Версия для печати

   Алексей Зикмунд
   ГЕРБЕРТ


Герберт  сильно  уставал  от  разговоров  с  родными. Когда бабушка начинала
рассказывать  об отце, становилось ужасно скучно, оттого, что все это он уже
слышал  не  раз.  Остановить бабушку было просто невозможно. Например, нужно
было  закашляться,  притвориться,  что  у тебя спазмы, или уронить этажерку,
или  что-то разбить - чашку, тарелку, сделать что-то из ряда вон выходящее -
свистнуть   в   комнате,  например.  Герберту  очень  не  нравилась  сугубая
конкретность  событий,  вращающихся вокруг него, не нравилась уютная чистота
кухни  -  от нее веяло пустотой. Он любил старые карты, дуэльные пистолеты и
тонкие  рапиры,  -  все  это когда-то принадлежало дедушке Герберта - он был
адмиралом.  Если  бы мы имели возможность посмотреть на Герберта со стороны,
скажем,  через  окно  или  через щелку в двери, то, верно, сочли бы странным
нахождение  этого  хрупкого  мальчика  в  комнате  старого  адмирала. На вид
Герберту  можно  было  дать лет десять-двенадцать, на самом же деле ему было
уже  четырнадцать.  Матери  он  почти не помнил, но он знал, что она была не
дворянского  рода  и  по национальности мадьярка, да к тому же еще и актриса
оперетты.  Бабушка  не могла погасить свою неодолимую ненависть к невестке -
она  называла  ее  "ветреной".  Герберту  еще  было  трудно  дать конкретное
определение  этому слову, но он чувствовал, что это нехорошее слово. Бабушка
-  высокая  худая  старуха  с  удлиненным  лицом  и  сухими  руками,  сплошь
покрытыми  густой  сеткой  морщин.  В  кабинет  деда  Герберт,  как правило,
заходил  поздно  вечером;  он  смотрел  в черный проем окна, гладил медные и
бронзовые  предметы, стоящие на столе; ему казалось, что эти вещи, созданные
на  рубеже  веков, отдают ему свое тепло, накопленное за долгие годы. Медные
чернильницы,  тяжелые  каменные стаканы для карандашей, неуклюжий квадратный
пресс  с  головой  орла  -  были бастионом на поле условных сражений с сутью
реального.  До десяти лет он занимался только с учителем, затем был зачислен
в  третий  класс гимназии. С упоением вспоминалось лето перед началом учебы,
такое  пасмурное  и  холодное,  но  такое  счастливое.  Герберт  катался  на
маленьком  пони в поместьи фон Зайца, в то время как старый Зайц, друг деда,
рассматривал  перелетных  птиц  в  большую  подзорную трубу, поставленную на
треногу.  Фон  Зайц  содержал целый выводок маленьких пони, к концу лета они
очень  привыкли к мальчику, и если Герберт ехал на каком-то одном, остальные
табунчиком  ходили  за ним. На территории поместья была расположена молочная
ферма.  Так  что  к  концу  лета Герберт сильно поправился и стал напоминать
портрет  юноши  времен  средневековья.  От матери он унаследовал смуглость и
большие  зеленые  глаза.  По вечерам, когда исчезало солнце, а синие сумерки
разворачивали  бесконечную,  с  каждой  минутой темнеющую ткань, он вместе с
хозяином   поместья   рассматривал   старинные   гравюры:  лица  китаянок  и
мандаринов    расцветали   при   электрическом   свете,   приобретая   черты
потусторонние,  словно  это  были  персонажи  из волшебного мира мертвых. На
ферме  Герберт вставал рано, в комнате, где он жил, вовсе не было занавесок,
и  солнце  всегда  одинаково  будило  его:  сначала только легкий блик света
трогал  угол  подушки,  а  через  несколько  секунд  золотая солнечная шпага
ударяла  в  переносицу  и  ослепляла. Перед его приездом фон Зайц специально
снял  занавески  в мансарде, чтобы молодой гость подолгу не проводил время в
постели.  Утром он спускался вниз и шел в хозяйственную часть фермы, где под
навесом  механик Франц уже возился с маленьким трехколесным "Катерпиллером".
Через   некоторое  время  Франц  садится  в  металлическое  кресло,  Герберт
устраивается  рядом,  и  маленький  трактор, кряхтя и фыркая, выкатывается в
поле.  Солнце  уже  почти  взошло.  Трактор  катит  по  полю,  а из большого
веерообразного  репродуктора, укрепленного на крыше флигеля, несется веселая
тирольская  мелодия.  Герберт  жмурится  от  солнечных  лучей,  он  стоит на
подножке  трактора  и  опирается  рукою на мускулистое плечо механика. Когда
Герберт  устает стоять на подножке, он соскакивает на пашню и идет следом за
трактором,  утопая  в рыхлой земле. Но, несмотря на это косвенное единение с
природой,  в  общем-то  Герберт  был  далек от реальности - ему не нравилась
полувоенная  ситуация  в стране, хотя большинство подростков от этого было в
восторге.  8  июня  1936  года Герберт лежал на большой деревянной кровати в
спальне  отца  и  накручивал  на  указательный палец бахрому покрывала. Было
позднее  утро,  и  сегодня  Герберту  исполнялось  четырнадцать лет. Раньше,
когда  в доме жил отец, и была прислуга, было достаточно потянуть за широкий
матерчатый  пояс,  висевший  над  кроватью,  и кто-нибудь бы пришел. От этой
мысли  избалованному  вниманием  Герберту  почему-то  сделалось  грустно. Он
привык  к  тому,  что мог шутя оперировать настроениями многих, не связанных
друг  с  другом людей, мог успокаивать или раздражать их, и в своем сознании
он,  как  всякая  свободная  точка  вселенной,  одновременно  являлся  и  ее
центром.  Было  ему  грустно еще и оттого, что отец находился далеко. Письма
из  Швейцарии  в светло-синих курортных конвертах приходили редко. Герберт -
жертва  камерного  воспитания  -  окруженный  взрослыми людьми, души которых
давно  перегорели,  не находил себе места. Германия крепла вне его сознания:
яростные  штурмовики  с  засученными  рукавами,  и  в  коротких  штанах, и в
длинных,  загорелые  и  бледные от работы в плохо проветриваемых помещениях;
люди  с  высокими лбами, внушающие себе по утрам перед зеркалом маниакальные
идеи  общества  стерильного  функционализма,  и  тщедушные  убогие уродцы со
сбитыми  неправильностью  построения  чертами  лица  -  вся эта разрозненная
правда  настойчиво  стучала  в двери посольских особняков. Вечерами зловещая
черная  масса,  окруженная  факелами,  ползала  по  улицам  древнего города.
Герберт  встал с кровати, подошел к окну и распахнул его; он стоял у окна и,
как  казалось,  ни  о  чем  не думал, потом сел в соломенную качалку, взял с
ломберного  столика  маникюрные  ножницы  и  стал подрезать заусенцы. Тихое,
незаметное  для  посторонних, занятие Герберта тайно, по каким-то непонятным
человечеству  связям,  сопрягалось  в его голове с воспоминаниями. Падали на
пол  заусенцы, а в голове Герберта оживала панорама детской железной дороги.
Заводной  паровозик  вез  четыре  пассажирских  вагончика.  Состав кружил по
запутанным  коммуникациям,  которые Герберт и его друг Франц строили на полу
в  течение  целого  часа.  На  подножке  последнего вагона стояла деревянная
фигурка  проводника  с  красным флажком в руке. "Почему игрушечный проводник
не  выпадает  из  игрушечного  вагона?"  - подумал Герберт, сидя у открытого
окна,  и  эта  мысль взбудоражила его. Он отбросил ножницы, встал и прошелся
по  комнате. Мальчик Франц, с которым они четыре года назад играли в большом
зале  фон  Штралей, уже как два года жил с семьей в Нью-Йорке, и хотя, когда
он  уезжал,  они договаривались, что будут переписываться, тем не менее, два
коротких   письма,  посланные  Гербертом,  остались  без  ответа.  Вспоминая
Франца,  Герберт  хмурился;  он  заходил на почту, спрашивал письма, но лишь
только  он  произносил  слово  "Америка", служащие отворачивались от него, а
если  и  отвечали  -  то  что-то  неопределенное  и  сквозь зубы. Герберт не
замечал,  как  Германия  превращается  в Третий Рейх. Часы, стоявшие рядом с
кроватью,  сквозь  стеклянный  колпак показывали половину двенадцатого. Ярко
светившее  солнце  ушло с подоконника. Герберт выглянул в окно: навалившиеся
на  Берлин серо- стеклянные тучи заволокли все обозримое пространство вплоть
до  самого  горизонта. Герберт вздохнул полной грудью и тут же почувствовал,
как  в  глубине  его существа сорвалось с оси и покатилось маленькое золотое
колесико,  - такое случалось всякий раз, когда ему что-либо не нравилось. От
громко  звучавшей  музыки  сводило  в  горле,  и  колесико  выходило  из-под
контроля  -  от  громких  голосов  оно  тоже выходило из-под контроля. Когда
бабушка  убирала  его  комнату,  он  начинал  нервничать;  если же в комнате
убирала  служанка,  то колесико начинало вращаться прямо - таки с отчаянием.
Внутри   бегущего  и  невидимого  времени  произошли  тайные  изменения,  и,
вероятно,  не  только  у  Герберта,  но  и еще у нескольких десятков людей в
Германии  в  эту  секунду  изменилось настроение. Может быть, оно изменилось
даже  у Самого. Сам был далек от Герберта, да и Герберт был далек от него и,
вероятно,  общение  друг с другом не доставило бы им много радости. Приступы
душевной  депрессии, накатывающиеся на Герберта, всеж-таки сильно отличались
от  припадков  бешенства,  которым  был подвержен Сам. И это - единственное,
что   отдаленно   сближало   их.   Несбалансированность  натуры  Герберта  и
нерегулируемые  припадки  Самого - все это было слишком слабым звеном, чтобы
опираться  на  него  как  на  основание для проведения параллели между двумя
людьми.  Тем  не  менее,  настроение,  выставленное  красной ртутью на шкале
условного  термометра,  побежало  вниз. На низком столике, рядом с кроватью,
еще  с  вечера стоял длинный стакан с молоком; Герберт поднял его, понюхал и
сделал  несколько  глотков. Он вспомнил, как когда-то отец приходил к нему в
комнату  с  персиком  или  пирожным,  садился на край кровати и смотрел, как
Герберт  ест.  Смотрел  и  гладил  его  по  руке,  и Герберту была непонятна
взволнованность  отца.  Теперь-то ему было ясно, что это был взгляд прощания
-  ведь  вскоре  отец уехал. Подойдя к письменному столу, он выдвинул ящик и
достал  оттуда  прямоугольный  конверт,  затем вынул письмо и развернул его.
Любимый  Герберт,  я  уже  три  месяца  как  без  вас,  а  все никак не могу
привыкнуть.  Герберт  знал,  что  отец  поехал  лечиться, но что эта болезнь
неизлечима,  он  не  знал и рассчитывал навестить отца в осенние каникулы, -
благо  ехать  было  всего одну ночь, но сам он совсем не скучал. Отец чем-то
отпугивал  Герберта.  Он  был человеком замкнутым и в редкие минуты общения,
когда  оба  оказывались  за  одним  столом,  некоторая  неловкость все время
проскальзывала  между  ними.  Герберту же очень нравились военные фотографии
отца,  нравилась  фотография  матери,  висевшая  в его спальне. Он все время
пытался  вспомнить  ее  живой,  однако  образ  метался,  лицо  ее  с  трудом
удерживалось  в  памяти.  "Мать  твоя - фарфоровая кукла", - сказала однажды
бабушка,  и  ему  стало  обидно  за маму, которую он видел всего два или три
раза.  Он  помнил,  как, подлетая к Кельну, самолет бросало в воздушные ямы;
квадратный   фюзеляж   двенадцатиместного  "Юнкерса",  казалось,  был  готов
распасться,  и когда шасси, наконец, заскользили по долгожданной полосе, он,
очень  пугавшийся  болтанки и не проронивший за время полета ни слова, - под
конец  выдавил  слезу.  В  деревянном  флигеле  аэропорта он увидел женщину,
вовсе  не  показавшуюся  ему  знакомой.  Тем  не менее она побежала к нему и
обняла  его. Герберт же застеснялся и вытянул руки по швам. "Обними маму", -
сказал   отец,   и  мальчик,  преодолевая  неловкость,  обхватил  рукой  шею
незнакомой  женщины.  "Я  твоя мама", - говорила она, словно жалея о чем-то.
Сейчас,  после  пяти  лет  разлуки, у него в голове с трудом удерживалось то
обстоятельство,  что  женщина,  встречающая  их  в  Кельне,  все же была его
матерью.  Под  глазом у него тревожно задергался нерв. Открыв дверь комнаты,
Герберт  увидел  бабушку:  в  одной  руке  она  держала  щетку,  в  другой -
эмалированное  ведерко  с горячей водой; над ведерком клубился пар. Пойди ко
мне  в  комнату  и  получи  подарок  - он на столе, а я пока уберу у тебя. И
потом,  Герберт,  кого  бы ты хотел видеть у себя в гостях? Никого, бабушка,
абсолютно  никого. Но я все же кое-кого пригласила. Герберт хорошо знал весь
состав   приглашенных.   Старый   фон   Зайц,  если  он  будет  хорошо  себя
чувствовать;   директор   писчебумажного   магазина,   еще   две   постоянно
улыбающиеся  старушки - древние приятельницы бабушки - они принесут домашний
пирог,  и  за  весь  вечер  к  нему  никто  не  притронется;  старушки будут
улыбаться,  а  потом  этот пирог отдадут Цезарю, который, чавкая и брезгливо
морщась,  проглотит  его.  Больше, наверное, никто и не придет, а я приглашу
Бербель,  последний  раз  мы  стояли  и  разговаривали  целых  десять минут.
Видимо,  она  мне  нравится.  Да,  скорее всего, она нравится мне, - подумал
Герберт и почувствовал, что краснеет.

Было  уже  начало  двенадцатого, когда он вышел на улицу. За десять минут он
дошел  до  ее  дома и по рассеянности чуть было не попал под машину, которая
неожиданно  вывернула  из  переулка.  Он  стоял  у  подъезда и раздумывал: в
последнюю  встречу  он  записал  номер  ее телефона, но из дома позвонить не
догадался,  а  рядом  с ее домом не нашлось автоматной будки. Герберт стоял,
прислонившись  к  стене дома, и разглядывал мостовую. И сколько ног, сколько
колес  прошло  и  проехало по этой мостовой, сколько признаний откровенных и
лживых  слышали  эти  камни. Герберт ходил около подъезда - три шага вперед,
три  назад;  наконец,  на  него  стали  обращать  внимание:  он был красивым
мальчиком  в хорошей одежде, а это почти всегда заметно. Ах, Герберт, в свой
день  рождения  ты  не  хотел  праздника,  для тебя радость была заключена в
разговоре и встрече с девушкой.

Он  пересек улицу, повернул за угол и направился к телефонной будке, которую
занимала  высокая  крупная  женщина,  одетая  в  черное  платье. Дверь будки
оставалась  открытой,  и  он  слышал,  как  женщина  рассказывала  кому-то о
кроликах,  о  том,  как  их  лучше  содержать  и  чем кормить. Она поминутно
перекладывала  телефонную  трубку  из  правой  руки  в левую. Распущенные по
плечам  волосы создавали впечатление, что за ними скрывается грубоватое лицо
-  под  стать  всей  фигуре.  Однако, зайдя с другой стороны, Герберт увидел
сморщенную  вытянутую  мордочку,  сильно  напоминающую  лисью,  и  вовсе  не
грубую,  а,  пожалуй, даже жалкую. Но вот женщина снова повернулась спиной к
Герберту,  и  жалости  как  не  бывало. Наконец, она вышла из будки и пошла,
покачивая  бедрами.  После  нее  остался  запах  едких духов. Герберт набрал
номер  девушки,  записанный  на  конфетном фантике. Послышался щелчок, затем
гудок;  трубку,  наконец,  сняли,  и  хриплый  голос  сказал: "Але". Герберт
замешкался.  "Але", - снова спросила трубка. Можно пригласить Бербель? Какую
Бербель,  -  в  свою  очередь спросили на другом конце. У нас нет Бербель, у
нас  только  Катарина  и  Магда.  Ну как же, - Герберт закашлялся, - Бербель
Бауэр.  Ах, Бауэр. Это она вам дала телефон? Да, она. Ну так вот, я ее тетя.
А  телефон  у  нее  совсем  другой,  и  я не знаю, хочет ли она, чтобы вы ей
звонили. Извините, - проговорил он и повесил трубку.

Герберт  снова  вернулся  к ее дому и снова посмотрел на ее окна, неожиданно
ему  показалось,  что  штора  на окне чуть колышется. В это время к подъезду
подъехал  черный  "Опель",  из  него  вылез шофер; он открыл заднюю дверцу и
достал  огромную корзину цветов. Герберт проводил глазами шофера и корзину и
вслед  за ними вошел в подъезд. Кабина лифта медленно поползла вниз. Герберт
открыл  дверь,  пропустив вперед посланца с цветами. Тот поставил корзину на
пол  и  внимательно  поглядел  на  Герберта,  словно  спрашивая  его: "А что
дальше?"  Вам  на  какой  этаж?  -  спросил  Герберт,  повернувшись спиной к
зеркалу,  и  посмотрел  на  ряд кнопок. Четвертый, - ответил шофер - голос у
него  оказался очень тонким, почти женским. На этаже две квартиры, либо он в
соседнюю,  либо  к  ней,  хотя  вот  это даже интересно будет. Лифт бесшумно
остановился.  Шофер  подошел  к  квартире  Бербель  и надавил кнопку звонка.
Внутри  Герберта  загудела какая-то струнка, а еще через несколько мгновений
он  вздрогнул  от  голоса  девушки,  который послышался из-за двери. Госпожа
Бауэр  здесь  проживает?  - спросил шофер, и Герберт сделал усилие, чтобы не
оглянуться,  но  как  только  шофер  покинул  квартиру, он подошел к двери и
позвонил.  Бербель  открыла  и отступила вглубь прихожей: у нее были голубые
глаза  и  каштановые волосы. Какие изумительные цветы прислали тебе, я видел
корзину.  Это  поклонники, - и было об этом сказано так легко, как будто она
в  свои  четырнадцать  лет только и делала, что принимала подарки. Маленькая
женщина  глядела  на  него  с  вызовом  и  обаянием первой юности. Садись, -
предложила  она,  и  он  опустился  в  глубокое  кресло. Сегодня у меня день
рождения,  ты  приходи,  -  сказал  он. Кстати, какой у тебя телефон? - твоя
тетя  была  очень  недовольна,  когда  я  позвонил,  ведь  ты дала ее номер.
Неужели  ее?  -  воскликнула  Бербель,  ничуть не смутившись. Я в самом деле
перепутала  цифры?  Глаза  у  нее  сверкали,  а полуоткрывшийся рот похож на
маленькую  раковинку.  Подбежав  к Герберту, она запустила в его волосы свои
руки,  чем  страшно  смутила его. Легкий жест, легкость фразы о поклонниках.
Вот  как  рано все у них начинается. Смог бы я у себя дома забраться к ней в
волосы?  Вероятно,  нет  - а она может. Интересно, что она чувствует ко мне?
Вполне  вероятно,  что  я  ей нравлюсь, и ей приятно погрузить руки именно в
мои  волосы.  А  хочешь,  пойдем погуляем, - спросила она и стала поправлять
растрепавшуюся  прическу.  Затем  она  схватила  красную ленту и повязала ее
вокруг  головы.  Герберт сидел на стуле и чувствовал себя неуютно: уж больно
она  была  красива,  больно  красиво  было все вокруг. И кофейник на подносе
источал  одурманивающий  запах,  ему  даже  показалось, что предметы поплыли
перед  глазами. Бербель села на край дивана и закинула ногу на ногу. Герберт
увидел,  как белая полоска кожи мелькнула между складками платья. Неожиданно
он  понял, что кроме чувства неловкости в нем к тому же начинает просыпаться
растерянность   мысли,  переходящая  в  почти  физическую  усталость.  Мысли
кружили  в  голове, как ватные шарики, и ни на что определенное не намекали.
Струйка  черного  кофе ударилась о дно белой как снег чашки и Герберт решил,
что  чашка  может  растаять.  Он испуганно ухватился за фарфоровую ручку но,
почувствовав  твердость,  уже  уверенно  поднес  ее  к  губам.  Кофе  ему не
понравился:  он был слишком сладким и густым, но за этой густотой скрывалась
пустота,  потому  как  в  Рейхе  уже  целый год в кофе докладывали ячмень, и
только  в  дорогих  ресторанах  он  еще был настоящим - таким, каким пил его
весь  цивилизованный  мир.  Послушай,  Бербель,  а  как  вас учат в гимназии
относиться  к  лицам  противоположного  пола?  Бербель  вскинула  голову  и,
сощурив  голубые  глаза,  с  усмешкой  посмотрела  на  юношу,  но  ничего не
сказала.  Герберт  взял  со скатерти одну ложку и положил ее поверх кофейной
чашки,  затем  взял  другую,  и  тоже положил поверх чашки. Вы себя вести не
умеете,  -  проговорила  Бербель, но по лицу ее пробежала тень удовольствия;
эта  тень  прошлась  и  по  Герберту  и  приятно встревожила его. Близость к
озорству непредсказуема.

