескольких, надо будет набирать
новых, а с ними всегда много  возни. К тому  же формулировка была в общем-то
вполне  удовлетворительная:  если  диагнозы  не  подходят,  то  это  не  ее,
Кривуленции, вина.
     Тут Дарья оторвалась от чтения какой-то бумаги и сказала удивленно:
     - Вы знаете, Каролина Борисовна, они присылают заявку на больных вместе
со сменой постельного и нижнего белья.
     У Кривуленции аж желваки заиграли - она сразу почувствовала ситуацию, в
которой надо кое-кого поставить на место.
     - Ну знаете, милочка,  это  ни в какие ворота... Что они себе думают? У
нас фабрика? У нас  излишки?  Нет, я сейчас же  вынуждена принимать  меры...
Дарья Витальевна, будьте любезны, отведите Дмитрия Николаевича в  буфет, ему
надо подкрепиться... - она  быстро кивнула в димкину сторону, показывая, что
разговор окончен, и сразу потянулась к толстой  телефонной  книге,  раздувая
ноздри в предвкушении разговора.
     Дарья взяла мою папку со стола и спросила:
     - Дмитрий Николаевич, это оформлять?
     Он кивнул:
     - Да, пожалуйста, к шести  часам  надо все  успеть и  выезжать.  Дорога
долгая, только завтра утром будем на месте...
     Быстро собрав  портфель,  он  пошел к дверям.  Даже не взглянул  в  мою
сторону. Дарья поспешила за ним, мимоходом обратившись ко мне:
     - Скажи сестре, чтобы тебя одели на выход и жди около поста. Да не спи,
пошевеливайся.
     Они  ушли.  Кривуленция разговаривала  по  телефону, ее голос  был сама
любезность:"...вы уж будьте  добры, милочка, занимайтесь своими  больными, а
мы - своими, и будет хорошо", но ее лицо, обращенное к стене, было холодно и
зло как всегда.
     Я поспешила выйти, чтобы она не обратила на меня внимание.


 х х х



     На ватных подгибающихся ногах я тащилась  по коридору, в  голове  стоял
глухой звон.  Чтобы не упасть,  пришлось даже придерживаться рукой за стену,
хотя это было запрещено. Запрещено! Что они теперь могут  мне сделать? Мысль
о том,  что  именно сейчас, напоследок, можно было бы чего-нибудь натворить,
мелькнула  и  погасла.  Честно  говоря,  совсем  ничего  не  хотелось  -  ни
шевелиться,  ни разговаривать. Весь  мир был таким  серым...  От  чего? Ведь
ничего плохого вроде  не  случилось,  наоборот:  Димка меня все-таки  узнал.
Узнал, и что? Ничего... Вот то-то и оно, что ничего! Я  старалась  вспомнить
его лицо, его выражение, когда он меня увидел и сказал  "это ты?". Была ли в
глазах досада? отвращение? неприязнь? Нет, кажется, ничего такого не было...
Голос  -  такой  спокойный...  Я  прокручивала  и  прокручивала в памяти все
моменты, все реплики и движения в дежурке и скоро все это стало расплываться
и  наезжать  друг  на друга,  как отражение  в пруду, когда идет  дождь.  Не
понимаю, не понимаю...  Неужели ему  было  абсолютно  наплевать,  что вот я,
Женька,  стою  в  дежурке,  в  этой  больничной  одежде,  и хочу  поехать  в
смертельно опасную Кардиналку? Пожалуй, лучше было бы мне туда не ходить...
     На посту никого  не  было,  я безвольно опустилась на  банкетку. Сейчас
кончится тихий час,  все набегут, станут распрашивать... Скорей бы уже уйти.
Но Марфа, видимо, уже ушла отдыхать, а мне  было так неохота вставать и идти
в  сестринскую.  Чему  быть -  того не  миновать, вспомнила я в который раз,
привалилась к стене и задремала.
     Разбудил меня  звон  телефона  на посту.  Сестры  все еще  не  было,  в
столовой стучали ложки - значит, уже полдник. Вот интересно, меня не забыли?
Не  передумали отправлять? На  телефонные звонки  уже семенила  Петровна, на
маленьком  сморщенном  ее  лице  было,  как всегда,  выражение недовольства.
Схватив     трубку,    она    внимательно    слушала,     потом    удивленно
спросила:"Овсянникова? На отправку? Я не знала, а кто велел? А почему мне-то
не  сказали сразу?  Сейчас, сейчас,  но мне  надо  же  накладные  подписать,
принесите, будьте добры, переходной лист и список одежды, а я пока займусь".
Петровна повесила  трубку  и  недовольно посмотрела  на меня:"Это ты которая
Овсянникова? Пошли одеваться".
     Что-то произошло во мне, пока  я спала.  Я  совсем успокоилась,  ничего
больше  не ждала, ни о чем  не думала. Послушно ждала,  пока Петровна найдет
мне  все необходимое  для  выхода, послушно переоделась. В  смутном  зеркале
бельевой я увидела незнакомую фигуру в темно-синей рубашке и брюках. Тяжелые
ботинки  притягивали ноги  к земле, а  новая плотная синяя ткань  одежды так
сковывала все тело, что лучше всего было стоять не двигаясь, как манекен.
     Мы  с  Петровной  довольно  долго  возились в  бельевой - все комплекты
выходной одежды оказались  перепутанными, нужные размеры  лежали как  раз  в
самых дальних углах. Но Петровна не отступалась - она знала, что Кривуленция
очень придирчиво осматривает отправляемых -  ее владения пациент  должен был
покинуть в образцовом  виде. Так что, когда мы снова вернулись  к посту, уже
зажгли свет,  народ запустили в палаты,  близился  отбой. Петровна позвонила
доложить о моей готовности, и обернулась ко мне озадаченная:
     - Теперь, говорят, ждите. Нечего, мол, было так долго копаться... А кто
виноват,  ежели   в  бельевой  такое  безобразие  творится?  Вечно  Петровна
виновата...  Куда я теперь тебя дену, в палатах тебе быть уже не положено: и
документы все оформлены, и одежда уличная...
     Охая  и  ворча   на  весь  мир,  она  повела  меня  в  кладовку.  Среди
размочаленных  швабр, коробок  с порошками  и  ведер,  надписанных  масляной
краской, стояло несколько колченогих стульев. Петровна усадила меня в угол:
     - Ну, сиди, теперь, жди - сама не знаю сколько. Доктор, говорят, занят,
случилось вроде бы чего, вот  он  и  помогает,  раз уж  там оказался, так ты
теперь  жди. Я приду потом  за тобой.  Да что и говорить, торопиться нам  не
след - все там будем, - прибавила она, выходя и запирая дверь.
     "Все там будем", - равнодушно подумала я и снова задремала.
     ...Кто-то  входил  в кладовку,  гремел  ведрами,  чертыхался  -  мне не
хотелось разлеплять глаза,  выныриваться из тихого омута  полузабытья. Потом
опять  было  тихо. Не знаю, сколько  прошло времени - час, два - когда снова
раздались голоса.
     - Ставь  сюда, в  угол, а это  давай  на полку. Господи,  спать-то  как
охота, а у меня  тут одна сидит - сказали, на выход, и все не заберут. То ли
обратно ее переодевать, то ли пусть всю ночь тут сидит - ума не приложу... -
Петровна  постоянно  зевала, растирая лицо  ладонями.  Молодой  тонкий голос
откликнулся возбужденно:
     - Ой, я же знаю, почему она сидит так долго.  Приезжий-то доктор  - ой,
симпатяжка -  там внизу  чинил машину. Я же как раз забирала  новые бланки и
Амалия Федотовна дала заодно вот тазики, губки, и шла уже к себе, и вдруг те
ящики  у  входа  -  такие  железные,  огромные,  под  потолок,  только вчера
поставили, так долго тащили,  и  все еще  переругались, ой, шуму было  - так
вдруг они как загудят  и внутри прямо защелкало, затрещало... Я стою с  этим
со  всем, руки заняты, оробела, а  Сама, - голос перешел на звонкий шепот, -
представляешь, как услышала, выскочила из кабинета, - побелела даже, кричит,
отключите немедленно, а  там вроде и  нет  ничего - ни шнуров  с вилками, ни
кнопок, и  мы  не знали, чего делать! И я  тебе скажу, Капа,  это были очень
опасные  штуки, -  ну, я-то  не  знаю, что  могло бы  случиться, но Сама-то,
видно, хорошо знала, и она так испугалась, у нее такое было лицо - это ужас.
И  вот этот молодой  доктор -  ты его  видела, Петровна? Я и не  думала, что
здесь бывают такие доктора -  симпатичные, понимаешь? - он туда  полез прямо
руками вовнутрь, в такие окошки небольшие, там он что-то нажимал, что ли, ну
не  видно  было,  и  потом  еще  сзади открывал  и  вынимал целые коробки  с
проводками, - ох, я даже сейчас запыхалась, а тогда... перетрусила ужасно, а
все-таки  не убежала  -  такой случай! - но в  общем ничего  не  взорвалось,
перестало щелкать,  все  затихло - начальница наша  была такая довольная! Но
видно   было,   -  разказчица   захихикала,   -  что   кому-то   завтра   не
поздоровиться...
     -  Да уж,  -  сказала Петровна тихонько, -  свой  испуг  она  никому не
простит, уж она с них получит... кум-пен-сацию...
     - Ага, не спустит, - согласился молодой голос, - завтра лучше вниз и не
ходить. А сейчас они кофе пьют.  На радостях  даже  комнату отдыха открыли и
сидят там уже часа два.
     - Ну  и  ну, - хмыкнула Петровна,  - а  пылищи-то,  небось там,  в этой
комнате, где никто  уж сто лет не отдыхал... Так, значится, кофий пьют...  А
Петровна  тут  жди...  - она завозилась в углу, передвигая совки и щетки.  -
Может, и нам пока чайку  хлебнуть? Вряд ли они  сюда придут - позвонят, если
все ж таки соберутся ехать. Пойдем, Настена, отдохнем...
     Я слушала их  затихающие  шаги и думала отстраненно:"Эх,  Димка, Димка,
кому ты помогал? Кого спасал?  Вот рвануло бы как следует  -  всем бы  легче
стало...   А  то  это  разве  жизнь  -   сплошной   понедельник...  да   еще
тринадцатое..."

 х х х


     Когда пожилая  и совсем незнакомая мне врачиха повела меня  в  приемный
покой, была, видно, уже глубокая ночь. Наши  шаги  гулко отдавались в пустых
коридорах и лестничных пролетах. Мне было странно слышать громкий стук своих
шагов.  Ноги,  за  несколько  лет  отвыкшие от  другой  обуви, кроме  тапок,
казались мне чужими в этих черных ботинках с негнущимися подошвами.
     Мы  спустились вниз и прошли длинным  коридором, который несколько  раз
перебивался запертыми  дверями. Врачиха звенела ключами и этот звук, отлетая
от стен, будил воспоминания  о старинных замках и их  подземных переходах. В
конце  концов мы вышли в большой  сумрачный холл, где горела только  тусклая
лампочка у выхода.  Двери, ведушие во внешний мир, всегда представлялись мне
массивными железными  воротами  со множеством замков и  угрюмой  охраной. Но
деревянная, крашеная серым дверь просто  распахнулась, и мы с врачихой вышли
на улицу.
     Я остановилась, глубоко вдохнув влажный ночной воздух.  Было совершенно
темно, ни  огонька,  ни  света из окон. Вверху,  в прорывах  между облаками,
сияло  несколько ярких  звезд,  но  луны видно  не  было.  Вокруг  шелестели
листьями невидимые деревья. От  необычного ощущения  огромного  пространства
закружилась  голова. Вот я  и добилась наконец, чего так  хотела:  смотрю на
звезды, дышу  свежим воздухом. Могу потрогать  траву, ветви деревьев. И  мне
так  страшно! Мир велик и темен, и быть может, за мое своеволие  - да, я его
проявила,  теперь  уж  не отвертишься, - за мою  отчаянную  попытку изменить
что-нибудь в моей судьбе этот мир накажет меня.
     Врачиха, пройдя несколько  шагов, обернулась, и я поспешила догнать ее.
Мы пошли по  аллее - оказывается, здание окружал большой парк - отовсюду шел
ночной  пьянящий  дух  растений.  По  краям  дороги  росли  кусты,  но я  не
протягивала  рук, чтобы дотронуться до листьев  -  мне было боязно коснуться
какого-нибудь зверя,  возможно, притаившегося в  зарослях. Впереди показался
силуэт  большой  машины  - фургона  для дальних  перевозок.  Дверца  в  боку
открылась и я забралась по железной лестнице в нутро кузова.
     Тусклый  зеленый ночник на стене не  освещал всего  брюха машины - были
видны  только   скамейки  по  бокам  и   стол  с  медицинским  оборудованием
посередине. В глубине угадывались длинные многоярусные ряды  коек. Я села на
скамью, сгорбилась, положив локти на колени. Здесь тоже было  холодно, пахло
лекарствами.  Страх  и  безысходность  исходили  из  всех углов,  от каждого
предмета, безразличного тому, чему он  служит. Я совсем  забыла, на что же я
надеялась сегодня  днем - видно, просто путь  мой  уже подходит к  концу,  я
почувствовала это, не стала сопротивляться...  Может, это и  к лучшему, надо
только собраться и пройти остаток по возможности достойно.
     Мотор  заработал,  по   ногам  потянуло  теплом.  Машина  тронулась.  Я
подумала,  что надо бы пойти  на  койку,  выспаться,  пока  есть  еще  такая
возможность. Но уходить  из зеленого круга ночника в темную  глубину фургона
не хотелось.
     Довольно скоро машина остановилась,  я слышала ворчливые, сонные голоса
и  скрип  открываемых ворот. Потом  пол под  ногами  вновь  дернулся и ровно
задрожал - мы понеслись по шоссе.
     ...Десятки, сотни раз я  повторяла  себе, что мне все равно. Что  толку
тянуть  серые  дни  в убогих  стенах  казенного  дома?  Помучаюсь немного  в
Кардиналке -  и все,  баста. А может, бывают  на  свете другие жизни, другие
миры?  И  вдруг  на  глаза  выступили  неожиданные  слезы  -  так  явственно
представилась мне наша палата,  спящие Лидка,  Валентина. Нина Павловна, как
всегда, обе ладони под голову,  лицо такое  строгое... Раиса, когда спит, то
вполне милая, беззащитная даже. Только терпеть не может, если смотрят на нее
спящую;   заметит  -   разорется  жутко...  Поскрипывают   пружины,   кто-то
присвистывает носом, и пахнет так... знакомо,  уютно! Господи, а  я здесь, в
кардинальской машине,  мчусь в  ночи, и  никогда,  никогда  больше  туда  не
вернусь! Я давным-давно не  плакала,  забыла  даже, что это  такое.  Рыдания
душили меня  и  все никак не могли  вырваться наружу, и  от  этого  было так
тяжело,  так тесно  в  груди, что хотелось завыть или  громко  застонать для
облегчения.
     Небольшая дверь из кабины водителя открылась, кто-то прошел в фургон. Я
не двинулась и не  подняла головы, но всю меня бросило в жар, и я  мгновенно
поняла,  что  это  -  он,  Димка.  Подошел  и  сел напротив,  на  табуретку,
привинченную к полу.
     - Ну, здравствуй,  Женя, вот мы и встретились, - услышала я его  голос.
Долго, наверное, он готовил эту фразу, так гладко она у него получилась - не
может же быть, чтобы он не волновался? - А ты почти и не изменилась...
     Он, конечно, волновался, - замолчал, сбившись, и видно, чувствовал себя
не  очень  ловко  -  еще  бы,  неловко  разговаривать  с  человеком, который
уставился в пол и никак не откликается на разговор. Я не хотела его обижать,
но  не  могла  пошевелиться  - все тело свело судорогой  так,  что было даже
тяжело  дышать,  и  в горле  стоял  ком невыплаканных  слез.  Молчание  было
мучительным - я физически чувствовала, как  оно давит, и все внутри начинает
болеть тонкой, ноющей болью. Еще немного и это станет невыносимым.
     Тогда он взял мою руку, безвольно болтавшуюся  в такт движению фургона.
Не потянул  к себе, потому что я изо всех  сил упиралась  локтями в  колени,
наклонившись  вперед, -  просто взял в свои ладони, как бы  согревая. Как бы
пытаясь обратиться  ко  мне  другим способом,  помимо слов, которые  звучали
слишком  отчужденно.  И  наши пальцы  узнали друг друга  - так привычно  они
соприкоснулись и так мягко сложились вместе. Сразу стало  ясно, что никто из
нас ничего не забыл.
     Я  пыталась  проглотить  проклятый  ком,  но  слов  не  было.  Тогда  я
присоединила свою вторую руку к димкиным  и  зажмурилась от  счастья. Теплые
слезы, соскальзывая с ресниц, капали прямо на наши сложенные ладони.
     Мне казалось, что так можно  сидеть вечно - в общем, уютном, счастливом
молчании. Но потом меня стало одолевать любопытство: как Димка живет сейчас,
почему он оказался здесь? Мне  захотелось  услышать его голос.  И тут он как
раз заговорил: быстро, сбичиво, пытаясь все поскорей объяснить.
     ...Он  узнал,  что  мы уехали в город, только следующим  летом  - когда
увидел дом моей тетки Клавы пустующим, с забитыми окнами. У соседей разузнал
наш новый  городской адрес.  Но  Клава наотрез отказалась сказать,  в  какой
больнице я нахожусь.
     - Мне показалось,  что  у  нее  самой плохо  со  здоровьем  -  нервная,
дерганая, испуганно озирается по сторонам, будто нас кто подслушивает. Когда
я к ней  пристал  с  распросами  - где ты?  -  с ней  а истерика  случилась,
пришлось скорую вызывать... Ну, я понял, что тут толком ничего не добьешься.
А моя мама сказала, что у тебя что-то наследственное, от родителей...
     - Как, твоя  мама  знает  моих родителей?  -  оказывается, я  давно уже
смотрю ему  в  лицо, как  зачарованная, и  удивляюсь  каждому слову, но  это
известие поразило меня больше всего.
     - Да,  странно,  конечно, что  она раньше  совсем... не показывала, что
знает тебя и твою  семью... Но и потом она так ничего мне не сказала, просто
в сердцах как-то бросила, чтобы я тебя не  искал, что  это, мол  бесполезно.
Вроде, они были еле знакомы, так, по работе...
     А я в это  лето закончил школу, выбирал институт. Вот и подал документы
в тот, где было больше шансов тебя найти. Собственно, я  все равно собирался
в  медициский.  Знаешь,  ведь мои  родители - ученые, работали одно  время с
самим Филипповым... Ну, это как раз не важно, они были очень сильно  против,
не хотели  никаких династий. Говорили, работа тяжелая. Но у меня вполне даже
хорошо пошло - сейчас  на третьем  курсе,  а  практику прохожу  в  институте
кардинальных исследований. И я тебя все-таки нашел!
     -  Димка, ну  какой  же  ты! У тебя было такое  лицо сегодня...  Как  у
робота. Я даже думала, что ты меня забыл.
     -  Ну, какое я по-твоему должен был сделать лицо? Такое? - Он вытаращил
глаза, завращал  ими  ужасно, скорчив  забавную  рожу.  -  Или  такое?  - Он
кривлялся, делая всякие забавные морды, и смеялся, и это было так здорово  -
я просто не могла наглядеться.
     - Да я  же знал все это время, что мы увидимся! Я учился, гулял, в клуб
ходил  в  теннис  играть,  и  думал  время  от  времени: вот сегодня  еще не
увиделись, так может, завтра? Все говорят, что у меня терпение, как у слона!
Я просто ждал, и все. И вот сегодня...
     Я поморщилась:"Фу, плохая дата!"
     - Почему плохая?  - возразил Димка. - Смотри, уже давным-давно вторник,
четырнадцатое  число.  Ты в  машину села как раз  в три минуты первого,  я в
путевой  лист  записывал.  Я  как  раз  подумал,  может, и  неплохо,  что  я
задержался -  новый день начинается,  все  будет по-новому.  Так  что  будем
считать от сегодня!
     - Ага, -  мне  стало еще  веселее,  но мысли  все возвращались назад, в
дежурку. - Но что же ты все-таки подумал,  когда увидел меня, такую всю... в
полосатом... лохматую?..
     - Ой-ой-ой, а то я тебя лохматой не видел! - вскинул Димка брови. - Ну,
уморила! А помнишь, как мы полезли в старый федотов дом клад искать, а пол и
провалился!  Я испугался жутко, а ты...  ой, не  могу...  а ты вылезла такая
вся... в щепках!
     Мы покатились со смеху - как же не  помнить!  И федотов дом, и песчаные
пещеры,  и дупло, где живет лесовик - мы вспоминали  и вспоминали, перебивая
друг друга и смеялись до того, что у меня устали и щеки, и живот.
     В изнеможении я  вытирала слезы. Как давно я не смеялась! Димка смотрел
на меня с веселым, довольным видом.
     - Увидишь, Женька, все будет хорошо! Ты не бойся, болезнь у тебя совсем
не сложная, я смотрел. Это поправимо!
     Я не сразу сообразила, о чем он. Моя болезнь? Я вдруг очнулась. Мы едем
в Кардиналку. Димка везет меня в Кардиналку!
     - Димка! Ты что? Ты что, думаешь, я больна? Ты думаешь, я выздоровею?
     Поразительно, с  каким  серьезным  видом  он  стал  рассуждать  о  моем
диагнозе. Я пыталась  понять, что он говорит:  о  новых методах, лекарствах,
лабораториях; но понимала лишь одно: он врач, такой же врач, как и все  наши
врачи, точнее, лже-врачи, мучители, исследователи, бесстрасстные наблюдатели
опытов. Я оттлкнула его руки - лучше бы он молчал!
     - Это ложь, все что ты говоришь! Говори это... своему начальству! Зачем
ты мне, мне-то врешь?! Будто я не знаю, что  в вашей Кардиналке  не лечат, а
калечат,  и  хуже! Я знаю, и все наши знают, я просто сама... Я  специально!
Тебя посмотреть... Хотела немножко побыть там, где ты! А потом - наплевать!
     Димка хотел меня  остановить, видно было,  что он намерен спорить, лицо
его  потемнело. Может,  он  боялся, что шофер услышит мой  крик, или  там  в
кабине был еще один врач, но мне было  все равно. Я разошлась  и выкладывала
все,  что накипело за эти годы взаперти - как Клава "сдала" меня в больницу,
про карантин, процедуры,  штрафные  боксы...  Все  мы были конченые  люди  -
никакого шанса выйти на волю, зажить нормальной  жизнью  -  ведь  мы столько
видели... А "ДС"? А  наши способности? У кого уже были,  а  у  кого  и потом
стали - этого не скроешь... Мне  одна дорога теперь - умереть  в  мучениях в
кардинальских  лабораториях, и самое лучшее  было бы для Димки - просто ни о
чем таком не заикаться! Не  напоминать, что  он... мой Бывший Друг, теперь -
Настоящий Белый Халат!
     У меня не было больше сил. Я вся дрожала, колени подгибались - в запале
своей речи я вскочила. Я вдруг почувствовала себя ужасно жалкой  -  красная,
вспотевшая,  мелкая  козявка. Не глядя на Димку,  я  бросилась в темноту,  в
коридор  между  ярусами коек.  Свесившиеся одеяла хлопали по  лицу  жесткими
краями. На  ощупь  я пробралась в самый дальний угол и  забилась под одеяло.
Слезы наконец-то хлынули потоком, но мне хотелось плакать еще и еще сильнее,
потому что все случившееся было через чур ужасно.
     ...То ли я потеряла сознание, то ли забылась  в слезах. Через некоторое
время я  как будто  проснулась от того,  что  наступила  тишина. Хотя  мотор
стучал так же ровно. Вот  и все,  вот и повидались... Я  -  пациентка,  он -
врач... не больше, не меньше.  Судьбе обязательно надо устроить забаву. Хуже
просто и не придумать. И чего это  я  взбесилась? Ну, мало ли, не знал... Он
же студент. Хороший, умный, старательный  студент.  Не настоящий  врач  еще.
Ведь они же всем врут, и студентам тоже, а там пока каждый разберется... Ах,
теперь все  равно! Даже и не надо  было ему говорить! Пусть бы думал -  меня
вылечат. Совесть бы не мучила. Ой, ну какая у врача может быть совесть...
     Вдруг я ощутила чье-то присутствие рядом. Было совершенно темно, но мне
казалось - кто-то стоит возле койки. Я замерла. Если он сейчас уйдет... Если
он сейчас уйдет и пойдет к шоферу в кабину, я попробую открыть боковую дверь
и выскочить на ходу.
     Он не ушел  - опустился  на  колени,  наклонился к  самому моему  лицу.
Вздохнул.  Его   дыхание  защекотало  мне  висок.   Зашептал  в  самое-самое
ухо:"Женька, прости... Прости меня..."
     И я, кончно же, его простила.

 х х х


     ...Зазвенело железо, раздался стук падающих предметов,  кажется, что-то
стеклянное  разбилось.  Сдавленным  шопотом  кто-то  обругал  себя  "садовой
головой". На всякий  случай я  не открывала глаз, прислушиваясь. Что это? Мы
ехали в  Кардиналку...  Ах!  Я  вспомнила,  как  мы  ехали  в  Кардиналку  и
покраснела - наверное, даже пальцы на ногах  у меня  покраснели, когда я все
вспомнила. Нет, не все. Как я сюда  попала - ведь это же не машина? Довольно
небольшое  пространство, но коек над головой и по бокам нет, тихо, светло. Я
помнила только ночь, ночь в машине... Господи, что это была за ночь - теперь
я могу умереть спокойно. Потом я, видимо, заснула... Так это Кардиналка?
     Совсем рядом тонкий девичий голос негромко затянул:"По До-ону гуляет...
По  До-ону гуляет... По  До-о-ону гуляет... казак молодо-ой".  Последние два
слова голос сильно повел вниз и закончил чуть ли  не басом. Голос  показался
мне очень знакомым. "О  чем, дева, плачешь? О чем, дева, плачешь? (Ох, грехи
мои  тяжкие...)  О  че-ом,  дева, плачешь,  о  чем  слезы лье-о-ошь?"  Песня
перемежалась звуками собираемых и выбрасываемых осколков. Но  такой знакомый
голос? Надо все-таки посмотреть, такое впечатление, что тут не очень опасно.
Пока.
     Я приоткрыла  глаза  и скосила  взгляд  вправо:  за маленьким  столиком
молоденькая  сестричка раскладывала  бутерброды  -  наверное,  свой завтрак.
Раздалось булькание  воды, это она  налила себе чай. А у  нас  не  разрешают
сестрам  есть в  боксах,  и вообще  есть  на  виду  у  больных... "Цы-ыганка
гадала... Цы-ыганка  гадала...  Цы-ы-ыга-анка  гадала, за ручку  бра-ала..."
Жаль, песню дослушать не удастся: певунья принялась за свои бутерброды. Жуя,
она посмотрела на меня - увидела, что я очнулась.
     - Ах, смотришь! Ну, значит, жива будешь! Ты как? Говорить можешь?
     Я  попробовала,  но  ничего  не  получилось.  Только  сейчас,  когда  я
постаралась пошевелиться,  обнаружила, что ни ноги, ни руки, ни губы меня не
слушаются. Я лежала как мумия, и хлопала глазами.
     -  А понимаешь меня? Слышишь?  Если  понимаешь, то закрой глаза. Теперь
открой. Молодец. Вот доем, позвоню про тебя, что все в порядке.
     Сестричка вернулась к своей трапезе. Видно было, что ей скучно сидеть в
маленьком боксе  рядом с  молчаливой мумией, и  она была рада, что  теперь я
хоть могу ее слушать.
     - Сначала все-таки доем. Виданное ли дело, вторую смену сидеть почти не
жрамши? Я и после одной-то ночной валюсь с ног. Иду себе  тихо домой, мечтаю
покушать и баиньки, и на тебе!
     По  мере того, как она говорила, у меня все настойчивей  и  настойчивей
всплывало недавнее воспоминание: я сижу в кладовке на колченогом стуле,  а у
дверей Капа разговаривает  с  какой-то  молодой, неизвестной  мне  Настеной.
Такой похожий голос, но может ли быть, что я вернулась?
     -  И на тебе, черт меня попутал пойти мимо главного входа как раз в тот
момент, когда Сама со своей свитой идет к машине. Разнаряженная  - ах! Такой
плащ, как  у  принцессы, развивается сзади...  Я  забоялась  попасться ей на
глаза, остановилась  их всех пропустить. Она  почти уже  села в машину, а по
аллее - здрасти-мордасти - вчерашний  фургон. И доктор вчерашний, лицо такое
осунувшееся, усталое,  прямо к  ней, к  начальнице  - так мол  и так.  Я  не
слышала, но, видать, про тебя -  уж не знаю,  чего там с тобой приключилось,
народ вы слабосильный -  подает ей бумаги прямо в руки. Мне кажется, Сама-то
рассердилась - и губы эдак поджала - но бумаги взяла и чего-то там чиркнула.
И я знаю даже, почему! Я-то знаю, но тебе этого знать не положено.
     Увлекательный рассказ прервался  доеданием бутербродов,  а я терялась в
догадках. Я  вернулась! Димка привез  меня назад. Почему? Что со  мной могло
случиться? Со мной никогда такого столбняка не бывало.
     - И она кивнула,  мол, услуга за услугу; кликнула дежурную по  корпусу,
Клавдию Петровну, дала  ей указание тебя забрать, и  - в машину, и  -  вжик!
Дела!.. А  Клавдия-то,  бедная, не знает, что  делать - никого нет сегодня в
боксах!  То ли болеют все, то ли поувольнялись... Тебя уже несут на носилках
-  ну и зеленая  же ты была - а Клавдия меня увидела и цоп!  Уговаривала, уж
бог ты мой, и бутерброды дала...
     Слева от меня зазвонил телефон.  Сестричка побежала туда,  дожевывая на
ходу.
     -  Бокс  номер два.  Нет,  я не здешняя,  я из третьего верхнего. Я тут
случайно сижу. Да  часа  три уже. Состояние? - она посмотрела на меня. -  Не
знаю, я не специалист. Ага. Ага. Хорошо.
     Настя повесила трубку и побежала обратно к столику с едой.
     - Сейчас  кто-то придет.  Может, меня отпустят? Голова трещит уже,  сил
нет.
     Она стала быстро убирать остатки  завтрака  (или  обеда? Так,  как  она
рассказывает, должна быть уже середина дня, не  меньше), вытирать со  стола.
Потом наклонилась надо мной:
     -  Хочешь  чего-нибудь?  Попить? Я тебе  могу  чаю  холодного  дать, из
трубочки потянешь. Ну смотри, как хочешь.
     Я подумала: смешная. Новенькая,  не  иначе.  Кто  же знает,  можно  мне
сейчас чай и вообще пить? Может, это новый опыт какой.
     Тут открылась дверь и вошла Дарья.  Она увидела, что я  моргаю  и сразу
заулыбалась:
     - Какая ты шустрая, Овсянникова! Только утром коньки отбрасывала, а уже
глядишь во всю! Где ее бумаги?
     Это она обратилась к Насте. Стала перелистывать страницы  моего дела  и
все спрашивала:
     -  Кто  принимал?  В лабораторию  возили?  Анализы  делали?  Кто-нибудь
осматривал?
     Услышав настины "нет" на все вопросы, Дарья энергично говорила:"Хорошо!
Это  хорошо!",  как будто  действительно  было  хорошо,  что  меня никто  не
осматривал, когда я собиралась отбросить  коньки, а просто сунули  в  бокс и
все.
     Потом Дарья положила мне руку на лоб, на грудь и сказала:
     - Повезло  тебе,  Овсянникова,  прямо скажем,  повезло. Приступ  у тебя
ерундовский, но добрый доктор не поленился  привезти  тебя обратно, хотя сам
остался  теперь без пациентов. Через пару недель вернешься в наше отделение.
У нас как раз скоро месячник здорового образа  жизни. А это хорошая примета!
Ты ведь веришь в приметы, Овсянникова?
     Странная эта Дарья. Как  же в них не верить? Плохо, если оденешь одежду
наизнанку,  плохо,  если  рассыпешь  соль, если  тринадцатое  число,  да еще
понедельник...  Куда  лучше  вторник,  например, четырнадцатое...  Я скосила
глаза  на   Дарью.   Хорошо,  что  она  уже   уселась   за  стол   заполнять
регистрационный  журнал  и не видела, как  я ужасно,  ужасно покраснела. И к
тому же смогла чуть-чуть улыбнуться. Но очень счастливой улыбкой.



