Трумен Капоте
   Рассказы
 
   МИРИЭМ
   ГОСТЬ НА ПРАЗДНИКЕ
   БУТЫЛЬ СЕРЕБРА
   ДЕТИ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
   ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОДНОМ РОЖДЕСТВЕ
   ОДИН ИЗ ПУТЕЙ В РАЙ
 
 
   Трумен Капоте
 
   МИРИЭМ
   Перевод С. Митиной
 
   Вот уже несколько лет миссис Г.Т. Миллер жила одна в уютной квартире (две
комнаты и кухонька) в перестроенном доходном доме близ Ист-Ривер.  Она  была
вдова; после Г. Т. Миллера осталась довольно  изрядная  страховка.  Круг  ее
интересов был узок, друзей она, в сущности, не  имела  и  вылазки  совершала
обычно не дальше продуктового магазина на  ближайшем  углу.  Другие  жильцы,
видимо, ее попросту не замечали: одежда  у  нее  была  будничная,  волосы  -
короткие,  серовато-седые,  уложены  кое-как;   лицо   простое,   ничем   не
примечательное; косметики она не употребляла; в последний день  рождения  ей
минул шестьдесят один  год.  Занималась  она,  как  правило,  делами  самыми
повседневными: содержала в безупречной чистоте свои две  комнаты,  время  от
времени выкуривала сигарету, готовила себе еду и ухаживала за канарейкой.
   А потом повстречалась с Мириэм. В  тот  вечер  шел  снег.  Миссис  Миллер
вытерла после ужина посуду и, листая вечернюю газету, наткнулась на  рекламу
фильма, который шел в соседнем кинотеатре. Название звучало заманчиво, и она
влезла в бобриковое пальто, зашнуровала ботики и вышла из квартиры,  оставив
в прихожей гореть лампочку:  ничто  не  вызывало  у  нее  такого  тревожного
чувства, как темнота.
   Снежок был приятный, падал медленно,  не  оставляя  следов  на  тротуаре.
Ветер с  реки  свирепствовал  только  на  перекрестках.  Миссис  Миллер  шла
торопливо, опустив голову и ничего не  видя  вокруг,  словно  крот,  вслепую
прокладывающий себе ход под землей. По дороге она зашла в аптеку-закусочную,
купила пакетик мятных конфет.
   Перед кассой кино выстроилась длинная очередь, и ока стала в самый хвост.
В зрительный зал - проскрипел усталый голос - будут пускать немного  погодя.
Миссис Миллер пошарила в кожаной сумочке и  набрала  ровно  столько  мелочи,
сколько нужно на билет, без сдачи.  Казалось,  очередь  еле  ползет;  миссис
Миллер огляделась, ища, на чем бы остановить взгляд,  и  вдруг  в  глаза  ей
бросилась девочка - она стояла под навесом, у самого его края.
   Никогда еще миссис Миллер не видела таких длинных, необыкновенных  волос:
совершенно белые, с серебристым  отливом,  как  у  альбиноса,  они  свободно
ниспадали до пояса шелковистыми струями. Девочка  была  худощавая,  хрупкая.
Было особое неброское изящество в  том,  как  она  стояла,  засунув  большие
пальцы в карманы отлично сшитого пальто из лилового бархата.
   Непонятное волнение охватило миссис Миллер, и, когда девочка посмотрела в
ее сторону, она тепло ей улыбнулась. Девочка подошла, спросила:
   - Вы не сочтете за трудность мне помочь?
   - Почему же, охотно, если смогу.
   - О, это очень просто. Я хочу только, чтобы вы купили  мне  билет;  иначе
меня не пропустят. Деньги у меня есть - вот.
   И грациозным движением она протянула миссис Миллер  три  монеты:  две  по
десять центов, одну - в пять.
   В кино они вошли вместе. Билетерша предложила им подождать в фойе:  через
двадцать минут картина кончится.
   - Я чувствую себя форменной  преступницей,  -  весело  заговорила  миссис
Миллер, усаживаясь в кресло. - Ну, я в том смысле, что это же против правил,
верно? Ой, я надеюсь, что не сделала  ничего  предосудительного.  Ведь  твоя
мама знает, где ты, детка? Конечно же, знает, да?
   Девочка ничего не ответила. Она расстегнула пальто, сняла его и аккуратно
сложила у себя на коленях.  Под  пальто  на  ней  было  строгое  темно-синее
платье.  С  шеи  свисала  золотая  цепочка,  и  она  перебирала  ее  чуткими
музыкальными  пальцами.  Повнимательней  присмотревшись  к  девочке,  миссис
Миллер решила, что  самое  в  ней  примечательное  -  не  волосы,  а  глаза:
светло-карие, неподвижные, совершенно недетские, и огромные, чуть не во  все
ее маленькое лицо. .
   Миссис Миллер предложила ей мятную конфету.
   - Как тебя зовут, детка?
   - Мириэм, - ответила девочка таким тоном, будто бы это  почему-то  должно
было быть известно миссис Миллер,
   - Ой, до чего забавно, а? Меня тоже зовут Мириэм. И ведь имя не то  чтобы
очень распространенное. Нет, только  не  говори  мне,  что  твоя  фамилия  -
Миллер.
   - Я просто Мириэм.
   - Но это ужасно забавно, да?
   - В известной степени, -  ответила  Мириэм,  перекатывая  во  рту  мятную
конфету.
   Миссис Миллер вспыхнула, неловко заерзала в кресле.
   - У тебя очень большой запас слов для такой маленькой девочки.
   - Вот как?
   - Да, очень. - И миссис Миллер поспешила переменить  тему:  -  Ты  любишь
кино?
   - Право, затрудняюсь сказать, - ответила Мириэм. - Я еще не была ни разу.
   Фойе понемногу заполняли зрительницы; из зала доносился отдаленный грохот
бомбежки - шла кинохроника.  Миссис  Миллер  поднялась,  зажав  сумочку  под
мышкой.
   - Пожалуй, мне надо бежать, а то как бы не остаться без места, -  сказала
она. - Рада была с тобой познакомиться.
   Мириэм едва кивнула в ответ.
 
   Снег шел  всю  неделю.  Люди  и  машины  двигались  по  улице  совершенно
беззвучно; казалось, жизнь идет тайком. прячась за блеклой, но непроницаемою
завесой. И в этом падающем  безмолвии  не  было  ни  земли,  ни  неба,  лишь
взметаемый ветром снег, что покрывал изморозью  витрины,  выстуживал  жилье,
приглушал шумы города, мертвил его. Свет приходилось зажигать прямо с  утра,
и миссис Миллер потеряла счет дням: пятница слилась с субботой, и  потому  в
магазин она отправилась в воскресенье, - закрыто, разумеется.
   В тот вечер она довольствовалась  яичницей  и  мисочкой  томатного  супа.
Потом надела бумазейный халат, намазала лицо кремом и  удобно  устроилась  в
постели, положив к ногам грелку. Она читала "Нью-Йорк таймс", когда в  дверь
позвонили. Сперва, ей подумалось, что это ошибка и, кто бы  там  ни  был  за
дверью, все равно он сейчас уйдет. Но звонок все  звонил  -  сперва  раз  за
разом, потом беспрерывно. Она посмотрела на часы: начало двенадцатого.  Нет,
это что-то невероятное, ведь в десять она всегда уже спит.
   Миссис Миллер вылезла из постели, прошлепала босиком через гостиную.
   - Иду, иду, потерпите, пожалуйста.
   Замок заело, и пока она поворачивала его то в одну, то в другую  сторону,
звонок звонил, не умолкая ни на секунду.
   - Прекратите! - выкрикнула миссис Миллер. Наконец замок поддался,  и  она
чуть-чуть приоткрыла дверь. - Бога ради, в чем дело?
   - Здравствуйте, это я, - сказала Мириэм.
   - Ох... Нну-у, здравствуй, - ответила миссис Миллер и нерешительно  вышла
в холл. - Ты - та самая девочка...
   - Я уж думала, вы никогда не откроете, но  все  равно  держала  палец  на
кнопке. Я знала, что вы дома. Вы мне не рады?
   Миссис Миллер не  нашлась,  что  ответить.  На  Мириэм  было  все  то  же
бархатное пальто, но на сей раз еще и такой же берет; белые волосы разделены
на две сверкающие косы и завязаны на концах огромными белыми бантами.
   - Раз уж мне пришлось столько дожидаться, вы могли бы, по  крайней  мере,
впустить меня, - сказала она.
   - Но ведь уже страшно поздно.
   Мириэм посмотрела на нее пустыми, непонимающими глазами.
   - А какое это имеет значение? Дайте же мне войти. Здесь холодно,  а  я  в
шелковом платье.
   Легким жестом она отстранила миссис Миллер и вошла в квартиру.
   Она положила пальто и берет на кресло в гостиной. Платье на ней и в самом
деле было шелковое. Белый шелк. Белый шелк - в феврале. Юбка красиво уложена
в складку, рукава длинные, при каждом ее движении платье слегка шуршало.
   - А мне у вас нравится, - объявила она, расхаживая по комнате. - Нравится
ковер, синий цвет - мой любимый. - Потом потрогала  одну  из  бумажных  роз,
стоявших в вазе на кофейном столике.  -  Искусственные,  -  тусклым  голосом
протянула она. - Как грустно. Все искусственное наводит грусть. Верно?
   И она уселась на диван, грациозно расправив складки платья.
   - Что тебе нужно? - спросила миссис Миллер.
   - Сядьте, - сказала Мириэм. -  Мне  действует  на  нервы,  когда  человек
стоит,
   Миссис Миллер без сил опустилась на кожаный пуфик.
   - Что тебе нужно? - повторила она.
   - А знаете, по-моему, вы вовсе не рады, что я пришла.
   И миссис Миллер снова не нашла ответа; только чуть повела  рукой.  Мириэм
хихикнула и удобно  откинулась  на  гору  ситцевых  подушек.  Миссис  Миллер
отметила про себя, что сегодня  девочка  не  такая  бледная,  какой  она  ей
запомнилась с того раза: щеки у нее горели.
   - Откуда ты узнала мой адрес?
   Мириэм нахмурилась.
   - Ну это вообще не проблема. Как вас зовут? А меня?
   - Но я же не значусь в телефонной книге.
   - Ой, давайте поговорим о чем-нибудь другом.
   - Твоя мама просто ненормальная, не иначе, -  сказала  миссис  Миллер,  -
Позволяет такому ребенку разгуливать ночью, да еще одела  тебя  так  нелепо.
Нет, она сошла с ума, не иначе.
   Мириэм встала и направилась в тот угол гостиной, где на  цепи  свисала  с
потолка укрытая на ночь птичья клетка. Она заглянула под покрывало.
   - Канарейка! Ничего, если я разбужу ее? Мне хочется  послушать,  как  она
поет.
   - Оставь Джинни в покое, - вскинулась миссис Миллер. - Не смей ее будить,
слышишь?
   - Да. Но я не понимаю, почему нельзя послушать, как она поет,  -  сказала
Мириэм. - Потом вдруг: - У вас не найдется чего-нибудь поесть?  Я  умираю  с
голода. Хотя бы молоко и сандвич с джемом, и то было бы прекрасно.
   - Вот что, - проговорила миссис Миллер, поднимаясь с пуфа. - Вот  что,  я
тебе приготовлю вкусные сандвичи, а ты  будешь  умницей  и  потом  сразу  же
побежишь домой, ладно? Ведь уже за полночь, я уверена.
   - Снег идет. - Голос у Мириэм был укоризненный.  -  На  улице  холодно  и
темно.
   - Ну, прежде всего, тебе вообще незачем было сюда  являться,  -  ответила
миссис Миллер, стараясь совладать со своим голосом. - А погода  от  меня  не
зависит... Хочешь, чтобы я тебя покормила, - обещай сперва, что уйдешь.
   Мириэм провела бантом по щеке, взгляд у нее стал сосредоточенный,  словно
она обдумывала это предложение. Потом повернулась к птичьей клетке.
   - Что ж, ладно, - сказала она. - Обещаю.
 
   Сколько ей лет? Десять?  Одиннадцать?  В  кухне  миссис  Миллер  нарезала
четыре ломтика хлеба и открыла банку с  клубничным  вареньем.  Налив  стакан
молока, ока сделала передышку, чтобы закурить. И зачем она пришла? Рука  ее,
державшая спичку, тряслась; так она сидела, словно оцепенев, пока огонек  не
опалил ей палец.
   В комнате пела канарейка, - пела, а ведь такое бывало только по утрам.
   - Мириэм! - крикнула миссис Миллер. -  Мириэм,  я  же  тебе  сказала,  не
тревожь Джинни.
   Никакого ответа.
   Она крикнула еще раз; и снова - лишь  пение  канарейки.  Она  затянулась,
обнаружила, что зажгла сигарету не с того конца и... нет, выходить  из  себя
не надо, нельзя.
   Миссис Миллер внесла поднос с едой в гостиную и поставила его на кофейный
столик. Первое, что ей бросилось в глаза, -  клетка  по-прежнему  укрыта.  А
Джинни поет. Что же это такое творится? И в комнате - никого. Миссис  Миллер
прошла через нишу, ведущую в спальню, и  остановилась  в  дверях,  -  у  нее
перехватило дыхание.
   - Ты что это делаешь?
   Мириэм вскинула на нее глаза - взгляд у нее был  какой-то  странный.  Она
стояла у комода, а перед нею - раскрытая шкатулка для  украшений.  С  минуту
она смотрела на миссис Миллер в упор, пока не вынудила ту взглянуть ей прямо
в глаза, и вдруг улыбнулась,
   - Здесь нет ничего стоящего. Но вот эта вещица мне нравится. - В  руке  у
нее была брошь-камея. - Очаровательная.
   - Мне кажется... Послушай, лучше бы тебе все-таки положить ее на место, -
еле  выговорила  миссис  Миллер  и  вдруг  почувствовала:  надо   немедленно
опереться на что-то, не то она упадет. Она прислонилась к  дверному  косяку;
голова налилась  невыносимой  тяжестью,  сердце  сдавило,  оно  заколотилось
сильно и тяжко. Лампа замигала, будто в ней что-то разладилось.
   - Прошу тебя, детка... Подарок покойного мужа...
   - Но она красивая, я ее хочу, - сказала Мириэм. - Отдайте ее мне.
   И пока миссис Миллер  стояла  в  дверях,  лихорадочно  подыскивая  слова,
которые каким-то образом помогли бы ей спасти брошку, до нее дошло,  что  за
помощью ей обратиться совершенно не к кому, она одна как перст: мысль эта не
приходила ей в голову очень давно, и полнейшая ее беспощадность  ошеломляла.
Однако здесь, в ее собственной квартире, в притихшем под снегом городе  были
столь явные тому доказательства, что она не могла  от  них  отмахнуться,  не
могла - как уже поняла с поразительной ясностью - им противостоять.
 
   Мириэм набросилась на еду с жадностью, и, когда с  молоком  и  сандвичами
было покончено, пальцы ее паучьими движениями забегали по  тарелке,  сгребая
крошки. На лифе ее  платья  поблескивала  камея;  белый  профиль  загадочным
образом повторял лицо самой Мириэм.
   - До чего вкусно, - вздохнула она. - Теперь бы  еще  миндальное  пирожное
или глазированную вишню, было бы совсем  замечательно.  Сладости  -  хорошая
штука, правда?
   Миссис Миллер, кое-как примостившись на краешке  пуфа,  курила  сигарету.
Сетка у нее на голове сбилась набок, выбившиеся пряди волос  рассыпались  по
лбу. Глаза бессмысленно глядели в пространство, на лице  загорелись  красные
пятна, словно неизгладимые следы свирепой затрещины.
   - Найдется у вас конфета? Пирожное?
   Миссис Миллер стряхнула пепел прямо на  ковер.  Повела  головой,  пытаясь
сосредоточить взгляд на чем-то одном. -  Ты  обещала,  что  уйдешь,  если  я
приготовлю тебе сандвичи.
   - Бог мой, да неужели?
   - Ты дала обещание, а теперь я устала, и вообще мне нехорошо.
   - Не надо злиться, - сказала Мириэм. - Я же вас просто дразню.
   Она взяла с кресла пальто, перекинула через руку, надела  перед  зеркалом
берет. Потом вдруг склонилась к самому лицу миссис Миллер и прошептала:
   - Поцелуйте меня на прощание.
   - Право же... Пожалуй, лучше не надо... - ответила миссис Миллер.
   Мириэм вздернула плечо, выгнула бровь.
   - Ну, как угодно, - сказала она,  пошла  прямиком  к  кофейному  столику,
схватила вазу с бумажными розами и, сойдя  с  ковра,  швырнула  ее  об  пол.
Осколки брызнули во все стороны, цветы она придавила ногой.  Потом  медленно
двинулась к двери, но, прежде чем закрыть ее за собою, обернулась и  бросила
на миссис Миллер взгляд, исполненный лукаво-невинного любопытства.
 
   Весь следующий день миссис Миллер пролежала в  постели  -  встала  только
раз, чтобы задать корм канарейке и выпить чашку чая; измерила температуру  -
нормальная; а сны были горячечные,  сумбурные,  и  порожденная  ими  неясная
тревога не покидала ее и  тогда,  когда  она  не  спала,  а  просто  лежала,
уставясь широко раскрытыми глазами в потолок.  Один  сон  вплетался  во  все
остальные, повторяясь, словно неуловимо-таинственная тема сложной  симфонии;
картины его были особенно четкие, будто выведены уверенной и сильной  рукой:
девочка в подвенечном платье и венке из  листьев  шествует  во  главе  серой
процессии, спускающейся по  горной  тропе;  все  почему-то  молчат,  но  вот
какая-то женщина в заднем ряду спрашивает: "Куда  она  нас  ведет?"  -  "Это
неведомо никому", - отвечает ей старик из переднего ряда. "Но до чего же она
хороша, правда? - вмешивается третий голос. - Совсем  как  морозный  узор...
Такая сверкающая и белая!"
   Проснувшись во вторник утром, миссис  Миллер  почувствовала  себя  лучше;
резкие узкие полосы солнца косо падали сквозь прорези жалюзи, и в  их  свете
рассеялись ее болезненные видения. Она распахнула окно - началась  оттепель,
день был по-весеннему мягкий: чистые новенькие облака громоздились  на  фоне
синего, не по-зимнему яркого неба;  за  коньками  невысоких  крыш  виднелась
река,  и  теплый  ветер  закручивал  дымы  над  трубами  буксиров.   Большой
серебристый автофургон пропахивал заснеженную улицу, двигаясь меж двух рядов
сугробов, и воздух полнился шумом его мотора.
   Наведя порядок в квартире, миссис Миллер сходила в магазин за продуктами,
потом получила деньги по чеку и завернула  в  кафетерий  Шрафта  -  там  она
позавтракала и с удовольствием поболтала с официанткой. Ну что  за  чудесный
денек, настоящий праздник - идти домой было бы просто глупо.
   Поэтому на Лексингтон-авеню она села в автобус и доехала  до  Восемьдесят
шестой улицы, а здесь решила немножко походить по магазинам.
   Она и сама не знала, что ей нужно и чего хочется, -  просто  бродила  без
всякой цели, разглядывая прохожих, торопливо и деловито сновавших мимо, и от
их вида у нее возникало щемящее чувство одиночества.
   И вот тогда-то, стоя у перехода на углу Третьей авеню, она  увидела  того
человека - это был кривоногий старик в клетчатой кепке и потертом коричневом
пальто; согнувшись, он с трудом тащил охапку переполненных коробок.  До  нее
вдруг дошло, что они  улыбаются  друг  другу;  в  улыбке  этой  не  было  ни
малейшего дружелюбия - просто холодная вспышка взаимного узнавания. А вместе
с тем она была совершенно уверена, что видит его впервые.
   Он прислонился к опоре надземки и, когда миссис Миллер  стала  переходить
улицу, повернулся и пошел следом. Так он и шел за нею, чуть ли не по  пятам;
уголком глаза она следила за его колеблющимся отражением в стеклах витрин.
   Потом в середине квартала остановилась, резко повернулась к  нему  лицом.
Он тоже остановился и, ухмыляясь, вскинул голову. Но что она  могла  сказать
ему? Что могла поделать? Вот сейчас, средь бела дня, на  людной  Восемьдесят
шестой  улице?  Незачем  было  и  останавливаться.  И,  презирая   себя   за
беспомощность, она лишь ускорила шаг.
   Вторая авеню - улица мрачная; мостовая ее словно собрана из кусков: где -
асфальт, где - булыжник, где- бетон;  и  всегда  здесь  пустынно,  безлюдно.
Миссис Миллер прошла пять кварталов, не встретив ни души, и  все  это  время
слышала шаги и скрип снега  у  себя  за  спиной.  Когда  она  поравнялась  с
цветочным магазином, шаги были все так же близко. Опрометью  вбежала  она  в
магазин и припала к стеклянной двери; старик проходил мимо, все так же глядя
прямо перед собой; он не сбавил шага, но сделал  странный  многозначительный
жест: коснулся рукою кепки.
 
   - Шесть белых, вы сказали? - переспросил продавец.
   - Да, шесть белых роз, - ответила миссис Миллер.
   Из цветочного магазина она отправилась в посудный и выбрала там вазу, как
предполагалось  -  взамен  той,  что  разбила  Мириэм;  однако   цена   была
непомерная, а сама ваза (подумалось миссис Миллер) чудовищно безвкусная. Но,
раз начавшись, непонятные эти покупки следовали одна  за  другой,  будто  по
заранее намеченному плану - плану, которому она  подчинялась  помимо  своего
сознания и воли.
   Она купила пакетик глазированных вишен, потом зашла  в  кондитерскую  под
названием "Никербокер" и взяла  шесть  миндальных  пирожных,  уплатив  сорок
центов.
   За последний час снова  похолодало;  зимние  облака,  словно  помутневшие
линзы,  не  пропускали  солнечного  света,  и  небо  стало  окрашиваться   в
полупрозрачные тона ранних сумерек; сырой туман смешался с ветром, и  голоса
немногих детей, шумно игравших на горках грязного снега, звучали безрадостно
и одиноко. Вскоре упали первые белые хлопья, и, когда миссис Миллер дошла до
своего дома, снег падал густой завесой, и следы на тротуарах исчезали,  едва
успев появиться.
 
   Красивые белые розы стояли в вазе. Глазированные  вишни  поблескивали  на
керамической тарелочке. Миндальные  пирожные,  посыпанные  сахарной  пудрой,
ждали,  когда  к  ним  протянется  нетерпеливая  рука.  Канарейка,  сидя  на
качающейся жердочке, хлопала крыльями и склевывала семена с брикета.
   Ровно в пять часов в дверь позвонили. Миссис Миллер уже знала,  кто  это.
Она пошла через гостиную в прихожую, и подол ее халата волочился по полу.
   - Это ты?
   - Разумеется, - сказала Мириэм; голос ее  резко  зазвучал  на  лестничной
площадке. - Отворите.
   - Уходи, - ответила миссис Миллер.
   - Пожалуйста, побыстрей... У меня тяжелая поклажа.
   - Уходи, - повторила миссис Миллер. Она вернулась  в  гостиную,  закурила
сигарету и села, спокойно слушая, как надрывается звонок: он все  звонил,  и
звонил, и звонил.
   - Уходи, ничего тебе не поможет. Все равно я тебя не впущу.
   Вскоре звонок умолк. Минут десять миссис Миллер просидела, не двигаясь. С
лестницы не доносилось ни звука, и миссис Миллер решила, что Мириэм ушла. На
цыпочках подкралась она к двери и чуть приоткрыла ее:
   Мириэм полусидела на большой картонной коробке, держа на  руках  красивую
фарфоровую куклу.
   - Право, я уж думала, вы никогда не откроете, - сказала она  капризно.  -
Ну-ка, помогите мне внести эту штуку, она ужасно тяжелая.
   Не натиск чужой силы, сродни  колдовской,  ощутила  миссис  Миллер,  нет,
скорее какое-то непонятное безразличие; она внесла коробку. Мириэм -  куклу.
Мириэм свернулась клубочком на диване, даже не потрудившись снять  пальто  и
берет, и без всякого интереса  смотрела  на  миссис  Миллер  -  та  опустила
коробку и теперь стояла рядом, стараясь выровнять дыхание.
   - Благодарю вас, - сказала Мириэм. При свете дня она выглядела изнуренной
и обессиленной, волосы ее уже не светились  прежним  блеском.  У  фарфоровой
куклы, которую она любовно прижимала к себе, был изысканный пудреный  парик,
и ее бессмысленные стеклянные глаза  глядели  в  глаза  Мириэм,  ища  в  них
утешения. - А у меня для вас сюрприз, - продолжала  она.  -  Загляните-ка  в
коробку.
   Опустившись на колени, миссис Миллер разняла картонные створки  и  вынула
еще одну куклу, затем - синее платье (то самое, в котором Мириэм была  тогда
в кино); и, оглядев остальное, сказала:
   - Тут все одежда. В чем дело?
   - А в том, что я пришла к вам жить, - ответила  Мириэм,  терзая  пальцами
стебелек глазированной вишни. - Как это мило с вашей стороны  -  купили  мне
вишен...
   - Но это исключено! Бога ради, уходи, уходи и  оставь  меня  в  покое.  -
...розы, и миндальные пирожные. Щедрость просто необыкновенная. Знаете,  эти
вишни - объедение. До вас я жила у одного старика; он был ужасно  бедный,  и
мы никогда не ели ничего вкусного. Но здесь, я думаю, мне будет хорошо. - На
мгновенье она смолкла, крепче прижимая к себе куклу.  -  Так  вот,  покажите
только, где разложить мои вещи...
   Лицо миссис Миллер превратилось в маску, исчерченную уродливыми  красными
морщинами; она зарыдала - то было какое-то странное судорожное всхлипывание,
плач всухую, словно бы оттого, что она не плакала так давно,  миссис  Миллер
вообще позабыла, как это бывает. Незаметным движением она подалась  назад  и
стала медленно, осторожно пятиться, покуда не очутилась у двери.
 
   Спотыкаясь, пробралась она через холл, бросилась вниз по  лестнице  и  на
следующей же площадке бешено  забарабанила  в  ближайшую  дверь;  ей  открыл
плотный рыжеволосый коротыш, и, оттолкнув его, она вбежала в квартиру.
   - Да что с вами такое, черт побери? - удивился он.
   - Что там стряслось, котик?
   Из кухни, вытирая руки, вышла молодая женщина. К ней  и  кинулась  миссис
Миллер.
   - Слушайте! - выкрикнула она. - Мне стыдно, что я вот так к вам врываюсь,
но... В общем, я миссис Г. Т. Миллер, живу над вами... - Она уткнулась лицом
в ладони... - Нет, если рассказать, подумаете - бред.
   Женщина подвела ее к стулу и усадила, коротыш  нетерпеливо  позвякивал  в
кармане мелочью.
   - Я живу над вами, и ко мне приходит одна девочка, и знаете, я ее  просто
боюсь. Сама уходить не хочет, выгнать ее я не в силах, а она задумала что-то
страшное. Уже украла у меня камею, теперь опять затевает что-то,  еще  хуже,
что-то ужасное!..
   - Родственница, что ли? - осведомился  коротыш.  Миссис  Миллер  помотала
головою.
   - Не знаю, кто она. Зовут ее Мириэм, но кто она, я толком не знаю.
   - Да вы успокойтесь, милуша. - Молодая женщина похлопала миссис Миллер по
плечу. - Вот он, Гарри, он живо управится  с  этой  девчонкой.  Сходи  туда,
котик.
   - Квартира 5-А, дверь не заперта, - добавила миссис Миллер,
   Коротыш ушел, а женщина принесла мокрое полотенце и обтерла миссис Миллер
лицо.
   - Какая вы славная, - сказала миссис Миллер. - Мне совестно, что  я  вела
себя, как последняя дура, но эта ужасная девчонка...
   - Все ясно, милуша, - стала  успокаивать  ее  женщина.  -  Вы  только  не
волнуйтесь, не надо.
   Миссис Миллер опустила голову на сгиб локтя; ее вдруг охватил такой покой
- впору уснуть. Но тут молодая  женщина  повернула  ручку  приемника:  звуки
рояля и глуховатый голос наполнили  тишину.  Женщина  стала  отбивать  ногою
такт, очень точно, ритмично.
   - Может, и нам подняться, а?
   - Не хочу больше ее видеть. Близко подходить не хочу.
   - Угу, но вам бы, знаете чего, вам бы позвать полицию.
   Тут они услышали на лестнице шаги. Коротыш вошел в  комнату  нахмуренный,
озадаченно поскреб в затылке.
   - Там - никого, - сказал он в явном замешательстве. - Смылась, наверно.
   - Гарри, ты балда, - объявила женщина.  Мы  тут  сидим  безвылазно  и  уж
наверняка бы не пропустили... - Она осеклась под его острым взглядом.
   - Я всю квартиру обшарил, и никого там нет, ну ни души. Ни души, ясно?
   - Скажите мне... - Миссис Миллер встала. - Скажите,  большую  коробку  вы
видели? А куклу?
   - Нет, мэм, не видел.
   И тогда, словно вынося приговор, молодая женщина обронила:
   - Да-а... И такой поднять тарарам...
 