-  Вам  весело?  -  спросила девушка, глядя на хмурое лицо гостя. Мне всегда
весело,  если не грустно, - ответил тот, покраснев. Потом он скрипнул зубами
-  ему  показалось,  что  во  рту  у него насыпан песок. На улице шел дождь.
Завеса  воды,  падающая  сквозь  солнце,  была  похожа  на легкую стеклянную
паутинку.  Герберт  подошел  к  окну  и  посмотрел  на  мостовую  с  редкими
пешеходами  и  редкими  автомобилями,  -  все  старые улицы чем-то похожи, -
подумал  он, вспомнив вид на улицу из кабинета отца. Герберт задумывался над
своими  мыслями  гораздо  чаще,  чем  это  было  нужно.  Порой он удивлялся,
чувствуя   в  своем  голосе  женские  интонации.  Герберт  стеснялся  своего
ломающегося   голоса,  который  перекатывался  в  горле  воздушным  шариком.
Незаметно  в  комнату вошел огромный рыжий сенбернар, он подошел к девушке и
положил  к  ней  на  колени  свою  огромную голову. Бербель запустила руку в
густую  шерсть  собаки  и  замерла. Герберту показалось, что это фотография.
Глаза  собаки  смотрели  на хозяйку с грустью и влюбленностью. Уже много лет
собаке  снился  один  и  тот  же  сон,  будто она и девочка живут вдалеке от
города,  в  степи,  в  глубокой  и  теплой яме, и каждый раз, когда приходит
время  заснуть,  девушка  кладет  свою  кудрявую голову на лапу собаке. Но в
реальной  жизни  все  было наоборот, и собака скучала по снам. Герберт допил
кофе  и  поставил  чашку, - ну пойдем, что ли. Бербель посмотрела на него, и
он  увидел,  что оба ее глаза смотрят в разные стороны, рассеянность безумия
сквозила  в  лице  гимназистки  Бауэр.  Собаку  брать  не  будем? - спросила
Бербель  и  посмотрела  на сенбернара. В кафе с собакой не пускают, - сказал
он и погладил пса.

Когда  мальчик  и  девочка вышли на улицу, дождь уже перестал. Они шли вдоль
мокрых  улиц,  и вслед им смотрели удивленные окна домов. Несмотря на раннее
время,  слово  "Кафе"  уже  светилось электричеством. Около входа стояли два
молодых  человека в почти одинаковых пиджаках с подложенными плечами, губы у
них  были  накрашены, и сами они напоминали манекены, которые должны войти в
какую-либо   из  ближайших  витрин;  взгляды  их  были  неподвижны  и  очень
сосредоточены,   -  казалось,  они  разглядывают  какую-то  одну  только  им
известную  точку. Попав в темное помещение, мальчик и девочка растерялись, -
они  не  заметили, как из глубины продолговатого зала, словно воздушный шар,
выкатился  толстый метрдотель. Он устало махнул в сторону далекого столика с
маленькой  лампочкой.  Над  столом  висело  хорошо  сделанное чучело орла: в
когтях  птица  держала  расползшуюся  на  четыре стороны света свастику. Они
опустились  на  низкие стулья. На золотой картонке тоже была выбита всеядная
свастика;  он  открыл  меню,  а Бербель вытащила из соломенной сумочки пачку
сигарет  и  маленькую  черную  зажигалочку  с  золотым  колесиком.  Закурив,
Бербель  выпустила  дым и поставила пачку так, как это нужно для того, чтобы
увидеть,  что  на  ней  изображено.  На  сигаретной  пачке  была  нарисована
светловолосая  девушка:  она  сидела  на  стуле,  одна нога была закинута за
другую,  в  уголке  рта  у нее дымилась длинная сигарета, в руке она держала
огромную   черную   свастику.   В   голубых   глазах   Бербель  отпечаталась
задумчивость.  Она совсем не понимала, зачем существуют люди. Почему, зачем,
отчего  легкий  дым  над  столами и приглушенные голоса тут и там? И Герберт
подумал,  что  неплохо было бы еще заказать вино. Здорово было бы пить его и
смотреть  на  растрепанные  волосы  Бербель,  и  думать  о силе человеческой
печали,  о  силе мысли, о ее головокружительности. Но когда пришел официант,
Герберт  вина  не  заказал,  он  вспомнил  фразу отца: "Поднимать настроение
вином  ниже  возможностей  личности". От близости нравящегося лица Герберт и
так  чувствовал  нарастающую  тревожность. Рядом сидели подвыпившие военные,
они  хлопали  друг  друга  по плечам и пели патриотическую песню; лица у них
были  красные,  а  волосы  мокрые: было душновато. Герберт заказал пирожные,
сок  и  орешки  и  пощупал  карман  на  груди,  в котором лежали свернутые в
трубочку  деньги.  Пирожные,  несмотря на свою внешнюю красивость, оказались
невкусными,  сок горчил, по- настоящему вкусными были только орешки. Герберт
не  знал,  что  их  присылали  из Испании, где шла война, и где люди убивали
друг  друга,  как  маятники  часов убивают бесконечное время. Он отправлял в
рот  маленькие  продолговатые  орешки и, хрустя ими, окидывал глазами зал. В
самом  конце  кафе  сидели  двое  в почти одинаковых пиджаках, с намазанными
ресницами  и  подкрашенными  губами, их Герберт видел у входа. К ним подошли
еще  двое с лицами более мужественными, однако тоже какая-то двойственность.
Они  молчали. Руки более мужественных и накрашенных переплелись, накрашенные
захлопали  ресницами  и  опустили  головы,  они  стеснялись.  Герберт гладил
худенькую  руку  девушки  и  смотрел на стол, за которым четверо мужчин вели
себя  непонятно и вовсе не по-мужски. Знаешь, Бербель, я давно хотел сказать
тебе,  -  он закашлялся и поднес ладонь к губам, - я давно уже хотел сказать
тебе.  Что? - спросила девушка, - что ты мне хотел сказать? Я хочу проводить
с  тобой  время,  потому  что друзей у меня нет. Вот. Герберт закончил фразу
весь  красный.  От  дыма  у  него  защекотало  в носу. Он отпил сок, который
горчил,  и  посмотрел ей в глаза - они снова смотрели в разные стороны. Я бы
тоже  дружила  с  тобой,  только  между  девушкой  и юношей какая дружба. Ты
хочешь  сказать,  что еще бывает любовь? Именно любовь, Герберт. Именно, она
впечатляет  и  вдохновляет  женщину,  -  Бербель  закашлялась,  она смотрела
куда-то  мимо  него,  в  безотчетную  пустоту,  в  долину  желтых плафонов и
отсвечивающих  свастик,  в желто-черную даль событий, которым только суждено
произойти.  Бербель  была  чрезвычайно  мила,  щеки  у  нее  были матовые, а
ресницы  длинные-длинные. Раньше Герберт и не представлял, что ресницы могут
быть   такими   большими.  Военные,  певшие  патриотическую  песню,  встали,
послышался  скрежет  металла,  будто  штыком  рассекали  стекло,  в  воздухе
запахло  паленым. Грядут перемены, - сказала Бербель и взглянула на толстого
метрдотеля,  который  остановился  у  их  столика,  - он кого-то подзывал: у
стены освобождались места.

Послышался  громкий  стук обуви, сильно запахло потом. А здорово мы им дали,
-  голос  говорящего  был  густой  и громкий. Здорово, - ответил ему другой,
более  низкий  и  тихий.  Вот  начнется  олимпиада,  уж  мы этим америкашкам
покажем,  где  раки  зимуют. Это были спортсмены, они были одеты в футболки,
белые  брюки  и белые спортивные тапки, лица у них были загорелые и выражали
неукоснительный  оптимизм.  От  бессознательной  силы,  исходящей  от  этих,
видимо   простых,  людей,  Герберту  вновь  сделалось  не  по  себе.  Тонкие
гармонические  настроения  пытался  он  отыскать в собственной душе и не мог
найти,  не мог укрыться он от звуков реальности, от тысяч ревущих голов, над
которыми   распростерлась   на   четыре  стороны  света  всеядная  свастика.
Приближалась    олимпиада,    интересы   спорта   плотно   переплетались   с
национальными.  Спортсмены  тоже стали петь песню: что-то про сильную нацию.
Под  конец песни они все встали и громко прокричали: хайль Гитлер. И здорово
у  них  это  получилось,  так  здорово,  что Герберту даже почудилось, будто
птица  со  свастикой  попыталась  взлететь.  И  верно - Орел уже было качнул
крыльями,  но  в  последний  момент передумал, только знак сжал в когтях еще
сильнее.  От  дыма,  от  возгласов,  от  плохих  пирожных,  от горького сока
Герберта  стало  тошнить.  Пойдем на воздух, я больше не могу, - попросил он
Бербель,  и та встала, от движения стула произошел неприятный скрип ножек об
пол.  Герберту  вдруг  стало  плохо  и,  чтобы не упасть, он оперся руками о
стол.  Послушай,  -  он выдохнул воздух, - я сейчас умру, - это было сказано
почти  шепотом.  Деньги  возьми  в  левом кармане. Герберт увидел как ловкие
дамские,  это  в четырнадцать-то лет, пальчики вытаскивали у него из кармана
трубочку  банкнот.  Герберт  стоял  красный, пиджак и рубашка мучили его, он
хотел  на  воздух,  на  волю, которой уже не было вокруг. На улице ему стало
лучше,  он обрадовано вдохнул свежий после дождя воздух и посмотрел на яркое
солнце,  которое  после  дождя  тоже  казалось  мокрым. Видимо, над Лондоном
стоит  такое  же  солнце,  и  дождь, может быть, тоже был в Лондоне. Герберт
вспомнил  фотографию  в  немецком альбоме: часы "Биг Бен", а сверху - черные
пласты  разнокалиберных  туч. Называлась она "Английская погода". Фотография
не  нравилась Герберту - в ней не было мысли, - однако он почему-то вспомнил
ее.  А  ведь  и вправду над Лондоном в то лето тридцать шестого года светило
солнце,   точно   такое   же,  как  над  Берлином  в  эту  секунду;  Герберт
почувствовал  себя  ясновидящим.  А  через  мгновение он уже думал о другом.
Бербель задумчиво качнула прической, и они пошли по мокрым камням мостовой.

Вечером  того  же дня в доме у Герберта собралось разномастное общество. Два
старых  полковника,  подрагивая  усами,  ели жесткие пережаренные бифштексы;
старушки,  обычно  приносившие  пирог  из липкого теста, на этот раз испекли
нечто  другое,  по  форме  напоминающее  цеппелин,  и  это нечто горделиво и
одиноко  возвышалось  на краю стола. Большая собака ждала подачек и от стола
не  отходила. Священник, с которым бабушка очень дружила, все время протирал
не  очень  чистой  салфеткой  свои очки; он сидел напротив Бербель. Герберту
казалось,  что он это делал от смущения. Хорошо, что бабушка меня не трогает
-  он  очень сильно уставал от разговоров с ней, - бабушка говорила на языке
прошлого  века,  а  за  собой  Герберт чувствовал будущее. Усатый фон Зайц и
второй  усатый  полковник  шумно  пережевывали пищу. Оба они были в красивых
кайзеровских  мундирах  времен  Первой  войны,  усы  их топорщились в разные
стороны,  и  они  напоминали  Герберту двух старых беркутов. Птицы методично
клевали  жесткое  мясо  и рассуждали о войне. Дорогой фон Алоф, а помните ли
вы  нашу  удачную  атаку  на  Марне?  Когда  мы  пропустили  вперед пушки, и
англичане  посыпались,  как  кегли?  Еще  Фридрих Великий говорил, что пушки
должны   скрываться   в   массе  атакующих  войск.  И  все  равно  это  было
удивительно,  -  говорил  фон  Зайц.  Я  в  бинокль рассматривал шотландских
стрелков.  На  них  были  такие  шикарные  наряды: клетчатые юбки, гольфы...
Сидевшие  за столом старушки тихо перешептывались: их речь не была похожа на
человеческую,  она  напоминала  плескание  воды  в банке. Герберт видел одну
только  Бербель,  на  которую  к  тому  же  смотрел  и  священник; она очень
смущалась  и все время отворачивала лицо. Священник смотрел на нее изучающим
взглядом  -  вполне возможно, он видел в ней новую прихожанку. Бабушка очень
сильно   напоминала   Герберту   существо  древнего  мира,  причем  существо
беззащитное:  вытянутая шейка, вся морщинистая, тонкая, очки в медной оправе
и  руки сухие, приплясывающие, как будто их трогает ветер. Она разговаривала
с Бербель.

- Вы первая девушка, которую внук привел в этот дом.

Вероятно,  она  хотела,  чтобы  от  этих слов по лицу Бербель поплыла густая
краска.  Однако  Бербель  не  покраснела,  а  побледнела,  и стала похожа на
напудренную  куклу.  Герберт  встал  из-за  стола и сел в кресло, он щелкнул
кнопкой  торшера  и  взял  с  журнального столика толстую книгу - книга была
завернута  в  папиросную  бумагу и перевязана розовой лентой. Это была книга
Вейнингера  -  автора,  известного  и  популярного  до Первой Мировой войны.
Книга  была  выпущена  в  1912  году.  На  обложке  кожаного  переплета были
оттиснуты  два  маленьких  сердца, пронзенные стрелой. Герберт открыл книгу,
попытался  читать  и  не заметил, как страницы замелькали у него под руками.
Он  втянулся,  читать  было  сложно,  но  приятно.  Некоторых оборотов он не
понимал,  и  тогда  читал  через  строчку,  но тем не менее женское начало в
человеческих  существах  было  описано  так  ярко  и  разнообразно,  что он,
отвлекшись  от  книги,  невольно  залюбовался  девушкой.  Руку  с бокалом, в
котором  плескалось  немного вина, она держала у самой груди. Щеки ее уже не
были бледными, по ним побежал румянец.

И  Герберт  вдруг снова понял, что перед ним фотография, застывшее мгновение
жизни.  Она  уже никогда не будет сидеть так, смотреть так, свет уже никогда
не  будет  падать  так  ровно;  она никогда не будет так привлекательна, как
сейчас.  Она, конечно, будет привлекательна - но не так, не так, как сейчас.
Священник  бросил  протирать  стекла очков, но по-прежнему очень внимательно
смотрел  на  девушку,  может  даже,  он  хотел  предложить ей покаяться - во
всяком  случае,  вид  у  него  был  такой. А Герберт смотрел на лицо Бербель
сквозь  осознание  прочитанных  страниц,  и  смешанное  чувство  восторга  и
брезгливости  гнездилось  в  его  груди.  Маленький мальчик, еще не нюхавший
женского  белья,  закутавшийся  в  восторги  и  ребенок,  читавший книгу для
взрослых, он скрежетал зубами от негодования и восхищения.

Оторвавшись  от  книги, Герберт бросил взгляд на священника. Отец, Бербель -
живая  девушка, а не глиняная статуя в нише вашего храма, - сказал Герберт и
продолжил чтение. После этого замечания священник встал и вышел из гостиной.

-  А  что,  собственно, произошло, - Герберт окинул взглядом присутствующих.
Отец  Штольц  ушел,  потому  как  я его обескуражил. Пусть так не смотрит на
моих  знакомых.  Фон  Алоф  и  фон  Зайц,  оба  в  зеленых  мундирах,  оба с
аксельбантами,  и оба - напоминающие птиц, - переглянулись. Герберт смотрел,
как  отливает  золотом  шишечка торшера, и на глаза ему навертывались слезы;
едва  расцвеченная звуками, вздыхающая за спиной тишина была невыносима. Еще
было  рано,  еще и солнце не исчезло из виду, а немногочисленные гости стали
собираться.  Уход  Штольца  вызвал всеобщую неловкость, и никакими силами не
удавалось погасить нехорошее настроение.

Шумно  покидали  особняк  полковники  Первой  Мировой  войны,  они  долго  и
тщательно  застегивали  френчи  и  пушили  усы,  незаметно исчезли старушки;
подарки  беспорядочной  грудой громоздились на журнальном столике. Герберт и
Бербель  остались  одни;  он  смотрел на ее волосы и ему показалось, что над
ними  вздымается  легкий  отсвет  пожара,  -  на  мгновение  он  зажмурился.
Грустно,  что  все  так  вышло,  - сказала девушка. Не стоит расстраиваться,
Бербель,  я всегда знал, что говорю много лишнего, и тем не менее, ничего не
мог  с  собой поделать. Мне безразлично, что подумают обо мне. Но ведь ты не
один,  Герберт,  разве тебе не приходится считаться с этим? Герберт наклонил
голову  и  засопел - он не любил морализированных разговоров. Однако, у него
была  живая  душа,  она  трепетала,  как  заяц  в силке, и ее еще предстояло
воспитывать  долгие  годы  и  дни.  Девушка взяла со стола десертный ножик и
стала  водить  им  по  скатерти.  Герберт  как  завороженный смотрел на этот
столовый  прибор.  Сверкало  лезвие,  шелестела  скатерть, а он никак не мог
оторвать  взгляд  от  тоненькой  ручки  ножа, зажатого между двумя еще более
тонкими  пальцами  девушки.  Взгляд  его  остекленел  -  с  ним такое бывало
всегда,  лишь только он начинал глядеть в одну точку. Что с тобой? - Бербель
положила  нож  и  испуганно  откинулась на спинку стула. Он встал, подошел к
выключателю  и  погасил верхний свет. Тени от посуды замысловато наклонились
над  скатертью. Девушка взяла со стола квадратный графин и долила свой бокал
до  краев.  Она  держала  бокал  двумя руками, медленно потягивая вино, тень
размышления  отражалась  у  нее  на  лице.  Бербель подняла глаза, и Герберт
увидел,   что  они  у  нее  изумрудные,  а  ресницы  длинные-длинные,  и  он
представил,  что  кусочки  изумруда  закутаны  в черный полупрозрачный шелк.
Герберт  поднялся из-за стола, обошел его и остановился рядом с девушкой. Он
стоял  рядом  с  ее  стулом, как соляной столп из старинных сказок. Полутьма
создавала  ощущение завораживающей безвременности. Проемы окон за его спиною
были  окутаны  ночью.  Мелкие  летние  бабочки  летали под колпаком торшера.
Ощущение   вечности  пронзило  два  этих  юных  существа,  уже  глядящих  на
окружающий  мир  слегка  прищуренными  глазами.  Можно я тебя поцелую, - еле
слышно  попросил  мальчик.  Можно,  -  еле  слышно ответила девочка. Герберт
нагнулся  над  ней,  но  в последний момент поскользнулся на кусочке пищи, и
поцелуй  не  получился. Он поцеловал ее так, как можно поцеловать стену. Вот
черт,  -  выругался  он;  под  его  ногами  лежала  раздавленная  горошина -
виновница  его  первой любовной неудачи. Взгляд у Бербель был внимательный и
совсем  не  влюбленный,  а  ему  хотелось,  чтобы  она  смотрела  на  него с
восторгом  обожания,  но  в  глазах  ее  не было теплоты и проникновенности.
Какая  теплота,  какая  нежность,  ей  дарят  корзины  цветов и, может быть,
взрослые  люди  дерутся  из-за  нее на дуэли, а тебе она приносит безопасную
бритву, словно в насмешку над возрастом.