ОБЫКНОВЕННЫЙ ПУГОВИЦА


     ...Машинки   швейной  стук  сливается   со  стуком   телеги  за  окном;
натруженные  бабушкины  руки  придерживают ткань и  крутят колесо;  мурлычет
бабушка  нехитрую  науку:"Пусть  будет   строченька  ровнее,   рубашечка   -
покрасивее, а доченька - повеселее"... Над столом...
     - Овсянникова, оглохла?  Или тебе отдельное приглашение требуется? Марш
в рекреацию, все больные уже там!
     Женька подняла  голову. Что такое?  Опять задумалась,  да как!  Швейная
мастерская опустела, но столы не были убраны, и недошитые халаты возвышались
повсюду  серыми кучами. А  что, собственно, случилось? Ведь еще целый час до
конца работы?
     Серафима открывала фрамуги для  проветривания,  оглядываясь  на Женьку:
уберется она когда-нибудь отсюда или нет.
     -   Вали,  получай   очередную  порцию  политинформации,   могет  быть,
поумнеешь!
     Женька  заспешила  по  коридору. Рекреация была уже полна, и почти  все
стулья - уже  заняты, так  что пришлось  усесться в  ненавистный первый  ряд
перед  самым экраном.  Девчонки шушукались  о  том,  что все  это неспроста.
Выдали новую  форму,  уже  третий  день на полдник дают  яблоки,  и  вообще,
несмотря на титанические усилия Седьмой Воды, которая тащит продукты с кухни
сумками, баулами и ящиками, кормежка последнее время стала лучше. Теперь вот
- политинформация в неурочный  час... Высказывались различные предположения,
к  чему бы  это  - к добру  или  к  не  к  добру. Наученные  горьким опытом,
обитатели третьего нижнего отделения вздыхали: не к добру, ой, не к добру...
Тут у нас все не к добру...
     Женька  прикрыла глаза. Все  это, конечно, очень интересно.  Раньше она
наверняка  с  удовольствием ввязалась  бы  в  разговор и спорила  бы с Рыжей
Зинкой  и  ее "заклятыми подружками" из шестой палаты просто потому, что вся
эта компания ей ужасно не нравится. Но теперь...
     Пальцы сами нащупали пуговицу в кармане, погладили, покрутили. Раньше и
теперь... Когда-то  женькина жизнь делилась на  две части: до больницы - и в
больнице.  Первая  часть  могла  бы,  наверно,  еще  поделиться  -  жизнь  с
родителями  и без них,  с теткой  Клавой.  Но  родителей  Женька  совсем  не
помнила. Она и все-то вольное свое существование стала забывать за эти годы,
и  каждый день, прожитый здесь, в  четырех  стенах, крашеных  грязно-желтым,
стирал какие-то подробности  и детали той  давней жизни. Внешний мир делался
все  более  призрачным,  таял,  изменялся,  как мираж.  Хорошо, что  Варвара
Федоровна не дала  Женьке оставить всякие мысли о прошлом. Велела вспоминать
каждый вечер, каждую удобную минутку. Вспоминать, просматривать кинофильмы о
самой себе и обо всем, что видела. Варвара Федоровна сама часто рассказывала
Женьке о своей жизни, и  просила рассказать что-нибудь  ей.  И  потом, когда
Варвара  Федоровна  ушла,  Женька  все равно  по  привычке ложилась  спать с
мыслями о мире, в котором не так уж трудно увидеть небо и живые деревья.
     А  потом она встретила Димку. Она так  мечтала его  встретить. Все  эти
четыре года Женька  думала о нем, молилась, чтобы у  него все было хорошо, и
мечтала когда-нибудь снова увидеть.  Но ни в  каком  сне  она  не могла себе
представить  такую  их  встречу  - встречу в  больничном  коридоре,  встречу
молодого доктора Дмитрия Сергеевича и пациентки Овсянниковой из 2-й палаты.
     Женька  стиснула  зубы от  нахлынувших  воспоминаний.  Судьба оказалась
великодушна! Им не только удалось перекинуться взглядом и узнать друг друга,
но  и  побыть вдвоем,  и  вспомнить  свое  забавное  детское  прошлое...  За
несколько  часов,  которые  они  были  вместе,  они успели и  поссориться, и
помириться... Пусть все это было в  мрачном  медицинском фургоне, на пути от
одной  больницы  в другую, пусть все это длилось лишь одну  ночь... Это было
настоящее счастье.
     Пуговица в кармане!  Синяя, со вдавленным кружочком и четырьмя дырками!
Женька знает  наизусть все царапинки на ней. Пуговица -  вот что осталось ей
на память от Димки. Теперь жизнь делится по-другому: до  встречи  с ним  - и
после. Теперь  воспоминания накатывают  на Женьку  в течение  всего дня, как
только можно  расслабиться.  Теперь  уже  не так интересны разговоры о  том,
всегда ли будут давать  добавку второго, или  вчера такое  случилось  только
из-за комиссии на пищеблоке.
     Хлопнула стеклянная дверь, в  рекреацию вбежала запыхавшаяся Капитолина
со стопкой кассет. Видно, ее тоже срочно откуда-то вызвали.
     -  Внимание, народ! Тишина!  -  зычным  голосом  закричала  Капитолина,
быстро нажимая кнопки телевизора и магнитофона. - Сегодня фильм про  зверей!
- по  рядам пробежал одобрительный гул. Про зверей было смотреть куда лучше,
чем  научно-популярные фильмы по  физике,  химии и истории, не говоря уже об
однообразных  и изматывающих политических  роликах.  - Сидеть  смирно,  а то
выключу, и буду читать вслух газету!
     Капитолина   управилась  с   техникой  и   обернулась  к   зрителям,  с
удовольствием  наблюдая реакцию  на  свои  слова. В  мгновенной тишине  было
слышно  только, как  Большая Роза  устраивается  на своем  скрипящем  стуле.
Уперевшись  маленькими  крепкими  кулачками  в  стол,  Капитолина  выдержала
торжественную  паузу.  Потом, для  пущей  убедительности  нагнув  стриженную
по-мальчишески голову, и глядя на собравшихся изподлобья, строго сказала:
     - Сегодня на  нас будет смотреть  важная иностранная  комиссия. Правила
поведения те  же,  исполнение неукоснительное. Молчать.  Смотреть на  экран.
Никаких дополнительных действий. Точка.
     Завершив  свою речь выразительно-зверским выражением лица, каковое,  по
ее мнению, должна иметь настоящая  ответственная за  культурные мероприятия,
Капитолина уселась на  стул возле телевизора. Начался фильм,  замелькали  по
экрану  большие и малые  звери. Женька с  интересном всматривалась в  лесные
пейзажи.  Эти  кадры  с  настоящими  цветами,  прудами,  бабочками и птицами
(летающими  на  воле!  на  свободе!)  оказались  теперь  гораздо  интереснее
размышлений об иностранной комиссии.
     Но  Женька  была, наверное, единственной,  кто не посматривал искоса на
стеклянную стену, отделяющую зал для отдыха от коридора, идущего вдоль всего
больничного  корпуса.  Комиссии  всякого  рода были здесь  не  в новинку, но
внимание обитателей третьего нижнего отделения привлекало любое мамо-мальски
интересное  событие.  Разглядеть, как одеты и  причесаны посетители, какие у
них лица и манеры, а потом  вдоволь посудачить о "контролерах",  всесторонне
обсудив,  какие нравы царят на свете  сейчас,  и какие  комисси бывали здесь
раньше -  чем не развлечение среди  одинаковых,  как стаканы киселя, будней?
Эх, жаль, конечно,  что  нет  больше  в отделении  Сан Санны,  которая умела
здорово читать по губам, а потом рассказывала при общем хохоте, что  спросил
тот  или  иной член комиссии и что ответствовало ему начальство. Ясное дело,
припаяли  ей за это телепатию,  и поминай,  как звали,  с такими  диагнозами
здесь не держат...
     Спустя   минут   пятнадцать   после  начала   внеурочного  "культурного
мероприятия"  по рядам  прокатился  шепот:"Они! Идут!"  То одни,  то  другие
любопытные глаза украдкой  стреляли в сторону появившихся  за стеклом людей.
Конечно, Женька тоже посмотрела туда, стараясь не поворачивать головы.
     Пришедшими руководила,  как всегда, Кривуленция.  Ее  костистый  хищный
профиль четко вырисовывался на фоне мрачного плаката  о счастливом  будущем.
Рядом маячили три рослых фигуры: все  члены комиссии оказались  мужчинами, и
довольно колоритными.  Главным  из  них  был, по-видимому,  мрачный старик в
шикарном  клетчатом  костюме с каким-то  блестящим галстуком - он все  время
задавал  Кривуленции вопросы. Здоровый  плечистый  негр  белозубо  улыбался,
поглядывая по сторонам, и вид у него был такой, будто он прекрасно знал, что
его  дурачат,  но бороться  с этим особенно не  собирался. Третий,  в черном
свитере с высокиим горлом и  кожанной безрукавке, беспокойно вертел головой,
пытаясь найти  что-то действительно  ему  интересное.  Между  этими  важными
персонами совсем  потерялась худенькая переводчица с  белыми  волосами.  Она
искательно переводила взгляд с Кривуленции на старика и обратно, старательно
выговаривала слова, и сидящим в рекреации было ясно, что голосок у нее очень
тоненький,  возможно,  даже  тоньше, чем  у  Фимуси,  которой  старый доктор
Поповский  сказал  как-то  на обходе:"Это что  тут у  нас  такое? Это  у нас
больная или мышь?".
     После пяти минут наблюдения клетчатый  старик  в  очередной раз спросил
что-то у Кривуленции, после чего у  нее  сделалось  особенно  мрачное  лицо.
Резким жестом она позвала к себе Капитолину. Та рванулась с места, выслушала
приказание и вернулась к телевизору.
     - Внимание,  народ! Сейчас будем смотреть новости! Точно также соблюдая
тишину и спокойствие! - продекламировала она торжественно.
     Редко-редко телевизор включали без видеомагнитофона, и только на первую
программу, где не  могло быть абсолютно ничего  сомнительного. Такие моменты
Кривуленция  откровенно  не любила, независимо от того, что передавали в это
время: новости,  интервью или репортажи, и старалась всячески препятствовать
такому "живому" доступу больных к миру. На робкие вопросы Капитолины  всегда
был  готов  решительный ответ:"Не  стоит давать повода  для  разговоров". Но
сейчас,  видно,  Кривуленция  должна  была  доказать  высокой комиссии,  что
обитатели   больницы  могут  легко  получать  доступ  к  средствам  массовой
информации, и, скрепя сердце, дала Капитолине "добро".
     По  первой   как  раз  шел   выпуск  новостей.   Планы  выполнялись   и
перевыполнялись,  уровни повышались, а сроки неуклонно  сокращались.  Женька
зачарованно  смотрела на экран. Там были  живые  люди - в нормальной  одежде
разных цветов и фасонов,  - они громко говорили, смеялись и гуляли по улицам
городов. А вдруг случайно покажут Димку? Идет он себе спокойно в библиотеку,
а на  улице стоит журналистка, прохожим вопросы  задает... А что вы думаете,
Дмитрий  Николаевич,  по  поводу последних решений? И  Дмитрий Николаевич  -
крупным планом...
     Вдруг в зале ахнули:  на  экране возникли знакомые лица - те самые, что
маячили  сейчас  за  стеклом. Мрачный  старик, негр, еще  какие-то  в темных
костюмах  с  галстуками  медленно  спускались  по  широким ступеням,  вокруг
суетилась пара журналистов с камерами и микрофонами.  Диктор сообщил,  что в
город прибыла высокая делегация с дружеским визитом. У Капитолины  задрожали
губы, испуганным домиком поднялись брови:  что  делать? Выключить? Оставить?
Информация  явно  из тех,  что  больным  смотреть  не  рекомендуется...  Она
выразительно  смотрела  на  Кривуленцию,  но  та,  как  назло,  была  занята
разговором со стариком и не замечала происходящего безобразия. А  дела пошли
еще  хуже:  журналисты брали  у  старика  интервью,  он глядел  прямо в  зал
прозрачными  голубыми  глазами  и  рассказывал   о   своих  планах.  Правда,
доброжелательный баритон диктора, совсем перекрывший английскую  речь гостя,
не поведал зрителям  ничего  особенного:  налаживание  дружественных связей,
обмен опытом, посещение музеев и театров, завода и самодеятельного митинга в
поддержку безработных Запада.
     Пошел сюжет о  династии  сталеваров,  Капитолина  судорожно  вздохнула.
Может, Кривуленция вообще ничего не заметила и ситуацию можно  не обсуждать?
Больные, вроде бы,  сидят  спокойно, смотрят равнодушно, ничего они такого и
не  увидели.  Комиссия  двинулась,  наконец-то,  дальше.  На  всякий  случай
Капитолина поскорей включила пленку со звериным фильмом. До конца оставалось
досмотреть совсем  немного, и вскоре  больные  были отпущены на  продолжение
хозяйственных работ.

х х х


     Вечером Серафима была приятно поражена  тишиной, наступившей в  палатах
сразу  после отбоя. Никто не слонялся по коридорам, не торчал в умывалке, не
жаловался  на головную  боль.  Было хорошо  известно, что после произведения
необходимых  записей  в  журнале Серафима отправляется дрыхнуть в подсобку и
только  изредка, когда надо отправлять в лабораторию ночную серию  анализов,
проходит по коридору, тяжело вздыхая и хлопая сонными глазами.
     В палатах же сна не было ни в одном глазу. Каждому хотелось  рассказать
об увиденном  и  обменяться  мнениями  насчет коснувшихся  их событий.  Ведь
какие, оказывается, важные птицы залетели в их убогие стены! И что из  этого
следует? Высказывались самые разнообразные предположения.
     -  Нас  теперь расформируют! Разгонят по другим таким же  заведениям, -
вещала звенящим шопотом  Софка, подпрыгивая от  волнения  на кровати. -  Эти
иностранцы,  они же  все  разнюхали,  все  прошпионили,  и  теперь  больницу
придется закрыть. Кабониха говорила, будут сортировать по характеристикам. У
кого очень хорошие, могут даже отпустить. А у кого совсем плохие - ррраз и в
Кардиналку!
     - Хватит тебе каркать, - буркнула из своего угла Раиса. - Кто их видел,
наши   характеристики?  Откуда  тебе  вообще  известно,  что  на  тебя  есть
характеристика и что именно там  про тебя написано? Может, ты и диагноз свой
наверняка знаешь, если такая  умная? Да и вообще  - кто будет из-за каких-то
там делегатов-депутатов такое здоровенное заведение закрывать?
     -  Каких-то!  Сама  ты  какая-то!  -  шипела  Софка  возбужденно. -  Ты
по-английски-то понимаешь? Нет? А вот Оля Баскина закончила английскую школу
и  она сказала  потом мне и Кире Ивановне, что  старикан в клетчатом говорил
совсем  другое, чем нам переводили. Он  сказал, что все  эти  люди, -  Софка
понизила голос и опасливо покосилась на дверь, - важные-преважные персоны из
мирового общества и они проверяют  здесь права. Вот.  Так что эти иностранцы
могут нам очень даже боком выйти. Правда, Жень?
     Женька не  ответила.  Ей не  хотелось ни спорить, ни даже  включаться в
разговор.  Раньше, когда Софка была постоянно обижаема  соседками  по шестой
палате,  Женька жалела ее,  хотя  и  сторонилась  вечной  софкиной боязливой
суетливости.  А  теперь  даже  и  поворачиваться  не  хотелось   туда,   где
встрепанная  Софка  восседает на валентининой кровати. Уже прошло почти  два
месяца,  как Валентину забрали  в  бокс  после тяжелой процедуры в  кабинете
Вадима Сергеевича, и не осталось никакой надежды на ее возвращение. Особенно
ясно это стало после  перевода  Софки на  валино место,  и  Женька  не могла
теперь смотреть на нее без неприязни.
     Больше  всего сейчас Женьке хотелось тишины, чтобы  можно было спокойно
погрузиться  в яркий, красочный  и волнущий  мир  грез -  о  Димке  летом  в
деревне,  о Димке во время их  последней  встречи,  и  о димкиной теперешней
жизни, которую она на ходу придумывала.
     - Да ладно вам, девочки, не спорьте, - сказала Нина Павловна мягко, как
она  всегда говорила. - Ну, была комиссия, может быть и важная, так ведь она
уже ушла, и  теперь,  наверное,  все будет  снова  как раньше.

        х  х
х


     Нина Павловна ошиблась  - как раньше  не стало, а стало все по-другому.
Уже  с утра в отделении чувствовалось  необычное напряжение. Петровна как-то
особенно въедливо проверяла уборку в палатах и заставляла отдраивать  все до
блеска. На кухне стояла  подозрительная тишина, и от того,  что Седьмая Вода
не орала, как обычно, на своих подручных, было даже не по себе.
     Во  время  линейки  у  Дарьи  тоже  было  озабоченное лицо.  Она  долго
осматривала нестройный ряд полосатых рубашек и черных  юбок, поджимала губы,
велела Рыжей Зинке пойти к Петровне получить новые тапки. Потом объявила:
     - Вадима Сергеевича сегодня не будет. Он занят.  Кабинеты номер четыре,
пять и восемь  закрыты на дезинфекцию. Не надолго. Так  что процедур сегодня
будет немного.  У кого останется свободное время до обеда  - по коридорам не
шататься, не шуметь, сидеть тихо в своих палатах, читать газеты.
     Помедлив и оглядев удивленные лица, Дарья как бы неохотно добавила:
     - У нас могут быть посетители. Не бойтесь, отвечайте на вопросы. Только
подумайте как следует  вначале, что сказать! А то вам же потом хуже и будет.
Не сбивайтесь в кучу, ведите себя прилично, солидно. Ясно?
     Конечно, ни черта было не  ясно  -  что за посетители,  с чего  это они
будут  общаться напрямую с  больными (в жизни  такого  не  было!),  и почему
сегодня не будет уколов и таблеток. Но вопросов задавать не полагалось. Даже
Дарье, хотя она была самая лучшая староста во  всей больнице;  все же, чтобы
оставаться старостой, ей надо было держать дисциплину.
     ...В  музыкальной  комнате   Женька  пробыла  довольно  долго.  Лауреат
Лауреатович был  явно озадачен показаниями приборов  и  ставил одну  и ту же
мелодию несколько раз  подряд, пожимая в  перерывах  плечами и  взлохмачивая
свою  и  без того  растрепанную  шевелюру.  Женька была  вовсе не  против  -
откинувшись в  кресле, она с  удовольствием  пускалась в  плавание по волнам
воспоминаний,  все  дальше  и  дальше  уходя в  глубину  времен.  Вот  снова
появилась та же картина, что и  вчера  во время работы в швейной мастерской.
Бабушка крутит  неторопливо  колесо старенького  "Зингера", ловко направляет
движение  ткани, близоруко  наклоняясь к шитью... Бабушка? Никогда не думала
Женька, что  у  нее  есть (была?) бабушка... Женька  вообще не помнит своего
детства, вся  ее  осознанная  история велась  всего лишь  с восьми  лет,  со
времени поселения у  тетки  Клавы, но это видение  с бабушкой очевидно более
давнего происхождения...
     Женька  попыталась  как  следует  сосредоточиться  на  этой  сцене.  Ей
хотелось посмотреть,  что будет дальше -  может, бабушка повернется и скажет
что-нибудь, или подойдет, поправит одеяло, подоткнет подушку? Но тут Лауреат
Лауреатович  велел  снять  наушники,  отцепил  датчики  и принялся  задавать
какие-то совершенно дурацкие вопросы.
     Ведь ясно же,  что перед  ним  лежит медицинская карта и в ней записана
вся  ее, женькина,  больничная  история.  Там  много  такого, чего и  Женьке
неизвестно. Что нового может сказать  Женька? Да, она себя хорошо чувствует.
Нет, никаких особенных ощущений. Да, все  в порядке. Нет, ни конфликтов,  ни
наказаний последнее время  не  было. Нет, ничего особенно хорошего  тоже  не
было. Нет, ни посылок из дома, ни писем.
     Лауреат Лауреатович подходит  к окну и  смотрит на  облетающие деревья,
колупает краску на  подоконнике. Потом опять  принимается за  распросы.  Два
месяца назад ее направили в КАРД?  Да. А потом  вернули? Да. А почему? Плохо
стало  по дороге. Целый месяц после этого она лежала в боксе? Да. Что ей там
делали? Ничего. Совсем ничего? Совсем. Кормили только. И вот уже  месяц, как
она снова в отделении? Да. И как самочувствие? Хорошее.
     Хорошее,  так хорошее. Лауреат  Лауреатович безнадежно махнул рукой.  У
него был обиженный вид  - то ли он досадовал на свою несообразительность, то
ли на барахлившие приборы, то ли на что-то  в больничных делах, что было ему
неподвластно. Рассеянно глядя в разложенные на столе бумаги, он велел Женьке
идти.
     Проходя широкими коридорами процедурного отделения, Женька  размышляла:
не  было ли у Димки неприятностей за  то, что он  не довез ее до Кардиналки.
Вполне могли быть. Он, конечно, это  знал, и все равно пожалел Женьку, отвез
обратно. Придумал повод... мало ли существует средств, чтобы человек потерял
сознание. Ну, наверное,  ничего уж такого  особенно плохого с ним за это  не
сделали?  Вообще-то   Женька   не   имела  понятия,   как   можно   наказать
провинившегося  врача. Способов  наказать пациента  множество... Но можно ли
отправить существо в белом халате, например, в штрафное отделение?
     Задумавшись,  Женька  повернула  в  свой  коридор  и   остановилась  от
удивления: страннейшая сцена предстала перед ней. Посредине коридора, спиной
к  Женьке  стояла   незнакомая  женщина  очень  большого   роста  и  мощного
телосложения.  Она  была  одета  в темные  брюки и  шерстяной свитер сочного
кирпичного  цвета. Длинные,  слегка вьющиеся  волосы удивительной  дамы были
схвачены сзади резинкой. Незнакомка  смотрела на девчонок, которые -  да что
это с ними? - забыв все существующие правила поведения и утреннего дарьиного
специального предупреждения, столпились в кучу, что-то, кажется, разглядывая
или  даже щупая  руками. Секунду Женька раздумывала, убежать ли ей обратно в
процедурный  от  греха  подальше,  или все-таки  посмотреть,  что  же  такое
происходит.   В  этот  момент  странная  посетительница  обернулась.  Женька
остолбенела: мужчина! Тот  самый, что приходил вчера  с клетчатым стариком и
негром  и  был  одет  в  кожанную безрукавку.  Тогда  не  видно  было  этого
удивительного  хвостика  сзади...  Кто бы мог  подумать, что  где-то мужчины
носят такие прически!
     Иностранец уставился  на Женьку, а она -  на него.  Но сигнал опасности
тут  же  зажегся  в  сознании:  правило номер четырнадцать  предписывает при
появлении незнакомых лиц стоять прямо, руки по швам, голову опустить. Только
Женька хотела принять надлежащую позу, как мужчина заговорил.
     - Ви тоже наверное хотеть вкусный  конфет?  -  у  него оказался низкий,
приятный  голос,  но акцент  придавал ему  большую  долю  комичности. Однако
избыточная  вежливость  проявлялась во всем:  мягком голосе, наклоне головы,
движении   руки  в   направлении   девчонок,  все  еще  суетливо  толпящихся
неподалеку. - Кушайте конфет, это разрешено.
     Женька  мотнула  головой.  Она не  понимала,  что происходит,  но знала
наверняка,  что  в  таких сложных  ситуациях  лучше всего быть в  стороне от
толпы. К  тому  же  ей хотелось как следует разглядеть иностранца: все равно
правило  четырнадцать было нарушено... Поразительно,  что поблизости не было
никого из больничного  начальства; видимо, поэтому девчонки так странно себя
ведут.
     Решив, что Женька не любит  сладкого, мужчина в свитере подошел поближе
и протянул ей руку.
     - Разрешите представиться, Алекс Потомак.
     Женька испугалась  этого  жеста и отпрянула  к  стене.  Что  ему  надо?
Протянутая  рука в  здешних местах  означала приказ  что-либо  отдать. Но  у
Женьки в руках ничего не было, и она показала иностранцу пустые ладони.
     Тут он  сделал совсем странное. Подошел еще ближе, взял женькину руку и
подержал какое-то время в своей. При этом смотрел прямо ей в лицо!
     Женьку  как будто облили кипятком.  Вот уж чего она никак не ожидала от
члена  этой  важной  комиссии!  Сколько  комиссий побывало в третьем  нижнем
отделении  за  эти  четыре  года,  но так себя никто не вел. Ладонь, которую
иностранец уже отпустил, была как  раскаленная болванка, а лицо  пылало так,
что на  глаза выступили слезы. Сквозь их пелену Женька могла разглядеть, что
ее визави был тоже сильно смущен. Наверное, он все-таки не хотел ее обидеть,
просто у них там где-то далеко были совсем другие понятия о приличиях.
     В  это  время  в месте скопления народа появилась Кривуленция и  быстро
навела порядок. Свободные от процедур пациенты были посланы в актовый зал на
репитицию  хора.  Кому  еще  надо  было  посетить  кабинеты  в  процедурном,
отправились  туда. Иностранец  с хвостиком  и  еще один,  в  строгом  темном
костюме, которого Женька не заметила, были подхвачены, окружены  вниманием и
поведены в комнату отдыха. Коридор мгновенно опустел.
     В  растрепанных  чувствах  Женька пришла в  свою  палату. На  хор  было
совершенно неохота, и она решила, что в такой суматохе, какая теперь царит в
отделении, ей ничего за это не будет. В палате  уже сидела Лидка. Помаргивая
от волнения белыми ресницами, она рассказала Женьке последние новости.
     Спустя полчаса после завтрака в отделение  явились двое  -  инстранец с
хвостиком  и парень в костюме,  который  оказался вовсе  не  иностранцем,  а
специальным  сопровождающим  этого важного посетителя. Кривуленция  уже была
наготове  и  бодро  запела  им  вечные  песни про  "прогрессивные  методы  и
продуманные  программы",  но  у  иностранца,  видать,  было  что-то на  уме.
Остановившись посередине коридора, он достал  из кармана телефонную трубку и
стал что-то  в нее  по-своему  говорить. Лидка как  раз в  это  время  шла в
процедурный  к  Берте.  Боясь  проходить  мимо  посетителей,  она  встала  в
сторонке, глядя к себе под ноги и ожидая подходящего момента для попадания в
другой корпус. Поскольку иностранец разговаривал довольно долго, возле Лидки
собралось  еще  несколько  девчонок, которые  тоже  хотели пройти  в  другую
половину коридора и, к тому же, кто-то пришел из любопытства. Кривуленция не
успела их разогнать, потому что сопровождающий тоже послушал трубку и что-то
ей  сообщил.  По-видимому, Кривуленции надо было срочно куда-то  идти, и  на
лице  у нее появилась невозможная смесь  ненависти, возмущения и страха. Она
так  глядела на иностранца, будто он вот-вот откроет свой кожаный дипломат и
вынет оттуда листовки, или бомбу,  или еще что-нибудь  такое  же ужасное. Но
строгий молодой человек заверил ее, что непременно за всем присмотрит и она,
Каролина Борисовна, может быть  совершенно  спокойна, отлучаясь  всего-то на
пятнадцать-двадцать минут.
     Кривуленция понеслась в административный корпус,  а  иностранец  тут же
начал  оправдывать ее худшие опасения. Он таки открыл свой дипломат и достал
оттуда здоровенную коробку. Обращаясь к застывшим от удивления девчонкам, он
объявил, старательно выговаривая слова:
     - Мое имя  Александр  Потомак. Я рад быть у вас в  гостях. Я специально
учить  русский язык, чтобы  сам говорить. Я хочу угощать  вас  этим  конфет.
Пожалуйста, кушайте.
     И поставил раскрытую коробку на пустую коридорную тумбочку.
     Девчонки в оцепенении разглядывали содержимое коробки. Конфет там вовсе
и не  было.  Были золотые  и  серебряные  шарики, каждый в своем  углублении
синего  дна.   Тяжело   повисшую   паузу  прервал  молодой   сопровождающий.
Доброжелательно улыбнувшись, он сказал спокойно:
     - Угощайтесь, не робейте! Это конфеты такие, не опасно.
     Обратившись к иностранцу, он спросил, можно ли ему тоже попробовать, и,
получив  утвердительный ответ,  запросто протянул руку, взял  золотой шарик,
развернул  бумажку  и  показал  глазеющим  девчонкам:  вот,  мол,  смотрите,
всего-навсего шоколад, а потом отправил конфету в рот.
     Что тут началось!  Рассказывая, Лидка заливалась тонким смехом. Сначала
брали  по одной конфете, разворачивали и чинно ели. Потом кто-то  понял, что
неплохо было бы сделать запасы. Стали хватать горстями. Но конфеты, конечно,
довольно  быстро  кончились,  и  предметом  повышенного  внимания  оказалась
разноцветная коробка. Щупали бумагу, хотели даже оторвать кусочки на память,
а потом кто-то  -  кажется, Раиса  -  подцепил сбоку  картонку дна и - ах! -
открылся второй такой же блестящий конфетный парад.
     Лидка так  смеялась, изображая в лицах,  как  хватали  конфеты Зинка  с
Кабонихой, что закашлялась и  долго не могла успокоиться. Женьке было уже не
до смеха. С жалостью смотрела она на худенькие лидкины плечи, желтые пальцы,
прижимающие  к  лицу скомканное  вафельное полотенце,  и сердце сжималась от
страха: последнее время Лидке было все хуже и хуже. Тонкая сеть морщин легла
на  лицо, и синяки под глазами уже не проходили за выходные. Лидка старалась
держаться  и не жаловалась  врачам  - только бы  не  попасть  в боксы. Вот и
сейчас  она  душила  свой  хриплый  кашель,  чтобы  не  услышали  сестры,  а
откашлявшись, слабо улыбнулась:
     - Кто бы мог  подумать, Жень,  что мы  будем тут шоколадными  конфетами
угощаться? Может, и правда, лучше станет, а?
     -  А что, вполне возможно, - кивнула  Женька серьезно.  -  Ты уж давай,
держи хвост пистолетом, может быть, все изменится...
     Веснушчатое  лидкино лицо прояснилось. Она достала из кармана блестящий
фантик,  и, закладывая  за ухо  непослушную прядь тонких белых  волос, стала
разглаживать его, что-то даже напевая. Женька сглотнула подступивший к горлу
комок. Вот  бы процедуры отменили еще на пару недель! Иначе  Лидке  долго не
продержаться...
     Хлопнула  дверь,  в палату ворвалась встрепанная  Софка. Срывающимся от
радости  голосом  она  объявила,  что  у  нее  есть две  конфеты  (с  разной
начинкой!)  и  три фантика,  и она  готова  сейчас же меняться.
        х х
х


     На следующее утро Дарья не могла сдержать улыбки, глядя прихорошившихся
обитателей  третьего  нижнего.  Видно,  ночью  и  спозаранку была  проведена
основательная   работа:  белоснежные  воротнички  ложились  на   выглаженные
рубашки; к  тому же  на  свет божий были  вытащены из  тайников всевозможные
украшения:  заколки,  бантики,  брошки,  колечки,  браслетики,   пояски.   А
прически! Дарья только качала головой:
     - И что это с вами сегодня, красавицы? На  бал собрались? Что-то у меня
сегодня в расписании нет такого пункта...
     В принципе  такое  "разнаряживание" в будние  дни не разрешалось, и все
напряженно ожидали дарьиных  распоряжений: запретит или  нет?  Может  ведь и
погнать в палаты принимать "приличный вид"...
     Но Дарья только пожала плечами:
     - Ах, Золушки, Золушки... Принца  заморского ожидаете...  Ну, смотрите,
не разочаруйтесь. А я должна вас пока огорчить: процедуры сегодня будут все.
     Все,  так  все, никто и не подумал  расстраиваться.  Ведь  сказал же он
тогда:"До  свиданья, до завтра", значит, придет. Даже  еще и  лучше, если во
второй половине дня - ведь сегодня  рукоделье. В отделении царил праздничный
дух.
     В  художественную  мастерскую Женька ходила  с  удовольствием.  Грустно
только было, когда готовое украшение приходилось отдавать  Анне Леонидовне -
чтобы никогда больше  не  увидеть. Сегодня  Женька тоже заканчивала  большую
работу - плетеное кашпо. Довязывая последние узелки,  Женька жалела,  что не
растянула  это  дело  на  подольше,  и  вот  уже  пришел  срок  прощаться  с
произведением собственных рук. Но очень медленно работать было тоже нельзя -
Анна  Леонидовна  следила  за производительностью,  ей  же  тоже  надо  было
выполнять  свой   план  по  выпуску  скольких-то  изделий  в  квартал.  Анна
Леонидовна  все  время  переживала  из-за  низкой  производительности  своей
мастерской  и  нервно  ходила  вдоль  столов,  потирая  толстенькие  ручки и
внимательно  поглядывая,  не отлынивает ли  кто  от  дела.  Женьке нравилось
плести макраме, и она старалась  делать красивые вещи, чтобы Анна Леонидовна
была  довольна. Ведь остальные работы в  мастерской  были не  по ней: вязать
Женька не  умела, хотя и очень любила смотреть, как  у Большой  Розы  или  у
Фатимы  потихоньку-полегоньку получаются  чудесные свитера и кофты. Вышивать
было  скучно, а еще скучнее -  плести фриволите, узелочки  там  были  совсем
малюсенькие  и  плелись  не  руками,  а каким-то  челночком.  Неспособных  к
"художествам" Анна  Леонидовна  сажала  шить большие  лоскутные  одеяла  или
(иногда в  качестве наказания) распутывать бракованные мотки шерсти, которые
бесплатно приходили сюда с фабрики.
     Сегодня  Анна  Леонидовна нервничала гораздо больше обычного. То и дело
она  подходила  к зеркалу, взбивала свои  рыжеватые  локоны  обеими  руками,
подкрашивала ярко-красные губки и поправляла все-все-все складочки на пышной
блузке. Потом быстрым шагом отправлялась осматривать мастерскую, в  волнении
вытирала себе лоб платочком, вспоминала, что только  что пудрилась, и бежала
к зеркалу снова приводить себя в порядок.
     Когда  наконец  мистер Потомак и его  молодой  сопровождающий  пришли в
мастерскую,  все  переглянулись: Кривуленции с  ними не было. Похоже, кто-то
умерил ее  пыл, или же  она сама  решила умывать руки при таком ненормальном
положении  дел.  Мистер  Потомак  был  в  прекрасном  настроении:  улыбался,
рассматривал работы, хвалил и  пытался разговаривать  с девчонками,  которые
сразу теряли дар речи при приближении иностранца.
     Женька старалась не смотреть в сторону пришедших, изо всех  сил считала
последние  узелки, но  все  равно чувствовала  все  передвижения  мистера  с
хвостиком:  вот  он задержался  у вышивальщиц, обогнул  разложенное  пестрое
одеяло, пробрался между скамейками с мотками шерсти.
     - Здравствуйте, я вас узнавать! - прозвучало у Женьки над самым ухом, и
она подняла глаза.
     Мистер  Потомак смотрел на  нее  весело  и внимательно.  В  ярком свете
мастерской  было легко рассмотреть его:  крупные черты лица,  широкие скулы,
густые черные  брови  и  большие карие  глаза. Кого же он напоминал  Женьке?
Какую-то картинку из книжки, что ли?
     - Мы  встречались  вчера  с  вами,  -  объявил мистер Потомак,  вежливо
наколняя  голову,  - но вы не  сказать свое  имя. Это можно? Всегда  приятно
познакомиться.
     Женька  перевела  взгляд  на  парня  в  костюме.  Он  произвел  на  нее
впечатление своей чрезмерной ухоженностью. Если  бы не добродушное выражение
лица, можно было  бы подумать, что это манекен: так идеальны были складки на
брюках, так выверены  все  линии  строгого костюма  и  так точно  приглажены
светлые волосы. Тот кивнул ей поощрительно.
     -  Меня зовут  Овсянникова  Евгения,  -  сказала Женька по  возможности
строгим голосом и глядя в сторону.
     Мистер Потомак выглядел растерянным.
     -  Овсия...  Я  не понимаю... Какое есть имя?  О, я не  могу запоминать
такой  сложный  русский  имена! Можно,  я запишу? -  и  он быстро  достал из
кармана кожанную записную книжку.
     Сопровождающий  что-то  негромко  сказал ему на ухо.  Потомак  согласно
закивал:
     - Да, да, конечно, это есть только для меня.  Чтобы я мог обращаться по
имени конкретно!
     Молодой  человек учтиво  обратился  к  Женьке и  осведомился,  можно ли
мистеру  Потомаку  называть  ее просто  Женя. Она кивнула.  Такие  китайские
церемонии!  Интересно, он что, собирается  здесь еще  долго бывать  и  много
разговаривать?
     По крайней мере в  этот раз мистер собирался пообщаться как следует. Он
обрадовался, что в его  присутствии Женька не превращается в восковую куклу,
и всячески выказывал свои благие намерения.
     - Можете  называть  меня  Алекс, э...  Женья.  Какую  красивую вещь  вы
сделали! Вы долго работали? Вы этому учились? О, это очень большая,  славная
работа! Это вы заканчивать уже или нет?
     Женька  потихоньку  отвечалана  вопросы, поглядывая на приглаженного  и
Анну Леонидовну, и видела, что они вполне довольны таким милым разговором, и
кары за общение  с иностранцем ей вроде бы не грозит. Тут мистер Потомак все
испортил.
     - Мне очень нравится эта вещь - как вы ее называть? Да, кашпо. - сказал
он. - Продавайте мне его! Сколько это будет стоить?
     Анна  Леонидовна прижала руки к груди. Ах, что он говорит?  Что  теперь
делать? Ах, почему тут нет Каролины Борисовны?
     Женька  подавила  в  себе  желание созорничать. Она  подумала, девчонки
будут потом  ворчать, что она  струсила и  упустила такой  шанс для создания
маленького ЧП, но уж больно жалкий вид был у вспотевшей Анны Леонидовны.
     - Я не продаю свои работы, - произнесла Женька важно и выдержала паузу.
Вдруг  оказалось, что ей не  составляет никакого труда смотреть прямо в лицо
мистеру Потомаку (у него был очень  приятный, какой-то  мягкий взгляд). - Но
эту я могу вам подарить. Через пять минут она будет готова.
     Приглаженного вполне удовлетворило такое решение  вопроса, и он  быстро
уверил  смущенного  Потомака,  что это хорошо, что это нормально, в больнице
всегда рады гостям и подарок от души - самый лучший сувенир. Чтобы не мешать
Женьке, они вышли ненадолго из мастерской, а  Анна Леонидовна так и осталась
стоять, дрожащими пальцами расправляя на кашпо завернувшиеся кое-где уголки.
     Забирая макраме, мистер Потомак долго благодарил Женьку и говорил,  что
рассчитывает еще когда-нибудь с ней побеседовать.
     -  Я  забывать  дать  вам  свой  визитный  карточка!  -  воскликнул  он
напоследок.  - Если вы будете в  наших краях, звоните, пожалуйста, я  всегда
буду рад встрече.
     Женька не выдержала и засмеялась. Сколько уж она не  смеялась,  думала,
что  и  разучилась вообще.  А тут -  пожалуйста, в  такой  опасный  момент -
расхохоталась вовсю,  настолько  забавной  показалась  ей  мысль "побывать в
краях мистера Потомака".
     Мистер,  конечно,  не понял  причину  ее смеха,  но  за компанию широко
улыбнулся. Сопровождающий  уже показывал  ему  на  часы. Маленький квадратик
плотной  бумаги,  врученный  иностранцем, Женька аккуратно положила на  край
стола, откуда он тут же исчез.
     - До  свидания, до завтра!  -  провозгласил мистер Потомак,  выходя  из
мастерской, и закрыл за собой дверь.
     Всем показалось, что в мастерской стало темнее.