   Миссис Миллер тихонько открыла дверь своей квартиры, прошла  на  середину
гостиной, постояла, не двигаясь. Нет, с виду как будто ничего не изменилось:
розы, пирожные, вишни - все на месте. Но комната опустела; и  даже  если  бы
исчезла вся мебель, все привычные глазу вещицы, она  и  то  не  казалась  бы
такой опустевшей -  безжизненная,  застывшая,  как  похоронное  бюро.  Перед
глазами маячил диван, какой-то чужой, но чужой по-новому, и в  том,  что  на
нем никого не было, таился особый смысл, пронзающе-ужасный: уж лучше  бы  на
диване лежала, свернувшись клубочком, Мириэм. Миссис Миллер  все  глядела  и
глядела на то место, куда своими руками поставила коробку, и  секунду-другую
пуф бешено вертелся у нее перед глазами. Потом она  выглянула  в  окно:  да,
бесспорно, река там, вдали, настоящая, бесспорно и то, что сейчас идет снег,
но все равно ни в чем, что видят твои глаза, нельзя быть уверенным до конца:
Мириэм здесь, это так явственно ощутимо, и все же где она? Где? Где?
   Славно во сне, миссис Миллер опустилась на стул. Комната теряла привычные
очертания; темнело, темнота все сгущалась, и она ничего не  могла  поделать:
не было сил поднять руку и включить лампу.
   Она закрыла глаза, и  вдруг  -  толчок  изнутри,  ее  словно  вынесло  на
поверхность, как  пловца,  что  выныривает  откуда-то  из  глубоких  зеленых
глубин. В  дни  ужаса  или  безмерной  скорби  бывают  минуты,  когда  разум
застывает, будто ждет озарения, а меж тем  покой  исподволь  окутывает  его,
словно  обматывая  пряжей;  состояние   это   сродни   сну   или   какому-то
непостижимому забытью; во время  такой  передышки  к  человеку  возвращается
способность рассуждать спокойно и здраво. Ну, а что, если на самом  деле  ей
никогда не встречалась девочка по имени Мириэм? Если тогда,  на  улице,  она
испугалась просто сдуру? В конце концов, это же не  имеет  значения  -  как,
впрочем, и все остальное. Ведь единственное, что  отняла  у  нее  Мириэм,  -
ощущение собственного "я", но теперь она чувствовала, что вновь обрела  себя
самое - ту, что живет в  этой  квартире,  готовит  себе  еду,  ухаживает  за
канарейкой; ту, на кого она может положиться, кому может полностью  доверять
- миссис Г. Т. Миллер.
   Успокоенная, вслушивалась она в тишину, и  вдруг  до  сознания  ее  дошел
двойной звук: ящик комода открыли, снова закрыли; звук этот стоял  у  нее  в
ушах еще долго после того, как смолк:  открыли-закрыли.  Потом,  постепенно,
его грубая ощутимость сменилась шелестом шелкового платья,  и  шелест  этот,
такой деликатный, слабый, все приближался, все нарастал, и вот уже  от  него
сотрясаются стены, и  комнату  захлестывает  волна  шорохов.  Миссис  Миллер
оцепенела, глаза ее открылись - и встретили мрачный взгляд в упор.
   - Вот и я, - сказала Мириэм.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 21.11.99
 
 
 
   Трумен Капоте
 
   ГОСТЬ НА ПРАЗДНИКЕ
 
   Перевод С. Митиной
 
   Что вы мне там толкуете о подонках! Уж такого подонка, как Одд Гендерсон,
я в жизни не видел.
   А ведь речь идет о двенадцатилетнем мальчишке, не о взрослом, у  которого
было вполне достаточно времени, чтобы у  него  успел  выработаться  скверный
характер. Во всяком случае, в тысяча девятьсот тридцать втором  году,  когда
мы, двое второклашек, вместе ходили в школу в захолустном  городке  сельской
Алабамы, Одду было двенадцать.
   Худющий мальчишка с грязно-рыжими  волосами  и  узкими  желтыми  глазами,
непомерно долговязый для своего  возраста,  он  прямо-таки  громоздился  над
своими одноклассниками, да иначе и быть не могло - ведь нам, остальным, было
всего по семь-восемь лет. В первом классе Одд оставался дважды и теперь  уже
второй год сидел во втором. Прискорбное это обстоятельство объяснялось вовсе
не его тупостью - Одд был парень смышленый, вернее говоря, хитрый. Просто он
был  типичный  Гендерсон.  Семейство  это  (десять  душ,  не  считая  папаши
Гендерсона,  а  он  был  бутлегер  и  не  вылезал  из  тюрьмы)   ютилось   в
четырехкомнатном домишке  рядом  с  негритянской  церковью.  Свора  хамов  и
лоботрясов, и каждый только того и ждет, чтобы сделать тебе гадость; Одд был
еще не самый худший из них, а это, братцы мои, что-нибудь да значит.
   Многие ребята у  нас  в  школе  были  из  семей  еще  более  бедных,  чем
Гендерсоны: Одд имел хоть пару ботинок, а ведь кое-кому из мальчиков,  да  и
девочек тоже, приходилось разгуливать босиком в самые страшные холода -  вот
как сильно кризис ударил по Алабаме. Но ни у кого, просто ни у кого не  было
такого нищенского вида, как у Одда: пугало огородное,  тощий,  конопатый,  в
пропотевшем, изношенном до дыр комбинезоне - арестант из кандальной  команды
и то постыдился бы напялить на себя такой. Одд вызывал бы жалость,  не  будь
он до того отвратный. Его боялись все ребята - не только мы,  малыши,  но  и
его однолетки, и даже те, что постарше.
   Никто никогда не затевал с ним драки, лишь однажды на это отважилась  Энн
Финчберг по кличке Тюля, такая же забияка, как Одд. Тюля эта, низенькая,  но
крепко сбитая девчонка с мальчишескими ухватками, дралась как черт;  в  одно
прескверное утро во время большой перемены она набросилась на Одда сзади,  и
трем учителям (каждый из них наверняка ничего не  имел  бы  против,  если  б
сражающиеся  стороны  растерзали  друг  друга  на  куски)  пришлось  изрядно
потрудиться, пока удалось их разнять.  Потери  были  примерно  равные:  Тюля
лишилась  зуба  и  половины  волос,  а  на  левом  глазу  у  нее  постепенно
образовалось бельмо, и зрение так и не восстановилось; Одд вышел из  боя  со
сломанным пальцем и такими глубокими царапинами, что шрамы от них  останутся
до  гробовой  доски.  Много  месяцев  потом  Одд  пускался  на  всевозможные
хитрости, чтобы втянуть Тюлю в новую драку и взять реванш, но Тюля считала -
с нее хватит, и обходила его за милю. Я охотно последовал бы ее примеру,  но
не тут-то было: к несчастью, я стал предметом неусыпного внимания Одда.
   Учитывая время и место действия, можно  сказать,  что  существование  мое
было безбедным: я жил в старом, деревенского типа доме с высокими  потолками
на самой окраине города, где уже начинались леса и  фермы.  Дом  принадлежал
моим дальним родственникам - трем сестрам, старым девам, и их брату, старому
холостяку; они предоставили мне кров, ибо в моей собственной семье  возникли
неурядицы. Начался спор о том, кто же будет меня опекать, и в конце концов в
связи  с  некоторыми  привходящими  обстоятельствами  я  очутился  у  этого,
довольно-таки странного, семейного очага в Алабаме. Не скажу, чтобы мне было
там плохо; ведь именно на те годы приходятся немногие радостные дни моего  в
общем-то тяжелого детства, и ими я обязан младшей из  трех  сестер,  которая
стала первым моим другом, хотя ей было уже  за  шестьдесят.  Она  сама  была
ребенком (а многие считали - и того хуже, и за спиной говорили  о  ней  так,
будто она второй Лестер Таккер - бедолага этот,  славный  малый,  бродил  по
улицам нашего городка в тумане сладких грез) и потому понимала детей вообще,
а уж меня понимала полностью.
   Чудно, наверно, когда лучшим другом мальчика становится  старая  дева  за
шестьдесят, но у нас обоих были не совсем обычные  взгляды  на  жизнь  и  не
совсем обычные биографии, оба мы были одиноки и неизбежно должны были  стать
друзьями, обособившись от остальных. За исключением  тех  часов,  которые  я
проводил в школе, мы трое - я, мисс Соук (как все называли мою  подружку)  и
наш старенький терьер Королек  -  были  неразлучны.  Мы  выискивали  в  лесу
целебные травы, ходили рыбачить  на  дальние  ручьи  (удочками  нам  служили
высохшие стебли сахарного тростника), собирали разные диковинные папоротники
и прочее, а потом высаживали все это  в  жестяных  ведрах  и  старых  ночных
горшках вместе с  вьющимися  растениями.  Но  в  основном  жизнь  наша  была
сосредоточена в кухне  -  типично  деревенской  кухне,  где  почетное  место
занимала огромная черная  печь;  она  топилась  дровами  и  зачастую  бывала
одновременно и темной, и раскаленной, как солнце.
   При  встрече  с  чужими  мисс  Соук  съеживалась,  как  мимоза,  и   жила
затворницей - она никогда не выезжала за пределы нашего округа  и  ничем  не
походила на своего брата и сестер, очень земных, несколько мужеподобных дам,
которым принадлежал галантерейный магазин и еще несколько торговых заведений
в городе. Брат их, дядюшка Б., был владельцем хлопковых полей,  разбросанных
вокруг города; автомобиль водить он отказывался и вообще не желал иметь дело
ни с какими механическими средствами передвижения, а потому весь день трясся
в седле, мотаясь с одной фермы на другую. Человек он был добрый, но молчун -
только и буркнет, бывало, "да" или "нет", а  так  рта  не  раскрывал,  разве
только затем, чтобы поесть. Аппетит у него всегда  был  как  у  аляскинского
серого медведя после зимней спячки, и задачей мисс  Соук  было  кормить  его
досыта.
   Основательно мы заправлялись только за завтраком; обедали (за исключением
воскресных дней) и ужинали чем придется - частенько утренними  остатками.  А
вот за завтраком, подававшимся  ровно  в  половине  шестого,  мы  прямо-таки
объедались. У меня и по сей день начинает сосать  под  ложечкой  и  делается
грустно на  душе,  стоит  только  вспомнить  эти  предрассветные  пиршества:
ветчина и жареные куры, свиные отбивные, жареная зубатка, жаркое из белки (в
сезон, разумеется), яичница, кукурузная каша с  вкусной  подливкой,  зеленый
горошек, капуста в собственном соку, хлеб из маисовой муки - мы макали его в
подливку, - лепешки, сладкий пирог, оладьи с черной  патокой,  сотовый  мед,
домашние варенья и мармелад, молоко, пахтанье, кофе с цикорием, ароматный  и
непременно обжигающий, словно адское пламя.
   Стряпуха наша вместе со своими помощниками, Корольком и мною, каждое утро
поднималась в четыре часа, чтобы растопить печку,  накрыть  на  стол  и  все
приготовить к завтраку. Подниматься в такую рань вовсе не  так  трудно,  как
может показаться на первый взгляд; мы к этому привыкли, да и спать ложились,
едва сядет солнце и птицы устроятся на ночлег в ветвях  деревьев.  И  потом,
подружка моя была совсем не такая хрупкая, какой казалась с виду; хоть после
перенесенной в детстве болезни плечи у нее и сгорбились, руки были  сильные,
ноги крепкие. Движения - легкие, точные, быстрые; старые теннисные туфли, из
которых она не вылезала, так и поскрипывали на навощенном полу кухни; лицо -
приметное, с тонкими, хоть и резкими, чертами - и прекрасные  молодые  глаза
говорили о стойкости, порожденной  скорее  светлою  силой  духа,  чем  чисто
телесным здоровьем, зримым, но бренным.
   Надо сказать,  что  порою  -  в  зависимости  от  времени  года  и  числа
работников, нанятых на фермы дядюшки Б., - в наших предрассветных пиршествах
участвовало до пятнадцати человек; работники раз  в  день  получали  горячую
пищу, это входило в их оплату.  Считалось,  что  ей  помогает  по  хозяйству
прислуга-негритянка, чьим делом  было  убирать  дом,  мыть  посуду,  стирать
белье. Прислуга эта была нерадивая и ненадежная, но мисс Соук дружила с  нею
с детских лет, а потому даже слышать не хотела о том, чтобы  ее  сменить,  и
попросту делала всю работу по дому сама: колола  дрова,  кормила  поросят  и
птицу (у нас было много кур и индюшек), скребла полы, сметала  пыль,  чинила
всю нашу одежду; но когда я приходил из школы,  она  неизменно  готова  была
составить мне компанию - сыграть в детские карты[*Карты для детской игры под
названием "Рук", которая  состоит  в  том,  чтобы  подбирать  комбинации  из
определенных рисунков], убежать в лес за грибами, пошвыряться  подушками;  а
потом мы сидели на кухне и в меркнущем свете дня готовили мои уроки.
   Она любила разглядывать школьные учебники, особенно атлас.
   - Ах, Дружок, - говаривала она  (так  она  меня  называла  -  Дружок).  -
Подумать только, озеро Титикака. Есть же такое на белом в свете!
   Собственно говоря, учились мы вместе. В детстве  она  очень  болела  и  в
школу почти не ходила. Ну и почерк был у нее - сплошные крючки и  закорючки;
слова она произносила на свой, совершенно особый манер. Я уже писал  быстрее
и читал более бегло, чем она, хоть она и  умудрялась  ежедневно  "проходить"
главу из Библии и никогда не пропускала "Сиротки Энни" или "Ребят-пострелят"
(комиксов,  печатавшихся  в  городской  газете   Мобила).   Она   прямо-таки
неимоверно  гордилась  моими  табелями  ("Надо  же,  Дружок!  Пять  отличных
отметок. Даже по арифметике. Я и надеяться не смела, что  мы  получим  такую
оценку по арифметике"). Для нее было загадкой, почему я так ненавижу  школу,
почему иной раз по утрам плачу и умоляю  дядюшку  Б.,  которому  принадлежал
решающий голос в семье, чтобы он позволил мне остаться дома.
   Ненавидел-то я, конечно, не школу; я ненавидел Одда  Гендерсона.  Как  же
изобретателен он был в своем мучительстве! Ну, скажем,  подкарауливает  меня
под черным дубом, затеняющим край школьного двора; в руке у него -  бумажный
пакет, доверху набитый  репьями,  которые  он  собрал  по  дороге  в  школу.
Улизнуть от него нечего и пытаться. Бросится на меня  с  быстротой  гремучей
змеи, прижмет к земле, а у самого глаза-щелочки так и горят, и давай втирать
мне репьи в волосы. Обычно нас кольцом окружали другие ребята, они  хихикали
- верней, притворялись, будто им весело; на самом деле им не было смешно, но
они трепетали перед  Оддом  и  старались  ему  угодить.  Потом,  в  школьной
уборной, я выдирал репьи из сбившихся колтуном волос, на  это  уходила  уйма
времени, и я постоянно опаздывал на первый урок.
   Мисс Армстронг, у которой мы учились во втором классе, сочувствовала  мне
- она догадывалась, что происходит, - но в конце концов, раздраженная  моими
вечными опозданиями, как-то набросилась на меня перед всем классом:
   -  Изволили  пожаловать,  наконец.  Скажите  на  милость.  Этакая  важная
персона! Как ни в чем не бывало заявляется  в  класс  через  двадцать  минут
после звонка. Нет, через полчаса.
   И тут я не выдержал - показал на Одда Гендерсона и крикнул:
   - На него орите. Это все он, распросукин сын!
   Ругаться я умел здорово, но сам ужаснулся, когда слова мои  прозвучали  в
зловеще притихшем классе, а мисс Армстронг подошла ко мне,  зажав  в  кулаке
тяжелую линейку, и приказала:
   - Ну-ка, вытяните руки, сэр. Ладонями вверх, сэр.
   И на глазах у  Одда  Гендерсона,  взиравшего  на  эту  сцену  с  ядовитой
улыбочкой, принялась бить меня окованной медью линейкой, била  до  тех  пор,
пока ладони мои не покрылись волдырями и классная комната не поплыла у  меня
перед глазами.
   Перечень изощренных пыток, которым подвергал меня  Одд,  занял  бы  целую
страницу, напечатанную петитом,  но  больше  всего  меня  бесило  и  терзало
беспрерывное, напряженное их ожидание. Как-то раз, когда он  прижал  меня  к
стене, я спросил его напрямик -  что  я  ему  сделал,  почему  он  так  меня
ненавидит; он вдруг отпустил меня и сказал:
   - Ты - тютя. Просто я делаю из тебя человека.
   И он был прав, во многих смыслах я действительно был тютя, и когда он это
сказал, я понял  -  мне  его  мнения  не  изменить,  остается  только  одно:
крепиться, признать, что я в самом деле тютя, и отстаивать  за  собой  право
быть таким, какой я есть.
   Стоило мне очутиться в мирном тепле нашей кухни, где Королек грыз зарытую
им впрок и заново выкопанную косточку, а подружка с трудом разжевывала корку
от пирога, как бремя страха сваливалось с моих плеч. Но  как  часто  во  сне
передо мною маячили узкие львиные глаза и тонкий пронзительный голос буравил
мне уши, угрожая жестокой расправой.
   Спальня подружки была рядом с моей; случалось, что,  истерзанный  ночными
кошмарами, я будил ее своим криком; тогда она  приходила  и,  взяв  меня  за
плечо, стряхивала это гендерсоновское наваждение.
   - Послушай, - говорила, бывало, она, зажигая лампу, -  ты  даже  Королька
напугал. Он весь трясется. - А потом: - У тебя не лихорадка? Ты весь мокрый,
хоть выжми. Может, нам пригласить доктора Стоуна?
   Но она знала, это не лихорадка, знала - все это из-за моих бед  в  школе,
ведь я без конца рассказывал ей, как Одд Гендерсон надо мной измывается.
   А потом перестал рассказывать, даже не упоминал об этом - она  не  желала
верить, что на свете бывают такие дурные люди. По своей душевной чистоте, не
нарушаемой вторжением внешнего мира (мисс Соук жила очень обособленно),  она
просто представить себе не могла, что зло существует  в  такой  совершенной,
законченной форме.
   - Да ну, - скажет она бывало, растирая мои похолодевшие руки - Это  он  к
тебе  цепляется  просто  из  зависти.  Где  ему  до  тебя,  ты  же   у   нас
красавчик-раскрасавчик. - Или уже без шуток: - Ты вот о чем  помни,  Дружок,
он ведь не может не гадить, этот мальчишка, просто  ни  к  чему  другому  не
приучен. Всем гендерсоновским ребятам  туго  приходится.  А  виноват  папаша
Гендерсон. Не люблю говорить о людях дурно, но этот человек - он всегда  был
безобразник и  лоботряс.  А  ты  знаешь,  Дружок,  что  дядюшка  Б.  однажды
отхлестал его? Увидел, как тот избивает собаку, и  тут  же,  на  месте,  его
отхлестал. А правильней всего сделали, когда  его  забрали  и  отправили  на
тюремную ферму. Но мне вспоминается Молли, какой она была до того, как вышла
замуж за папашу Гендерсона.  Лет  пятнадцати  или  шестнадцати,  только  что
приехала откуда-то из-за реки. Работала у Сейды Денверс - знаешь, дальше  по
нашей улице, - училась на портниху. Проходит,  бывало,  здесь,  видит,  я  в
саду, мотыжу землю; вежливая такая девушка, волосы красивые, рыжие, и так за
всякую малость благодарна; дам ей другой раз букетик душистого  горошка  или
камелию, и уж она так благодарит, так благодарит. Потом вижу - прогуливается
под ручку с папашей Гендерсоном, а ведь он  куда  старше  ее  и  отъявленный
мерзавец, что пьяный, что трезвый. Что ж, у Господа Бога свои резоны. Только
жаль Молли, ведь ей сейчас не больше тридцати пяти, и вот тебе,  пожалуйста:
ни единого зуба и в банке ни гроша. Зато полон дом детей, а их надо кормить.
Ты обо всем этом помни, Дружок, и терпи.
   Терпи, а? Ну что проку было вступать с нею в спор! Однако в конце  концов
мисс Соук поняла всю глубину моего отчаяния. Осознала постепенно,  незаметно
- не оттого, что я будил ее по ночам своими воплями, не  оттого,  что  молил
дядюшку Б. позволить мне не ходить в школу. Случилось это как-то в дождливые
ноябрьские сумерки, когда мы сидели вдвоем в кухне у догорающей печки;  ужин
был закончен, тарелки вымыты и составлены стопкой. Королек похрапывал, уютно
свернувшись в кресле-качалке. До меня  доносился  едва  слышный  голос  моей
подружки, он вплетался в шум барабанившего по крыше  дождя,  но  я  думал  о
своих бедах и пропускал ее слова мимо ушей; уловил только, что речь  идет  о
Дне благодарения - до него оставалась какая-нибудь неделя.
   Ни мои двоюродные сестры, ни мой брат не имели своей  семьи  (дядюшка  Б.
чуть было не женился, но невеста вернула ему кольцо, узнав, что ей  придется
жить под одной крышей с тремя старыми девами, которые  к  тому  же  известны
своими причудами); зато у них была многочисленная родня здесь же, в  округе:
уйма  двоюродных  и  троюродных  братьев,  да  еще  тетушка,   миссис   Мэри
Тейлор-Уилрайт, ста трех лет от роду. Наш дом был самый большой и расположен
очень удобно для всех,  так  что  в  семье  сложилась  традиция:  вся  родня
съезжалась к нам каждый год в День благодарения;  набиралось,  как  правило,
человек тридцать, не меньше,  но  нельзя  сказать,  что  это  было  для  нас
обременительно. Мы только накрывали на стол да подавали в изобилии индеек  с
яблоками.
   Остальное угощение  привозили  гости,  каждый  -  свое  фирменное  блюдо:
троюродная сестра хозяев Гарриет Паркер  из  Фломатона  делала  изумительный
десерт - прозрачные ломтики апельсина со свежим мелко  нарезанным  кокосовым
орехом; ее сестра Алиса обычно привозила пюре из  бататов  с  изюмом;  племя
Конклинов (мистер Билл Конклин, его жена и четверо красивых дочерей)  обычно
прибывало  с  батареей  банок  -  там  были  необыкновенно  вкусные   овощи,
законсервированные летом. Любимым моим блюдом был холодный банановый  пудинг
- его приготовляла древняя тетушка, которая,  несмотря  на  столь  почтенный
возраст, все еще усердно хлопотала по  дому;  к  нашему  прискорбию,  рецепт
пудинга, сохранявшийся ею в секрете, она унесла в могилу,  а  умерла  она  в
тридцать четвертом году  в  возрасте  ста  пяти  лет  (причем  вовсе  не  от
старости: на пастбище на нее бросился бык и затоптал насмерть).
   Мисс Соук обстоятельно высказывалась по поводу предстоящего праздника,  а
мои мысли блуждали по обычному лабиринту, печальному, как эти сырые сумерки.
Вдруг она стукнула костяшками пальцев по кухонному столу:
   - Дружок!
   -Что?
   - Ты же меня совсем не слушаешь.
   - Прости.
   - Я прикинула: на этот раз нам понадобятся пять индеек. Я сказала дядюшке
Б., а он говорит, что резать их будешь ты. И потрошить тоже.
   - Но почему я?
   - Он говорит, мальчик должен такое уметь. Убой скотины и птицы  входил  в
обязанности дядюшки Б. Для меня  было  пыткой  смотреть,  как  он  закалывал
кабана или хотя бы сворачивал шею цыпленку. И для моей подружки тоже;  самое
кровавое зверство, на какое мы были способны, - бить хлопушкой мух; так  что
я  был  озадачен,  когда  она  вот  так,  между  прочим,  упомянула  о   его
распоряжении. - А я не буду.
   Тут она улыбнулась.
   - Ясное дело,  не  будешь.  Я  приспособлю  для  этого  Баббера  или  еще
какого-нибудь негритенка. Дам ему никель. А дядюшке Б.  скажем,  -  добавила
она, переходя на заговорщический шепот,  -  будто  их  резал  ты.  Тогда  он
успокоится и перестанет твердить, что это никуда не годится.
   - Что именно?
   - А то, что мы все время вместе. Он говорит, у тебя  должны  быть  другие
друзья, мальчики твоего возраста. Что ж, он прав.
   - Не нужно мне других друзей.
   - Будет тебе, Дружок, будет. Ты для меня - просто спасение. Не знаю,  что
бы я без тебя делала. Просто стала бы старой брюзгой. Но я  хочу,  чтобы  ты
был счастлив, Дружок. Чтобы был сильный, чувствовал себя в жизни уверенно. А
этому не бывать, если ты не  научишься  ладить  с  такими  людьми,  как  Одд
Гендерсон, и делать их своими друзьями.
   - С Оддом! Вот уж с кем ни за что на свете не стал бы дружить.
   - Прошу тебя, Дружок, пригласи его к нам на обед в День благодарения.
   Хоть нам и случалось повздорить друг с другом, мы никогда  не  ссорились.
Сперва я подумал, что это так, просто неудачная шутка;  но  убедившись,  что
подружка моя говорит совершенно серьезно, понял, что дело идет к разрыву,  и
был ошарашен.
   - А я думал, ты мне друг.
   - Так оно и есть.
   - Будь это так, ты  бы  до  такого  не  додумалась.  Одд  Гендерсон  меня
ненавидит. Он мне враг.
   - Быть того не может, чтобы он тебя ненавидел. Просто он тебя не знает.
   - Пусть так, но я ненавижу его.
   - Потому что ты  его  не  знаешь.  А  мне  только  одно  надо:  дать  вам
возможность узнать друг друга, хоть немножко. Тогда, думается мне, все  твои
беды кончатся. А может быть, ты и прав, Дружок, может, вы, ребятки, так и не
подружитесь. Но уж цепляться к тебе он, надо полагать, перестанет.
   - Ты просто не понимаешь.  Ведь  с  тобой  такого  не  бывало,  чтобы  ты
кого-нибудь ненавидела.
   - Правда, не бывало. Нам отпущено на земле не так  уж  много  времени,  и
зачем это надо, чтобы Господь видел, как я трачу свое на подобную ерунду.
   - Не стану я его приглашать. Он подумает, я спятил. И будет прав.
   Дождь перестал, наступила гнетущая тишина, она  все  длилась  и  длилась.
Ясные глаза моей подружки смотрели на меня, словно я - игральная карта и она
раздумывает, как ею пойти; отбросив со лба седую прядь, она вздохнула.
   - Тогда я сама его приглашу. Завтра же. Надену шляпу и схожу навещу Молли
Гендерсон. - Заявление это подтвердило серьезность ее намерений. Я сроду  не
слыхивал от мисс Соук, что она собирается кого-то навестить -  и  не  только
потому, что она совершенно не умела общаться с людьми, но еще и потому,  что
была чересчур скромна и не рассчитывала на радушный прием. - Вряд ли они так
уж пышно будут праздновать День благодарения.  Наверняка  Молли  обрадуется,
что Одд сможет побывать у нас. Ой, я знаю,  дядюшка  Б.  ни  за  что  бы  не
разрешил, но как хорошо было бы пригласить их всех!
 
   От моего хохота проснулся Королек; мисс Соук удивленно  помолчала,  потом
тоже  расхохоталась.  У  нее  порозовели  щеки  и  засветились  глаза;   она
поднялась, крепко обняла меня и сказала:
   - Ну вот, Дружок, так я и знала - ты перестанешь сердиться и согласишься,
что в моей затее есть какой-то смысл.
   Но она ошибалась. Веселился я совсем по другой  причине.  Даже  по  двум.
Во-первых, я представил себе чудную картину: дядюшка Б.  разрезает  индейку,
чтобы угостить всех этих скандалистов  Гендерсонов.  А  во-вторых,  я  вдруг
сообразил, что беспокоиться-то вовсе не о чем: пусть даже мисс Соук передаст
приглашение, а мать Одда примет его, все равно самого Одда  нам  не  видать,
прожди мы хоть миллион лет, уж очень он гордый. К примеру,  в  годы  кризиса
все ребята у нас в школе, чьи семьи так нуждались, что не могли давать им  с
собою завтрак, получали молоко и сандвичи  бесплатно.  Однако  Одд,  хоть  и
отощал донельзя, наотрез отказывался от этих подачек; удерет  куда-нибудь  и
съедает в одиночку пригоршню арахиса, а  не  то  грызет  с  хрустом  большую
репку. Такая вот гордость свойственна всей гендерсоновской породе; они могут
украсть, содрать золотую коронку с зуба мертвеца, но ни  за  что  не  примут
подаяния,  если  оно   сделано   в   открытую,   -   все,   что   попахивало
благотворительностью,  было  для  них  оскорбительно.  А  Одд,   безусловно,
воспримет приглашение мисс Соук как благотворительный жест или заподозрит  в
нем - и не без основания - ловкий трюк, рассчитанный на то, чтобы  заставить
его от меня отвязаться.
   В тот вечер я пошел спать с  легким  сердцем;  я  был  уверен,  что  День
благодарения не будет омрачен для меня присутствием столь нежеланного гостя.
   На другое утро я проснулся с жестокой  простудой;  это  в  общем-то  было
неплохо, ибо означало, что можно пропустить школу. А еще это означало, что в
комнате у меня затопят печь, я получу суп  с  томатной  пастой  и  несколько
часов смогу пробыть наедине с мистером  Микобером  и  Дэвидом  Копперфилдом;
словом,  остаться  на  весь  день  в  постели  по  такому  поводу   -   одно
удовольствие. Как и вчера, шел дождь, но подружка моя, верная своему  слову,
достала шляпу - соломенную, величиной с  колесо,  украшенную  поблекшими  от
дождя и солнца бархатными розами, - и направилась к дому Гендерсонов.
   - Я мигом вернусь, - пообещала она. А сама пропала на добрых два часа.  Я
никак не думал,  что  мисс  Соук  в  состоянии  выдержать  столь  длительное
собеседование - разве что со мной или с самою собой (она часто говорила сама
с собою; привычка эта встречается  у  людей  совершенно  нормальных,  но  от
природы склонных к одиночеству).
   Вернулась она вконец обессиленная. Не снимая шляпы и просторного  старого
дождевика, сунула мне в рот градусник, потом села в изножье кровати.
   - Мне нравится Молли, - сказала она твердо. -  И  всегда  нравилась.  Она
делает все, что в ее силах, и в доме чисто, как под ногтями у Боба  Спенсера
(этот самый Боб Спенсер был проповедник в баптистской  церквушке,  известный
чистюля), но дико холодно. Крыша железная, по комнатам  гуляет  ветер,  а  в
камине - ни полешечка. Она спросила, чем меня угостить, и, хоть,  по  правде
говоря, мне бы очень не повредила чашка кофе, я ответила: спасибо, ничего не
надо. Потому что вряд ли в доме есть кофе. И сахар.
   Мне стало до того стыдно, Дружок. Больно смотреть, когда человек вот  так
бьется, как Молли. Дня светлого в жизни не видит. Я  вовсе  не  считаю,  что
люди должны иметь все, что хотят. А с другой стороны,  если  вдуматься,  так
почему бы и нет? Тебе хорошо бы иметь велосипед, а Корольку - почему бы  ему
не получать каждый день мозговую косточку? Да, теперь до  меня  дошло:  люди
действительно должны иметь все, что им нужно. Готова никель прозакладывать -
именно такова воля Господня. А когда повсюду видишь  людей,  которые  лишены
самого насущного, прямо стыдно становится. Да нет, не за себя - кто я такая,
ничтожная старуха,  никогда  гроша  за  душой  не  имела;  ведь  меня  семья
содержит; не будь семьи, я умерла  бы  с  голоду,  а  не  то  угодила  бы  в
богадельню. Мне за всех нас стыдно - у нас-то всего в избытке,  а  у  других
совсем ничего нет.
   Я и говорю Молли - у нас стеганых одеял столько, нам  до  скончания  века
хватит с лихвой, на чердаке целый сундук набит  лоскутными  одеялами,  я  их
выстегала еще девочкой, когда почти совсем не могла выходить из дому. Но она
меня сразу оборвала, говорит: у нас все есть, спасибо вам; говорит:  нам  бы
только чтобы папашу Гендерсона выпустили и он мог вернуться в  семью.  "Мисс
Соук, - говорит. - Папаша - хороший муж, какой бы он там  ни  был".  А  ведь
бьется одна с девятью ребятами - и кормить их надо, и одевать.
   И знаешь, Дружок,  видно,  ты  неправ  насчет  Одда.  Во  всяком  случае,
отчасти. Молли говорит, он для нее большая подмога и  утешение.  Сколько  ни
навали на него работы по дому, все  сделает  без  звука.  Говорит,  он  поет
хорошо, не хуже, чем по радио передают, и когда малыши поднимают тарарам, он
может их угомонить, стоит ему только  запеть.  Боже  милостивый,  -  жалобно
проговорила она, вынимая у меня изо рта  градусник,  -  все,  что  мы  можем
сделать для таких людей, как Молли,  это  относиться  к  ним  уважительно  и
поминать их в своих молитвах.
   Все это время я молчал из-за градусника, а теперь решительно спросил:
   - Так как же с приглашением?
   - Иной раз, - сказала  она,  всматриваясь  в  красный  столбик  на  шкале
градусника, - мне кажется, у меня сдают глаза. В моем возрасте уже начинаешь
очень внимательно ко всему приглядываться, чтобы потом можно было что хочешь
вспомнить, даже узор паутины. А теперь отвечу на твой вопрос: Молли до  того
обрадовалась, что ты приглашаешь Одда на такой праздник, - ведь это  значит,
что ты  о  нем  достаточно  хорошего  мнения.  -  И,  оставив  без  внимания
вырвавшийся у меня стон, добавила: - Она ручается, Одд будет очень польщен и
придет  непременно.  Температура  у  тебя  еще  повышенная.   Думаю,   можно
рассчитывать, что тебя и завтра оставят  дома.  При  таких  вестях  положено
улыбаться! Ну-ка, живо, Дружок, улыбнись!
   Случилось так, что в оставшиеся до праздника дни  я  наулыбался  вдоволь.
Простуда моя перешла в бронхит, я был избавлен от  школы  на  целую  неделю.
Словом, у меня не было возможности увидеть своими глазами, как Одд Гендерсон
отнесся к приглашению. Вернее всего - сперва расхохотался, а  потом  плюнул.
Меня не особенно мучила  мысль,  что  он,  чего  доброго,  и  в  самом  деле
пожалует, - это было столь  же  маловероятно,  как  если  бы  Королек  вдруг
зарычал на меня, а мисс Соук обманула мое доверие.
   И все-таки Одд не шел у меня из головы -  зловещая  рыжеволосая  тень  на
пороге  праздничной  радости.  И  потом,  мне  не  давало  покоя   то,   что
рассказывала о нем мать. А что, если у него и правда есть другие  стороны  и
где-то под толщей зла таится  искорка  человечности?  Нет,  быть  не  может!
Поверить в это - все равно что  оставить  дом  незапертым,  когда  в  городе
появились цыгане. Да что там, достаточно на него посмотреть.
   Мисс Соук знала, что бронхит у меня не такой уж  сильный,  что  я  больше
прикидываюсь; и поэтому утром,  когда  остальные  отправлялись  кто  куда  -
дядюшка Б. -  на  свои  поля,  а  сестры  -  в  галантерейный  магазин,  мне
разрешалось вылезать из постели и даже помогать ей: перед всеобщим сбором на
День благодарения она всегда затевала уборку, как  перед  Пасхой.  Дел  было
невпроворот, их хватило бы  и  на  пять  человек.  Мы  полировали  мебель  в
гостиной - пианино, горку  черного  дерева  (где  лежал  только  кусочек  от
Стоун-Маунтин[*Незаконченный мемориал в честь южан - участников  Гражданской
войны 1861-1865 гг., высеченный в скале  Стоун-Маунтин]  -  сестры  привезли
его, когда ездили по  делам  в  Анланту),  чинные  ореховые  кресла-качалки,
бидермейеровские шкафы и диваны с вычурной резьбой, усердно натирали  воском
с крепким запахом лимона, и вот в доме все  стало  глянцевое,  как  лимонная
корка,  заблагоухало,  как  роща  цитрусовых.  Занавески  были  выстираны  и
повешены  снова,  ковры  выбиты;  по  высоким  комнатам,  искрясь  в   лучах
ноябрьского солнца, всюду, куда ни глянь, носились пылинки и обрывки перьев.
Беднягу Королька выдворили в кухню - как бы не обронил в  парадных  комнатах
шерстинки, а то и блохи.
   Всего труднее было подготовить салфетки и скатерти, которые  должны  были
украсить праздничный стол.  Столовое  белье  принадлежало  еще  матери  моей
подружки, та получила его в подарок к свадьбе; хотя им  пользовались  только
раза два в год (в общей сложности,  стало  быть,  раз  двести  за  последние
восемьдесят лет), ему, как ни говори,  было  все  восемьдесят,  и  оно  было
испещрено заплатками, штопками, следами от  выведенных  пятен.  Может  быть,
материал сам по себе был неважный, но мисс  Соук  обращалась  со  скатертями
так, словно они сотканы золотыми руками на небесных станках.
   - Мама говаривала: "Быть может, наступит пора,  когда  мы  сможем  подать
гостям лишь родниковую воду и черствый кукурузный хлеб, но  уж,  по  крайней
мере, стол будет покрыт хорошей скатертью".
   По  вечерам,  когда  дом  уже  был  погружен  в  темноту,  подружка  моя,
натоптавшись за день, допоздна сидела в постели при  слабом  свете  одинокой
лампы; на коленях у нее  лежал  ворох  салфеток,  она  штопала  их,  чинила,
маскировала  пятна;  лоб  ее  был  сосредоточенно  наморщен,  сощуренные  от
напряжения  глаза  сияли  усталым  восторгом  паломника,  приближающегося  с
святыням в конце своего пути.
   Далеко, на башне суда, били куранты: сперва  десять,  потом  одиннадцать,
двенадцать, каждый раз от их дребезжащего звука я просыпался  и,  видя,  что
свет у нее все горит, сонный шлепал к ней в комнату и укорял ее:
   - Тебе давным-давно пора спать!
   - Еще минутку, Дружок. Я не могу сейчас  бросить.  Как  подумаю,  сколько
соберется народу, жуть берет. Просто голова идет  кругом,  -  говорила  она,
отрываясь от шитья, и терла усталые  глаза.  -  Так  и  кружится  вместе  со
звездами.
   Хризантемы:  некоторые  величиной  с  голову  ребенка.   Пучок   кудрявых
бронзоватых лепестков, отливающих снизу бледно-лиловым.
   - Хризантемы похожи на львов,  -  рассуждала  моя  подружка,  пока  мы  с
ножницами-гильотиной расхаживали по пестрому саду, живой цветочной выставке.
- Что-то в них есть от царя зверей. Я всегда так и жду, что они бросятся  на
меня. Зарычат, взревут и прыгнут.
   Такие вот рассуждения и заставляли людей думать о мисс  Соук  всякое;  до
меня это дошло много позже, потому что я всегда  совершенно  точно  понимал,
что она хочет сказать. А тут самая  мысль  -  приволочь  этих  великолепных,
рычащих, ревущих львов в дом и запихнуть их в клетки, аляповатые вазы  (этим
обычно мы довершали праздничное убранство дома), - так нас пьянила,  что  мы
все хохотали, как дурачки, и совсем запыхались.
   - Ты взгляни на Королька, - еле выговорила моя подружка, давясь от смеха.
- На уши посмотри, Дружок: стоят  торчком.  Думает:  что  это  за  полоумные
такие, чего я с ними связался? Ах, Королек! Поди сюда, мой хороший. Дам тебе
лепешку. Ой, постой-ка: обмакну ее сперва в горячий кофе.
   Славный денек, этот праздник Благодарения. Такой  славный  -  то  брызнет
дождик, то вдруг  прояснится,  в  разрыв  между  облаками  яростно  вломится
солнце, и разбойник-ветер  примется  срывать  с  деревьев  последние  листья
осени.
   Звуки в доме тоже радуют душу: брякание сковородок и кастрюль, заржавелый
от редкого употребления  голос  дядюшки  Б.  -  в  выходном  костюме  (таком
новеньком, что кажется, он вот-вот  заскрипит)  дядюшка  стоит  в  прихожей,
встречая гостей. Мало кто приезжал верхом или в запряженном мулами фургоне -
все больше в вымытых до блеска грузовичках или дешевых  легковушках,  этаких
дребезжащих драндулетах. Мистер Конклин, его жена и четверо красавиц дочерей
прикатывали в ярко-зеленом "шевроле" образца 1932 года (мистер  Конклин  был
человек состоятельный: ему принадлежало несколько судов, ходивших на лов  из
Мобила), и машина эта вызывала почтительное любопытство у  остальных  гостей
мужского пола; они разглядывали  ее,  ощупывали,  только  что  на  части  не
разбирали.
   Первой прибыла миссис Мэри Тейлор-Уилрайт в  сопровождении  опекающих  ее
лиц - внука с женой. Симпатичная, маленькая такая старушка была  эта  миссис
Уилрайт; бремя своих лет она несла так же легко, как красную шляпку, которая
лихо сидела на  ее  молочно-белых  волосах,  словно  вишня  -  на  ванильном
пломбире.
   - Бобби, голубчик, - сказала она, обнимая дядюшку  Б.  -  Я  понимаю,  мы
рановато, но ты же меня знаешь, я до того точная, даже слишком.
   Извинение вполне уместное, если учесть, что  не  было  еще  и  девяти,  а
гостей ждали никак не раньше полудня.
   Впрочем, до полудня съехались  решительно  все  -  за  исключением  Перка
Макклауда с семьей, у них на тридцати милях дважды  спускал  баллон,  и  они
ворвались в дом с таким  топотом,  особенно  сам  мистер  Макклауд,  что  мы
испугались за фарфор. Почти все наши гости круглый год сидели  безвылазно  в
глуши, откуда выбраться было  не  так-то  просто:  на  одиноких  фермах,  на
полустанках, на пересечении проселков, в опустевших приречных деревушках или
же в лагерях лесорубов, где-нибудь  в  чаще  сосняка;  потому-то,  снедаемые
нетерпением, они приезжали раньше времени, предвкушая приятнее  застолье,  о
котором потом долго будут вспоминать...
 