Бербель  была  доброй девушкой, хотя и несколько ироничной, она была рождена
под  знаком  Льва  и  унаследовала смелость, свойственную этому знаку. После
такого  неловкого  поцелуя она решила исправить его ошибку: она положила ему
на  плечи  нежные свои руки и со всей смелостью поцеловала его прямо в губы.
Герберт  почувствовал  незнакомый привкус ланолина. Она села и посмотрела на
него  снизу  вверх,  и ей показалось, что он вот-вот упадет, тогда она снова
встала  и  прижалась  к  нему,  она почувствовала теплую дрожь, наводящую на
мысль  о  какой-то  другой, более грандиозной близости, с которой она еще не
знакома.  Но  тут  и  Герберт  очнулся:  он  словно  стряхнул  с  себя пыль,
налетевшую  на него со всего дня рождения. Неожиданно для себя он стал очень
смелым  - он схватил Бербель и стал ее целовать, куда попало: в лоб, в щеки,
в  нос,  в  губы - это был целый вихрь поцелуев. Бербель, ошеломленная таким
поворотом  событий,  смотрела  на  него  широко открытыми глазами, в которых
перекатывались  маленькие  изумруды, формируя голубовато-зеленый фон зрачка.
Уже  поздно, мне пора, - сказала она, отстраняясь от мальчика. Она подошла к
креслу  и  сняла  со  спинки  малиновую  сумочку,  усыпанную синими точками.
Герберт  и  Бербель  вышли  через парадную дверь. Они прошли палисадник и по
каменной  лесенке  вышли  в маленький и кривой переулок. Кое-где в домах еще
светились желтым, красным и синим занавешенные окна.

Еще  не  было  полночи,  еще  кое-где  слышался отрывистый стук каблучков. В
конце   улицы,  на  повороте,  горел  один-единственный  фонарь,  он  горел,
наклонившись  над  мостовой,  и  Герберт загадал, что, когда они спустятся к
этому  фонарю,  то  хотя  бы  постоят  рядом.  Желто-белый  свет так красиво
ложился  на  мостовую.  Итак, день рождения миновал, - думал он, поддерживая
девушку  под  локоть.  Вдалеке послышались голоса, показались люди - их было
человек  двадцать:  двое катили перед собой тележку, чем-то нагруженную; это
были  штурмовики,  одеты  они  были  в  коричневые  рубахи  с узкими черными
галстуками,  кожаные  или  вельветовые штанишки и гольфы; средний их возраст
не  превышал  шестнадцати  лет.  Впереди  процессии  шел молодой мужчина лет
двадцати  пяти,  на  рукаве  у него была повязка со свастикой черной в белом
кружке.  Герберт  и Бербель отступили на тротуар. Прыщавое лицо предводителя
было  совсем  рядом,  луна  и  звезды  освещали его сверху, снизу оно слегка
подсвечивалось  двумя  карманными фонариками, которые несли юные штурмовики.
Качающийся  свет этих маленьких фар произвольно раздвигал уличную темноту. У
предводителя  был  длинный и острый нос, на кончике которого находились очки
в  металлической  оправе.  Он  вопросительно  посмотрел  на двоих прохожих и
повернулся  лицом  к  тележке,  и как крыльями взмахнул двумя своими тонкими
руками  в  коричневой рубашке. Штурмовики везли тележку, заваленную книгами.
Луч,  скользнувший по ним, высветил один корешок. На корешке крупной готикой
было  написано: "Томас Манн". А Герберт, еще только создающий мнение о себе,
подумал:  Сколько  же  я еще не знаю, как много еще предстоит узнать прежде,
чем  я  начну  до  конца  осознавать  себя  в  этом  мире. Какие еще Манны и
Вейнингеры встретятся у него на пути.

Книги   везли  для  сожжения:  костер  решили  приурочить  ко  дню  рождения
какого-то  фюрера. Но ни Бербель, ни Герберт еще ничего об этом не знали. Он
остановил  девушку у фонаря. Под фонарем Герберту было легко романтизировать
собственное   возвышенное   настроение.  Он  попытался  обнять  ее,  но  она
отстранилась. Знаешь, я кое-что хочу сказать тебе. Что? А ты нагнись.

Герберт  нагнулся,  и  она  еле слышно прошептала: я наполовину еврейка. Она
выпрямилась,  как бы зрительно стараясь рассмотреть эффект, произведенный ее
же  словами.  Фраза эта со свистом пронеслась мимо него и растаяла где-то во
тьме.  И  хотя  она была сказана еле слышно, тем не менее Герберт ощутил всю
ее будто бы материализовавшуюся значимость.

- А какое это имеет значение? - сказал он, немного подумав.

-  Разве  ты не гражданин своей страны? - спросила она с вызовом и поглядела
на него так, как смотрит генерал на провинившегося солдата.

- А что такое гражданин?

-  Ну,  гражданин  -  это  тот,  кто  выполняет  то, что делают все. Ну вот,
например,  если  ты  пойдешь в политическую полицию и скажешь, что вот тот -
еврей,  а  тот  -  американский  шпион,  то  ими  могут заняться, и вовсе не
обязательно  им  быть  евреем  или  шпионом, достаточно того, что кто-то так
считает,  а  этого  вполне  может хватить, чтобы человека затравили или даже
убили.

-  Да  что  ты  говоришь, ужасы какие-то ты говоришь. Разве так просто можно
кого-то  убить?  Хотя  я  не  знаю,  может, все так и есть, может, ты в этом
разбираешься  лучше  меня,  только  вот  не  верится,  что  можно просто так
кого-то убить.

-  Ну не совсем просто так, а, скажем, за некоторое несовпадение с системой.
Это ты сама так думаешь, или об этом тебе сказал кто-то другой?

- Никто мне этого не говорил.

И  тем  не  менее  Герберту  было ясно, что она с ним не откровенна. Бербель
надулась  и тряхнула волосами - лицо у нее было нервным - посмотрев на свет,
она  сощурила  глаза  так,  что  они  стали  похожими на щелки. Герберт тоже
сощурил  глаза,  и  они  у него тоже сделались похожими на щелки, сквозь эти
щелки  он  и  увидел  длинные и пристальные дуги света. Эти дуги составили в
голове   его   световой   каркас,   в  который  было  заключено  ее  лицо  с
развевающимися  красными  волосами.  Она  что-  то  говорила  ему,  губы  ее
выразительно  извивались. Но тут он совсем закрыл глаза, и светящийся каркас
исчез.  Следующая  улица, до которой они дошли, вся сплошь была залита ярким
электричеством,  и  ему  показалось,  что  они  проходят  сквозь грандиозный
пожар.  Окна в квартире Бербель были погашены, но он не стал проситься к ней
в  гости,  так  как решил, что они и так провели вместе много времени. Когда
он  возвращался,  ему  попалось трое пьяных: они были одеты в черное, и один
из   них   протянул   ему  черный  металлический  значок-свастику  с  белыми
прожилками.  Когда  пьяные  ушли, он огляделся по сторонам и бросил значок в
клумбу.

Несколько   дней   Герберт   жил  как  под  гипнозом  -  он  стыдился  своей
влюбленности.  Однажды утром его разбудил длинный звонок в парадную дверь, и
он  резко  откинул  одеяло, так, что Вейнингер, лежащий сверху, упал на пол.
Упавший  Вейнингер  лишил  его  последних остатков сна. Он спустился вниз по
вздыхающей  на  каждом  шагу лестнице и открыл дверь. Почтальон протянул ему
желтую  кожаную  книжку,  в  которой  он  расписался  химическим карандашом.
Телеграмма  была  от  отца,  и  звучала  она следующим образом: Герберт, мне
очень   плохо,  приезжай.  Тон  ее  был  загадочным,  а  словарный  запас  -
ничтожным.  Телеграмма  произвела  на  Герберта  сильное впечатление. Он еще
долго  стоял  перед закрытой дверью, сжимая в руке шершавый четырехугольник.
Бабушка  стояла  в  дверях и смотрела на него стеклянными глазами. В отличии
от  глаз  Бербель,  к  которым  Герберт  всегда  присматривался,  и  которые
находились   в  постоянном  движении,  у  бабушки  зрачок  всегда  оставался
неизменен:  он  не  сужался  и не расширялся, - взгляд ее существовал как бы
отдельно от тела.

- Я, видимо, поеду к отцу.

- Поезжай, если сможешь, но ты неважно выглядишь, Герберт.

- А какое это имеет значение, мне надоело находиться здесь.

- А разве я держу тебя?

- Нет, но ты говоришь о моей внешности. Кстати, что во мне тебе не нравится?

-  Все,  Герберт;  твой  вид,  образ твоих мыслей, небрежность. Ты совсем не
замечаешь, что я тоже живая.

- Неправда, я вижу, ты действительно живая, ведь ты разговариваешь и дышишь.

- О, Господи! - бабушка вздохнула и пошла сквозь комнаты.

Уже  давно  он  ловил  себя  на  мысли,  что  мыслей  как  таковых у него не
оставалось,  что  существование его движется вперед вопреки всякой логике, и
только  одно  обстоятельство  радовало  его: вызревание в нем самом какой-то
безусловной  единицы  искренности. Учти, сейчас сложно с отъездом, - сказала
бабушка, высунувшись из дверного проема.

Разрешение  на  выезд из Германии Герберту выдали довольно легко. Чиновник в
отутюженном  френче со свастикой вместо галстука и в скрипящих сапогах долго
рассматривал его.

- Вы член гитлерюгенда? - спросил он.

-  Нет, - ответил Герберт и покраснел, он опустил голову на грудь. А почему?
Почему  нет?  - чиновник встал за спинкой стула и стал раскачиваться с пятки
на  мысок,  отчего  Герберт  решил,  что  его  сейчас ударят в затылок или в
спину,  и  втянул голову в плечи, ожидая удара. Скрипящие шаги разминались у
него  за  спиной.  Неожиданно  нацист  заговорил:  Ваш  отец лечил мою мать;
такие,  как  он - гордость Германии. Герберт еще глубже вжал голову в плечи.
Видимо,  я не вступил в гитлерюгенд потому, что учился в частном пансионе, -
еле  слышно  произнес  он  и посмотрел снизу вверх на худощавое, морщинистое
лицо  нациста  со  щетками  черных усов. Желтые глаза его выражали затаенное
внимание.  Чиновник  протянул  Герберту  листок  бумаги,  по всей территории
которого  расползлись  коричневые водные знаки-свастики. Герберт прочел свое
имя,  рядом  с  ним стояла жирная черная печать. Не потеряйте, - предупредил
нацист, - второй такой бумажки вы здесь не получите.

На  улице  Герберт столкнулся с похоронной процессией. Бело-золотой катафалк
с  черными пушистыми кистями медленно двигался по мостовой. Перед катафалком
шли  певчие:  один  из  них держал на уровне лица деревянный крест, покрытый
серебряной  краской;  телесный  Христос  на  нем  символизировал бесконечное
страдание.  Но  неожиданно  горизонт  качнулся,  и  Герберту показалось, что
певчие  -  вовсе  не  певчие,  а  нацисты  в коричневых рубашках и с черными
галстуками;  распятие  превратилось  в  серебряную  свастику, а катафалк - в
огромный  и  неуклюжий  танк.  Сначала  танк  выглядел  вполне обычно, как и
положено   выглядеть  среднему  танку,  затем  он  вдруг  стал  раздуваться.
Надувался  он,  надувался,  и  в  конце концов достиг совершенно невозможных
размеров:  он  вытеснил  с  улицы  всех  людей и даже собак... Но наваждение
прошло.  На  Принцальбертштрассе  людей  было  мало;  пожилая и плохо одетая
цветочница  продавала  белые  и темные розы. Время от времени она набирала в
рот  воды  из  кружки, стоящей рядом с цветами, и опрыскивала их. Капли воды
весело  играли  на красных и белых лепестках. Герберт был несколько озадачен
своим  визитом к чиновнику, - я неправильно живу, вероятно, любовь к Бербель
в  конечном  счете просто обязана перерасти в любовь к Фатерлянду. Несколько
дней  он провел как во сне. В день отъезда он позвонил ей и она сказала, что
придет   провожать  его  на  вокзал.  В  соломенной  шляпке  с  тесемкой  на
подбородке  она  была  похожа на маленькую киноактрису. Оба выглядели крайне
несовременно.  Добрый вечер, - сказал он, и наклонил голову. Паровоз уже был
пристегнут  к  составу,  над  трубой его развевался бледный, как туман, дым.
Разнообразные  запахи  начинающегося  путешествия  еще  не  сумели  до конца
овладеть  его  душой  -  они  только  подбирались  к  тайникам его сознания.
Бербель  надвинула  на глаза шляпку, и она закрыла от него искрящийся взгляд
юной  особы,  которой едва перевалило за четырнадцать. Крадущееся напряжение
отъезда  динамичной  судорогой  опутало  вокзал. Из-под вагонов на щиколотки
поддувало   теплым   ветерком.   Платформа  была  низкая,  и  Герберт  видел
промасленные  четырехугольники букс, электрические черные ящики под вагонами
и  выкрашенные темно-синей краской углубления в блестящих колесах. До отхода
поезда   оставалось  пятнадцать  минут.  Впереди  состава  красивый  черный,
сверкающий  медными  деталями,  паровоз  легонько  и хрипловато посвистывал.
Углубления  в  его  огромных  колесах были выкрашены в красный цвет. Из окна
паровоза   выглядывало   усатое  лицо  машиниста  в  австрийской  кепочке  с
козырьком.  Паровоз  был  таким  огромным,  таким  красивым  и  могучим, что
Герберт  и  Бербель  невольно  им  залюбовались.  Машинист, видя, что на его
детище  обращают  такое  явное  внимание,  ухмыльнулся, потянул за кольцо, и
из-под  колес паровоза выскочило облако, - белый пар имел запах подгоревшего
асфальта.  Когда  Бербель  и  Герберт вышли из плена опутывающих их облаков,
они  отошли  немного  назад  и  увидели  на торце продолговатого паровозного
цилиндра   расползшийся  на  четыре  стороны  света  знак.  Через  мгновение
прозвенел  звонок:  поезд  готовился к отправлению, чемодан Герберта был уже
поставлен  в  купе. Ярко горели номера вагонов. Считанные секунды оставались
до  отхода.  Бербель  протянула  руку, ухватилась за поручень и поднялась на
площадку;  он  поднялся  за  ней.  Пройдя в купе, она потрогала красный шелк
обивки,  затем  подошла  к  столу,  взяла  стакан  и  наполнила его водой из
графина,  который  стоял  на  столике  купе.  Отпив глоток, она осмотрелась.
Уютно,  -  сказала  Бербель и поморщилась, можно подумать, что в стакане был
настоящий  виски,  а  не  обычная  вода.  Ужасно, что ты едешь, а я остаюсь.
Ничего ужасного в этом нет, я же вернусь назад.

- Конечно вернешься, но мне бы хотелось поехать с тобой.

- Правда?

- Правда, Герберт, здесь вокруг все до боли известно.

Свисток   паровоза   заставил  его  вздрогнуть  и  посмотреть  на  часы.  До
отправления  оставалась  минута. Бербель замешкалась, тронула его за плечо и
заспешила  к выходу; только она сошла на перрон, как поезд тронулся. Хорошо,
что  он не поцеловал меня, - думала она, испытывая легкое сожаление от того,
что  он  все-таки  этого  не  сделал.  Бербель  стояла  на перроне в шляпке,
опрокинутой  на  затылок,  и  смотрела  на убегающий состав. Паровоз набирал
скорость,  проводники  убирали  лесенки подножек. Герберт еще раз взглянул в
окно  -  она  все  еще  стояла на перроне вокзала, еще поезд не вышел из-под
купола,  и  фонари  еще  активно  для  зрения освещали ее соломенную шляпку,
заброшенную   на   затылок,  и  развевающиеся  светло-рыжие  волосы.  Перрон
кончился,  началось многорельсовое полотно, состав как бы с трудом нащупывал
нужную  колею.  Поезд  переходил из одних многорельсовых скрещений в другие,
тихонько  стучали  на  стыках  колеса,  и  так же тихонько хлюпали буфера, -
какофония   путешествия   разворачивала   свои   сугубо  транспортные  миры.
Механическое  существо, управляемое железной рукой машиниста, бежало вперед,
на  встречу  с  полосатыми  столбиками  границы.  Купол  вокзала был уже еле
виден,  а  Герберту казалось, что перед ним стоит Бербель и смотрит на хвост
исчезающего  состава.  В  купе  было душно, и Герберт открыл окно; он сел на
диванчик  и  уставился на ромбовидный графин с водой, стоящий на столике. Но
сосредоточенность   его   разрушили   голоса,   идущие  из  коридора.  Дверь
распахнулась,   и   на  пороге  показалось  существо  в  светлой  рубашке  с
закатанными  рукавами  и  в  широченных  штанах  с лампасами. Существо имело
красную    физиономию,   очень   добродушную   и   немного   обиженную.   Вы
представляете,  сел не в тот вагон, - говорило существо, смеясь. Он заполнил
собою  все  купе, и Герберту пришлось спрятать колени под стол. Человек этот
легко  забросил  багаж  на глубокую антресоль, выглянул в окно и, обдуваемый
ветром,  загудел:  у-у-у.  Он явно радовался путешествию. Герберт улыбнулся.
Он  видел,  что  это подражание несколько наиграно и, может, предназначается
для  него  одного,  однако  большой  человек  был  так  безобиден,  что  все
параллельные мысли отступали на второй план.

-  Ну,  давайте знакомиться, - сказал он и протянул Герберту широкую ладонь.
Меня  зовут  Франц,  -  в  произношении его было что-то непривычное. Я очень
рад,  что  еду  домой,  - он подмигнул и покосился на полуоткрытую дверь. Вы
тоже  боитесь,  -  спросил он полушепотом. Герберт кивнул, еще не зная, кого
ему   предстоит   бояться,   однако  веселая  тревога,  сквозящая  в  глазах
незнакомца,  наталкивала на мысль о необязательности разговора сейчас, в эту
минуту, в этом купе.

- Вы швейцарец, - любопытствовал сосед.

-  Нет,  эльзасец,  - отвечал Герберт. Голова попутчика была окутана красным
шелком, шелк наползал на переносицу и почти закрывал глаза.

-  Все-таки  эльзасцем  быть  лучше,  чем немцем, - при этом красный шелк на
голове  толстяка  сверкнул,  как  красная тряпка корриды. Кстати, меня зовут
Франц,  -  сказал  он  и протянул пухлую руку с короткими пальцами. Я каждый
год  в  течение  двадцати  последних  лет  езжу  в эту страну. На торговле с
Германией  я  сколотил  себе  состояние, однако, никогда не было так тяжело,
как теперь.

- А что же теперь? - поинтересовался Герберт.

- Теперь я ликвидировал филиал.

- А позвольте спросить, что же производил этот ваш филиал?