х х х


     В  понедельник  вечером  Женька  почувствовала,  что   сходит   с  ума.
Собственно говоря, обстановка в отделении была  вполне  сумасшедшая,  и всем
обитателям третьего  нижнего казалось,  что у  больницы  едет  крыша. Мистер
Потомак наладился ходить сюда  каждый день, и явился  даже в субботу, что уж
совсем ни  в какие ворота не лезло. Хотя он и сказал накануне "До  свидания,
до завтра", девчонки решили, что это просто у него такое заученное прощание.
Ведь  выходные дни  были  в полном смысле  "днями закрытых  дверей"! Никаких
процедур,  обходов, комиссий  - больница пустела в эти  чудесные  дни, давая
хоть какой-то отдых от лечения и дисциплины.
     Но   "неразлучная   парочка",    как   прозвали   Потомака   со   своим
сопровождающим,  пришла и в  субботу,  и  в воскресенье.  Чтобы было  что им
показать, Капитолине поручили организовать досуг  пациентов в эти  особенные
дни,   и  она  была  в  ударе.  Наконец-то  ей  можно  заниматься  настоящей
культмассовой  работой!  За  полдня  в  одной  из  кладовок  был  оборудован
замечательный красный  уголок  с  газетами  и журналами.  Как  по  мановению
волшебной палочки возникли кружки  по пению,  художественному декламированию
стихов, составлению шарад и отгадыванию загадок. Нельзя сказать, что больные
оказались  благодарными  участниками  всех этих мероприятий, они все  больше
норовили  усесться в  кружок  и поболтать вдоволь,  но  с помощью задушевной
певицы тети Таси и безотказной Профессорши дела шли вполне успешно. Кино про
зверей  и природу крутили четыре раза в  день! Было от чего решить,  что мир
сошел с ума.
     Но  у  Женьки, в  отличие  от других, было  тяжело на  сердце. Какие-то
странные мысли,  нелепые  чувства  обуревали  ее!  Последние  дни  ей  стало
казаться,   что  все   происходящее   имеет   к  ней   самое  личное,  самое
непосредственное   отношение...   Как  только  мистер  Потомак  появлялся  в
отделении, Женька  чувствовала на  себе  его пристальное внимание. Ей  сразу
начинало  казаться, будто бы  он хоть  и  слушал все,  что рассказывала  ему
Капитолина,  рассматривал наглядные  пособия, задавал  вопросы, но  на самом
деле  только и ждал,  когда можно будет наконец пойти туда, где сидит Женька
(а она всегда усаживалась  где-нибудь в уголке) и  радостно объявить:"Женья,
вот вы где, как ви поживайте?" И тут он уже усаживался поудобнее, вытаскивал
из дипломата  свои блестящие сладости, угощал собравшихся вокруг  девчонок и
заводил разговоры про жизнь.
     Женька  уже  давным-давно  не  боялась  этого  здорового  иностранца  с
длинными черными волосами, завязанными в хвостик, как у индейца. Вот на кого
он показался ей похож! На индейца, нарисованного в детской  книжке, одной из
немногих,  оставшихся  еще  от  детства с  родителями.  Алекс был  такой  же
большой,  загорелый, с большими  глазами и большим ртом,  когда он  смеялся.
Теперь Женька могла общаться с ним без всякого стеснения: всем известно, что
индейцы  добрые и  справедливые.  Словно веселый  вихрь поднимал ее на своих
крыльях,  когда  начинался их  разговор  с шутками  и  прибаутками. Конечно,
приглаженный  сопровождающий  сидел  тут  же и посматривал  на  всех  своими
доброжелательными глазами, но ему было бы не к чему придраться, разговор шел
о  совершенных пустяках. Наверное, Алекс  и сам понимал,  что надо  выбирать
безопасные темы, а Женька с удовольствием обнаружила, что почти  ничего и не
забылось, и она  может  спокойно болтать о природе,  о деревенской жизни,  о
прочитанных  книгах,  о  стихах.  Так  они  просиживали  до  тех  пор,  пока
приглаженный не начинал  поглядывать на  часы слишком часто.  Тогда Алекс  с
видимым сожалением прощался, и обязательно прибавлял "до завтра".
     Когда  посетители уходили,  Женьку начинали мучить  подозрения: было ли
все действительно  так, как ей казалось?  Нет, конечно же,  нет,  не  станет
важный  иностранец   проявлять  какой-то  особенный  интерес  к   ее  жалкой
персоне... Все  это глупости, бред от скуки... Но  этот взгляд?  Эта радость
при встрече -  только  дань вежливости? Иногда  Женька начинала бояться, что
внимание к ней Алекса будет  замечено девчонками, но в бесконечных  вечерних
разговорах  услышала  совершенно  обратное:  каждая  из  пациенток  третьего
нижнего гордилась  замечательным отношением  посетителя. Софка  уверяла, что
именно  ей  мистер   Потомак  протягивает  коробки   со  сладостями.  Фатима
причитала:"Как  смотрит,  как он смотрит, а?",  Раиса  загадочно  тянула:"На
кого-то  он, конечно,  смотрит, да на тебя  ли?" От  этих  разговоров Женьке
становилось еще хуже. Ругая себя распоследней дурой, она старалась думать  о
чем-нибудь  отвлеченном,  но  в ушах снова  и  снова звучал  густой  веселый
голос:"Женья, а что есть  чердак? О да, я имею дома чердак тоже! А сьеновал?
Что есть это?"
     Во вторник во время выдачи процедурных листков Дарья сказала:
     -  Овсянникова,  после  завтрака  останься,  я  дам   тебе  направление
отдельно.
     Но и потом никакого направления она Женьке не дала, а велела идти с ней
в   процедурный  корпус.   По  дороге,  после  некоторого  молчания,   Дарья
произнесла:
     - Сегодня мистер Потомак находится  в нашей  больнице больше как  врач,
чем проверяющий. Он тебя  немножко посмотрит. Ты не бойся, в этом нет ничего
опасного. Но... будь осторожна в разговорах. Поняла?
     Женька  молча кивнула, хотя ничего не поняла, кроме того, что надо быть
осторожной. Ну а как же иначе?
     Мистер  Потомак сидел  за  большим  столом в  просторном, почти  пустом
кабинете с  тяжелыми синими шторами на окнах. Раньше Женька здесь не бывала.
В белом халате,  который был ему  маловат, Алекс выглядел необычно, и лицо у
него  было строгое и замкнутое. Он жестом предложил Женьке сесть и посмотрел
на Дарью,  как  бы  ожидая от нее  необходимой  информации, но  Дарья только
сказала:
     - Не больше получаса, пожалуйста, - вышла, и закрыла дверь.
     Потомак посмотрел Женьке в лицо, натянуто улыбнулся.
     - Вот,  Женья, сегодня я здесь как врач. Я правда  есть  врач,  я давно
изучать такие сложные заболевания... такие  явления... как в вашей больнице.
Мой институт разрабатывать методы,  аппаратуру для взаимодействий... врача и
пациента. Мне разрешили попробовать здесь  тоже. Это абсолютно не  больно! И
не вредно. Я надеюсь, вы не возражайте?
     Если бы он не был очень важным проверяющим и к тому же врачом, подумала
Женька, то я решила бы, что он волнуется. Но с чего ему волноваться? За свой
опыт? Вряд ли он будет проводить в таких условиях что-нибудь сложное... Да и
что ему грозит в случае неудачи - не выволочка же в Шишаке, как  нашим белым
халатам?
     Все так же натянуто улыбаясь, Алекс протянул ей легкий обруч с ведущими
к  нему  на  стол  проводками.  На  столе  располагалась  плоская  панель  с
управлением.  Это было похоже на музыкальную комнату, и Женька не удивилась,
когда Потомак предложил ей просто посидеть и подумать о чем-нибудь приятном.
Поудобней  устроившись  на  стуле,  она  привычно  прикрыла  глаза.  Видения
появились сразу. Женька  шла по огромному лугу с высокой нескошенной травой.
Трава была высоченная,  она не только путалась  под ногами, мешая  идти,  но
доходила до груди, и ее приходилось  раздвигать руками... Продвигаться через
это  зеленое  море было трудно, но  очень приятно:  снизу шел  влажный запах
земли, а  поверху  ветер  гонял  медовые ароматы  клевера. "Женя-а-а!"  звал
далекий голос  где-то  впереди  - и манил, манил к себе...  Женьке  хотелось
идити и  идти сквозь эту траву, но чувство тревоги  неожиданным  диссонансом
ворвалось  в  гамму  ощущений,  и  Женька   замерла,   прислушиваясь.  Потом
приоткрыла  глаза, глянула на Алекса: он сидел,  отрешенно глядя в стол, но,
кажется, думал  о чем-то своем,  сложном, и даже, наверное,  тяжелом, потому
что руки его  сжимал рукоятки на панели с такой силой, что побелели костяшки
пальцев.  Женька посидела немного, глядя  на него, а  потом  хотела снять  с
голвы обруч;  вдруг раздался резкий  щелчок, и  рукоятка с мясом взлетела  в
воздух.  С  недоумением взглянул  Алекс  на обломок, оказавшийся в его руке,
швырнул его на стол и взволнованно заходил по кабинету:
     -  Нет,  я не понимать такого!  Это  не есть болезнь!  Это есть чистый,
ясный поток энергии! Я не понимать диагноз! Impossible! Женья!
     Теперь он  уже обошел вокруг  стола и наклонился  над Женькой, но из-за
большого  роста  ему  было  неудобно  стоять  так  сильно согнувшись,  и  он
опустился перед ней на колени, жадно говоря ей прямо в лицо:
     - Я  вижу, Женья, вы не такой  больной, чтобы  так лечить, как здесь. Я
чувствую у  вас много сил, я слышу много энергий  - мы можете сильно думать,
сильно переживать, я  чувствую это каждый день, что  я здесь!  Я  слышу этот
поток, этот ветер - вы больше живой, чем другие! Я буду  вам помогать. Ви же
хотите отсюда уходить?
     Не то  чтобы Женька испугалась такого натиска - нет, ей было  совсем не
страшно. Но  она  вся  подобралась  в  ожидании  и  удивилась  -  неужели он
действительно думает,  что они одни, что так себя ведет? Или  это тоже часть
опыта? Но страдающее лицо  Алекса не давало его заподозрить: он, похоже, сам
не понимал, что с ним стряслось.
     -  Почему  вы  молчите, Женья?  Ви не говорить  мне правда! Ви тоже! Ви
молчите - я не  понимать, я  только  чувствовать! Что  у вас в руке? - вдруг
выпалил он, вглядываясь Женьке в глаза, - Что у вас там?
     Женька медленно вытащила из  кармана руку и медленно разжала  кулак,  в
котором все это  время  сжимала  синюю  пуговицу. Потомак уставился на нее с
оторопелым видом.
     - Обыкновенная пуговица, - сказала Женька бесстрасстным голосом.
     - Обыкновенный  пуговица?  Ви  говорить, обыкновенный пуговица! - Алекс
хотел дотронуться до  пуговицы,  но  потом отдернул руку  и поднялся,  чтобы
опять расхаживать по кабинету.  - Нет, я  не  знать  ничего.  Я не  понимать
ничего.  Я  только чувствовать, что даже  самый обыкновенный пуговица  у вас
имеет огромный энергия. Я не понимать, но я помогать.
     Придя к  какому-то решению, Алекс внезапно успокоился и уселся прямо на
стол перед Женькой. Она уже убрала пуговицу обратно в карман и с облегчением
видела, что загорелое лицо снова стало оживленным и привычным.
     -  Я могу помогать, Женья, - говорил он, будто убеждая ее  бежать прямо
сейчас же, из этого занавешенного  синим кабинета. - Есть такая программа по
кооперации, я  могу настаивать!  Только  не  говорите нет, Женья,  только не
говорите нет!  - и Женька  только  качала головой от удивления  - неужели он
думает, что здесь хоть что-то зависит от ее "да" и "нет"?
     Но Алекс все смотрел умоляющими глазами:
     - Это тяжело понимать, Женья, все это так быстро. Но  у меня нет больше
времья, завтра - мой  последний день. Я вам помогу. Я  знаю, никто не хотеть
быть здесь, никто.
     Пришла Дарья и забрала Женьку  обратно в  отделение, и весь день как-то
незаметно скатился к концу, а Женька как будто спала на ходу, и все  сжимала
свою  синюю пуговицу в кармане,  и  все повторяла про  себя: никто не хотеть
быть здесь, никто.

х х х


     Назавтра Дарья объявила  все процедуры, и  девчонки решили,  что мистер
Потомак придет вечером,  но он явился перед  самым  тихим  часом. У него был
очевидно  усталый  и  грустный  вид,  а  оттого,  что  он  пытался  шутить и
улыбаться,  как раньше,  делалось  еще  грустнее. Все притихли  и  старались
смириться  с  этим  прощанием;  сказки быстро  заканчиваются, закончилась  и
сказка  про заморского принца. Уходя, Алекс  задержался поговорить с Дарьей,
будто убеждал ее в чем-то, а когда Дарью позвали к телефону, остался ждать с
напряженным лицом. Приглаженный сегодня тоже был невеселый и даже не казался
таким уж идеальным манекеном.
     Вернувшись  после телефонного разговора,  Дарья сразу стала  прощаться.
Видно было,  что она  торопилась,  и, пожелав  собеседникам удач и  встреч в
будущем,  поспешила  по  делам, оставив Потомака с неразрешенным вопросом  в
глазах.
     Перед тем, как спуститься вниз, Дарья заглянула во вторую палату.
     - Овсянникова, ты  знаешь на втором этаже бывшую рентгеновскую комнату?
От лифта налево? Зайди туда через десять минут.
     Оттого, что Дарья  не дала  никаких  других  указаний - приодеться, или
взять бумаги, девчонки решили, что ей дадут задание по-хозяйству.
     - Скажи, что  не  имеют права лишать  тихого часа,  - проворчала Раиса,
раздеваясь. - Даже собственный распорядок дня - и то нарушают!
     -  А может, там  будут девчонки  из  второго отделения, -  предположила
Лидка, снимая заколки и потряхивая белыми волосами. - Так ты спроси, Женюша,
как там у них с иностранцами, и вообще.
     Женька  была рада  поработать в этот тихий час. Мысли об Алексе, хотя и
неяркие,  расплывчатые, витали над ней  с утра,  не давали  расслабиться. Не
принимая всерьез его слов, Женька все же задумывалась над своей  собственной
реакцией на  вчерашее и размышляла, хотела бы  она сейчас каких-то серьезных
перемен в своей  жизни, или нет. "Никто не хотеть быть здесь" - это ясно, но
привычка  к  больничному  распорядку,  относительная  безопасность  и  страх
неизвестности затягивали, как болото.
     Подходя  к бывшему  рентгеновскому кабинету, Женька  подумала, что  вот
сегодня  Алекс  уедет, все  пойдет  по-старому,  и  ведь  никто особенно  не
огорчится  - эта неделя посещений была хоть  и интересной, но напряженной, и
народ будет не прочь отдохнуть, погрузившись в тишину больничных будней.
     В   бывшем   рентгеновском  оказалось   сумрачно   из-за   составленной
беспорядочно  старой  мебели  и  черных кожанных занавесок, перегораживающих
пространство. В глубине слышался  дарьин голос,  и еще один  - от которого у
Женьки замерло сердце.
     Дарьин собеседник говорил удивительно напористо и даже сердито:
     - Я очень уважаю ваше мнение, Дарья Витальевна, но сказать ей все равно
надо. Никто не может решать, только она сама.
     Женька прошла между сломанными шкафами, отодвинула тяжелую занавеску, и
увидела Дарью и Димку, стоящих у окна. Они так запросто разговаривали! Прямо
как старые знакомые! Но Женька все равно побоялась подойти к Димке  поближе,
и остановилась, прижимая руки к груди.
     Дарья махнула рукой:
     -  Говори,  пожалуйста, все, что считаешь нужным, только не долго.  - И
повернулась  к  окну,  оперевшись  руками о  подоконник. Странно,  окно  это
выходило не во  двор,  а наружу, но было не закрашено, и взгляду открывалось
большое нескошенное поле под серыми осенними тучами.
     Женька молча посмотрела  на Димку - взволнованного, с  красными пятнами
на скулах. Он порывисто шагнул вперед:
     -  Женя, здравствуй!  Все это  выходит  так  нелепо, так спешно,  но мы
должны торопиться. Я...  За эти два месяца я подготовил  тебе  документы  на
выписку... Мы могли бы жить вместе... если ты захочешь... И все  уже готово,
но... ты  должна  знать...  Теперь  это не  единственный способ  тебе отсюда
выйти. Этот  мистер Потомак  - он  получил  разрешение  забрать  тебя в свою
клинику. Он  еще пока не  знает,  но бумага  подписана... Наверное, это даже
лучше! Ты подумай сейчас, ладно? Только ты как следует подумай!
     Теперь Димка смотрел не на Женьку, а в сторону, лицо у него скривилось,
как от боли. Он быстро  шагнул  за груды мебели и там  двигался неуклюже, за
все задевая.
     Женька продолжала стоять  в недоумении. Выписка, Потомак, все кружилось
в  голове. Неужели она может здесь  чего-то решать? Уж сколько времени - да,
пожалуй, и всю жизнь - кто-то всегда решал за нее!
     Дарья повернулась, притянула Женьку крепкой сухой ладонью к окну.
     - Не волнуйся, Женя, подумай. Конечно, Дима - очень славный мальчик. За
эти два месяца я познакомилась  с ним поближе...  Он проделал  действительно
огромную работу... Тебе даже и не представить, а я-то уж знаю, что это такое
-  документы  на  выписку.  Даже со  связями  и  средствами  его отца -  это
тяжеленный труд, часто и неподъемный. Видно, он и правда... очень привязан к
тебе. Я могу пожелать вам  только счастья, и я  думаю, оно  у вас будет. Но,
заботясь прежде всего о тебе... он считает, что никогда не сможет  дать тебе
всего того,  что  могут  там - за  границей,  и  первую очередь  - настоящей
безопасности. Впрочем... Дима, ты действительно считаешь,  что там она будет
в безопасности?
     Димка уже вышел из-за мебельных гор, лицо его было мрачно.
     -  Почему   нет?   Чем   дальше   отсюда...  Уж  раз   случилось  такое
неправдоподобное дело, и Потоцкая подписала разрешение...
     - Неужели ты не понимаешь, что Потоцкая подписала ему бумаги от страха,
просто из-за безумного желания, чтобы  он  наконец  исчез из  ее владений  и
оставил больницу  в  покое? Вот-вот начнут срываться эксперименты, ведущиеся
годами! Да  пропади  он  пропадом,  этот  мистер Потомак,  впридачу со своей
Овсянниковой! Потоцкой в каком-то смыле развязаны руки: Санина  - в отпуске,
Ромкин  -  в  командировке,  Каролина  Борисовна на  больничном,  правда, на
настоящем,  заслуженном... Кто упрекнет ее потом, что она прекратила всю эту
ужасную историю с комиссией, отпустив всего-навсего одну незаметную больную?
Но кое-у-кого проблему  только начнутся, когда Женя выйдет на свет божий, да
еще в сопровождении иностранцев, да еще и намереваясь пересечь границы! Мало
ли что  может рассказать эта маленькая пациентка о нравах здешних коридоров?
Мало ли что вообще может выползти наружу вместе с ее скромной персоной? Нет,
ей не дадут далеко уйти, уверяю тебя - эти руки слишком длинны.
     - А со мной? Почему ей дадут уйти со мной?
     - Ну,  я вижу тут здравые резоны. Ясно, что  любой, здесь побывавший, и
каким-то  счастьем вышедший на  волю,  обратно  не  стремится.  Страх  будет
закрывать ему рот  и пригибать к земле.  Ведь  достать его  - очень  и очень
легко.  Пусть  живет  себе  тихонько,   если  ведет  себя  хорошо.  А  какие
возможности разобраться  с мистером Потомаком и прочими ревнителями порядка!
Выписана - и все, никаких  концов. Личная неприкосновенность и неразглашение
данных. У них, кстати, есть все основания предполагать, что с  исчезновением
именно  Овсянниковой  пыл  по  освобождению  наших  больных  у  него  сильно
охладится...
     Дарья выразительно  посмотрела  на  Женьку. Женька глядела  в окно - на
желтую  полегшую  от  дождей  траву,  на  серые  низкие   тучи,  на  дальний
потемневший  без  листвы  лес.  Какие загадки  загадывает ей  судьба!  Алекс
Потомак и заграница с  риском для жизни - или  Димка, тихая  жизнь  в  тихом
знакомом городе? Как  сложно выбирать  и как хорошо, что  ей вообще  не надо
выбирать!  Женька быстро повернулась  и  шагнула к  Димке,  подняв лицо.  На
всякий случай она еще положила ему руки на плечи - чтобы точно знать, что он
говорит правду.
     - Ты честно хочешь меня отсюда забрать? - спросила  она,  вглядываясь в
серьезные серые глаза. - Или ты думаешь, что ты должен?
     Вместо  ответа Димка  обнял ее за плечи,  прижался щекой к виску. Молча
стиснул.
     Они  стояли бы так вечно, если бы не  чувствовали: Дарья ждет, надо уже
действовать. Женька спросила:
     - А когда?
     - Прямо сейчас, и поскорее, -  сообщила Дарья, направляясь к  дверям. -
Если  я  вас  правильно поняла, то  надо всем вместе спуститься вниз, там вы
подождете, когда я вынесу бумаги. В такой ситуации надо ковать  железо, пока
горячо.
     Все трое  молча  вышли  из кабинета, прошли коридором и  спустились  на
первый  этаж. На мгновенье Женьке даже  стало жаль,  что нельзя  забежать  к
девчонкам,  попрощаться,  обняться,  и  шепнуть,  что  Кривуленция  болеет -
понервничала,  наверное,  старушка, от  всех этих комиссий.  Но  тут  же она
испугалась  и  этих  мыслей, и того, что  именно сейчас что-нибудь случится,
Димке не дадут ее забрать, и тогда уж все будет гораздо хуже, чем сейчас.
     Дарья вела их незнакомыми переходами, открывая двери  ключом и закрывая
их  снова.  Неожиданно появилась лестница, ведущая  еще вниз - в подвал, что
ли?  На  нижнем  этаже  Дарья  отворила  скрипящую  дверь  в мрачное  темное
помещение, оставила  их тут  подождать и пошла по коридору дальше. В комнате
было  сыро,  на полу  валялся  мусор  -  не хотелось даже садиться  на узкие
деревянные скамейки, стоящие у стен. Женька зябко ежилась и молчала, робея.
     Димка накинул на нее свой свитер и сказал, утешая:
     - Я принес тебе  уличную, теплую одежду,  но она  лежит  где-то там,  в
приемном покое... Если... все будет хорошо, то ее принесут.
     Так они  и  стояли  рядом, боясь проронить  слово  под тяжелыми низкими
сводами и прислушиваясь к шагам в  коридоре. Вот застучали  тупые каблуки...
Кажется,  мимо - нет, дверь чуть приоткрылась, пожилая сестра с накинутым на
плечи серым вязаным  платком бросила мешок  с  одеждой, велела одеваться,  и
скрылась. Женька  бросилась  судорожно вытаскивать вещи и  натягивать поверх
больничного, потом спохватилась:  сестра наверняка придет забирать казенное.
Димка принялся  помогать:  спешно  снимать уже  одетое, разбираться, что  из
принесенных вещей надо  одевать сначала,  что потом,  и в  этой суматохе они
даже согрелись.
     Как  раз в  последний  момент  одевания  пришла та же  угрюмая сестра с
пачкой документов. Женьке надо было расписаться за получение, сдачу чего-то,
и  еще  маленькие и большие бланки. Сразу  стало страшно - Женька  не  могла
прочитать,  что  стоит  в  бумагах - буквы прыгали перед глазами, а смысл  с
трудом  прочитанных слов тут же  ускользал. Но  Димка  просмотрел  и  кивнул
головой: давай пиши, можно. С трудом Женька царапала первые буквы: Ов, и тут
же бросала, такой туман стоял перед глазами.
     Часть  документов  сестра отдала Димке,  часть забрала себе, зажав  под
мышкой.  Потом медленно  прошла  через все  помещение,  позвенела  ключами и
открыла незаметную дверь - ведущую, оказывается, прямо на улицу!  Ничего  не
сказала, только махнула рукой, мол, идите уже, чего тянуть.
     Дверь  вела во двор,  где раньше  разрешали  гулять,  а  теперь  стояли
какие-то контейнеры, строительные вагончики, высилась  гора наваленных труб.
Тут  же  была стоянка машин, и Димка,  отворачиваясь  от  холодного  ветра с
водяной  крошкой, потянул скорее к одной из машин, серым  Жигулям, торопясь,
открыл  дверь.  Только  сейчас,  в машине,  Женька  вспомнила,  что  ведь  с
Дарьей-то  она  не попрощалась, ни сказала  ей ни  одного доброго  слова.  С
грустью обернулась она на дверь, из которой только что вышла, и -  вцепилась
в димкин рукав: на пороге  стояла сестра, кутаясь в серый  платок, - кричала
им вдогонку, размахивая рукой. Они что-то забыли? Или...
     Димка хрипло сказал:
     - Подожди, я сейчас... - выскочил из машины, подбежал к сестре и вместе
с ней скрылся в дверях.
     Нет, нет,  нет, только не сейчас -  бешено колотилось  у Женьки сердце,
хотя  в  глубине  души  она  уже не  могла  представить  себе неудачу. Дверь
оставалась закрытой - минуту,  две... Вдруг кто-то в  темном  плаще заслонил
свет,  проходя  между машинами. Женька нагнулась поглядеть:  Алекс!  Засунув
руки глубоко в карманы, он шел, опустив  голову, но глядел не под ноги себе,
а сквозь.  У  Женьки сжалось сердце:  и  с ним она тоже  не попрощалась,  не
поблагодарила  даже за все, что он старался для нее сделать.  Не задумываясь
ни  секунды,  Женька уже крутила  ручку, опуская стекло, и позвала негромко.
Алекс вздрогнул, обернулся по сторонам, не сразу сообразил  посмотреть вниз,
а  увидев Женьку, замер, как  бы  не  веря своим глазам.  Так  они  смотрели
мгновение, но уже хлопнула страшная дверь, и Димка бежал к машине, показывая
всем своим видом, что  обошлось, не было  ничего  особенно  важного и  можно
ехать.  Женька  скорее  стала  закрывать  окно, но  в  последний  момент  не
сдержалась и, протянув наружу ладонь, сунула Алексу синюю пуговицу, которую,
конечно же, не забыла переложить из больничного кармана в новый.
     Димка видел это, но ничего не сказал, рванул машину, торопясь вырваться
наконец из гнетущего больничного пространства.
     Застучал  по крыше настоящий сильный октябрьский дождь. Но  даже  когда
они проехали длинной аллеей и миновали кирпичную будку проходной, Женьке все
казалось, что  за серой  пеленой дождя  она различает  высокого  человека  в
черном плаще, глядящего им  вслед и сжимающего  в кармане обыкновенную синюю
пуговицу.


ОАЗИС НА  ПОТОМ


         После двух часов бега по каменистой равнине мир стал заволакиваться
соленой пеленой. На какое-то время я превратился в бесчувственную машину,
полностью подчиненную четкому ритму движений "раз-два",  в голове не было ни
одной мысли, и все мое внимание поглотил равномерный звук хриплого дыхания.
Потом ноги стали наливаться тяжестью, слушались все меньше и меньше,  и тут же
где-то в животе появился страх, что я не выдержу. Испугавшись этого страха, я
немедленно разозлился. Черт бы побрал эту пустынную дорогу и это палящее солнце!
Черт бы побрал этих куррарцев с их ненавистью к технике! Я уж не говорю, что все
это расстояние можно было бы запросто пройти на краулере или осмотреть с
авиетки, но ладно - раз нельзя машины, так нельзя, а вот почему не разрешается
носить противосолнечные шлемы в этой чертовой каменной сковородке, вот это
совершенно  не понятно! Хорошо хоть, что не голышом бежим.
        В раздражении я уставился на сельгины лопатки, обтянутые желтой тканью
комбинезона. Они двигались равномерно и, как мне показалось, без всякого
напряжения. Раз-два, раз-два... Железная она, что ли? Так и будет топать без
остановки целый день? Очень хотелось облизнуть губы, но они покрылись такой
жесткой коркой, что было страшно даже к ним прикасаться. Воздух здесь, что ли,
какой-то соленый, черт бы его побрал тоже?
         Я стал всерьез обдумывать, как именно отдать Сельге команду на отдых,
но она сама вдруг стала замедлять темп и перешла на шаг. Со злорадством я
заметил, что она тоже порядком выдохлась. Потихоньку мы остановились, Сельга
слегка пошевелила губами и сказала:
         - Надо отдохнуть.
         Ну что за манера выражаться! На мгновение мне показалось, что она
хотела сказать: "тебе надо отдохнуть", но передумала. И вообще, чего она
командует? Впрочем, злости уже не было - привал! С наслаждением я потряхивал
ватными руками и ногами, приходя в себя. Сельга протянула мне фляжку. Я выбрал
местечко поровнее, улегся на спину, задрал ноги. Хлебнул водички. Кра-со-та.
Чего это я, собственно, испугался? Что мы, марафонов, что ли не бегали,
марш-бросков не совершали? Ну, положим, в несколько лучшей одежке, но все равно
нагрузочки бывали еще те. И вообще - бравые орлы Уликапа не сдаются и не позорят
славное имя учителя Йохана! Урра!
         Развеселившись от того, что страх и уныние скрылись без следа, я
приподнялся и посмотрел, где там Сельга. Она сидела рядом, скрестив ноги
по-турецки, устало опустив голову. Кепка лежала на коленях, и мокрые светлые
пряди закрывали сельгино лицо. Я отдал ей фляжку. Разозлился ни с того ни с сего
на девчонку... Никакая она не железная, лицо осунулось, губы тоже покрылись
коркой. Радоваться надо, что она мне в пару досталась, не придется ее на горбу
через пески тащить. Ну, не досталась, правда, а сама... И чего это она вызвалась
со мной идти? Ничего интересного в этой прогулке не предвидится, впрочем...
причем тут интерес. Надо же было кому-то пойти искать этих юных следопытов.
         Сельга пошевелилась, откинула челку, повернулась ко мне  и как всегда
ни с того ни с сего спросила:
         - Странно, да?
         Действительно, ситуация вытанцовывалась довольно странная. Мне
оставалось только согласиться:
        - Непонятно, как это они успели так далеко уйти. Та встрепанная тетка
говорила, что вечером все были на месте, и только рано утром обнаружился
самовольный уход из лагеря. То есть, у них было всего часов восемь, не больше.
Вряд ли они бежали так же, как мы.
         - Правда, - Сельга покивала головой. - И те трое, которых мы нашли у
подножия гор, были совсем плохи. Логично было бы найти оставшихся где-то
неподалеку.
         Угу, Хельмут так и думал. Они с Василиной и Питом относят несчастных
искателей приключений на базу, а мы продвигаемся еще немного вперед, подбираем
двоих и обратно. Но мы никого не нашли, и теперь непонятно, что делать дальше.
Может быть, не стоит идти в пески, а пошуровать по окрестностям? Вот ведь как
плохо без радио, без компаса, разрази гром эти куррарские порядки. Страшновато
отходить от дороги в незнакомой местности. Куррарцы и пальцем не пошевельнут
искать нас потом, а  наша группа маловата для прочесывания таких пространств. Да
и уезжать собрались уже послезавтра...
        Ничего не скажешь, неплохие выдались сборы, с приключениями. Будет о чем
рассказать в институте. Я представил себе Пита - загорелого, со шрамами на
плечах, во всю ширину рук показывающего, ка-акой величины ящерицы выскочили на
нас из пещеры. Подожду, пока он нахвастается всласть, а потом расскажу, что он
всего-навсего сдуру взвалил кусок огненного дерева на спину, чтобы нести на
базу, и поплатился за это.  А ящерицы в основном были не больше кошки, да еще и
совсем ручные. Пусть девчонки не охают от его рассказов, а хихикают.
        Хихикают... Хорошо, что именно Сельга со мной пошла. Была бы
какая-нибудь другая девчонка, извели бы насмешками и намеками. Но подопечных
Осипа Астатоновича еще никто не мог заподозрить в неравнодушии к
противоположному полу. Это железно. Хотя Пит и подмигнул мне на прощанье, когда
мы расставались у подножья, это скорее всего значило: не подкачай, не посрами
честь сильной половины человечества и "Веселых медведей". Знал, конечно, как
тяжело идти наравне с этой хрупкой на вид девушкой...
        Ух, не засиделись ли мы? Я поскорей взглянул вверх, пытаясь по солнцу
прикинуть время и сообразить, сколько мы уже отдыхаем. Взглянул с опаской на
Сельгу - она сидела, прикрыв глаза, положив на колени руки вверх ладонями. Что
же, пора трубить подъем, чтобы перехватить инициативу.
        Как ни тяжело вставать, а надо. Руки-ноги вроде слушаются. Девчонку тоже
жалко, а что делать?
        - Сель, вставай, пора.
Подождал, пока она встанет, отряхнется, и на всякий случай спросил:
        - Как ты себя чувствуешь? Может, повернем на базу?
Разбежался. Если кто-то и будет жаловаться, то не она. Прекрасно, значит,
вперед. Но все-таки командовать парадом буду я. Стараясь, чтобы голос мой
выглядел как можно более сухо, сообщил:
        - Больше не бежим, но идем быстро. Раз уж решили идти, то дойдем до
самой Тацры, оттуда свяжемся как-нибудь с нашими. Вряд ли, конечно, мальчишки
обнаружатся в песках, но для очистки совести надо посмотреть.
        Сельга кивает, шевелит губами. Сбивает меня с толку такая ее привычка.
Будто собралась что-то сказать, но передумала и выключила звук. Я вот, например,
сначала про себя думаю, а потом говорю.
        А она порылась в аптечке и протягивает мне желтую таблетку:
        - Не глотай, положи под язык.
        Небось, Астатоныч снабдил своей медициной. Все его девчонки перед
соревнованиями лопают какие-то цветные шарики. Только подойдет ли это мне?
Только хотел ляпнуть, но во время прикусил язык и поскорей схватил лекарство.
Почему не подойдет? Все мы одной крови, нечего тут.
        Как хорошо, что не надо бежать!  Я даже не заметил, как прошел час и мы
дошли до конца каменистой дороги. Но с первых же шагов по песку стало ясно, что
самое сложное еще впереди. Дороги не было совсем, ориентировочные палки торчали
прямо из барханов, наклонясь в разные стороны. Ноги проваливались не очень
сильно, но удовольствия от ходьбы больше не было. Когда мы немного прошли
вперед, я оглянулся - черная равнина и дорога почти скрылись из виду. Сразу
стало очень неуютно. Даже Сельга как-то неуверенно оглянулась по сторонам.
        Я поймал себя на этом "даже" и разозлился. Что это я, как старухи на
лавочке, все смотрю на нее, как на какого-то монстра? Старух еще можно понять,
они напуганы древними происшествиями с андроидами, киберами и всякими там
другими нечеловеками. Но те времена уже давно прошли. И девчонки Осипа
Астатоновича - настоящие люди, люди, только чуть-чуть "усовершенствованные", вот
и все. Для них и слова-то никакого специально не было придумано. И если бы они
сами не выделяли себя - не жили бы в одном коттедже, не держались бы все время
стайкой, как дочки, вокруг своего ненаглядного папаши, не завоевывали бы
несметное количество почетных грамот и наград по всем предметам в школе и
институте, - никто бы ни за что не отличил бы их от обычных девчонок нашего
городка.
        Когда в сентябре прошлого года все пятеро явились к Йохану, многие наши
радовались такому подкреплению. Действительно, "Веселые медведи" здорово взяли
старт в сезоне и крепко обосновались в верхней части таблицы. И Сельга, и ее
"сестры" тренировались на совесть. Но все время держались сами по себе.
Разговоры - только по делу. Ни в гости, ни в кино, ни на пляж. Йохан аж похудел
от усилий включить их в коллектив. В конце концов, мы же "Веселые медведи", а не
"Суровые медведицы". Может, он и сборы эти на тьмутараканской Курраре придумал,
чтобы нас немножечко сплотить?
        Я скосил глаза влево: идет себе, чуть наклонившись вперед, брови немного
сведены, как будто от размышлений, шаги так легки, как будто мы только что вышли
с базы. Я не успел отвести взгляд, а Сельга уже повернула голову и смотрит
вопросительно: что? Пришлось сказать ни к селу ни к городу:
        - А классно было бы тут на санд-бордах пройтись, а? И чего эти куррарцы
выдумали никакой техники к себе на планету не пущать?
        -  Это их дело. - Сельга лишь слегка приподняла брови. - В гостях надо
просто соблюдать хозяйские порядки, и все.
        Ну ясный перец, надо соблюдать.  К тому же экзотика, местный колорит и
так далее, очень подходит для туризма. Да и в тренировочном лагере особенной
необходимости в технических приспособлениях мы не испытывали. Но в экстремальных
ситуациях, вроде нашей - неужели нельзя сделать исключение? Я попытался
втолковать Сельге, что, если куррарцы действительно претендуют на роль гуманного
и цивилизованного сообщества... Тут она вдруг остановилась и взяла меня за
локоть. Это что еще за штуки? От неожиданности я замолчал и уставился на нее. А
Сельга на меня даже не глядела. Медленно-медленно поворачивала голову, будто
прислушиваясь, и потом сообщила:
        - Сейчас приду.
        От удивления я даже не запретил отходить от тропы. Только предупредил,
чтобы не исчезала из видимости. Ладно уж, пусть посмотрит, что ее там
заинтересовало - мы не собъемся с пути, если я буду видеть ориентировочный
столбик, а Сельга - меня.
        Но нам не пришлось далеко отходить. В шагах двадцати, но с другой
стороны бархана, так что не было видно с дороги, лежал куррарец, основательно
засыпанный песком. Я хоть здешних жителей почти и не видел, но сразу понял, что
это - типичный их представитель, такой же вылитый Тарас Бульба, как и те
несколько, что встречали нас по прибытии на Куррару. Большая лысая голова,
толстые складки на затылке, здоровенные оттопыренные уши... Даже чуб был в
точности такой, как на картинке в учебнике по литературе - хотя, как объяснил
нам Борис, это у куррарцев совсем не волосы, а специальный орган ориентирования
в пространстве. Глаза обнаруженного аборигена были закрыты, а нижнюю часть лица
скрывала грязная намотанная кое-как тряпка. Мы с Сельгой одновременно опустилась
на колени, чтобы пощупать пульс, и одновременно кивнули друг другу - жив. Сельга
сразу же вытащила флягу и, отодвинув тряпку, смочила запекшиеся губы, но
куррарец не подавал никаких признаков жизни. Тогда мы, не сговариваясь, стали
осторожно освобождать его от песка.
        С этим пришлось порядочно повозиться, куррарец оказался огромным
детиной, одну его руку я с трудом мог удержать на весу. А когда мы с Сельгой
вытянули его наконец-то на дорогу, то оба еле стояли на ногах. Я в изнеможении
уселся рядом с неподвижным телом, обмахиваясь кепкой и судорожно пытаясь
сообразить, что же нам теперь делать. Искали пропавших мальчишек, а нашли... Вот
уж только Тараса Бульбы нам не хватало в этой дурацкой пустыне! Мне отчаянно
захотелось, чтобы незнакомец сию же секунду очнулся и ушел своей дорогой, не
создавая нам дополнительных хлопот. В отчаянной надежде я уставился на мясистую
физиономию куррарца, пытаясь разглядеть на ней малейшее движение, но не мог
понять даже, дышит он или нет.
        Собираясь с мыслями и соображая, что же нам теперь делать, я
рассматривал грубый темно-зеленый комбинезон и серые, вроде бы сплетенные из
коры дерева, ботинки. Руки у куррарца были толстые, с крупными мясистыми
пальцами, и в кулаке крепко зажат какой-то небольшой предмет, похожий на
деревянный сосуд. Я хотел посмотреть, нет ли там чего-нибудь попить, но пальцы
не разжимались, да и Сельга отрицательно мотнула головой: мало ли, что там
такое, для нас даже запах может оказаться ядовитым.
        Пока я осматривал карманы комбинезона на случай оружия, Сельга уселась
возле головы куррарца и положила руки ему на виски. Я бы, честно говоря, не стал
бы на ее месте этого делать - все-таки не землянин, кто знает, какая реакция
может образоваться из тесного взаимодействия разных полей. Но Сельга уже
сосредоточилась, взгляд расплылся, и я не стал ее отвлекать - только смотрел
внимательно, все ли в порядке. Тарасу Бульбе стало лучше на удивление быстро:
через три минуты он приоткрыл глаза и захрипел, стараясь что-то сказать. Потом
он судорожным движением прижал к себе деревянную бутыль, испуганно кося на нее
глазами: не пропала ли. Убедившись, что не пропала, успокоенно закрыл глаза.
Сельга поила его из фляжки, а я прикидывал, куда теперь лучше двигаться - вперед
или назад. На карте, которую мне сегодня утром второпях показывал Борис, кусочек
пустыни, который мы сейчас пересекали, выглядел как маленький отросток,
протянувшийся от огромного желтого пятна. Дорога чуть заметным пунктиром шла как
раз поперек, отсекая этот хвостик от основного печаного массива. "Километров
пятнадцать будет", - говорил Борис, недовольно морщась. - Потом дорога пойдет
через маленькие деревушки, еще километров через десять начнется Тацра. С
местными жителями старайтесь не общаться, они туристов не любят. Постарайтесь
нанять повозку и двигайте в наше посольство. А лучше всего так далеко не
ходите."
        Как ни протестовало мое нутро против встречи с деревенскими жителями,
было очевидно - дорога вперед короче, чем назад. К тому же, если тащить эту
огромную тушу - то лучше, конечно, по песку, чем по каменистой дороге. Я достал
из кармана туго свернутый лоскут синтекса, завязал в двух местах узлы и позвал
Сельгу, чтобы вместе перекатить куррарца на расстеленный  материал и двигаться,
наконец, дальше. Но очнувшийся Тарас заволновался - не понял, бедняга, что
происходит - и затрещал, забулькал на своем гортанном языке, тараща глаза и
выразительно двигая бровями. Вот ведь засада! Как теперь с ним объясняться?
Может, ему придет в голову с перегрева, что мы его в плен забираем и начнет
сопротивляться? Бог знает, какие тут обычаи существуют по обращению с найденными
в пустыне! И как положено обходиться со спасителями - пришло мне в голову в
самый последний момент.
        Сельга внимательно вслушивалась в клокочущие звуки, потом вдруг
запрокинула голову и изобразила нечто, напоминающее полоскание горла. Тарас тут
же замолчал, похлопал глазицами, а потом откликнулся длиннющей трелью с очевидно
требовательной интонацией. Сельга коротко ответила и посмотрела на меня
вопросительно, как бы спрашивая совета - как объяснить ситуацию этому типу.
        - Ты что, знаешь куррарский? - только и мог выговорить я. Это был
сюрприз - пожалуй, приятный, но ухудшающий положение с нашим "равноправным"
партнерством.
        - Да, просмотрела кое-что по приезде... Но словарный запас не очень
большой. Что ему сказать? - буркнула Сельга как бы неохотно.
        - Скажи, мы постараемся дотащить его до ближайшего жилья и обратимся к
местным жителям за помощью. Спроси... как-нибудь осторожно, какие тут традиции в
смысле спасания чело... живого существа из пустыни. Не наказуемо?
        Сельга с Тарасом обменялись несколькими очередями, состоящими и рычащих,
свистящих и шипящих звуков, и результат переговоров не замедлил сказаться:
куррарец довольно живо перекатился на подстилку и улегся поудобнее, прижимая к
животу свой ненаглядный деревянный сосуд. Я почувствовал, как горячей волной
меня пробрала настоящая злость.  Устроил нам чудесное приключение по дороге и
развалился! Везите, мол, поживее! А пешочком потопать не охота?
        Сдерживаясь, чтобы не пнуть зеленый комбинезон, я буркнул Сельге:
        - Пусть бросает свою бутылку, если там нет питья. Я не нанимался его с
багажом таскать.
        Сельга сообщила это Тарасу, и он тут же отреагировал: выкатив до
невозможности глаза, пророкотал что-то поразительно низким басом, а потом
зажмурился и прижал деревяшку к лицу, всем своим видом показывая, что лучше
умрет на месте, чем расстанется со своей штуковиной.
        Сельга пошевелила губами, а потом сказала неуверенно:
        - Он этого не сделает, потому что там у него... джин.
        Усталость давала о себе знать и я еле сдержался, чтобы не выругаться
солидным заковыристым выражением, в котором помянул бы и пустыню, и Тараса, и
его привязанность к спиртным напиткам.
        - Плевать мне на его джин. Пусть в Тацре себе накупит хоть водки, хоть
минералки. А то останется здесь - и не увидит прилавков с бутылками уже никогда.