   И правда вспоминали. Не так давно я получил письмо  от  одной  из  сестер
Конклин, ныне жены капитана дальнего плавания, живущей в Сан-Диего. Вот  что
она пишет: "Я часто вспоминаю тебя в это время года  -  должно  быть,  из-за
того, что произошло на одном из наших семейных празднеств в Алабаме на  День
благодарения. Дело было за несколько лет до смерти  мисс  Соук  -  по-моему,
году в тридцать третьем? Ей-богу, этого дня мне не забыть никогда".
   К полудню гостиная  была  набита  до  отказа,  напоминая  улей  жужжанием
женской болтовни и сладкими ароматами: миссис Уилрайт  благоухала  сиреневой
водой, а Аннабел Конклин - спрыснутой дождем геранью. Запах табака реял  над
верандой - мужчины сгрудились там, хотя погода была  капризная:  то  начинал
брызгать дождь, то налетал ветер, и тогда солнце заливало все вокруг.  Табак
как-то не вязался со всей этой картиной: правда, мисс Соук то и  дело  брала
потихоньку понюшку - привычка, которую она  неизвестно  у  кого  переняла  и
обсуждать которую отказывалась наотрез; сестры ее пришли бы в ужас, проведай
они об этом, равно как и дядюшка Б. - он вообще был решительным  противником
всех стимулирующих  средств,  осуждая  их  с  точки  зрения  нравственной  и
медицинской.
   Мужественный запах сигар, пряный аромат трубочного табака,  наводящий  на
мысль об изысканной  роскоши,  неизменно  выманивали  меня  из  гостиной  на
веранду, хотя, в общем-то, я предпочитал гостиную: из-за сестер Конклин,  по
очереди игравших на нашем расстроенном пианино - бойко, весело, без  всякого
жеманства. В их репертуаре был среди прочего "Индейский  любовный  клич",  а
еще военная баллада восемнадцатого  года  -  ребенок  взывает  с  мольбой  к
забравшемуся в дом вору:  "Не  бери  ты  папиной  медали,  ведь  ему  ее  за
храбрость дали". Аннабел пела, аккомпанируя себе; она была старшей из сестер
и самой красивой; впрочем, сказать, кто  из  них  красивее,  было  трудно  -
похожи они были, словно близнецы, только  роста  разного.  При  виде  сестер
Конклин на ум приходила мысль о яблоках - упругих и ароматных,  сладких,  но
чуточку терпких, как сидр; волосы их, заплетенные  в  косы,  были  с  черным
отливом, словно лоснящийся круп ухоженного вороного  скакуна,  а  когда  они
улыбались, брови, нос,  губы  у  них  как-то  забавно  подпрыгивали,  и  это
прибавляло к их чарам еще  и  прелесть  юмора.  Но  всего  симпатичней  была
некоторая их полнота - "приятная полнота", вот это будет точное выражение.
   Слушая, как Аннабел поет и аккомпанирует себе на пианино, я почувствовал,
что влюбляюсь в нее, и вот тут-то вдруг ощутил присутствие Одда  Гендерсона.
Именно ощутил: еще не видя его, я  понял,  что  он  здесь,  -  так,  скажем,
настораживается бывалый лесовик, чуя опасность: встречу с гремучей змеей или
рысью.
   Я обернулся - и вот он, собственной персоной: стоит у входа  в  гостиную,
одна нога в комнате, другая за порогом. Остальные, должно быть, видели в нем
всего-навсего  долговязого,  словно   жердь,   двенадцатилетнего   паренька,
грязнулю,  постаравшегося  праздника  ради  как-то  справиться   со   своими
непокорными патлами: он разделил их на косой ряд и причесал, влажные  волосы
еще  сохраняли  следы  гребешка.  Но  мне  он  был  страшен,  словно  джинн,
нежданно-негаданно выпущенный из бутылки. Ну  и  дубина  же  я,  как  я  мог
думать, что он не придет! Любой дурак догадался бы, что он явится непременно
- хотя бы из одной вредности: насладиться тем, что испортил мне долгожданный
праздник.
   Но пока что Одд меня не  замечал:  Аннабел,  ее  сильные  гибкие  пальцы,
летающие над расшатанными клавишами, отвлекли его;  он  смотрел  на  нее  не
отрываясь - рот раскрыт, глаза вытаращены, словно набрел на нее нагую, когда
она погружалась в прохладные воды нашей речки. Словно глазам  его  предстало
зрелище, о котором он давно мечтал. Его  уши,  и  без  того  красные,  стали
просто багровыми. Он был так заворожен, что мне удалось проскользнуть  прямо
у него за спиной. Пробежав через прихожую, я ворвался в кухню:
   - Он здесь!
   Подружка моя закончила все приготовления еще несколько часов  тому  назад
(на сей раз ей в помощь были наняты две негритянки), но,  невзирая  на  это,
она с самого приезда гостей отсиживалась в кухне - под  тем  предлогом,  что
изгнанный из комнат Королек скучает там в одиночестве.  Честно  говоря,  она
боялась любого скопления людей, даже если это были только родственники;  вот
почему она редко ходила в церковь, хотя верила в  Библию  и  ее  героя.  Она
любила детей, с ними ей было легко, но к детям ее не причисляли, сама же она
не причисляла себя к взрослым и на людях держалась как  юная  девушка-дичок.
Но самая мысль о людном застолье радостно волновала ее; какая  жалость,  что
она не могла участвовать в нем незримо, до чего ей было бы весело!
   А сейчас руки у нее тряслись, у меня тоже. Обычно она ходила  в  ситцевых
платьях, теннисных туфлях и донашивала свитеры дядюшки Б.; для торжественных
случаев у нее подходящей одежды  не  было.  Вот  и  сегодня  она  прямо-таки
утонула в темно-синем креповом платье одной из своих дородных  сестер  -  та
надевала его на все похороны у нас в округе, какие я мог упомнить.
   - Он здесь, - в третий раз сообщил я ей. - Одд Гендерсон.
   - Почему же ты не с ним? - спросила она  укоризненно.  -  Это  невежливо,
Дружок.  Ведь  он  твой  гость.  Твое  место  -  там,  надо  его  со   всеми
перезнакомить, чтобы он не скучал.
   - Я не могу. Не могу говорить с ним.
   На ее коленях уютно устроился Королек, она почесывала у него за ушами, но
тут встала и, сбросив Королька на пол, обнаружила, что на темно-синее платье
налипла собачья шерсть.
   - Дружок. Ты просто  хочешь  сказать,  что  никогда  не  говорил  с  этим
мальчиком! - объявила она.
   Неучтивость моя так на нее подействовала,  что  она  одолела  собственную
робость и, взяв меня за руку, ввела в гостиную.
   Впрочем, за Одда она волновалась зря. Чары  Аннабел  Конклин  притягивали
его к пианино. Весь сжавшись, он кое-как пристроился возле нее на вертящемся
табурете  и  изучал  ее  восхитительный   профиль;   глаза   у   него   были
бессмысленные, как у китового чучела, которое я видел прошлым летом - тут  у
нас в городе побывал передвижной паноптикум ("Настоящий Моби Дик" -  гласила
реклама, и за удовольствие лицезреть эти  останки  с  нас  содрали  по  пять
центов, вот ведь свора мошенников!). А что до Аннабел, так  та  готова  была
флиртовать с кем угодно, все равно - ходило оно или ползало.  Впрочем,  нет,
это несправедливо по отношению к ней; ведь по сути дела то было  проявлением
ее щедрости, жизнелюбия. И все-таки меня покоробило, когда я увидел, как она
заигрывает с этим живодером.
   Подталкивая меня к пианино, подружка моя обратилась к Одду:
   - Дружок и я, мы оба так рады, что ты смог прийти.
   Манеры у Одда были как у козла: он даже не встал, не подал ей руки,  лишь
глянул на нее мельком, а в мою сторону и вовсе  не  посмотрел.  Но  подружка
моя, хоть и была обескуражена, сдаваться не собиралась:
   - Может быть, Одд споет нам, - сказала она. -  Он  умеет,  мне  его  мама
говорила. Аннабел, голубушка, сыграй что-нибудь такое, что Одд знает.
   Перечтя эти страницы, я убедился, что недостаточно живо описал  уши  Одда
Гендерсона. Серьезное упущение, потому что были они такие - просто ахнешь. А
уж теперь, когда Аннабел со столь лестной для него готовностью  откликнулась
на просьбу моей подружки, они запылали так, что при взгляде  на  них  глазам
становилось больно. Он что-то  бормотал,  голова  у  него  моталась,  как  у
висельника, но Аннабел без церемоний спросила:
   - "Дано мне было свет узреть" знаешь?
   Нет, этого он не знал. Она назвала другую песню, и тогда он  расплылся  в
улыбке - да, мол, знаю; дураку и то было ясно, что эта его  застенчивость  -
сплошное кривляние.
   Рассыпавшись смехом, Аннабел взяла звучный аккорд,  и  Одд  запел  не  по
годам взрослым голосом:
 
   Скачет быстро птичка,
   Синяя синичка,
   Прыг-скок, прыг-скок.
 
   Кадык на его вытянутой шее заходил ходуном; Аннабел заиграла еще веселей,
еще быстрее; пронзительное кудахтанье женщин стихло  -  до  них  дошло,  что
исполняется музыкальный номер. У Одда  получалось  здорово,  петь  он  умел,
ничего не скажешь, и во мне поднялась такая зависть - ею можно было,  словно
током, казнить убийцу. Убийство и было у  меня  на  уме.  Сейчас  я  мог  бы
покончить с ним запросто - мне это  было  бы  не  труднее,  чем  прихлопнуть
москита. Даже легче.
   Я опять выскользнул из гостиной  -  этого  не  заметил  никто,  даже  моя
подружка, увлеченная пением Одда, - и подался в тайник. Так я называл  место
в доме, где прятался, когда у меня начинался приступ тоски или беспричинного
веселья или же когда просто надо  было  что-то  обдумать.  Это  был  большой
чулан, примыкавший  к  нашей  единственной  ванной;  сама  ванная,  если  не
замечать  обязательных  в  таком  месте  приспособлений,  напоминала  уютную
гостиную; был тут диванчик на двоих с сиденьем из конского волоса, конторка,
камин, на  полу  -  коврики,  на  стенах  -  репродукции:  "Доктор  пришел",
"Сентябрьское утро", "Лебеди на пруду" и множество рекламных календарей.
   В чулане были два оконца с цветными стеклами, выходившие в  ванную;  свет
просачивался сквозь них розовыми, янтарными и  зелеными  ромбами.  Некоторые
стекляшки выцвели от времени или повыпадали, и, заглядывая  в  такую  дырку,
можно было видеть, кто зашел в ванную. Я  просидел  там  совсем  недолго,  с
грустью размышляя об успехах моего врага, как вдруг в думы мои ворвался звук
шагов:  миссис  Мэри  Тейлор-Уилрайт;  она  остановилась   перед   зеркалом,
нарумянила морщинистые  щеки,  прошлась  по  лицу  пуховкой  и,  внимательно
обозрев свои достижения, провозгласила:
   - Очень мило, Мэри. Пусть даже Мэри говорит себе это сама.
   Известно, что  женщины  живут  дольше  мужчин;  может  быть,  они  просто
тщеславнее и это их держит? Как бы  то  ни  было,  от  слов  миссис  Уилрайт
настроение у меня улучшилось, и после ее  ухода,  когда  в  комнатах  весело
зазвонил колокольчик, сзывая всех к обеду, я решил вылезти из своего убежища
и получить от праздника полное удовольствие, а Одд Гендерсон - шут с ним.
   Но тут вновь раздались шаги. Появился он. Вид у него был совсем не  такой
угрюмый, как обычно. Идет и насвистывает. Форсит. Расстегнул штаны, с  силой
пустил струю, так что плеск раздался, а сам посвистывает,  беспечный,  будто
сойка на поле с подсолнухами. Когда он уже выходил, внимание  его  привлекла
стоявшая на конторке открытая коробка  из-под  сигар.  В  коробке  этой  моя
подружка хранила вырезанные из газеты рецепты  и  прочую  дребедень,  а  еще
брошь-камею, когда-то подаренную ей отцом.  Брошь  эта  была  дорога  ей  не
только как память; почему-то она вообразила,  что  вещица  сама  по  себе  -
большая ценность, и всякий раз, как кто-нибудь  из  сестер  или  дядюшка  Б.
сильно обижал нас, она говорила:
   - Ничего, Дружок, вот продадим мою камею и уедем от них. Сядем в  автобус
и укатим в Новый Орлеан.
   Что мы будем делать в Новом Орлеане, на что будем  жить,  когда  кончатся
вырученные за камею деньги, - над этим мы не задумывались;  нам  обоим  жаль
было бы расстаться с этой фантазией. Быть может, в глубине  души  каждый  из
нас понимал, что брошь - просто дешевая побрякушка,  какие  высылает  почтой
фирма "Сирс энд Роубак"; и все равно она была для нас талисманом, обладающим
несомненной, хотя  и  не  испробованной  нами  магической  силой;  амулетом,
который сулит нам свободу, если когда-нибудь мы и  впрямь  решимся  попытать
счастья в сказочных краях. Поэтому подружка моя никогда не носила камею - из
опасения, как бы не потерять или не попортить это сокровище.
   И что же я вижу: Одд тянет к брошке свою поганую лапу, подбрасывает ее на
ладони, опускает обратно в коробку и  идет  к  дверям.  Потом  возвращается.
Выхватывает камею и сует ее в  карман.  Меня  словно  обожгло.  Первым  моим
побуждением было выскочить из чулана и  броситься  на  него;  думаю,  в  тот
момент я положил бы его на обе лопатки. Но... Вы помните - в те  дни,  когда
жизнь была много проще,  авторы  комиксов,  желая  показать,  что  их  героя
осенило,  рисовали  над  челом  Мэтта,  или  Джеффа,  или   еще   там   кого
электрическую лампочку? Именно такое случилось и со мной: в мозгу моем вдруг
вспыхнула лампа. Мысль была  ошеломляющая  и  блестящая;  меня  даже  в  жар
бросило, потом затрясло, а потом вдруг стал разбирать смех. Одд сам дал  мне
в руки совершеннейшее орудие мести, теперь уж я ему с лихвой отплачу за  все
репьи... В столовой буквой "Т" были расставлены длинные  столы.  Дядюшка  Б.
сидел  на  хозяйском  месте,  по  правую  руку  от  него   -   миссис   Мэри
Тейлор-Уилрайт, по  левую  -  миссис  Конклин.  Одда  посадили  между  двумя
сестрами Конклин, одной из них была Аннабел, и от ее любезности он  пребывал
наверху блаженства. Подружка моя пристроилась в  самом  конце  стола,  среди
малышей: послушать ее, так она выбрала это место, потому  что  оттуда  ближе
всего к кухне; но, разумеется, на самом деле ей просто хотелось там  сидеть.
Корольку как-то удалось выбраться из кухни,  и  теперь  он,  дрожа  и  виляя
хвостом от восторга, бродил под столом, между двумя рядами ног, но никто  не
сердился   -   вероятно,   все   были   заворожены   видом    соблазнительно
подрумянившихся,  еще  не  разрезанных   индеек,   упоительными   ароматами,
поднимавшимися  над  блюдами  с  окрой[*Окpa  (также  бамия)  -  травянистое
растение, стручки которого применяются в кулинарии] и вареной кукурузой, над
пирожками с луком и булочками со сладкой начинкой.
   В другой раз у меня  и  самого  бы  слюнки  потекли,  но  сейчас  во  рту
пересохло и сердце  бешено  колотилось  при  мысли  о  полном  отмщении.  На
какой-то миг, глядя на раскрасневшегося Одда,  я  почувствовал  слабый  укол
жалости, но в общем совесть меня не грызла.
   Дядюшка Б. стал читать молитву: он склонил голову, закрыл глаза и, сложив
натруженные ладони, нараспев произнес:
   -  Вознесем  хвалу  Господу  нашему,  возблагодарим  Его   в   сей   День
благодарения нынешнего многотрудного года за все дарованные  нам  плоды,  за
обилие яств на праздничном столе нашем. - Голос его, который нам  доводилось
слышать так редко, скрипел, словно разладившийся старый орган в  заброшенной
церкви. - Аминь.
   Но вот вновь придвинуты стулья,  отшуршали  разворачиваемые  салфетки,  и
наконец водворилась тишина, которой я ждал.
   - Среди нас есть вор, - выговорил я раздельно и внятно, потом  отчеканил:
- Одд Гендерсон - вор. Он украл у мисс Соук камею.
   Накрахмаленные салфетки поблескивали в застывших от неожиданности  руках.
Мужчины закашляли, сестры Конклин  дружно  ахнули  всем  квартетом,  а  Перк
Макклауд-младший стал икать - такое бывает у малышей от удивления.
   Раздался голос моей подружки, в нем звучали укор и боль:
   - Дружок это не всерьез. Просто он хочет подразнить Одда.
   - Нет, всерьез. Не веришь - сходи загляни в свою коробку. Камеи там  нет.
Она у Одда Гендерсона в кармане.
   - У Дружка был сильный бронхит, - выговорила она еле слышно. - Не сердись
на него, Одд. Он сам не понимает, что говорит.
   Но я повторил:
   - Ступай загляни в свою коробку. Я видел, как он брал камею,
   Тут дядюшка Б. взял дело в свои руки; он впился в меня ледяным  взглядом,
не сулившим ничего доброго, и сказал, обращаясь к мисс Соук:
   - Может, вправду сходишь? Все сразу и выяснится.
   Редко бывало, чтобы подружка моя посмела ослушаться брата; не посмела она
и сейчас. Но ее мертвенная бледность, скорбно  опущенные  плечи  говорили  о
том, чего стоит ей исполнить его поручение. Она отсутствовала всего  минуту,
но нам показалось, что прошла целая вечность, прежде чем  она  возвратилась.
Общая неприязнь, словно усеянная  шипами  лоза,  росла  и  давала  побеги  с
непостижимой быстротой,  и  жертвой,  которую  она  оплела  своими  усиками,
оказался не обвиняемый, а обвинитель. Я чувствовал - меня вот-вот  вывернет;
Одд же хранил невозмутимое спокойствие мертвеца.
   Мисс Соук вернулась, сияя улыбкой.
   - Как тебе не стыдно, Дружок, - сказала она с  упреком  и  погрозила  мне
пальцем. - Так нас разыграть. Камея на том самом месте, где я ее оставила.
   А дядюшка Б. объявил:
   - Дружок, я хочу, чтобы ты извинился перед нашим  гостем.  Одд  Гендерсон
поднялся:
   - Нет, не надо. Он сказал правду. - И, вынув из кармана камею, положил ее
на стол. - Мне бы сейчас наплести чего-нибудь. Да только нечего. - Он шагнул
было к двери, но обернулся: - А вы мировецкая женщина, мисс Соук. Надо же  -
соврали, чтоб меня выгородить.
   И с этим, черт его подери, решительно вышел за дверь.
 
   И я тоже. Но только я не вышел, а выбежал. Я отпихнул свой стул  с  такой
силой, что он упал. Грохот взбудоражил Королька, он выскочил  из-под  стола,
зарычал и оскалил зубы. Когда я пробегал  мимо  мисс  Соук,  она  попыталась
остановить меня:
   - Дружок!
   Но я больше не желал их знать - ни Королька, ни  ее.  Этот  пес  на  меня
зарычал, а подружка моя приняла  сторону  Одда  Гендерсона,  соврала,  чтобы
спасти его шкуру, предала нашу дружбу,  мою  любовь;  а  я-то  думал,  такое
невозможно.
   Пониже  дома  расстилался  Симпсонов  луг;  по-ноябрьски  высокая   трава
блестела на солнце, ржаво-красная и золотая. На краю пастбища  стояли  серый
амбар, загон для свиней, обнесенный загородкой птичник и  коптильня.  В  эту
самую коптильню я и забрался. Темнота  ее  хранила  прохладу  даже  в  самые
жаркие летние дни. Пол там  был  грязный,  сильно  пахло  пеплом  цикория  и
креозотом; с балок рядами свисали окорока. Вообще-то я коптильни побаивался,
но сейчас ее сумрак казался мне надежной защитой. Я бросился наземь, грудь у
меня ходила ходуном, словно  жабры  выброшенной  на  песок  рыбы;  мне  было
плевать на то, что я гублю единственную свою приличную одежку,  единственный
костюм с длинными штанами, я метался по полу  в  грязном  месиве  из  пепла,
земли и свиного сала.
   Мне было ясно одно: я должен покинуть  этот  дом,  этот  город  нынче  же
ночью. Добраться до железной дороги. Вскочить на подножку товарняка и уехать
в Калифорнию,  в  Голливуд.  Там  буду  сам  зарабатывать  себе  на  хлеб  -
надраивать до блеска туфли Фреда Астера, Кларка  Гейбла[*Известные  актеры].
Ну, а вдруг - вдруг я сам  стану  кинозвездой.  А  что,  взять  хоть  Джекки
Кугана. Вот когда они пожалеют.  Сделаюсь  богатым,  знаменитым,  они  будут
слать мне письма, а может, даже и телеграммы, но я не стану им отвечать.
   И тут я вдруг придумал, как сделать, чтобы они пожалели еще больше. Дверь
в сарайчик была приоткрыта, и в узкой, как лезвие ножа, полоске солнца видна
была полка с пузырьками. Пыльные такие, на этикетках -  череп  и  скрещенные
кости. Вот хлебну из такого пузырька - тогда все они там,  в  столовой,  вся
эта жрущая и пьющая орава, узнают, почем фунт лиха. Ей-богу, хлебну  -  хотя
бы для того, чтоб увидеть, как дядюшка Б. будет корчиться  от  мук  совести,
когда меня найдут холодным и недвижимым на полу коптильни; услышать их вопли
и скулеж Королька, когда мой гроб станут опускать в могильную яму.
   Да, но вот в чем закавыка: я же этого ничего не увижу и не услышу -  ведь
я буду мертвый! А если нельзя насладиться, глядя, как убиваются  и  казнятся
те, кто тебя хоронит, какой смысл умирать?
   Видимо, дядюшка Б. запретил мисс Соук искать меня до тех пор, пока  из-за
стола не поднимется последний гость. Только под вечер услыхал  я  ее  голос,
облетающий луг; она звала меня тихо, потерянно, словно голубка,  горюющая  о
своем голубке. Но я затаился в коптильне и не отвечал.
   Обнаружил меня Королек; он обошел коптильню, обнюхал  следы;  найдя  мой,
пронзительно залаял, вбежал внутрь и, подобравшись ползком, лизнул мне руку,
потом ухо и щеку: понимал, значит, что обошелся со мною дурно.
   Тут дверь распахнулась, полоса света стала шире.
   - Иди сюда, Дружок, - сказала  моя  подружка,  и  мне  захотелось  к  ней
подойти. Увидев меня, она рассмеялась:  -  Боже  милостивый!  Мальчик,  тебя
словно дегтем обмазали; теперь остается только вывалять тебя в перьях.
   О моем загубленном  костюме  -  ни  слова.  Королек  трусцой  выбежал  из
коптильни и принялся донимать коров на лугу; выйдя вслед за ним, мы  уселись
на пне.
   - Я сберегла для тебя гусиную ножку, - она протянула мне пакет из вощеной
бумаги. - А от индейки - белое мясо, твое любимое.
   Голод, притупившийся было от чувств более мучительных,  вдруг  прямо-таки
ударил меня под ложечку. Я дочиста обглодал гусиную ножку, потом  взялся  за
белое мясо - самый вкусный кусок индейки, вокруг грудки.
   Пока я жевал, мисс Соук обняла меня за плечи.
   - Я тебе что хочу сказать, Дружок. Худа злом  не  исправишь.  Да,  с  его
стороны нехорошо было взять камею. Но мы не знаем, почему он ее взял. Может,
хотел подержать и положить на место. Как  бы  то  ни  было,  сделал  он  это
непреднамеренно. Вот почему твой поступок куда хуже: у тебя был  расчет,  ты
хотел его унизить. С умыслом. Слушай меня внимательно, Дружок:  есть  только
один непростительный грех  -  умышленная  жестокость.  Все  остальное  можно
простить. А такое - никак нельзя. Ты меня понял, Дружок?
   Я понял, хоть и смутно, и время показало мне, что она была права. Но в ту
минуту это дошло до меня главным образом потому, что месть моя не удалась  -
стало быть, я действовал не так, как надо. Каким-то  образом  Одд  Гендерсон
оказался лучше, даже честнее меня - отчего? Почему?
   - Ты меня понял, Дружок? Понял?
   - Вроде бы да. Тяни, - сказал я, протягивая ей грудку индейки.
   Мы стали тянуть в разные стороны, и, когда разорвали, мой кусок  оказался
больше, а это значило, что она  должна  исполнить  любое  мое  желание.  Она
спросила, какое же это желание.
   - Чтобы мы остались друзьями.
   - Дурашка.
   Она крепко меня обняла.
   - Навечно?
   - Ну, я не буду жить вечно, Дружок. И ты  тоже.  -  Голос  ее  упал,  как
падает за край луга солнце, и на  мгновенье  умолк,  потом  стал  наливаться
силой, как вновь нарождающееся солнце. - Впрочем, нет, все-таки вечно.  Богу
угодно, чтобы ты надолго меня пережил. И пока ты  меня  будешь  помнить,  мы
всегда будем вместе...
   С того дня Одд Гендерсон оставил меня в покое. Он стал воевать  со  своим
однолеткой Макмилланом, по прозвищу Белка. А на следующий год  наш  директор
исключил его из школы за неуспеваемость и плохое поведение,  и  на  зиму  он
устроился работником на  молочную  ферму.  В  последний  раз  я  увидел  его
незадолго перед тем, как он, голоснув на дороге, уехал в Мобил, нанялся  там
на торговое судно и сгинул. Было это за год до того,  как  меня  спихнули  в
военную школу мыкать горе, и за два года  до  смерти  моей  подружки.  Стало
быть, осенью тысяча девятьсот тридцать четвертого года.
   Мисс Соук вызвала меня в сад. Она пересадила цветущий  куст  хризантем  в
цинковую лохань и собиралась с моей помощью втащить ее на веранду -  там  бы
она выглядела очень красиво. Лохань была тяжеленная, как сто чертей,  и  как
раз когда мы безуспешно сражались с нею, по улице проходил Одд Гендерсон. Он
постоял у садовой калитки, потом распахнул ее и сказал:
   - Разрешите помочь вам, мэм.
   Жизнь на ферме пошла ему впрок: он потолстел,  руки  окрепли.  Волосы  из
ярко-рыжих стали каштановыми. С легкостью поднял  он  здоровенную  лохань  и
внес ее на веранду.
   Подружка моя сказала:
   - Очень вам обязана, сэр. Вот это по-соседски.
   - Да чего там, - ответил он, по-прежнему не удостаивая меня вниманием.
   Мисс Соук срезала самые красивые хризантемы.
   - Передай их маме, - сказала она, протягивая ему букет. - А еще -  привет
от меня.
   - Спасибо, мэм, передам.
   - Берегись, Одд! - крикнула она, когда он вышел на улицу. - Знаешь,  ведь
это - львы.
   Но он был уже далеко и не услышал ее. Мы смотрели ему вслед до  тех  пор,
пока он не скрылся за поворотом, так  и  не  ведая,  что  несет  -  пылающие
хризантемы, готовые огласить грозным  рыком  и  ревом  сгустившиеся  зеленые
сумерки.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 26.01.00
 
 
 