-   Презервативы,   разные   противозачаточные   средства.   Германия  хочет
погружаться  в первобытное состояние, она будет калечить судьбы и души своих
подданных,  ей  нужны  солдаты  для будущих войн и девушки, способные рожать
этих солдат, - сказал Франц.

В  это  мгновение  Герберт подумал о Бербель - в его сознании она и была той
самой  девушкой,  которая  способна  родить  солдата.  А  в  словах толстяка
чувствовалось  раздражение.  События  явно  развивались  не  в  его пользу -
свернутое производство тяжелым камнем лежало у него на душе.

- А еще в каких странах у Вас филиалы?

-  Да  в разных. В Дании, например. Во Франции. В Америке у меня ничего нет,
потому  как  у  них и так мощнейшее производство всех этих штуковин. У чехов
нет никаких филиалов, но они покупают у меня сорок тысяч штук в год.

- Чего сорок тысяч? - Герберт состроил вопрошающее лицо.

- Презервативов, конечно.

-  И  покупают?  -  Герберт  наклонился  над маленьким столиком, внимательно
вглядываясь в собеседника.

- Покупают, - ответил Франц.

Герберту  нравилось  мягкое  произношение  толстяка и легкое его отношение к
такой  странной  профессии.  Как  зарождаются  дети,  Герберт приблизительно
представлял.

-  Хотите,  образчик  покажу?  -  предложил  толстяк. И хотя Герберт замахал
руками  от  неожиданности, тем не менее владелец противозачаточной фирмы уже
ринулся к антресолям, на которых покоился его огромный кожаный саквояж.

-  Как  хорошо,  что  я  не  успел  сдать  его в багаж, - говорил он, снимая
саквояж  с  антресолей.  Проворные  толстые  пальцы  швейцарца  скользили по
желтым  ремням,  а  Герберт  думал  о том, что всякая профессия должна иметь
аргументы,  защищающие ее. А тем временем швейцарец раскладывал на маленьком
столике   разные   сверкающие   и   отливающие   матовым   предметы.   Горка
презервативов  в  разноцветных  упаковках  с целомудренным красным крестиком
была,   пожалуй,  самой  безобидной  из  того,  что  находилось  в  саквояже
швейцарца:  какие-то  хромированные  ящички  неправильной  изогнутой  формы,
резиновые  трубки,  воронки  разной  величины, самая маленькая из которых не
больше  наперстка.  Наряду  с  железом  и резиной швейцарец выставил на стол
множество коробочек с латинскими надписями.

-  Здесь  все,  что  нужно  для  здоровой  половой  жизни,  препараты против
воспалений,  против  разных грибков, и даже против самого сифилиса, - говоря
это,   он   поднял   в   воздух   указательный   палец;  лицо  его  отливало
мечтательностью.  Затем  он  вытащил из саквояжа два шприца разной величины:
один  очень  маленький  -  с  женский  мизинчик,  а  другой - очень большой,
рассчитанный чуть ли не на слона.

-  Есть  у  меня  средство  от  импотенции, - последнее слово он произнес по
слогам.  На  внешней  стороне  коробки  был  нарисован улыбающийся мужчина в
ковбойской  рубашке  и  стетсоновской  шляпе,  лицо его выражало восторг, он
смотрел  на  свое  причинное  место,  которое, хотя на коробке изображено не
было,  но  представлялось  крайне  отчетливо.  Нагромоздив  гору  чудовищных
приспособлений, Франц как бы перевел дух.

-  И вот, последнее, - промолвил он с чувством глубокой удовлетворенности от
всего  происходящего.  Из  саквояжа  выплыла  плоская  бутылочка с коньяком,
кусок сыра, ножик и два красных яблока.

-  Угощайтесь,  -  предложил  он  и  подвинул  к Герберту яблоко и маленький
консервный ножик. Я Вам сейчас коньяку налью.

В  своей  жизни Герберт несколько раз пил вино, но коньяк он не пил никогда.
Толстый  попутчик  долил оба стакана до самых краев. Коньяк был очень мягким
и  растекался  по  гортани  щекочущим огненным эликсиром. Герберт вспомнил о
своем  обещании  не  пить вина, но ведь - совсем немножко, только чуть-чуть.
Герберт  выпил  полстакана,  и  ему стало хорошо, он не был пьян, но тревога
уходила  из  его  сердца,  комната  купе  виделась  сквозь прозрачно-матовую
занавесь покоя.

-  В  Цюрихе  у  меня  есть  дочь, - говорил Франц, надкусывая яблоко, - она
вдвое  старше  Вас,  и у нее уже двое детей, - Франц поправил ворот рубашки.
Они  допили  коньяк  и  стали  смотреть на звезды, сопровождающие состав. Из
черного  пространства  окна  на  них  глядела всегда великая ночь, недопитый
коньяк  плавно раскачивался в стаканах. Вот Альфа Центавра, вот Водолей, вот
Близнецы,  -  говорил  коммерсант, перечисляя созвездия; некоторых звезд они
не  видели,  так  как  они  находились по другую сторону вагона. Францу было
совершенно  безразлично,  о  чем  говорить,  главное,  чтобы он был заметен,
чтобы  на  него  обращали  внимание,  -  он старался изо всех сил. Иногда он
называл  Герберта  на "ты", а иногда и на "Вы". Скажем, когда интересы обоих
замыкались  на  звездах,  Франц  говорил  ему  "ты",  если же он рассуждал о
противозачаточных  средствах  и других препаратах, то он обращался к нему на
"Вы".  В  последнем случае сказывался нешуточный упор на серьезное отношение
к  собственному  занятию:  хорошие  мягкие вагоны, четырехзвездочные отели -
все  это  было  в его распоряжении. Франц снова долил коньяку, Герберт выпил
его  и  совершенно  потерял  контроль  над  собой.  Пелена  звуков и запахов
окутала  его.  Легкое  ощущение  паровозного  дыма  смешивалось  с коньяком.
Герберт  почувствовал, как становится стеклянным, как не слушаются его руки,
как  стакан,  ударяясь о графин с водой, издает глухие звуки, и вся комната,
словно  сделанная  из красного стекла с вкрапленным в ее интерьер стеклянным
попутчиком,   тихонько   раскачивается,   и   кажется,   что  вместе  с  ней
раскачиваются  тысячи стеклянных подвесок, спрятанных где- то внутри вагона.
Герберт    почти    не   слушал   разошедшегося   коммерсанта,   так   легко
перескакивающего  с разговора о различных медицинских препаратах на разговор
о   звездах  и  семье.  Тем  не  менее,  какая-то  часть  сознания,  еще  не
затуманенная  алкоголем, оставалась открытой, и брошенные попутчиком слова с
язвительной  настойчивостью  продолжали  ввинчиваться в сознание Герберта. И
само  движение уже не имело возможности оторвать его от сфер заоблачных. Как
в  категориях  мысли,  так  и  в  категориях чувств. Он видел себя в голубом
вагоне,  легко  скользящем  под  облаками;  вагон был крылатым, он летел над
уставшей  от страдания землей, и яркое солнце отражалось в его перламутровых
окнах;  вагон  рвался  к  воздушной  границе, за которой начинался свободный
эфир.  Нервы  Герберта  отдыхали.  В  опьяненном воображении девушка Бербель
помолодела  -  она обрела образ ангела. Ангел сидел на туче, хлопал длинными
ресницами  и  смотрел синими глазами на голубой вагон, летящий по небу. И, в
сущности,  не  был  Герберт  уж так чудовищно пьян, чтобы смешалось у него в
сознании  все  -  он  только  приближался к тому особенному состоянию, когда
реальность  и  нереальность  не  имеют явно обозначенных граней и существуют
как бы связанные в одно.

Попутчик  Франц существовал как бы отдельно от сознания Герберта, реальность
и  нереальность  тоже  существовали  как  бы  отдельно; все это, существуя в
одном  купе,  неплохо  уживалось  друг  с  другом; всматриваясь в попутчика,
Герберт  понимал,  что не в силах концентрировать свое внимание на резиновых
шлангах  и блестящих воронках, на плоском алюминиевом насосе, который должен
помогать  откачивать  плод  на  ранней  стадии беременности. Рокочущий голос
попутчика  напоминал  океанский  прилив, сил подняться у Герберта не было, и
он,  как  кролик,  тупо  смотрел  перед собой, стараясь уловить ход событий,
которые  почему-то  продолжали  стоять  на месте. Наконец, вагон качнулся, и
Герберт  плавно, словно тряпичная кукла, коснулся медной чашечки рефлектора,
расположенного  в районе головы. Холод побежал в мозг и как бы разбежался по
членам.  С  большим  трудом  Герберт  оторвался  от диванчика купе и вышел в
коридор.  К  горлу  подкрадывалась  тошнота,  вагон  плавно  подрагивал;  он
выглянул  в  открытое  окно  коридора.  Звезды  по-прежнему вели свой ночной
хоровод,  бежали  вперед красные огоньки паровоза, и сильный прожектор резал
темноту,  как рыцарский меч - сарацина. Герберт посмотрел в зеркало, и будто
себя  увидел  в  нем.  Неужели  я  так быстро напиваюсь? Пошел подъем, поезд
замедлил  ход,  почувствовалась  отчетливость движения. В коридоре он увидел
проводника с фашистским значком.

-  Где  у вас ресторан? - спросил Герберт, и проводник ответил, что ресторан
-  дальше. По дороге он встретил даму в страусовых перьях - она была тонкая,
как  игла,  в  ушах  у  нее висели бриллиантовые змейки, на длинной шее тоже
что-то  сверкало,  ноги  были  в  черных  чулках  и  серебряных туфельках на
высоких  каблуках;  это странное существо курило черную сигарету через белый
мундштук.  И  Герберт  решил, что мундштук у нее из слоновой кости. Вагон, в
котором  ехала  дама,  состоял  всего  из  двух  купе.  Затем Герберт увидел
толстого   генерала,   который  без  посторонней  помощи  вряд  ли  смог  бы
протиснуться  в  дверь.  Генерал имел маленькие бегемотовые глазки и толстый
нос,  напоминающий  некий  овощ;  грудь  у  него  была  так  густо  завешана
орденами,  что,  попади  в  нее  пуля,  он  не  был  бы убит. Перед входом в
ресторан  висели темно-красные шторы; Герберт отогнул их и попал в полумрак.
Настенные  плафоны  были  зелеными,  а  лампочки в них - красными, отчего по
потолку плыл розовато-зеленый туман.

Постепенно  Герберт  приходил в себя, - он пил холодную воду со льдом, когда
в  ресторан  вошел  попутчик Франц; за то время, пока Герберт был один, лицо
попутчика еще больше покраснело - видимо, он допил коньяк до конца.

- Вот Вы где, - сказал он и, не спрашивая, сел за стол.

- Можно я угощу Вас? - спросил Франц.

- Можно, можно, - Герберт слегка улыбнулся.

Они  пили  красное  вино  и ели красную икру. В зал ресторана входили хорошо
одетые  люди и, не спеша, рассаживались за столики. Франц, не спеша, раскрыл
пачку "Галуаз".

-  Желаете?  -  предложил  он,  и  Герберт  взял  сигарету.  Он  затянулся и
закашлялся  - сигарета была очень крепкой, он таких никогда не курил. Ужасно
нравилось  чувствовать  себя  взрослым:  он  сам наливал себе вино, сам брал
масло,  свернутое  в  трубочки  в  вазе  со  льдом.  Этот поезд везет меня в
незнакомый  мир  чужих  повадок,  в  мир  чужой  веры  в  себя,  там  я буду
пришельцем,  случайным,  гостем.  Герберт  доедал бутерброд с икрой, когда в
ресторан  вошла  дама  со  страусовыми  перьями  на голове. Она прошла между
столиками,  качая  бедрами.  Маленькая ее головка с двумя заложенными за уши
крылышками   волос   держалась  неподвижно,  взгляд  ее,  минуя  живых,  был
направлен   в   безотчетную   пустоту.   Официант   включил  большой  черный
радиоприемник,  из  которого  вырвался штраусовский вальс. Вальсы в Германии
не   запрещались:   все   "духовно   безопасное",   не   могущее  выработать
дополнительную  концепцию вместо имперской, поощрялось. Например, вся музыка
девятнадцатого  века, за исключением некоторых композиторов, была разрешена.
Также  нравилось  власти,  если  ее подданные посвящают свое свободное время
чтению  рыцарских романов и летописей о всяких там рыцарях - это должно было
развивать  национальное сознание. Власть не любила импрессионизм - как свой,
так  и  превознесенный  французский;  на  Париж  смотрели,  как  на собрание
мерзостей.  Герберт снова стал наполняться алкоголем: он, казалось бы, и пил
мало,  а  пьянел.  Из репродуктора продолжал выливаться вальс. Высокая худая
женщина,  сидящая  напротив него, как будто перестала смотреть мимо - теперь
она   разглядывала   его.   И   попутчик   Франц  -  крупный  специалист  по
противозачаточным  средствам - заметил это. Герберт старался отводить глаза,
но  они  сами  по  себе  переводились  на  хорошенькую  головку в загадочных
перьях.  Он  перестал  есть  и,  скомкав  салфетку,  оглянулся  по сторонам.
Красный,   как   рак,   попутчик  пережевывал  мясо.  Вальсы  кончились,  из
репродуктора  раздавался  приятный  женский голосок, пересказывающий прогноз
погоды.  Официант стал вертеть колесико приемника, отыскивая музыку. Динамик
издал   предсмертный   хрип,  затем  послышалось  вступление,  которое  было
невозможно  спутать  с  чем-либо  другим:  "Вен  ди зольдатен дурх дер штадт
марширен".   Периодически  Герберта  осеняли  острые  мысли:  судя  по  ним,
посторонний  мог  бы  сказать,  что  мальчик  развит  не по годам. Да только
некому  было  сказать это - настолько все были посторонними, просто до ужаса
посторонними.  Он  вновь  оглянулся  и,  увидев,  что проход пустой, встал и
вышел из ресторана.

Он  шел  по  вагонам против движения, найдя свой, он сделал серьезное лицо и
постучался  в  дверь  проводника.  Тот  долго  возился  с  замком, за дверью
раздавалось  сопение,  наконец, она распахнулась - тихий свет ночника озарил
физиономию  проводника,  испещренную  морщинами  разных  пороков:  лицо  его
напоминало карту железных дорог.

-  Господин  проводник,-  спросил  Герберт,-  не  могли  бы  вы  дать мне на
некоторое время ваш значок?

- Какой значок?- не понял тот и поскреб взлохмаченные виски.

Герберт  не знал как лучше выразить свою мысль и все время путался. - Дело в
том,  видите  ли,-  он  чувствовал  что краснеет. - Дело в том, что у Вас на
френче  значок,-  он  показал на стул Сон проводника мгновенно прошел, глаза
его сверкнули вниманием.

- А зачем он тебе?- в свою очередь поинтересовался он?

- Я член гитлерюгенда и свой забыл дома.

- Это плохо,- сказал проводник,- такие значки нельзя забывать.

Проводник  был старым фашистом, видать, с пятнадцатилетним стажем. ;;Может я
еще  под  стол ходил,- думал Герберт,- а он уже выбрасывал руку, приветствуя
своих друзей.

-  Значок  я  вам дам, мне даже приятно, что вы попросили его у меня, только
ведь такие значки могут носить только члены партии.

- Ну, считайте меня будущим членом,- сказал Герберт и чуть улыбнулся.

Значок оказался тяжелым.

-  Я  сам  вам  его  прикреплю.  Видимо,  он  еще  не  знал как относиться к
Герберту,  а  тот понял, что в этот момент проводник вкладывал в это занятие
всю свою душу.

-  Обращали  на  себя  внимание  руки-  это были руки человека, привыкшего к
физической  работе,  руки с тупыми плоскими ногтями. Видимо он и проводником
работал  недавно,  а  до  этого,  может быть, рыл каналы или сплетал канаты.
Видимо,  партия  помогла  ему  устроиться  на эту несложную работу с частыми
выездами за границу.

Больше  они  не  сказали  друг  другу ни слова. Наверное, он эту свою партию
очень  любит,если с таким почтением относится к какому-то паршивому значку,-
решил Герберт.

Когда  он  вновь вошел в ресторан то из приемникам звучала уже совсем другая
музыка.   На   лице   его   зажглась   ослепительная  улыбка,  правое  плечо
инстинктивно выдвинулось вперед,- значок нес себя как плакат.

- Прошу здавать деньги в фонд гитлерюгенда.

-  Это  был  вызов  - еще была впереди граница, ресторан оцепенел: за столом
сидело  много  иностранцев  и  они  совсем  не  желали отдавать Гитлеру свои
гульдены, фунты и франки.

Однако,  немцы  охотно  полезли  во  внутренние  карманы, видимо, чувствуя в
вызывающем  фокусе  Герберта  печать  судьбы.  Концы  пожертвованных банкнот
выглядывали  из  нагрудного  кармана  как  пожухлые  листья. Ему вдруг стало
очень понятно выражение ;;стричь купоны;;.

Собрав  деньги,  он  уселся  за  стол  и стал их считать. Всего было семьсот
семьдесят  пять  марок,  сумма  большая,-  такой он еще никогда и в руках не
держал.  На  губах  его играла довольная полуулыбка - все доверчиво отдавали
ему  свои  деньги,  и  никто  не  потребовал от него каких то подтверждений.
Худая красавица, отдавшая двадцать марок, смотрела на него иронически.

- Здорово у тебя это получается,- сказал Франц и толкнул его локтем.

- Я старался,- ответил тот, усмехнувшись.

-   Шампанского,   прохрипел  попутчик  и,  искоса  посмотрев  на  Герберта,
заговорщически ему подмигнул.

-  Я  сейчас  ничего  заказывать не буду, мы еще в рейхе, у всех ума хватит,
чтобы понять, что я разгулялся на те деньги, которые насобирал.

После  этого Франц хлопнул его по плечу и стал есть бифштекс. Одно опьянение
переходило  в другое. За окном проносилась чернота ночи с редкими огоньками,
огоньки  выстраивались  в  струнку, исчезали, появлялись вновь, а светящийся
поезд  тоже  в свою очередь подмигивал им, как будто огоньки передавали друг
другу какие то важные известия.

Ресторан  пустел,  зеленые плафоны погасли, красные все время мерцали, поезд
совершал  подъем.  -  Сейчас  самое время брать шампанское - все, кто сдавал
деньги на партию, уже ушли.

-  А  вот  тот,-  попутчик  указал головой на маленького человечка в углу. В
ресторане  была  еще  одна  пара,  но ее можно было не опасаться, они пришли
после  забора.  Франц  почему-то  шепотом  подозвал  долговязова официанта и
долго объяснял ему как и что поднести, и во что это лучше заворачивать.

Назад  они  шли по коридорам, держа в руках пакеты с шампанским, апельсинами
и  шоколадом.  Женщина  с маленькой головкой так же как и по пути в ресторан
стояла  и  курила  в коридоре. Когда они поравнялись с ней, она сделала жест
рукой, как бы приглашая их в купе

-   Прошу   ко   мне  отпраздновать  удачный  сбор  средств  в  фонд  партии
националсоциалистов,-     Герберт    и    Франц    переглянулись.    Женщина
предупредительно  открыла перед ними дверь, и они молча вошли к ней. Ее купе
оказалось  куда  более  просторным,  чем то, в котором ехали они. По немецки
женщина  говорила  с  акцентом, когда же она села, то стало заметно, как она
косоглаза.  Франц и Герберт раскачивались на двух миниатюрных креслицах. Под
тяжелым попутчиком кресло скрипело так, словно готовилось испустить дух.