        - Да нет, ты не понял, - Сельга наморщила лоб в какой-то гримасе - то ли
пыталась скрыть успешку, то ли, наоборот, хотела улыбнуться. - Он говорит, что
там у него живой джин, который... как с Алладином... выполняет желания...
        Ах, Хоттабыч! Да, чего только не узнаешь про характер местных жителей в
неформальной обстановке. А Борис говорил, что у них напрочь отсутствует чувство
юмора. Куда там! Этот разлюбезный Тарас только что чуть не отбросил коньки (ну
какая вероятность была вообще, что его кто-нибудь найдет?), а шутит, понимаешь,
напропалую... Ну, если у него есть силы шутить, то пусть...
        Тут любитель джина (или джинов) опять подал голос - как мне показалось -
совсем другим тоном, тревожным, даже жалобным. Сельга послушала его и сказала,
что Тарас предупреждает о приближении песчаной бури. Он чувствует, что она уже
близко. И предлагает спрятаться в убежище, приготовленном специально для таких
случаев. Убежище это, вроде бы, должно быть совсем недалеко, возле
ориентировочного шеста с темным флажком.
        Мне вся эта история уже порядком надоела. Хотелось оказаться наконец
если не дома, то в каком-нибудь более цивилизованном месте, чем эти пески - хотя
бы в нашем посольстве в Тацре. Поэтому я молча подошел к Тарасу, взялся за узел,
и, увидев, что Сельга тоже готова, медленно тронулся в путь, волоча за собой
зеленую тушу, стараясь шагать с Сельгой в такт.
х х х
        Палка с выцветшей тряпкой показалась не очень скоро, но все же раньше,
чем я решил, что дотащить Тараса до ближайшего жилья нам не под силу. Хотя мысли
на эту тему уже начали роиться у меня в голове. Впрочем, привал в убежище от
песчаных бурь несколько примирил меня с присутствием зеленого комбинезона.
Выходит, что буря настигла бы нас с Сельгой в пути, а сами мы вряд ли догадались
бы рыться в песке возле шеста с серой тряпкой. Убежище оказалось  просторным
помещением с деревянным полом и широкими скамьями, на высоких полках стояла
деревянная и глиннянная посуда. Тарас сразу же попросил дать ему одну из высоких
бутылей, приложился и долго сидел молча, не отрываясь от содержимого. После
этого он прямо-таки расцвел на глазах. Светло-серое лицо налилось здоровым
коричневым цветом, глаза заблестели. Он сразу же почувствовал себя в своей
тарелке и начал по-хозяйски распоряжаться. Велел закрыть дверь, ведущую наверх,
а чтобы не было темно, высыпал из одной банки небольшую кучку опилок, которые
светились приятным оранжевым светом.
        Сельга внимательно обследовала содержимое бутылей - нюхала, опускала
палец, пробовала на язык. Потом пришла к выводу, что мы тоже могли бы этим
подкрепиться. На всякий случай я попросил ее осведомиться у куррарца, что это за
питье, и он с веселым пофыркиванием замахал руками: пейте, мол, не бойтесь,
самый лучший напиток на все белом свете. Мы глотнули понемногу, темная жидкость
оказалась с лимонным вкусом и чем-то напоминала чай.
        Сельга все поглядывала в сторону Тараса; по-моему, ее здорово
заинтересовала его драгоценная ноша, которую он так ни разу не выпустил из рук.
Спустя минут пятнадцать она не выдержала, подсела к нему поближе  и пустилась
разговоры. Бульканье и хрипение продолжались довольно долго, причем Тарас
ревниво прятал свою деревяху за спину, не давая Сельге как следует на нее
поглядеть, а через некоторое время и совсем перестал отвечать на ее вопросы,
загадочно покачивая головой.  Тогда Сельга вернулась на мою скамью и
заговорщеским тоном сообщила, что куррарец совершенно уверен в том, что в сосуде
у него настоящий джин, который выполняет три желания.
        - А как же, непременно джин, - кивнул я головой, потому что настроение у
меня было хорошее и на Тараса я почти не сердился. - Зовут Абдурахман ибн
Хоттаб. Может все, но спасти из пустыни или хотя бы принести стаканчик воды - ни
в  какую.
        На это Сельга сказала, что куррарец не считает себя вправе пользоваться
силой этого джина, потому что он просто гонец к важному правителю и должен
доставить ему груз в целости и сохранности.
        Я прислонился спиной с теплой стене. Забавно! Девчонки Осипа
Астатоновича всегда слыли прожжеными материалистками. Кто бы мог подумать, что
Сельга любит сказки!
        Наверху зашумело ровно и мощно. Я подумал, как волнуется, должно быть
Йохан. Остается надеяться, что юные чингачгуки все-таки вернулись в свой лагерь,
или их нашла другая поисковая группа. От полутьмы и мерного шума за дверью
потянуло в сон, уже не хотелось ни обсуждать наше положение, ни обдумывать
действия на будущее. Правда, заснуть без задних ног мешало присутствие нашего
нового "приятеля" - опасаться его или нет, оставалось для меня полной загадкой.
С одной стороны, Куррара считалась планетой, вполне подходящей для туризма, про
какие-либо стычки местного населения с приезжими я не слышал.
        Но почему нам все время рекомендовали держаться вместе, ходить по городу
только с экскурсиями и не удаляться далеко от базы? Борис не советовал общаться
с деревенскими... Объяснял, вроде бы, сложной системой обычаев, невыполнение
которых может повлечь за собой большие проблемы. Какие обычаи мы должны
выполнять в этом подвале? Кроме всего прочего, даже если мы и не оскорбим Тараса
своим некуррарским поведением, у него могут быть какие-то свои причины
воспользоваться такой ситуацией, когда мы заперты в убежище и никто не знает где
мы и где нас вообще искать. Поэтому, борясь со сном, я велел Сельге устраиваться
спать на одной из деревянных скамеек, а сам уселся поближе к светящимся опилкам
дежурить.
        Время от времени я проваливался в забытье, попадал в кружащиеся
водовороты бури, начинал сопротивляться затягиванию в вязкий песок, вздрагивал и
испуганно оглядывался вокруг. Но в подвале было исключительно спокойно:
развалившийся прямо на полу Тарас довольно храпел, подрагивая толстыми щеками,
Сельга мирно посапывала, уютно свернувшись калачиком. Убедившись, что все в
порядке, я опять сидел, глядя на оплики, пока не проваливался в черное завывание
пустыни.
        Однажды, открыв глаза, я увидел Сельгу, сидящую напротив - она поднесла
палец к губам и махнула рукой - спи, я посижу. Не успев ничего ответить, я
повалился на бок, тут же заснув без всяких сновидений.
х х х
        Проснулся я с необычным ощущением бодрости - сразу захотелось вскочить и
размяться. В подвале было светло и прохладно - дверь наружу была откинута и в
узком прямоугольнике виднелось ярко-голубое небо. Тарас еще дрых, завернувшись в
синтекс с головой, а Сельги нигде не было видно. Я со вкусом потянулся. Как ни
странно, ничего не болело. Надо скорей двигать домой, а то страшно себе
представить, что сейчас думает Йохан и все наши на базе. Сельга уже, наверное,
вышла подышать свежим воздухом. Я подошел к невысокой железной лелсенке, ведущей
наверх, но в это время проснулся Тарас: заворчал, заворочался, сражаясь со своей
подстилкой-одеялом, а освободившись, закрутил по сторонам своей большущей
башкой, проверяя, все ли в порядке. И сразу же схватился за свой драгоценный
сосуд - осмотрел его со всех сторон, обнюхал, чуть ли не облизал. Мне
показалось, что он старается понять, не подменили ли ему во время сна его старую
бутыль на какую-нибудь другую, менее ценную, хотя это был бы, конечно, довольно
эксцентричный розыгрыш.
        Тарас заговорил со мной, булькая и шипя, но я лишь махнул рукой -
погоди, за переводчиком сгоняю. Наверно, он побаивался остаться в погребе один,
но я с ним вступать в переговоры не стал и полез наверх.
        Сельга и правда была тут - делала зарядку, повернувшись к нежному еще
утреннему солнцу. Услышав меня, обернулась - лицо у нее было какое-то странное,
веселое, что ли. Что-то не припомню, чтобы у Сельги или ее сестренок
когда-нибудь бывало веселое  выражение лица... И свое обычное приветствие
"Доброе утро, Станислав" она чуть ли не пропела. Довольна, что мы благополучно
пережили песчаную бурю?
        - Приветик, Сель, - говорю, - надо нашего Тараса наверх тащить и
побыстрее к дому двигать.
        Она не поняла - какого-такого Тараса, но потом сразу согласилась, что,
мол, действительно, похож. Не долго думая, мы хлебнули чайного питья из
куррарских запасов и собрались идти дальше. В этот раз наш подопечный не
создавал нам особенных трудностей - он уже порядочно окреп и довольно бойко
забрался по лестнице наверх.  Глядя, как он мягко приседает и раскачивается на
свежем воздухе, я решил, что тащить его сегодня уже не придется.
        Совсем самостоятельно идти Тарас все же не смог, хотя и пытался
поначалу. Но большие ноги его то и дело подгибались, он падал на четвереньки и
рычал от обиды, стараясь двигаться дальше на "своих четырех". После третьего
такого падения Сельга уговорила его идти, опираясь на наши плечи - нельзя
сказать, что для меня этот способ передвижения был лучше вчерашнего, да и для
Сельги это тоже было, наверняка, тяжеловато, но ехать на синтексе Тарас
отказался наотрез. Странно, почему - вчера-то он преспокойно воспользовался
таким "видом транспорта", но тратить время на выяснение мне не хотелось.
        Так, переплетясь руками в одно неуклюжее шестиногое существо, мы
двигались черепашьим шагом по бескрайнему полотну пустыни. Час проходил за
часом, а никакой смены пейзажа не наблюдалось. Несколько раз мы усаживались на
раскаленный песок и выпивали пару глотков куррарского чая. Я говорил уверенным
тоном:"Ну, теперь наверняка уже недолго осталось", Сельга заправляла выбившиеся
пряди светлых волос под кепку и мы снова плелись по песку.
        Как всегда в таких ситуациях я пытался вспоминать наши тренировки и
соревнования, на которых тоже сначала пригодилось туго. Что-нибудь славное и
героическое для поднятия духа. Но перед глазами проплывали картины смутные и как
назло печальные - как мы продули полуфинал Кубка Горбовского на этапе с
минимальной автоматикой или как Марко грохнул отрядную бутыль с водой  во время
перехода Камаа-Турс. Невозможно глупо - поставил, не закрыл крышкой, и тут же
сам развернулся и - раз! - так наподдал, что бутылка бедная не просто
опрокинулась, а покатилась вниз с той самой черной вулканической сопки, на
которую мы совсем недавно взобрались и устроились наконец на привал. Так что
нечего было и думать что-нибудь собрать! Вот жизнь: только что была  целая
бутылища чистой родниковой воды - и нет ее. Вся взяла и разлилась, просто так,
по остывшей и растрескавшейся лаве. Впрочем, добрейшая Дарья-Марья пыталась
исправить положение. Взяла такую смешную клизму резиновую - как грушу,
оранжевую, яркую, бьющую своим детским цветом в глаза - и стала собирать
вылившуюся воду, втягивать ее длинным хоботком этой клизмы. Много собрала, почти
всю грушу, а потом развеселилась от этого своего хорошего поступка и стала всех
поливать, двумя руками нажимая клизме на живот. Я обрадовался такой веселой
игре, подставил лицо под струю - а там, оказывается, никакая не вода - старый
протухший лимонный сок - горький, фу, и от него сразу защипало глаза и во рту
сделалось так шершаво, так пакостно...
        Тарас был опять плох - совсем провис между нами, тяжело передвигал ноги,
голова безвольно болталась при каждом шаге. Я попытался облизнуть губы,
наткнулся на колючую корку, и решил, что пора передохнуть. Сначала я попросил
Сельгу расстелить синтекс, чтобы потом не возиться с перекладыванием, мы уложили
Тараса на подстилку и накрыли сверху свободной частью, чтобы как-то оградить от
палящих лучей. Усаживаясь возле, я поймал сельгин взгляд - такой
напряженно-упрямый, что я понял: надо как следует собраться с мыслями.
        Так. Похоже, мы несколько вляпались. Опыта выживания в пустыне у меня -
чуть, у Сельги, видимо, тоже. Так что долго мы так не протянем. И надо как можно
быстрее шлепать дальше, туда, где есть хоть какая-нибудь растительность. А то
наше маленькое приключение выльется... черт знает во что. Дальше: Тарас. Он
отнимает у нас силшком много сил и времени. Собственно говоря, я должен был
раньше это сообразить. Вряд ли Сельга будет против того, чтобы... пойти дальше
налегке. Ведь это же разумно - доберемся до жилья, сообщим, пусть местные
спасают.
        Как можно увереннее и спокойнее я сказал:
        - Сель, сообщи Тарасу... что мы его оставим тут, ненадолго. Сходим за
подмогой.
        Я ожидал увидеть на сельгином лице облегчение, но увидел откровенное
огорчение. У меня даже екнуло внутри от чувства, что я сморозил что-то не то. Не
глядя на меня, Сельга  проговорила медленно:
        - Станислав, помнишь случай на Лене? Когда Памела... Я считаю, она была
неправа... Правильно ребята тогда сердились. Ты это имей ввиду... Но если ты
уверен, что мы не справимся, то ладно, я скажу...
        Я здорово удивился. Я действительно рассчитывал на такую же реакцию со
стороны Сельги, какая была тогда у ее сестрицы. Тем более, что сейчас речь шла
все-таки не о своем однокашнике, а каком-то толстом куррарце. И еще тем более,
что тогда Памела хотела оставить Вадьку только для того, чтобы уложиться в
зачетное  время, а нынче ситуация будет посерьезнее. А вдруг ориентировочные
шесты ведут не только поперек пустыного отростка? А вдруг мы сбились с той,
короткой, дороги? Меня вдруг охватило противное, грызущее чувство опасности.
Стараясь не поддаваться панике, я потянулся к фляжке и заметил, что Сельга тоже
забеспокоилась: покрутила головой, прислушиваясь, а потом зарыла в песок ладони
с растопыренными пальцами и посидела так с настороженным лицом.
        - К нам скачут, - сказала она, выпрямляясь. - Довольно много ног.
х х х
        Всадники показались довольно быстро. Правда, красивое слово всадники
подходило к ним меньше всего, но об этом некогда было думать. Мы с Сельгой
напряженно вглядывались вдаль, пытаясь разобрать, что за существа движутся прямо
к нам. Вскоре можно было понять, что это несколько - точнее четверо - куррарцев
верхом на приземистых и очень мохнатых животных. Выцветшие, кое-где рваные или
залатанные одежды куррарцев были похожи на комбинезон нашего Тараса, а головы у
всех были замотаны платками или просто тряпками.
        Приближались они в полной тишине - толстые лапы животных мягко и быстро
переступали по песку,  седоки молча покачивались, держась руками за длинную
шерсть на холках. На нас куррарцы глянули мельком - как на обычную часть
пейзажа. Они подъехали к Тарасу, один спрыгнул на песок, откинул синтекс и издал
довольный клокочущий звук - мол, вот он, нашли. Тут же рядом с ним соскочил
другой всадник, вдвоем они закинули нашего Тараса на широкую, ровную, как стол
спину самого низкорослого зверя, один сел сзади, другой вернулся к своей
мохнатой твари. Похоже, сейчас они так же молча ускачут обратно - что же делать,
обратить как-то на себя внимание или радоваться, что легко отделались?
        Я так ничего и не решил, стоял с опущенными руками и смотрел, как
развевается шерсть на длинных хвостах курраских скакунов. Но вдруг они
остановились. Всадники обменялись несколькими гортанными репликами, двое
развернулись и поскакали обратно. Я сразу понял, что они решили вернуться за
нами и оглядел песок - все ли мы взяли с собой. Место привала было пусто -
синтекс куррарцы забрали вместе с Тарасом, а фляжку уже повесила себе на пояс
Сельга. Я спросил вполголоса: "Не боишься ехать с ними?" и почуствовал, как она
мотнула головой и пробурчала отрицательно. На всякий случай я проверил и себя -
нет, страха не было совсем. Молча мы подождали, пока двое всадников вернутся и
после невнятно-приглашающего кивка одного из них молча полезли на спины животных
(шерсть их оказалась неожиданно мягкая, но пахла препротивно, настоящей густой
псиной). Так же молча все снова поскакали в сторону Тацры.
        ...Я быстро задремал, уткнувшись в спину своей верховой собаки. Было
замечательно удобно ехать на ее широкой спине, чувствуя, как мягко и ритмично
двигаются под густой шерстью сильные мускулы. А запах  быстро перестал мешать.
Когда я проснулся, наш маленький караван стоял возле кособокого домишки,
окруженного пристройками типа конур или сараев. Вокруг расстилалась такая же
черная каменная равнина, какую мы с Сельгой миновали до того, как попали в
пустыню. День клонился к вечеру, золотые лучи уходящего солнца освещали все
только с одного бока, на землю ложились длинные черные тени.
        Меня опять дернули за ногу - что ж, придется слезать. Неуклюже - ноги
затекли - я плюхнулся на землю, чуть не задев стоящего рядом куррарца. Тот,
недобро поведя глазами, повел моего "коня" к забору, где стояли уже остальные
животные. Сельга была там же, гладила одного из них по шерстяному боку. Густые
челки, совсем скрывающие морду, и черная скопившаяся слизь под глазами напомнила
мне неухоженых болонок. Подведя мохнатика к стаду, куррарец шуганул Сельгу
прочь, недвусмысленно тыча грязным пальцем в сторону дома и сердито булькая.
Нечего тут наших лошадок лапать, с вас станется!
        Внезапно стемнело, над головами сразу открылось огромное черное
пространство с яркими звездами. Сельга подошла ко мне и мы стояли, задрав
головы, как бы заново вспоминая о многих и многих мирах там, в глубине. Стояли
тихо, никому, кажется не мешали, но дежурный абориген не унимался, настойчиво
отправляя нас в дом. Мне это не очень-то понравилось: мы что, в плену? Впрочем,
куда было еще идти на ночь глядя.
        В  ветхом строении была одна большая комната, не обремененная ни
мебелью, ни другими предметами домашнего обихода. В центре, вокруг неяркого огня
сидели куррарцы, переговаривались негромко. К нам никто не обернулся, и мы,
потоптавшись у входа, уселись прямо на теплый земляной пол справа от двери.
Вошедший за нами ворчун вставил в железные скобы створок толстую палку, подумал
чуть и замотал этот замечательный замок своим поясом. Он что, боится, что мы
сбежим? Или, наоборот, побаивается непрошенных гостей? Мне уже поднадоело это
молчаливое сидение и я начал:
        - Сель, ты слышишь, что они...
        Сельга, как будто только что прислушивающаяся к гортанному разговору у
костра быстро сказала:
        - Как жаль, что мы их не понимаем! Так хотелось бы поговорить...
        Я проглотил все готовые сорваться с языка вопросы. Не понимаем? Другой
диалект? Или... На всякий случай я промычал нечто нечленораздельное, а Сельга
продолжала:
        - Наконец-то есть возможность пообщаться со здешними жителями,
рассказать про мальчишек, объяснить, что у нас самые лучшие намерения... А то
мало ли что они могут подумать? Что, может, мы шпионы или вредители какие.
        Меня поразила мысль, что все эти странные речи она говорит не мне, а
кому-то в этой комнате, что мог бы нас подслушивать. Прямо скажем, маловероятно,
но ведь возможно. Тогда этого субчика стоило бы разжалобить. Я спросил несколько
громче, чем следовало бы:
        - Сель, ты голодная небось, целый день ведь ничего не ели. Как ты себя
чувствуешь? - В сущности, эта тема была для нас и в самом деле актуальна, хотя я
очень надеялся оказаться в городе как минимум завтра, а попоститься двое суток
было не так уж и вредно.
        На мое театральное соболезнование Сельга чуть не рассмеялась, но
подхватила игру, жалобно расписывая мне, как она хочет чего-нибудь поесть. Мы
так заболтались, что позабыли про сидящих у костра и вздрогнули, когда над нами
нависла темная фигура. Несколько секунд постояв над нами, куррарец медленно
присел на корточки и вдруг заговорил на чистом земном:
        - Ну, рассказывайте, каким ветром вас сюда занесло. Да не пяльтесь на
меня так, я не привидение.
        При этом он слегка приподнял платок, чтобы в отблесках костра мы могли
увидеть нормальное человеческое лицо - узкое, загорелое, обрамленное густой
черной бородкой. Оказалось, звали его Сергей, а по-здешнему - Рор. Больше он про
себя ничего не сказал, стал расспрашивать про наши приключения.
        Не очень-то приятно было рассказывать - с его лица не сходило
пренебрежительное выражение. Услышав про нашу команду, Сергей пренебрежительно
сплюнул:
        - Космическое многоборье, чего только не придумают, чтобы занять детей!
А вы, значит, второкурсники? С-салаги... Кто ж это вас отпустил одних так
далеко?
        Показал бы я ему салагу, не будь он тут хозяином, а мы - гостями. Можно
подумать, он уже древний старец. Сельга стала горячо объяснять, что буквально
перед отъездом на базу прибежала руководительница детской группы - в ужасной
панике, потому что из самой младшей группы сбежали пятеро мальчишек, решившие,
видимо, поиграть в индейцев среди экзотической природы. Что же нам было делать?
        Сергей пожал плечами:
        - Нечего вообще сюда ездить - с детьми, без детей. Нашли себе
развлечение. У здешнего народа такая жизнь скотская, столько проблем, а
правительство получает деньги с туристов и живет припеваючи, ни о чем больше не
заботясь.
        Ну и тип. Будто мы у него чего взяли без спросу. Вообще, никто не просил
его нас "спасать", тоже мне благодетель.
        Сергей и не скрывал, что не хотел брать нас с собой, но в последний
момент передумал.
        - Это вам только кажется, что здешний песочек в точности, как наш. А это
кронаннит, он излучает, еще бы пару часов - крыша бы у вас  поехала, и
ищи-свищи... Что, ваш куратор из посольства вам ничего не сказал? Впрочем, они
сами там ни хрена не знают... А туда же, в благородных играют, детей - спасать,
аборигенов - тащить...
        Мне показалось, что Сельга открыла рот, чтобы защищать Бориса и я
толкнул ее в бок - что спорить с этим умником. Да Сергей и не давал слово
вставить:
        - Мои приятели ругают меня теперь - можно здорово погореть, если берешь
туристов в заложники. А просто так вас отпускать тоже не выгодно - есть
возможность нелегального обмена на нескольких наших друзей. Но ничего, пусть
поворчат - у нас сегодня удачный день, наконец-то мы нашли то, что давным-давно
искали.
        Я не успел принять меры - Сельга подалась вперед и выпалила:
        - Бутылку?
        Глаза Сергея стали холодны, он тут же встал. Бросил нам какой-то
маленький сверток и буркнул, отходя обратно к огню:
        - Ешьте и спите, завтра будете дома.
        Сверток оказался сухой пресной лепешкой, завернутой в грязную измятую
бумагу. Сельга немного пожевала, а мне есть совсем не хотелось. Я вспоминал, как
Борис однажды рассказывал нам, что был всего один случай исчезновения землянина
на Тацре - переводчик из посольства бросил работу и ушел жить к местным, якобы
из-за любви к аборигенке. Эту историю старались не офишировать. Неужели это он?
Я спросил Сельгу тихонько:
        - Сель, помнишь, что рассказывал Борис?
        Она кивнула, но как-то рассеянно. Я понял, что уже не до разговоров и
пора спать.

х х х

        Кто-то с такой силой жахнул дверью прямо у меня над ухом, что я
моментально вынырнул из глубины сна, вскочил и стал оглядываться по сторонам.
Увидел озабоченное сельгино лицо - оно было зеленым. Зелеными были и ее короткие
растрепавшиеся волосы. Единственное окошко в комнате было закрыто большим
зеленым листом и солнце с силой просвечивало его насквозь, четко выделяя темную
паутину прожилок. Кроме нас с Сельгой, в комнате никого не было.
        - Доброе утро, Станислав, - услышал я привычное и спросил, потягиваясь,
кто это с утра пораньше ломает двери в этом домишке, и так дышащем на ладан.
        - Вроде бы что-то случилось ночью, - неуверенно сказала Сельга. - Сергей
тоже только что проснулся, а его... приятелей нет. По-моему, он очень
рассердился.
        О том, что Сергей рассердился, можно было догадаться издалека. Он стоял
во дворе и разражался самыми отборными ругательствами на земном и на куррарском,
время от времени с силой пиная хилый заборчик. Потом он ворвался в дом и зашагал
из угла в угол, стараясь, как видно, успокоиться.
        - Ушли, ушли, бросили меня, предали... У, подлые твари, для кого я
старался все это время, для кого? Соблазнились деньгами, легкой добычей, ушли к
Щатру, еще бы, не просто так они к нему придут - с бутылью...
        Мы с Сельгой стояли около входа молча, не зная, что делать. Я выглянул
через открытую дверь во двор - у забора стояла всего одна лохматая животина;
черная, залитая солнцем равнина была пуста. Может, взять да и пойти потихоньку в
сторону города?
        Минут через пять Сергей подошел к нам, казалось, что он совершенно
успокоился, только глаза его были темны.
        - Ребята, давайте поговорм, - предложил он нам, как равным, и легко
уселся на пол, приглашая нас широким движением руки. У меня, честно говоря, не
было особого желания разговоры разговаривать, но что поделать - мы уселись тоже.

        - Послушайте, все, что я вам скажу, исключительно важно. Ни за что не
стал бы вас в эти дела вмешивать, но мне нужна помощь.  Предали меня мои...
приятели. Почти год мы вместе искали Каламаа Аджараха, по-нашему -
могущественную силу, духа, исполняющего желания. Его вместилище выглядит как
бутылка.  Говорят, что с деятельности этих духов началась жизнь на этой планете,
а потом они как-то отошли от дел, стали запираться в своих сосудах и выходят
только, когда кто-то их находит и просит исполнить желания. Только три желания.
Но какие хочешь!
        Сергей снова разгорячился. Наклонился к нам ближе, глаза горели
неистовым огнем, нос заострился.
        - Всего несколько таких духов на нашей планете и всякий раз они прячутся
от людского глаза. Долго мы искали одного из них. Мы хотели перевернуть весь
порядок на этой несчастной планетке! Ведь вы же видели, как убоги, как несчастны
здешние обитатели, как жалка природа - кроме пары-тройки чудесных оазисов,
отданных туристам - пустыни да степи. Всего три желания - но мы бы уж
постарались выбрать правильные! Нужные всем! И вот - вчера Каламаа Аджараха был
в наших руках, и что же? У, твари! Струсили, сбежали к местному царьку, который
не сможет пожелать ничего лучше, чем новый дворец и несколько новых жен... Или,
чего доброго, захочет сам стать хозяином здешнего мира... Так бывало уже не раз
и влекло за собой ужасные последствия. Послушайте меня. Поедем сейчас вместе, вы
поможете мне, я знаю, как вернуть сосуд обратно, эти глупые существа даже
оставили мне одного транга - мы быстро их догоним.
        От горячих настойчивых слов Сергея, от его буравящих глаз у меня
загорелось все внутри. Захотелось вскочить, побежать куда-то, нет - поскакать,
чтобы обдуло как следует ветром. Но можно ли ему верить? Джины, могущественные
духи... не так-то это и глупо, как мне раньше казалось! Очень хорошо помню, как
Борис рассказывал историю правления на Курраре: некоторые смены правительств
ставили историков в тупик, настолько непонятны и нелепы были перевороты,
меняющие хозяев престола... А ведь если на секунду представить, что это правда,
что завладев джином, можно загадать три любых - любых! - желания... ого, дух
захватывает, страшно подумать! Но страшно и о том подумать, что вот представился
тебе, Славка, один-единственный шанс в жизни, неслабый такой шансик изменить
жизнь на целой планете, а ты его возьмешь - и проморгаешь, даже и не попробуешь
использовать - из-за неверия, а может быть, скорее, не из-за неверия, а просто
нерешительности или, скажем прямо, трусости и слабости характера. Как это Серега
вчера обзывался? Салагой! А вот возьму и докажу ему!
        Столько мыслей крутилось у меня в голове, что, казалось, я слышу их шум.
Воздух в комнате нагрелся, от костра несло чем-то пряным и зеленый свет ходил
волнами. Я вскочил на ноги, Сельга и Сергей тоже поднялись. Они смотрят на меня
- и ждут. Сельга, ясное дело, рвется вперед...
        Я глянул на нее и обмер. Просто не узнал человека. Глаза опущены.
Длинные зеленые тени от ресниц и темные мешки под глазами. Тонкие морщинки на
лбу. Жалобные складки в уголках губ. Господи, устала? Или заболела?
        - Сель, ты чего?
        Только пожала плечами, но видно же, что дело плохо. Трудно даже
представить себе, насколько плохо должно быть дело, чтобы Сельга выглядела такой
несчастной. Сергей увидел мое заешательство и горячо вмешался:
        - Конечно, девочку не надо брать с собой. Зачем? Она устала. Да мы и
вдвоем прекрасно управимся. Я именно так и хотел предложить - мы едем с тобой,
Станислав, а девочка пусть побудет тут, в середине дня должен приехать связной
из города, он заберет ее с собой и доставит ее в посольство, можешь ни капли не
волноваться.
        У меня было ощущение, что с разбегу я наткнулся на стену - ведь уже
какие-то смутные планы стали возникать - климат там, какой получше подобрать,
государственную систему... и тут же все исчезло, как мираж. Оставить Сельгу - в
черной равнине, на неизвестно какого связного, который может ее и в заложники
взять, и в рабство их идиотское, куррарское, нет дудки.
        Впрочем, надо же все-таки понять, что происходит. Спокойнее, спокойнее,
сейчас обсудим все, не торопясь. Я сказал Сергею вежливо:
        - Нам надо поговорить.
        И потянул Сельгу на улицу, под тень покосившегося навеса. Там тоже было
довольно жарко, но не пахло так головокружительно, как в комнате, и шум в голове
понемногу стал проходить. Мы постояли молча, я даже не знал, как и спросить-то у
Сельги, что с ней стряслось, но она сама подала голос. Принялась вдруг бубнить
тихо и монотонно:
        - Я ему не верю, Станислав, давай не пойдем. Я не пойду, и ты тоже не
ходи. Ты сам подумай, Станислав, какие джинны. Ты же сам смеялся, это же сказки!
Он сумасшедший, наверное. Или хочет нас куда-то заманить. Он страшный,
неприятный. Вон, куррарцы ведь ушли от него. Давай и мы уйдем. Домой пойдем,
Станислав. Я так устала, правда, я домой хочу...
        Она ныла, как маленькая, и кривила губы, будто вот-вот разревется.
...Домой, пошли домой, а как же Йохан, он же с ума сходит, а как же Борис, он
тоже за нас отвечает, и вообще нам нельзя тут гулять, нельзя вмешиваться в
куррарскую жизнь, нам влетит потом, ноги болят уже и кто его знает, может эти
черные камни излучают тоже, домой, домой, домой... От этого нытья пропала вся
охота куда-то мчаться и изменять мир. Действительно, как это Сергей смог мне так
голову задурить? Джинны какие-то, духи - я в них никогда и не верил...
Загипнотизировал он меня, что ли?
        Я знал, что Сергей будет ужасно зол, услышав наш ответ и постарался
держаться как можно более строго. Объяснил все сельгиной внезапной и серьезной
болезнью. Мне показалось, он хотел меня ударить. Хорошо, что сдержался - я в
таких случаях за себя не отвечаю и плевать, что он тут хозяин. Напоследок он
пнул забор с такой силой, что тот наконец-то повалился, подняв облачко черной
пыли. Вскочил на своего собачьего коня и ускакал. Не попрощался, ну и черт с
ним.
        Я спросил Сельгу, будем ждать связного, или пойдем потихоньку сами.
"Конечно, пойдем", - отвечала она мне с таким видом, будто у меня не было ни
малейшего повода сомневаться в ее силах. Мне оставалось только пожать плечами и
зашагать по каменистой дороге в сторону Тацры.