   Трумен Капоте
 
   БУТЫЛЬ СЕРЕБРА
 
   Перевод С. Митиной
 
   После занятий в школе я обычно работал в аптеке "Валгалла". Владельцем ее
был мой дядя, мистер Эд Маршалл. Я называю его  мистером  Маршаллом,  потому
что все, даже собственная жена, звали его "мистер Маршалл". А  вообще-то  он
был человек симпатичный.
   Аптека была хоть и несколько старомодная, но зато просторная,  темноватая
и прохладная, - летом во всем городке  не  было  места  приятней.  Слева  от
входа, за табачным прилавком, как правило, возвышался сам мистер  Маршалл  -
приземистый, с длинными закрученными седыми усами на скуластом румяном лице,
придававшими ему весьма мужественный вид.  В  глубине  помещения  находилась
красивая  старинная  стойка  для   газировки;   ее   пожелтевшая   мраморная
поверхность была отполирована тщательно, но без вульгарного  блеска.  Мистер
Маршалл приобрел ее в тысяча девятьсот десятом  году  на  аукционе  в  Новом
Орлеане и очень ею гордился. Сидя  у  стойки  на  одном  из  высоких  шатких
табуретов,  вы  могли  видеть  в  старинных  зеркалах   свое   отражение   -
тускловатое, словно  при  свечах.  Все  главные  товары  были  выставлены  в
застекленных антикварных шкафчиках, запиравшихся медными ключами.  В  аптеке
всегда стоял запах мускатного ореха, сиропов и прочих вкусных вещей.
   Жители нашего округа частенько наведывались в "Валгаллу", покуда в городе
не объявился некий Руфус Макферсон - он тоже открыл аптеку,  прямо  напротив
нашей, на другой стороне главной площади. Старый  Руфус  Макферсон  оказался
сущим злодеем - он переманил у моего дядюшки почти всех клиентов Он завел  у
себя всякие новомодные штучки вроде разноцветных  лампочек  и  электрических
вентиляторов; подъезжавших к аптеке  клиентов  обслуживал  прямо  в  машине;
приготовлял сандвичи на заказ. Понятно поэтому, что, хотя некоторые из наших
завсегдатаев и сохранили верность мистеру Маршаллу, большинство  из  них  не
смогло устоять перед соблазнами, которые пустил в ход Руфус Макферсон.
   Сперва мистер Маршалл решил его игнорировать: при упоминании его имени он
только фыркал, покручивал усы и глядел в сторону.  Но  видно  было,  что  он
здорово накален и с каждым днем накаляется все сильнее.
   Как-то раз, в середине октября, когда я зашел в  аптеку,  мистер  Маршалл
сидел у стойки с Хаммураби; они играли в домино и попивали винцо. Этот самый
Хаммураби, уверявший, что он египтянин, подвизался у нас в качестве  зубного
врача, но практики у него почти не было, так как  у  жителей  нашего  округа
зубы на редкость крепкие благодаря свойствам здешней воды;  поэтому  большую
часть времени Хаммураби торчал в аптеке и был лучшим приятелем  моего  дяди.
Он был красавец-мужчина, этот Хаммураби,  -  смуглый,  высокий,  футов  семи
росту, и мамаши у нас в городке старались прятать от него своих дочек,  хотя
сами строили ему глазки. Говорил  он  без  всякого  акцента,  и  мне  всегда
казалось, что он такой же египтянин, как выходец с Луны.
   Словом, они с дядей играли в  домино  и  потягивали  красное  итальянское
вино, подливая себе из четырехлитровой бутыли. Зрелище грустное, потому  что
мистер Маршалл был известен как ярый  противник  спиртного,  и  я,  понятное
дело, подумал: ох ты, черт, значит, все-таки Руфус Макферсон допек  его.  Но
оказалось, что дело вовсе не в этом.
   - Эй, сынок, - обратился ко мне мистер  Маршалл,  -  иди-ка  сюда,  выпей
стаканчик красного.
   - Правильно, помоги нам с ним разделаться, - подхватил Хаммураби, -  вино
покупное, жаль его выливать.
   Много позже, уже под вечер, когда бутыль наконец опустела, мистер Маршалл
взял ее в руки.
   - Что ж, теперь посмотрим! - сказал он и вышел на улицу.
   - Куда это он? - спросил я.
   - О... о... о... - только и сказал Хаммураби, любивший меня подразнить.
   Прошло с полчаса, и мой дядя вернулся, сгибаясь под тяжестью своей ноши и
сердито ворча. Он водрузил бутыль на стойку и отступил  на  шаг,  с  улыбкой
потирая руки.
   - Ну, как на ваш взгляд? - О... о... о... - вновь сказал Хаммураби.
   - Ух ты! - сказал я.
   Бог ты мой, это была  та  самая  бутыль,  но  с  нею  произошло  чудесное
превращение - теперь она была доверху  наполнена  серебряными  монетками  по
пять и десять центов, тускло поблескивавшими сквозь толстое стекло.
   - Здорово, а? Это  мне  в  Первом  национальном  банке  насыпали.  Монета
покрупнее не пролезает в горлышко. Ну да все равно, там  целая  куча  денег,
доложу я вам.
   - А для чего это, мистер Маршалл? - спросил я. - Ну то  есть  в  чем  тут
идея?
   Мистер Маршалл заулыбался еще шире.
   - Бутыль с серебром, скажем так...
   - Кубышка на конце радуги, - вставил Хаммураби.
   - ...а идея, как ты выражаешься, - в том, чтобы люди  старались  угадать,
сколько тут денег.  Скажем,  купил  клиент  чего-нибудь  на  четвертак  -  и
пожалуйста, пусть попытает счастья. Чем больше он будет покупать, тем больше
у него шансов на выигрыш. Все цифры,  какие  мне  станут  называть,  я  буду
записывать в бухгалтерскую книгу, а  в  сочельник  мы  их  зачитаем,  и  чья
окажется всего ближе к правильной, тому и достанется вся эта музыка.
   Хаммураби кивнул с торжественным видом.
   - Санта-Клауса из себя разыгрывает, - сказал он. -  Всемогущего,  доброго
Санта-Клауса. Пойду я  домой  и  напишу  книгу:  "Искусное  убийство  Руфуса
Макферсона".
   Он иногда и вправду строчил рассказы, а потом рассылал их по журналам. Но
всякий раз они приходили обратно.
 
   Удивительно, просто уму непостижимо, до чего бутыль с серебром  завладела
воображением жителей нашего округа. Давно  уже  дядюшкина  аптека  не  знала
такого наплыва покупателей - с тех самых пор, как Тьюли, начальник  станции,
совершенно спятил, бедняга,  и  стал  уверять,  что  обнаружил  за  товарным
складом нефть, после чего в наш городок валом повалил народ - рыть поисковые
скважины. Даже бездельники, которые целыми днями  толклись  в  бильярдной  и
сроду ни на что гроша не выложили, если только  это  не  имело  отношения  к
выпивке или к женщинам, и те вдруг стали расходовать свою  скудную  денежную
наличность на молочный коктейль.
   Несколько  пожилых  дам  публично  осудили  затею  мистера  Маршалла  как
разновидность азартной игры; впрочем, особого шума они поднимать не стали, а
некоторые из них под тем или иным предлогом даже заходили в аптеку  попытать
счастья. Школьники прямо-таки помешались на этой  бутыли,  и  я  вдруг  стал
среди них весьма популярен - они вообразили, что мне известно,  сколько  там
серебра.
   - Я вам скажу, в чем тут дело, - говорил Хаммураби, закуривая  египетскую
сигарету (он заказывал их по почте в одной нью-йоркской фирме). - Вовсе не в
том, в чем вы думаете, - не в жадности, словом. Нет. Тайна -  вот  что  всех
завораживает. Глядишь ты на эти монетки, так разве же ты думаешь:  ага,  тут
их столько-то? Нет, нет. Ты спрашиваешь себя: а сколько их тут? Вот  в  этом
вся суть, и для каждого она означает свое. Понятно?
   Ну, а Руфус Макферсон, тот просто на  стену  лез.  Ведь  всякий  торговец
возлагает на рождество особые надежды -  эти  несколько  дней  приносят  ему
изрядную долю годовой выручки. А тут вдруг покупателей силком  не  затащишь.
Руфус решил собезьянничать - завел у себя такую же бутыль, но так как он был
скрягой, то наполнил ее медными центами. Мало  того,  он  написал  редактору
"Знамени", нашей еженедельной газеты, письмо,  где  утверждал,  что  мистера
Маршалла следует "вымазать дегтем, обвалять в перьях и вздернуть за то,  что
он превращает невинных детей в  заядлых  игроков,  уготовляя  им  тем  самым
прямой путь в ад". Сами понимаете, что  после  этого  он  сделался  всеобщим
посмешищем. Заслужил презрение всего города, и больше  ничего.  В  общем,  к
середине ноября ему не оставалось ничего другого, как стоять на  тротуаре  у
дверей своей аптеки  и  с  горечью  взирать  на  веселую  кутерьму  в  стане
противника.
 
   Примерно в это время у нас в аптеке и появился Ноготок со своей  сестрой.
Был он не из наших, городских, во всяком случае, раньше его никто  здесь  не
видел. Он говорил, что живет на ферме в миле от Индейского Ручья,  что  мать
его весит всего-навсего тридцать кило, а у старшего брата есть  скрипка,  и,
если кому нужно, он может за пятьдесят центов сыграть на свадьбе. А  еще  он
сообщил, что его звать Ноготок, что другого имени у  него  нету  и  что  ему
двенадцать лет. Но Мидди, его сестра, говорила, что ему всего восемь. Волосы
у  него  были  прямые  темно-русые;  маленькое  обветренное  лицо  постоянно
напряжено; зеленые глаза глядели понимающе, очень умно, настороженно. Был он
низенький, щуплый, сплошной комок нервов,  носил  всегда  одно  и  то  же  -
красный свитер, синие холщовые  штаны  и  огромные  башмаки,  хлопавшие  при
каждом его шаге.
   Первый раз он явился к нам в  дождь.  Волосы  его  слиплись  и  покрывали
голову сплошной шапкой, башмаки были облеплены рыжей глиной, - видно, он шел
проселками. Небрежной ковбойской походкой он направился к мраморной  стойке,
где я перетирал стаканы; Мидди шла за ним следом.
   - Я так прослышал, что вы  заимели  полную  бутылку  денег  и  хотите  ее
отдать, - сказал он, глядя мне прямо в глаза.  -  Раз  уж  вы  ее  все  одно
отдадите, так сделали бы доброе дело - отдали бы ее нам. Меня звать Ноготок,
а вон она - моя сестра, Мидди.
   Мидди была грустная-грустная девочка, явно старше братишки и намного выше
его - сущая жердь. Короткие серые, словно пакля,  волосы,  жалостно  бледное
лицо с кулачок. Выцветшее ситцевое платье не прикрывало костлявых коленок. У
нее были плохие зубы, и, чтобы это скрыть, она сжимала губы в  ниточку,  как
старушка.
   - Прошу извинить меня, - сказал я, - но вам следует обратиться к  мистеру
Маршаллу.
   И он безо всяких тут же к нему  обратился.  Мне  слышно  было,  как  дядя
объясняет ему, что нужно сделать, чтобы выиграть бутыль с серебром.  Ноготок
внимательно слушал и время от времени кивал. Потом снова подошел к стойке  и
осторожно погладил бутыль.
   - Славная штучка, а, Мидди?
   - А они ее нам отдадут?
   - Не... Перво-наперво вот что - нужно  угадать,  сколько  там  денег.  Да
прежде купить чего-нибудь на четвертак, чтоб разрешили отгадывать.
   - Ишь ты, четвертак! Нет его у нас. Да где его взять-то, сам подумай.
   Ноготок насупился, потер подбородок.
   - Ну это что... Это уж я соображу. Заковыка не в том: мне  никак  нельзя,
чтобы вышла промашка. Мне надо знать точно.
   Через несколько дней они снова пришли в аптеку. Ноготок забрался на  стул
у стойки и решительным тоном спросил два стакана газировки - один для  себя,
другой для Мидди. На этот раз он сообщил  нам  кое-какие  сведения  о  своих
родственниках.
   - ...а еще есть у нас дедушка, материн отец,  он  каджун  и  по-английски
говорит плохо. А братишка мой - тот, что на скрипке играет, -  так  его  три
раза сажали. Через это нам и пришлось сматываться из Луизианы, - подрался  с
одним парнем и здорово его бритвой порезал. Из-за одной бабы, она на  десять
лет его старше. Белобрысая такая.
   Мидди, робко стоявшая поодаль, забеспокоилась:
   - Зря ты, Ноготок, про наши семейные дела болтаешь.
   - А ну, умолкни, Мидди, - оборвал он ее, и Мидди сразу умолкла. - Хорошая
девчушка, - добавил он и, повернувшись, погладил ее по голове. - Только  вот
приходится ее окорачивать. Иди-ка, голуба, посмотри книжки с  картинками,  а
насчет зубов не переживай. Ноготок для тебя кое-что  сообразит,  дай  только
мне провернуть одно дельце.
   Состояло же дельце в  том,  чтобы  пялиться  на  бутыль.  Подперев  рукой
подбородок, он глядел на  нее  долго-долго,  не  мигая,  так  и  пожирал  ее
глазами.
   - Мне одна женщина в Луизиане сказала - я могу видеть такое, чего  другие
не видят. Потому что я в сорочке родился.
   - Но тебе нипочем не углядеть, сколько там денег, - сказал я. - Лучше  уж
назови первую цифру, какая на ум взбредет,  может,  как  раз  и  попадешь  в
точку.
   - Ну да еще, - сказал он. - Этак запросто  маху  дашь.  А  мне  ошибиться
никак нельзя. Не, я так рассудил - чтобы уж было наверняка, надо все монетки
пересчитать, до одной.
   - Давай пересчитывай!
   - Что пересчитывать? - неожиданно раздался голос Хаммураби - он  как  раз
вошел в аптеку и теперь усаживался у стойки.
   - Этот малец собирается пересчитать все деньги в бутыли, - объяснил я.
   Хаммураби взглянул на Ноготка с интересом.
   - А как же ты, сынок, собираешься это сделать?
   - Сосчитаю, и все, - как ни в чем не бывало ответил Ноготок.
   Хаммураби рассмеялся.
   - Ну, для этого надо, сынок, чтобы глаза у тебя все насквозь видели,  как
рентген. Вот ведь какое дело.
   - Вовсе и нет. Для этого надо только в сорочке родиться. Мне одна женщина
в Луизиане сказала. Она была колдунья и во мне души  не  чаяла;  как-то  раз
хотела она взять меня на руки, а мама не дала,  так  она  напустила  на  нее
порчу, и теперь в маме весу всего тридцать кило.
   - Оч-чень ин-те-ресно! - только и сказал  Хаммураби,  бросив  на  Ноготка
подозрительный взгляд.
   К ним подошла Мидди, крепко сжимая в руках "Секреты экрана",  и  показала
Ноготку один из снимков.
   - Ой, ну до чего же хорошенькая! Ты глянь-ка, глянь. Ноготок, какие у ней
зубы красивые, один к одному.
   - Да ладно, не переживай, - ответил он. Когда они ушли, Хаммураби заказал
бутылку "Нехи" и стал его попивать, куря сигарету.
   - И вы считаете этого малыша вполне нормальным?  -  вдруг  спросил  он  с
удивлением в голосе.
 
   По-моему, лучше всего проводить  рождество  в  маленьком  городке.  Здесь
раньше чувствуется наступление праздника - все как-то быстрее  преображается
и оживает под его чарами. Уже  в  начале  декабря  двери  домов  разукрашены
гирляндами, в витринах пламенеют красные бумажные колокольчики, поблескивают
слюдяные снежинки. Ребятня совершает вылазки в  лес  и  притаскивает  оттуда
пахучие свежие елки. Хозяйки пекут рождественские  пироги  -  они  открывают
банки с заранее  заготовленной  сладкой  начинкой,  откупоривают  бутылки  с
наливками.  На  площади  перед  судом  высится  огромная   елка,   увешанная
серебряной  канителью  и  разноцветными  лампочками,  которые  вспыхивают  с
наступлением  сумерек.  В  предвечерние  часы  из  пресвитерианской   церкви
доносятся  рождественские  гимны  -   это   хор   готовится   к   ежегодному
представлению. Во всем городке цветет японская айва.
   Единственным, кого словно бы не  затрагивала  эта  радостная  праздничная
атмосфера, был Ноготок. Он взялся за свое дельце - подсчет денег в бутыли  -
с величайшей настойчивостью и дотошностью. В аптеку приходил изо дня в  день
- уставится на бутыль, насупит брови и что-то бормочет себе под нос.  Сперва
мы смотрели на него, как завороженные, но  потом  это  всем  надоело,  и  мы
перестали обращать на него внимание. Больше он так  ничего  и  не  купил,  -
должно быть, не мог наскрести четвертак. Иной раз он перебрасывался словом с
Хаммураби - тот относился к  нему  с  участливым  любопытством  и  время  от
времени покупал ему засахаренный орех или солодкового корня на цент.
   - Вы по-прежнему считаете, что у него не все дома?  -  как-то  спросил  я
Хаммураби.
   - Полной уверенности у меня нет, - ответил  он.  -  Но  когда  разберусь,
скажу тебе точно. По-моему, он  недоедает.  Свожу-ка  я  его  в  "Радугу"  и
накормлю жареным мясом.
   - Наверно, он предпочел бы получить от вас четвертак.
   - Нет. Хорошая порция жаркого - вот что ему нужно. И вообще, лучше будет,
если он не станет угадывать. Жутко нервный  мальчонка  и  странный  такой...
Если все у него сорвется, каково будет мне сознавать, что втравил его в  это
я. Ой, жаль его будет ужасно!
   Но мне, откровенно говоря, Ноготок казался в  ту  пору  просто  забавным.
Мистер Маршалл жалел его, а заходившие к нам ребятишки повадились  было  его
дразнить, но он не обращал на них никакого внимания, и понемногу они от него
отстали. Когда ни придешь, он сидит у стойки, наморщив лоб и неотрывно глядя
на бутыль. И так поглощен своим делом, что по  временам  у  меня  появлялось
какое-то жуткое ощущение, - может, его здесь и нет вовсе? Но только, бывало,
в это поверишь, он вдруг очнется и скажет что-нибудь вроде:
   - Слышь, а хорошо бы, здесь оказалась монета тринадцатого года. Мне  один
парень говорил, он где-то видел такую монету, ей пятьдесят долларов цена!
   Или:
   - Мидди будет важной леди в кино. Они загребают кучу деньжищ, эти леди из
кино. Тогда уж нам до самой смерти не надо будет капустный лист  жевать.  Да
только Мидди говорит - не может она сниматься в кино, покуда красивых  зубов
не вставит.
   Мидди не всегда приходила вместе с братом. Когда она не являлась, Ноготок
бывал сам не свой, на него нападала робость и вскоре он уходил.
   Хаммураби выполнил свое обещание - он повел его в кафе и накормил жареным
мясом.
   - Что ж, мистер Хаммураби симпатичный, -  рассказывал  после  Ноготок.  -
Только выдумки у него какие-то чудацкие - воображает, что если бы он  жил  в
этом самом Египте, то был бы там королем или вроде того.
   А Хаммураби потом говорил нам:
   - Малыш так трогательно верит, что выиграет, - это просто за душу  берет.
Но мне лично наша затея, - тут он показал на бутыль с серебром,  -  начинает
внушать омерзение. Жестоко это, давать человеку такую надежду, и  я  страшно
жалею, что впутался в это дело.
   Завсегдатаи нашей аптеки больше всего любили потолковать о том,  кто  что
купил бы на выигранные деньги. В разговорах этих обычно участвовали  Соломон
Кац, Фиби Джонс, Карл Кунхард, Пьюли Симмонз, Эдди Фокскрофт, Марвин  Финкл,
Труди Эдвардс и негр  по  имени  Эрскин  Вашингтон.  Кто  думал  съездить  в
Бирмингем и сделать там перманент, кто мечтал о подержанном пианино, кто - о
шетлендском  пони,  кто  -  о  золотом  браслете,  кто  хотел  купить  серию
приключенческих книг, а кто - застраховать свою жизнь.
   Как-то раз мистер Маршалл спросил Ноготка, на что истратил бы деньги он.
   - Это секрет, - объявил Ноготок, и, как мы ни  бились,  выведать  у  него
ничего не смогли. Так что мы просто решили: о чем бы он там ни мечтал,  это,
должно быть, и впрямь нужно ему позарез.
   Настоящая зима обычно наступает в наших краях только  в  конце  января  и
бывает довольно короткой и мягкой. Но в том  году  за  неделю  до  рождества
начались небывалые холода. Их у нас до сих пор вспоминают - до того страшная
была стужа. В трубах замерзла вода; те, кто не удосужился запасти достаточно
топлива для камина, по целым дням не вылезали из постели, дрожа под  ватными
одеялами; небо приобрело угрюмый и странный  свинцовый  оттенок,  как  перед
бурей; солнце побледнело, словно луна на ущербе. Дул резкий ветер, он крутил
сухие осенние  листья,  падавшие  на  обледенелую  землю,  и  дважды  срывал
рождественское убранство с огромной елки на площади возле суда.
   В домишках у шелкоткацкой  фабрики,  где  ютилась  самая  беднота,  семьи
сходились но вечерам вместе и рассказывали в темноте разные  истории,  чтобы
хоть на время забыть о холоде. Фермеры прикрывали зябкие растения  джутовыми
мешками и молились; впрочем, кое-кому из сельских жителей неожиданные морозы
были на руку - они закалывали свиней и  везли  на  продажу  в  город  свежую
колбасу. У входа в магазин Вулворта стоял  Санта-Клаус  в  красном  марлевом
балахоне - это был мистер Джадкинс, городской пьяница. У него  была  большая
семья, и потому все в городе были довольны, что в эти дни он трезв  хотя  бы
настолько,  чтоб  заработать  доллар.  В  церкви  несколько  раз  устраивали
праздничные вечера, и на одном из них мистер Маршалл нос к носу столкнулся с
Руфусом Макферсоном; они крупно поговорили, -  впрочем,  до  драки  дело  не
дошло...
   Как я уже упоминал, Ноготок жил на ферме, примерно в миле  от  Индейского
Ручья, - значит, что-нибудь милях в трех  от  города,  прогулка  изрядная  и
довольно тоскливая. И все-таки, несмотря на холод, он  ежедневно  являлся  в
аптеку и просиживал до закрытия, а так как день становился  все  короче,  то
уходил он, когда уже было темно. Иной раз его подвозил на  машине  мастер  с
шелкоткацкой фабрики, но это  случалось  редко,  да  и  то  часть  пути  ему
приходилось идти пешком. Вид у него был усталый  и  озабоченный,  он  всегда
приходил к нам иззябший и трясся от холода. Едва ли под красным  свитером  и
синими штанами у него было теплое белье.
   За три дня до рождества он неожиданно объявил:
   - Ну вот, я кончил. Теперь я знаю, сколько в бутылке денег.
   В его словах была такая торжественная, глубокая вера, что  в  них  нельзя
было усомниться.
   - Давай, давай, сынок, сочиняй, - подхватил Хаммураби, сидевший в аптеке.
- Не можешь ты этого знать. И зря задуриваешь себе голову, ведь будешь потом
убиваться.
   - Да что вы меня все учите, мистер Хаммураби. Я и сам знаю, что  к  чему.
Вот одна женщина в Луизиане, так она мне сказала...
   - Слышал, слышал. Но пора об этом забыть.  На  твоем  месте  я  пошел  бы
домой, больше сюда не ходил и  постарался  бы  позабыть  про  эту  проклятую
бутыль.
   - Мой брат нынче вечером играет на свадьбе в  Чероки-сити,  он  мне  даст
четвертак, - сказал Ноготок упрямо. - Завтра я попытаю счастья.
 
   Назавтра я даже разволновался, когда Ноготок и Мидди явились в аптеку.  У
него и в самом деле был четвертак, для  пущей  верности  он  завязал  его  в
утолок красного носового платка. Держась за руки, они с Мидди  ходили  вдоль
застекленных шкафчиков и шепотом советовались, что им купить. В конце концов
они  выбрали  крошечный,  с  наперсток   величиной,   флакончик   цветочного
одеколона. Мидди тут же открыла его и полила себе голову.
   - Ой, до чего ж  дух  приятный!..  Пречистая  дева,  я  сроду  такого  не
слышала. Ноготок, родимый, дай-ка я тебе волосы сбрызну.
   Но Ноготок не дался.
   Пока мистер Маршалл доставал гроссбух,  куда  он  записывал  все  ответы,
Ноготок подошел к стойке и,  обхватив  бутыль  с  серебром,  стал  нежно  ее
поглаживать. От волнения у него блестели глаза, пылали щеки. Все, кто был  в
это время в аптеке, столпились вокруг него. Мидди стояла поодаль,  почесывая
ногу, и нюхала одеколон. Хаммураби не было.
   Мистер Маршалл послюнявил кончик карандаша и улыбнулся:
   - Ну давай, сынок. Так сколько там? Ноготок набрал побольше воздуху.
   - Семьдесят семь долларов тридцать пять центов, - выпалил он.
   В том, что он не округлил цифру,  уже  было  что-то  необычное  -  другие
непременно называли круглую  сумму.  Мистер  Маршалл  торжественным  голосом
повторил ответ и записал его в книгу.
   - А когда мне скажут, выиграл я или нет?
   - В сочельник.
   - Стало быть, завтра - да?
   - Стало быть, завтра, - как ни в чем не бывало ответил мистер Маршалл.  -
Приходи к четырем часам.
 
   За ночь ртуть в градуснике опустилась еще ниже, а перед  рассветом  вдруг
хлынул по-летнему быстрый  ливень,  и  назавтра  обледеневший  город  так  и
сверкал на солнце, напоминая северный  пейзаж  с  открытки,  -  на  деревьях
поблескивали белые сосульки,  мороз  разрисовал  все  окна  цветами.  Мистер
Джадкинс поднялся спозаранку и, неизвестно зачем, топал по улицам и звонил в
колокольчик, то и дело прикладываясь к бутылке виски,  которую  доставал  из
заднего кармана брюк. День был безветренный,  и  дым  из  труб  лениво  полз
вверх, прямо в тихое замерзшее небо. Часам к десяти хор  в  пресвитерианской
церкви уже гремел вовсю, и  городские  ребятишки,  напялив  страшные  маски,
совсем как в день всех святых, с диким шумом гонялись друг за дружкой вокруг
площади.
   Около полудня в аптеку явился Хаммураби  помочь  нам  все  приготовить  к
торжественному моменту. Он принес увесистый кулек с мандаринами, и мы  умяли
их все до одного, бросая кожуру в новенькую пузатую печурку, которую  мистер
Маршалл сам себе преподнес на рождество. Затем мой дядюшка  снял  со  стойки
бутыль, старательно обтер ее и водворил на стол,  передвинутый  на  середину
помещения. Этим его помощь и ограничилась; потом он развалился в  кресле  и,
чтобы как-то убить время, стал завязывать и  развязывать  зеленую  ленту  на
горлышке бутыли. Так что вся остальная работа свалилась на нас с  Хаммураби.
Мы подмели пол и протерли зеркала, смахнули пыль со  шкафов,  развесили  под
потолком красные и зеленые ленты из гофрированной бумаги. Когда мы  кончили,
аптека приобрела очень нарядный вид. Но Хаммураби, с грустью  оглядев  плоды
наших трудов, вдруг объявил:
   - Ну, теперь я, пожалуй, пойду.
   - А разве ты не останешься? - оторопело спросил мистер Маршалл.
   - Нет, нет, - ответил Хаммураби и медленно покачал головой. - Не хотелось
бы мне видеть, какое будет  у  мальчугана  лицо.  Как-никак  праздник,  и  я
намерен веселиться напропалую. А разве я смогу, имея такое на совести? Черт,
да мне потом не заснуть.
   - Ну, как угодно, - сказал мистер Маршалл и пожал плечами, но видно было,
что он глубоко уязвлен. - Такова  жизнь.  И  потом,  кто  знает?  Может,  он
выиграет.
   Хаммураби тяжко вздохнул.
   - Какую цифру он назвал?
   - Семьдесят семь долларов тридцать пять центов, - ответил я.
   - Нет, это же просто фантастика, а? - воскликнул Хаммураби. Плюхнувшись в
кресло рядом с мистером  Маршаллом,  он  закинул  ногу  за  ногу  и  закурил
сигарету. - Если у вас  найдется  пастилка,  я  бы  пососал,  а  то  привкус
какой-то противный во рту.
 
   Приближался назначенный час, а мы все трое сидели вокруг стола, и на душе
у нас кошки скребли. За все время мы даже словом не перемолвились.  Игравшие
на площади ребятишки разбежались, и теперь с улицы доносился лишь бой  часов
на башне суда. Аптека еще была закрыта, но народ  уже  прохаживался  взад  и
вперед по тротуару, заглядывая в витрину. В три часа  мистер  Маршалл  велел
мне отпереть дверь. Минут через двадцать в аптеке яблоку негде было  упасть.
Все нарядились, в воздухе стоял сладкий запах - это  благоухали  девчонки  с
шелкоткацкой фабрики. Они проталкивались вдоль стен, карабкались на  стойку,
лезли, куда только могли. Вскоре толпа выплеснулась на тротуар  и  запрудила
мостовую. На площади  выстроились  запряженные  лошадьми  фургоны  и  старые
фордики, в которых прикатили  фермеры  со  своими  семьями.  Кругом  шумели,
смеялись,  перебрасывались  шутками.  Несколько  пожилых   дам   возмущались
поведением мужчин помоложе - чего они толкаются и сквернословят, -  но  уйти
никто не ушел. У бокового входа собралась кучка негров, те веселились вовсю.
Раз уж представилась возможность поразвлечься, все старались не упустить  ее
- ведь обычно у нас здесь такая тишь, редко когда что случается. Можно смело
сказать - в тот день  у  аптеки  собрались  все  жители  нашего  округа,  за
исключением больных и Руфуса Макферсона. Я огляделся, нет ли где Ноготка, но
его что-то не было видно.
   Мистер Маршалл прочистил горло и  захлопал  в  ладоши,  требуя  внимания.
Когда шум утих и нетерпение публики стало достаточно ощутимым, он выкрикнул,
словно на аукционе:
   - А теперь слушайте меня все. Вот в этом конверте, - тут  он  поднял  над
головами конверт из плотной бумаги, - так вот, здесь  листок  с  ответом,  и
известен он пока что лишь  Господу  Богу  да  Первому  национальному  банку,
ха-ха. А в эту книгу, - и он поднял  другой  рукой  толстый  гроссбух,  -  я
записывал цифры, которые вы мне называли. Вопросы есть?
   Полнейшее молчание.
   - Прекрасно. Теперь, если кто-нибудь вызовется мне помочь...
   Никто не шевельнулся; казалось, толпу сковала  неодолимая  робость;  даже
рьяные любители покрасоваться перед публикой, и те смущенно  переминались  с
ноги на ногу. Вдруг раздался громкий голос:
   - А ну, дайте-ка мне. Посторонитесь маленько, мэм, будьте добры.
   Это  был  Ноготок,  он  проталкивался  сквозь  толпу,  а  следом  за  ним
пробирались Мидди и долговязый парень с сонными глазами, - должно быть,  тот
самый брат, который играл на скрипке. Ноготок был одет, как  всегда,  только
лицо оттер докрасна, надраил до блеска ботинки и так пригладил  волосы,  что
они прилипли к коже.
   - Мы не опоздали? - спросил он, часто дыша.
   Вместо ответа мистер Маршалл спросил:
   - Стало быть, ты готов нам помочь?
   Сперва Ноготок смутился, потом решительно кивнул.
   - Есть у кого-нибудь возражения против этого молодого человека?
   Тишина по-прежнему была мертвая. Мистер Маршалл передал конверт  Ноготку,
тот спокойно взял его, но прежде,  чем  вскрыть,  внимательно  его  оглядел,
покусывая нижнюю губу. Все это время толпа безмолвствовала, лишь изредка  то
тут, то  там  слышалось  покашливание  да  тихонько  позвякивал  колокольчик
мистера  Джадкинса.  Хаммураби,  привалясь  к  стойке,  усердно  разглядывал
потолок; Мидди смотрела брату через плечо, и взгляд ее  ничего  не  выражал,
но, когда Ноготок стал вскрывать конверт, она охнула.
   Ноготок извлек из конверта розовую бумажку и, держа ее осторожно,  словно
что-то очень хрупкое,  еле  слышно  пробормотал  какую-то  цифру.  Вдруг  он
побелел, в глазах у него блеснули слезы.
   - Эй, малец, да говори, что ли! - заорал кто-то.
   Тут к Ноготку подскочил Хаммураби и взял, нет, выхватил  у  него  из  рук
бумажку.  Прочистив  горло,  он  начал  было  читать,  как  вдруг  лицо  его
исказилось самым комичным образом.
   - Ох, Матерь Божия... - только и выдохнул он.
   - Громче! Громче! - потребовали хором сердитые голоса.
   - Жулье! - выкрикнул Джадкинс,  успевший  к  этому  времени  основательно
накачаться. - Гнусное мошенничество! Это ж слепому видно!
   Поднялась буря - от улюлюканья и свиста колыхался воздух.
   Брат Ноготка порывисто обернулся, погрозил толпе кулаком.
   - А ну, заткнитесь, заткнитесь, вы, дурачье, слышали? Не то вот сшибу вас
сейчас черепушками, так набьете себе шишек с дыню каждая.
   - Граждане!  -  выкрикнул  мэр  Моуэс.  -  Граждане,  ведь  нынче,  того,
рождество на дворе... Вы, значит, того...
   Тут мистер Маршалл вскочил на стул. Он топал ногами и  хлопал  в  ладоши,
пока не установился относительный порядок. Здесь стоит, пожалуй,  упомянуть,
что,  как  мы  впоследствии  выяснили,  Руфус  Макферсон  специально   нанял
Джадкинса, чтобы тот затеял всю эту катавасию.
   Когда  страсти  наконец  улеглись,  розовый   листок   нежданно-негаданно
очутился у меня в руках - как, я и сам не знаю.
   Я с ходу выкрикнул:
   - Семьдесят семь долларов тридцать пять центов!
   От волнения я поначалу, конечно, не сообразил, что это  та  самая  цифра,
которую назвал Ноготок. Это дошло до меня, только когда я  услышал  ликующий
вопль его брата. Имя победителя мигом облетело всю аптеку,  и  благоговейный
шепот пронесся над толпою, словно первый вздох бури.
   А на самого Ноготка жалко было  смотреть.  Он  захлебывался  от  рыданий,
будто ему нанесли смертельный удар, но когда Хаммураби посадил его  себе  на
плечи, чтобы показать толпе, он торопливо вытер глаза рукавом и расплылся  в
улыбке.
   - Надувательство! Подлое надувательство! - вновь рявкнул Джадкинс, но рев
его потонул в оглушительном грохоте рукоплесканий.
   Мидди схватила меня за руку.
   - Зубы! - взвизгнула она. - Теперь у меня будут зубы!
   - Зубы? - переспросил я ошалело.
   - Ну да, вставные зубы, вот на что мы истратим эти деньги. Теперь у  меня
будут красивые белые зубы.
   Но в ту минуту меня интересовало только  одно  -  каким  образом  Ноготок
угадал?
   - Эй, Мидди, скажи мне, - взмолился я, - скажи ты мне, Бога ради,  откуда
он знал, что там ровно семьдесят семь долларов тридцать пять центов?
   Мидди бросила на меня недоумевающий взгляд.
   - А я думала, Ноготок говорил тебе, - ответила она совершенно серьезно. -
Он сосчитал. - Да, но как? Как?
   - О, господи, да ты что, не знаешь, как считают, что ли?
   - Он только считал, и все?
   - Н-ну, еще  он  помолился  немножко,  -  сказала  оно  после  некоторого
раздумья и стала проталкиваться к братьям, но вдруг  обернулась  и  крикнула
мне: - И потом, ведь он родился в сорочке!
   И более вразумительного объяснения этой загадки я так ни  от  кого  и  не
слышал. Когда Ноготка впоследствии спрашивали: "Как это  ты?"  -  он  только
странно улыбался и переводил разговор на другое. Потом, через много лет,  он
вместе с семьей переехал куда-то во Флориду, и больше мы о них не слыхали.
   Но легенда о Ноготке жива в нашем городе и поныне. А мистера Маршалла  до
самой его смерти, последовавшей в апреле прошлого года, неизменно приглашали
на рождество в баптистскую  церковь  -  рассказывать  эту  историю  ученикам
воскресной школы. Как-то раз Хаммураби отстукал об этом рассказ  и  разослал
его во многие журналы. Но он так и не был напечатан. Ему ответил только один
редактор,  да  и  тот  написал:  "Если  бы  эта  девчушка  и  вправду  стала
кинозвездой, тогда в Вашей истории был бы какой-то смысл".
   Но на самом-то деле этого не случилось, так зачем же выдумывать?
 