-  Меня  зовут  Хельга,-  сказала она и протянула длинную сухую руку сначала
Францу,  а  потом Герберту. В какое то мгновение Герберту показалось, что он
пожимает  не  руку,  а  длинную  хищную змейку, но вот змейка выскользнула у
него  из  ладони  и превратилась в изящную женскую руку. Мысли уносили его в
заоблачные  дали-  туда,  где  красноватое  отчаяние  сомкнуло  над  любимым
городом  яйцевидный купол. Город этот назывался Берлином. В этом городе жила
светловолосая  девушка  Бербель. Оглупленное выпивкой сознание то возвращало
его к реальности, то вновь опускало в мир воспоминаний.

-  Давайте  споем  песню,-  неожиданно предложила женщина и, не спрашивая их
дальнейшего  согласия,  стала тихонько напевать "Майн либер Августин", слова
она  произносила  особо  -  проглатывая  окончания.  Вдруг  она замолчала и,
оторвав взгляд от бронзового светильника, словно очнувшись, огляделась.

-  Я  шведка,  мой муж дипломат,- сказала она, вставляя в мундштук сигарету,
взгляд ее был затуманен.

Попутчик Франц сразу определил в ней опытную развратницу.

- Кстати, какую вы жатву собрали с испуганных и нацистов?

-  Я  тоже  кое  что дала,- она подвинулась к юноше, тем самым смутив его. -
Может быть я еще что ни будь спою Вам?

-  Давайте  лучше  откроем  шампанское,- предложил пьяный попутчик, в голосе
которого едва угадывалось человеческое достоинство.

Герберт  лихим  жестом  гусара  вытащил  бутылку  и стал открывать ее. Глухо
стукнула  пробка,  розовая  пена ударила из бутылки; пена брызнула на значок
Герберта,  приколотый  к  куртке,-  пузырьки мягкой шапкой ложились на белую
рубашку и быстро лопались.

-  Кровь,-  произнесла  Хельга,  показывая на рубашку, по которой растеклось
большое пятно.

-  Да  ну,что  вы,  это  всего  лишь вино,- успокаивал Франц впечатлительную
шведку.

Регистрируя  волнение  шведка вдруг перешла на родной язык, слова булькали у
нее в горле, словно пытаясь освободиться.

Непонятное  состояние женщины передавалось как магнитное поле. Как дымка над
рекой  пронесся  перед Гербертом портрет девушки занимавшей его воображение,
краски  его  были  смазаны, одурманенное выпивкой сознание растворяло себя в
безотчетных  глубинах  внутреннего  "Я".  После  шведского  приступа  Хельга
наклонила  голову  и  как  бы забылась. Пьяный Франц встал, посмотрел вокруг
ничего  не  видящими  глазами, толкнул дверь и вышел в коридор. Оставшись со
шведкой,  Герберт  почувствовал себя неуютно. Она смотрела ему в глаза, а он
отводил их в сторону.

Странноватая  игра  разворачивалась между ними. Наконец, ему это надоело, он
прищурился и заулыбался.

-  Вы  нравитесь  мне,- сказала шведка,- вы себя так свободно ведете, словно
вам уже двадцать лет.

- Мне только четырнадцать,- тихо сказал он.

-  А  что  вы будете делать с этими деньгами? Сознайтесь, что никакая партия
не  давала  вам  такого  поручения,-  шведка  явно требовала утвердительного
ответа и очень внимательно изучала его.

-  Партия  не  давала,  а  вот совесть давала,- сказал он и набрал воздуха ,
чтобы не рассмеяться.

-  Совесть и партия - вещи несопоставимые - весь мир так думает, только сама
партия  считает,  будто  она  -  это  и есть совесть, а на самом деле, у нее
кроме  злобы  ничего и нет,- при этом Хельга высунула язык и подмигнула ему.
После  этого  она  встала,  подошла  к  мальчику и положила ему одну руку на
плечо,  а  другую  на  голову.  Она  гладила  его  по  голове  и  постепенно
опускалась  на  колени.  Лицо ее передвигалось все ближе и ближе- теперь оно
напоминало  древнегреческую маску. Через несколько часов он очнулся. Неяркий
ночник  освещал  спящую  с  ним  рядом  темноволосую женщину. Во сне лицо ее
слегка  поддергивалось,  рот  был  полуоткрыт,  а  над  верхней губой лежала
тонкая  и  пушистая  змейка.  Змейка  показалась ему несколько странной и он
нагнулся  над спящей. Женщина пошевелилась и закинула руку за голову, отчего
у  Герберта  побежали  по  шее  мурашки.  Он  сел  на кровати, надел брюки и
посмотрел  на золотой брегет, лежащий на столике. Циферблат часов состоял из
разнообразных  животных.  Вместо  цифры  двенадцать  была  нарисована  сова,
вместо  часа  -  волк  с  оскаленной пастью, на двух - тигр, на трех - орел.
Было  три  часа  сорок  пять  минут.  Большая стрелка приближалась к кабану,
нарисованному   вместо   четвертого  часа;  в  голове  у  него  бушевал  шум
миновавшего  опьянения.  Шведка  что-то  шептала во сне. Одевшись, он открыл
дверь  купе,  огляделся  по  сторонам, затем вернулся, выключил лампочку над
головой  спящей,  собираясь было уйти совсем. Но тут шведка проснулась,- кто
здесь,-  спросила  она  по  немецки,  еще не понимая куда же исчез свет, так
ровно  и  ласково баюкающий ее. Но Герберт уже отступил в полутемный коридор
и,  не  ответив  ей,  закрыл  за  собой  дверь. Поезд чуть сбросил скорость,
происходил  подъем,  Герберт  толкнул  дверь  купе  и погрузился в полнейший
мрак:  черная штора окна была опущена до конца; постепенно глаза привыкали к
темноте,  он  нащупал диванчик и лег, рядом раздавалось похрапывание Франца.
Растянувшись,  он  закрыл  глаза  и  как  будто  взмыл  в  воздух - ощущение
легкости  и  звонкости, необычайное по остроте, подвижное как ртуть и вместе
с  тем  постоянное,  заполняло  все его тело. Это не была еще радость любви,
это  была лишь обескураживающая ее предтеча. Уже сто тысячелетий назад млели
от  этого  и  в  первобытных  пещерах  и  продолжают млеть в комфортабельных
пульманах.

Герберт  лежал  под  простыней:  в купе было очень душно; он потянул кожаный
шнурок  у  изголовья,  и на потолке открылся вентилятор, стало свежее. Мысли
разметались  в  голове  его,  они  опутывали  сознание как обрывки серпантин
опутывают  балкон  после  новогоднего  бала. Наряду с легкостью и звонкостью
грусть  стучалась  в  душу  молодого  человека-  он вертел в руках волшебную
трубу,  а  осколки стекла никак не складывались в стройную картинку. Вот это
и  есть  измена,-  думал  он,  закутываясь  в простыню. Мысль его, путаясь и
ломаясь,  беспорядочно  объезжала непривычные для нее представления о вере в
чувствах  и  ощущениях.  До  поры, знания Герберт пребывал в прекраснодушной
прострации.  Физиологические  явления  жизни  были реально отрезаны от него.
Аналогия   с   реальностью   воспринималась  им  как  нечто  незначительное,
информация  об  этой аналогии поступала к нему только из книг и кинофильмов.
Он  лежал  в  кромешной темноте, натянув простыню до самого подбородка, и не
чувствовал  пространства  и  времени;  он  вообще  уже ничего не чувствовал-
тело,   наполненное  легкостью  и  оцепенением,  совершенно  выключилось  из
реального  мира.  Паровоз  сбросил  пары-  поезд подходил к границе. Герберт
очнулся  и  встал; он откинул с себя простыню и подошел к окну. Поезд стоял,
он  поднял  шторку-  через щель брызнули яркие лучи станционных фонарей. Это
была  граница;  жирная белая полоса, разделяющая перрон на две равные части,
была  ярко освещена. Герберт увидел швейцарского пограничника в сине зеленой
шинели  и  в конфедератке. Швейцарец стоял по ту сторону перрона, он был как
корсетом  стянут  белыми  ремнями  портупеи.  Остановка вагона, в котором он
находился,  пришлась  почти  на  самую  демаркационную  линию, то есть на ту
самую  полоску  черной и белой краски, которая у всех цивилизованных народов
носит  название  границы.  Швейцарцы  начали  проверку  паспортов  с первого
вагона,  немцы  с  хвоста.  Через  полчаса  хлопанье  дверей и шорох шагов в
коридоре  достигли  апогея.  Герберт  посчитал  нужным зажечь ночник. Желтый
электрический  свет расползался по стене в форме латинской буквы "В". Где то
рядом  слышались  голоса  таможенников. Осторожно постучали в дверь; Герберт
надел  тапочки,  толкнул  попутчика  и открыл ее. Торговец противозачаточным
материалом  спешно  заелозил  по  столику  - он искал очки. В купе вошли два
швейцарца:  один офицер, видимо, лейтенант, другой- чином пониже. Офицер был
совсем  молоденький:  он  весьма  невнимательно просмотрел паспорта и вернул
их,  при этом Франц запутался в своем пиджаке, отчего выглядел очень смешно,
из  какого то кармана у него выпало несколько порнографических карточек и он
опустившись  на  колени  стал  лихорадочно собирать их. Поднявшись с красной
физиономией  он  встретился глазами с Гербертом, и тут же опустил их, однако
тому,  познавшему  последнее  таинство,  перед  тем как стать искушенным или
даже испорченным, по сути было глубоко наплевать на фотографии голых.

-  Можно  это?-  офицер  протянул  руку  и  попутчик  услужливо вложил в нее
паспорт. - Нет, не это,- он кивком указал на фотографии.

Франц  подал  их,  а  Герберт  встал  и заглянул через плечо офицера, но тот
нагнул к себе руку, и Герберт ничего не увидел.

-  Некрасиво заглядывать через плечо,- сказал пограничник и отдал фотографии
Францу.

Эти  фотографии  не были порнографическими, каждая из женщин демонстрировала
какой  ни  будь  препарат.  После  этого  пограничники  козырнули  и вышли в
коридор.

- Фотографии покажите,- попросил Герберт.

- Не покажу,- огрызнулся Франц, внутри которого бродило похмелье.

Герберт  налил  себе  стакан воды и залпом выпил ее. Неожиданно дверь за его
спиной  открылась и два толстых немца протиснулись в нее. Если после прихода
швейцарцев,  Герберт уловил запах духов, да, может быть, крепкого табака, то
с  немцами  вошел  запах тревоги, самоуверенной и грубой, как набат большого
колокола.  Соотечественники  были  мясисты  и  кривоноги,  и  при этом очень
похожи  друг  на  друга:  у обоих головы напоминали большие каучуковые шары,
руки  -  тоже  большие,  свисавшие вдоль тела как бесформенные куски глины,-
видимо,  Бог создавал этих людей не по своему подобию. Вошедшие в купе, были
неприятны.  Он  силился  вспомнить  одежду двух пожилых военных на своем дне
рождении.  Кители  участников схватки на Марне и под Верденом расплывались в
одно  зеленовато - белое пятно, тем не менее богатая перевязь погон, красные
и  золотые  строчки,  дорогие  аксельбанты на груди,- все это говорило ему о
том,  что  на  его  дне  рождении присутствовала военная элита. Резкий запах
дешевого  одеколона  моментальной  заразой  растекся  по  всему пространству
купе.   Соотечественники   очень   внимательно   разглядывали  паспорта;  их
маленькие  рысьи  глазки  лихорадочно  перебегали  с  буквы  на  букву,  они
смотрели  бумаги  на  свет  и,  кажется,  даже  нюхали  их.  Когда они взяли
документы   Франца,   тот   стал  сжиматься  и  разжиматься  как  тесто.  На
соотечественниках  были  короткие черные сапоги, и вышли они как две большие
черные  крысы. Как только дверь за ними закрылась Герберт подбежал к окну и,
ломая  ногти,  поднял  в верх раму. Струя прохладного ночного воздуха выдула
остатки  посторонних  запахов.  Попутчик  шмыгал носом, вновь устраиваясь на
постели.  Герберт  же  спать  не  мог,  он включил ночник и выдвинул красный
фильтр,  и  под  красным  этим  светом стал листать толстый иллюстрированный
журнал.  В  журнале  была  спрятана  красивая жизнь: англичанки и американки
подсаживались  в  роскошные  лимузины  не  менее роскошными спутниками, лица
мужчин  улыбались,  женщины  изображали  приятное  удивление.  Герберту даже
показалось  что  авто  срессорило  и послышался мягкий щелчок замка, "Ройсы"
и"Даймлеры",  Бьюики"  и  "Шевролеты"  проносились  перед  его глазами. Чаще
всего  начало  капота  украшал  какой  нибудь  устремленный  в  пространство
предмет:  серебрянный  индеец,  торпеда,  птица, вымершая пять миллионов лет
назад.  Вообщем,  автомобильные  дизайнеры изощрялись в украшательстве своих
творений.  На других страницах журнала находились брильянтовые колье, кольца
и  браслеты,  которые  рекламировали  красавицы  в длинных и узких платьях с
вытянутыми  лицами.  Красавицы  были  гибкими,  как  змеи,  и  когда Герберт
переворачивал  страницы,  то  казалось,  что они извиваются. Скоро приедем,-
попутчик  Франц  приподнялся на локте и заглянул в темноту за окном. Герберт
тоже   поглядел   в   темноту   и  остался  ей  недоволен.  Журнал  перестал
интересовать его.

- Франц!

- А,- откликнулся тот хриплым от сна голосом.

- Скажите,- продолжал Герберт,- а почему вы не дали мне карточек с голыми?

- А ты еще мал.

-   Я  сегодня  уже  спал  с  женщиной,-  таким  образом  Герберт  парировал
утверждение Франца о его малости.

-  Как  это  спал,  с  кем  это  спал?-  от  полноты  чувств  попутчик  даже
приподнялся  на  подушке,  рубаха его белела в полнейшей темноте. Натянувший
одеяло  на  голову,  Герберт  не  мог  видеть  лицо говорившего, но по звуку
голоса он понял, что попутчик взволнован.

- Ты сал со шведкой?

- Да,- ответил Герберт и не узнал своего голоса.

- Ты ее уговаривал?

- Нет.

- А как же все это вышло?

- Франц, я вам все расскажу, только несколько позже.

Поезд  шел  тихо тихо, чавкали буфера, в окна прокрадывался рассвет. Герберт
прильнул  к  окну  и поразился совершенству окружившей его красоты. Обильная
летняя  флора  тянулась  вдоль железнодорожной насыпи, существуя как бы сама
по  себе.  Тонкие  сосны  сначала  редко, а потом все гуще и гуще охватывали
подножия  гор. Лес доходил до середины горы, вторая половина была голая, там
росли  редкие  кусты,  а  на  вершине,  неровно свесившись вниз, лежал снег.
Герберт  встал  и  вышел в коридор, из которого открывалась панорама пологих
зеленых  холмов. Красноватая солнечная корона, скользящая по вершине холмов,
обозначила   начало   нового   дня.   Герберт   постучался  к  проводнику  и
торжественно вручил ему взятый напрокат значок.

-  Он  очень помог мне, очень, так приятно подчеркнуть свою принадлежность к
партии   великого   фюрера,-   Герберт   самоиздевался;  он  был  в  халате-
нарисованные на нем драконы улыбались.

-  Скоро  Цюрих,-  сообщил  проводник,-  ночью  мы  проезжали Рейн- это наша
национальная гордость.

"Какой   дурак,-  подумал  Герберт,-  природа  не  может  быть  национальной
гордостью,  ей  может  быть  только душевный потенциал общества. Вот,- думал
Герберт,-  я упал в развратную пропасть, да еще просил посмотреть карточки с
голыми,  мой  духовный потенциал находиться на весьма низком уровне и уж тем
более  никакой национальной гордости из себя представлять не может. Вот "их"
гордость, количество мужчин, воды в реке, высокие урожаи и приросты мяса.

- Сегодня я видел горы,- сказал Герберт.

- Когда?,- спросил проводник.

-  Не далее как час назад, видимо, горы тоже национальная гордость,- добавил
он.

-  У  Швейцарии  нет  гордости,  эта страна продается за жирные американские
куски.

-  Да,  да,  как  это верно,- сочувственно пролепетал Герберт,- вы абсолютно
правы, гер проводник.

Он  стоял  в  проеме двери, тоненький, как стебелек, а на столе у проводника
была  разложена  колбаса  и куски варенного картофеля. На сложенной вчетверо
"Фелькишер  Беобахтер" стоял стакан с молоком. За окном пролетали предместья
Цуриха, беспечные, как и сто лет назад.

-  Швейцария  -  это  свободная  зона  Германии,- сказал проводник и эти его
слова  впечатались  в  сознание,  как  расплавленные  капли воска в холодную
руку.  Было  утро.  Герберт  бездумно  шел  через  состав-  он соскучился по
твердой  земле.  Для  него  поезд был пароходом, скользящим по синим волнам.
"Было  бы  неплохо  толкнуть  дверь  какого  -  нибудь  купе  и  очутиться в
автоматной  будке, наверное, Бербель было бы приятно услышать меня." Герберт
дошел  до  купе,  в котором помещалась соблазнившая его шведка- он без стука
отворил  дверь,  но  увидев,  что  женщина  спит,  снова закрыл ее. В пустом
ресторане   Герберт  купил  пачку  сигарет  и  выпил  чашку  крепкого  кофе.
Официант,  который  присутствовал при собирании денег на партию, усмехнулся-
Герберт  достал  из кармана халата толстую пачку банкнот. Вернувшись к себе,
он  увидел,  как  попутчик  складывает  вещи.  И  следа  не  осталось от той
дружелюбности  и благорасположенности, которая сближала их вечером накануне.
Он  наблюдал  за тем, как Франц аккуратно складывает образцы- так он называл
принадлежности,  с  которыми общался по долгу профессии. На вокзале в Цюрихе
поезд  стоял  двадцать  минут.  Прощаясь, Франц сказал ему:"Вы были не самым
плохим  попутчиком".  Герберт  помахал  ему  в  окно. Он видел как носильщик
подхватил  чемоданы  Франца,  и  оба  скрылись  в  павильоне  вокзала. Мысль
позвонить  в  Берлин  мелькнула  у него неожиданно. Через витрину вокзала он
увидал  телефонную  будку.  В  павильоне  под  вывеской  "Национальный банк"
выстроилось  несколько  человек.. Из кармана штанов он вытащил толстую пачку
и  стал  ее  пересчитывать,  вокруг  него  слышалась знакомая немецкая речь,
только  более  мягкая  и  отчетливая.  Никогда  он не держал в руках столько
денег.

Тоненькая  телефонистка с глазами навыкате объяснила ему, что разговор может
состояться  в  течении  получаса,  а до отправления поезда оставалось десять
минут.  Тем не менее он заказал разговор и оплатил три минуты. Берлин дали в
ту минуту как на перроне прозвонил гонг, и поезд тронулся вперед.

-  Я  в  Цюрихе,-  крикнул  он  в микрофон,- видимо, пробуду здесь какое- то
время, например, секунд тридцать, после этого я двинусь дальше.

Бербель не отвечала, было слышно ее дыхание, но она молчала.

- Ты слышала меня, Бербель,- спрашивал он, но она по - прежнему молчала.