х х х

        Ну что за народ эти девчонки, кто их когда-нибудь разберет. Весь путь до
города мы прошли на одном дыхании и ни разу Сельга не попросила сделать привал.
Правда, идти было довольно удобно, чуть-чуть под гору, и не так уж долго, за три
часа бодрого хода мы добрались прямиком до посольства, но все же такой прыти я
от нее не ожидал. А чего я ожидал? Сам не знаю. Посматривал иногда на Сельгу,
как она меряет шагами каменистую, земляную, асфальтовую дорогу, глазеет по
сторонам, поправляет светлую челку, выбившуюся из-под кепки на глаза, и
чувствовал себя одураченным. По моим представлениям утомленные путешествием люди
выглядят совсем не так.
        В посольстве был переполох. Оказывается, все наши уже в городе, в
гостиннице при космодроме. Им за последние сутки тоже пришлось несладко; по
горам прошелся сильный ветер, который здесь обычно бывает только поздней осенью
и наделал дел: посрывал палатки, разнес кухню, развешал по окрестным лесам
пестрые туристские пожитки. Народ пришлось срочно переправлять вниз, и те, у
кого не было еще билетов, разбили живописный лагерь прямо в саду посольства. Так
что было, в общем-то не до нас. Спросили, конечно, все ли в порядке, накормили и
обещали дать провожатого до космодрома.
        Провожатый, молодой куррарец в серой рубашке и коротких штанах, усадил
нас в длинную тележку, запряженную двумя низенькими, заросшими с ног до головы
мягкой пепельной шерстью трангами. В тележке было навалено кучей свежее пахучее
сено и мы развалились в нем, как в самых комфортабельных креслах. На прощание я
хотел получше рассмотреть город, но вокруг тянулись серые невзрачные сараи,
глухие стены, заброшенные пустыри. Словом, одно название, что город.
        Мне казалось, что Сельга все собирается что-то сказать мне, поглядывает
искоса, шевелит губами, но молчит. Наверно, стесняется, что так струхнула тогда.
Да ладно, мало ли, с кем не бывает. Я, в общем-то и рад, что не увязался за этим
странным типом. Обязательно встрял бы во что-нибудь идиотское, тоже мне,
преобразователь мира. Захотелось поболтать с Сельгой о чем-нибудь, и я сказал:
        - Ну так что, Сель,  в джиннов больше не веришь, да?
        - Почему же, Станислав, - отвечает эта особа исключительно серьезно. -
Как раз теперь, - и смотрит мне прямо в лицо своими зеленущими глазами, - как
раз теперь-то я в них и верю. Я все хотела тебе рассказать, да боялась, что ты
будешь сердиться, но все равно, рассказать надо.
        Она вздохнула и посмотрела на меня. Мне даже интересно стало: чего она
такое придумала?
        - Я ведь тогда ночью, когда мы встретили этого беднягу... Тараса, не
утерпела и взяла у него бутылку. Не надолго... Буря уже улеглась, и я выбралась
наверх. Откуда же мне было знать, что он выскочит? Я не хотела... то есть, я
хотела, но я не думала, что этого будет достаточно... А он такой огроменный,
черный, пахнет жженой пробкой и рычит по-куррарски так оглушительно! Я ему:"Тише
ты, тише говори", а он мне:"Рад был выполнить твое первое желание". Попробуй
тут, не поверь!
        Сельга замолчала - смотрела на мою реакцию. А реакции у меня - ноль,
смотрю молча, как дурак, не могу сообразить, с чего бы это ей вдруг сейчас мне
лапшу на уши вешать. И спрашиваю эдак бестолково:
        - И что же ты еще пожелала?
        - Еще... ты только не смейся, ладно? Я ведь не готовилась заранее,
понимаешь, как-то так сразу... Я пожелала сделать на этом месте оазис, красивый,
с деревьями и прочим. Только не сразу, а через два денька, чтобы мы уже успели
уйти и Тарас ничего не заметил. Жалко мне его было, он ведь по-своему хотел...
        Я не нашел ничего лучше, как уличить Сельгу в явной бессмыслице:
        - Зачем же тебе там оазис, раз мы уже ушли?!
        Она, кажется, смутилась:
        - Все равно, когда-нибудь потом... пригодится. Я подумала, вот захотим
мы с тобой лет через двадцать пройтись по этим местам, вспомнить наше
приключение, а там озеро, цветы, бабочки - разве не хорошо?
        Лет через двадцать? Ну, Сельга, ну дает! В жизни мне такая мысль в
голову не приходила.
        - Потом мы довольно долго с ним беседовали - интересно было, честно.
Такое древнее существо. Жаловался только, что замучили его с этими желаниями, то
и дело: давай то, давай другое, будят постоянно... И никто не хочет отдать одно
свое желание, чтобы дать ему полную свободу. Жалко мне стало: такой большой,
умный, и - подневольный, ну, я его и отпустила. Теперь он может делать, чего сам
хочет. Но я думала, ты рассердишься: ведь можно было бы загадать, чтобы мы еще
тогда оказались в городе - хлоп! И все в порядке.
        Да... Вернусь, обрадую старину Астатоныча. Он-то все жаловался, что у
его девиц нет ни капли фантазии. И нет у них, якобы, полета воображения...
Ошибался наш Астатоныч, ох, ошибался.
        А Сельге я сказал просто:
        - Насчет того, чтобы лет через двадцать... вместе тут побывать - это ты,
Сель, хорошо придумала.




 ПРО ЛЯЛЬКУ И ВООБЩЕ












Утро

         Лялька проснулась и сразу открыла глаза. Это означало, что она совсем
выспалась. Толстенькие, крепкие стрелки будильника сошлись на девяти, так что
можно было еще поваляться. Лялька повернулась на спину, закинула руки за голову
и выпустила на волю медленные, тягучие со сна мысли.
         Как и сегодняшнее обыкновенное утро, мысли были точно такие же, что и
вчера, позавчера и месяц назад, исключая выходные, когда нежиться в постели было
некогда. Подхватываемые сквозняком, протянувшимся из коридора в щелку слегка
открытого окна, они немного трепыхались в теплом ночном еще воздухе спальни и
вытягивались во двор.  Там уже во всю перекликались деловитые, почти никогда не
видимые птицы, бежали легкие белые облака и три больших ели, каждая своего
особенного зеленого цвета, разминали тяжелые мягкие лапы.
         Лялька от души потянулась. Можно было еще лежать и лежать. Час, два -
сколько хочешь, и ничего не случится. Никакие важные дела не ждали Ляльку,
теснясь на листке календаря или выглядывая из записной книжки. Холодильник забит
продуктами и суп сварен еще вчера, время большой уборки не подошло, стирка за
дело не считается, глажки нет. Можно просто лежать и думать о том, что в этом
доме совсем не чувствуется теснота человеческого общежития: большие окна выходят
на три стороны небесного пространства, и только за одной стеной шебуршатся и
топают иногда соседские дети, вызывая к  себе жалость старательной и
многочасовой игрой на пианино.
        Нестрашный, освоенный чердак с несколькими коробками, набитыми зимними
вещами, не мешал ощущать небо, начинающееся прямо над крышей. Ляльке, как
уроженке двенадцатого этажа точечного дома на Васильевском острове, было знакомо
такое вольное ощущение себя в пространстве. Широкая лоджия маминой квартиры
открывалась прямо на простор центральных районов, четко размеченный
Петропавловкой, Ростральными, Адмиралтейством и тяжелым куполом Исаакиевского
собора. Но на память сразу приходило другое жилье, сдавленное с двух сторон
темными отсыревшими лестничными клетками; пол наседал на головы толпящихся у
прилавков, а до неба было даже страшно подумать продираться через  семь этажей,
битком набитых людьми, их мебелью и их проблемами. Там-то и были прожиты самые
счастливые лялькины годы.
         Лялька еще раз как следует потянулась и решительно села, поставив ноги
на шлепанцы. В этом и заключалась прелесть сегодняшнего, вчерашнего и предыдуших
утр, что ей хотелось просто так встать, ходить по квартире, смотреть на
соседские клумбы и редкие проезжающие машины, помня каждую секунду, каким
мучением были все эти действия еще только год назад. Тогда Ляльке была
необходима действительно веская причина, чтобы вылезти из-под одеяла и
представить себя на обозренье миру (и эта причина, а именно - ежедневные
восьмичасовые курсы немецкого - была и неумолимым двигателем и болезненным
тормозом всех лялькиных жизненных процессов).
         Теперь же Ляльке было достаточно и таких легковесных доводов, как
"нехорошо валяться среди бела дня" и "эдак можно и растолстеть"; в размышлениях
о последней возможности она тут же подошла к старому трюмо с пожелтевшими по
краям стеклами. Задрав футболку, служившую с некоторых пор ночной рубашкой,
Лялька придирчиво осмотрела себя в поисках урона, нанесенного спокойной жизнью и
обилием всевозможных доступных вкусностей. Вроде бы ничего криминального. Да, не
девочка, не девочка, но что уж тут поделаешь. В конце концов, главным было то,
что Лялька больше не боялась заглядывать в зеркало.
        Убедившись, что никаких срочных мер принимать пока не требуется, Лялька
поскорей причесалась, натянула домашние штаны типа восточных шаровар и
отправилась на балкон. Настоящее, цельное, концентрированное утро можно было
обнаружить только на его пороге, залитом солнцем. Такое утро с легким
пропархиванием маленьких птиц в ветвях разноцветных елей и запахом
свежескошенной травы было само по себе стоящим делом и обещало к тому же
непропащий день. Слава Богу, сегодня никто не косил траву и весь нежный
согревающийся воздух принадлежал только птицам, окрестным садам и Ляльке.
Кстати, подумалось вдруг, стала бы она так наслаждаться тишиной, если бы сосед
время от времени не вытаскивал из подвала свой ревущий сенокосильный, он же
все-в-себя-засасывающий, агрегат?
        Цветы на балконе чувствовали себя хорошо, давно проснулись и
сосредоточенно устраивались в положениях, позволяющих заполучить как можно
больше солнечного места. Лялька старалась распределить его с королевской
справедливостью, отодвигая больших и освобождая дорогу маленьким. Особенно
внимательно надо было смотреть за горохом - его ростки так и норовили вцепиться
друг в друга и сплестись в живой упрямый ком.
        Балкон заворачивал за угол и попадал в тяжелую сырую тень старой
раскидистой вишни; поэтому тут плохо росли цветы и не было смысла ставить
пластмассовые стулья для ленивого сиденья по выходным. Вся эта просторная
перекладина балконной буквы "Г" отдавалась под сельскохозяйственный инвентарь и
длинные горшки с фасолью, которой было не жалко. Лялька осмотрела фасоль на
предмет тли и оперевшись на перила, заглянула вниз - там возле крыльца шаркал
здоровенной шваброй нижний квартиросъемщик Биркманн.
        - Гутен морген, херр Биркманн! - сказала Лялька белобрысой макушке. Она
знала, что Биркманн сейчас остановится, поднимет голову и улыбнется. Это было
дежурным лялькиным развлечением - смотреть, как добродушно улыбается настоящий
полицейский,  погруженный в свои домашние дела.
        - Morgen, Frau Kholodoff! - отвечал Биркманн, остановившись, подняв
голову и улыбаясь, демонстрируя всем своим видом, как он доволен собой, своей
работой и своей шваброй. Это было дежурным лялькиным упражнением - слушать новое
произношение своей фамилии, в которой почти ничего не осталось от холода, но
было достаточно много "твердого приступа" и шика заграничной торговой марки.
        Биркманн ждал следующего вопроса, и Лялька не стала нарушать традицию:
        - Вар шон ди пост? - а Биркманн уже заранее разводил руками и поднимал
брови, что яснее ясного обозначало: почтовая машина уже, разумеется, была, и
именно в девять часов пять минут, но для "фамилии Колодоф" в железный почтовый
ящик на заборе помещено ничего не было, о чем, он, Биркманн, и имеет честь
сообщить со всей ответственностью.
        - Окей, - согласилась Лялька, как будто это было и вправду хорошо -
опять не получить никакого письма, - но интонация разговора обязывала к бодрости
и никак не предусматривала жалоб на тех далеких, которые, получив одно или уже
несколько лялькиных писем, откладывали их в левый угол стола, собираясь ответить
интересно и подробно при первой же возможности.
        Теперь наступала очередь комнатных цветов. Хотел напиться лохматый
хлорофитум, упругая витая традесканция, герань, вся в маленьких цветочках, как
курочка-пеструшка. Лялька подолгу задерживалась у каждого подоконника, не
уставая удивляться напору природы. Маленькая фиалка с шерсткой, как у игрушечной
лошадки, взорвалась вдруг целым фонтаном темно-фиолетовых бархатных цветов.
Широко раскинул жирные гладкие листья цветок каланхое, похожий на восточного
отца семейства, окруженного яркими женами и многочисленными бойкими отпрысками.
        Цветы часто утешали Ляльку своей уверенностью в необходимости жизни. По
глубокой лялькиной убежденности, растения не нуждались в каких-то специальных
доводах для своего существования. Из почвы, зачастую жесткой, песчаной или
каменистой, воздуха и воды  с помощью внутренней силы и тайны они строили свои
зеленые тела, разворачивали большие, налитые соком листья и, наконец, являли
миру красочные, всегда разной формы и вида цветы; это было совершенно чудесное и
оправдывающее себя действие. Тогда, может быть, думалось Ляльке, люди тоже
оправдывают свое присутствие тем, что, основываясь на грубых материальных вещах,
они производят на свет нечто совсем не материальное, но хорошо ощутимое,
тянущееся вверх и переплетающееся в головокружительных сочетаниях, и, скорее
всего красивое, особенно если посмотреть сверху. Эту мысль Лялька очень любила,
но никогда не додумывала дальше, до возможных садовников человеческого сада, это
было бы уж слишком.
        В большой комнате все осталось так, как было брошено во время вечерних
неторопливых передвижений вокруг стола и утренних сборов на работу и в школу. По
заведенному порядку переходя из гостинной на кухню и обратно, Лялька начала
убирать со стола остатки завтрака. (Отправка мужчин на службу происходила для
нее в полусонном состоянии и не рассматривалась как время бодрствования: в шесть
часов она вставала, будила "работников", ставила чай, упаковывала Сереже в
портфель яблоки и печенье, а Игорю в рабочий рюкзак - йогурты, махала на
прощанье в окно и с наслажденьем проваливалась в сон, не ощущая его перерыва).
        Потихоньку все вещи, захваченные жизненным круговоротом, возвращались на
свои привычные, за год насиженные места. С наибольшим с удвольствием
раскладывала Лялька одежду. Когда она брала в руки сережин или игорешин
скомканный свитер, расправляла рукава и складывала, то казалось, что она немного
колдует при этом и накладывает невидимый оберег на их владельцев. Хотя жизнь со
всей очевидностью доказывала Ляльке паутинную непрочность такого рода
заклинаний, что-то инстинктивно заставляло ее продолжать  свою работу. Ведь
никогда не знаешь ничего наверняка.
        В который раз Лялька подумала, что балует своих мужичков: они оставляют
снятое где попало и таким образом Сережа никогда не приучится к порядку. Но ей
было очень жаль лишаться этой тихой утренней процедуры; если все будет лежать на
своих местах, то зачем она тут вообще?
        ...Зачем она тут вообще? Лялька не любила этот вопрос, но смирялась с
его постоянными приходами и вольной манерой поведения, по-хозяйски требовавшей к
себе внимания. Раньше - в той жизни - он не появлялся. В круговерти жизненных
дел и насущных необходимостей, между наползающими друг на друга дежурствами,
тягомотными очередями, спешным приготовлением добытой еды, детским садом и
блаженным уплыванием в сон не возникало даже и мысли, что все это мог тянуть и
вытягивать кто-то другой, что кто-то другой (другая!) мог бы подойти ко всем
окружающим людям и обстоятельствам также плотно и пригнанно, как лялькина
гаечка, скрепляющая одну из бесчисленных ячеек советского общества.
        В чужой стране, среди чужих порядков, очевидно логичных, но с трудом
понятных пришельцам, Лялька долго не могла найти себе места. Ей все время
казалось, что она встает на дороге у потоков, мирно текущих до этого по
налаженным руслам и завихряющимся от ее вторжения. Только когда Игореша нашел
работу, хорошую работу, обеспечивающую самостоятельную жизнь и квартиру в тихом
зеленом пригороде, мир расступился и позволил Ляльке окружить себя и свое
хозяйство тонкой скорлупой семейного уюта.
        Со всеми этими рассуждениями Лялька обнаружила себя сидящей в кресле с
неразобранными рекламными журналами в руках. Такое бездеятельное сидение со
смотрением сквозь, о каком и подумать-то раньше было невозможно, случалось
теперь довольно часто. Ну и что? Она могла себе это позволить; бежать было,
прямо скажем, некуда. С улыбкой вспомнила Лялька жаркое увлечение тайнами
Востока, объединяющее компанию разношерстных десятиклассников. Как было сложно -
нет, практически невозможно - посидеть спокойно, отвлекшись от суетной, но такой
сладкой и бурлящей вокруг жизни... не думать, не чувствовать, как тает все
внутри от того, что рядом сидит самый умный и замечательный мальчик, которого
только во сне и под страшным секретом можно было назвать не Игорем, а
Игорешей...
        Да... А теперь в тихие часы безделья не слышно даже грубого окрика
совести, которая гнала Ляльку целое десятилетие - бежать, идти, или на худой
конец, тащиться расхлебывать кипящую, убегающую и подгорающую кашу будничной
суеты. Перестала являться и паника последнего, уже чужестраного года, зловещим
шопотом вещавшая о потерянной жизни. Теперь Лялька знала, что в один прекрасный
момент она очнется от оцепенения, встанет и пойдет на кухню мыть посуду.
        Так оно вскоре и случилось.
        Во время возни на кухне и ворчания о том, что пора наконец обзавестись
нормальным сервизом вместо разнокалиберных, купленных по случаю за их
внушительную величину, чашек, Ляльке пришла в голову забавная мысль. Вполне
возможно, что всю несложную домашнюю работу мог бы выполнить вместо Ляльки
кто-нибудь другой. Но вряд ли этот кто-то посадил бы на балконе горох и фасоль.
Этот довод удачно завершил на сегодня лялькины размышления о свободном замещении
ее некоей гипотетической, среднестатистической женщиной, которые временами
сильно донимали Ляльку.
        Идея посадки на балконе не только цветов, но и сельскохозяйственных
культур, тянулась из лялькиного детства. Ей так хотелось поделиться с Сережей
всем, что у нее было когда-то: раскладыванием ловких круглых горошин на мокрой
вате, томительным любопытством вокруг блюдечка и, наконец, чудом первых зеленых
ростков из влажнодышушей земли. И это удалось: они сидели вместе на корточках у
длинных коричневых горшков точно также, как Лялька сидела с мамой на синявинских
каменистых шести сотках.
        Маленькая кухня не занимала много времени, и вскоре Лялька смогла
устроиться на балконе с завтраком на коленях. Воспоминания все также кружили
вокруг свой хоровод. "Раньше я должна была все время бежать, чтобы выдержать
натиск жизни, - подумала Лялька, глядя на еловые лапы, переливающиеся, словно
волны. - А теперь предстоит испытание тишиной. Не так-то просто полдня
находиться в собственном обществе."
        Несколько веток вдруг заплясали вразнобой. Потом пляска перешла на
соседнее дерево. Лялька улыбнулась - из-за близорукости ей было сложно
разглядеть белку, гуляющую в глубине зеленых зарослей; но ей было достаточно
знать, что она там.





За  чаем


        - И пора уже завязывать сидеть в четырех стенах вроде наложниц и
становиться самостоятельными!
        Лялька не спорит. Когда она вообще спорит? Со временем в окружающем ее
пространстве становится все меньше и меньше настоящих поводов для спора. Но она
знает - Наталье недостаточно молчаливого согласия, ей нужно активное содействие.
И Лялька спрашивает:
        - А что ты предлагаешь?
        Наталья откидывается в кресле, запускает пальцы в свою курчавую шевелюру
и еще больше лохматит ее.
        - Боже мой, какой потребительский подход! Мы ждем предложений! Я  же
тебе не работодатель или сотрудник какого-нибудь чертового "амта". Я  не могу
предложить тебе работу или курсы. Я  и себе-то пока ничего не нашла, ты же
знаешь. Но под лежачий камень вода не течет!
        Лялька больше, чем когда-либо, чувствует себя лежачим камнем. Но тут
шумит, закипая, чайник, и надо идти заваривать чай. Как неудобно иметь такую
маленькую кухню! Там негде поставить стол, и всю еду и посуду приходится таскать
в гостинную и обратно. Лялькина мечта - это большая кухня, а может быть,
гостинная, совмещенная с кухней, как у Натальи.
        Ну, это не всегда хорошо - Наталья рассказывает про квартиру, в которой
живут ее знакомые в Бремене, а Лялька думает, от чего же на самом деле явилось
вдруг это чувство неудобства? Наверное, оттого, что она не хочет разговаривать с
Натальей ни о чем таком. Потрепаться про магазины - завсегда пожалуйста, а про
работу, то есть ее отсутствие... О таких вещах Лялька предпочитает молчать. Она,
пожалуй, предпочла бы об этом и не думать (по крайней мере, так часто), но не
выходит. Странно: кажется, обо всем с собой договоришься, все поймешь и
успокоишься, а назавтра - здрасти-мордасти, то ли новые вопросы, то ли
устаревшие ответы. И все крутится по новой. Но говорить об этом вслух...
        - ...Конечно, в суд они не пошли, и теперь должны жить там еще два года,
представляешь, какой идиотизм?
        - Да, и не говори.  Давай, бери сахар, варенье.  Мы когда первую
квартиру снимали, тоже в договоре кучу всего просмотрели.  Но все же то был
кооператив, а не приват.  В привате можно вообще так угодить.
        - С другой стороны, они уже попривыкли, и у Светки как раз работа в этом
районе. Ты не представляешь, как она крутится: во-первых, дает уроки музыки,
учеников десять, наверное, уже; во-вторых, гуляет с чьими-то собаками; и
в-третьих, путцает*. Вечером я ей звоню, она еле языком шевелит.
        Лялька вспоминает Катюшу, ее заплаканное лицо: пока она искала хорошую
работу, тоже подрабатывала уборкой в богатых домах, чтобы хоть как-то помочь
маме, которая осталась на Украине; а когда ее пригласили аккомпанировать,
оказалось, что пальцы потеряли скорость. И куда ей теперь деваться со своим
консерваторским образованием?
        - Ну, у Светки, по-моему, нет таких проблем. Много ли надо, чтобы учить
детишек. К тому же она больше гладит, чем убирает. Слушай, но мы-то сможем найти
себе что-нибудь получше, правда?
        Получше... Поприличнее, значит, чтобы не стыдно было написать
знакомым...
        - Господи, да что ты переживаешь? У тебя же Санька, тебе года два вообще
ни о чем не надо думать.
        Санька - чудный, он спит в сережиной комнате, раскидав в стороны
пухленькие ножки и ручки. Когда он не спит, то неторопясь ходит по квартире,
тщательно разглядывая каждую попавшуюся под руки вещицу. Санька - натальина
гордость и козырная карта в ее разборках с мужем. Санька - предмет белой
лялькиной зависти и постоянная загадка: как это мог у такой стремительной и
суматошной мамаши вырасти такой тихий спокойный сынок. Еще Санька - отличный
повод для разговоров; больше всего на свете Лялька любит поговорить о детях.
        Но Наталья не сдается:
        - Да что ты! В наши годы! Тебе ведь тридцатник? Мне тоже. У нас нет ни
дня лишнего, ведь надо заново начинать учиться чему-нибудь. Мы сейчас абсолютно
ничего не стоим, что ты со своим дурацким филологическим образованием, что я со
своим распроклятым журфаком. Рознеры - помнишь Рознеров из хайма? - говорят, в
Кельне есть платный институт для переводчиков, их Сима туда собирается. Да что
ты так смотришь? Нельзя же совсем ничего не делать. Мало ли что?
        Мало ли что - вот уж об этом Лялька точно старается не думать.
Случиться может все, что угодно - понимание этого всерьез пришло после того, как
грянуло решение об отъезде. И вместе со многим другим осталась в прошлом
счастливая вера в то, что все будет более или менее хорошо, если только
стараться все делать правильно, думать и работать. Случиться может все, что
угодно - а ко всему невозможно приготовиться. Нельзя ведь жить в постоянном
ожидании атомной войны? Так же, как не хотелось Ляльке готовиться к тому, чтобы
прятаться в подвалах, есть консервы и экономить спички, ее с души воротило
представлять себя в одинокой и независимой жизни. Но она понимает, что Наталья
имеет ввиду:
        - Слава Богу, здесь, в Германии, можно не бояться развода. Легче стать
космонавтом, чем пройти все ступени этой процедуры, и уж во всяком случае ты
никогда не останешься без средств. Налить еще горячего? И смотри, вот еще
печенье.
        Последнее время Вовка снова стал подозрительно задерживаться на работе и
даже чуть было не был пойман с поличным, однако сомнения в его виновности все же
существуют. Слушая эту детективную историю, Лялька вздыхает про себя: на всех
бабских посиделках принято костерить в хвост и в гриву дружков, мужей и
любовников. Лялька не смела нарушать это правило; она тоже несла что-то в духе
"все мужчины - свиньи" и выслушивала бесконечные жалобы. При этом она никак не
могла понять, действительно ли все так ужасно плохо или о бедах говорить гораздо
легче - приятнее обеим сторонам? Или заявление типа "мой Петя очень хороший, он
меня любит и не изменяет" звучали бы пощечиной всему остальному женскому миру?
Или просто-напросто страшно сглазить?
        Лялька тоже боится сглазить; она не собирается говорить Наталье, что
развод с Игорешей входит для нее в число таких же возможных событий, как
извержение вулкана на рыночной площади их сонного Штильдорфа. Каким образом они
прожили вместе больше десятка лет вопреки всем прогнозам окружающих, этого
Лялька понять не может. (Смешно сказать - познакомились в десятом классе и
поженились, как только стукнуло по восемнадцать, да еще с такими разными
характерами, да четырнадцать квадратных метров на троих...). Но не все же мы
должны понимать. Факт, что они так срослись за это время, что трудно было уже
определить, где кончаются лялькины привычки, и начинаются игорешины. Да привычка
ли это - молчаливое чувство того, что им надо быть вместе? Однажды, вскоре после
переезда в Германию, когда нервы у всех были на пределе, они ужасно поругались:
так бурно, как почти никогда не ругались дома - с какими-то нелепыми обвинениями
на повышенных тонах и отшвыриванием стульев; в запале оба выскочили из дома,
едва одевшись и - не сговариваясь, инстинктивно, пошли вместе, почти прижавшись
под порывами ветра с крупными хлопьями снега, потому что она привыкла искать
защиты в беде у него, а он - утешенья - у нее. Только ссора была для них чужим,
посторонним действующим лицом.
        Но если все может...
        В дверях появляется Санька, он тянет за собой по полу сережину
спортивную куртку. Беленькая челочка прилипла к вспотевшему лбу, на щеке
отпечатан узор диванной накидки. Санька смотрит настороженно-капризно, будто в
начале задуманного эксперимента.
        Лялька тут же представляет себе маленького Сережу. Как тяжело вспомнить
что-нибудь статичное, неподвижное, например, сиденье с книжкой или игру в лото.
Но ведь это было? Было, конечно. И сказки на ночь, и рисование, но так плотно
стиснуто между торопливым одеванием, давкой в транспорте и рассеянными ответами,
что уже трудно разглядеть. Зато хорошо врезалось в память: однажды, совершенно
машинально, как всегда, Лялька выдернула себя из сна, привычно ориентируясь по
длинной стрелке будильника, одела полуспящего Сережу и через сырость зимней ночи
повела в садик; только наткнувшись на закрытые дерматиновые двери средней
группы, она оглянулась по сторонам: окна детского сада были темны, оказалось два
часа ночи. Вернувшись в кровать, Сережа тут же заснул, он, по-видмому, так
ничего и не заметил.
        Лялька запрокидывает голову; ей хочется сейчас же усесться с маленьким
Сережей и медленно-медленно, совершенно неторопясь, учить его завязывать бантик.

        - Не тащи в рот, сколько раз тебе говорить! - Санька болтает ногами у
Натальи под мышкой и приземляется на диване. - Хочешь кушать? На, попей чайку. А
кушать хочешь? Курочку, да? Вижу, что хочешь. С пюре, да?
        Наталья собирается домой: ребенок хочет есть. Лялька приносит мытый
персик - чтобы в дороге было не скучно. Но персик тут же надкушен; подбородок,
пальцы и светлая рубашечка оказываются в сладкой желтой мякоти; приходится
переодеваться. Запихивая Саньку на заднее сиденье машины, Наталья говорит в
сердцах:
        - Ты не представляешь, как мне это осточертело. Нет, еще года я не
выдержу. А уж остаться навсегда домохозяйкой может приснится мне только в
страшном сне. Ну, пока, созвонимся.
        Лялька поднимается к себе, снова ставит чайник. При гостях она почти не
ест; отвлекаясь на разговоры и заботы о столе, не чувствует ни вкуса, не
удовольствия от еды. А вот посидеть в тишине, попить чайку - самое милое дело.
Через полчаса придет из школы Сережа, закричит с порога:"Эссен, фрессен, жрать
хочу" и день понесется вниз с горы.
        Как все они быстро привыкли к тому, что Лялька целыми днями дома!
Впрочем, сама-то Лялька к этому еще не привыкла. Но она читает полное принятие
такого положения на лицах своих мужичков. Она видит это в Сереже, когда он за
обедом, недожевав, рассказывает о том, что призошло в классе (ему нравится, что
она сидит напротив, положив локти на стол, и узнает подробности, и на лице у нее
можно прочитать удивление или гордость за него). Когда он обсуждает с ней планы
на день - уроки, тренировка, поклеить новые фотографии в альбом, а вечером
почитаем, да? Когда он предлагает:"Давай, с тенниса ты меня встретишь и
покатаемся на велах".
        У Игореши в глазах появилось новое выражение. Глава семьи, работа,
квартира, все сыты-обуты, жена свободна от необходимости зарабатывать на
пропитание (что еще нужно человеку, панимаешь, а?). Он ведь и правда рад за
меня, - думает Лялька. - Считает, что я больше ничего и не хочу. А я? Чего я
хочу?
        Наливая чай в любимую большую кружку, Лялька перебирает в памяти время,
проведенное без работы - год до отъезда и два тут. Положение казалось временным:
вот сейчас, все устроится, утрясется, обставится, и непременно работать, не
киснуть, не опускать рук. В письмах тоже подбадривали: не боись, кто ищет, тот
всегда найдет. ...Что найдет?..
        Главное лялькино умение - возиться с малышами, рассказывать им сказки и
завязывать шарфы - оказалось здесь пустым звуком. Бойкие, громкоголосые немецкие
дети, говорящие взрослым "ты", вгоняли ее в ступор. Въевшийся в кожу и легкие
лозунг "кто не работает - тот не ест" гнал Ляльку во внешний мир, но она не
находила в нем места, подходящего именно для нее - а не для множества таких же,
как она, даже, может быть, и более подходящих, чем она.  Единственное такое
место было дома.
        Лялька крутит в чашке ломтик лимона, смотрит в окно. Ветер, с задором
гонявший тяжелые, толстобокие тучи, как вагоны на запасных путях, наконец-то
решил отдохнуть. Разноцветные ели, все утро обсуждавшие свежие новости, сложили
лапы, будто усевшись в кресла. Солнце тут же улучает момент взглянуть на свое
хозяйство и вся комната открывается ему навстречу. На сером вельветовом диване
теперь хорошо видны пятна, но чистить их пятновыводителем нельзя: вместо темных
будут светлые - диван-то старый.
        Как это сегодня сказала Наталья? Домохозяйка, вот в чем дело. Слово
какое противное. Не то, чтобы хозяйка в своем доме, а так, ни на что особенно не
годное существо. С напрашивающейся приставкой "всего-навсего".
        Светлый блик ложится и на железную коробку из-под печенья. На ней
собрались веселые барышни в длинных платьях и шляпках с перьями. Теперь им как
раз пригодятся их светлые зонтики от солнца. Ах, милые барышни, вы добыли себе
свободу работать и потеряли свободу сидеть дома и не оправдываться при этом.
        Лялька уносит барышень на кухню. Достает овощи для салата. Вот-вот
хлопнет за Сережей железная калитка. Он уже перестал спрашивать с порога:"Мам,
ты тут?" Привык, что мама всегда дома.