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 26.01.00
 
 
 
   Трумен Капоте
 
   ДЕТИ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
 
   Перевод С. Митиной
 
   Вчера вечером шестичасовой автобус переехал мисс Боббит. Сам не знаю, как
мне рассказывать об этом: ведь что там ни говори,  мисс  Боббит  было  всего
десять лет, и все же я уверен - в нашем городе ее никто не забудет. Начать с
того, что она всегда поступала  необычно,  с  той  самой  минуты,  когда  мы
впервые ее увидели, а было это около года тому назад. Мисс Боббит и ее мать,
они приехали этим же самым шестичасовым автобусом - он прибывает из Мобила и
идет дальше. В тот день было рождение моего двоюродного  брата  Билли  Боба,
так что почти все ребята из нашего городка  собрались  у  нас.  Мы  как  раз
угощались на веранде пломбиром "тутти-фрутти" и обливным шоколадным  тортом,
когда из-за Гиблого поворота с грохотом вылетел автобус. В то лето не выпало
ни одного дождя; все  было  присыпано  ржавой  сушью,  и,  когда  по  дороге
проходила машина, пыль иной раз висела в недвижном воздухе по часу, а  то  и
больше. Тетя Эл говорила - если в ближайшее время дорогу  не  замостят,  она
переедет на побережье; впрочем, она говорила это уже давным-давно.
   В  общем,  сидели  мы  на  веранде,  и  "тутти-фрутти"  таяло  у  нас  на
тарелочках, и только нам всем подумалось - а  хорошо  бы,  сейчас  произошло
что-нибудь необычайное, - как оно и  произошло:  из  красной  дорожной  пыли
возникла мисс Боббит - тоненькая девочка в нарядном  подкрахмаленном  платье
лимонного цвета; она важно выступала с  этаким  взрослым  видом:  одну  руку
уперла в бок, на другой висел большой зонт, какие носят старые девы. За  нею
плелась ее мать - растрепанная, изможденная женщина, с  голодной  улыбкой  и
тихим взглядом, тащившая два картонных чемодана и заводную виктролу.
   Все ребята на веранде  до  того  обомлели,  что,  даже  когда  на  нас  с
жужжанием налетел осиный рой, девчонки забыли поднять свой обычный визг. Все
их внимание было поглощено мисс Боббит и ее матерью - они как раз подошли  к
калитке.
   - Прошу прощения, - обратилась  к  нам  мисс  Боббит  (голос  у  нее  был
шелковистый, как красивая лента, и в то  же  время  совсем  еще  детский,  а
дикция безупречная, словно у кинозвезды или учительницы), - но нельзя ли нам
побеседовать с кем-нибудь из взрослых представителей семьи?
   Относилось это, конечно, к тете Эл и до  некоторой  степени  ко  мне.  Но
Билли Боб и остальные мальчишки, хотя всем им  было  не  больше  тринадцати,
потянулись к калитке вслед за нами.  Поглядеть  на  них,  так  они  в  жизни
девчонки не видели. Такой, как мисс  Боббит,  -  определенно.  Как  говорила
потом тетя Эл - где это слыхано, чтобы ребенок  мазался?  Губы  у  нее  были
ярко-оранжевые, волосы,  напоминавшие  театральный  парик,  все  в  локонах,
подрисованные глаза придавали ей бывалый вид И все же была  в  ней  какая-то
сухощавая величавость, в ней чувствовалась леди, и, что самое  главное,  она
по-мужски прямо смотрела людям в глаза.
   - Я мисс Лили Джейн Боббит, мисс Боббит  из  Мемфиса,  штат  Теннесси,  -
торжественно изрекла она.
   Мальчишки уставились себе под ноги, а девчонки  на  веранде  во  главе  с
Корой  Маккол,  за  которой  в  то  время  бегал  Билли   Боб,   разразились
пронзительным, как звуки фанфар, смехом.
   - Деревенские ребятишки, - проговорила мисс Боббит с понимающей улыбкой и
решительно крутанула зонтиком. - Мы с матерью, -  тут  стоявшая  позади  нее
простоватая женщина отрывисто кивнула, словно  подтверждая,  что  речь  идет
именно о ней, - мы с матерью сняли  здесь  комнаты.  Не  будете  ли  вы  так
любезны указать нам этот дом? Его хозяйка - некая миссис Сойер.
   Ну конечно, сказала тетя Эл,  вон  он,  дом  миссис  Сойер,  прямо  через
дорогу. Это единственный пансион у нас в городе,  старый,  высокий,  мрачный
дом, и вся крыша утыкана громоотводами, -  миссис  Сойер  до  смерти  боится
грозы.
   Зарумянившись, словно яблоко, Билли Боб вдруг  сказал  -  простите,  мэм,
сегодня такая жарища и вообще, так не  угодно  ли  отдохнуть  и  попробовать
"тутти-фрутти"; и тетя Эл тоже сказала - да, да,  милости  просим,  но  мисс
Боббит только качнула головой.
   - От "тутти-фрутти" очень полнеют, но все равно merci вам от души.
   И они стали переходить улицу,  и  мамаша  Боббит  поволокла  чемоданы  по
дорожной пыли.  Вдруг  мисс  Боббит  повернула  обратно;  лицо  у  нее  было
озабоченное, золотистые, как подсолнух, глаза потемнели,  она  чуть  скосила
их, словно припоминая стих.
   - У моей матери расстройство речи, так что я вынуждена говорить за нее, -
торопливо сказала  она  и  тяжело  вздохнула.  -  Моя  мать  -  превосходная
портниха; она шила дамам из лучшего общества во многих  городах,  больших  и
маленьких, включая Мемфис и Таллахасси. Вы, разумеется, обратили внимание на
мое платье и пришли от него в восторг Это работа моей матери, каждый  стежок
сделан вручную. Моя мать может скопировать любой фасон, а совсем недавно она
получила приз от журнала "Спутник хозяйки дома" -  двадцать  пять  долларов.
Моя мать знает  также  любую  вязку  -  крючком  и  на  спицах  -  и  делает
всевозможные вышивки. Если вам понадобится  что-нибудь  сшить,  обращайтесь,
пожалуйста, к моей матери. Пожалуйста, порекомендуйте  ее  своим  друзьям  и
родственникам. Спасибо.
   И она удалилась, шурша накрахмаленным платьем.
   Кора Маккол и  остальные  девчонки,  озадаченные,  настороженные,  нервно
дергали ленты у себя в волосах; они что-то скисли, лица у всех вытянулись. Я
мисс Боббит, передразнила Кора и состроила злобную гримасу,  а  я  принцесса
Елизавета, вот я кто, ха-ха-ха! А платье-то, сказала Кора, самое что  ни  на
есть муровое. И вообще, я лично выписываю все свои платья из Атланты, а  еще
есть у меня пара туфель из Нью-Йорка, я уж не говорю о том,  что  серебряное
кольцо с бирюзой мне прислали из Мехико-сити, из самой Мексики.
   Тетя Эл сказала - зря они так обошлись с  приезжей,  ведь  она  такая  же
девочка, как они, да к тому  же  нездешняя;  но  девчонки  бесновались,  как
фурии, а кое-кто из  мальчишек  -  те,  что  поглупей  и  любят  водиться  с
девчонками, - взяли их сторону и понесли такое, что тетя Эл залилась краской
и сказала - она сейчас же отправит их по домам  и  все-все  расскажет  ихним
папашам, чтобы взгрели их хорошенько. Но исполнить свою угрозу  тетя  Эл  не
успела, и  причиной  тому  была  мисс  Боббит  собственной  персоной  -  она
появилась на веранде  сойеровского  дома  в  новом  и  совсем  уже  странном
одеянии.
   Ребята постарше, как, скажем, Билли Боб и  Причер  Стар,  которые  упорно
отмалчивались, покуда девчонки  язвили  по  адресу  мисс  Боббит,  и  только
мечтательно поглядывали затуманенными глазами  на  дом,  где  она  скрылась,
разом  повскакали  и  пошли  к  садовой  калитке.  Кора  Маккол  фыркнула  и
презрительно выпятила губу, но  мы,  остальные,  тоже  поднялись  с  мест  и
расселись на ступеньках веранды. Мисс Боббит не обращала на нас ни малейшего
внимания. В сойеровском саду  темно  от  тутовых  деревьев,  он  весь  зарос
шиповником и бурьяном. Иной раз после дождя шиповник пахнет так сильно,  что
даже у нас в доме слышно. Посреди двора стоят солнечные часы - миссис  Сойер
воздвигла  их  еще  в  тысяча  девятьсот  двенадцатом  году   над   могилкой
бостонского бульдога по кличке Солнышко, который издох, умудрившись вылакать
ведро краски. Мисс Боббит  величественной  походкой  спустилась  с  веранды,
держа в руках виктролу, поставила ее на солнечные  часы,  завела  и  пустила
пластинку - вальс из "Графа Люксембурга". Уже почти стемнело;  наступил  час
летающих  светлячков,  когда  воздух  становится  голубоватым,  как  матовое
стекло, и птицы, поспешно слетаясь в стайки, рассеиваются затем  в  складках
листвы. Перед грозою цветы и листья  словно  бы  излучают  свой  собственный
свет, их окраска становится ярче; так и мисс Боббит  в  пышной,  похожей  на
пуховку белой юбочке и со сверкающей повязкой из золотой канители в волосах,
казалось, вся светится в сгущающихся сумерках. Выгнув  над  головою  руки  с
поникшими, словно головки лилий, кистями, она встала на пуанты  и  простояла
так довольно долго; и тетя Эл сказала  -  вот  молодчина  какая.  Потом  она
принялась кружиться под музыку, кружилась,  кружилась,  кружилась;  тетя  Эл
даже сказала, - ой, у меня уже все перед глазами плывет. Останавливалась она
лишь для того, чтобы завести виктролу.  Уже  и  луна  скатилась  за  гребень
горки, и отзвонили колокольчики, сзывавшие  семьи  к  ужину,  и  все  ребята
разошлись по домам, и стал раскрывать свои  лепестки  ночной  ирис,  а  мисс
Боббит все еще была там, в темноте, и кружилась без устали, словно волчок.
   Потом она несколько дней не показывалась.  Зато  теперь  к  нам  зачастил
Причер Стар, он являлся с утра и торчал до самого ужина. Причер  -  худющий,
как жердь, парнишка с огромной копной ярко-рыжих волос; у  него  одиннадцать
братьев и сестер, но даже они его боятся,  -  нрав  у  него  бешеный,  и  он
знаменит на всю округу своими дикими, злобными выходками: четвертого июля он
так отдубасил  Олли  Овертона,  что  того  пришлось  отвезти  в  больницу  в
Пенсаколу, а в другой раз он  откусил  у  мула  пол-уха,  пожевал-пожевал  и
выплюнул. Пока Билли Боб не вымахал такой  здоровенный,  Причер  и  над  ним
измывался черт знает как: то набьет ему репьев за шиворот, то вотрет перцу в
глаза, то изорвет тетрадку  с  домашним  заданием.  Зато  сейчас  они  самые
закадычные дружки во всем городе; и повадки у них  одинаковые  и  разговоры;
иногда они оба пропадают по целым дням - одному Богу известно где. Но  в  те
дни, когда мисс Боббит не показывалась, они все время вертелись около дома -
то стреляли из рогатки по воробьям,  усевшимся  на  телефонных  столбах,  то
Билли Боб бренчал на гавайской гитаре и оба они что есть мочи горланили:
 
   Отпиши-ка мне, милашка,
   От тебя я писем жду.
   Отпиши мне поскорее
   В Бирмингемскую тюрьму.
 
   Орали они так громко, что дядюшка Билли Боб (он  у  нас  окружной  судья)
уверял - их даже в суде было слышно. Но мисс Боббит не слышала их; во всяком
случае, она ни разу носа за дверь не высунула.  Потом  зашла  к  нам  как-то
миссис Сойер одолжить чашку сахара и много чего наболтала  про  своих  новых
постояльцев. А знаете, сыпала она,  прижмуривая  блестящие,  как  у  курицы,
глазки, папаша-то ихний - мошенник, да-да, девчушка мне сама говорила. Стыда
у нее ни на грош. Лучше моего папочки, говорит, на свете  не  сыщешь,  а  уж
поет он слаще всех в Теннесси...  Тогда  я  и  спрашиваю  -  а  где  же  он,
кисанька? А она мне как ни в чем не бывало - да  он,  говорит,  в  каторжной
тюрьме, и у нас от него никаких вестей. Ну что вы на это  скажете  -  просто
кровь стынет в жилах, а? И еще я так думаю - ее мама, думаю,  не  иначе  как
иностранка какая: никогда слова не  скажет,  а  другой  раз  сдается  мне  -
ничегошеньки она не понимает, что ей говорят. Да, потом, знаете, -  они  все
едят сырое. Сырые яйца, сырую репу, сырую морковь. А мяса в  рот  не  берут.
Девчушка говорит - это для здоровья полезно, а вот  и  нет!  Сама-то  она  с
прошлого вторника пластом лежит, у ней лихорадка.
   В тот же день тетя Эл, выйдя полить свои розы, обнаружила,  что  они  все
исчезли. Розы эти были  особенные,  она  собиралась  везти  их  в  Мобил  на
выставку цветов и потому, ясное дело, тут же  устроила  небольшую  истерику.
Позвонила шерифу и говорит - вот что, шериф, давайте-ка  приезжайте  сию  же
минуту. Такое дело - тут кто-то срезал все мои розы "Леди Энн", а я с ранней
весны хлопотала над ними, все сердце,  всю  душу  в  них  вкладывала.  Когда
машина с шерифом остановилась у нашего дома, все соседи вылезли на  веранды,
а миссис Сойер, с белым от крема лицом, затрусила к нам через улицу. Тьфу ты
пес, пробурчала она, страшно разочарованная тем, что у нас никого не  убили,
тьфу ты, да никто их не крал, эти розы. Ваш Билли Боб  притащил  их  к  нам,
розы эти, и велел передать малышке Боббит.
   Тетя Эл не сказала ни слова. Она подошла к  персиковому  дереву,  срезала
ветку и сделала из нее хороший прут. Ну-у-у, Билли Боб, выкрикивала она, идя
по улице, ну-у-у, Билли Боб. Она обнаружила его у Лихача в гараже  -  они  с
Причером сидели и смотрели, как  Лихач  разбирает  мотор.  Она  безо  всяких
подняла Билли Боба за вихры и потащила  домой,  что  есть  силы  нахлестывая
прутом. Но так и не заставила его просить прощения и не выжала  из  него  ни
слезинки. Когда тетя Эл наконец выпустила его, он  убежал  на  задний  двор,
забрался на самую верхушку высоченного пеканового  дерева  и  поклялся,  что
оттуда не  слезет.  Потом  к  окну  подошел  его  отец  и  стал  громко  его
уговаривать: сынок, мы на тебя больше не сердимся, слезай, ужинать пора.  Но
Билли Боб - ни в какую. Вышла тетя Эл, она припала к дереву, и голос  у  нее
стал мягкий, как чуть затеплившийся день. Ну  не  сердись,  сынок,  говорила
она, я ж  не  хотела  так  сильно  тебя  отхлестать.  А  ужин-то,  сынок,  я
приготовила  какой   вкусный   -   картофельный   салат,   вареный   окорок,
фаршированные яйца. Но Билли Боб твердил - уходи, не надо мне твоего  ужина,
ненавижу тебя, не-на-ви-жу! Тогда его отец говорит - нельзя  так  с  матерью
разговаривать, и тетя Эл заплакала. Она стояла под  деревом,  и  плакала,  и
утирала глаза подолом. Да я ж не со зла, сынок...  Да  когда  б  я  тебя  не
любила, разве стала бы я тебя драть... Листья пекана зашелестели, Билли  Боб
медленно сполз с дерева, и тетя Эл, взъерошив ему волосы,  притянула  его  к
себе. Ох, мам, приговаривал он, ох, мам...
   После ужина Билли Боб пришел ко мне в комнату и улегся у меня в ногах  на
кровати. От него пахло чем-то кислым и  сладковатым,  мальчишки  всегда  так
пахнут, и мне стало ужасно жаль его, он был  такой  удрученный,  даже  глаза
прикрыл. Но так ведь положено - когда люди болеют, посылать им цветы, сказал
он вполне резонно. Тут мы услышали виктролу, отдаленный  ритмичный  звук,  в
окошко влетела ночная бабочка и закачалась в воздухе,  нежная,  слабая,  как
эта музыка. Уже стемнело, и мы не могли разглядеть, танцует ли мисс  Боббит.
Билли Боб, словно от боли, сложился вдвое, как складной  нож,  но  лицо  его
вдруг просветлело, диковатые мальчишеские глаза замерцали,  как  свечки.  До
чего же она мировая, зашептал  он,  никогда  таких  мировецких  девчонок  не
видел. А, на фиг все, плевать мне, да я бы в Китае и то все розы пообрывал.
   Причер тоже готов был пообрывать все розы в Китае. Он  совсем  ошалел  от
нее, как и Билли Боб. Но мисс Боббит не замечала их. Ее дальнейшее общение с
нами ограничилось запиской к тете Эл - она благодарила за розы. День за днем
просиживала она на веранде, разодетая в пух и прах, - вышивала,  расчесывала
локоны или читала словарь Вебстера; держалась со всеми сдержанно, но  вполне
дружелюбно: поздороваешься, и она поздоровается в ответ. И все же  мальчишки
никак не могли набраться духу подойти к ней и завести разговор;  обычно  она
их попросту не замечала, даже когда они носились по улице и  вытворяли  черт
знает что, лишь  бы  привлечь  ее  внимание:  боролись,  играли  в  Тарзана,
выделывали идиотские трюки на велосипедах. Невеселое это было  дело.  Многие
девчонки по два, по три раза за час проходили мимо сойеровского  дома,  чтоб
хоть одним глазком взглянуть на мисс Боббит. Среди  них  были  Кора  Маккол,
Мэри Мэрфи-Джонс, Дженис Аккермэн. Но мисс Боббит и к ним  не  проявляла  ни
малейшего интереса. Кора перестала разговаривать с Билли Бобом, а Дженис - с
Причером. Дженис даже прислала Причеру письмо - оно было  написано  красными
чернилами на бумаге с узорным обрезом, и в нем говорилось,  что  подлее  его
нет в целом свете, и у нее просто нет слов, и она разрывает их  помолвку,  и
он может забрать обратно чучело белки, которое он ей подарил. Причер,  желая
все сделать по-хорошему, - так он потом объяснял, - остановил Дженис,  когда
она в следующий раз проходила мимо  нашего  дома,  и  говорит  -  ладно  уж,
елки-палки, если она так хочет, то может оставить эту самую белку себе, -  и
совершенно не мог понять, с чего это Дженис вдруг разревелась и убежала.
   Однажды мальчишки разошлись пуще обычного. Билли  Боб  напялил  отцовскую
форму, оставшуюся после воины, а Причер разгуливал без рубашки, и на груди у
него старой губной помадой тети Эл была намалевана голая красотка. Выглядели
они  оба  совершеннейшими  кретинами,  но  мисс  Боббит,   полулежавшая   на
скамейке-качелях, при виде их только зевнула. Был полдень, на улице ни души,
кроме цветной  девчушки,  по-детски  пухленькой  и  смахивающей  на  круглый
леденец. Она брела с ведерком ежевики в руке, что-то мурлыкая себе под  нос.
Мальчишки тут же прилипли к ней, словно рой мошкары; взявшись за  руки,  они
не давали ей пройти - пускай заплатит пошлину. Да ни  про  какую  я  пошлину
знать  не  знаю,  твердила  девчушка,  какую  такую  вам  пошлину,   мистер?
Прогулочку в амбар, прошипел Билли Боб сквозь зубы, веселенькую прогулочку в
амбар. Девчушка надулась и, передернув плечами, сказала - да ну  еще,  какие
такие амбары. В ответ Билли Боб опрокинул ее ведерко. С отчаянным поросячьим
визгом она бросилась собирать рассыпанную ягоду, тщетно пытаясь ее спасти, и
тут Причер Стар - а он иногда бывает гнусней самого сатаны -  как  наподдаст
ей, и она плюхнулась, словно желе, прямо в пыль,  на  ежевику.  А  с  другой
стороны улицы уже мчалась мисс Боббит, и ее указательный палец раскачивался,
как метроном. Она хлопнула в ладоши, точь-в-точь как заправская учительница,
топнула, сердито сказала:
   - Хорошо известно, что джентльмены для того  и  созданы  на  этой  земле,
чтобы служить защитой для дам. Неужели вы думаете, что в таких городах,  как
Мемфис, Нью-Йорк, Лондон, Голливуд и Париж, мальчики  держат  себя  подобным
образом?
   Мальчишки попятились,  спрятали  руки  в  карманы.  Мисс  Боббит  помогла
цветной девчушке подняться, отряхнула  с  нее  пыль,  вытерла  ей  глаза  и,
протянув свой носовой платок, велела ей высморкаться.
   - Хорошее дело, - сказала она, - красивое  положение,  чтобы  дама  средь
бела дня не могла спокойно пройти по улице.
   Затем обе они направились к дому миссис Сойер и сели на веранде, и  потом
целый год они были неразлучны, мисс Боббит и этот слоненок в юбке  по  имени
Розальба Кэт. Сперва миссис Сойер подняла бучу  -  почему  цветная  девчонка
целыми днями околачивается у нее в доме. Ну куда это годится, жаловалась она
тете Эл, чтоб  черномазая  этак  вот,  у  всех  на  виду,  сидела,  нахально
развалясь, у нее на веранде; но, по-видимому, мисс Боббит обладала какими-то
чарами; уж если она за что бралась, то  делала  все  основательно  и  притом
всегда действовала напрямик и с такою торжественной серьезностью, что  людям
ничего другого не оставалось, как подчиниться. Вот вам к примеру: сперва все
торговцы  у  нас  в  городке  пофыркивали,  называя  ее  "мисс  Боббит",  но
мало-помалу она стала для них просто мисс Боббит, и, когда  она  проносилась
мимо, решительно крутя зонтиком, они отвешивали ей  церемонные  полупоклоны.
Мисс Боббит твердила всем и каждому, что Розальба - ее сестра, и сперва  это
вызывало немало шуточек, но постепенно к этому привыкли, как и  ко  всем  ее
выдумкам, и никто из нас больше не улыбался, слыша, как  они  окликают  друг
друга: "Сестрица Розальба!", "Сестрица Боббит!"
   А между тем сестрица Розальба  и  сестрица  Боббит  проделывали  довольно
странные вещи. Взять хоть эту историю с собаками. Дело в том, что  у  нас  в
городе множество бездомных собак - тут и терьеры, и легавые,  и  овчарки.  В
полуденные часы они небольшими стайками сонно трусят  по  горячим  улицам  и
лишь дожидаются, покуда стемнеет и взойдет луна, чтобы громко завыть; и  всю
ночь напролет слышится этот тоскливый вой: кто-то умирает, кто-то уже мертв.
Так вот, мисс Боббит обратилась к шерифу с жалобой:  стая  собак  облюбовала
себе место у нее под окошком, а у нее очень чуткий сон,  это  во-первых,  но
что самое главное - вот и сестрица Розальба тоже так считает, -  это  совсем
не собаки, а нечистая сила. Шериф, разумеется, палец о палец  не  ударил,  и
тогда мисс Боббит взяла это дело в свои руки. В одно прекрасное утро,  после
особенно неспокойной ночи, мы видим: мисс Боббит шествует по улице, рядом  -
Розальба с цветочной корзинкой, доверху набитой камнями. Завидев собаку, они
останавливаются, и мисс Боббит внимательно ее разглядывает; иной раз  мотнет
головой, но куда чаще кивает: да, сестрица Розальба,  это  одна  из  них!  -
после  чего  сестрица  Розальба  достает   из   корзинки   камень,   свирепо
примеривается - и трах собаку между глаз.
   А вот еще случай с мистером Гендерсоном, занимающим заднюю  комнатушку  в
пансионе миссис Сойер. Этот самый мистер Гендерсон  -  крошечный  старичишка
весьма крутого нрава; когда-то он  рыл  поисковые  скважины  в  Оклахоме,  а
сейчас ему лет под семьдесят, и, как многие старики, он буквально помешан на
отправлениях своего организма. Вдобавок он горький пьяница. Однажды  он  пил
запоем целых две недели,  и  только  услышит,  бывало,  что  мисс  Боббит  и
сестрица Розальба прохаживаются по двору, как сразу взбегает по лестнице  на
самый верх и оттуда орет хозяйке, что в  стенах  завелись  карлицы  и  хотят
извести всю его туалетную бумагу. Вот уже на пятнадцать центов украли.
   Как-то вечером, когда девочки сидели во дворе под тутовым деревом, мистер
Гендерсон выскочил из дому в одной ночной рубашке и стал за  ними  гоняться.
Ах так, орет, задумали у меня всю туалетную бумагу  разворовать?  Ну  я  вам
покажу, карлицы окаянные! Эй, кто-нибудь, помогите, не то  эти  сучонки  всю
бумагу в городе разворуют, до последнего листочка!
   Билли Бобу и Причеру удалось схватить Гендерсона, и  они  крепко  держали
его, покуда не подоспели взрослые и не стали его вязать. Тогда мисс  Боббит,
которая держалась с изумительным хладнокровием, объявила мужчинам, что никто
из них толком узла завязать не умеет, взялась за дело сама и сделала его  на
славу - у Гендерсона онемели руки и ноги, он потом целый месяц шага  сделать
не мог.
   Вскоре после этой истории мисс Боббит нанесла нам визит.  Явилась  она  в
воскресенье. Я был в доме один, вся семья ушла в церковь.
   - В церкви такой невыносимый запах, - сказала  она  и,  слегка  подавшись
вперед, чинно сложила руки на коленях. - Впрочем, мне не хотелось бы, мистер
К., чтобы вы сочли меня язычницей. У меня достаточно опыта, и я знаю  -  Бог
есть, и дьявол есть тоже. Но дьявола не приручишь, если ходить в  церковь  и
слушать про то, какой он дурак и мерзкий грешник.  Нет,  возлюбите  дьявола,
как вы возлюбили Иисуса. Потому  что  он  могущественная  личность  и,  если
узнает, что вы ему доверились, окажет вам услугу. Мне, например, он  нередко
оказывает услуги - вот как в балетной школе в Мемфисе... Я все время взывала
к дьяволу, чтобы он помог  мне  получить  самую  главную  роль  в  ежегодном
спектакле. И это благоразумно: видите ли, я понимаю,  что  Иисуса  танцы  ни
капельки не интересуют. Да в сущности, я взывала к дьяволу совсем недавно  -
только он может помочь мне выбраться из этого городишка.  Я  ведь  не  здесь
живу, если говорить точно. Мыслями я все время  в  каком-то  другом,  совсем
другом месте, где все так красиво и все танцуют, знаете, как люди танцуют на
улицах, и все такие славные, как дети в свой день  рождения.  Мой  бесценный
папочка говорил, что я витаю в облаках, но если б  он  сам  почаще  витал  в
облаках, он бы разбогател, как ему того хотелось. В том-то  и  беда  с  моим
папочкой - вместо того  чтобы  самому  возлюбить  дьявола,  он  дал  дьяволу
возлюбить себя. А я на этот счет большой молодец;  я  знаю:  выход,  который
кажется нам не самым лучшим, а чуть похуже, очень часто как раз и есть самый
лучший. Переезд в этот городишко - для нас не самый лучший выход, но раз  уж
я не могу продолжать здесь свою карьеру танцовщицы, значит, мне надо  делать
какой-нибудь  маленький  побочный  бизнес.  Именно  этим  я  и  занялась.  Я
единственный в округе агент по подписке на "Популярную механику",  "Детектив
на пятак", "Детскую жизнь" и другие журналы -  весьма  внушительный  список.
Право же, мистер К.,  я  сюда  не  за  тем  явилась,  чтобы  что-нибудь  вам
навязать. Но есть у меня  на  уме  одна  мысль.  Я  так  подумала:  эти  два
мальчика, которые вечно здесь толкутся... Меня осенило - ведь они
   как-никак мужчины! Как вы полагаете, смогут они быть хорошими помощниками
в моем деле? Билли Боб и Причер трудились для мисс Боббит не за страх, а  за
совесть. И  для  сестрицы  Розальбы  тоже:  она  открыла  торговлю  каким-то
косметическим снадобьем под названием "Росинка", и в их обязанности  входило
доставлять покупки ее клиенткам. К вечеру Билли Боб до того изматывался, что
едва мог проглотить свой ужин. Тетя Эл говорила  -  это  же  ужас,  на  него
смотреть жалко; и вот как-то раз, когда с  Билли  Бобом  случился  солнечный
удар и он еле добрел до дома, она объявила - ну, теперь  все,  придется  ему
расстаться с мисс Боббит. Но Билли Боб стал ругаться на чем  свет  стоит,  и
отцу  пришлось  запереть  его;  тогда  он   сказал,   что   покончит   жизнь
самоубийством. Наша бывшая кухарка говорила ему, что если наесться  капусты,
хорошенько сдобренной черной патокой, то угодишь на тот свет - это как  пить
дать. Так он и сделал. Я умираю! - вопил он, катаясь по кровати. - Я умираю,
а всем наплевать!
   Пришла мисс Боббит и велела ему умолкнуть.
   - Ничего страшного у тебя нет, мальчик. Боль в животе, только и всего,  -
сказала она.
   Потом все с него сорвала и с головы до ног крепко растерла спиртом.  Тетя
Эл, ужасно шокированная, сказала ей, что девочке это как-то не пристало,  на
что мисс Боббит ответила:
   - Не знаю, пристало или не пристало, но, безусловно, очень освежает.
   После чего тетя Эл сделала все, что было в  ее  силах,  чтобы  Билли  Боб
перестал работать на мисс  Боббит,  но  его  отец  сказал  -  надо  оставить
мальчика в покое, пусть живет своей жизнью.
   Мисс Боббит была весьма щепетильна в отношении денег. Комиссионные  Билли
Бобу и Причеру она выплачивала с величайшей точностью и никогда не позволяла
им платить за нее в аптеке-закусочной и в кино, хоть они и порывались.
   - Лучше поберегите деньги, - говорила она. - То есть если вы  собираетесь
поступать в колледж. Потому что  у  вас  у  обоих  мозгов  не  хватит,  чтоб
получить стипендию, - хотя бы ту, что дают футболистам.
   Но именно из-за денег у Билли Боба с Причером вышла жуткая  ссора.  Суть,
конечно, была не в деньгах: суть была в том, что они бешено ревновали друг к
другу мисс Боббит. Словом, в один прекрасный день Причер ей  заявил  -  и  у
него еще хватило наглости сделать это прямо  в  присутствии  Билли  Боба,  -
пусть  она  ведет  свою  бухгалтерию  повнимательней,  а  то  у  него   есть
подозрение, что Билли Боб отдает ей не все деньги, которые собирает,  и  это
не просто подозрение. Подлая ложь! -  воскликнул  Билли  Боб.  Чистым  левым
хуком он сбросил Причера с сойеровской веранды и прыгнул  вслед  за  ним  на
грядку с настурцией. Но когда Причер его обхватил, Билли Бобу  было  уже  не
сладить с ним. Причер даже песок ему втер в глаза.
   Во время всей этой катавасии миссис Сойер, свесившись  из  окна  верхнего
этажа, издавала пронзительный орлиный клекот, а сестрица Розальба  в  полном
упоении выкрикивала:  убей  его!  убей!  убей!  Кого  она  имела  в  виду  -
непонятно. Одна только мисс Боббит, по-видимому, точно знала, что ей делать:
она открыла шланг для поливки и, подбежав к мальчишкам вплотную,  хорошенько
их окатила. Причер с трудом поднялся на ноги, громко пыхтя. Ох, радость моя,
сказал он, отряхиваясь, словно мокрый пес, радость моя,  ты  должна  сделать
выбор.
   - Какой выбор? - сердито оборвала его мисс Боббит.
   Ох, радость моя, просипел Причер, не хочешь же ты, чтобы мы с Билли Бобом
поубивали друг друга. Вот и реши, который из нас взаправду твой миленок.
   - Миленок, скажите, пожалуйста! - фыркнула мисс Боббит. - И как я  только
могла  связаться  с  деревенскими  ребятишками?  Ну  какие  из  вас   выйдут
бизнесмены? А теперь слушай, Причер Стар: не нужно мне никакого миленка,  но
уж если бы я его завела, это был бы не  ты.  О  чем  говорить,  ты  даже  не
встаешь, когда в комнату входит дама.
   Причер сплюнул себе под ноги и вразвалочку подошел к Билли  Бобу.  Пошли,
сказал он, как ни в чем не бывало, пошли, деревяшка она, и больше никто;  ей
только одного надо - хороших друзей перессорить.
   На какой-то момент показалось, что сейчас Билли Боб и Причер  удалятся  в
мирном согласии, но Билли Боб, вдруг спохватившись, подался назад и  замотал
головой. Долгую минуту глядели они друг на друга, и близость их переходила в
другую, уродливую, форму - ведь ненавидеть с такою силой можно только  того,
кого любишь. Все это было написано у Причера на лице. Но ему ничего  другого
не оставалось, как уйти. Да, Причер, такой ты был потерянный в тот день, что
я впервые почувствовал к тебе настоящую симпатию -  такой  худющий,  гадкий,
потерянный брел ты по улице и до того одинокий.
   Они так и не помирились, Билли Боб с  Причером:  и  не  то  чтобы  им  не
хотелось мириться, только вот не было какого-то простого способа возобновить
дружбу. Но и покончить с этой дружбой они не могли; один  всегда  знал,  что
затевает другой, а когда Причер завел себе нового дружка, Билли  Боб  целыми
днями места себе не находил: то за одно  возьмется,  то  за  другое,  и  все
валится у него из рук, а  то  вдруг  выкинет  какой-нибудь  дикий  номер,  -
скажем, нарочно засунет палец в электрический вентилятор. По вечерам  Причер
иногда останавливался у нашей калитки поболтать с тетей Эл. Он оставался  со
всеми нами в дружеских  отношениях,  -  я  думаю,  только  для  того,  чтобы
помучить Билли Боба, - и даже преподнес нам на  рождество  огромную  коробку
очищенного арахиса. Он и для Билли Боба оставил подарок,  -  оказалось,  что
это книжка про Шерлока Холмса,  и  на  первом  листе  нацарапано:  Если  ты.
неверный друг, для тебя найдется сук. Сроду  не  видел  такой  муры,  сказал
Билли Боб, господи, вот балда! Но потом, хотя день был холодный,  он  убежал
на задний двор, залез на пекановое  дерево  и  до  самого  вечера  просидел,
скорчившись, в его по-декабрьски синеватых ветвях.
   Но вообще-то он ходил счастливый - ведь у него была мисс Боббит, а теперь
она стала с ним очень мила. Обе они с сестрицей Розальбой обращались с  ним,
как с мужчиной, - то есть милостиво разрешали все для них делать.  Зато  они
проигрывали ему в бридж, никогда не уличали его во лжи и  не  расхолаживали,
когда он делился с ними своими заветными мечтами. Счастливая это была  пора.
Но с началом школьных занятий  пошли  новые  беды.  Мисс  Боббит  отказалась
учиться.
   - Это смешно, право же, смешно, - заявила  она  директору  школы  мистеру
Копленду, когда он зашел, чтобы выяснить, почему она не является на занятия.
- Я умею читать и писать, и кое у кого здесь, в городе, были  все  основания
убедиться, что я умею считать деньги. Нет, мистер  Копленд,  поразмыслите-ка
минутку, и вы сами поймете, что ни у вас, ни у меня нет на это  ни  времени,
ни энергии. В конце концов дело только в том,  кто  из  нас  первый  дрогнет
духом - вы или я. Да и потом, чему вы можете меня научить?  Вот  если  б  вы
что-нибудь  понимали  в  танцах,  тогда   другое   дело,   но   при   данных
обстоятельствах, да, мистер Копленд,  при  данных  обстоятельствах,  на  мой
взгляд, нам обоим лучше предать это дело забвению.
   Мистер Копленд, со своей стороны, вполне готов был предать дело забвению.
Но весь город считал, что мисс Боббит  следует  хорошенько  всыпать.  Хорейс
Дизли прислал в нашу  местную  газету  статью  под  заголовком  "Трагическая
ситуация". Создается поистине трагическая ситуация, писал он, если  какая-то
девчонка может игнорировать конституцию Соединенных Штатов, -  почему-то  он
выразился именно так. Статья кончалась вопросом:  "Можем  ли  мы  допустить,
чтобы это сошло ей с рук?"
   Но все-таки это сошло ей с рук. И сестрице Розальбе  тоже.  Впрочем,  так
как Розальба была цветная, всем было решительно наплевать,  учится  она  или
нет. А вот Билли Бобу не удалось так счастливо отделаться. Пришлось-таки ему
ходить в школу. Но толку от этого было мало, он мог бы с  таким  же  успехом
сидеть дома. В первом же табеле у него  красовались  три  плохие  отметки  -
своего рода рекорд. Но вообще-то он парень смышленый, и я думаю, ему  просто
было невмоготу столько часов подряд не видеть мисс Боббит; без нее он всегда
был какой-то полусонный. И вечно лез в драку  -  то  придет  с  фонарем  под
глазом, то с разбитой губой, то вдруг захромает. Насчет этих драк он никогда
не распространялся, но мисс  Боббит  была  достаточно  проницательна,  чтобы
догадаться, в чем тут дело.
   - Я знаю, знаю, ты сокровище. И я тебя очень ценю, Билли Боб.  Только  не
надо лезть из-за меня  в  драку.  Конечно,  люди  болтают  про  меня  всякие
гадости. А знаешь почему? Ведь это комплимент  своего  рода.  Потому  что  в
глубине души они считают, что я просто замечательная.
   И она была права: ведь если никто вами не восхищается, кому интересно вас
ругать?
   Но, по сути дела, мы и понятия не имели, какая она замечательная, пока  в
наших краях не объявился один тип, назвавшийся Мэнни  Фоксом.  Дело  было  в
конце февраля. Впервые мы узнали о Мэнни Фоксе из зазывных афиш, расклеенных
во всех лавках города:
 