Она  молчала,  а  поезд  набирал скорость. Герберт положил трубку и бросился
вдоль   состава.   До   Альтдорфа  надо  было  ехать  еще  несколько  часов.
Позавтракал  он  в  ресторане,  и,  расплачиваясь  франками, ощутил приятное
тепло,  идущее  от  плотной  бумаги и незнакомого вида купюр. После завтрака
ему  мучительно  захотелось спать, и он проспал до самого Альтдорфа, ни разу
не  проснувшись. На городском вокзале он через окно увидел отца. Тот стоял и
смотрел  на  окна  вагонов-  на  голове у него была надета зеленая охотничья
шапочка  c  маленьким  перышком.  Саквояж  Герберт  не  разбирал, поэтому он
только  сунул  туда  халат и вышел на перрон. Отец медленно двинулся к нему;
Герберт   сделал   навстречу   несколько  таких  же  нерешительных  шагов  и
остановился.  После  некоторой  паузы  они  так же медленно стали сходиться;
дуэль  взглядов  была прекращена протянутой вперед рукою отца, они обнялись,
у  вокзала  их  ожидала  красная  спортивная  машина. В машине сидел толстый
шофер  в  черной  клетчатой  рубахе  с  пушистыми  усами.  На  руке  у  него
серебрились   дешевые   швейцарские   часы  на  кожаном  ремешке.  Аккуратно
размеченное  белым  пунктиром  шоссе,  петляло между редкими соснами красные
крыши  небольших  уютных  домиков  от  солнца  стали еще более праздничными.
Асфальтированные  подъезды  с  шоссе  и  идущие  параллельно  им  пешеходные
дорожки,  посыпанные  красным песком, убегали к низким зеленым заборчикам. В
пространстве  расплескался  покой.  Навстречу  двигался открытый автобус, им
управлял  лысый  негр;  публика  в  автобусе  пела песню, похожую на гимн, и
размахивала   в  такт  мелодии  бумажными  американскими  флажками.  Герберт
посмотрел  вслед  удаляющимся  туристам - двое из них помахали ему флажками;
он  улыбнулся,  рассеянное  счастье  блуждало  у  него  на  лице.  Чем  - то
Швейцария  напоминала  ему  родные  края,  только  воздух был другим. Дорога
поднималась  в  верх, деревьев становилось все больше и больше, сильно пахло
хвоей.  Постепенно  красные  крыши  исчезли, солнце спряталось. Пансионат, в
котором  жил  его отец, находился в десяти километрах от Альтдорфа, это было
старое  имение- деревянное, но очень хорошо сохранившееся. Вновь появившееся
солнце  высветило  цветные  витражи  мансарды,  оно плескалось на деревянных
панелях  и  замирало  между  сосен.  В  машине  Гербертаь  укачало,  видимо,
сказывалась нервозность проведенной в поезде ночи

- Ну, вот мы и приехали,- сказал отец, помогая ему выйти из машины.

Напротив  дома  у  фонтана, который окружал цветник, сидело несколько ветхих
старух:  они  качали  головами  в  чепцах,  толи от слабости, толи от ветра,
цветы  тоже  качали  головками.  Нежные  души  растений и души ветхих старух
общались  напротив  пансиона  на  самой  короткой  ноге.  Старухи  не желали
умирать,  их  родственники  и  опекуны  перенесли  слабые старушичьи тела из
самых  разных  факторий  земли в богатую воздухом Швейцарию. Глаза старух на
вид  были  подслеповаты,  но  на  самом  деле  очень внимательны. В холле их
встретила  хозяйка  пансиона-  тучная женщина с маленькой головкой, она была
средних  лет,  но  платье  на  ней  было  ужасно  старомодное.  Будь Герберт
несколько  старше,  он  бы с твердостью мог сказать, что в последний раз это
платье  чистили  перед  мировой  войной.  Отец занимал две большие комнаты в
углу  пансиона:  одна комната смотрела в сосновый бор окна другой выходили в
парк;  между двумя комнатами был холл, там стоял обогреватель в виде длинной
никелированной  трубы  на  коротеньких  ножках.  Шнур  обогревателя напомнил
Герберту  тонкую  серую  змейку,  свернувшуюся  в  клубок  Отец  отвел его в
комнату  с  видом  на сосновый бор и посадил в кресло, так что напротив него
очутилось  чучело  огромной  совы  на  фигурной  чугунной подставке; рядом с
совой   стояла   банкетка  красного  дерева,  обтянутая  потертым  шелком  с
удивительными  по  яркости  красками,  типичный  лубочный сюжет на материале
конца  девятнадцатого  века: белокурая пастушка обнимает белокурого пастушка
под  сенью  раскидистого  дуба,  как  же все таки бывает приятно смотреть на
милые  бессмысленные  мордашки.  Герберт  опять  задремал,  предметы комнаты
снова  поплыли у него перед глазами, и когда отец вкатил в комнату тележку с
дымящимся ужином, он уже спал, положив голову на валик дивана.

Поев,  он  решил  оглядеть  окрестности, и вышел из комнаты отметив на часах
половину пятого Отец что - то писал.

-  С  одной  стороны,  это  мой отец,- думал Герберт,- а с другой стороны, я
испытываю  к  нему  незнакомое  чувство.  От отца исходит опасность, я почти
боюсь  его,-  думал он, перебирая в уме прогулки и теплые беседы с родителем
в  незапамятном  детстве.  Отец  всегда чему- ни будь учил его, он читал ему
высокопарную  мораль. Скажем, когда он в совсем уже полном детстве строил из
кубиков  крепости,  отец  не  позволял  ему  разрушать  их.  Он говорил, что
кубикам  больно,  что  ничего  нельзя  бросать  на  пол,  ни  на  что нельзя
наступать,  кроме  пола..  Он  считал, что нельзя наступать на муравьев, что
давить  гусениц тоже нельзя- все живое создано для того,- чтобы жить, и жить
достойно,  сообразно  со  своей природой- маленькой ли, большой ли, неважно,
ведь  маленькое  существо  не осознает, что оно живет с точки зрения больших
по  законам  маленького мира. Ведь, по мнению великана человеческий мир - то
же  самое,  что  для  людей  мир  бабочек  и жуков. Герберт опасливо обходил
гусениц  и давал дорогу жукам, ему бы и в голову не пришло раздавить какую -
ни  будь  тварь.  Если  у  всех  был  бы один и тот же вкус, то человечество
скорее  всего  бы  самоуничтожилось.  Эту фразу он услышал от отца несколько
лет  назад, но по настоящему осознать и почувствовать ее глубину смог только
здесь, В Швейцарии.

Фразу  он  почувствовал  будто  сквозь сон, и словно сквозь сон понял ее, но
тут  сон  как  рукой смахнуло. Мысль лихорадило. Обе страны говорят на одном
языке,  пасут на своих полях до ужаса похожих друг на друга пятнистых коров,
а  тем  не  менее  разница  была,  и  была  она  довольно заметной. Она была
заключена  в  атмосфере.  В  Германии лица людей были если не злыми, то куда
более  напряженными,  а  здесь,  даже  воздух  был другой, более ароматный и
легкий.  Его  военизированная родина создавала символы страха - эти символы,
обращаясь   к  людям,  требовали  от  них  соучастия,  символы  должны  были
держаться  на вере, а вера должна была исходить от людей. Попав в Швейцарию,
Герберт  почувствовал, как у него отрастают крылья. Сначала незаметно, затем
все  больше  и  больше,  и,  наконец,  крылья выросли до весьма внушительных
размеров-  он  бы  и  взмахнуть  ими смог, если бы захотел. Жизнь интересней
исследовать  на  основании  полного  незнания  предмета.  В  сфере сравнения
Герберт  был  графоманом-  у него не было печального опыта уважения мысли, в
своих  суждениях  он опирался только на собственную уверенность. Скажем, что
он  мог  и  ошибиться,  но ведь редкий человек признает свою ошибку в момент
свершения,  к  тому  же  Герберт не обладал опытом прежних веков. Абсолютная
его  самоуверенность  проистекала  из  незнания,  а  незнание  покоилось  на
прочном фундаменте гарантированного существования.

Герберт  гулял  и недалеко от пансионата обнаружил пруд, или даже не пруд, а
элементарную  лужу  с  обвалившимися  краями;  в яме плавала старая облезлая
утка,  крылья  у  птицы  были  подрезаны-  улететь она не могла и не умирала
только  потому,  что  была  очень  старой. Некрашенная с девятнадцатого века
беседка  наклонилась  к самой земле. Герберт вошел в беседку и пол заскрипел
у  него  под  ногами;  он  сел  на  скамейку и стал смотреть на старую утку,
плавающую  кругами.  Он  не  заметил,  как  зашло солнце, как ярко - белое и
золотое  сменилось  радужными  листья  покрылись  загаром  вечера,  все было
великолепно,  и  только  тоненькие  тени  стволов  говорили,  что  день  уже
кончился  и  что  пора задуматься о том, что, возможно, произойдет дальше, и
вот  что  произойдет:  Герберт  пойдет смотреть фильм "Петер" и он ему очень
понравиться.  Во  время  просмотра  он  познакомиться с американцем, который
будет  смеяться  громче  всех.  Американец  толкнул  Герберта  локтем  и тот
вздрогнул,  в  это  время  его  отец слушал радиоприемник и писал письма; он
машинально   надписывал   на   конвертах  голандские  и  астрийские  адреса.
Американец  был тучным и от него страшно воняло табаком, все от него отсели,
один  Герберт остался рядом. Американец попробовал закурить прямо в зале, но
ему  не позволили. Стул под ним был готов развалиться. К табаку примешивался
запах  жевательной резинки и пота- смесь неприятная. Толстяк раскачивался на
стуле  как  маленький  ребенок,  и все это несмотря на вес и возраст, отчего
зал  был заполнен скрипом подгибающихся ножек. Было уже темно, бодро хлопали
двери-  пансионат готовился ко сну. Герберт и американец жили на одном этаже
и с виду это был настоящий немец- самодовольный, толстый и бесцеремонный.

-  А  что  вы  здесь делаете,- спросил он у Герберта от чего тот покраснели,
заикаясь, объяснил, что приехал к отцу.

-  Да,  к  отцу,-  повторил  он и опустил глаза, ему было не слишком приятно
сознаваться  в  том,  что  он  не  такой  взрослый-  это было ему незнакомо,
отвечать  на  вопросы  такого  рода.  Вот  если  бы  он был принцем и мог бы
самостоятельно  посещать  дорогие  курорты  Ницы или Сан Марино, то, конечно
же,  ни  у кого не могло возникнуть вопроса, откуда он, все бы просто знали,
что  он  принц  и все. Но больше американец ничего и не спрашивал, он тяжело
вздохнул и исчез за дверью.

Лежа  в  кровати, Герберт почувствовал, что простыни пахнут лавандой, но сон
не  шел:  он  лежал  в  темноте, а месяц вползал в комнату, смешивая темно -
синий  цвет  с  серебристым.  За  два  дня  чувства  и  мысли  его  достигли
возможного  апогея,  и хотя он вечером не пил кофе, тем не менее сон не шел,
он  плохо ощущал себя. В груди складывалось напряжение а нервы на окончаниях
вздрагивали  как  натянутые  струнки. Сквозь красные треугольники стеклышек,
вставленных  в  дверной  витраж,  светилась  зеленым  светом лампа в комнате
отца.  Вдруг  он  вспомнил,  что  не  сказал  "спокойной ночи", как это было
принято  дома. Постучав в инкрустированную красными треугольниками дверь, за
которой скрывался отец, Герберт, не дожидаясь ответа, толкнул ее.

- Ну, что, Герберт, не спиться?- отец снял очки и положил их на край стола.

Мгновение  Герберт  внимательно смотрел на стол, как бы изучая его. Потом он
перевел  взгляд  на  зеркало  и увидал вытянутое нескладное тельце с острыми
коленками,  которое,  видимо,  в  данный момент времени принадлежало ему. Он
сел напротив отца и опустил глаза

-  Это  хорошо,  что ты зашел,- отец взял со стола набитую трубку и закурил,
кольца  дыма  поплыли  под  потолком.-  Как  ты думаешь, мальчик, в Германии
сейчас хорошая погода,- поинтересовался он.

- А зачем тебе это, если ты в Швейцарии?

- Ну, просто так, из любопытства.

- А какую погоду ты бы желал?

- Теплую, Герберт, только теплую и совсем без облаков.

Без   облаков   небо   скучновато,   оно  удручающе  в  своей  прямолинейной
синеве.Небо  выглядит очень красиво, когда кромка неба напряжена до предела,
и  ярко  - красные ободки обрамляют тучи. Герберт ничего не сказал, а только
подумал  об  этом,  но уже воображение играющее красками, стерло черту между
реальным  и  нереальным,  обрамленные  красноватым  ободком тучи поплыли над
самым  столом.  Он  мог  бы  поклясться,  что  видел  молнию и потоки дождя,
упавшие  на  заваленный  бумагами  стол, буквы поплыли, конверты сморщились.
Фраза  "чистосердечно  признаюсь  вам" превратилась в длинное горизонтальное
пятно.  Никто  и  ни  в  чем  не  хотел сознаваться, трубка и авторучка отца
лежали  в  воде.  Но  вот  Герберт очнулся, представляемое исчезло; отец был
конкретен, бумага суха, а лампа проливала реальный и почти осязаемый свет.

- Так вот, Герберт, в Германии очень плохая погода.

- Я тебе только что сам об этом сказал.

- Я не то имею в виду.

- А что?

-  А  то, что жить там будет тяжело и тебе и маме, то есть твоей бабушке. Ты
уже  взрослый  человек,  и  мне  очень  хочется  говорить  с тобой серьезно,
хочется, чтобы ты понял меня.

- Я постараюсь, отец.

-  В  общем,  нацисты  сами себя сделали, они очень спешили создать себя, за
ними    легко   пошло   колоссальное   количество   людей,   немцев,   твоих
соотечественников.

- У меня мама мадьярка,- вставил Герберт.

-  Но  я же немец, я твой отец - немец, и я скажу тебе, я хочу сказать тебе,
что  все,  что  делается  без  Бога,  обречено  на  гибель.  Нацисты создали
железный  ящик  и  посадили туда целый народ, они попытаются воспитать нацию
посредством  отказа от личности. Я ведь вовсе не болен, по крайне мере, я не
болен  так, как думает твоя бабушка или, может быть, думаешь ты, но, поверь,
что  даже если бы я был очень болен и мне бы угрожала верная смерть, я бы не
поехал  умирать  домой.  Бог покинул нашу страну, Герберт, и только в сердце
твоем  он  может найти приют. Не в твоем- так в чьем же? Из пыльной кладовки
средневековья  немцы  вытащили  свое  монументальное  прошлое и, гремя этими
рассыпающимися  погремушками,  наступают на сознание цивилизации. Откровенно
говоря,  Герберт  мало  понимал  то,  о  чем  говорит отец, но продолжал его
слушать.

-  Нет души у страны, отвергающей личностное начало человека. Нет будущего у
тех,  кто  насилует  чужую культуру и веру ради своей идеи пускай даже самой
что  ни  на  есть  благородной.  И  потом, травля евреев, ты слышал об это?-
Герберт  кивнул  головой.-  Германия  поставила себя вне закона цивилизации.
Тебе  решать.  Ты можешь остаться со мной, можешь уехать назад. Мне бы очень
хотелось, чтобы ты остался.

- Я подумаю.

- И учти, я тебя не заставляю; а теперь иди к себе.

Отец выбил трубку в тяжелую мраморную пепельницу и отвернулся.

Герберту  казалось,  что  его  кровать  дрожит,  засыпая, он ощущал страшный
свист,  стоны  и  просыпался  от  безотчетного  ужаса,  проникающего  во все
клеточки  его  существа.  Измученный бессонницей, он наконец закрыл глаза и,
представляя тропические чащи и редких животных, наконец уснул.

И  приснилась  ему площадь заполненная толпой: толпа колыхалась из стороны в
сторону.  В  центре  площади  он  увидел  что-то похожее на памятник- он был
накрыт  грубой  материей  и  в нескольких местах перевязан веревкой, так что
проступали  лишь  очертания  фигуры.  Толпа гудела все сильнее, все громче и
Герберт  видел  все  и  чувствовал  полет  чего-то  своего-  видящего, но не
осязаемого.  К статуе подошел военный в полной форме еще кайзеровской армии.
Он  вытащил  из  ножен прямую длинную саблю и разрезал веревку, затем поддел
этой  же  саблей  холст, и он упал к ногам статуи. Статуя представляла собой
бронзового  тирольского  мальчика  в  бронзовом  же национальном костюмчике.
Мальчик  стоял,  скрестив  на  груди  руки.  В  грудь  у него была вставлена
свастика;  офицер  повернулся к толпе, щелкнул двумя пальцами и сказал: раз,
два,  три,  после  чего  свастика  завертелась в круглом отверстии. На груди
офицеров  сияли  ордена  величиной с суповые тарелки. Затем откуда -то из за
спины  он  вытащил  длинную  палку  для  зажигания газовых фонарей. На конце
палки  был  прикреплен  кремень,  и  если  большим  пальцем  оттянуть  книзу
рычажок,  то  на  конце  возникает  искра.  Офицер поднял палку, поднес ее к
свастике,   и   та,  вспыхнув,  закрутилась  еще  быстрее.  Вот  она-  связь
поколений:   кайзеровский  орел  дает  карт  бланш  народлающемуся  порядку.
Герберт  почувствовал,  как  у него в груди трещит иссушающее душу пламя. Он
не  видел себя, но мысленно он закрыл глаза, и у него это получилось- он уже
не  видел  людей,  собравшихся  на  площади,  не  видел он и офицера в форме
кайзеровских  войск и в каске с дурацким набалдашником. Памятника он тоже не
видел,  только бешенство поднималось в нем, как температура: он был похож на
адвоката,  которого  обстоятельства  заставили  проиграть  процесс.  Герберт
тревожится  за  эпоху?  Нет, нисколько. Он ее терпеть не может, он ненавидит
ее  и  себя,  себя-  за то, что он вынужден с ней считаться, ей - за то, что
она  есть.  И вот последним усилием воли памятник, которому Герберт приказал
слушаться  себя  вырывает  из  груди  расползшийся  на  четыре стороны света
горящий  знак  и на глазах толпы этот знак превращается в обычное сердце. Во
сне  Герберт почувствовал, что он умирает- без сердца он жить не мог, отчего
он и проснулся.

-  Было  ранее  утро-  солнечный  свет  лениво  переваливался  через  перила
балкона.  Неужели  сон был таким длинным? Часы показывали половину седьмого,
пансион  еще  спал.  Герберт распахнул окно, сон легкой дымкой еще витал над
природой,  шелест  трав и деревьев был слабым. Он оделся, на цыпочках прошел
мимо  комнаты  отца и выскользнул в коридор. Там было темно, несколько узких
прямоугольных  окошек  неровно  освещали развешанные репродукции птиц. Птицы
стояли,  раскинув  хвосты  и собрав их в маленький венчик; глаза у птиц были
пусты,  и  он  обрадовался,  что  ему не довелось стать птицей. Одна картина
была  такая выразительная, птица так жадно смотрела перед собой, что Герберт
поспешил  уйти.  Внизу в холле сидело несколько стариков- в руках у них были
длинные   стаканы   с   минеральной   водой.  Выйдя  во  дворик,  он  увидел
металлическое  кресло, на сидении которого лежало две белые розы, капли росы
блестели  на  их  лепестках.  Герберт не заметил старушку подошедшую сзади и
тронувшую его за рукав. Вам нравятся цветы,- спросила она.

-  Да,  очень красивые.- Он посмотрел на дорожку сада, по которой ползла еще
одна  рептилия. Это был старик на коляске с мотоциклетным мотором; коляска с
грохотом  приближалась  к  клумбе,  старик  повернул  кривую медную ручку, и
механическое  сооружение  остановилось  почти  рядом  с  ботинками Герберта.
Старик   смотрел   строго-   это   был  взгляд  человека,  не  привыкшего  к
возражениям.  На  глазах  Герберта  старуха  медленно  подошла  к старичку и
поцеловала  его  в  лоб.  Дым  от  мотоциклетного мотора отчасти закрыл этот
трогательный    поцелуй.    Герберт    был   абсолютно   уверен-   это   его
соотечественники,  только  немец  может  смотреть в глаза с такой вызывающей
принципиальностью.

-  Мой сын каждый день присылает мне розы,- старуха обращалась к Герберту, и
тот  постарался изобразить на лице внимание.. - Мой сын - генерал,- в голосе
старух  звучала  гордость,-  каждый  день  я  получаю от него эти розы.- Вы,
немец?