 _____
*путцать - от нем. putzen - убирать, чистить.





В дождь



        Когда начинается дождь, Лялька радуется. Дождь - это хороший повод
закутаться в плед и забраться в кресло с ногами. В дождь является щемящее
чувство крыши над головой. К тому же дождь для Ляльки - это такой ленинградский
воздушный привет, ненавязчивый и связующий пространство и время, вроде герани на
углу Хайдештрассе, родной сестры бабушкиной герани.
        Но больше всего Лялька любит звук дождя. И само это словосочетание, и
его энергичное проявление: дождь для нее всегда был стуком капель о жестяные
подоконники и соседние крыши. А здешний, немецкий дождь - тихий; он
подкрадывается незаметно, и, заняв все пространство между деревьями, принимается
шуршать ровно-ровно, чтобы не привлекать к себе внимания.
        Поэтому от него скоро делается скучно. Нынче же льет четвертый день. И
вчера, и позавчера все ходили как сонные мухи, брали вещи и бросали их где
попало, так что утром Лялька поняла: надо принимать меры по наведению порядка,
не дожидаясь хорошей погоды и бодрого настроения. Но и все домашние дела, как
бывает в таких случаях, скуксились, дулись на сырость, выгибались под руками и
не давались, требуя вдруг ни с того ни с сего каких-то веских оснований для их
улаживания.
        Лялька не хотела втягиваться в эти споры и выбрала для разгону дело
очевидное, а именно борьбу с пылью. Это было ее самое нелюбимое занятие, своей
неэффективностью напоминающее о бренности всего сущего. Настоящий сизифов труд,
который все же надо было делать, и вовсе не из-за любви к блестящим
поверхностям: Сережина аллергия, год от года сдающая свои позиции, при первом
удобном случае напоминала о себе.
        Начинать было удобнее всего со спальни, и старое трюмо отразило Ляльку в
боевой готовности: с забранными по-деловому в хвост волосами и закатанными
рукавами клетчатой рубашки.
        Это было всегда странно: видеть себя в зеркале. Особенно, издалека,
случайно - в витрине магазина или внутри него. Замирая на ходу, Лялька
вглядывалась в пеструю толпу - точно такую же, как за спиной - пытаясь уяснить
себе, что вот это существо в джинсах и свитере - это и есть она. Иногда
послушная Ляльке фигура нравилась ей, иногда - нет, но всегда в ней
присутствовало что-то чужое, отстраненное, Ляльке все же не принадлежащее.
Исходя из этих наблюдений, Лялька с грустью думала о том, что и все эти люди,
спешашие мимо, совсем не такие на самом деле, какими она их сейчас видит и
каждый знает только про себя, да и то не наверняка.
        Иногда, сидя в маленьком кафе возле Сережиной школы, куда они заходили
после уроков, Лялька видела в боковом зеркале свою руку - такую незнакомую, и не
могла понять, только ли магия бездонного стекла так меняет ее, или это действует
отвлеченность взгляда, которой нет, когда видишь свои же руки во время готовки
или уборки.
        Переставляя на лакированной поверхности трюмо шкатулочки, флакончики и
тюбики, Лялька украдкой поглядывала в зеркало, как будто подсматривала за жизнью
там, в соседнем мире. А перед тем, как отойти, присела на протертую тумбу и
приблизилась к желтоватому стеклу, чтобы как следует разглядеть вроде бы
знакомое, но всегда какое-то другое лицо.
        Угу... морщинки на переносице хоть и стали чуть-чуть менее заметны, но
никуда не исчезли. Впрочем, Лялька использовала хваленые рекламированные кремы
без особенной надежды. Морщины так же хорошо знали свое право на существование,
как и прошлое, которому они были посвящены.
         Лялькино прошлое никак не хотело уходить куда-то в даль, как ему, в
принципе, полагалось, и все время нависало, заглядывая через плечо. А некоторыми
ночами и вовсе вело себя так, будто претендовало быть не прошлым, а настоящим.
Погружаясь в бесслезно-молчаливые времена сборов и прощаний, Лялька в тысячный
раз мучилась и давилась бесконечным "почему", очнувшись же, именно в этом
вопросе видела причину своей несвободы. Она так и не смогла понять логику
происшедшего, отыскать начало внезапно грянувшего конца, и прошлое, как
необмытый и неотпетый покойник, слонялось вокруг, не находя успокоения.
        Приходилось опять и опять возиться с ним, петляя знакомыми тропинками
долгих размышлений.
        Никогда Лялька не рассчитывала на легкую жизнь. Лежа по вечерам на
продавленном диване в четырнадцатиметровой комнате на троих, она каждый раз
чувствовала себя на краю пропасти. Заполняя собой все пространство, от двери до
окна, прикасаясь одновремено ко всем вещам, знакомым до самой маленькой
подробности, Лялька замирала от счастья и - ужаса, что за это счастье придется
платить. Да можно ли было надеяться, что годы, длиннющие годы, пронизанные
удивлением от того, как ей повезло с Игорешкой, с появлением Сережи, с
притягивающей к себе работой, с невским вольным пространством, - продлятся до
самой  старости? И маятник остановит свое плавное движение?
         А может быть, сама и подсказала, к чему совершенно не готова? Посильные
сложности ведь и так возникали постоянно, а для дальнейшего хода событий нужны
были непосильные?
         Да, в том-то и дело, что такого поворота событий Лялька ни в коем
случае не подозревала. И в вечерних своих предчувствиях утешала себя тем, что в
любой ситуации можно найти выход.
        Выхода не было. Это становилось все очевидней после пропадающих одна за
одной надежд, похожих на отчаянные попытки зацепиться за летящие обломки во
время обвала. Выхода не было: игорешины родители оформили все документы,
квартира подлежала продаже. Брови съехались к переносице, придавая взгляду
выражение угрюмого недоумения, а морщины прочно заняли свое место.
        Вопросом, который так или иначе читался в глазах многих провожающих -
"почему ты так убиваешься, вы же едете в богатую цивилизованную страну" - Лялька
почти не знанималась. Он звучал для нее также, как "почему ты не хочешь снять с
себя кожу - тебе дадут новую, гораздо более красивую".
        Другое "почему" ходило за Лялькой по пятам. Почему ее путь - путь, к
которому она относилась с возможной серьезностью, и который был все эти годы так
ясен - привел ее в такое странное место? Или она абсолютно не понимала логику
причин и следствий? (Или этой логики причин и следствий не существовало? -
следовало бы спросить дальше, но для Ляльки, приверженницы разумного построения
мира, это было бы еще ужасней).
        Захваченная водоворотом событий, Лялька не чувствовала под собой никакой
точки опоры, чтобы делать свои собственные, самостоятельные шаги. Мутно-пенный
поток обстоятельств, подходивший уже к самому горлу, не давал поднять рук:
больная свекровь, сложности с работой у Игореши, где-то там, вдали, армия на
пути у Сережи, да  к тому же страхи, страхи обо всем на каждом шагу. Но если это
выход для всех, то почему же это не выход и для нее самой?
        ...Лялька в очередной раз выкрутила тряпку и поспешила продолжить
уборку. На очереди были книжные полки. Сколько я вас прочитала, - окинула Лялька
взглядом потрепанные корешки, - а как грянуло, была я все равно одна.
        В те дни она ходила по набережным, пытаясь задержаться, зацепиться за
серый, насыщенный влагой воздух. Но город смотрел равнодушно, с чужой
безучастностью. Несмотря ни на что, Лялька верила в его всемогущество: если бы
Он хотел, то оставил бы ее здесь. Не захотел; от этого было только отчаяннее.
        Такое одиночество и брошенность можно было сравнить только с тем, что
поразило Ляльку в предрассветной тяжести предродовой палаты. По пришествии туда
не было ни капли страха, только желание сделать все, что скажут и готовность
делать это как можно лучше. Основная утешительная мысль была проста: все рожают,
молодые-старые, умные-глупые, толстые-худые, и я справлюсь. Но никто не обратил
на нее внимания, а спустя уже полчаса обнаружилось, что все десять женщин,
кричащих, стонущих, или молчаливо шатающихся по комнате ничего не знают, не
понимают, действуют от боли наобум; каждая в одиночку, без малейшего участия и
жалости со стороны. Усталая медсестра, также заключенная в скорлупу одиночества,
пыталась скрыть эту вопиющую беспомощность от внешнего мира и поэтому заставляла
вести себя прилично и не орать.
        В девяносто пятом году отъезд семьи за границу не был новостью. Скорее,
делом запоздавшим. Потеряв остроту новизны от постоянных повторений, он стал
будничной реальностью, являвшейся в мимоходных замечаниях "Баскины уехали",
"Гольдберги уезжают", "Аркаша с семейством собирается"... Прощания, адреса
каких-то дальних родственников, которые, вроде бы, тоже в этих краях, дежурные
слова о встрече: где-нибудь, когда-нибудь... Казалось, что толпы исходящего
народа уже проложили хорошие, крепкие дороги во вне, разработали четкий механизм
сборов, оформления, упаковки и самого прощания с оставляемым миром. Надо было
только воспользоваться этим нажитым опытом и проследовать тем же путем. Но вышло
не так.
        Когда начались сборы, оказалось, что никто не знает толком, что брать,
как складывать, что можно и что нельзя; в стеснившиеся комнаты явилась суматоха,
не уходящая даже по ночам, а днем вспыхивающая панической лихорадкой.  Оказалось
также, что опыт всего множества предыдущих отъездов не может ничем помочь
Ляльке, и ей надо пережить все от начала до конца по-своему, так, как никто до
нее еще этого не делал.
        Она слонялась по перевернутой вверх дном квартире, по улицам, замученным
мартовской распутицей, и вспоминала, как уезжали Мишка со Светой, Бушкины,
Сонечка, Ирка. Неужели их тоже так же корежило, мяло и выворачивало? А ведь было
не видно. Никто - ни слова, ни полслова о том, какую же боль приносит
разъединение с этим серым пасмурным небом. Или это только Ляльке такое? Только у
нее чувство, будто режут, режут, отрезают большую, гораздо больше половины,
часть ее самой; да что там, уже отрезали и бросили. Осталось что-то маленькое,
жалкое, как улитка без панциря, не умеющее обходиться с этим своим новым
положением и размером.
        Долгие два года Лялька не верила, что можно хоть как-нибудь поправить
то, что случилось. И, пристрастившись ко вкусу горькой ревности, не всегда
хотела, чтобы вместо старого выросло новое. Выходит, ее опять не спросили...
        Дождь все также тихо стоял за окнами. Уборка в спальне и гостинной была
почти закончена. Мыть полы - уже потом, во всех комнатах сразу. Лялька
вздохнула: очередной круг снова пройден, стало ли от этого легче? Наверно, стоит
сделать небольшую передышку, попить чайку. Надо же, вторая половина лета, а
тепла еще и не было; теперь уже кажется, что и не будет, что вот-вот придет
осень, поставив всех перед фактом, что год-то подходит к концу. Это все дождь -
когда он идет долго, то кажется, что он будет идти всегда.


Август 1998, Бонн



КВАРТИРА


         - И забудь ты на сегодня слово "энтшульдигунг"! Тебе не за что
извиняться, ты по делу пришел. Еще не известно, кому это больше надо - нам или
хозяйке.
         Солнечные пятна раскинулись на дорожках и пестреньких газонах так
спокойно, будто никогда уже не будет ни пасмурно, ни дождливо. Тепло, разлитое в
весеннем воздухе, дразнило обещаниями удачного лета. Супруги Полищук шли
смотреть квартиру.
        Одну из трех, отмеченных во вчерашней газете красным фломастером, и
выбранную после долгих размышлений и консультаций со знающими людьми - за
удачное сочетание квартплаты, площади, расположения и других немаловажных
параметров.
        - Краны все открывай и смотри, какой напор воды. Душ тоже не забудь.
Чтобы не мучиться потом как Додику под тонкой струйкой. И вообще - все пробуй на
ощупь, не стесняйся. Увидишь крюк - подожди, пока хозяйка отвернется и покачай
осторожно пальцем. Может, он на соплях держится, доказывай потом. Полки, лампы
если будут - пробуй.
        Небо, нащипав горстку маленьких пушистых облачков, развесило их так, что
синева фона стала выпуклой.
        - Да брось ты, Ал. Что я буду лампу дергать? Ты же тоже идешь. Вот и
пробуй на прочность. Скажи-ка лучше, как будет "слышимость"? Я что-то
подзабыл...
        - Слушать - horen. Слышимость... Horigkeit? Gehorigkeit? Нет, это другое
совсем. Да ладно, какая разница. Это не надо спрашивать. Что толку? Ну, скажет
она тебе "никакой, мол, слышимости", так что, поверить сразу?
        - Ну, я просто думаю, Валерка-то стучит у нас вечно по чем попало. Надо
бы про слышимость спросить.
        - Пусть стучит. Есть законы, и мы будем их соблюдать. С восьми до
восьми, кажется... нет, с десяти вечера, и тихий час - с двух до трех. Вот,
кстати, это запиши - спросить, когда днем нельзя шуметь.
        - Да я не записываю, так стараюсь запомнить. Не буду я там в бумажку
заглядывать. Ну что, не пора?
        Волнуясь перед ответственной встречей, они вышли рано, сделав запас на
непредвиденные задержки по дороге, но ничего не случилось - автобус подошел и
ехал строго по расписанию, трамвай тоже. Поэтому Полищуки прибыли на место
задолго до назначенного времени и ходили теперь по окрестным улицам,
разглядывая, в каком районе им возможно придется жить.
        Райончик был очень миленький - одно- и двухэтажные домики с маленькими
садиками. Все было до того ухоженное и чистенькое, что казалось игрушечным. Это
впечатление усиливалось и полным отсутствием людей на улицах. Главным жителем
здесь была тишина. Звонкое цоканье аллиных каблучков делало ее еще более
ощутимой.
Алла взглянула на часы. Пожалуй, пора; как раз два квартала пройти - и ровно в
двенадцать ноль-ноль оказаться у дверей. Она глубоко вздохнула,
сосредотачиваясь.
        Шагнув в сторону, осмотрела мужа с головы до ног. И вздохнула опять:
совсем новый, фирменный джинсовый костюм сидел вполне хорошо, но почему-то все
же Толик не смотрелся в нем как обычный западный житель. Она быстро поправила
ему воротник и взяла под руку.
        - Выглядишь отлично. Сразу видно, нормальный, самостоятельный,
обеспеченный мужчина. Такому всем хочется сдать квартиру. Не тушуйся, нос
кверху.
        - Да уж, теперь пусть они сами тушуются, я уж не буду. - Толику живо
вспомнились все унижения и переживания, связанные со снятием их первой квартиры,
когда они были готовы практически на любое жилье, только бы выбраться из
беженского общежития. Он еще крепче сжал ручки полиэтиленового мешка, в котором
лежала заветная папка с документами, в том числе - справка о размере месячного
оклада, выданная фирмой, где он работал уже полгода. Эта бумага была для него
золотым ключиком, открывающим дверь в новый, замечательный мир, где можно ходить
выпрямившись, чувствовать себя человеком, не заискивать и не повторять без конца
"энтшульдигунг" и "битте зер".
        Алла смотрела, как Толик расправляет плечи, делает серьезное, полное
достоинства, выражение лица. Ей вдруг захотелось сделать что-то символическое -
то ли перекреститься, то ли плюнуть через левое плечо. Раньше она не была
суеверной, и в любые трудные времена уповала не на милость небес, а только на
свои собственные силы и выносливость. Но теперь, когда  возможность жить, а не
выживать, становилась такой реальной...
        Дверь открыла жизнерадостная старушка в кремовом брючном костюме. Она
представилась как фрау Фринкс, энергично пожала посетителям руки, и повела по
деревянной лестнице на второй этаж, рассказывая по дороге, что с тех пор, как
разъехались ее дети и умер муж, она живет одна и целый дом для нее - это слишком
много. Алла не вслушивалась в эту болтовню, пристально оглядываясь по сторонам и
в который раз удивляясь, что все стены в доме - белые. И непрактично, и неуютно,
как в больнице, но ничего не поделаешь - в большинстве немецких домов это так.
        Кухня оказалась хороша - большая, светлая, с нежнозеленым кафелем над
мойкой. Гостинная удивила своей величиной - аж три окна по одной стене. Комнаты
были уже пусты; это очень обрадовало Аллу и она многозначительно толкнула Толика
в бок: хозяйка должна торопиться со сдачей жилья, каждый день без съемщиков -
это потеря денег.
В спальне еще оставалась куча хлама от прошлых жильцов - пара картонных коробок,
вороха бумаг. Фрау Фринкс уверила Полищуков, что буквально сегодня все будет
убрано, она уже договорилась насчет этого. Алла брезгливо обошла брошенные вещи,
чтобы посмотреть на вид из окна, но заметила - бумаги были исписаны по-русски.
Ну-ка, интересно, по чьим следам они сюда пришли? Она взяла несколько листов,
лежавших сверху, и проглядела напечатанный на машинке текст.
        "...больше года, и все это время мысль о том, что я живу в эмиграции,
приносила мне боль. Я смирилась с этим несчастьем, как могла. Я стала упиваться
им. Я затвердила наизусть свой новый девиз "Мне все равно", а порой буквы сами
складывались в "Чем хуже, тем лучше". Все это время у меня не было никакого
"завтра", только "сегодня и сейчас", потому что так легче заставлять себя
двигаться. Конечно - дети. В первую очередь - дети, иначе я бы ни за что не
выдержала. Но каждый раз, когда я смотрю..."
        Аллу откуда-то позвали. Она подняла голову и целое мгновение вспоминала,
что это за веселая старушенция и чего она хочет. Оказывается, они шли смотреть
третью комнату. Она показалась маленькой и темноватой, зато обещала быть теплой
и тихой. Здесь даже были обои в розовый цветочек. Толик отважно принялся вертеть
краник, регулирующий отопление. Алла смотрела на странички, которые все еще
держала в руках.
        "...Говорят, все проходит, все меняется. Но я-то знаю цену надеждам. И
я-то знаю, что все может меняться в худшую сторону. Тем страннее для меня
нынешние времена. Я вдруг слышу свой собственный смех. Боже мой! Я ловлю себя на
том, что думаю об одежде. И эти резкие складки у бровей... По-моему, они
исчезают. Нет, я не верю в это - я думала, что они как печать судьбы, навсегда.
Ведь я столько времени даже спала, нахмурившись! Честно, проснусь и чувствую -
лицо сведено выражением отчаяния. От этого делалось еще страшнее..."
        Толик тянул Аллу за рукав: неугомонная фрау Фринкс вела показывать
подвал. Просторный подвал очаровал Толика. Чего там только не было: полки с
инструментами, верстаки, полуразобранные велосипеды, старая мебель. Кроме того
там оставалось еще достаточно места для стиральной машины и можно было натянуть
веревку для сушки белья. Старушка, заметив толиков неподдельный интерес к
рабочему хламу, ударилась в пространные воспоминания. Наверное, ей было приятно,
что эти старые вещи, с которыми работал ее муж, могут послужить еще кому-нибудь.

        Экскурсия продолжалась походом на чердак. Толик делал большие глаза,
пытаясь подтолкнуть Аллу к разговору с хозяйкой, но потом плюнул и пустился в
дебри немецкой речи сам, все больше и больше входя в роль хозяина положения.
Внизу позвонили и фрау Фринкс отправилась открывать. На все толиковы распросы
Алла отвечала рассеянно: не знаю, не знаю, кошками пахнет. Толик только пожимал
плечами. Какими еще кошками?
        Потом вернулись обратно в квартиру и смотрели балкон. С балкона
заглядывали на соседний участок и сравнивали их яркие клумбы с посадками фрау
Фринкс. Толик хвалил все подряд и требовал от Аллы подтверждения. Алла старалась
отмахнуться от чего-то внутри себя, но отмахнулась в итоге от Толика и пошла в
спальню смотреть оставшиеся бумаги. Спальня была абсолютно пуста. В
растерянности Алла уставилась на листки, с которыми она ходила по дому: уж не
приснилось ли ей? Но подоспевшая фрау Фринкс уже качала своей кокетливой седой
прической: вот видите, я же говорила, квартиру очистят совсем; можете въезжать.
        На вопрос, кто тут недавно жил, она только пожала плечами. Какая-то
дама, да, иностранка, очень замкнутая. Жила тихо, незаметно, и дети у нее тихие
не по годам. Уехала - толком и не попрощалась.
Пока Толик договаривался, сколько времени дается им на размышление, можно ли
взять домой образец контракта и рассыпался во всевозможных любезностях, Алла
дочитывала ровные строчки:
        "...все равно боль, даже еще хуже, потому что новая и я к ней не
привыкла. Я перестаю себя понимать. Раньше я всему в своей жизни сама была
причиной. А теперь - что со мной происходит? Как будто бы меняется цвет кожи или
форма глаз... и это делается помимо меня, помимо моей воли. От этого я ненавижу
саму себя, я делаюсь самой себе чужая. Может, я не хочу смеяться под этим небом.
Может, я не хочу принимать этот лес за свой лес и узнавать деревья и кивать им в
ответ. Может, я хочу оставаться со своей старой печалью, и ни за что..."
        Всю обратную дорогу они промолчали, хотя Толика так и распирало
поговорить наконец о замечательной квартире. Достоинства предложенного жилья
были так очевидны, а недостатки - так ничтожны, что все это не могло быть чистой
правдой. Где-то был подвох, или?.. Он не мог поверить, что им сногсшибательно
повезло. Надо было срочно сравнить все, что они видели, но на жену как столбняк
напал и очевидно было лучше ее не трогать.
        Только когда они вышли из автобуса и пошли пешком к дому, Алла вроде бы
очнулась:
        - Слушай, а ты помнишь Маняшу?
        - Маняшу! Как же не помнить. Даже дети ее потом так и звали: "Наша
Маняша". Я тебе рассказывал? Сижу однажды, завязываю Валерке шнурки и смотрю,
как вы с Маняшей стоите возле раздевалки, болтаете. Рядом - михловские пацаны,
ну, погодки, Петька, вроде бы, и...
        - Коля.
        - Ну, Колька. Показывает на тебя пальцем и говорит:"Смотри, вот эта, в
синем, наша Алла." А другой: "А та рядом - наша Маняша." Петька помолчал и
говорит серьезно:"Наша Маняша - звучит лучше". Эх, как вспомнишь...
        Помолчали. Их улица выглядела сегодня особенно ужасно; развороченные
мусорные бачки выставляли на обозрение свои внутренности. День набирал силу, и
от асфальта несло жаром.
        - Так и что теперь с Маняшей? Ты не знаешь? С тех пор, как она выскочила
замуж...
        - Вот, и ты туда же. Выскочила! Почему выскочила? Что ты имеешь в виду?
        - Господи, да что я такого сказал. Мне лично это совершенно все равно,
за кого она там вышла, я всегда к ней хорошо относился и жалел, что она так
пропала - ни ответа, ни привета. Это вы, бабы, не только болтаете почем зря, но
и морально нажимаете. Училки! От зависти готовы человека со свету сжить. Небось,
всей школой намекали. Подцепила, мол, старичка богатенького, а такая скромняга
на вид. Знаю я вас всех как облупленных.
        - Ну, я никогда так не говорила.
        - Так думала. Подруга называется.
        - И чего это мы тогда все как с цепи сорвались? Она думала, что я, как и
все, ей не верю. Но скажи, странно ведь вышло. Так скоропостижно влюбиться, да
на сколько он ее старше. А я обиделась, что она может вот так, разом, оборвать
со всеми, собрать манатки и в Москву. Теперь и мы уехали, и она - как найдешь?
Четыре года! А кажется, вчера виделись.
        - Говорю же. Нашли из-за чего сыр-бор разводить. Ключи у тебя? Валерка
еще из школы не вернулся, где его черти носят?
        Оставалось только удивляться, насколько воспоминание о Маняше заняло
Аллу. Она решительно откладывала на потом все разговоры о жилищных проблемах.
Она оставила Толика в одиночестве вести перекрестные и параллельные разговоры со
знатоками квартирных заморочек. Вечером она вытащила со дна чемодана старую
записную книжку и с большими запасами чистой бумаги заперлась на кухне. Из-за
этого соседу Саше Ракову, который пришел узнать, когда уже нужно таскать вещи,
пришлось уйти, даже не попив чаю.
        Ложиться спать тоже пришлось без чая. Неясная тревога нагнала в комнаты
комаров и усилила внезапные завывания пролетающих по пустынным улицам
мотоциклов. То Толик, то Валерка шлепали по коридору в туалет, косясь спросонья
на освещенную изнутри кухонную дверь. Под утро во дворе подрались собаки, а
после, очевидно, и их хозяева.
        Часов в шесть Алла отправилась отсыпаться, а Толик - варить себе кофе.
Кухня встретила его спокойствием и порядком. Хотя он подозревал, что Алла
написала не менее десятка писем, ни одного готового к отправке конверта он так и
не увидел.
        На следующий день Алла явилась из магазина с ворохом новых газет,
помещающих объявления про жилье. "Э, погоди, а как же... а то, что мы уже...?"
Она долго смотрела в окно, потом на мужа, а потом вздохнула и сказала
решительно:"Нет. Это не для меня".
Толик, конечно, удивился, но не обиделся. В конце концов, ей виднее: холодные
кафельные полы - раз, окна на восток - два, три - стиральная машина все же не в
ванне, а в подвале, значит зимой с бельем по улице ходить... Надо дальше искать.

        Запоздавшая и явившаяся в спешке осень застала Полищуков на новой
квартире. Развешанные сразу же серые занавеси дождей уже не могли никому
помешать: новая, пахнущая клеем мебель стояла на своих местах.
        Новоселье устраивали под монотонный стук дождя. Алла с удовольствием
крутилась на новой кухне, гости прочно обосновались в небольшой, но уютной
гостиной. К Нине Афанасьевне, маме Толика, недавно приезжала подружка из родных
мест, и теперь главной темой разговора были свежие городские сплетни.
        - ... еще Лера говорит, Дубровские-старшие вернулись, а Володька их так
и остался на севере. Свою квартиру они продали и теперь живут на Советской, где
раньше жили дети. Дубровский здорово сдал; не могу, говорит, смириться с потерей
внука. Смириться, значит, не может. Раньше надо было думать. Теперь что? Поручал
своей двоюродной сестре разыскать Маняшку в Москве, да много ли там найдешь.
Толик, где вы брали такие огурцы? В "Плюсе?" Очень даже ничего. Возьмите мне
как-нибудь баночку. Так вот, единственное, что стало известно, так то, что
Маняшка со своим-то красавцем жила недолго, уже через год они и разошлись.
Понимаешь? Официально. Из квартиры он ее, естественно, выписал... Саша, возьмите
рыбного салата, довольно вкусный. И мне тоже, немножко. И колбаски. Спасибо. Где
теперь он будет искать своего внука, а? Три года прошло, Маняшка не вернулась,
один Бог знает, куда она могла податься. Да и подумать если - кто будет в нашу
глушь возвращаться? Наоборот все уезжают; Лера говорит, в нашем доме почти
никого знакомых-то не осталось.
        Алла внесла горячее и присела за стол глянуть, всего ли всем хватает.
        - О чем это вы? Все про родные пенаты?
        Нина Афанасьевна занялась раскладыванием курицы по соседним тарелкам, а
Толик махнул рукой: ерунда все, мало ли чего Лера наболтает. Сдерживая улыбку,
он объявил:
        - Додик не верит, что отопление у нас входит в квартплату.
        Алла только пожала плечами. Смешно ей-богу, можно же прямо сейчас
посмотреть все бумаги. Но заскучавший Саша Раков загудел протестующе:
        - Алла, да посиди ты наконец с нами, что ты все исчезаешь! Не беги
никуда, все путем! Вы нашли отличную квартиру, и это правильно. Потому что, -
тут он внушительно покачал в воздухе указательным пальцем, - кто ищет, тот
всегда найдет!
        Гости решили, что это тост и оживились.



НЕ БЫТЬ ЭГОИСТОМ




         Ровно в девять ноль пять грохнула железная крышка почтового ящика, и
Мариша, подойдя к окну, еще успела проводить глазами ярко-желтую машину. Утро
начиналось с хорошей приметы. Конечно, вовсе не обязательно, что пришло письмо.
Это могла быть почта соседям; правда, на Маришиной памяти они не получили ни
одного письма, только открытки к Рождеству и Пасхе. Но зато сосед выписывает
автомобильный журнал, а его жена - моды. К тому же для самой Мариши почтальон
мог принести телевизионную программку или рекламные проспекты. Но так или иначе,
в почтовом ящике что-то лежало, а возможности понадеяться на хорошее Мариша
пропускать не любила.
         Выскакивать на улицу она пока не спешила. Все равно скоро выходить -
съездить по делам в город, заодно уж по магазинам, а сначала к Людмиле заскочить
- вчера она сказала, что подшила Витины брюки, можно забирать. И теперь надо
было собраться с мыслями, вспомнить, что собиралась купить и успеть подкрепиться
перед долгим днем.
         На крыльце Мариша поежилась от сырого холода - солнце еще дрыхло где-то
за серенькими тучками и не собиралось разгонять повисший между деревьями туман.
Было начало марта и очень ждалось весны. В бестолковые рейнские зимы Мариша
маялась, никак не могла привыкнуть, что нет снега. Леса стояли голые, черные, а
на полях и газонах как ни в чем ни бывало росла зеленая трава. И кусты стояли
зеленые - с твердыми, будто пластмассовыми листьями. Всю зиму Мариша тосковала
по снегу, а теперь уже вглядывалась в природу в поисках каких-нибудь весенних
признаков, но холодная зимняя зелень сбивала ее с толку.
         Почтовый ящик, прикрепленный у калитки, терпеливо звякнул, открывая
железное нутро. Сколько сегодня всего! И автомобильный журнал, и рекламы, а
между ними - конверт со множеством маленьких бледных марок, легко угадать, что
из России. От мамы!
         Журнал и прочее Мариша подсунула под дверь, а письмо понесла с собой,
чтобы прочитать по дороге. Когда она подходила к остановке, из-за угла уже
доносилось знакомое урчание мотора. Елки-палки, ведь привычно, но все равно
приятно: в самой деревенской глуши автобус приходит точно по расписанию.
Поздороваться с водителем, купить у него билет и усесться на любимое место в
пустом салоне - да, оценить такое может только тот, для кого общественный
транспорт десятилетиями был стихийным бедствием...
         Мамины письма всегда дышали бодростью. Читать их было одно удовольствие
- что бы ни приключалось в большом мамином хозяйстве, все выходило к лучшему.
Мариша сначала читала письмо целиком и радовалась, что слава Богу, живы-здоровы,
а потом медленно перечитывала, пытаясь разобраться и расшифровать ровные строчки
рассказа о маминой жизни - уж конечно, совсем не безоблачной.
         Работы в лаборатории - завались, подходит срок сдачи очередного заказа,
и, как водится, авралы, сидения до ночи и так далее. Но ведь в итоге все
удается, наверняка будет готово к сроку, и западная фирма, сделавшая заказ,
наконец заплатит, а может быть, и сделает новый. По их-то понятиям платят они
копейки, зато лаборатория держится на плаву! У Нади, маминой сестры, наоборот,
институт почти закрылся. Кто-то ходит на работу, кто-то нет, зарплату выдают за
какие-то доисторические времена... Ну и замечательно, пусть Наденька отдохнет в
кои-то веки, мало она напахалась в свое время?
         У Митяя забастовал его верный "Жигуль". На дачу теперь не поедешь -
автобус для всей семьи и дорого, и долго. Так зато Митяй в выходные стал
заходить, на прошлой неделе пришел "всем составом", с Леной и с Андрюшкой, дал
полюбоваться на внучка. Да и чего нынче ездить на эту дачу? Зима выдалась
сумашедшая, с морозами, со снегом, все завалило. Ну, хоть молодежь вспомнит, что
такое на лыжах покататься; Женька-то, младший, уже три раза ездил на залив, Иру
свою приохотил, возвращаются в воскресенье вечером - говорят, море удовольствия.

         Автобус плавно катился среди холмов, расчерченных пестрыми квадратами
полей, а Мариша была далеко-далеко - и в пространстве, и во времени - то шла по
своей родной улице, по утоптанному-перетоптанному снегу, посыпанному  песком с
солью, то ехала за город в "Лыжной стреле" с маленьким Женьчиком и совсем
молодой мамой. Так задумалась, что чуть было не пропустила свою - то есть
Людмилину - остановку.

         Людмила открыла дверь и сразу же убежала на кухню, откуда выплывали
волны чудесного запаха - сдобы с корицей, гвоздикой и бог еще знает с чем,
сладким и уютным.
         - Садись, садись, забирай пока штаны, и смотри, какие я журналы на днях
получила, скоро будем чай пить!
         Мариша залезла в большое мягкое кресло и смотрела через дверной проем,
как Людмила орудует у плиты: в легком сарафане с открытыми загорелыми плечами,
быстро, как будто не задумываясь. Хорошо было у Людмилы, весело.
         Не прошло и двадцати минут, как на столе стояла тарелка с ватрушками и
чай. Отказаться было совершенно невозможно. Людмила тоже уселась в кресло,
поправляя обруч на светлых волосах и отводя со лба выбившуюся челку.
         - Ты только не думай, что я уж совсем чокнулась - с утра пораньше для
себя завтраки выпекать. Просто Феликс пригласил на вечер народ с работы, да
забыл, что я сегодня у тети Паши обои клею. Вот и пришлось на скорую руку.
         - На скорую руку! Скажешь тоже. На скорую руку кексы в магазине
покупают. О, я смотрю, и ты письмо из дома получила! Что пишут?
         - А ну их! - Людмила нахмурилась. - Тянут из последних сил, кое-как
справляются, да Зинка-сестра второго родила.
         - Поздравляю! Ты теперь, значит, дважды тетя? Хорошо, хоть кто-то в
России еще рожает!
         - Марина, да брось ты! Чего же в этом хорошего? У меня перед глазами их
квартирка-живопырка, там и троим-то негде было повернуться. Куда еще?
         Мариша растерялась, только и смогла протянуть:
         - Ладно тебе, а мы-то сами... - и тут же вспомнила свою длинную
проходную комнату, где за книжным шкафом стояла Славкина кроватка, а за посудной
стенкой - их с Витей уголок. Жили ведь, и ничего, теперь вообще вспоминается
только хорошее...
         - Мы-то? Тоже были дуры порядочные. Ну и попробуй, не роди, когда
вокруг только и разговору, когда да когда. Замуж вышла - давай, общество ждет!
         Людмила взяла с рабочего столика раскроенный лоскут и стала сердито
вытаскивать наметку.
         - Считалось - надо. После двадцати - уже пора, после тридцати - старая
первородящая. А немки, вон, до тридцати, тридцати пяти гуляют себе спокойно, и
хоть бы хны!
         Мариша машинально дожевывала ватрушку. Услышав последнюю фразу, она
обрадовалась поводу пододвинуть сложную тему террирориально, решив, что немецких
женщин всяко легче обсуждать, чем своих.
        - Ой, Люд, удивляюсь я на здешних теток. Живут в достатке, не квартиры,
а дома целые имеют, я уж не говорю, что нет проблем ни с едой, ни с одеждой.
Чего не рожать-то? А не хотят. У нас вот соседи - вдвоем живут, потомство не
планируют. У Вити на работе - к нам в гости приходили - несколько пар, за
тридцать уже. Спрашиваю: киндер? Нет, и пока не собираемся - спокойно так.
         - Ну и слава Богу! - Людмила бросила даже выдергивать нитки. - Ты что,
не понимаешь? Не хотят и не заводят, и замечательно! Ведь это же такое дело -
ребенка на свет произвести и воспитать. Ведь этим не между делом надо
заниматься. Если нет желания, то есть, я хочу сказать - если нет большого,
настоящего желания, то и не надо начинать!
         Помолчали. Чай уже остыл и горчил немного. Людмила снова взялась за
наметку и продолжала потише:
         - Я думаю, знаешь, почему многие детей заводят? Хотят как-то свою жизнь
оправдать. Чтоб не зря было. Но это лажа все. Это просто легче всего - родить,
галочку поставить, вот, мол, выполнила свое предназначение. И потом чуть что - в
грудь себя: да я троих родила, да я себя не пожалела; а что от тех троих не
светлее стало на земле, а теснее, о том разговор не идет. Нет, Маришечка, таким
образом оправдать свое существование нельзя. Наверное, и вообще никак нельзя...
Но это отдельно. А про природу ты мне не говори, мы из природных законов уже
давным-давно вышли, по другим живем. И по этим законам никому наши дети не нужны
- никому, кроме нас самих.
         Мариша смотрела в окно, на зеленые пластмассовые кусты. Ей было жаль,
что у Людмилы так складно выходит, что дети не нужны. Хотелось возражать, но на
языке крутились все какие-то банальности - про природу, про назначение. А ведь
если серьезно, то правда: если когда обществу и нужны наши дети, то для работы
или для войны.
         И все-таки она сказала:
         - Мало ли кому что надо-не надо. Если мне надо, то я сама себе и
завожу. Вот ты, небось, сама-то рада, что у тебя Нюшка.
         Еще бы Людмиле не радоваться на Нюшку. Лицом девчонка пошла в маму -
кругленькая, со светлыми волосками, сероглазая. А характером, пожалуй, в папу -
серьезная. У Мариши был сын, они с Витей и хотели сына, но когда Мариша глядела
на Нюшку, в груди у нее теснилась какая-то далекая тоска по бантикам, платьицам
и куклам с кастрюльками.
         Людмила согласно кивала:
         - Конечно, рада. Растет помощница. Вот, я думаю, честнее всего так и
говорить: заводим для себя. Чтобы в  старости поддержку иметь. Чтобы любоваться,
гордиться, хвастаться, чтобы при деле быть, не скучать. Только тогда не надо
немок-то укорять, которые не заводят. Что они, мол, эгоисты. Еще неизвестно, кто
больше... У нас тут тихо, хорошо, да? Но мир нынче тесен, а что в мире-то
делается!
         Она посмотрела на телевизор, Мариша - вслед за ней. Телевизор был
выключен, но легко было представить, как он показывает новости: локальные войны,
беженцы, терракты, аварии. Большая мировая коммуналка жила беспокойной жизнью.
         - Так разве это не эгоизм чистой воды - сначала "приглашать" человека в
этот мир, а потом еще и требовать благодарности за то, что мы о нем заботимся,
кое-как защищая от здешних проблем? Да только как от них защитишь? Завертит...
         Мариша поежилась. Ей захотелось посмотреть на подругу с какой-нибудь
неприятной стороны, ведь тот, кого не любишь, может говорить что угодно, его
словам легко не верить. Но Людмила оставалась все такой же загорелой и ловкой, а
занавески на окнах - такими же славными и уютными, и они тоже были согласны со
своей хозяйкой.
         - Ну, мне пора. Спасибо тебе, так накормила! Передавай своим привет,
созвонимся на недельке, да?
         Людмила подхватилась:
         - Ой, уморила я тебя своими разговорами. Погоди, не уходи, я тебе
покажу, какое  платье мне фрау Бенке заказала! Прелесть, а не платье, но в ее
возрасте!..
 Но уже и правда надо было двигаться. Мариша ведь собиралась заскочить совсем
ненадолго, да как всегда засиделась, а в городе ей надо было быть к двенадцати.
Прощаясь и благодаря за подшитые брюки, она вышла во двор. Туман ушел, и вроде
бы потеплело.