   ПОКАЗЫВАЕТ МЭННИ ФОКС
   ТАНЕЦ ЖИВОТА - ДЕЙСТВУЕТ ЖИВОТВОРНО
 
   А внизу помельче:
 
   Сенсационная любительская программа -
   выступают ваши соседи.
   Первая премия - гарантированная кинопроба
   в Голливуде
 
   Все это должно было состояться в следующий четверг. Входная плата -  один
доллар; по местным масштабам - целое состояние, но подобного рода  греховные
развлечения у нас здесь такая редкость,  что  все  раскошелились,  и  вообще
вокруг этой затеи  поднялась  страшная  кутерьма.  Шалопаи,  работавшие  под
ковбоев и целыми  днями  прохлаждавшиеся  в  аптеке-закусочной,  всю  неделю
изощрялись в похабщине - главным образом, по  адресу  исполнительницы  танца
живота, которая оказалась не кем иным, как миссис Мэнни  Фокс.  Остановились
Фоксы за городской чертой, в Чеклвудском туристском кемпинге, но  весь  день
проводили в городе, разъезжая в старом "паккарде", на всех  четырех  дверцах
которого было выведено полное имя Фокса. Своей  штаб-квартирой  они  сделали
бильярдную, и под вечер их всегда можно было там застать  -  они  потягивали
пиво и  перебрасывались  шуточками  с  нашими  городскими  лоботрясами.  Как
выяснилось  в  дальнейшем,  сфера  деловой   активности   Мэнни   Фокса   не
ограничивалась театральными представлениями. У него  была  еще  своего  рода
контора по найму: исподволь он дал  понять,  что  за  вознаграждение  в  сто
пятьдесят долларов может обеспечить любому предприимчивому  парню  в  округе
классную работенку на грузовых судах "Юнайтед фрут", курсирующих между Новым
Орлеаном и Южной Америкой. Шанс, какой выпадает только раз в жизни, - так он
выражался. У нас тут не найдется и двух ребят, которые могли бы набрать  без
труда хоть пять долларов, и  все  же  человек  десять  умудрились  наскрести
нужную  сумму.  Ада  Уиллингем  отдала  сыну  все,  что  сумела  скопить  на
мраморного ангела, которого ей хотелось поставить на  могиле  мужа,  а  отец
Эйси Трампа продал свою привилегию на закупку хлопка.
   Да, но что творилось в день представления! В этот день было забыто все  -
и закладные, и  тарелки  в  кухонной  раковине.  Можно  подумать,  будто  мы
собираемся в оперу, сказала тетя Эл, - все так нарядились, разрумянились, от
всех так хорошо пахнет. Давно уже "Одеон" не знал такого наплыва  публики...
Почти у каждого кто-нибудь из родных участвовал  в  любительской  программе,
так что волнений было много. Из всех выступающих мы знали толком  одну  мисс
Боббит. Билли Боб весь извертелся: он снова и снова повторял нам,  чтобы  мы
не хлопали никому, кроме мисс Боббит, но тетя Эл сказала - это было бы очень
невежливо, и тут на него опять накатило, а когда его отец купил нам всем  по
мешочку поджаренных кукурузных зерен, он к своему и не прикоснулся - сказал,
что боится засалить руки, и потом, чтобы мы,  Бога  ради,  не  шумели  и  не
вздумали грызть кукурузу, когда на сцену выйдет мисс Боббит.
   То, что она участвует  в  конкурсе,  вообще-то  было  для  нас  полнейшим
сюрпризом. Правда, этого можно было ожидать, да мы и сами могли б догадаться
по некоторым признакам - хотя бы по тому, что вот уже сколько дней она  носу
не высовывала за калитку, и по звукам виктролы, игравшей до глубокой ночи, и
по тени, кружившейся на шторе, и по  таинственному,  важному  виду,  который
принимала сестрица Розальба всякий раз, как у  нее  справлялись  о  здоровье
сестрицы Боббит. Одним словом, имя ее значилось в программе,  но,  хотя  оно
стояло вторым, не появлялась она  очень  долго.  Сперва  вышел  Мэнни  Фокс,
сверкая напомаженной головой и шныряя глазами; он долго рассказывал анекдоты
для курящих, похлопывая в ладоши и гогоча.  Тетя  Эл  объявила,  -  если  он
расскажет еще один такой  анекдот,  она  тут  же  уходит.  Рассказать-то  он
рассказал, но уйти  она  не  ушла.  До  мисс  Боббит  выступило  одиннадцать
человек, среди них - Юстасия Бернстайн, изображавшая кинозвезд (так, что все
они смахивали на Юстасию), и совершенно бесподобный старикан,  некий  мистер
Бастер Райли, лопоухий деревенщина. сыгравший на пиле "Вальс Матильды". Пока
что номер  его  оставался  гвоздем  программы,  хотя,  в  общем-то,  публика
оказывала участникам конкурса довольно ровный прием: все хлопали щедро;  все
- это значит все, кроме Причера Стара. Он сидел на два ряда  впереди  нас  и
каждое выступление встречал возмущенным ослиным ревом. Тетя  Эл  сказала:  с
этого дня она с ним больше не  разговаривает.  Аплодировал  он  только  мисс
Боббит.
   Несомненно, на сей раз  дьявол  действовал  с  ней  заодно,  и  она  того
заслуживала. Вихрем вылетела  она  на  сцену,  потряхивая  локонами,  вращая
глазами, покачивая бедрами. Мы сразу поняли, что это будет номер  не  из  ее
классического репертуара. Она прошлась в  чечетке  через  сцену,  изысканным
жестом приподнимая на бедрах пышную, словно облако, голубую юбочку. Вот  это
лихо, сроду такого не видел, сказал Билли Боб и хлопнул  себя  по  ляжке,  и
тете Эл пришлось согласиться, что мисс  Боббит  и  вправду  выглядит  просто
прелестно. Она закружилась по сцене, и публика разразилась аплодисментами. А
она  все  кружилась,  кружилась  и   только   шипела   "быстрее,   быстрее!"
аккомпанировавшей ей на  рояле  мисс  Аделаиде,  хотя  та,  бедняга,  и  так
старалась изо всех сил.
 
   Я родилась в Китае,
   Но Япония - мой дом...
 
   До тех пор мы ни разу не слышали, как она поет; оказалось,  что  голос  у
нее резкий, царапающий, как наждак.
 
   ...Коль товар мой не по вкусу,
   Лучше вам забыть о нем! Э-эй! Э-эй!
 
   Тетя Эл даже задохнулась. Потом она задохнулась вторично - это когда мисс
Боббит, бойко топнув, задрала  юбочку  и  выставила  на  всеобщее  обозрение
голубые гипюровые штанишки, в результате чего на ее долю достались почти все
одобрительные свистки, приберегавшиеся  парнями  для  исполнительницы  танца
живота. (Впрочем, как мы убедились в дальнейшем, та тоже не сплоховала - под
звуки популярной песенки "Яблочко для  учительницы"  и  возгласы  "гип-гип!"
дама эта проделала все, что положено, в одном купальнике.)
   Но на том, что мисс Боббит продемонстрировала свою попку,  триумф  ее  не
кончился.  Под  руками  мисс  Аделаиды  зловеще  загремели  басы,  на  сцену
выскочила сестрица Розальба с зажженной римской свечой и сунула  ее  в  руки
мисс Боббит, делавшей шпагат; он тоже ей удался, и в тот самый момент, когда
она села на пол, свеча рассыпалась каскадом красных, синих и белых шаров,  и
нам всем пришлось встать, потому  что  мисс  Боббит  во  всю  глотку  запела
"Полосато-звездное знамя". Тетя Эл говорила потом - это было одно  из  самых
пышных зрелищ, какие ей довелось видеть на американской сцене.
   Словом, мисс Боббит, бесспорно, заслуживала кинопробы в Голливуде, а  так
как она вышла победительницей на конкурсе, похоже было, что  дело  на  мази.
Мэнни Фокс так и сказал ей: детка, сказал он, вы из того  самого  теста,  из
какого делаются кинозвезды. Но на другой  день  он  смылся,  наобещав  своим
подопечным с три короба. Следите за почтой,  друзья  мои,  я  всем  вам  дам
знать. Так он сказал ребятам, у которых взял деньги, и так  он  сказал  мисс
Боббит. Письма у нас доставляются три раза в день, и  каждый  раз  на  почте
собиралось порядочно народу - веселая ватага, оживление которой  мало-помалу
угасало. Как тряслись у мальчишек руки всякий раз, когда в их почтовый  ящик
падало письмо! Но дни шли,  и  молчаливый  ужас  сковывал  их  все  сильнее.
Каждому было ясно, что думают другие, но никто не осмеливался произнести это
вслух,  даже  мисс  Боббит.  Впрочем,  почтмейстерша  Паттерсон  высказалась
начистоту: этот тип - мошенник, сказала она, я с первого дня поняла, что  он
мошенник, и, если мне еще хоть день придется глядеть на ваши  физиономии,  я
застрелюсь. Наконец, к исходу второй недели заклятие было  снято  -  не  кем
иным, как мисс Боббит.
   Все это время взгляд у нее был совершенно отсутствующий - никто бы  и  не
подумал, что она бывает такая, - но в один прекрасный день, после  того  как
была разобрана вечерняя почта, к мисс  Боббит  снова  вернулась  ее  кипучая
энергия.
   - Ну так, мальчики. Теперь вступает в действие закон джунглей, - объявила
она и увела всю ватагу к себе домой.
   Там  состоялось  учредительное  собрание  Клуба  вешателей  Мэнни  Фокса,
каковая организация в несколько более цивилизованном виде  существует  и  по
сей день, хотя  Мэнни  Фокса  давным-давно  удалось  изловить  и,  выражаясь
фигурально, повесить. А в том,  что  это  удалось,  -  прямая  заслуга  мисс
Боббит. За неделю она настрочила свыше  трехсот  писем  с  описанием  примет
Мэнни Фокса и разослала их всем шерифам Юга;  кроме  того,  она  написала  в
газеты всех более или менее крупных городов, и письма ее привлекли  внимание
широкой публики. В результате "Юнайтед фрут компани" предложила  четырем  из
жертв Мэнни Фокса хорошо оплачиваемую работу, а поздней весной,  когда  Фокс
был арестован в Апхае, штат Арканзас, где он пытался проделать  все  тот  же
старый трюк,  организация  "Лучезарные  девушки  Америки"  представила  мисс
Боббит к медали "За  доброе  дело".  Но  по  какой-то  причине  мисс  Боббит
постаралась оповестить всех и вся, что она отнюдь не в восторге.
   - Мне не нравится эта организация, - заявила она. -  Трубят  в  горн  что
есть мочи. Ничего веселого тут не вижу, и вовсе это неженственно. И вообще -
что такое доброе дело? Не давайте себя  одурачивать  -  всякое  доброе  дело
делается для того, чтобы что-нибудь получить взамен.
   Как отрадно было бы сообщить здесь,  что  она  ошибалась  и  что  другая,
желанная награда, когда она наконец получила ее, была вручена ей от  чистого
сердца, в знак любви. Но на самом деле это было не так. С неделю  назад  все
ребята, которых обжулил Мэнни Фокс,  получили  от  него  чеки  в  возмещение
понесенных  убытков,  и  мисс  Боббит  весьма  решительно  прошествовала  на
заседание клуба. (Заседания эти и поныне  служат  кой  для  кого  предлогом,
чтобы по четвергам весь вечер дуться  в  покер  и  наливаться  пивом.)  Мисс
Боббит сразу взяла быка за рога.
   - Вот что, мальчики, - сказала она, - никому из вас и во сне  не  снилось
когда-нибудь снова увидеть эти деньги, но раз уж вы их  получили,  вам  надо
вложить их в какое-нибудь реальное дело, - скажем, в меня.
   Предложение ее заключалось в следующем: они сложатся и оплатят ее поездку
в Голливуд; за это она обязуется пожизненно выплачивать им десять  процентов
от своих гонораров, и значит, когда она  станет  звездой  -  а  этого  ждать
недолго, - все они будут богатыми людьми.
   - Во всяком случае, по местным понятиям, - добавила она.
   Никому из мальчишек не хотелось расставаться с деньгами,  но  когда  мисс
Боббит смотрит тебе в глаза, что тут поделаешь?
 
   ...С  понедельника  сыплет  летний  дождик,  днем  веселый,   пронизанный
солнцем, но по ночам мрачный и полный звуков  -  стука  капель  по  листьям,
перезвона струй, незатихающего тревожного топотка.
   Билли Боб - начеку, и глаза у него сухие, но  все  эти  дни  он  какой-то
замороженный, и язык у него не ворочается, будто это язык колокола. Нелегкая
для него штука - отъезд мисс Боббит. Потому что она была для него не  только
безумной мальчишеской любовью, но чем-то гораздо большим. Так чем же? Да все
его странности - и то, что он удирал на пекановое дерево, и  то,  что  любил
книги, и то, что настолько считался с людьми, что позволял им себя  обижать,
- все это была она. И то, что он боязливо таил от всех,  кроме  нее,  -  это
тоже была она. А в темноте струилась сквозь дождь  отдаленная  музыка.  Ведь
будут такие ночи, когда мы услышим эту музыку  так  ясно,  словно  и  впрямь
через дорогу играет виктрола. И ранние вечера, когда вдруг смешаются тени  и
она красиво развертывающейся лентой  пройдет  перед  нами  по  лужайке.  Она
улыбалась Билли Бобу, брала его за руку, даже поцеловала его.
   - Я же не собираюсь умирать, - говорила она. - Ты приедешь ко мне,  и  мы
уйдем на высокую гору, и заживем  там  все  вместе:  ты,  и  я,  и  сестрица
Розальба.
   Но Билли Боб знал, этому не  бывать,  и,  когда  сквозь  тьму  доносилась
музыка, засовывал голову под подушку.
   А вчера день вдруг улыбнулся странной улыбкой, и это как раз был день  ее
отъезда. Около полудня появилось солнце и принесло с  собой  ласковый  запах
глицинии. Снова цвели желтые розы тети Эл, и она  поступила  замечательно  -
сказала Билли Бобу, что он может  их  срезать  и  подарить  мисс  Боббит  на
прощание. До самого вечера мисс Боббит просидела у себя на  веранде,  и  все
время вокруг нее толпились люди - они заходили пожелать ей  всего  хорошего.
Казалось, она собралась к причастию - в белом платье, в  руках  белый  зонт.
Сестрица Розальба подарила ей носовой платок, но тут же его позаимствовала -
она все плакала и никак не  могла  остановиться.  Другая  девчушка  принесла
жареного  цыпленка  -  на  дорогу;  одно  было  плохо  -  она  позабыла  его
выпотрошить. Но мать мисс Боббит сказала - что ж, это ничего: цыпленок  есть
цыпленок; слова знаменательные,  если  учесть,  что  это  было  единственное
мнение, когда-либо высказанное ею.
   Лишь одно омрачало всем настроение: вот уже  сколько  часов  Причер  Стар
околачивался на углу - то играл в расшибалочку на тротуаре, то  прятался  за
дерево, словно хотел остаться  незамеченным.  Всех  это  очень  нервировало.
Минут за двадцать до прихода автобуса он вразвалку подошел к нашему  дому  и
встал у калитки, прислонившись к ней лбом. Билли Боб все еще срезал  розы  в
саду: он набрал уже столько, что хватило бы на огромный костер, и  их  запах
был плотным, как ветер. Причер смотрел на Билли Боба,  пока  тот  не  поднял
головы. И покуда они глядели друг  на  друга,  снова  стал  сеяться  дождик,
тонкий, как водяная пыль над морем, и  расцвеченный  радугой.  Ни  слова  не
говоря, Причер подошел к  Билли  Бобу,  помог  ему  разделить  розы  на  два
большущих букета, и они вместе  вышли  за  калитку.  На  той  стороне  улицы
шмелями гудели разговоры, но когда мисс Боббит увидела их,  двух  мальчиков,
чьи лица, скрытые букетами  роз,  были  как  желтые  луны,  она  сбежала  по
ступенькам веранды и бросилась через  дорогу,  протягивая  к  ним  руки.  Мы
поняли, что сейчас произойдет, и мы  закричали,  наш  крик,  словно  молния,
прорезал завесу дождя, но мисс Боббит,  бежавшая  к  лунно-желтеющим  розам,
казалось, не слышала нас. Вот тогда-то шестичасовой автобус и переехал ее.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 26.01.00
 
 
 