-  Да,  похоже  на  то,  что я - немец,- ответил Герберт и перевел взгляд на
старика, который внимательно его разглядывал.

- Нет все - таки,- вспылил старик,- вы немец или нет?

- Наполовину немец.

-  А  наполовину  чех,-  добавил  старик  и  выдвинул  вперед худощавое свое
тельце, как бы желая услышать подтверждение своих слов.

- Я наполовину венгр.

Старичок зашелся дребезжащим и неприятным смехом.

-  Немец  никогда не станет так робко говорить о том, что он- немец,- в этой
последней  фразе  старика различалось глубокое самодовольство, и в следующее
мгновение он, отвернувшись от него, угощал сахаром молодую шотландскую суку.

Хорошо,  что  юность  порой  находит в себе силы оттолкнуть дряхлую и мудрую
руку  старости:  юность  понимает  не опытом а чувством, что древность зовет
повторить  свои  стремления и ошибки, молодость инстинктивно отталкивает эту
руку,  это  и спасает род человеческий от полной гибели, всякая кровь должна
обновляться,  как  вода  в  роднике. Талантливая экстремальность юности дает
возможность  создавать неожиданные мысли и образы, которые должны переходить
в  конкретику затем, чтобы через много лет эта конкретность выглядела чем то
обычным  среди  еще  большего совершенства форм и идей. И Герберт не столько
понял,  сколько  почувствовал, что ведь и он мог уподобиться собаке- лизнуть
руку  старика,  приластиться к нему. Но он ведь этого не сделал, значит, это
сделают  другие;  на  свете  были  не только собаки но и люди, готовые брать
сахар из рук старика.

- Смеявшийся в кино, тучный американец выскочил откуда-то сбоку.

-  А,  малыш, как спалось,- спросил он не прерывая движения и, не дождавшись
ответа, побежал дальше.

Его  широкие  трусы в черно-белую клетку еще долго мелькали между деревьями.
Герберт  провожал  его  взглядом,  сохраняя  в  горле комок. Ужасно хотелось
перенестись  в  какую то иную плоскость, чтобы избавиться от чужих дыханий и
мыслей.  Чужие  мысли неслись ему вслед и больно ударяли в спину. Стариков и
клумбу  закрыли  деревья.  Он  бежал легкой рысью, и растения щелкали у него
под   ногами.  Он  добежал  до  конца  аллеи  и  увидел  ворота  на  верхней
перекладине  была  выведена  цифра  1883. Сколько же стариков отправилось на
тот  свет  из  этого  пансиона? Узкая асфальтированная дорожка вывела его на
шоссе,  и  он  пошел по обочине. Через полчаса солнце стало сильно припекать
лицо  и  плечи.  Он  снял  курточку и перекинул ее через руку. Навстречу ему
ехали  машины  различных  марок  -  маленькие и большие, легковые и грузовые
автомобили  всех  стран  мира  ехали  в этот утренний час по шоссе. Хорьхи и
Мерседесы,  Бьюики и Шевролеты, Форды и Ситроэны- Разноцветные автомобильные
ленты    перерезали   этот   нейтральный   оазис   земли.   Швейцария   жила
представлениями  девятнадцатого  века.  Неожиданно  для  себя и непонятно по
какой  причине  Герберт  обернулся  и  увидал вдали небольшую красную точку,
которая  все  увеличивалась  и наконец превратилась и наконец превратилась в
роскошный  спортивный Бьюик красного цвета. Бьюик приветственно просигналил,
и   Герберт   узнал   за   рулем  машины  давешнего  американца.  Американец
притормозил  и  подмигнув  ему  всем  своим существом предложил прокатиться.
Машина  была  открытой-  хромированные  ее  части сверкали на солнце, как бы
сообщая  всем  вокруг:  смотрите,  какая  погода,  как свежо это утро, и как
радостен  я,  везущий  вас  в  неизвестность.  Машина и внутри была не менее
шикарна,  чем  снаружи; ребристый покрытый золотом приемник испускал из себя
джазовые  мелодии- сильные и сочные голоса черных американцев будили в душах
эмоциональный  пожар.  И  только  душа  Германии,  да и еще одной славянской
страны  стонала  под  игом  металлической жизни. Герберт инстинктивно боялся
своих  соотечественников.  Трудно  дать  себе  отчет в том, что происходит с
тобой,  что  нравится,  а  что зовет за границу отчаяния: четырнадцатилетний
возраст мало объясним.

-  Ну,  молодой человек, давайте знакомиться: меня зовут Поль; руку вам я не
подаю,  потому  что  она  у  меня  в  перчатке,-  Герберт  посмотрел на руки
американца, державшие руль- перчатки были без пальцев, с мелкими дырочками.

Герберт назвал себя.

- Видать, ваши перчатки стоят много дороже обычных?- Американец засмеялся

- А почему вы спрашиваете об этом?

- Ну, просто я никогда не видел таких,- ответил Герберт и покраснел.

Стрелка спидометра красного автомобиля приближалась к восьмидесяти милям.

- Кстати, Поль, а куда мы едем?

- Просто едем, едем и все,- Разве Вам не нравится наше путешествие?

-  Да,  нет  мне все нравится, но все же интересно, неужели Вы путешествуете
без цели?

-  Без  цели,  Герберт, абсолютно без цели, цель приходит во время движения,
разве  это  не  ясно?  Впрочем, если вы желаете выйти, то можете это сделать
сейчас.

- А назад вы меня отвезете?

-  Ну,  конечно,  Герберт,  мы вместе вернемся назад.- Поль улыбнулся и лицо
его стало похоже на огромный намазанный маслом блин с узкими щелочками глаз.

Машина   стонала   на   поворотах.  Альтдорф  встретил  их  очень  небольшим
колличеством  людей  на  улицах.  Проехав  немного,  они  въехали  во двор и
остановились около небольшого особняка.

-  Тут живет мой приятель,- сказал Поль и сделал приглашающий жест в сторону
двери.

Герберт  еще  никогда  не  чувствовал себя принадлежащим времени и месту, но
очутившись  в  прихожей  он  ощутил  некоторую  необычайность. Необычайность
носилась  в  воздухе  вокруг  человека  с  почти аскетическими чертами лица.
Голова  его  напоминала  конус  Нижняя  часть  лица  его была очень узкой, а
верхняя  непропорционально широкой, резкие скулы хорошо обозначили череп. Он
было  сказал несколько слов по-английски, но как только Поль ответил ему, то
сразу  же  перешел  на  немецкий  с сильно заметным акцентом. Дом, в котором
очутился  Герберт,  был  просто  роскошным,  а  лучше  сказать,  что это был
модернистский  дом.  Прихожая  была расписана геометрическими фигурками, они
наползали  друг  на  друга,  образуя  единую  картинку.  В холле потолок был
выложен   разноцветными   стеклами.  Герберт,  мечтательный  Герберт,  плохо
отличавший  сны  от реальности был доволен обстоятельствами, которые привели
его  в  новую  среду.  Швейцария  дарила  ему  свою  сдержанную,  но  ужасно
обаятельную  улыбку Мысль Герберта чувствовала смутную тревогу- он вступал в
новый  этап  существования. Заграница дышала неизвестностью. Она была такой,
какая  может  возникнуть  в  воображении,  и  это  смыкание  воображаемого и
действительного   было  для  психики  его  роковым.  Душа  его  не  замечала
разночтений,  она  вольно и покойно раскачивалась в гамаке непредсказуемости
и  чувствовала  себя  вполне  благополучно.  Окна  в  комнате были открыты,,
утренний  ветер резво скакал по предметам, и он мысленно ушел от своих новых
знакомых.  Он пытался вспомнить что же он видел в комнате Бербель: вот стол,
стул,  а  дальше  что?  Дальше-  провал,  бездна,  и  эта  бездна  ничем  не
заполняется.  В  этой  безне  благополучно  тонули  теплые  надежды и долгие
ожидания  Он  создавал,  лелеял  и  склеивал эти миры из обломков чувств, из
того,  что  составляло  память.  Внутренний  мир  поглощал  его  целиком,  а
внешнего он как бы и не замечал.

Американцы   вопрошающе   разглядывали   Герберта;   они  снова  перешли  на
английский, Герберт почувствовал, что говорят о нем.

У  приятеля  Поля  имя  было  простое,  как  короткий гвоздь, его звали Кен.
Необычайно умные его глаза притягивали к себе.

- Ты нас не боишься,- неожиданно спросил Поль,- ведь мы тебя съесть можем.

Он  подмигнул  Кену  и  тот, поднявшись, подошел к Герберту и положил ему на
плечо свою руку..

-  Не  бойся  ничего,  толстяк  шутит,-  он,  если шутит, то неудачно, мы не
поедаем людей.

-  А  вы  кто?-  Герберт сделал ударение на последнем слове,, словно пытаясь
внушить Кену важность для себя этого вопроса.

-  А разве так уж и важно, кто я,- спросил тот и в свою очередь посмотрел на
толстого Поля.

- Ну, просто интересно.

- Что интересно?

- Ну, куда я попал, например?

-  Допустим,  ты  попадаешь  к  слепым  или  сумашедшим, допускается такое?-
Герберт  поморщился.-  Дело  в  том,  продолжал  Кен, что мы тебя можем и не
видеть,  а  наши рассуждения всего лишь плод твоего воображения. Соотношения
существующего  и  вымышленного  мало  заметны;  это  бывает,  когда  человек
впечатлителен, вот как Вы, Герберт,- добавил он.

- Вы считаете меня впечатлительным?

-  Ну,  конечно, иначе бы вы не стали спрашивать нас о том, кто же мы такие.
Вот, скажем, вы можете представить, что мы не убийцы.

- Нет, этого я не могу вообразить; кажется вы и есть настоящие убийцы.

-  И  ты  нас  совсем не боишься,- спросил Поль, из - за угла наблюдавший за
этой сценой.

-  Я  не  боюсь  ничего плохого и не особо радуюсь, когда мне хорошо. И то и
другое  закодированные  признаки  суеверия.  Кен  и  Поль посмотрели друг на
друга и ничего не сказали. Герберт явно начинал нравиться им

-   Он   очень  непосредственен,  Поль,-  сказал  Кен  по-английски,  и  оба
посмотрели на мальчика.

- Впрочем, он уже взрослый, может быть, наша игра с ним напрасна.

////Ну,  хорошо,  Поль,  а  если  предположить,  что  он  умнее нас, хотя бы
потенциально  умнее,  может  быть  даже  сложнее,- ведь у тебя, Поль чувство
значительности переходит в ощущение превосходства.

- А у тебя не переходит?

- Где ты подобрал ребенка? Может, его ищут?

- Сегодня он шел по шоссе, вчера мы вместе смотрели кино.

-  Вообще-то  я  заметил,  что  чем  дружелюбней  относишься к человеку, тем
меньше он обращает внимания на твои недостатки.

-  Нет,  Поль,  ты не прав; недостатки всегда заметны, другой вопрос, что их
будут воспринимать уже почти как достоинства- это приятно и выгодно.

-  Мне  бывает  плохо,  бывает  ужасно  скверно,  когда  я  вижу  твою такую
расплывшуюся  физиономию  без  признаков какой было веры в глазах, тогда мне
хочется  крикнуть тебе: Памятник, ты уже всеми забыт, ты никому не нужен, ты
даже  вреден  для  потомков  и  глаз; ты- бесформенная туша, поедающая чужое
внимание, зачем ты портишь время, которое уже не твое?

-  А  Поль  смеялся  и строил глазки Герберту, хотя и заведомо знал, что тот
ничего не понимает.

-  Вы,  видимо,  немец,-  неожиданно  спросил  Поль,  на  полуслове  оборвав
английскую речь Кена.

-  Да,  немец,-  ответил  Герберт и покраснел- ему показалось несимпатичным,
что его национальность может выступать как повод для обсуждения его самого.

-  Наполовину  я венгр,- добавил он и покраснел еще больше,- если говорить о
произношении,  то  оно  у  меня  может  быть  без  акцента-  ведь,  кажется,
национальность тут не причем.

-  Вот  как,-  промямлил  Поль и нахмурился,- мне всегда казалось, что немцы
весьма  самоуверенная  нация,  а  тем  более  венгры,-  в его словах Герберт
уловил насмешку.

Но тут Кен два раза хлопнул в ладоши, и часть напряжения ушла.

- Я могу показать вам свою коллекцию.

-  Да,-  откликнулся  было  помрачневший  Герберт и поднял голову.- Пойдемте
посмотрим,-  он  встал,  стройный, как паж и пошел за Кеном; в голове у него
стоял  шум, ему казалось, что высокие волны разбиваются о гранитный бастион,
сильные  волны  вздымаются  до  самого бруствера, затем как бы не желая того
опускаются, и пена лениво ползет по зеленым наростам мха.

Первая   неловкость   после   проникновения   в  дом  прошла,  и  Герберт  с
удовольствием стал разглядывать коллекцию старинных часов.

Здесь  были  часы, время для которых составляло главный смысл существования;
были  такие,  которые  и  ходить,  видимо,  не  смогли  без своих аляповатых
маятников и бронзовых колонок.

Здесь  были  часы, время для которых составляло главный Смысл существования;
были  такие,  которые  и  ходить,  видимо, не смогли бы без своих аляповатых
маятников   и  бронзовых  колонок.  Звери  и  люди  сплелись  в  причудливом
орнаменте,  украшающем  монотонный  круг  циферблата.  Громкое тиканье часов
нарушал  только шум автомобилей за окнами. Вот они стали отбивать половинку,
комната  наполнилась  гудением  и  еще некоторое время после того, как смолк
последний  удар, она хранила плывущий гул постепенно исчезающий. Кен стоял в
дверях,  наблюдая  за  мальчиком, и на губах его блуждала улыбка - он хорошо
понимал это здоровое любопытство юности.

- Я могу угостить вас завтраком, - сказал он и вышел из комнаты.

Смысл  этих  слов,  также  как  и звук от них, еще некоторое время продолжал
тревожить  эфир.  Этот  звук  и  смысл  этой  фразы,  обернутой  в звук, еще
некоторое  время  висел в воздухе, аналогичный бою многих часов чуть раньше,
и  только через какой-то отрезок времени этот звук и этот смысл растворился,
как  и  ранее  растворился  в  ускользающем  бое  десятков  часов, каждые из
которых   продемонстрировали   миру   одно   и  тоже  мгновение,  по-разному
преображенное в индивидуальных особенностях каждого механизма.

Герберт  отвлекся  от  разглядывания  часов  только тогда, когда за спиной у
него  стали  греметь  посудой.  Звуки эти дробились и капризничали, застывая
под  оболочкой  ума, отнимая место у стремительных и точных мыслей, которыми
он  награждал  каждый увиденный экспонат. идите завтракать, юноша, - это был
голос  Кена,  более  низкий  и  мягкий, чем у его приятеля. Стол был красив,
белая,   слегка   голубоватая  скатерть,  тугая,  вся  обсыпанная  крахмалом
хрустнула  от  прикосновения,  отчего  у  него  по  спине  побежали мурашки.
Слишком  уж  здорово  он  живет,  -  подумал  Герберт и, взяв в руку толстую
серебренную  вилку,  легонько  постучал  ею  о  край фарфоровой тарелки. Вам
нравится  у  меня,  - как бы проникнув в ход его мыслей спросил Кен. Герберт
почти не замечал акцента американцев.

В  коридоре  послышался  стук  каблучков.  Сначала  показалась металлическая
тележка,  за  нею  красивая  девушка в таком шикарном платье, что у Герберта
закружилась  голова.  В Германии такое платье женщина могла надеть только на
свадьбу  да  и  то  в  восьмидесяти случаях из ста, его бы пришлось брать на
прокат.  Этим платьем он как тщеславная модница был уничтожен и смят; платье
была  обвешано  валанами  и кружевами, оно сбило его с толку, чего не смогла
сделать  целая  армия  часов.  Женщина  была  красива на столько, что у него
пропал   аппетит.   Он   почувствовал,   как   красота  заливает  ему  лицо;
остекленелыми  глазами  он  рассматривал  синие  лилии  на  краях тарелки, и
ужасно  волновался  пытаясь  ущипнуть  себя  через  брюки.  Уши  у него тоже
горели.  Вам  плохо,  -  спросил  Кен,  -  может,  выпьете вина? Он кивнул и
обхватил  двумя руками широкий бокал, в который красной струей хлынуло вино.
Отпив  немного  ,  он  поставил  бокал на стол. Лучше воды, ему дали воды, в
которой  плавали  льдинки. Он захлебываясь выпил целый бокал, но лицо его не
побледнело.  В  сознание  проникали  обрывки фраз, неясный шум трех голосов:
штаты,  нацисты,  рабы,  евреи,  отдых,  казино.  Последнее слово прозвучало
наиболее  отчетливо. Когда обед был закончен, Поль положил на край стола две
пухлые  руки  и  сказал:  Сейчас  мы  пойдем  в  казино. И я тоже? - спросил
Герберт,  -  и  вы если пожелаете. Казино, - уточнял Герберт, - это там, где
выигрывают  деньги.  Да,  -  сдержано  промолвил Поль и поглядел на красивую
женщину.  Ставки  будете  делать, когда я скажу. Это почему же, - с показным
возмущением  отреагировал  Кен.  А  потому  что не будь меня, ты бы уж давно
проиграл  свою  коллекцию.  Но может статься, что все было бы иначе? Правда,
Герберт,  -  спросил  Кен.  Да,  вы  бы  могли  и выиграть, если бы повезло,
конечно.  Везет нерасчетливым, а я коллекционер и, значит, в моей судьбе все
должно быть подчинено идее.

-  Ну  уж не знаю, - размышлял Герберт, - возможно, вы так богаты, что вовсе
не  нуждаетесь  в  том,  чтобы  быть  расчетливым  по отношению к этой вашей
коллекции.  У  него  денег нет, - сказал Поль, ни к кому не обращаясь. В эту
самую  минуту  Герберт  сравнивал  свое  приключение  в  поезде  с качеством
женщины  за  столом  и  находил  среди  двух  этих  особ некоторое сходство.
Сходство  было  в  манере  держать  голову,  и  в пронзительности глаз, даже
вытянутое   строение   черепа  было  похожим,  но  сидящая  за  столом  была
значительно  интересней - в ней было больше ухоженности и менее всего от нее
веяло  железной  дорогой.  Эта  женщина  пахла  морем,  моллюсками и дорогим
красным  вином.  Близость  красивой женщины и мягкая ненавязчивая атмосфера,
которую  донесли  до Герберта его новые знакомые, очень сильно подействовала
на  него:  он  почувствовал запах моря, ему даже померещились крики чаек над
голубоватой  скатертью  стола, отчего он с опаской поднял ноги, предчувствуя
волну,  которая  могла  бы  его  обрызгать. Вас, молодой человек, охватывает
забвение  -  известное  свойство  романтической  юности. Я когда-то тоже был
подвержен  таким  приступам,  -  сказал  Поль  и  долил ему вина. Толстый, а
наблюдательный  -  Герберт размышлял над тем, почему он уже год старается от
самого  себя  скрывать,  что  ему  тяжело  дышать, однако в Швейцарии дышать
легче,  и  это  радовало  его. Если часто менять атмосферу, то спрессованные
слои  воздуха  начинают  мигрировать  -  они не выдерживают вас, поэтому вам
легко,  а  воздуху  вокруг  вас  плохо.  Страдание  тела  на виду у психики.
Деформация  ее  пропорциональна деформации истязаемого кем-то тела. Казалось
бы,  незаметная  для  тела борьба между психикой и душой на самом деле очень
губительна  для  тела;  такая  борьба  разрушает  его больше, чем физические
перегрузки.  Люди,  занятые  несложным  трудом,  чаще  всего имеют простое и
хорошо  отлаженное  тело, такое тело не доставляет много хлопот; хозяин тела
радостно   прислушивается  к  движению  тела,  тело  и  хозяин  гармонируют,
конфликт возможен только при физической боли.