         Разобравшись со всеми делами, Мариша подошла к Славкиной школе. По
пятницам ребята из его класса гоняли после уроков в футбол, так что она
надеялась застать Славку на спортивной площадке. Так и есть: пинают старенький
мячик, перебрасываются короткими репликами. И Славка между ними: в таких же
большущих, не по размеру, штанах, в яркой футболке; кричит, требует пас.
Ей-богу, не отличишь от местных...
         Мариша с удовольствием села на деревянную скамейку для болельщиков,
поставила полиэтиленовые сумки. Уроки закончились, школа и школьный двор были
тихие, пустые. Только неподалеку на такой же скамеечке сидел длинный негр в
сером пальто и вязаной шапочке, и с интересом наблюдал за игрой. Наверное,
чей-то папа.
         ...И все-таки казалось, что уже весна. Тучки совсем истончали, - не
тучки, а дымка. Из-за этой дымки незаметно светило и грело землю солнце. На
кустах были видны почки, а воробьи возились и пищали в лабиринтах коричневых
прутьев гораздо веселее, чем зимой.
         Откинувшись на теплую деревянную спинку, Мариша додумывала утренний
разговор. Сейчас, при весеннем свете, ей казалось, что что-то важное было там
недосказано.
         "Не могу припомнить, чтобы я когда-то жалела, что родилась, - думала
она. - Потому что жизнь была легкая? Да нет, всякое бывало... И там, по
молодости, и здесь, как только приехали. Жить не каждое утро хотелось. Но нет,
никогда мне не приходило в голову сказать: эх, мама, зачем ты?.."
         И тут вдруг оформилось словами ощущение, давно уже, оказывается, Марише
знакомое: так или иначе, она как-нибудь да появилась бы на этом свете. Не
веснушчатой девочкой из инженерской семьи, так негром в вязаной шапочке...
         Мариша посмотрела на соседа: тот достал банку "Коки" и пил, не
отрываясь от игры. А кем бы тогда стал он? Ей представилось, как негр -
неродившийся, полупрозрачный, - сидит где-то на небесах, глядя вниз и ожидая
своей очереди...
         - Мам, привет!
         Это Славка увидел ее наконец и кричал с середины поля:
         - Уже домой?
         Руки и колени у него были грязнущие, кроссовки запылились. Марише очень
хотелось спросить:"Славик, ты не жалеешь, что родился?", но кричать такое через
поле было неудобно, и она сказала только:
         - Играй, играй, сегодня папа уйдет с работы пораньше и заедет за нами!
         Славка убежал к воротам, а минут через пять показался Витя - махал
рукой издалека, огибая лужи. Подошел и сразу:
         - Привет, заяц! Была?
         - Была.
         - Ну что? Да? Вижу по глазам: да.
         - Да.
         - Сколько?
         - Шесть недель. Размером сантиметр, а сердце уже бьется, сама на экране
видела.
         ...Они сели на скамейку, ожидая, когда у Славки случится пауза в игре.
Сидели и молчали, и каждому казалось, что он получил подарок - гораздо больший,
чем то, что он мог бы отдать взамен.



Бонн, апрель 1999.









ОДИНОКАЯ СУББОТА


         Целую неделю лились над Вайсбахом густые, обильные дожди. Тучи, тяжелые
и грязные, как половые тряпки, медленно ползли над самыми верхушками деревьев.
Только в пятницу вечером апрельская влажная уборка закончилась, и следующим
утром на небе осталась лишь легкая бесцветная дымка, через которую просвечивало
новое солнце.
         Его лучи ложились нежными и молочными полосами в коридорах вонхайма*, и
вместе с ними в сонном воздухе появлялось радостное предчувствие удачного
субботнего дня. Понемногу начинали хлопать двери, шумела в кранах вода, и
женское население в разнообразных халатах наполняло кухни, звеня чайниками и
кофейниками. Разговаривали спросонья мало, все больше обдумывали планы на
нынешний, многообещающий день. И главная мысль, витающая в воздухе вместе с
запахом подгоревшего молока, была о фломаркте - блошином рынке, - который
устраивался сегодня в соседнем поселке Хохбурге.
        Фломаркты давно уже пользовались большой популярностью у жителей
общежития. В рыночные дни, принарядившись, они поодиночке или семействами
тянулись к главной площади Вайсбаха, где с раннего утра на самодельных прилавках
или ящиках расставлялось всевозможное барахло. Здесь же ставились лотки с пивом
и скворчащими на виду сосисками, играли уличные музыканты, крутилась маленькая
карусель с облупленными лошадками, и все это превращало обычный блошиный рынок в
ярмарку, а субботу - в настоящий выходной.
        Но с тех пор, как Резники гордо привели с фломаркта чудесный велосипед
на полном ходу, а в следующий раз малолетний Валерка Полищук приобрел за копейки
огромный набор столярных инструментов, практическая сторона субботних
мероприятий вышла на первый план, и удачные покупки стали показателем умственных
способностей каждого семейства.
        Итак, сегодняшей целью было посещение фломаркта, а средством достижения
- машина. Потому что маленький, невозможно провинциальный Вайсбах находился
вдалеке от больших городов и маршрутов общественного транспорта. В то время как
приличному европейцу было раз плюнуть смотаться на выходные в Париж или на
симпозиум в Америку, выбраться из Вайсбаха в большой мир являлось определенной
задачей. Блестящие поезда с узкими носами со свистом пролетали мимо, и
редко-редко (а в выходные - никогда), у серенького вокзальчика останавливались
разукрашенные буйными рокерами электрички, часами тащившиеся потом по таким же
пустынным и тихим поселкам. Из других, менее скоростных видов общественного
транспорта в Вайсбахе появлялся только автобус, но цена билетов не позволяла
всерьез рассматривать его как обычное перевозочное средство.
        Видя такое положение вещей, многие прибывшие старались обзавестись
машинами. Вообще-то беженцам, которые получали от немецкого государства пособие
(по сложным бюрократическим рассчетом его должно было хватать лишь на еду и
предметы первой необходимости), личный автомобиль не полагался. Но строгие
социальные работники, сами жившие в Вайсбахе, прекрасно понимали, что в этих
краях машина - не роскошь, а средство передвижения, и закрывали на это глаза.
        Счастливые обладатели своих "колес" получали множество преимуществ по
сравнению с безмашинными жильцами: они могли ездить закупаться в Хохбург, где
находился дешевейший продкутовый магазин Германии "Альди" и на все фломаркты,
которые проводились в каждом из окрестных поселков по очереди. В связи с этим
личное средство передвижения частенько служило причиной внезапных семейных
альянсов, сложных взаимоотношений и громких коридорных конфликтов.
        Хохбург представлял собой что-то вроде районного центра, его фломаркт
был самым большим в округе, и, значит, представлял самый большой выбор и самые
заманчивые возможности. В настоящий момент в вонхайме жили пятеро владельцев
машин. Дора, красивая сестра толстого Азика, чья обширная родня занимала
несколько комнат в разных коридорах (это давало им хорошие шансы на победу в
кухонных дебатах), задумчиво домывала посуду, раскладывая в уме варианты
поездки. Потом она вытерла руки и постучала в соседскую дверь.
        Сима открыла почти мгновенно. У нее был на удивление бледный вид, и если
приглядеться, можно было решить, что она не спала всю ночь, ожидая такого вот
стука в дверь. Но Доре некогда было приглядываться, и она сходу сказала:
        - Привет, твои приехали?
        Сима качнула головой:
        - Нет. Собирались в пятницу вернуться, но задержались чего-то. А что?
        - Да фломаркт в Хохбурге, ты забыла?
        У Симы голова была чем-то другим занята. Она рассеянно смотрела мимо
Доры, а та спешила договориться в другом месте и докрикивала уже через плечо:
        - Не волнуйся, приедут, куда денутся!..
        Сима вернулась к колченогому столику у окна, машинально налила соку в
стакан, да позабыла про него, заглядевшись на пустырь за окном. И правда, куда
это они подевались? Сегодня ведь суббота, ни государственные, ни прочие
бюро-конторы не работают... Впрочем, волноваться, действительно, нечего - наша
Ия нигде не пропадет...
        Симина мама, брат Витя и его жена Ия поехали в Ганновер улаживать
квартирные дела. Дело было в том, что наряду с очевидными преимуществами
(например, деньги на еду выдавали наличными, а не кормили в общей столовой, как
в некоторых других местах), Вайсбаховский вонхайм имел один большой недостаток.
Его обитателям нечего было надеяться на милость чиновников жилищного
департамента, которые предложили бы им переехать со временем в дешевые
социальные квартиры. Приходилось рассчитывать только на свои силы. С помощью
знакомых, устроившихся ранее родственников или сомнительных
маклеров-соотечественников, народ старался находить какое-никакое жилье в
ближайших "настоящих" городах.
        Ия, как узнала обстановку, сразу сказала - никакой провинции, будем жить
в Ганновере. В Ганновер, который находился порядочно далеко от Вайсбаха,
перебирались единицы, и все считали их счастливчиками. Но для Ии вопрос иначе
стоять не мог - она приехала из "северной столицы" и собиралась жить по крайней
мере в столице здешней земли, мало ли что об этом говорили испуганные
вонхаймовцы, которым любое дело в этой чужой стране казалось  неподъемным.
    У Ии имелось две точки опоры - знание немецкого языка и подружка, уже
несколько лет живущая в пригороде Ганновера. Конечно, бюрократическую машину
поторопить живущая в пригороде Ганновера. Конечно, бюрократическую машину
поторопить было невозможно: справки тянулись за справками, документы оформлялись
в час по чайной ложке. Но зато по истечении положенных месяцев, когда бумаги на
жительство оказались в исправности и можно было пускаться в самостоятельное
плавание, Ия уже освоилась, разыскала в Ганновере кооператив с недорогими
квартирами и встала там на очередь. Так что рано утром в четверг Витя, Ия и мама
поехали на первые смотрины.
Сима вспомнила про сок, стала болтать в нем ложкой. Как это, интересно, вышло,
что мама будет жить с ними, а Сима - отдельно? Никогда они об этом не говорили,
а потом вдруг оказалось, что дело решенное. Вот и в Ганновер ее повезли -
понравится ли будущее жилье? Да неужели не понравится; ей и в России-то все
нравилось...
        В коридоре раздался дружный рев и унылое бурчание Азика. Очевидно, не
все смогли поместиться в машину. Ни дяде, ни племянникам не улыбалось провести в
компании друг друга целых полдня, но детские сердца более отчаянно реагировали
на несправедливость.
        ...А может быть, Ия осталась у подруги, чтобы как следует обсудить
давнишнюю проблему и мечту собственного переименования?
        В тайну настоящего Ииного имени Сима была посвящена пару лет назад - в
тот короткий период, когда Иина мама, проникнувшись родственными чувствами,
заходила по вечерам в гости и долго просиживала за чаем, сетуя на жизнь и
вспоминая "раньшие времена". Однажды, разомлев от горячего чая и жалости к себе,
стискивая толстые пальцы с ярко-красным маникюром, она поведала такую историю.
        В тот год Иин отец, еще новичок в Ленинграде, начинал свою долгую
карьеру в одном из райкомов партии. Должность его Сима пропустила мимо ушей - то
ли инспектор, то ли инструктор. Главное, что местечко не сильно важное. И вот, в
один прекрасный день, в столовой к группе таких же как он, небольшеньких,
подходит Cам - Первый - и в исключительно демократическом тоне интересуется, как
дела, жены и детки. Василий возьми да похвастайся сияющим лицом: дочка у меня,
послезавтра из роддома забираю. Ишь ты, молодец, крутит тяжелым подбородком
Первый. Дети - цветы жизни и наша смена. Как назвали? Пока не решили, думали,
может, Светой или Любой, а вот Вы бы что посоветовали?
        В этот момент местный "отец народов" хитро прищуривается и решает лишний
разок проверить свою власть над вверенными ему кадрами. Что же это за имена, их
по десятку на лестничную клетку, и никакой идейной нагрузки. По-нашему,
по-партийному, надо бы красивые давать имена, необычные. Вот, дарю идею - назови
дочку Пролетарина. Звучно. Энергично. Направленно.
        Махнул короткопалой рукой и вышел.
        Василий ночь не спал - думал. Чувствовал все же, что не принесет ребенку
счастья эдакое имечко. Но - ослушаться? А не дай Бог, Сам спросит потом в
коридоре - как, мол, моя крестница поживает? Нет, нельзя. Чтобы жену зря не
волновать, ничего ей пока не сказал, документы в ЗАГС заполнил сам. А там, в
ЗАГСе, еще и перепутали - записали в бумагах - Пролетария; вроде как женский род
от "пролетарий" (назло сделали, всхлипывала Иина мама, размазывая черную дорожку
от сильно подведенного глаза, из вредности нагадили). Вышло ни к селу, ни к
городу, даже неизвестно, где ударение ставить. Хорошо, маленькая Ия первые
месяцы была слабовата и криклива, некогда было ее маме из-за имени убиваться.
        Василий все потом поджидал момента - про дочку сказать и о себе, к
слову, тоже, но случая так и не подвернулось; не собирался Первый помнить о
подарочке, которым он оделил неизвестного ему ребенка.
        "Эх, лучше бы Гертрудой назвал! - говорил потом Иин папа, когда дело
подходило к отъезду в Германию. - По-западному - нормальное имя, а по-нашему -
герой труда." Со временем папаша сильно изменился, и под давлением фактов был
вынужден признать, что Россия - не самое лучшее место для житья, а Рознеры - не
такая уж и плохая фамилия...
        "Ничего, - подумала Сима, - здесь это, говорят, не проблема - имя
поменять. Вот и Андрей рассказывал..." Тут она залпом выпила сок и встала из-за
стола. Надо срочно куда-нибудь пойти; так сидеть одной - крыша поедет.
        В коридоре и на кухне никого не было; хайм притих, стоянка машин на
заднем дворе опустела. Это был первый здешний выходной, который Сима проводила
вот так - в гордом одиночестве. Еще вчера поездка всего семейства в Ганновер
была радостью для Симы и означала свободу, а сегодня - обнаруживала полную
Симину неспособность жить для себя. Для себя одной ей не хотелось ни готовить
завтрак, ни убирать в комнате, ни по-выходному одеваться. Требовалась хорошая
компания, и Сима направилась в Синий коридор.
        Вообще-то все четыре коридора вонхайма (как и стены в комнатах, кухнях и
прочих помещениях) были белыми. Это сильно удивляло приезжих, привыкших к
серо-буро-зеленым тонам общественных заведений. Белый цвет создавал ощущение
простора, света, энергично поднимал санитарное состояние общежития, но был
исключительно скучен. Внимание жильцов пыталось зацепиться хоть за какое-то
цветовое разнообразие, и вскоре обнаружилось, что полоски дверных коробок в
разных коридорах покрашены по-разному; от этих тонких линий и пошли названия
коридоров.
        Дверь открыла Роза Борисовна. Увидев Симу, она улыбнулась всем своим
ухоженным лицом:
        - Сима, здравствуй! - и закричала в глубину комнат: - Веруня, беги
скорей, к тебе пришли!
        Симе сразу стало неловко.
        Из дальней, смежной комнаты вышла Вера, механически обозначая
приветствие уголками губ. В ответ на ее молчаливый вопрос, Сима поторопилась
сказать:
        - Привет, как насчет кофейку?
        - Давай... Ты как всегда, очень кстати. Пойду только, Саше скажу; он как
раз намеревался засесть за важное засесть за важное немецкое письмо, да я его
все отвлекаю... Сейчас...
        Роза Борисовна уже освобождала стул от развешенной одежды:
        - Заходи пока, расскажи, как твои съездили в Ганновер?
        Сима сказала, что они еще не вернулись и осталась в коридоре. Всякая
беседа с Криницкими-старшими рано или поздно сводилась к рассказам о том,
сколько они всего сделали для своих детей и насколько же мало это "все" было
оценено последними. "Дети" (единственный сын Саша с женой Верой), как правило,
находились при этом в зоне слышимости, но правильных выводов почему-то не
делали...
        - Сим! А ты не знаешь, Андрей Самойлович у себя? - спросила Вера, не
выходя из дальней комнаты.
        Сима хотела сказать "не знаю", но закашлялась.
        - Саша собирался с ним посоветоваться насчет письма, но вчера его весь
день не было. Ты не в курсе, куда он уехал?
        В этот раз Симе удалось сказать свое "не знаю", после чего она еще
глубже отодвинулась в коридор. Чего-нибудь горячего сейчас было бы в самый
раз... Вера уже выходила к ней, обняла за плечи:
        - Спасибо, что зашла. Терпеть не могу выходные...
        В пустой, прибранной по-субботнему кухне, Сима достала кофе, полезла за
малиной любимой джезвой, и по дороге рассказывала:
        - Представляешь, вчера старушка Минская (из дальней комнаты), которая
целый месяц слова никому не сказала, отчитала Дору - за всех бухарских сразу! Я
была в комнате, но кое-что слышала (ужасно неудобно жить напротив кухни, кто о
чем там ни болтает, мы в курсе). Мол, плохо моют плиту после готовки, и ставят
кастрюли на ее стол, и зачем-то держат коляску в углу... Дора выслушала все это
внимательно, и никакого скандала не было. Наоборот, вечером она даже и меня
спросила, не имеем ли мы каких претензий по кухне. По-моему, она была искренне
удивлена! Зачем, говорит, ругаться? Зачем злиться? Если вам не нравится, что я
ставлю кастрюли на ваш стол, так скажите, и я буду знать. Если вам по вечерам
шумно, или, там, коляска под ноги попала, так, что, нельзя сказать, как
приличный человек приличному человеку?!
        - Понимаешь? - оборачивалась через плечо Сима. - Нам надо было сообщать
о наших неудобствах, а мы молчали... Ворчали про себя, но терпели; а они - ни
сном, оказывается, ни духом!
        Вера кивала головой, смотрела грустно. Это были через чур хорошо
знакомые обстоятельства ее жизни: ничуть не злые, нормальные совершенно люди,
которые  устраивались в пространстве, исходя из соображений собственного
удобства. Если их просили подвинуться, то они, конечно же, отодвигались. Но
молчание было для них знаком согласия; молчания как протеста они не
воспринимали... Вера уродилась молчаливой дурой, уж сколько лет прошло, а она
так и не научилась говорить вслух: "мне это не нравится". Ну, сама, значит, и
виновата...
        - Так что, будете теперь Доре говорить о кастрюлях?
        - Даже и не знаю... Честно говоря, мне во многих случаях легче коляску
обойти, чем вслух сказать. Неправильно, наверно...
        Кухня наполнялась свежим кофейным запахом. Маленькая вишня за окном
стояла совсем без листьев, но тонкие коричневые веточки уже начали покрываться
розовым пухом бутонов. Сима смотрела на строгое Верино лицо, тяжелые морщины у
бровей, и вспоминала, как недавно она обронила, вроде извиняясь:"Ты не думай,
что я всегда была такая. Я раньше и смеяться могла, и песню спеть..." Это
признание подействовало на Симу сильнее, чем многие душещипательные рассказы про
эмиграцию.
        Вера взяла со стола ложку, покрутила в руках и сказала:
        - Знаешь, до сих пор не могу привыкнуть, что я тут. Проснусь, не могу
понять - где я. Потом соображу: в Германии! И так страшно становится... Хочется
опять проснуться, но уже дома... Не знаю, когда это кончится? Одна надежда у
меня, Сим, - Сашины родители так мечтали попасть в Европу, так стремились...
Может, они хоть теперь начнут жить для себя наконец, а мы - для себя?
        Сима согласно покачала головой. Она не стала рассказывать, что буквально
вчера слышала в холле, как Роза Борисовна делилась с Томочкой из зеленого
коридора: "Всю жизнь - для детей, понимаете? Каждый день, абсолютно каждый день!
Все бросили - квартиру, друзей - чтобы дети здесь пожили по-человечески. Пусть
на первых порах будет тяжело - мы же будем помогать; пока мы еще на ногах, мы
будем помогать! Внука растить, готовить, все, все..."
        Кофе уже был готов, когда в коридоре раздались оживленные голоса,
быстрые шаги, и в кухню заглянул запыхавшийся Валерка Полищук:
        - Тетя Вера, вы тут? Идите скорей,  вас какой-то немец спрашивает у
главного входа!
        У Веры сразу стал испуганный вид: немец? Какой еще немец? Некоторые
старожилы хайма заводили знакомства с местными, но Вера сторонилась как своих,
так и чужих, и никого в Вайсбахе не знала.
        Почти все неуехавшие в Хохбург вонхаймовцы сидели в это предобеденное
время на тенистой площадке перед главным входом - присматривали за играющими
детьми, вяло переговаривались, играли в шахматы. Теперь же, почуяв развлечение,
народ собрался в группки и разглядывал стоящий на дороге "Мерседес" шестидесятых
годов и высокого седого немца рядом с ним.
        - Подарок, подарок привез! - завистливо шелестело вокруг, когда Сима с
Верой вышли на площадку. Несколько раз уже бывало, что возле общежития
останавливались машины "добрых самаритян" - некоторые просто оставляли на
обочине мешки со старой одеждой, некоторые подходили к какой-нибудь молодой
мамаше с ребенком и, приветливо улыбаясь, вручали коробку с игрушками или
сладости. С тех пор каждый абориген приличного вида в окрестностях вонхайма
рассматривался как потенциальный даритель.
        Под любопытными взглядами Вера подошла к ожидающему немцу. Уважая
здешние порядки, она изо всех сил старалась улыбаться. Но старик смотрел строго:

        - Frau Krinizki?
Мучительно собирая воедино свой скудный запас немецких слов, Вера кивнула. Потом
набрала воздуху для красивой фразы, которую как раз недавно учили на курсах по
теме "Знакомство", но немец уже повернулся спиной и открывал багажник
"Мерседеса". Напряжение в рядах зрителей достигло апогея. (Конечно же, подарок,
и судя по машине, солидный. Но почему именно ей?!)
        На свет явилась большая картонная коробка, и все заготовленные слова
вылетели у Веры из головы. Она узнала коробку от велосипедного шлема, который
они купили Мишке две недели назад (по Вериным понятиям, это было порядочным
излишеством, но здесь все дети ездили в школу в ярких разноцветных шлемах).
Вчера Вера собственноручно сложила в эту коробку накопившуюся в хозяйстве
макулатуру, и они с Сашей отнесли ее на специальное место возле вайсбаховского
продуктового магазина, где стояли большие контейнеры для разного
рассортированного мусора.
        С коробкой в руках Вера выслушала короткую, но энергичную лекцию: по
правилам полагается класть макулатуру прямо в специальный ящик, а не оставлять
рядом. "Фрау Криницки" поступила нехорошо, оставив коробку возле контейнера,
ведь если подует ветер, бумага разлетится. Выйдет грязный вид, неудобно для
прохожих, добавит работы персоналу, обслуживающему этот участок
мусоросборников...
        - Вашу фамилию я нашел на конвертах, лежащих внутри, - добавил на
прощанье немец. - И решил напомнить Вам, что, пользуясь чьим-либо
гостеприимством, необходимо соблюдать все правила, установленные в этом месте.
До свидания.
        Пунцовая Вера шла обратно к главному входу, прижимая коробку к груди, а
в публике, которая не могла слышать слов приезжего, росло недоумение -
завидовать или нет: с одной стороны, врученный пакет был очень солидных
размеров, с другой стороны, слишком убитый был вид у "одаренной". Самые
нетерпеливые уже собирались поинтересоваться содержимым подарка, но тут
наконец-то появился Саша, которому только что сообщили о странном визите. Он
обнял жену, забрал у нее злосчастную коробку, и  представление закончилось.
        Пока Сима раздумывала, пройтись ли немного в сторону леса, или вернуться
к остывшему кофе, на нее наскочила Тамара Александровна.
        - Сима! Почему ты здесь, ведь вы же все уехали на днях в Ганновер?
        - Ия, Витя и мама поехали, а я осталась.
        - Ах вот оно что... А я все смотрю, машины вашей нет и нет, что же,
думаю, вы так сильно задержались? - Тамара Александровна любила быть в курсе
перемещений и поездок всех жильцов. А поскольку никто своих действий оглашать не
хотел (напротив, в основном старались держать в секрете), у Тамары Александровны
было обширное поле для узнавания и разведывания, а также накапливания обид на
особенно скрытных.
        - И что, надолго твои уехали? К понедельнику-то ведь должны вернуться,
общее собрание будет, помнишь?
        В России Тамара Александровна работала заведующей детским садом, а в
общежитии стихийно заняла роль коменданта на общественных началах.
        - Сима, ты вот что: скажи маме, пусть зайдет ко мне, когда вернется,
хорошо? Мне очень интересно, что у них вышло. Нынче все так стремятся в
Ганновер, прям не знаю, может и мне тоже как-то попробовать? Но как, понятия не
имею! У кого ни спрошу - мнутся, глазки вниз, "ничего не знаем, сами хотим
узнать", а видно, что врут! Семку Басова на прошлой неделе спрашивала,
ничегошеньки не сказал, а нынче гляжу - намылились туда же, в Ганновер, - с чего
бы это вдруг, а?
        С некоторых пор (а может, и с самого возникновения вонхайма) атмосфера
секретности заполнила его коридоры и окружающее пространство. Каждая семья
старалась иметь какие-то тайны от остальных, неосознанно сплачиваясь вокруг
своего личного сладкого знания. Приехав в Германию с несколькими баулами
домашнего барахла, с жалкими суммами, копившимися всю жизнь, обитатели общежития
чувствовали себя совершенно неимущими в этой непонятной и чужой для них жизни.
Со временем приходило понимание: самое ценное и необходимое в новых условиях -
это информация. Любая. Но принадлежащая ограниченному кругу людей. Получить
скрытую от других информацию - значило получить преимущество в устройстве своих
дел, шанс выбиться из нижнего беженского слоя в приличное общество. Поделиться
такой информацией - значило оказать большую услугу, которая обязывала к
ответному шагу.
        Теперь под лозунгом "На всех никогда не хватит", в тайну превращалось
все: будущие и текущие распродажи в магазинах, списки необходимых документов,
адреса маклеров (таких же приезжих, успевших за год-два заговорить по-немецки и
разобраться в нехитрых механизмах посредничества при снятии квартиры внаем).
        - Сплошные тайны мадридского двора! - продолжала Тамара Александровна,
скрещивая руки на плоской груди и энергично потряхивая короткими, стриженными
по-мужски волосами. - Даже Андрей Самойлович, представь себе, даже Андрей
Самойлович меня вчера удивил.
        Сима предприняла попытку к бегству, но уйти было непросто.
        - Вчера утром здороваемся на кухне как обычно. "Как дела?" - "Хорошо." -
"Какие планы на выходные?" -  "Да никаких особенных". А через час, вот те нате,
вижу - идет весь одетый на выход. "Куда же?" - "Ну вот, собрался по делам." -
"По делам?!" -  "Не совсем по делам, к приятелю." И ходу, ходу. Красиво, да?
Вежливо, да? Тоже тайны стал разводить, вот как портятся люди...
        - Ой, Тамара Александровна, у меня же суп на плите! Бежать надо! - в
отчаянии Сима пустилась на ложь, грозившую жутким разоблачением, если Тамара
пойдет сейчас с ней на кухню.
        Но та милостиво отпустила ее, оставшись на площадке - дышать свежим
весенним воздухом и присматривать за порядком.
        Машинально усевшись на свое место у окна, Сима сгорбилась над столом.
Ночная усталость, неизвестно где выжидавшая, явилась в полный рост. Не было уже
никаких сил сопротивляться мыслям, желающим гулять наподобие кошек - самим по
себе. Видимо, не было другого выхода, как дать им свободу и терпеливо ждать,
пока приедет народ из Ганновера и можно будет отвлечься в разговорах и
размышлениях о будущем.
        Тут же в памяти возникло воспоминание о первом дне в общежитии - как они
приехали. Витя, Ия и мама еще возились у машины, выгружая чемоданы, а Сима с
какими-то баулами в руках вошла в холл, который показался ей больничным - из-за
белизны и чистоты. С диванов по углам уже поворачивались любопытные лица, из
жилого коридора вылетел малыш на трехколесном велосипеде, завопил
радостно:"Новенькие приехали!" и, развернувшись на полном ходу, укатил обратно.
        Утомленная долгой дорогой, неизвестностью и ожиданием унижения, Сима
стояла посреди холла. На встречу новичков уже торопилась Тамара Александровна -
по-хозяйски здоровалась, жала руку, спрашивала, сколько человек, откуда
пожаловали.
"Из Петербурга". - "Ах, ленинградцы! А у нас тут уже есть ленинградцы! Андрей
Самойлович, идите сюда, земляки приехали!"
        Он вышел из кухни, торопливо вытирая руки клетчатым полотенцем -
высокий, худой, весь какой-то вертикальный и благородный.
        "Профессор", - почему-то подумала Сима и представилась шопотом.
        - Андрей, -  он почувствовал, что ожидается продолжение, смутился и
добавил: - Самуилович.
        Он оказался из Выборгского района, а она - с Московского, говорить было
совершенно не о чем ("Ну, как дела в Питере?" - "Да так, ничего"), но все вокруг
смотрели на них выжидающе, как будто им обещали душещипательную сцену "Встреча
земляков в чужих краях", и они стояли в кругу этих взглядов, говоря какую-то
вежливую чепуху и улыбаясь.
        Потом, когда Тамара Александровна подружилась с мамой, стала частенько
заглядывать по вечерам и рассказывать самые свежие вонхаймовские сплетни, Сима
узнала, что Андрею Самуиловичу (Самойлычу, как звали его в общежитии) - сорок
пять, что он не профессор, а простой учитель, что он приехал в Германию с женой,
но жена его поселилась где-то отдельно и появляется в вонхайме только в дни
выдачи "карманных" денег.
        Вопрос этой подозрительно-фиктивной жены очень волновал Тамару
Александровну. Всю свою сознательную жизнь она тащила воз домашней, детсадовской
и общественной работы, но в середине пятого десятка решила вдруг стать свободной
женщиной и пожить для себя. Оставив в "той жизни" взрослых детей и бывшего мужа,
Тамара начинала новое существование в гордом одиночестве и собиралась
использовать свой "вонхаймовский период" для подыскания подходящего спутника на
следующий жизненный этап. Андрей Самойлович был как раз вполне подходящей
кандидатурой и главным предметом Тамариных разговоров.
        Сима слушала ее энергичные монологи в полуха. Возраст, странная жена и
жениховские намерения Тамары Александровны определяли Андрея в разряд "чужих
взрослых", общение с которыми ограничивалось беглым "здрассти-досвиданья" при
встрече возле стиральной машины.
        В прошлую субботу все изменилось.
        ...Они столкнулись у кассы в супермаркете. "Привет, землячка!" - сказал
он, как обычно. "Здравствуйте" - Сима была занята подсчетами - хватит ли денег,
- и к тому же она каждый раз боялась, что кассирша ей что-нибудь быстро скажет,
а она, Сима, не поймет и будет переспрашивать как дура, и задерживать остальных.
Друг за другом стояли в очереди, друг за другом вышли из магазина и почти рядом
пошли в общежитие - дорога-то одна. И вдруг пошел дождь - тот самый, что намывал
потом Вайсбаховские тротуары целую неделю, - огромные звонкие капли летели вниз
рассыпавшимися бусинами.
        Спрятаться было некуда - вдоль тротуара тянулись аккуратные садики с
цветами или гладко постриженные газоны, - и Сима приготовилась промокнуть до
нитки. Но Андрей, шедший чуть впереди, остановился, снял куртку, и с
галантно-риторическим "позвольте" накинул ее Симе на плечи. Куртка была большая,
просторная и длинная: Сима укрылась с головой, и придерживая ее обеими руками у
подбородка, шла, как в плащ-палатке. Рядом вышагивал по лужам Андрей с двумя
сумками - мокрый, веселый и совершенно молодой.
        Они не разговаривали, и не смотрели друг на друга, просто шли среди
падающей воды, дыша разбушевавшейся весной. Возле общежития Сима подумала:"Вот
выглянет сейчас любопытная Тамара и все узнает про нас". Что - "все" - Сима не
могла бы себе объяснить, и не старалась, увлеченная плавным и головокружительным
течением последующих дней. Ничего специально не предпринимая, двигаясь по
обычным маршрутам будних дней, они встречались теперь повсюду: в холле, в
гладильной, у общего телефона в главном коридоре, у кладовки. Каждый раз это
оказывалось очень кстати и было о чем поговорить. Они чувствовали себя как
старинные знакомые, которые долго не виделись и теперь старались заполнить этот
промежуток, рассказывая и расспрашивая как можно больше.
        Позавчера... (Сима прикусила губу - от бесконечных воспоминаний начинала
болеть голова, еще бы, всю прошлую ночь...) Раз сто уже был прокручен в памяти
тот вечер: как сидели в старой беседке на заднем дворе, как было тепло, несмотря
на дождь, как стучали капли по траве и деревянной крыше, как сидела с ними и все
никак не уходила белобрысая Наташка Басова, но все равно было замечательно... И
на следующий день Сима проснулась с удивительным ощущением счастья, чего с ней
давным-давно уже не бывало.
        Медленно-медленно, наслаждаясь своим неодиноким одиночеством, переделала
утренние дела, а в середине дня узнала от той же Наташки, что Андрей Самойлович
уехал - не сказал куда, но видимо, надолго, на несколько дней. "К жене ко своей,
небось," - хихикнула Наташка, и у Симы все оборвалось внутри...
        Не поверила, не поняла, просидела всю пятницу в каком-то оцепенении и
ожидании, но теперь-то уже все ясно - раз так, то ничего не было, ни-че-го. Раз
мог уехать, ни слова не говоря, значит, был и остался чужим, значит, вся эта
неделя - просто плод разыгравшейся фантазии, всего лишь Симины воздушные замки,
и надо просто признать, как факт, что их больше нет...
        За дверью послышалось какой-то шорох и в щелке внизу появился краешек
белого листа. Не раздумывая, Сима подскочила к двери и рванула ее на себя: в
коридоре на корточках сидел мальчишка, один из Азиковых племянников, и смотрел
на Симу огромными черными глазищами. Раскаиваясь, что испугала ребенка, Сима
тоже села на корточки и спросила, показывая глазами на подсунутую под дверь
записку:
        - Это... ты чего?
        Глядя на странную тетю в упор, мальчишка затараторил громким шопотом:
        - А я ничего, а телефон звонил, а моя мама подошла, и хотела вас
позвать, а ваша мама говорит, не надо, дорого будет, передайте, что все хорошо и
приедет завтра, а я ничего, а моя мама говорит, положи под дверь, и вот.
        Чтобы набрать нового воздуха, он замолчал, а Сима взяла с пола записку,
дала гонцу конфету и погладила его по жестким прямым волосам.
        - Спасибо, беги играй.
        На белом листе было выведено узким каллиграфическим почерком:"Все
хорошо, квартира хорошая, приедем в воскресенье вечером, мама".
        С запиской в руках Сима села на мамину кровать (ее собственная была над
маминой - на "втором этаже") и заплакала. Не оттого, что надо было сидеть теперь
одной целый вечер, и еще целую ночь, и завтра до вечера, а оттого, что совсем
рядом замаячило настоящее, большое одиночество - как только Витя, Ия и мама
поселятся в новой квартире. И, может быть, еще от чего-то, о чем наконец-то
удавалось не думать...
        Когда Сима проснулась, в комнате было темно. Фонарь на краю леса
протянул белую линию поперек потолка, на стене поблескивала глянцевая картинка
из журнала. Ветер усилился; было слышно, как он треплет деревья и постукивает
ветвями кустов под окном. Сима вглядывалась в знакомые предметы, пытаясь
окончательно перейти в настоящий мир из того, где она только что блуждала, но
ужасный сон, который ей приснился, не хотел забываться.
        Получалось, что это был не совсем сон. Это была настоящая, непридуманная
Симина жизнь - последние годы, месяцы, дни, - освещенная холодным отстраненным
светом. При этом свете Симе стало видно многое из того, чего она не могла или не
хотела увидеть раньше. И так же ясно, черным по белому, были видны вопросы, с
которыми она не хотела возиться ни в суматохе переезда, ни в тишине
вонхаймовских будней.
        Явившись во сне, вопросы требовали ответов в  реальности. Сима
вздохнула, собираясь с духом; ей было страшно. Потому что она чувствовала, что
даже как следует подумав, все, что она может прошептать на эти строгие "зачем",
будет только беспомощное "не знаю" и "так вышло". Собственно, и думать было не
надо - за последние несколько часов, лежа на колючем казенном одеяле, она все
уже передумала. И увидела, и согласилась, - многое, если не все случившееся,
было зря, зря и незачем.
        Зря она приняла мамины голубые мечты за непременную необходимость и
потратила несколько лет на поступление на филологический. Зря потом передумала,
увидев, что старт во взрослую жизнь порядочно затянулся, и махнула, почти не
глядя, в институт культуры на вечерний... Работа в издательстве техническим
редактором? Пожалуй, не зря - Сима любила порядок и с удовольствием наводила его
в рукописях, аккуратно отмечая шрифты, отступы и новые строки. И коллектив
подобрался приличный - хоть и бабский, но не очень склочный. За редким
исключением Сима с удовольствием ходила на работу. Тогда зачем все бросила,
согласилась уехать? Потому, что Ия брала на себя организационные хлопоты?
Потому, что на работе ужасно завидовали уезжающим? Потому, что уже до
невозможности затянулся роман с Сашкой и его семейными и внесемейными
обстоятельствами? Потому, что искала для себя чего-то более подходящего?
        Да нет, ничего такого она не искала; все представления о чудесной
заграничной жизни заключались в стандартные формулы типа "жить как люди" и
выглядели глянцево-абстрактно, точь-в-точь как картинки из рекламных проспектов
о семейном отпуске или постройке нового дома.
        Теперь эти картинки-мечты пожелтели и запылились, а реальность оказалось
вот такой: двухэтажные кровати с одинаковыми одеялами, тесный вонхаймовский
мирок внутри большого чужого мира, с которым надо общаться на чужом, незнакомом
языке. И главное, никаких серьезных планов и желаний на будущее, ничего, чем бы
хотелось поскорее заняться, заполнить свои дни и годы...
        Разочарование и чувство вины, заполнившие темную комнату до самого
потолка, были слишком велики, чтобы нести за них ответственность в одиночку. Да
и так уж велика ее личная, Симина, вина? Разве она не старалась быть хорошей,
послушной дочерью? Разве не бралась за любую срочную или сверхурочную работу?
Разве не по доброте душевной возилась с Сашкой и терпела его вечные
проблемы-искания? Не вдаваясь в религиозные подробности, всегда старалась
соблюдать десять заповедей и радовалась, чувствуя молчаливую поддержку за правым
плечом... Так разве справедливо, что сейчас она чувствует себя покинутой,
брошенной в чистом поле, нет, в каком-то кривом тупике?
        Начиная себя жалеть, Сима вспомнила о том, что целый день ничего не ела.
Не включая света, она пошарила в шкафу, достала черничное варенье, ложку и
начала есть прямо из банки. Одно желание разрасталось у нее внутри, словно
грозовая туча: любой ценой привлечь к себе внимание Того, без чьей воли нельзя
ни пройти по дороге, ни сбиться с нее. Закричать, затопать ногами, забиться в
истерике на полу, - чтобы только посмотрел сверху вниз, чтобы вспомнил и
пожалел, что оставил ее без присмотра! Любой ценой... и цена должна быть высока.