   Трумен Капоте
 
   ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОДНОМ РОЖДЕСТВЕ
 
   Перевод С. Митиной
 
   Представьте себе раннее утро в конце  ноября.  По-зимнему  холодное  утро
двадцать с лишним лет тому назад. А теперь вообразите себе кухню в одном  из
больших старых домов захолустного городка. Самое главное в  кухне  -  черная
плита внушительных размеров, но есть здесь еще и  большой  круглый  стол,  и
камин, и кресла-качалки перед ним. Как раз  сегодня  камин  впервые  загудел
снова.
   У окна кухни стоит женщина с коротко остриженными седыми волосами. На ней
теннисные туфли и вытянувшийся серый свитер поверх летнего ситцевого платья.
Она маленькая и быстрая, словно бентамская курочка, но после долгой болезни,
перенесенной еще в молодости,  плечи  ее  жалостно  сгорблены.  Лицо  у  нее
приметное. Она смахивает на Линкольна - те же резкие  черты,  обветренная  и
загорелая кожа; но вместе с тем есть у нее в лице что-то хрупкое, и овал его
куда тоньше, а глаза боязливые, светло-карие.
   - Ух ты! - восклицает она, и  от  дыхания  ее  затуманивается  стекло.  -
Погода - в самый раз для рождественских пирогов!
   Это она обращается ко мне. Мне семь лет, а ей самой уже за шестьдесят. Мы
с нею в родстве, но очень дальнем, и живем вместе давным-давно - с тех  пор,
как я себя помню. В доме живут и другие люди, тоже наши родственники, и хотя
они распоряжаются нами и частенько заставляют нас плакать, мы, в  общем,  не
очень-то их замечаем. А с нею мы - задушевные друзья. Она зовет меня Дружок,
в память другого мальчика, который когда-то был ее задушевным  другом.  Тот,
первый Дружок, умер еще  в  восьмидесятьгх  годах,  когда  она  была  совсем
ребенком. Да она и сейчас ребенок.
   - Я это еще в постели почуяла, - говорит она, отворачиваясь  от  окна,  и
глаза ее решительно поблескивают. -  Бой  часов  на  башне  суда  был  такой
чистый, холодный. И птиц совсем не слышно: улетели в  теплые  края.  Ну  да,
ясное дело. Дружок, будет тебе уплетать лепешки. Тащи-ка  сюда  коляску.  Да
помоги мне шляпу найти. Ведь нам надо испечь целых тридцать пирогов.
   Вот так всегда: в конце ноября в одно прекрасное утро подружка моя словно
бы официально провозглашает начало рождественских праздников.
   И вот воображение ее заработало, горящее в ее сердце пламя вспыхивает еще
ярче:
   - Погода - в самый раз для рождественских пирогов! Тащи-ка сюда  коляску.
Да помоги мне шляпу найти.
   Наконец шляпа найдена - соломенная, величиной с колесо, с  поблекшими  от
дождя  и  солнца  бархатными  розами;  когда-то   она   принадлежала   более
франтоватой родственнице. Вдвоем мы вывозим коляску в сад  и  толкаем  ее  к
пекановой рощице. Это моя детская коляска, ее купили, когда я  родился.  Она
плетеная, но прутья расплетаются, а колеса  вихляют,  как  ноги  пьяницы.  И
все-таки она служит нам верой и правдой: весной мы берем ее в лес и  доверху
заваливаем цветами, целебными травками и папоротником - потом мы  высаживаем
все это в горшки на задней веранде; летом, погрузив в нее снедь для  пикника
и бамбуковые удочки, спускаемся к лесному ручью; да и зимой она не стоит без
дела - мы перетаскиваем на ней поленья с заднего двора в кухню,  она  служит
теплой  постелью  для  нашего  Королька,  выносливого  бело-рыжего  терьера,
перенесшего чумку и два укуса гремучей змеи. Сейчас Королек рысцой бежит  за
нами.
   Три часа спустя мы снова в кухне - чистим пекановые орехи. Мы набрали  их
полную коляску. У нас спины ломит, так прилежно мы  их  собирали.  Владельцы
сада (а это, конечно, не мы) отрясли орехи  и  продали  урожай,  и  нам  так
трудно было искать последки, укрывшиеся  среди  листвы  или  в  заиндевелой,
местами обманчиво темной траве... Крак! Скорлупа лопается с веселым треском,
и в матовой стеклянной посудине растет золотая горка сладких жирных ядрышек.
Королек встает на задние лапы - ему захотелось полакомиться, и подружка  моя
то и дело украдкой подбрасывает ему орехи. Но при этом она твердит,  что  мы
сами их есть не должны:
   - Нельзя, Дружок. Как начнешь есть, не оторвешься. А орехов и так еле-еле
хватит. Ведь нам их нужно на целых тридцать пирогов!
   В кухне темнеет. Сумрак  превращает  окошко  в  зеркало,  и  сквозь  наши
отражения уже виднеется восходящая луна. А мы все сидим у камина, освещенные
его пламенем, и трудимся. Наконец, когда луна уже  совсем  высоко,  в  огонь
летит последняя скорлупка; мы дружно и облегченно вздыхаем, глядя,  как  она
загорается.  Коляска  пуста,  посудина  наша  полна  до  краев.  Мы  ужинаем
холодными лепешками, свининой,  ежевичным  вареньем  и  обсуждаем  планы  на
завтра. Завтра начнется самое для меня  интересное  -  покупки.  Мы  накупим
вишни и лимонов, имбиря и ванили,  гавайских  ананасов  в  банках,  изюма  и
цукатов, грецких орехов и виски. Да  еще  сколько  муки,  масла,  пряностей,
сколько яиц! Ей-богу, чтоб дотащить коляску домой, потребуется пони!
   Но прежде чем приступить к покупкам, надо выяснить, как у нас с деньгами.
Вообще-то у нас их нет. Только если перепадет  мелочишка  от  кого-нибудь  в
доме (десять центов, по местным понятиям, - очень большая сумма) или мы сами
чем-нибудь подработаем: мы сбываем всякую ветошь, продаем ведерками ежевику,
варим на продажу джем, яблочный мармелад, персиковое варенье. А  однажды  мы
получили  семьдесят  девятый  приз  на  общеамериканском  конкурсе  знатоков
футбола - пять  долларов.  По  правде  сказать,  в  футболе  мы  не  смыслим
ровнехонько ничего. Просто  участвуем  в  каждом  конкурсе,  о  котором  нам
доведется узнать. Сейчас главная наша надежда -  Большой  приз  в  пятьдесят
тысяч долларов, обещанный победителю конкурса на лучшее название  для  новой
марки кофе. (Мы предложили назвать ее "Нектар" и даже  придумали  текст  для
рекламы: "Нектар - господний дар", - правда, были у нас колебания:  подружка
моя опасалась, нет ли тут кощунства.) Но, честно говоря, единственным  нашим
выгодным предприятием оказался Музей забав и уродств, который  мы  два  года
назад устроили в сарае на заднем  дворе.  Забавой  служил  стереоптикон  для
показа видов Нью-Йорка и Вашингтона - мы одолжили его у одной  родственницы,
побывавшей в этих местах (узнав, для чего мы его брали, она рассвирепела), а
образчиком уродства - цыпленок о трех ногах, отпрыск одной из  наших  куриц.
Взглянуть на цыпленка пожелали все соседи. Входная плата была: для  взрослых
пять центов, для детей -  два.  Мы  собрали,  ни  много  ни  мало,  двадцать
долларов, но потом  музей  пришлось  срочно  закрыть  -  издох  главный  наш
экспонат.
   И все же - так или этак - мы умудряемся накопить к  рождеству  деньги  на
пироги. Деньги эти хранятся  в  ветхом  бисерном  кошельке  под  полом,  под
отстающей доской, под тем самым местом под кроватью моей подружки, куда  она
ставит ночной горшок. Из этого надежного укрытия кошелек извлекается  редко;
лишь для очередного вклада, да еще по субботам - каждую субботу мне выдается
десять центов на кино. Подружка моя никогда в кино не была, и ее туда  вовсе
не тянет.
   - Лучше ты мне потом расскажешь, про что картина, Дружок. Тогда я  полней
все себе представлю. Да и, знаешь ли, в моем  возрасте  надо  беречь  глаза.
Когда мне явится Господь, я хочу его видеть ясно.
   Она не только ни разу не ходила в кино, она никогда не была в  ресторане,
не отдалялась от дома больше чем на пять миль, не получала и  не  отправляла
телеграмм; никогда не читала ничего, кроме комиксов и Библии, не употребляла
косметики, не ругалась, не  желала  никому  зла,  не  лгала  с  умыслом,  не
пропускала голодной собаки, чтобы ее не накормить. А вот кое-какие ее  дела:
она убила мотыгой самую большую гремучую змею,  какую  когда-либо  видели  в
нашем округе (шестнадцать колец на хвосте);  она  нюхает  табак  (тайком  от
домашних); приручает колибри (попробуйте-ка вы! а  у  нее  они  качаются  на
пальце); рассказывает истории о привидениях (оба мы верим в привидения),  до
того страшные, что от них даже в июле мороз подирает по коже;  разговаривает
сама с собой; совершает прогулки под дождем;  выращивает  самую  красивую  в
городе японскую айву; знает рецепты всех  древних  индейских  зелий,  в  том
числе и магического снадобья от бородавок...
   После ужина мы уходим в комнатку моей подружки, расположенную  в  глубине
дома. Она спит там под лоскутным одеялом на  железной  кровати,  выкрашенной
розовой масляной краской. Розовый цвет -  ее  любимый.  В  полном  молчании,
наслаждаясь своей ролью заговорщиков, мы извлекаем наш кошелек из укрытия  и
высыпаем его содержимое на одеяло. Вот долларовые бумажки, плотно  свернутые
и зеленые, словно бутоны в мае. Унылые монеты по полдоллара, такие  тяжелые,
что ими можно прикрыть глаза мертвеца. Хорошенькие  десятицентовые  монетки,
самые живые из всех  -  только  они  одни  так  задорно  звенят.  Пятачки  и
четвертаки, обтершиеся, как голыши в ручье. Но больше всего  отвратительных,
горько пахнущих медных центов - их целая куча. Прошлым летом мы  подрядились
убивать мух - другие обитатели дома платили нам по центу  за  двадцать  пять
штук. Ну и бойню мы устроили в августе! Мухи возносились прямо на небеса. Но
этой работой мы не очень гордились. И сейчас, когда мы пересчитываем грязные
центы, нам все кажется, что это дохлые мухи. В счете мы оба слабоваты,  дело
движется туго, мы сбиваемся, начинаем все снова. По подсчетам моей  подружки
у нас двенадцать долларов семьдесят три цента, по моим  -  ровно  тринадцать
долларов.
   - Хорошо бы ты ошибся, Дружок. Это надо ж - тринадцать!  Жди  беды:  либо
тесто сядет, либо кто-нибудь из-за нашего пирога угодит на кладбище. Что  до
меня, так я ни за что на свете тринадцатого с постели не подымусь!
   И правда: тринадцатого она всегда целый день проводит в постели. Чтоб  уж
наверняка избежать опасности, мы берем один цент и швыряем его за окошко.
   Из всего, что нам требуется для пирогов, виски - самое  .дорогое,  и  его
труднее всего  раздобыть:  в  нашем  штате  -  сухой  закон.  Впрочем,  всем
известно, что бутылку виски  можно  купить  у  мистера  Джонса  по  прозвищу
"Ха-ха". И назавтра, покончив с  другими,  более  обыденными  покупками,  мы
отправляемся в заведение мистера Ха-ха  ("вертеп",  говорят  о  нем  все)  -
бревенчатую харчевню у реки, где танцуют и угощаются жареной рыбой. Мы здесь
бывали и раньше - по тому же самому поводу; но в предыдущие годы  переговоры
с нами вела жена  Ха-ха,  коричневая,  как  йод,  индианка  с  вытравленными
перекисью волосами и смертельно усталым лицом. Мужа ее мы никогда в глаза не
видели. Только слышали, что он тоже индеец. Огромный такой, и через все лицо
- шрамы от бритвы Его прозвали  "Ха-ха",  потому  что  он  такой  мрачный  -
человек, который  никогда  не  смеется.  Харчевня  его  -  большой  балаган,
увешанный  внутри  и  снаружи  гирляндами  разноцветных   ослепительно-ярких
лампочек, - стоит на топком берегу  в  тени  деревьев,  по  ветвям  которых,
словно туман, расползается серый мох. Чем ближе мы подходим к харчевне,  тем
медленнее идем. Даже Королек перестает резвиться и  жмется  к  нашим  ногам.
Ведь тут,  случалось,  убивали.  Резали  на  куски.  Проламывали  черепа.  В
следующем месяце в суде будет разбираться одно такое  дело...  Конечно,  все
это происходит ночью, когда разноцветные лампочки отбрасывают нелепые тени и
завывает виктрола. А днем у харчевни обшарпанный и заброшенный вид. Я  стучу
в дверь, Королек лает, моя подружка кричит:
   - Миссис Ха-ха! Мэм! Есть тут кто-нибудь?
   Шаги. Дверь распахивается. Сердца наши проваливаются куда-то: да  это  же
мистер Ха-ха Джонс собственной персоной! Он и вправду огромный,  на  лице  у
него и вправду шрамы, он и вправду не улыбается. Нет, он посверкивает на нас
из-под приспущенных век сатанинскими глазами и грозно спрашивает:
   - На что вам Ха-ха?
   Мгновение мы стоим молча, парализованные страхом. Потом к  подружке  моей
возвращается голос, и она еле внятно говорит, вернее шепчет:
   - С вашего позволения, мистер Ха-ха... Нам нужно  кварту  вашего  лучшего
виски.
   Глаза его превращаются в щелочки.  Поверите  ли?  Ха-ха  улыбается.  Даже
смеется.
   - Кто же из вас двоих пьяница?
   - Нам в пироги нужно, мистер Ха-ха. В тесто.
   Это словно бы отрезвляет его. Он хмурит брови:
   - Не дело это, попусту переводить хороший виски.
   Но все-таки он исчезает в темной глубине дома  и  возвращается  вскоре  с
бутылкой без наклейки, в которой плещется желтая, словно  лютики,  жидкость.
Показав нам, как жидкость искрится на свету, он говорит:
   - Два доллара.
   Мы расплачиваемся с ним  мелочью.  Он  подбрасывает  монетки  на  ладони,
словно игральные кости, и лицо его вдруг смягчается.
   - Ну вот что, - объявляет  он,  ссыпав  мелочь  обратно  в  наш  бисерный
кошелек. - Пришлете мне один из этих ваших пирогов, и все.
   - Смотри-ка, - замечает на обратном пути моя подружка. - До чего  славный
человек. Надо будет всыпать в его пирог лишнюю чашку изюма.
   Плита, набитая углем и поленьями, светится, словно фонарь из выдолбленной
тыквы. Прыгают венички, сбивая яйца, крутятся в  мисках  ложки,  перемешивая
масло с сахарным песком, воздух пропитан сладким духом ванили и пряным духом
имбиря;  этими  тающими,  щекочущими  нос  запахами  насыщена   кухня,   они
переполняют весь дом и с клубами дыма уносятся через трубу  в  широкий  мир.
Проходят четыре дня, и наши труды закончены: полки и  подоконник  заставлены
пирогами, пропитанными виски, - всего у нас тридцать один пирог.
   Для кого же?
   Для друзей. И не только для тех, что живут  по  соседству.  Напротив,  по
большей части пироги наши предназначены  людям,  которых  мы  видели  раз  в
жизни,  а  то  и  совсем  не  видели.  Людям,  чем-нибудь  поразившим   наше
воображение. Как, например, президент Рузвельт. Или баптистские миссионеры с
Борнео - его преподобие Дж. К. Луси с женой, которые  прошлой  зимой  читали
здесь лекции. Или низенький точильщик, два раза в год проезжающий через  наш
городок. Или Эбнер Пэкер,  водитель  шестичасового  автобуса  из  Мобила,  -
каждый день, когда он в облаке пыли проносится мимо, мы машем ему  рукой,  и
он машет нам в ответ. Или Уистоны, молодая чета из Калифорнии, - однажды  их
машина сломалась у нашего дома и они провели приятный часок, болтая  с  нами
на веранде. (Мистер Уистон нас тогда щелкнул своим аппаратом -  мы  ведь  ни
разу в жизни не снимались.)
   Может быть, совсем чужие или малознакомые люди кажутся нам самыми верными
друзьями лишь потому, что подружка моя стесняется всех и  не  робеет  только
перед чужими? Думаю, так оно и есть. А кроме того, у нас такое чувство,  что
хранимые нами в альбоме благодарственные записки  на  бланках  Белого  дома,
редкие вести из Калифорнии и  с  Борнео,  дешевые  поздравительные  открытки
низенького точильщика  приобщают  пас  к  миру,  полному  важных  событий  и
далекому от нашей кухни, за окном которой стеною стоит небо.
 
   ...А сейчас в окошко  скребется  по-декабрьски  голая  ветка  смоковницы.
Кухня уже опустела, все пироги разосланы; вчера мы свезли на почту последние
несколько  штук.  Чтобы  купить  марок,  нам  пришлось   вывернуть   кошелек
наизнанку, и теперь у нас ни гроша за  душой.  Я  очень  этим  подавлен,  но
подружка моя утверждает, что завершение нашей работы надо отпраздновать, - в
бутылке, которую дал нам Ха-ха, осталось еще пальца на два виски. Одну ложку
вливаем Корольку в мисочку с кофе - он любит,  чтобы  кофе  был  крепкий,  с
цикорием,  -  остальное  делим  между  собой.  Мы  оба  ужасно  боимся  пить
неразбавленный  виски.  После  первых  глотков  мы  морщимся,  передергиваем
плечами - брр! А потом начинаем петь, каждый свое. Из  своей  песни  я  знаю
всего несколько слов: "Приходи, приходи в  негритянский  поселок,  собрались
все франтихи и франты на бал". Но зато я умею танцевать. Вот кем  я  буду  -
чечеточником, стану плясать чечетку в кино. Я отплясываю, тень  моя  мечется
по стенам. От нашего пения трясется посуда на полках. Мы хихикаем, будто нас
кто-то щекочет. Королек перекатывается  на  спину,  дрыгает  лапами,  что-то
вроде улыбки растягивает его черную пасть. Во мне все горит и искрится,  как
трещащие в печке поленья, я беззаботен, словно ветер в трубе.  Подружка  моя
кружится в вальсе вокруг плиты, приподняв подол бедной ситцевой юбки, словно
это вечернее платье. "Покажи мне дорогу к дому..."  -  напевает  она,  и  ее
теннисные туфли поскрипывают в такт. "Покажи мне дорогу к дому..."
   Кто-то входит. Две родственницы. Обе взбешены. Они буравят  нас  глазами,
дырявят языком. Они взвинчивают себя, слова их сливаются в сплошную  мелодию
гнева:
   - Семилетний ребенок! И от него разит виски! Ты спятила, что ли?  Напоить
семилетнего ребенка! Какая-то полоумная! Верный путь  к  гибели!  Вспомни-ка
двоюродную сестру Кэйт! Дядюшку Чарли! Свояка  дядюшки  Чарли!  Позор!  Стыд
какой! Срам! На колени! Моли Господа о прощении!
   Королек забивается под  плиту.  Подружка  моя  разглядывает  свои  туфли,
подбородок ее дрожит. Потом она поднимает подол юбки, сморкается  в  него  и
убегает в свою комнату... Весь  город  давно  заснул,  в  доме  все  стихло,
слышится только бой часов да потрескиванье догорающих угольков  в  печах,  а
она все плачет в подушку, мокрую, как носовой платок вдовы.
   - Не плачь, - говорю я ей. Я сижу у нее в ногах на  постели  и  дрожу  от
холода, хотя на мне фланелевая ночная рубашка, пропахшая сиропом  от  кашля,
который мне давали прошлой зимой. - Ну не надо, - я уговариваю ее, щекочу ей
пятки, дергаю за пальцы. - Такая старая, и вдруг плачет.
   - А все потому... - отвечает она, икая, - ...потому, что я правда  совсем
старая стала. Старая и смешная.
   - Вовсе ты не смешная. Ты  веселая.  Веселей  всех.  Послушай,  перестань
плакать, а то завтра будешь усталая и мы не сможем пойти за елкой.
   Она сразу садится. Королек  вспрыгивает  на  кровать,  хотя  это  ему  не
разрешается, и лижет ей щеки.
   - Я знаю. Дружок, где найти красивую елку.  И  остролист.  Ягоды  у  него
огромные, как твои глазищи. Но надо зайти далеко в лес, так далеко мы еще не
ходили. Оттуда нам всегда  приносил  елку  папа,  он  тащил  ее  на  плечах.
Пятьдесят лет с тех пор миновало. Ох, я уже не могу дождаться,  поскорее  бы
утро!
 
   Утро. Трава поблескивает  от  инея.  Солнце,  круглое,  как  апельсин,  и
оранжевое, как луна в душную летнюю ночь, покачивается на горизонте, заливая
блеском  посеребренные  морозом  деревья.  Где-то  вскрикивает  цесарка.  Из
подлеска доносится  хрюканье  одичавшего  борова.  Мы  оставляем  коляску  у
быстрого и мелкого, по колено,  ручья.  Королек  переправляется  первый,  он
скулит, шлепая лапами по воде - жалуется  на  быстрое  течение,  на  ледяную
воду, от которой можно схватить воспаление легких. Мы бредем за ним  следом,
каждый держит над головой свою обувь  и  снаряжение  -  топорик  и  холщовый
мешок. Еще с милю - сквозь колючки шиповника, вцепляющиеся в нашу одежду, по
ржавчине опавшей хвои, расцвеченной  кое-где  яркими  поганками  и  птичьими
перьями.   То   тут,   то   там   зашуршит   или    молнией    мелькнет    с
пронзительно-радостным криком пичужка,  напоминая  нам,  что  не  все  птицы
улетели в теплые края.
   Тропинка вьется сквозь залитые лимонным солнцем прогалины, сквозь  темные
туннели в зарослях дикого винограда. Еще ручей: вокруг нас  вспенивает  воду
армада  потревоженных  пестрых  форелей,  упражняются  в  прыжках   толстые,
величиною с тарелку, лягушки, прилежно трудятся бобры; строя плотину. На том
берегу уже отряхивается Королек, он весь дрожит. Подружка моя  тоже  дрожит,
но не от холода, а от азарта. Она закидывает голову, чтобы поглубже вдохнуть
густой запах хвои, и с одной из облезлых бархатных роз, украшающих ее шляпу,
слетает лепесток
   - Мы почти что у цели. Чувствуешь запах, Дружок? - спрашивает она, словно
мы приближаемся к океану.
   А это и вправду своего рода океан. Целые акры пахучих елей и остролиста -
его ягоды рдеют, словно китайские фонарики; на них с карканьем  устремляются
чернью вороны. Набив мешки зелеными с алым ветками остролиста  -  их  хватит
для гирлянд на десяток окон, - мы приступаем к выбору елки.
   - Она должна быть в два раза выше ребенка, - рассуждает моя  подружка.  -
Чтобы он не мог стащить с верхушки звезду.
   Елка, которая нам  приглянулась,  как  раз  вдвое  выше  меня.  Стройная,
пригожая, а уж здорова! Лишь на тридцатом ударе наших топориков она  валится
с надрывающим  сердце  скрипучим  криком.  Ухватив  ее,  словно  добычу,  мы
пускаемся в долгий обратный путь. Через каждые несколько шагов мы  вынуждены
отдыхать - садимся и тяжело дышим.
   Но радость удачливых охотников придает нам силы. И еще нас  подхлестывает
бодрящий, льдистый аромат хвои.
   На закате мы  добираемся  по  красному  глинистому  проселку  до  города.
Сокровище наше укреплено на коляске, и многие из встречных  хвалят  его:  до
чего славное деревце, говорят они, где вы его  раздобыли?  Но  подружка  моя
отвечает уклончиво.
   - Да так, в одном месте, - еле слышно бормочет она.
   Рядом с нами останавливается машина, из окна  высовывается  ленивая  жена
богача-мукомола:
   - Даю тебе четвертак за эту метлу, - говорит она ноющим тоном.
   Обычно подружка моя не любит отказывать, но тут она резко мотает головой:
   - Нет, мы ее и за доллар не отдадим.
   Жена мукомола не унимается:
   - Скажешь тоже, за  доллар!  Пятьдесят  центов,  вот  моя  крайняя  цена.
Слушай, тетка, ты же можешь себе раздобыть еще одну, совершенно такую же.
   - Навряд ли, - мягко и задумчиво произносит моя подружка. - Все на  свете
неповторимо.
   Дома. Королек шлепается у горящего камина и засыпает до утра.  Он  храпит
громко, как человек.
 
   На  чердаке  в  одном  из  сундуков  хранятся:  коробка  из-под  обуви  с
горностаевыми  хвостиками  (они  срезаны  с  меховой  накидки  одной  весьма
странной дамы, снимавшей когда-то комнату у нас в доме), растрепанные  мотки
порыжевшей от времени  канители,  серебряная  звезда,  коротенькая  гирлянда
допотопных, явно небезопасных в пожарном отношении лампочек, смахивающих  на
разноцветные леденцы. Украшения расчудесные, но их маловато.  Подружке  моей
хочется, чтобы елка наша сияла, словно окно из цветных стекол в  баптистской
церкви, чтобы ветви ее клонились под тяжестью  украшений,  как  от  толстого
слоя снега. Но роскошные японские игрушки, которые продаются у Вулворта, нам
не по карману. Поэтому мы, как обычно под рождество, целыми днями  сидим  за
кухонным  столом  и  мастерим  украшения  сами  с  помощью  ножниц,  цветных
карандашей и кипы цветной бумаги. Я рисую,  подружка  моя  вырезает.  Больше
всего у нас кошек и рыбок (их проще всего рисовать), потом  яблоки,  арбузы,
есть и несколько ангелов с крыльями - мы делаем их из серебряной обертки  от
шоколадок. С помощью английских булавок мы прикрепляем свои изделия к елке и
в довершение всего усыпаем ветки комочками хлопка, собранного для этой  цели
еще в конце лета. Оглядев елку, подружка моя радостно всплескивает руками:
   - Нет, честно, Дружок. Ведь ее так и хочется съесть, верно?
   Королек и вправду пытается съесть ангела.
   Потом мы плетем  из  остролиста  гирлянды  для  окон,  обвязываем  зелень
лентами. Когда с этим покончено, начинаем готовить подарки  для  всех  наших
родственников.  Дамам  -  самодельные  шарфики,  мужчинам   -   собственного
приготовления снадобье из лимонного сока, лакрицы и аспирина ("Принимать при
первых симптомах простуды и после охоты"). Но пора  мастерить  подарки  друг
для друга. Тут мы начинаем работать порознь,  втихомолку.  Мне  бы  хотелось
купить в подарок моей подружке  перламутровый  перочинный  нож,  приемник  и
целый фунт вишни в шоколаде (мы один раз попробовали эти конфеты,  и  с  тех
пор она постоянно твердит: "Знаешь, Дружок, я могла бы ими  одними  питаться
всю жизнь; вот как Бог свят, могла бы, а ведь я никогда не поминаю его имени
всуе"). Вместо этого я мастерю ей бумажного змея. А ей хотелось бы  подарить
мне велосипед. (Она мне миллион  раз  говорила:  "Если  б  я  только  могла,
Дружок... Достаточно скверно, что сама не имеешь того, чего хочешь, но когда
и другим не можешь подарить то, что им хочется, от этого уже совсем тошно. И
все-таки  я  как-нибудь  изловчусь,  раздобуду  тебе  велосипед.  Только  не
спрашивай как. Может  быть,  украду".)  Но  я  совершенно  уверен,  что  она
мастерит мне змея - так же,  как  в  прошлом  году  и  в  позапрошлом;  а  в
позапозапрошлом мы подарили друг другу  рогатки.  По  мне,  и  то  и  другое
неплохо. Мы с ней чемпионы по запуску  змея  и  разбираемся  в  ветрах,  как
заправские моряки. Моя подружка ловчее меня, - она умудряется запускать змея
даже в затишье, когда облака стоят неподвижно.
   В сочельник нам кое-как удается наскрести пятачок, и  мы  отправляемся  к
мяснику за обычным подарком для  Королька.  Покупаем  ему  хорошую  мозговую
кость, заворачиваем ее в комикс и подвешиваем  на  верхушке  елки,  рядом  с
серебряной звездой. Королек знает, что она там. Он усаживается под елкой  и,
словно завороженный, не отрываясь, жадно смотрит вверх. Уже  пора  спать,  а
его никакими силами не оттащишь  от  елки.  Я  взбудоражен  не  меньше  его.
Сбрасываю с себя одеяло, переворачиваю подушку, как в  жаркую  летнюю  ночь.
Где-то кричит петух, но это он  прежде  времени  -  солнце  еще  над  другой
стороной земли.
   - Дружок, ты не спишь? - окликает меня из  своей  комнаты  моя  подружка.
Комнаты наши рядом, и мгновенье спустя она уже сидит со  свечкой  в  руке  у
меня на кровати.
   - Знаешь, у меня сна - ни в одном глазу, - говорит она. -  Мысли  скачут,
как зайцы. Ты как думаешь, Дружок, миссис Рузвельт подаст наш пирог к обеду?
   Оба мы беспокойно вертимся, она стискивает мне руку,  выражая  этим  свою
любовь.
   - А ведь раньше рука у тебя была  куда  меньше.  До  чего  же  мне  тяжко
видеть, как ты растешь. А когда ты совсем  вырастешь,  мы  все  равно  будем
друзьями?
   Я отвечаю, что будем всегда.
   - Я так расстроена, Дружок! Мне очень хотелось подарить тебе велосипед  Я
пробовала  продать  камею  -  папин  подарок.  Дружок...  -   Она   смущенно
останавливается. - ...Я опять смастерила тебе змея.
   Тут я признаюсь, что тоже смастерил ей в  подарок  змея,  и  мы  начинаем
хохотать. Свеча догорает, ее уже не удержать в руке. Вдруг она гаснет,  и  в
комнату проникает звездный свет. Звезды размеренно кружатся  в  окошке,  они
словно видимые глазу рождественские псалмы, медленно-медленно  умолкающие  с
зарей... Наверное, мы задремали, но первый утренний свет  будто  обрызгивает
нас холодной водой; мы вскакиваем и, тараща глаза от волнения, слоняемся  по
дому - ждем, когда же проснутся остальные. Моя подружка  нарочно  роняет  на
кухне чайник. Я отплясываю чечетку перед закрытыми дверями.  Постепенно  все
обитатели дома, один за другим, вылезают из своих спален, и по виду их ясно,
что они готовы убить  нас  обоих.  Но  нельзя  -  рождество!  Для  начала  -
обильнейший завтрак. Чего тут только нет - и оладьи, и жаркое  из  белки,  и
маисовая каша, и сотовый мед. У всех повышается настроение, но только  не  у
меня и  не  у  моей  подружки.  По  правде  сказать,  мы  ждем  не  дождемся
рождественских подарков, от нетерпения нам кусок не лезет в горло.
   Ну так вот, я очень разочарован. Да  тут  кто  угодно  разочаруется:  мне
преподносят носки, рубашку для воскресной школы, несколько носовых  платков,
поношенный свитер и годовую подписку на  детский  религиозный  журнал  "Юный
пастырь". Во мне все кипит, ей-богу!
   У подружки моей урожай богаче. Самый приятный из полученных ею подарков -
кулек с мандаринами. Но главный предмет ее гордости - шаль из белой  шерсти,
связанная  замужней  сестрой.  Впрочем,  она  уверяет,  что   больше   всего
обрадовалась моему змею. Он и вправду очень красивый, хотя и не  так  хорош,
как тот, который мне дарит она. Тот  змей  голубой,  он  усыпан  зелеными  и
золотыми звездочками, полученными за примерное поведение, и ко всему на  нем
краской выведено - ДРУЖОК
   - Дружок, поднимается ветер!
   Ветер и впрямь поднялся. Позабыв обо всем, мы  бросаемся  на  лужайку  за
домом, где Королек зарывает обглоданную кость (и где следующей зимой  зароют
его самого). Там, продираясь сквозь густую,  высокую,  по  пояс,  траву,  мы
запускаем наших змеев и  чувствуем,  как  они  рвутся  с  бечевок  -  словно
небесные рыбы плывут по ветру и дергают удочки. Согревшись  на  солнце,  мы,
довольные, растягиваемся на траве, чистим мандаринки и смотрим, как  мечутся
в поднебесье наши змеи. Вскоре я забываю  и  про  носки,  и  про  поношенный
свитер. Я так счастлив, будто мы получили тот самый приз в  пятьдесят  тысяч
долларов, который обещан за лучшее название для новой марки кофе.
   - Ой, ну и дура же я! - восклицает моя  подружка,  вдруг  встрепенувшись,
словно она забыла вынуть лепешки из духовки. - Знаешь, о чем я все думаю?  -
говорит она таким  тоном,  будто  только  что  сделала  важное  открытие,  и
улыбается, глядя куда-то мимо меня. - Я раньше думала: человек может увидеть
Господа, только если он болен или же умирает. И я представляла себе: Господь
является в сиянии, прекрасном, как  цветное  окошко  в  баптистской  церкви,
когда в него светит солнце,  и  таком  ярком,  что  не  заметишь  даже,  как
наступит тьма. Большое было утешение думать, что от этого света  все  страхи
исчезнут. А теперь могу об заклад побиться, что так  не  бывает.  Ручаюсь  -
когда человек умирает, ему становится ясно, что Господь уже являлся ему. Что
все вот это... - и она делает широкий жест рукой, показывая на облака, и  на
наших змеев, и на траву, и на Королька, зарывающего кость, - все,  что  люди
видят вокруг, это и есть Бог. Что до меня, я могла  бы  покинуть  мир,  имея
перед глазами хотя бы нынешний день.
 
   Это последнее рождество, которое мы проводим вместе. Жизнь разлучает нас.
Те, кто уверен, что им надлежит вершить мою судьбу, решают,  что  меня  надо
отдать в военную школу. И начинается унылое  чередование  тюрем,  где  жизнь
подчинена сигналам  горна,  и  мрачных  летних  лагерей  с  их  опостылевшей
побудкой. Теперь у меня другой дом, однако он не в счет. Мой  дом  там,  где
живет моя подружка, но больше мне в нем не пришлось побывать.
   А она остается там и, как  прежде,  возится  в  кухне.  Сперва  вдвоем  с
Корольком. Потом совсем одна. ("Дружок, хороший мой, - с трудом  разбираю  я
ее каракули, - вчера лошадь Джима Мейси убила копытом Королька. Хорошо  еще,
что песик не очень мучился. Я его завернула в простыню из тонкого полотна  и
свезла в коляске на Симпсонов луг - пусть лежит вместе со всеми  косточками,
которые там зарывал...")
   Еще несколько раз она печет к рождеству  пироги,  теперь  уже  без  меня.
Печет не так много, как прежде, но печет и, разумеется, всегда присылает мне
"самый удачный из всех".
   В каждом письме я нахожу монетку в десять центов, обернутую  в  туалетную
бумагу: "Сходи в кино и напиши мне, про что  картина".  Но  мало-помалу  она
начинает путать меня в своих письмах с другим своим приятелем - тем Дружком,
который умер еще в восьмидесятых годах; все  чаще  и  чаще  она  остается  в
постели не только тринадцатого числа, но и в другие дни. И наконец наступает
по-зимнему холодное ноябрьское  утро,  когда  деревья  совсем  обнажились  и
больше не слышно птиц, а подружка моя уже не может подняться с  постели,  не
может воскликнуть:
   - Ух ты! Погода - в самый раз для рождественских пирогов!
   И когда это случается, я ощущаю  это  сразу.  Сообщение  от  родных  лишь
подтверждает весть, которую я каким-то таинственным образом уже  получил.  И
от меня отрывается что-то -  незаменимая  часть  моего  существа,  -  словно
рвется бечевка и улетает бумажный змей. Вот почему, проходя в то декабрьское
утро по школьному двору, я обвожу глазами небо. Будто надеюсь  увидеть  двух
упущенных змеев, торопливо и дружно улетающих в небеса.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 26.01.00
 
 
 
   Трумен Капоте
 
   ОДИН ИЗ ПУТЕЙ В РАЙ
 
   Перевод С. Митиной
 
   Однажды в субботу, погожим мартовским днем, когда дул приятный ветерок  и
по небу плыли облака, мистер Айвор  Белли  купил  у  бруклинской  цветочницы
внушительный букет нарциссов и доставил его  -  сперва  подземкой,  а  затем
пешком - на огромное кладбище в Куинсе. Он не был  здесь  с  прошлой  осени,
когда хоронил жену. Да и сегодня его привели сюда вовсе не сантименты, ибо в
характере миссис Белли, которая прожила в супружестве с  ним  двадцать  семь
лет и произвела на свет двух дочерей, успевших за эти годы стать взрослыми и
выйти замуж,  сочетались  свойства  весьма  разнообразные,  по  преимуществу
трудно переносимые; так  что  мистер  Белли  отнюдь  не  жаждал  возобновить
общение со столь беспокойным человеком, хотя бы чисто духовное.  Вовсе  нет.
Просто  суровой  зиме  вдруг  пришел  конец,  и  в  этот   чудесный   денек,
предвещавший весну, ему остро  захотелось  поразмяться,  подышать  воздухом,
потешить душу хорошей прогулкой; неплохо, конечно, что попутно он  сможет  в
разговоре с дочерьми упомянуть о  своей  поездке  на  могилу  их  матери,  -
кстати, возможно, это немного  умилостивит  старшую,  а  то  она  как  будто
возмущена тем, что он с такою охотой зажил на холостяцкий манер.
   Кладбище отнюдь не являло собой мирной, отрадной взору картины; напротив,
оно наводило жуть: на сотни метров вокруг - серые, словно  туман,  могильные
камни, разбросанные на  голой,  без  единого  пятнышка  тени  равнине,  лишь
кое-где  поросшей  чахлою  травкой.  Ясно   видневшиеся   вдали   небоскребы
Манхэттена казались отсюда  красивой  декорацией  -  они  громоздились,  как
высоченное надгробие над могилами выжатых до последней капли  людей,  бывших
когда-то, очень  давно,  жителями  Нью-Йорка.  При  виде  столь  причудливой
композиции мистер Белли - а он был по профессии  сборщик  налогов  и  потому
умел оценить иронию, пусть самую  жестокую,  -  насмешливо  улыбнулся,  даже
хихикнул, и все-таки... Боже правый! - у него поубавилось бодрости, и он уже
не так весело вышагивал по прямым, усыпанным гравием кладбищенским дорожкам.
Он шел все медленнее и наконец остановился совсем. "Лучше было повести Морти
в зоологический сад", - мелькнуло у него в голове. (Морти был его трехлетний
внук.) Но повернуть сейчас обратно было бы просто  хамством,  мстительностью
по  отношению  к  жене.  Да  и  зачем  пропадать  букету?   Бережливость   и
добропорядочность заставили его ускорить шаг, и он тяжело дышал  от  спешки,
когда наконец нагнулся, чтобы втиснуть нарциссы в каменную  урну,  пустевшую
на серой неполированной плите с аккуратными готическими буквами. Надпись  на
плите уведомляла, что
 
   САРА БЕЛЛИ
   1901-1959
 
   в прошлом -
 
   ВЕРНАЯ СУПРУГА АЙВОРА
   ЛЮБИМАЯ МАТЬ АЙВИ И РЕБЕККИ
 
   Господи, какое все-таки облегчение сознавать, что эта женщина  наконец-то
умолкла! Но как ни успокоительно было это сознание, подкрепляемое к тому  же
приятными мыслями о его новой, тихой, холостяцкой квартире, оно уже не могло
вновь зажечь в нем внезапно угасшую радость бытия,  которую  вызвал  у  него
погожий денек, вернуть ему уверенность, что  сам-то  он  будет  жить  вечно.
Выходя из дому, он предвкушал  столько  удовольствия  от  прогулки,  свежего
воздуха, аромата приближающейся весны. А вот сейчас вдруг подумал,  что  зря
не надел шарфа: солнце сияло обманчиво, оно еще не грело по-настоящему, да и
ветер что-то вдруг разыгрался  вовсю.  Расположив  покрасивей  нарциссы,  он
пожалел, что нельзя поставить их в воду - тогда они сохранились  бы  дольше,
но потом махнул на цветы рукой и повернулся, чтобы уйти.
   Путь ему загораживала какая-то женщина.  Хотя  народу  на  кладбище  было
немного, он ее не заметил раньше и не слышал, как она подошла. Не давая  ему
пройти, она мельком взглянула на нарциссы. Потом глаза ее, смотревшие  из-за
очков в металлической оправе, вновь обратились к мистеру Белли.
   - Хм. Родственница? - спросила она.
   - Жена, - ответил он и для порядка вздохнул.
   Она тоже  вздохнула  -  странный  это  был  вздох;  в  нем  чувствовалось
удовлетворение.
   - Ох, простите!
   У мистера Белли вытянулось лицо:
   - Ничего не поделаешь.
   - Беда-то какая.
   -Да.
   - Но она недолго болела? Не мучилась?
   - Н-н-нет, - протянул он, переминаясь с ноги на ногу. - Это случилось  во
сне. - Потом, чувствуя по  ее  молчанию,  что  она  не  удовлетворена  столь
кратким ответом, добавил: - Сердце.
   - Ох ты! Вот и отец мой из-за этого умер. Совсем недавно. Значит, у нас с
вами есть кое-что общее, - сказала она и жалобным  тоном,  от  которого  ему
стало не по себе, добавила: - Нам есть о чем поговорить.
   - ...понимаю, каково вам.
   - Но они хотя бы не мучились. Это уже утешение.
   Запальный шнур, подведенный к терпению мистера Белли, догорал. До сих пор
он, как это приличествовало случаю, не поднимал глаз, только вначале  бросил
на женщину беглый взгляд,  а  потом  ограничивался  созерцанием  ее  туфель,
грубоватых и прочных, - такую  обувь,  именуемую  практичной,  обычно  носят
пожилые женщины и сиделки.
   - Большое утешение, - сказал он и  совершил  одновременно  три  действия:
поднял глаза, коснулся борта шляпы и сделал шаг вперед.
   Но она опять не дала ему пройти, как будто ее  кто-то  нанял  специально,
чтобы его не пускать.
   - Вы не  скажете  мне,  который  час?  А  то  у  меня  часики  старые,  -
проговорила она,  смущенно  похлопывая  по  какому-то  вычурному  механизму,
красовавшемуся у нее на запястье. - Мне  их  купили,  еще  когда  я  кончила
среднюю школу. Так что теперь они ходят неважно, старые очень. Но вид у  них
симпатичный.
   Мистеру Белли пришлось расстегнуть пальто и извлечь из жилетного кармашка
золотые часы. За это время он успел основательно разглядеть  стоявшую  перед
ним женщину, чуть ли не разобрать ее на  составные  части.  В  детстве  она,
вероятно, была совсем светлая, об этом говорило все:  и  белизна  ее  чистой
скандинавской кожи, и здоровый  крестьянский  румянец  на  пухлых  щеках,  и
синева простодушных глаз - такие честные глаза и красивые, несмотря на  очки
в металлической оправе, но волосы, - по  крайней  мере,  жиденькие  кудельки
перманента, выглядывавшие  из-под  серо-бурой  фетровой  шляпы,  -  казались
бесцветными.  Была  она  чуть  повыше  мистера  Белли  -  а  ему  с  помощью
специальных  прокладок  в  туфлях  удалось  дотянуть  свой  рост  до   метра
семидесяти трех - и, должно быть, потяжелей его; во всяком случае,  вряд  ли
она испытывала особое удовольствие, поднимаясь по лестнице. Руки  -  что  ж,
типично кухонные руки; ногти - мало того, что обкусаны до мяса,  так  еще  и
покрыты каким-то диковинным перламутровым лаком. Простое коричневое  пальто,
в руках простая черная сумка. Когда он, разглядев все эти  частности,  снова
свел их воедино, оказалось, что перед ним - очень приличная на вид  женщина,
и она ему явно нравится; правда, этот лак на ногтях внушает  подозрение,  но
все-таки чувствуется - она из тех, кому можно довериться.  Так  же,  как  он
доверялся во всем Эстер Джексон - мисс Джексон, своей  секретарше.  Да,  да,
вот кого она явно напоминает - мисс Джексон. Не то чтоб сравнение  это  было
особенно лестным  для  мисс  Джексон  (о  которой  он  как-то  раз,  в  пылу
супружеской ссоры, сказал, что она  "изящно  мыслит  и  вообще  на  редкость
изящна").  И  все  же  стоявшая  перед  ним  женщина,  казалось,   исполнена
доброжелательности, а именно это свойство он так ценил  в  своей  секретарше
мисс Джексон, в Эстер (как он недавно по рассеянности к ней  обратился).  Он
решил даже, что они примерно одного возраста - обеим сильно за сорок.
   - Полдень. Ровно двенадцать.
   - Подумать только! Да вы, наверно, с голоду умираете! - воскликнула  она,
и, раскрыв сумку, стала разглядывать ее содержимое, словно это была  корзина
для  пикника,  до  того  набитая  всякой  снедью,  что  ее  хватило  бы   на
smogasbord[*Холодные закуски, подаваемые с пивом и водкой (норвеж.)].  Потом
извлекла оттуда горсть земляных орехов. - Я кроме орешков почти ничего и  не
ем - с тех самых пор, как папаша... с тех пор, как мне больше  не  для  кого
стряпать. Вот я так говорю, а, по правде  сказать,  сама  по  своей  стряпне
соскучилась; папаша  всегда  говорил,  у  меня  все  вкусней,  чем  в  любом
ресторане. Но что за радость стряпать для себя одной? Даже если умеешь  печь
пироги, легкие,  как  пух.  Берите  орешки.  Угощайтесь.  Я  только  что  их
поджарила.
   Мистер Белли взял орехи. Он всегда их по-детски любил и сейчас,  усевшись
на могилу жены, чтобы с ними расправиться, думал лишь об одном, - хорошо  б,
у его новой приятельницы их было побольше.  Жестом  он  предложил  ей  сесть
рядом и с удивлением заметил, что она смутилась. И без того румяные щеки  ее
раскраснелись еще сильней  -  можно  было  подумать,  что  он  предложил  ей
превратить могилу миссис Белли в любовное ложе.
   - Вам-то можно. Вы муж. А я? Разве ей бы это понравилось? Какая-то  чужая
женщина расселась тут, на ее... на месте ее последнего упокоения...
   - Ну что вы! Располагайтесь. Сара ничего не имела бы против, - сказал он,
радуясь, что мертвые не могут слышать. Ему стало жутковато и в то  же  время
смешно, когда он подумал, что сказала бы Сара, эта любительница бурных сцен,
ревниво осматривавшая его одежду в поисках белокурых волос и  следов  губной
помады, что сказала б она, если бы  могла  видеть,  как  он  щелкает  орехи,
рассевшись у нее на могиле вместе с женщиной, не лишенной привлекательности.
   И вот тут-то, когда она осторожно присела на краешек могилы,  он  обратил
внимание на ее левую ногу. Нога не сгибалась и торчала, словно она  вытянула
ее нарочно, чтоб подставлять подножки прохожим.  Перехватив  его  любопытный
взгляд, она улыбнулась, подвигала ногой.
   - Несчастный случай, понимаете? Я еще маленькая была. Свалилась с русских
гор на Кони-Айленде. Правда. Про это даже в газетах было. Никто не понимает,
как я осталась жива. Но колено с тех пор не сгибается. А так мне это  ничуть
не мешает. Только танцевать не могу. А сами-то вы охотник до танцев?
   Мистер Белли помотал головой - рот у него был набит орехами.
   - Ага, значит и это у нас с вами  общее.  Хм...  Танцы.  Я  бы,  наверно,
любила танцевать. Но не могу. А вот музыку обожаю.
   Мистер Белли кивнул в знак солидарности.
   - И цветы, - добавила она, потрогав нарциссы. Потом  пальцы  ее  поползли
вверх по плите и прошлись по выбитым на мраморе буквам его имени, словно она
читала шрифт для слепых.
   - Ивор, - прочла она, неверно произнеся его имя. -  Ивор  Белли.  А  меня
звать Мэри О'Миген. Жаль, что я не итальянка. Вот сестра у  меня  итальянка;
ну, то есть она  замужем  за  итальянцем.  Ой,  до  чего  ж  он  веселый,  а
добродушный какой и хлопотун, как все итальянцы. Он говорит, никогда не едал
макарон вкуснее, чем у меня. Особенно под рыбным соусом. Вам непременно надо
их как-нибудь попробовать.
   Мистер Белли, покончив с орехами, стряхивал скорлупу с колен.
   - Что ж, перед вами еще один любитель макарон.  Только  я  не  итальянец.
Просто фамилия у меня такая. А сам я еврей.
   Она нахмурилась, но не в знак неодобрения, а так,  словно  сообщение  это
каким-то непонятным образом смутило ее.  -  Мы  выходцы  из  России.  Я  там
родился.
   При этих словах она снова воспрянула духом и заговорила еще оживленней:
   - А мне наплевать, что там газеты пишут. Я уверена: русские -  они  такие
же, как все. Люди как люди. Вы смотрели по телевизору балет Большого?  После
такого можно гордиться, что родился в России, верно ведь?
   "Она хочет сделать мне приятное", - подумал он и промолчал.
   - Свекольник, горячий или холодный, со сметаной. Хм... м... Вот видите, -
сказала она, снова протягивая ему пригоршню орехов, - вы  же  проголодались.
Бедняжка. - Она вздохнула.  -  Как  вы,  наверно,  соскучились  по  домашней
стряпне!
   Он и в самом деле соскучился и сейчас, когда от разговоров о еде  у  него
разыгрался аппетит, отчетливо это понял. При Саре  у  них  был  превосходный
стол,  разнообразный  и  вкусный;  все  всегда   подавалось   вовремя.   Ему
вспомнились  праздничные,  пахнущие  корицей  дни;   вспомнились   обеды   -
аппетитная мясная подливка  и  винцо,  накрахмаленная  скатерть,  "парадное"
серебро и приятная послеобеденная дремота. И ведь вот еще что -  ни  разу  в
жизни Сара не попросила его хотя бы тарелку вытереть (он слышал, бывало, как
она тихонечко напевает в кухне), ни разу не  пожаловалась,  что  ей  надоело
хозяйничать. Она ухитрялась так растить девочек, будто  их  воспитание  было
ровной чередой радостных, тщательно подготовленных ею событий; участие в нем
мистера Белли сводилось к роли восхищенного наблюдателя. И  если  теперь  он
мог  гордиться   своими   дочерьми   (старшая,   Айви,   была   замужем   за
хирургом-стоматологом и жила в Бронксвилле, младшая - за А. Дж.  Крэкоуэром,
совладельцем юридической фирмы "Финнеган,  Лэб  и  Крэкоуэр"),  то  этим  он
всецело обязан Cape - обе они были личным ее достижением. Вообще,  в  пользу
Сары можно сказать немало, и ему самому было отрадно, что он так думает, что
ему вспоминаются сейчас не те  нескончаемые,  невыносимые  часы,  когда  она
точила на нем язык, разнося его за простецкие манеры и за ею  же  выдуманные
пороки - и в покер-то он играет,  и  за  женщинами  волочится,  -  а  совсем
другие, приятные, моменты:  вот  Сара  горделиво  демонстрирует  самодельные
шляпки, вот  она  зимней  порой  разбрасывает  на  подоконниках  крошки  для
голубей... Поток видений, сносящий в море сор неприятных воспоминаний...  Он
почувствовал грусть и обрадовался этому чувству, а вместе с  тем  огорчился,
что не испытывал огорчения до сих пор; но хотя он  вдруг  совершенно  честно
отдал должное Саре, он был не в силах притворяться,  будто  жалеет,  что  их
совместная жизнь кончилась, - ведь в общем-то, сейчас  ему  живется  гораздо
приятнее, чем при ней. А все-таки лучше было вместо этих нарциссов  принести
ей сегодня орхидею - яркую, праздничную, вроде тех,  какие  она  всякий  раз
сберегала после дня рождения которой-нибудь  из  дочек  и  держала  потом  в
холодильнике, покуда они не завянут.
   - ...ведь верно? - услышал он вдруг и не сразу понял,  кто  это  говорит;
потом,  растерянно  поморгав,  узнал  Мэри  О'Миген  -   голос   ее   звучал
безостановочно, не доходя до его сознания, очень робкий,  усыпляющий  голос,
странно тихий и молодой для такой дородной особы.
   - Я говорю, они у вас умницы, верно?
   - Да как вам сказать... - осторожно ответил мистер Белли.
   - Скромничайте, скромничайте! А я все равно уверена, что умницы. Если они
в папу. Ха-ха! Вы не подумайте только, что я  это  серьезно,  я  шучу.  Нет,
правда, до смерти обожаю ребятишек.  Не  променяю  ребенка  ни  на  кого  из
взрослых. У моей сестры их пятеро: четверо мальчишек и  одна  девочка.  Дот,
моя сестра, вечно пристает ко мне, чтобы я с ними посидела, - ведь теперь  у
меня уйма времени, уже не нужно всякую минуту присматривать за отцом. Они  с
Франком - это мой шурин, я вам про него рассказывала, - так вот они говорят:
Мэри, лучше тебя никто с ребятами не умеет, да еще чтоб от них  удовольствие
получать! Но это ж так просто: напоить  ребятишек  горячим  какао,  а  потом
пускай всласть пошвыряются подушками - будут спать, как убитые.
   - Айви, - прочла она вслух, вглядываясь в надгробную надпись.  -  Айви  и
Ребекка. Хорошие имена. Уверена - вы делаете для них все, что только  можно.
Но две маленьких девочки без матери... - Да нет же, - возразил мистер Белли.
(Ей наконец удалось втянуть его в разговор.) - Айви сама уже мать.  А  Бекки
ждет ребенка.
   На лице ее промелькнуло разочарование, но тут же сменилось удивлением:
   - Как, уже дедушка? Вы?
   У мистера Белли были кое-какие  тщеславные  заблуждения:  ему,  например,
казалось, что у него больше здравого смысла, чем у других; а еще  он  считал
себя ходячим компасом; луженый желудок и умение читать  вверх  ногами  также
способствовали его самоутверждению. Но, глядя  на  себя  в  зеркало,  он  не
испытывал особого восторга; не то чтоб он был  недоволен  своею  внешностью,
просто он понимал, что она очень так себе. Урожай его темных волос  осыпался
вот уже несколько десятилетий, и сейчас голова его  напоминала  обнажившееся
поле; нос  явно  выказывал  характер,  а  подбородок,  хоть  и  усердствовал
вдвойне, все-таки был бесхарактерный;  плечи  широкие,  да  он  и  весь  был
широкий. Разумеется, вид у него был опрятный: он  следил,  чтобы  туфли  его
всегда сверкали, своевременно отдавал белье в стирку, дважды на дню  скоблил
и припудривал свои синеватые щеки.  Но  все  это  не  скрадывало,  а  скорее
подчеркивало его заурядность - ничем не примечательный человек средних лет и
среднего достатка. Однако он и  не  думал  оспаривать  льстивые  слова  Мэри
О'Миген - ведь что там ни говори, а незаслуженный комплимент зачастую  самый
приятный.
   - Черт, да мне уже пятьдесят один, - сказал он, убавив себе четыре  года.
- Впрочем, нельзя сказать, чтобы я их чувствовал.
   Сейчас он и в самом деле не чувствовал своих лет. Может быть, потому  что
ветер улегся и солнце уже припекало по-настоящему. Как бы то ни было, в  нем
вновь разгорелась надежда,  он  вновь  был  бессмертен  и  строил  планы  на
будущее.
   - Пятьдесят один? Это  же  пустяки!  Самый  расцвет  для  мужчины.  Если,
конечно, следить за собой. Мужчине вашего возраста нужен уход, о нем  кто-то
должен заботиться.
   Пожалуй, на кладбище человек в безопасности от дамочек, ищущих себе мужа?
Мысль эта, внезапно пришедшая ему в голову, остановилась и  замерла,  покуда
он всматривался в  простодушное,  приветливое  лицо  Мэри  О'Миген,  пытаясь
прочесть в ее взгляде коварный умысел. Хоть и несколько успокоившись, он все
же почел за лучшее напомнить ей, где они находятся.
   - А ваш отец... - тут мистер  Белли  сделал  неловкий  жест,  -  он  тоже
где-нибудь здесь поблизости?
   - Папаша? Да нет. Он был решительно против. Ни в какую  не  хотел,  чтобы
его закопали. Так что он дома.
   Перед глазами мистера Белли возникло тягостное видение, которое не смогли
отогнать даже последующие слова Мэри О'Миген:
   - То есть его прах, конечно! Что  поделаешь!  -  Она  пожала  плечами.  -
Такова была его воля. А, понимаю: вам невдомек - что же я здесь тогда делаю?
Просто я тут неподалеку живу. Неплохая прогулка да и вид...
   Разом обернувшись, они стали вглядываться в даль. Над шпилями небоскребов
стягами реяли облака, и ослепленные солнцем окна сверкали мириадами слюдяных
блесток.
   - День прямо для парада! - сказала Мэри О'Миген.
   Мистер Белли подумал: "Ей-богу, славная  женщина",  а  потом  сказал  это
вслух, но тут же пожалел; она, разумеется, спросила, почему он так считает.
   - Потому что... Ну, у вас это так мило получилось - насчет парада.
   - Вот видите, сколько у нас с вами общего! Ни одного парада не пропускаю,
- горделиво объявила она. - Обожаю горны. Я и сама на горне играю, - верней,
раньше играла,  когда  была  в  "Святом  сердце"[*  Католическая  молодежная
организация в США (Примеч. пер.)]. Вот  вы  говорили...  -  И  она  понизила
голос,  словно   тема,   которой   она   собиралась   коснуться,   требовала
торжественного тона. - Вот вы сказали, что любите музыку. А у  меня  дома  -
тысячи старых пластинок. Ну - сотни. Папаша, пока не ушел на покой,  работал
на фабрике грампластинок -  покрывал  пластинки  шеллаком.  Вы  Элен  Морган
помните? Я от нее с ума схожу, просто обалдеваю.
   - О Господи, - шепотом выдохнул мистер Белли. Руби Килер, Джин  Харлоу  -
это все были его бурные, но  преходящие  увлечения.  А  вот  Элен  Морган  -
белесый, как альбинос, призрак, усыпанный блестками, переливающимися в огнях
рампы, - ох, и любил же он ее!
   - А вы тогда  поверили?  Что  она  спилась  и  погибла?  Из-за  какого-то
гангстера?
   - Ну, какое это имеет значение! Она была очаровательна.
   - Иной раз сижу я одна и чувствую  -  все-все  мне  надоело,  и  тогда  я
начинаю воображать, будто я Элен Морган. Будто я выступаю  в  ночном  клубе.
Это занятно, знаете?
   - Знаю, - подхватил мистер Белли; он  и  сам  обожал  придумывать  разные
истории, которые могли бы с ним приключиться, будь он невидимкой.
   - Разрешите спросить, - вы мне не сделаете одно одолжение?
   - Если смогу - с удовольствием.
   Она  набрала  побольше  воздуху  и  задержала  дыхание,  будто  ныряя   в
набегающую  волну  робости,  потом,  словно  выплыв  опять  на  поверхность,
сказала:
   - Тогда послушайте, как я ей подражаю. И честно скажите мне свое  мнение,
хорошо?
   Она сняла очки.  Их  металлическая  оправа  так  сильно  врезалась  ей  в
переносицу и  подглазья,  что  казалось,  рубцы  у  нее  на  лице  останутся
навсегда. Глаза - оголенные, затуманенные, беззащитные - глядели растерянно,
словно напуганные внезапной свободой; веки с реденькими ресницами трепетали,
как птицы, долго сидевшие в клетке и нежданно-негаданно выпущенные на волю.
   - А теперь дайте волю своему воображению. Представьте себе, что я сижу за
роялем... Ох, извините меня, ради Бога, мистер Белли!
   - Ничего. Забудьте об этом. Итак, вы сидите за роялем.
   - Я сижу за роялем,  -  мечтательно  повторила  она  и,  откинув  голову,
приняла весьма романтическую позу. Потом втянула щеки, рот  ее  приоткрылся.
Мистер Белли тотчас же закусил  губу  -  до  того  неуместным  казалось  это
чарующее выражение на пухлом, розовом лице Мэри  О'Миген.  Лучше  б  оно  не
появлялось вовсе. Она помолчала, словно  пережидая  музыкальное  вступление,
потом: "Не покидай меня, побудь со мною. Ведь мы  с  тобой  одно.  Когда  ты
здесь, вся жизнь озарена тобою. А без тебя так пусто и темно!"
   Мистер Белли был потрясен: в точности голос Элен Морган,  и  голос  этот,
такой  теплый,  изысканно-гибкий,  нежно  вибрирующий  на   высоких   нотах,
казалось,  был  не  имитацией,  а  принадлежал  самой  Мэри   О'Миген,   был
естественным  выражением  ее  сущности,   скрытой   от   посторонних   глаз.
Мало-помалу она перестала позировать и теперь сидела прямо, зажмурив  глаза:
"...Ты так мне нужен! В горе и в тревоге привыкла я всегда к тебе  идти.  Не
покидай меня! Оставленной тобою, к кому, скажи мне, боль  свою  нести?"  Оба
они лишь с большим опозданием заметили, что уединение  их  нарушено.  Черной
гусеницей подползала похоронная процессия, и все участники ее,  подавленные,
безмолвные негры, с таким ужасом глазели на белую пару, словно наткнулись на
двух забулдыг, задумавших ограбить могилу; все -  кроме  маленькой  девочки:
увидев их, она так и закатилась, а потом никак  не  могла  остановиться;  ее
судорожный, похожий на икоту,  смех  слышался  еще  долго  после  того,  как
процессия, отойдя на порядочное расстояние, исчезла за поворотом.
   - Будь это моя девчонка... - заговорил мистер Белли.
   - Ой, до чего мне стыдно!
   - Слушайте, будет вам. Ну что тут такого? Это было прекрасно. Я серьезно.
Петь вы можете.
   - Спасибо, - сказала она и вновь водрузила на нос очки, словно преграждая
путь готовым хлынуть слезам.
   - Поверьте, я был тронут. Знаете, чего бы мне хотелось? Чтобы вы спели на
бис.
   Можно было подумать, что она девочка, которой дали воздушный шарик, но не
простой, а особенный: он все раздувался и раздувался, пока не взмыл вместе с
нею вверх, и она заплясала в воздухе, лишь  изредка  касаясь  земли  носками
туфель. Потом опустилась  на  землю,  чтобы  сказать:  -  Только  не  здесь.
Может... - начала было она, но тут же опять воспарила  и  весело  закачалась
там, наверху. - ...Может, вы как-нибудь позволите мне угостить  вас  обедом.
Уж я соображу вам настоящий русский обед. А потом мы послушаем пластинки.
   ...Тревожная  мысль,  подозрение,  еще   недавно   бесплотным   призраком
проскользнувшее мимо, сейчас надвигалось на мистера Белли с тяжелым топотом;
теперь это было налитое жиром существо, поперек себя шире,  и  мистер  Белли
уже не мог его отогнать.
   - Благодарю вас, мисс О'Миген. Это очень приятная перспектива,  -  сказал
он, но тут же поднялся, поправил шляпу и обдернул  пальто.  -  Если  слишком
долго сидеть на холодном камне, можно простудиться.
   - Когда же?
   - Да никогда. Никогда не надо сидеть на холодном камне.
   - Когда же вы придете ко мне обедать?
   Мистер Белли умел изворачиваться - от этого в немалой степени зависел его
заработок.
   - Когда вам угодно, - ответил он как ни в чем не бывало. -  Только  не  в
самые ближайшие дни. Я работаю в налоговой системе, а вы ведь знаете, каково
нам,  беднягам,  приходится  в  марте.  Вот  так-то,  -  добавил  он,  снова
вытаскивая часы, - пора мне опять запрягаться.
   Но не мог же он - право, не мог - просто так взять  и  уйти,  оставив  ее
сидеть на Сариной могиле. Она заслужила вежливое обращение, хотя  бы  одними
орехами, да и не только: ведь  это  благодаря  ей  он  вспомнил  про  Сарины
орхидеи, как они съеживались в холодильнике. И  вообще  она  славная.  Чтобы
совсем чужая женщина оказалась такой симпатичной  -  небывалое  дело.  Лучше
всего было б сослаться на погоду, но погода не давала  никаких  поводов  для
жалоб: облака поредели, солнце светило даже чересчур ярко.
   - Становится свежо, - объявил он и потер руки. - Может пойти дождь.
   - Мистер Белли! Я хочу вам задать один очень личный вопрос, -  заговорила
она, отчетливо выговаривая каждое слово. - Мне  не  хотелось  бы,  чтобы  вы
думали, будто я приглашаю к обеду  каждого  встречного  и  поперечного.  Мои
намерения... - Глаза ее блуждали, голос  дрожал,  словно  откровенность  эта
была лицедейством, требовавшим от нее непомерных усилий. -  Поэтому  я  хочу
вам задать один очень личный вопрос: думали вы о том, чтобы снова жениться?
   В ответ мистер Белли заурчал - так урчит нагревающийся  приемник,  прежде
чем заговорить; когда же  он  наконец  подал  голос,  звуки  его  напоминали
атмосферные помехи.
   - Что вы, это в моем-то возрасте? Я даже собаку заводить не хочу. Что мне
нужно? Телевизор. Ну, пива немножко. Покер раз в  неделю.  Черт  подери!  Да
кому я, к чертям собачьим, нужен?
   Но едва он это сказал, как его кольнула  мысль  о  Ребеккиной  овдовевшей
свекрови, в прошлом - зубной врачихе,  Полине  Крэкоуэр,  весьма  напористой
участнице некоего семейного заговора... А Сарина лучшая  подруга,  настырная
"Мышка-Норушка" Поллок? Как  ни  странно,  пока  Сара  была  жива,  обожание
Мышки-Норушки его забавляло, и при случае он  умел  им  воспользоваться,  но
после Сариной смерти он в конце концов объявил Мышке, чтобы она  ему  больше
не звонила. (И она заорала в ответ: "Все, что Сара про тебя говорила, чистая
правда! Ах ты жирный волосатик, мразь плюгавая!") Ну, а кроме того...  Кроме
того, есть еще и мисс Джексон! Несмотря на Сарины подозрения,  вернее  -  на
твердую  ее  уверенность,  -  между  ним   и   симпатичной   Эстер,   рьяной
любительницей кеглей,  никогда  не  было  ничего  предосудительного,  ничего
особенно предосудительного. Но он всегда чувствовал - а в  последние  месяцы
окончательно убедился, - что если в один прекрасный  день  он  предложит  ей
выпить с ним, пообедать, сразиться в кегли... Вслух он сказал:
   - Я был женат. Двадцать семь лет. Этого хоть кому на всю жизнь хватит.  -
Но только произнося эти слова, он понял, что именно сейчас  у  него  созрело
решение. Да, он непременно пригласит Эстер обедать, потом сыграет  с  ней  в
кегли и купит ей орхидею - празднично-яркую пурпурную орхидею с бантом цвета
лаванды. А кстати, где проводят молодожены медовый  месяц  в  апреле,  самое
позднее - в мае? В Майами? На Бермудах? Да, на Бермудах! - Нет, я никогда не
думал об этом. О том, чтобы снова жениться.
   Поза Мэри О'Миген выражала напряженное внимание;  могло  показаться,  что
она  ловит  каждое  слово  мистера  Белли,  вот  только  взгляд  у  нее  был
отсутствующий,  глаза  блуждали,  словно  она,  сидя  в  компании,   усердно
выискивала какое-нибудь другое  лицо,  сулящее  ей  больше  надежды.  У  нее
сбежала вся краска с лица, и оно тут же утратило почти всю свою  свежесть  и
привлекательность. Она кашлянула.
   Он тоже кашлянул. Потом приподнял шляпу.
   - Очень рад был познакомиться с вами, мисс О'Миген.
   - И я тоже, - сказала она и поднялась. - Ничего, если я с вами  дойду  до
ворот? Вы не против?
   Да, он, безусловно, был против. Ему так хотелось пройтись в  одиночестве,
насытиться  терпкой  прелестью  сияющего,  словно  созданного   для   парада
весеннего денька, остаться одному с приятными мыслями  об  Эстер,  со  своим
радужным настроением, с этой твердой уверенностью, что он никогда не умрет.
   - Сделайте одолжение, - ответил он, приноравливаясь к ее медленному шагу,
- она шла, слегка припадая на больную ногу.
   - Мне ведь и правда казалось, что это разумная мысль... -  вдруг  сказала
она, словно возражая кому-то в споре. - А тут еще старая Энни Остин -  живое
доказательство... И никто мне не посоветовал чего-нибудь получше. Понимаете,
все на меня насели: выходи замуж. С того самого дня, как  умер  папаша,  моя
сестра, да и все кругом заладили одно: "Бедняжка Мэри, что с  нею  станется?
На машинке печатать не умеет, стенографии не знает. А тут  еще  нога  и  все
такое - она даже официанткой работать не может. Что станется с девушкой -  с
взрослой женщиной, которая ничего не умеет, сроду нигде не работала,  только
стряпала да смотрела за отцом?" Со всех сторон я только и слышу:  "Мэри,  ты
должна выйти замуж".
   - Так. Ну, о чем же тут спорить? Такая милая женщина, как вы,  непременно
должна выйти замуж. Кому-то с вами здорово повезет.
   - Безусловно. Вот только кому? - И она выбросила обе руки вперед,  словно
протягивая их к Манхэттену, ко всей стране, к далеким континентам. - Вот я и
пустилась на поиски; я  ведь  совсем  не  ленивая  по  природе.  Но  скажите
начистоту, в открытую - как женщине  найти  себе  мужа?  Ну  разве  что  она
красавица-раскрасавица или танцует, как богиня.  А  если  она  просто  -  ну
совсем серенькая? Как я?
   - Нет, нет, что вы, - пробормотал мистер Белли. - Вовсе вы не  серенькая.
Нет, нет. А не могли бы вы как-нибудь применить свой талант? Свой голос?
   Она остановилась, теребя замок сумочки.
   - Не насмехайтесь надо мной. Прошу вас. Ведь речь идет о моей жизни. -  И
твердо добавила: - Нет, я самая что ни на есть серенькая. Как и старая  Энни
Остин. А она говорит, единственное место, где  я  могу  найти  себе  мужа  -
приличного, спокойного человека, - это столбец некрологов в газете.
   Мистеру Белли, привыкшему считать себя  ходячим  компасом,  довольно-таки
неприятно было обнаружить, что он сбился с дороги, и он почувствовал большое
облегчение, увидав метрах в ста кладбищенские ворота.
   - Значит, так она и говорит, старая Энни Остин?
   - Да. А она женщина очень практичная: умудряется прокормить  шестерых  на
пятьдесят восемь долларов семьдесят пять центов в неделю  -  тут  и  еда,  и
одежда, и все. Когда ее слушаешь, все это кажется  очень  разумным.  Ведь  в
некрологах полным-полно женихов. Вдовцов то  есть.  Значит,  так:  идешь  на
похороны и выражаешь сочувствие, вот  вроде  и  познакомились.  Или  погожим
деньком сходишь сюда, на кладбище. А то отправляешься в Вудлаун - там всегда
прогуливаются вдовцы. Стосковались по домашнему  уюту  и,  может,  не  прочь
снова жениться.
   Когда мистер Белли понял, что она говорит вполне серьезно, ему  стало  не
по себе. Но вместе с тем это было забавно, и он  рассмеялся,  сунув  руки  в
карманы и закинув голову.  Вторя  ему,  Мэри  О'Миген  рассыпалась  коротким
смешком, от которого снова порозовела,  и  проказливо  привалилась  к  плечу
мистера Белли.
   - Ведь я и сама, - сказала она, хватая его за рукав, - я и сама  понимаю,
что это смешно... - Вдруг она снова стала серьезной: -  Да,  но  именно  так
Энни нашла себе мужей. Обоих - сперва  мистера  Крукшенка,  а  потом  мистер
Остина. Значит, это все-таки разумная мысль. Вы не согласны?
   - Почему же, согласен.
   Она пожала плечами.
   - Но у меня ничего не выходит. Взять хоть нас, к  примеру.  Уж,  казалось
бы, у нас с вами столько общего!
   - Когда-нибудь выйдет, - бросил он,  ускоряя  шаг,  -  с  другим  парнем,
побойчее меня.
   - Не знаю. Мне попадались чудесные люди. И всякий раз кончалось вот  так.
Как у нас с вами... - начала было она, но так и не договорила:  внимание  ее
привлек новый пришелец, появившийся в воротах кладбища, - шустрый  коротышка
с весьма энергичной походкой, весело посвистывавший на  ходу.  Мистер  Белли
тоже его заметил и, увидав, что на рукаве его пальто из ярко-зеленого  твида
нашита черная траурная повязка, проговорил:
   - Желаю удачи, мисс О'Миген. Спасибо вам за орехи.
 
 
 
   Компьютерный набор - Сергей Петров
   Дата последней редакции - 26.01.00
 

Все авторские права на материалы принадлежат их законным владельцам. Материалы на сайте размещена только в ознакомительный целях и в случае скачивания должны быть удалены на протяжении 24 часов с носителей.
В случае если вы желаете пожаловаться на представленные на сайте материалы просим отправить жалобу по адресу - они будут удалены в кратчайшие сроки.