        Она отставила варенье и стала торопливо одеваться. Цена должна быть
высока, а ничего более высокого, чем смерть, Сима не знала. Теперь, даже и в
темноте, и в одиночестве, смерть больше не была пугалом, страшилкой, наказанием
за грехи, а только - жестом, средством выражения огромной обиды и попыткой
отмщения. Размашисто шагая по комнате в поисках уличной одежды, Сима вдруг
перестала удивляться тому, как некрасиво уходили из жизни некоторые любимые ею
писатели и поэты. Именно то, что было неприемлемо для них в обычной жизни -
жалкое тело, повисшее в петле, открытый рот, выпученные глаза - годилось, чтобы
показать меру отчаяния и боли, выходящую за грань всех приличий, всех понятий о
красоте и уродстве. Симе тоже хотелось совершить что-нибудь страшное; например -
эта мысль родилась моментально и во всех подробностях - прыгнуть вниз с моста
над скоростным шоссе, одним движением нарушить плавное и постоянное течение
машинной реки, сбивая в кучи горячее воняющее железо. Это был бы, конечно,
ужасный поступок, но зато такой, чтобы Он обратил внимание: раз уж тихая Сима
поступила ТАК...

        Выйдя на задний двор, Сима открепила от длинной железной стойки
старенький велосипед. Он достался ей от уехавших жильцов, почти незнакомых.
Однажды, наблюдая, как компания старшеклассников возвращалась с велосипедной
прогулки, она поделилась с Верой:"Всегда мечтала иметь велосипед, но как-то не
сложилось. Может, здесь, наконец, заведу..." А через несколько недель
светловолосая девочка подошла в холле:"Я уезжаю, оставляю вам свой велосипед,
вот ключи". Сима смутилась и спросила глупо:"Почему мне?" и услышала в
ответ:"Ну, вы же мечтали..." С тех пор у нее появилась возможность кататься по
окрестностям, благо четкие прямоугольники полей были разделены асфальтовыми или
гладкими грунтовыми дорогами; от свежего воздуха и ветра становилось легче в
груди и светлело в голове. "Но сегодня ты мне поможешь по-другому, приятель," -
подумала Сима, усаживаясь в седло и выезжая со двора в темноту.
        После закрытия магазинов в шесть часов улицы Вайсбаха пустели, в восемь
закрывались ставни, опускались жалюзи, отгораживая уютные гостинные и спальни от
внешнего мира. Фонари горели только в центре, так что в десять в окрестностях
наступала полная темнота и безлюдье.
        Сима ехала по краю поселка. Ей казалось, все вокруг уже знает о ее
намерении: влажный ветер мягко подталкивал в спину, справа от дороги волновались
черные деревья, в прорывах клочковатых туч проглядывали крупные любопытные
звезды. Где точно находился тот мост, с которого Сима наблюдала мчащиеся друг за
другом машины, она сейчас не помнила, но не торопилась: вся ночь была впереди.
        Дорога шла вверх. Словно в подтверждение торжественности момента, с той
стороны холма ударили вверх два луча света - наверное, подсвечивали памятник или
церковь. В каждой деревушке была своя действующая церковь, даже, как правило,
две. "Поэтому, что ли, здесь такая благополучная жизнь?" - подумала Сима,
выезжая на плоскую вершину холма. Два световых луча вдруг опустились и ударили
ей прямо в лицо - это оказались фары от машины, которая тоже поднялась на холм и
мчалась теперь Симе навстречу.
        "...Ты этого хотела? Получай!.." - и прямо в руки Симе летит кукла -
новая, нарядная, такая долгожданная, вымоленная горькими слезами и унизительным
нытьем в магазине; кукла с голубыми вытаращенными глазами и глупым лицом,
некрасивая и теперь совершенно ненужная; кукла, из-за которой видно только, как
мама, сердито отвернувшись, быстрыми шагами идет в сторону дома ...
        Точно также и Он отвернулся теперь от Симы - остается только вцепиться в
руль и зажмурить глаза, но яркий свет все равно проникает внутрь - конечно же,
конечно, он отвернулся только сейчас, а все это время... Ужасное раскаяние
разрывает Симу изнутри и она кричит, кричит изо всех сил удаляющейся спине:
"Не-ет! Я так не хочу!  Я больше не бу-ду!"
        Целую неделю лились над Вайсбахом обильные дожди, но дренажная система
отлажена здесь так отлично, что в придорожной канаве почти нет воды. Симе даже
неохота вставать - так вольно пахнет в лицо ночная трава. Но кто-то назойливый
тащит, тащит ее наверх, держит цепко за локоть, дышит в лицо пивным перегаром и
бубнит непонятно, и требует от Симы чего-то... "Окей, окей, аллес ин орднунг," -
твердит ему Сима, мечтая только об одном - остаться в тишине и покое и подумать
о том, что она только что увидела, почувствовала и поняла, и запомнить это
навсегда. "Окей, окей," - твердит она, отцепляя от себя чужие руки и выволакивая
из канавы велосипед. Велосипед весь в тине и чудесно пахнет сонными цветами и
сыростью.
        Наконец-то хлопнула дверца машины, мигнули и пропали вдали красные
огоньки; Сима идет по пустынной дороге. Еще минуту назад ей казалось, что она
поняла почти все, что ей открылась ужасная и замечательная правда жизни, и что
отныне все будет хорошо. Но теперь никак не вспомнить подробности, не вспомнить
и не сказать словами.  Единственное, что осталось наверняка - и обнимало Симу со
всех сторон, и согревало, и заглядывало в глаза - было живое ощущение
Настоящего. Оно оказалось огромным и гораздо более важным, чем прошлое и
будущее. Оно затмевало собой все, и содержало в себе все - и хлюпанье мокрых
Симиных кроссовок, и мельтешенье облаков вокруг желтой луны. А главное, оно не
нуждалось в том, чтобы быть хорошим или плохим для того, чтобы им можно было
наслаждаться...
        Темный прямоугольник вонхайма совсем сливается с лесом, и  только
узенькие полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи, обозначают жилье. От
главного входа только что отъехал автомобиль, и кто-то, вышедший из него, не
торопится в дом, докуривая сигарету. Сима смотрит на красный огонек - как он
описывает плавную дугу вниз, вверх и замирает ненадолго, - а потом слышит
удивленное:
        - Сима? Это ты, землячка? Уже успела вернуться?
        - Откуда? - спрашивает вместо ответа Сима. В эту минуту ей кажется, что
она, действительно, вернулась издалека.
        - Как откуда, из Ганновера, разве нет? Вчера утром... вчера утром я тебя
искал, а Тамара Александровна мне сказала, что вы все уехали в Ганновер.
        Сима прислоняет велосипед заборчику, а сама усаживается на перекладину.
Теперь ее ни капельки не затруднит сказать "ты"...
        - ...А я подумал: срочно надо куда-нибудь выбраться, иначе этих выходных
мне не осилить... Неужели она просто наврала? Или не знала?
        - Наверное, не знала... - все прочие слова растворяются, тают, делаются
ненужными, потому что обо всем и так поют маленькие сосредоточенные цикады,
многоголосым и слаженным хором возвещая конец одинокой субботы.

Бонн, 1999 г.









___________________________________________________________
*  Вонхайм, хайм (от нем. Wohnheim)  - общежитие; в данном случае - для граждан
бывшего СНГ, прибывших в Германию на ПМЖ по статусу "беженцы".




ТОЛЬКО НАЗВАНИЕ ДЛЯ ПЕСНИ




        Когда автобус миновал границу и покатил по Италии, пошел дождь. Через
пять минут стало ясно, это это надолго. Алекс смотрел на низкие, серые тучи без
единого просвета и чувствовал, как тоска заполняет салон автобуса, норовя
накрыть всех пассажиров с головой. Ему захотелось сейчас же заснуть и проснуться
дома, и сообразить, что вся история с поездкой на Средиземное море - всего лишь
сон, деньги на отпуск еще не потрачены и возможность хорошо отдохнуть еще
впереди.
         Струйки дождевой воды скользили по стеклу, дергаясь, сливаясь и
разделяясь; их бестолковое движение вызывало обиду и злость. Обиду и злость на
бессовестного Боцмана, который сам лично все организовал, но тем не менее сидит
дома, развалившись на диване, и смотрит сводку погоды по телевизору.
        А как весело все начиналось. Петька ворвался в комнату, по своему
обыкновению начиная разговор еще за дверью. Размахивая бумагами, он кричал:
        - Дортхин, дортхин, во ди цитронен блюен!
        Алекс оторвался от монитора и пробормотал, чтобы показать, что он тоже
соображает по-немецки:
        - Вохин унд вохер?
        - В Италию! Гете не знаешь? Эх ты, а еще интель инсайд. Смотри, какой я
нам супер-ангебот раздобыл! За совершенно смешные копейки - побережье
Средиземного моря, и не какая-то там банальная Майорка, а нормальная Италия.
Время осенних каникул, все путем! Слушай сюда: берем шесть штук и едем
замечательной компанией: я, Ленка, ты с Ольгой, и Вовчик с Лизой. Классно, а?
        Дождь, похоже, еще прибавил и с ожесточением заколотил по крыше
автобуса. Алекс скосил глаза - Оля спала, привалившись к его плечу, светлые
волосы упали на лицо. Что толку злиться на других? Сам виноват. Ведь Боцмана
хлебом не корми, дай чего-нибудь устроить, сбить народ в кучу. Но он-то, Алекс,
никогда раньше не вляпывался в Петькины проекты, смотрел скептически. А тут -
вдруг захотелось махнуть рукой, не задумываясь ни о солидности туристической
фирмы, ни о цене, ни о том, какая погода бывает в Италии в октябре.
Почувствовать себя баловнем судьбы...
        Вот и расхлебывай теперь, пижон несчастный.
        Водитель автобуса, время от времени развлекавший пассажиров шутками и
прибаутками, решил, что траурное молчание в салоне затянулось.
        - Ну что же, дамы и господа, не стоит унывать. Дождь - явление
приходящее и уходящее. Зато мы совсем скоро прибудем в наш замечательный отель.
Он стоит на самом берегу! Я попрошу метродотеля, чтобы в ресторане он выделил
нам самые лучшие места - с видом на море, и все будет окей, я уверен.
        Оля улыбалась. Наверное, голос водителя проникал в ее сон и рисовал
красивые картины с шикарным отелем и рестораном над волнами. А стук дождя туда
не доставал.

        Когда они наконец прибыли на место и увидели здание с вывеской "Lido”,
единственное, что пришло Алексу в голову, было странное слово "халабуда”. ("А не
то я разнесу эту халабуду вдребезги пополам...”) Обещанный "замечательный” отель
оказался замызганным, облупленным зданием с ядовито-зелеными ставнями. Подстать
всему поселку, угрюмо стоявшему под проливным дождем.
        Любители дешевого отдыха потянулись из автобуса в гостиницу и столпились
в холле, ожидая раздачи ключей от номеров. Лиза приглушенным шопотом высказывала
Вовчику все, что она думает об этом бараке, о погоде и о придурках, которые не
могут поехать, как все люди, на море летом, а тащатся и других тащат почему-то
зимой.
        Вовчик гудел, оправдываясь:
         - Лиз, ну ты че? Ну че там летом, этих каникул? Полтора месяца, смех на
палке.  Только начали отмечать, потом продолжили, потом ездили грилить - и все,
опять учиться. И потом - летом и у нас тепло, хотелось же именно осенью - на юг.
Боцман-то что говорил: море, солнце, Монте-Карло всякое...
        Алекс чувствовал, что упреки могут быть адресованы ему в такой же
степени. Но Оля молчала. Она стояла у окна и смотрела на море. Море было
полосатым: ярко-синим вдали, зеленым в середине и ярко-голубым ближе к берегу.
Море было буйным: голубые волны, поднимаясь на дыбы, с силой бросались на песок,
рассыпаясь белой пеной. От этого был такой шум, как будто работал огромный
завод.
        В холл вышел метродотель - веселый, подтянутый дядька лет сорока.
        - Привет! Зовите меня Пиппино! - объявил он по-немецки, всем своим видом
выражая радость при виде таких приятных постояльцев.
        Алекс хмыкнул про себя - он прикинул, как бы в России администратор
гостиницы велел звать себя Петрушкой.
        Пиппино дал им ключ от номера 14 и махнул рукой куда-то назад:”Идите
через эту дверь в то крыло, ужин в полвосьмого”. Алекс с Олей подняли сумки,
прошли через тяжелые двери и оказались в ресторане - на удивление приличным для
такого замызганного снаружи заведения. Над каждым столом нежно светились лампы,
на стенах висели картины с морскими пейзажами. Чувствуя себя ужасно неловко, они
прошли мимо нарядных жующих людей, задевая мокрыми сумками белые скатерти.
Ковровая дорожка вела дальше - в коридор, где слышался звон посуды и другие
кухонные звуки. За кухней коридор был заставлен вешалками с мокрыми полотенцами.
Чертыхаясь про себя, Алекс пробирался в потемках дальше, злясь оттого, что ему
не хочется возвращаться и идти через ресторан к Пиппино, чтобы переспросить, где
же все-таки находится четырнадцатый номер. Вдруг в темноте обнаружилась какая-то
лестница, а на втором этаже, действительно, оказались двери с табличками 11, 12
и 14. Радуясь уже тому, что путешествие по закоулкам закончено, они вошли в
номер.
        В свои двадцать два Алекс еще ни разу не был в злачных местах, хотя в
петькиной компании они часто перебрасывались замечаниями на этот счет как
знатоки. Но при виде пестрых застиранных занавесок, грязных стен и обширной
железной кровати явилась четкая мысль: как в борделе. В этой комнате не хотелось
оставаться ни секунды.
        Он швырнул сумку на пол:
        - Пойдем отсюда!
        Чувствуя, что Оля все также молча идет за ним следом,  Алекс быстро
миновал темную лестницу, коридор, свернул куда-то, чтобы не идти через ресторан,
и выскочил на открытую веранду, нависающую прямо над пенящимися волнами. Там их
встретил бешеный грохот моря и холодные порывы ветра с пригоршнями дождя. Дальше
идти было абсолютно некуда.
        Алекс не считал себя нюней; уж сколько было в его жизни черных полос,
особенно после переезда, и ничего, всегда справлялся - работал, сжав зубы, не
глядя по сторонам... Но отдыхать, сжав зубы - это что-то новенькое.
        Стоять на веранде было зябко. Оля сказала:
        - Я видела там буфет. Давай, попьем чаю? До ужина еще два часа.
        Стойка в буфете пустовала; пришлось идти на звук голосов, доносящихся из
кухни. Несколько молодых ребят в белых рубашках и бабочках очевидно
бездельничали, но на реплику о горячем чае отозвались неохотно. Впрочем, один из
них не заставил себя ждать и отправился в буфет.
        Оля уже устроилась в плетеном кресле у окна.
        - На каком языке ты с ними говоришь?
        - На немецком, - Алекс пожал плечами. - Гостиница приглашает туристов из
Дойчланда, так что обслуга должна понимать по-немецки.
        - Это хорошо. А то мне только сейчас пришло в голову, что я ни слова не
знаю по-итальянски.
        Официант как будто сошел с картинки, изображающей типичного итальянца:
высокий, худой, с черной шапкой курчавых волос и большим носом. Прислушавшись к
разговору, он вдруг вышел из-за стойки и ткнул в Алекса длинным мосластым
пальцем:
        - Нихт дойче?
        - Нихт, - согласился Алекс и решил, что скрывать особенно нечего. -
Руссе.
        - Руссе! Спик инглишь?
        - Ну, йес...
Ледяная вежливость официанта тут же исчезла, натянутая улыбка стала
естественной. Он представился "Штефано”, быстро принес чашки с чаем, и стоя
возле стола, пустился в оживленный разговор на его любимом английском языке.
        Оказалось, что Штефано - студент миланского института, и он всегда
работает в этом ресторане во время каникул - за учебу приходилось платить, и
немало. В этом году он собирался закончить институт и уехать в Англию, где, по
его мнению, были лучшие шансы найти работу по специальности. Только сначала надо
было развязаться с воинской повинностью.
        Алекс немного дивился энергичной откровенности и доброжелательности
Штефано, но потихоньку втягивался в беседу и на распросы о себе рассказал, что
оказался в Германии с тремя курсами политеха. Теперь он поставил себе целью
стать программистом, а пока работал в маленьком магазинчике по продаже
компьютерной техники.
        В буфет заглянул еще один официант, и Штефано тут же позвал его: парень
оказался из Албании и знал несколько слов по-русски, что тут же
продемонстрировал. Вскоре они все сидели и болтали, как старые приятели. Даже
Оля с увлечением рассказывала про свой художественный колледж; а ведь на
петькиных "парти” она прославилась своей молчаливостью.
         - И все-таки в этом есть что-то не то! - заявил в какой-то момент
Алекс, откидываясь на спинку кресла. - Что же это выходит. Мы пытаемся
устроиться в Германии. Штефано едет работать в Англию. Ты (показал он на
албанца, забыв его имя) должен зарабатывать на пропитание, живя в Италии. Надо
будет сочинить по этому поводу песню с названием: ”Песня о толпах людей,
передвигающихся по земному шару в поисках места, где лучше...”
         - Ты сочиняешь песни? - удивилась Оля. - Я не знала... А на чем же ты
играешь?
         - Ну, вообще, это дело прошлое... Давным-давно, чуть ли не в прошлой
жизни, я играл на гитаре. Мечтал, что буду сочинять песни. Потом забросил. Но по
привычке сочиняю... названия для песен. Смешно?
        Оля только качнула головой.
        На ужин они пришли самыми последними - и все места вдоль окон оказались
заняты; пришлось сесть в углу, возле ширмы, разделяющей ресторан на две части.
За окном все так же висела серая пелена дождя. Вот, один день, считай, уже
прошел, осталось всего ничего (надо же, считаем деньки как в пионерском
лагере...).
        Знакомство со Штефано неожиданно оказалось выгодным: с каждым новым
блюдом он сразу направлялся к их столику, оставляя прочих глазеть в окно в
ожидании еды. Иногда, проходя мимо с дымящимися тарелками, Штефано
останавливался на минутку и говорил что-нибудь вроде:
        - А ведь правда, плохо вам живется в Германии? Немецкий язык такой
противный!
        Оля прыскала в ладонь, оглядываясь по сторонам, и наступала Алексу на
ногу, а он говорил примирительно:
        - Да нет вроде, ничего страшного...
        Ужин был неплохой, и просто подозрительно обильный. Вроде бы Петька
говорил, что "полупансион” - это только бесплатный завтрак. Почему же в таком
случае, уже в автобусе у них уточнили меню, даже не спрашивая, собираются они
столоваться у Пиппино, или нет? Может быть, первый ужин все-таки входит в
сервис. Или Боцман, чтоб ему провалиться, забыл сказать, что в условия путевки
входят непременные трапезы у "хозяев”?..
        Эти размышления "начинающего туриста” основательно подпортили Алексу
настроение. А явившийся все же под конец внушительный счет укрепил неприязнь к
напомаженному Пиппино, который важно прохаживался по ресторану, время от времени
уверяя дорогих гостей, что "завтра будет еще вкуснее, вот увидите”.
        В дверях они столкнулись с Вовчиком - он так и остался в своем любимом
спортивном костюме, который Лиза, скрепя сердце, разрешила одеть только для
сидения в автобусе. Вовчик махнул рукой:
        - Лиз укачалась в дороге, дрыхнет. - И добавил, обращаясь к Алексу: -
Может, прошвырнемся?
        - Иди-иди, мы сами. - Все равно веселого компанейского прошвыривания без
Боцмана не выйдет, да
и настроение, прямо скажем...
        На берегу было темно и пустынно. Соседние дома, тянувшиеся вдоль дороги,
стояли с наглухо закрытыми ставнями, как будто по окончании сезона они впали в
зимнюю спячку. Так же безжизненно, кверху брюхом, лежали на песке облупленные
лодки. Несколько шагов по вязкому песку - и темнота уже замыкает свой круг,
состоящий из громады черных гор и черного раскачивания воды.
        Как ни странно было стоять посреди пустого пляжа, уходить не хотелось.
Море как будто притягивало к себе. Алекс с Олей забрались на длинный мол и
уселись на железных перилах. Волны с таким шумом обрушивались на берег, что
разговаривать было невозможно, но это было, пожалуй, к лучшему. Да и с самого
начала их знакомства Алекс ясно дал понять, что он не мастер развлекать, травить
байки и всякое такое... (среди ненаписанных песен хранилась одна давнишняя, еще
с первого курса: ”О благородном рыцаре, который однажды решил больше никогда не
завоевывать прекрасных принцесс, снял с себя доспехи и стал жить как простой
горожанин”. А Оля была все-таки больше похожа на принцессу, чем на простую
горожанку...)
        "Прогулка” закончилась на том, что одна из волн, разбежавшись, изо всех
сил бросилась на мол и залила Алексу кроссовки. Во время ходьбы по коридорам
отеля они издавали громкое чавканье и хлюпанье, которое могло бы быть смешным,
если бы в сумке хранилась хотя бы одна запасная пара...
        Отопление, конечно, не работало. Единственным источником тепла была
настольная лампа, на которую и водрузили один кроссовок. Второй пристроили в
ванне. Теперь, в полумраке, комната выглядела гораздо лучше. Грохот моря
пробирался сквозь закрытое окно и ставни. Оля, раздеваясь, напевала: "Море
волнуется раз, море волнуется, два”, и тени тонких рук скользили по стене. "Море
волнуется, три”, - Алекс с удовольствием вытянулся на простынях и не удержался
от удовольствия прошептать:”Морская фигура! Замри...”
     х х х
        Всю ночь волны бились за стеной, проникая внутрь снов и диктуя им свой
ритм. Но под утро Алексу приснилось что-то несуразное. Он сам, Оля и мать с
отцом сидели за столом в гостинной и завтракали. Сидели чинно, молча жевали,
стучали ложками. Оля доела первой, понесла свою тарелку на кухню. Алекс тоже
собрался уходить, напоследок нарушив молчание:”Знаете, мы решили наш дом
записать на Олю”. Мать незнакомым движением поджала губы:”Машину - на нее, дачу
- на нее, теперь и дом...” Алекс хотел грохнуть по столу кулаком и проснулся.
        В утренних сумерках с прикроватной тумбочки на него пялился обшарпанный
телефон, с которого можно было позвонить одному лишь Пиппино. "Чушь какая!
Приснится же... Дача, машина... записать на кого-то...” Со смутной досадой, что
все это было в его собственном сне, то есть в его собственной голове, Алекс
перевернулся на другой бок, и увидел, что Оля уже проснулась. Она сидела у окна,
завернувшись в одеяло, и смотрела на море сквозь узкие щелки жалюзей.
        - Не спишь? - негромко спросила она. - Тогда я открою ставни, хорошо?
        - Давай... - Вставать еще не хотелось. Небо было все так же закрыто
серым, как будто там, на верхнем этаже, обстригли стадо грязных овец и забросали
шерстью весь свой стеклянный пол.
Алекс смотрел на Олю - как она устроилась на подоконнике и следит за чайками, а
на лице можно угадать отсвет улыбки - и сказал неожиданно для себя:
        - Мы с тобой здорово разные.
        - Да, - она не повернулась, но откликнулась тут же, будто давно ждала,
что он так скажет. Будто бы уже давно обдумала ответ и знала наверняка, что
ответ утвердительный, а также и то, что это хорошо, и так и должно быть.
        Каким образом Алекс все это понял, было совершенно неясно. Он рассеянно
смотрел в окно и молчал, но в итоге осталось странное впечатление, что в это
утро они долго говорили о жизни.

        За завтраком было тихо; народ или еще спал, или уже разошелся, - часть
группы отправилась на экскурсию в соседний городок. Мимо протопал Вовчик с
подносом, полным бутербродов - опять один.
        - Вовчик, а где же Лиза? - окликнула его Оля.
        - Э-лиза! - поправил Алекс, подняв палец, напоминая, как стала именовать
себя Лизавета в Германии.
        Если бы не поднос, Вовчик махнул бы рукой.
        - Глянула в окно и не хочет из кровати вылезать. До тех пор, грит, пока
не поедем на экскурсию во Францию. А там, грит, какая бы ни была погода -
платье, каблуки - и вперед.
        - Но во Франции нынче не носят каблуки. И платья... - с сожалением
протянула Оля. - В основном - брючки и платформы.
        - Ну и что?  - Вовчик опять попытался махнуть рукой. - Пущай они себе на
платформах, а мы зато себе на каблуках... Посмотрим, у кого лучше выйдет! - Тут
он вспомнил, куда шел и заторопился: - Пойду, а то Лизка дуется. Эх, попался бы
мне этот Боцман, так его за ногу!
        Уходя, Вовчик бросил на Алекса тоскливый взгляд, в котором явно читалось
"Хорошо тебе...”. Алекс пожал плечами: ”Что значит "хорошо тебе”? Всем нам
тут..." и принялся намазывать новый бутерброд.
        Оля вздохнула:
        - Все теперь злятся на Петьку. Вот будет ему, когда вернемся...
        - А, за Боцмана не бойся. Ничего ему не грозит. Кто же еще Вовчику будет
сочинения по-немецкому писать? А Петька - он такой - он даже в сочинениях может
приколоться... Один вовкин доклад на тему "Моя родина” он начал так: ”Я очень
люблю Карла Маркса. Но Фридриха Энгельса я люблю еще больше. Энгельс - моя
родина...”
        - Почему Петька с нами не поехал?
        - Да кто его знает. Может, правда, аппендицит. Вроде бы уже были
приступы и сейчас могут
назначить операцию. А может, просто передумал. Всучил обе путевки каким-то
старичкам, и сидит себе
дома, в ус не дует...
        - Старичкам? "Молодоженам”, что ли?
        "Молодоженами” они еще в автобусе прозвали почтенную пару, сидевшую
рядом. В отличие от других пассажиров, эта парочка была занята не видами,
открывающимися вокруг, а друг другом. Старушка обращалась с мужем, как нянька с
маленьким дитем, называя его "Робби”: "Робби, не кроши булку на колени”, "Робби,
перестань чавкать”, "Возьми, наконец, платок”. А Робби не обращал на эти слова
никакого внимания, наслаждаясь жизнью: громко ел, рассказывал анекдоты, читал
своей подруге путеводитель и не пропускал момента, чтобы пошутить с
руководительницей группы.
        Алекс посмотрел налево: вот и сейчас Робби перемазался джемом, а супруга
протягивала ему салфетку. Когда Робби привел себя в порядок, старички облачились
в разноцветные дождевики и вышли на улицу. Вскоре они показались за окном,
вышагивая под ручку с самым сосредоточенным видом.
        Оля тоже проводила их взглядом, а потом сказала, собирая крошки со
скатерти:
        - Напиши такую песню.
        - Какую?
        - Как люди гуляют под дождем.
        - Ну, давай сначала погуляем, а потом посмотрим.
        - Ну давай.

        Но под дождем погулять не удалось: его косая занавесь передвинулась
вправо, скрывая от глаз часть побережья. В воздухе осталась висеть легкая
изморось, залезающая свежестью в рукава и за шиворот.
        Живописная улочка, мощеная, наверное, еще во времена империи, вместе с
поселком забиралась все выше и выше в горы. Разнообразного вида постройки - от
выцветших на солнце домиков до шикарных особняков - поднимались ступеньками,
нависая друг над другом. И везде, куда ни падал взгляд - во дворах, в садиках,
между домами, в тупичках переулков - царила буйная зелень. Пальмы с коричневыми
волосатыми стволами, кусты, колючие и пушистые, с тоненькими длинными и с
толстыми овальными листьями, кактусы, оливы, апельсиновые и лимонные деревья -
все они вели себя так, будто никогда не были порабощены цивилизацией; трава
вылезала из трещин в асфальте и росла на заборах, плющи обвивали стены, кусты
раскидывали свои ветви посередине улиц. Человека, который проложил тут дороги и
построил дома, они, похоже, за хозяина не держали.
        Алексу пришла на ум забавная ассоциация, будто бы богатый щеголь взял
себе в служанки яркую восточную женщину, и та, в силу обстоятельств, готовит ему
еду и убирает в комнатах. Но все равно сила ее темперамента подчиняет себе всех
в доме, и даже сам хозяин побаивается перечить ей. Оля присела на корточки перед
здоровенным кактусом, самодовольно раскинувшим мясистые отростки с шипами -
точь-в-точь как осьминожьи щупальца:
        - Совсем не то, что в Германии, правда? Там природа - как домашняя,
прирученная скотина. А здесь... как вольное животное! Даже во дворе...
        В некоторых местах дома расступались и улица подходила к самому краю
горы. Они вышли на одну из таких  маленьких площадок, и стояли, глядя на
пустынную набережную и узкую  полоску пляжа с белой бахромой. С высоты полосатое
море казалось тихим, кораблики на горизонте - игрушечными. По сравнению с этим
пространством они вдвоем были просто песчинками.
        - Боишься? - шутя спросил Алекс и столкнул вниз земляной ком, который
полетел, красиво рассыпаясь в воздухе. Но услышал в ответ вполне серьезное "да"
и удивленно почувствовал, что Оля даже качнулась при этом к нему, будто
защищаясь. Он обнял ее за плечи. Хрупкость этого мира оказалась неожидано
огромной. Так же, как эта бурая земля под ногами, оказались хрупкими день
сегодняшний и день завтрашний. Алексу тоже захотелось отойти подальше от
пропасти...
        В конце концов, черт с ними, с рыцарями и прочими знатными особами! Что
может быть основательнее, чем простой горожанин. Как раз он-то и должен быть
надежен и крепок, как какая-нибудь Восточно-Европейская платформа. А чтобы
пролетающий воздушный шар с принцес... (не важно, сословие замнем для ясности)
не сдуло ветром в океан, надо соорудить... надежную веревочную лестницу.
        Оказалось, что поселок уже закончился. Но тропа еще вела вверх, туда,
где на самой вершине проглядывали очертания то ли старинной крепости, то ли
каменных развалин.
        - Ты свои дни рожденья любишь?
        Оля покачала головой:
        - Нет. И давно уже нет, класса, наверное, с пятого. Теперь только
вспоминаю, каким чудом это казалось в детстве... Сегодня ты стала совсем-совсем
большая...
        - А я, к сожалению, очень рано стал смотреть на дни рождения, как на
источник подарков. Но зато однажды - когда мне исполнялось пять - я сумел
отлично использовать это день для изменения своей судьбы.
        - Да ну? Расскажи.
        И Алекс в красках и лицах рассказал историю, в которой долго был
стороной, страдающей от непрерывных нападок "товарищей" по средней группе
детского сада. Заводилами там были братья-близнецы Самохины. На все жалобы
алексовы родители отвечали рассеянно: дети как дети, остальные ведь уживаются
как-то с этими Самохиными, и ты тоже давай... Пришлось пожертвовать днем
рождения - приглашенные Самохины (самую чуточку поощряемые именинником) сумели
устроить такой разгром в доме, что Алекса срочно перевели в другую группу,
логопедическую.
        Разговор перекинулся на детский сад: холодное какао, манная каша с
комками. Но - утренники, новогодние елки... Алекс специально рассказывал
какие-то ерундовские, незначительные истории, которые, по идее, никому не могли
быть интересны, но Оля все время вставляла что-нибудь подходящее, и постепенно
они так увлеклись разговором, что не заметили, как забрались на самую вершину
горы.
        Высокие стены, слепленные из разноцветных выпирающих булыжников,
окружали небольшое поселение. Внутри было тесно и темно, дома с малюсенькими
грязными окошками почти впритирку стояли друг к другу, а улицы то и дело
заканчивались глухими тупиками  или пропадали в черных дырах низких арок,
соединявших дворы. Удивительно, но в домах жили - было слышно, как льется вода,
звенят кастрюлями, капризничает ребенок.
        На маленькой мощной площади с церквушкой и видом на море было даже
открыто крохотное кафе. На звон колокольчика из глубины жилых комнат вышла
маленькая итальянка с очень худым, усталым лицом. Она смотрела недоверчиво,
видимо, зная, что в такую погоду туристы не забираются в ее владения, чтобы
выпить капучино и горячего шоколада. Но потом она даже улыбнулась и заботливо
прошлась тряпкой по пестрой клеенке одного их столиков - у круглого пыльного
окна.
        Сколько они просидели там за разговорами о разных пустяках - час, два?
Время, наверное, осталось снаружи. Вдруг Оля прервалась на полуслове и сказала
почему-то шопотом:
        - Ой, смотри...
        На выцветшей синей клеенке лежал светлый полукруг - через серое стекло
пробивалось солнце. Не веря своим глазам, Оля побежала к дверям - посмотреть.
        Алекс глядел, как она стоит в проеме, и смеясь, подставляет лучам
ладони. Пожалуй, про меня теперь можно было бы написать песню, подумал он. С
таким, примерно, названием: "Про парня, которому наконец-то бросили спасательный
круг, но тут он обнаружил, что уже плывет сам".
        Оля подошла с сияющим лицом; она, кажется с трудом сдерживалась, чтобы
не выскочить из сумеречного помещения на свет.
        - Ты знаешь, так тепло! Ну почти что жарко даже... Побежим вниз?!