Американская   отзывчивость  существовала  как  бы  до  того,  чтобы  просто
существовать, и в данный момент им хочется обласкать меня.

Молодая  женщина,  которую  звали  Айрис,  и,  которая  не  посчитала нужным
познакомится  с ним, принесла на подносе мороженое и шоколад, он же капризно
морщился погружая ложку в розовые холодные шары.

В  казино  они поехали на автомобиле Поля. Кен и женщина Айрис разговаривали
на  заднем  сидении  на  незнакомом  английском языке. Герберт сидел рядом с
Полем  и  смотрел  на  его  волосатые кисти. Автомобиль ехал очень быстро, в
Германии  Герберт  так  быстро  никогда не ездил. Казино находилось в горах,
ехали  до него очень долго. Это был старый замок, стоящий на возвышенности и
окруженный  лесами.  У  парадного входа располагалось множество разноцветных
машин.  В  некоторых  сидели пары и громко разговаривали, слышался смех - их
лица  и фигуры излучали покой и самодовольство. Эти существа не размышляли о
том,  что  им  говорить,  и  как  мир не воспитывал их, они не замечали его,
воспринимая  как  свою  собственность  все,  к чему прикасались. Безотчетная
неуправляемая  свобода,  отсутствие представлений о других местах земли, где
свобода  воспринималась  как осознавая необходимость. несмотря на день, зал,
где   стояли   игорные   столы,  был  залит  электричеством.  Вокруг  стола,
напоминающего  бильярд,  сидело человек двенадцать совершенно разных людей -
очень  тонкий  соседствовал  с  очень  толстым.  Крупье  был очень тонким, а
палочка,  которой  он  двигал  разноцветные кружочки, была еще более тонкой.
Герберт  смотрел,  как  стол  окружают все новые и новые люди - одни уходят,
места  освобождаются,  но  соседство  толстых  и тонких остается неизменным.
Американцы  полукругом расположились позади стола; женщина особо внимательно
смотрела  на  шарик  рулетки:  она  стояла  и  то  приближалась  к столу, то
отходила   назад  мелкими  шажками.  Игра  очень  интересовала  ее,  Герберт
заметил,  как  у  нее  стало  дергаться  веко.  Маленький шарик бессмысленно
кружился  по  желобку.  Движение  его зависело от силы человеческих желаний.
Желания  раскаляются, шарик вертится быстрее, но это вовсе не значит, что он
подарит  счастье  тому, кто больше всего желает его, - шарик вертится сам по
себе.  Герберт долго размышлял, на какую цифру ему поставить; в голову лезли
какие-то  трешки;  пятерки,  ну и в крайнем случае десятки. Дух его метался,
цифры  не  выбирались; он закусил губу и стал похож на хорошенькую девочку в
дойче  медхен.  Герберт  выбирал  число;  звуки  вокруг утратили ясность как
будто  их  пропускали  через  вату.  Окружающее мало трогало; мир, конкретно
воспринимаемый   Гербертом   через   усталость  звуков  и  форм,  он  ощущал
пространство  как  полую  оторванную  от  сознания величину, дополняющую его
самого.  Он  уже  по уши завяз в размышлениях о цифре, на которую можно было
бы  положиться  как  на самого себя, а не как на близкого друга. И тут среди
вполне  осознанного хаоса вылезла цифра двадцать и самопроизвольно, уже безо
всяких потуг ума, доставился месяц апрель.

Двадцатого  апреля  день  рождения  фюрера  -  об этом в Германии знали даже
двухлетние  дети,  просто обязаны были знать. Герберт направился к окошечку,
где  продавали фишки. Он небрежно развернул толстую пачку денег, вытащил две
бумажки  и  протянул  их  в окошечко. Ему дали сеточку с фишками, и он снова
подошел  к столу. Шарик долго кружился, отыскивая свое божее место. Наконец,
он   замер   на  цифре  семь,  у  многих  в  это  мгновение  екнуло  сердце.
Апполекический   человек   в  намертво  застегнутом  френче  и  в  шерстяных
напульсниках  отчаянно  вскрикнул  и  схватился  руками  за  голову  - шарик
прокатил  его  надежду. Крупье двигал фишки к маленькой сморщенной старушке,
которая  состояла  из  кружевов  и  чепчика  -  она  была  похожа на оживший
портрет.  Кружочки  она  запихивала  в маленький ридикюль, а весь стол жадно
смотрел  на  нее.  Игра  кончилась, место старушки и толстяка заняли другие.
Герберт  опять  пропустил  игру,  он  думал  о  том, сколько взглядов полных
радости   и  печали  отражали  эти  холодные  стены,  -  отраженные  взгляды
удваивают  радость или печаль. Герберт заглянул в себя и помимо дня рождения
фюрера  различил  еще два числа: это были дни рождения бабушки и отца. Итак,
четыре,  семь  и  двадцать.  Начнем  по порядку. Четвертого февраля родилась
бабушка;  на  нее  особых  надежд  не  возлагал  -  в повседневной жизни она
раздражала  его, тем не менее надо было ставить это было предрешено. Герберт
поделил  фишки  на  три  равные кучки, одну засунул в левый карман, другую в
правый,  а остальное зажал в кулаке. К столу с рулеткой он подошел, сохраняя
трепет,  голос  у него дрожал и ломался. Можно положить это на цифру четыре?
Крупье  равнодушно  сгреб  фишки - делались ставки, шарик пока еще кружился,
однако  Герберт  уже  переживал  за неверно выбранную цифру. Вид собравшихся
взрослых,  их серьезные лица действовали на него. Наконец, шарик завертелся;
по   мере   снижения   его   скорости  напряжение  за  столом  возрастало  -
человечество  наклонилось над рулетной гладью, следя за замиранием рулетного
шарика.  Выскочило  семь.  Герберт  стиснул зубы, надо было с отца начинать,
вот  что  бывает,  когда  соблюдаешь  закон  иерархии. Следующую горку фишек
Герберт  отправил  к  крупье  равнодушной рукой, и снова завертелся шарик, и
снова  человечество  наклонилось над столом; цифра четыре возникла за цифрой
семь.   Ужас  какой,  жизнь  выворачивает  наизнанку.  Теперь  мне  осталось
проиграть  последние  фишки  и компанию можно закрывать. Пришел и проигрался
до  тла  -  так  пишут в аферных романах, решил Герберт и вытащил из правого
кармана  последний  свой  шанс.  День  рождения  фюрера должен был повернуть
вспять  весь  ход  предрешенного  проигрыша. Гитлеровский шар крутился очень
долго  и  выиграл.  Герберт  сгреб кучу денег. А ведь эти деньги принадлежат
партии,  -  подумал  он  священно действуя присовокупил выигранные бумажки к
уже  имеющейся  пачке. Проигрыш был уничтожен. Американцы смотрели на него с
восхищением  -  Поль похлопал его по плечу, а Кен потрепал по щеке. Денег он
выиграл  много,  но больше играть не мог - духа не хватило. Герберт вышел на
шикарную  балюстраду  игорного дома, и ветерок обдул его; затем он опустился
в  шезлонг.  Американцы  благополучно просадили двести долларов и вернулись,
объятые отчетливым страхом перед дальнейшим проигрышем.

Тонкие  струйки  белого, почти прозрачного пара выскальзывали из-под красных
колес  паровоза  - они были аналогичны струйкам дыма, выносящимся на простор
мироздания  из  ноздрей сатаны на картинах живописцев средневековья. Герберт
покидал  Швейцарию:  он  был пресыщен комфортом частного пансиона, но отнюдь
не  хотел  уезжать.  Покой  этой  страны  приковал  к  себе его душу, но уже
невесомость  мгновений,  находящаяся  в  тайниках  сознания, переплавляясь в
тяжелую  атмосферу  родины. Сутулый отец напоминал ему птицу, вымершую много
лет  назад.  Птица  стояла на одной ноге и смотрела туда, где в пространстве
космоса  пунктиром  вычерчивались  конструкции  будущих  эпох.  Разум  птицы
многие  годы был направлен внутрь себя, и вот теперь птица в образе отца все
знала  и  понимала,  но  ничего не могла поделать. Я хочу, чтобы ты остался,
Герберт,  тебе  будет  лучше  со  мной, - говорила птица. Я почти не думал о
ней,  -  самозабвенно  произнес  Герберт,  совершенно не обращая внимания на
отца.  о  ком ты говоришь, мальчик, - в свою очередь спросил тот, не понимая
сосредоточенной  многозначительности сына. Ты спрашиваешь, о ком я говорю? Я
говорю  о  Бербель  и  говорю о ней сейчас, потому что все время, пока я тут
дурака  валял  и  мелькал  перед  тобой я ни разу не вспомнил о ней. Герберт
конечно  преувеличивал,  -  представь,  папа,  ни  разу не вспомнил о ней, о
девушке, которая для меня интереснее любой настольной игры.

- Я ничего не знаю о ней.

- Да, ведь я закружился с американцами.

- Последние две недели ты меня даже перестал замечать.

-  Это  неправда,  отец,  я  замечал тебя когда ты делаешь гимнастику, то ты
дышишь особенно шумно, по утрам я просыпался о этого, а потом не мог уснуть.

-  Мне  ужасно  не  хочется  уезжать,  папа, - в глазах стояли слезы. Но кто
мешает тебе остаться?

- Она, папа.

- Кто она?

- Ну Бербель, кто же еще, она протягивает мне руку через океаны воздуха.

Что  же  ты  собираешься делать, - спросил отец и посмотрел на черный силуэт
паровоза,  выпускающий  из-под колес тонкие струйки пара. Вернусь домой, а в
следующем  году,  вероятно,  приеду  к  тебе снова. Зачем ты едешь, Герберт,
ведь ты можешь остаться.

-  Не  знаю,  - ответил тот, пожимая худенькими плечами, - просто я с самого
начала  был уверен, что вернусь, и вот я возвращаюсь, - он слегка улыбнулся.
Отец  выглядел  ужасно  беспомощно  - болезнь скрутила его в бараний рог, он
стоял  почти  качаясь  от  легкого  ветра,  а  на  против, рядом с подножкой
вагона,  стоял здоровенный проводник со значком национал-социалиста. Фуражку
он  надвинул  на  самые  брови, солнце обжигало его незатейливое лицо, грудь
распирало  от  воздуха,  и возвращение домой он воспринимал почти как победу
над  врагом.  У  проводника  не  было  никаких  болезней,  он был здоров как
племенное  животное.  До  отправления  поезда осталось несколько минут. Отец
нагнулся  и  поцеловал  Герберта  в щеку - щека была теплая и это обрадовало
его.

Герберт  попробовал  улыбнуться,  - не расстраивайся, отец, зимой я приеду к
тебе  недели  на  две,  обязательно  приеду,  сам он едва ли верил в то, что
говорил.  Уезжать  ему  ужасно  не  хотелось,  но  он не знал как остановить
время,  как  повернуть его вспять. Проводник стал приглашать прогуливающуюся
по  перрону  публику  в вагон. И вот паровоз дернул состав, лязгнули буфера,
поезд  медленно  покатился.  Германия  ждала своих сыновней. Герберт на ходу
поднялся  в  вагон  и  махнул  рукой.  Отец выглядел удручающе, руки его как
плети  висели  вдоль туловища; на миг Герберта посетило желание спрыгнуть, и
почему-то  он  этого  не  сделал,  жалкий  отец  становился все меньше, пока
совсем не скрылся из глаз.

Герберт  зашел  в  купе.  шторки  на  окне  едва  пропускали  свет, еще один
любитель  темноты.  Он  поморщился,  но  говорить  что-либо этому высокому и
видимо  желчному  человеку,  читающему журнал, он не стал; он закрыл глаза и
уселся  на  свой  диванчик.  Человек два раза смотрел на него поверх очков и
оба  раза ничего не сказал. Герберт вышел в коридор, вынул пачку Честерфилда
и  закурил.  Пожилая  пара  проходя  по  коридору,  поглядела  на него, а он
демонстративно  выпустил в потолок струйку дыма. Только уже в самом Бардине,
выпив  в  вагоне-ресторане чашку крепкого кофе, Герберт наблюдал, как состав
медленно  втягивался под высокий купол вокзала - он еще сидел за столиком, а
пассажиры  уже  выскакивали  на  перрон.  Вышел  он с легким чемоданчиком, в
котором  лежало  двадцать  американских  джазовых  пластинок  и десять пачек
сигарет,  еще там лежало старинное китайское блюда - подарок американцев; на
блюде  был  нарисован многокрылый дракон с милой женской головкой. Поскольку
голова  женщины  была  выписана  особенно  тщательно,  с изяществом присущем
просвещенной  Европе  восемнадцатого  века,  то  он предположил, что тарелка
могла  быть сделана не только в Китае. Герберт шел, раскачивая чемоданчиком,
в  голове  его  проносились стремительные мысли: кое-что от разлуки с отцом,
кое-что  о  Бербель,  и  кое-что  о самой Германии, в которой ему предстояло
жить.  Конечно,  за  границей  чувствуешь себя несколько спокойнее и устаешь
там  меньше, и мысли прозрачные - может быть, это следствие того, что родина
издавна  проецирует  на  себя  любовь,  рожденную за границей. Герберту было
ужасно  жалко  себя. Жалко, что Швейцария не моя родина, хотя наверно будь я
швейцарцем,  я  бы  был  недоволен  собой  так же, как и сейчас. В вестибюлю
вокзала  он  поставил  чемоданчик на пол, размышляя о том, что ему сделать в
первую  очередь.  Позвонить  домой  и  потом  позвонить  Бербель,  или сразу
поехать  домой  и  никому не звонить. Или позвонить Бербель, а потом поехать
домой.  Выйдя  из вокзального павильона Герберт направился к стоянке такси и
сел  в  последнюю  машину.  На Альберт-штрассе он увидел выбитые витрины, на
осколках витрин краской были нарисованы шестиугольные звезды.

-  Поезжайте  потише,  -  таксист  сбросил  скорость. Что здесь произошло, -
недоуменно спросил он?

-  А  разве  вы  не  знаете?  В  зеркальце  машины Герберт увидел горбоносую
вытянутую физиономию шофера.

- В Германии идут еврейские погромы, - тихо сказал шофер и вздохнул.

- Вы, видимо, еврей, - в свою очередь спросил Герберт.

- Имею несчастье им быть.

До  самого  дома они ехали молча. и только машина остановилась, Герберт дико
и  визгливо  расхохотался  -  он  хохотал  как  Мифестофель,  от  его хохота
сотрясался маленький опель.

- Я вспомнил, знаете, я вспомнил!

Что   вы   вспомнили,   -  спросил  шофер,  испуганный  и  удивленный  таким
неожиданным  поведением подростка. Я вспомнил, как эти скоты лазили у меня в
чемодане, а потом они увидели пластинки.

- Какие пластинки?

- Джазовые. И они спросили, не член ли я Гитлерюгенда.

- А вы что ответили, - с тревогой в голосе спросил шофер.

- Я ответил, что член.

- А на самом деле что? - совсем тихо и застенчиво проговорил шофер.

- И на самом деле я тоже член.

Прощаясь  с  шофером  Герберт  дал  ему  на чай двадцать марок и пожал руку,
которую тот из робости не сразу поддал ему.

Но  уже  отъехав от дома, шофер подумал, что Герберт либо хороший штурмовик,
какие  по  теории  относительности  все  же  должны встречаться, либо просто
сумасшедший

Герберт  преодолел  состояние  истерики  и уже посмеивался про себя, отпирая
ключом  дверь.  На первом этаже повсюду горел свет, это было весьма странно,
потому  что бабушка свет за собой всегда тушила. Ему же нравилось со стороны
смотреть   на   залитый   электричеством   дом,  когда  задернутые  красными
занавесками окна казались объятыми пламенем пожара.

Поставив  чемодан  на  диван,  он  достал пачку пластинок подаренных Кеном в
один  из  последних  дней.  Сигареты  он  спрятал  за книги, затем подошел к
радиоле  и поднял деревянную крышу. Герберт закурил, подошел к окну и открыл
его.  Было темно, в окнах дома напротив ярко горела люстра. Холодный свет ее
показался  Герберту  безжизненным.  За тюлем двигались очертания неизвестных
мужчин  и  женщин.  Холод  Родины притягивает к себе, хотя в общем ничего не
изменилось.  Я  должен  был  вернуться, хотя почему это должен был. Никому я
ничего  не должен, просто смешно даже, откуда такие мысли берутся, как будто
их насильно в голову запихивают.

Мне  все  неприятно  здесь,  везде  надрыв,  словно бешенство связало людей.
Герберт  докурил  сигарету  и  потушил  окурок. Кончилась пластинка, щелкнул
звукосниматель.  Он  услышал,  как  бабушка поднимается по лестнице. Герберт
метнулся  к окну, закрыл его, потом бросил пачку сигарет на пол и толкнул ее
под  диван,  затем  он  рывком  снял с полки альбом с картами наполеоновских
войн  и уселся в кресло. Мальчик мой, что же ты спрятал от меня, я из ванной
услышала  музыку  и  поняла,  что ты приехал. А почему ты сидишь в темноте -
это  портит  глаза.  Начинается  чертовщина,  -  подумал  он  и посмотрел на
бабушку  невидящим  взглядом.  Бабушка повернула выключатель торшера и карта
наполеона  вспыхнула  так,  как  будто  к  ней  поднесли  горящий факел. Она
расспрашивала  его  о  поездке,  а  он  отвечал  не задумываясь над тем, что
произносит.   Бербель  вероятно  забыла  его  может  не  совсем,  -  увидит,
вспомнит,  но  наверняка  его  лицо представляется ей весьма расплывчато. До
чего  же  старики  бывают  несносны  -  вот  и  бабушка,  когда-то  она была
молоденькой  и  вероятно симпатичной, даже наверняка она была симпатичной. А
теперь  что  осталось?  -  Одно неистощимое внимание к окружающим. Ее жизнь,
судьба  ее  внутренние  вопросы и ответы самой себе - все это уже в прошлом,
теперь  она  мало  в  чем нуждается, много разговаривает, много спрашивает и
вовсе   не   чувствует  себя  стесненной  от  того,  что  мешает  другим.  У
большинства  людей  с  возрастом  исчезает  такт.  Доставшаяся по наследству
кровь  стареет,  как  будто  ей  все  равно  куда  и по каким жилкам бежать.
Врожденная   стеснительность   и   такт,   перепутавшись   с   приобретенным
воспитанием  за  долгую жизнь изрядно утомляют человеческую психику. Старики
по   большей  части  откровенны,  непоследовательны  и  даже  смешны,  редко
мстительны,  часто  немощны.  А  бабушка  -  что она чувствует, видя меня, и
каким  я представляюсь ей в воображении. И у меня такое чувство, что она уже
в  течении  десяти  лет  разговаривает  с  трехлетним ребенком. Я, например,
убежден,  что  если  я  попрошу  ее  принести  бутылочку  молочка  она будет
маленькая,   с   соской   и  делениями.  Ты  меня  не  слушаешь,  -  Герберт
бессмысленно  смотрел  в  ярко  освещенную  карту.  Ты  не  слушаешь меня, -
переспросила   бабушка,   пытаясь   заглянуть   ему  в  глаза.  Ой,  прости,
пожалуйста,  я  задумался.  Ты  сказал,  что  отец  самый здоровый человек в
Швейцарии.  Когда  я  это  сказал?  Да  только  что. Не может быть. Ты так и
сказал,  Герберт.  Значит  я  имел  ввиду  душевное  здоровье.  Мне кажется,
Герберт,  что  тебе  совершенно  все  равно,  что  будет  со  мной  и отцом.
Неправда,  вы  мне  совсем  не безразличны. Просто я думаю о Вас не как все.
Как  же  ты думаешь обо мне? Герберт состроил на лице мечтательное выражение
и  сказал:  Хорошо.  Не  огорчай  меня,  Герберт.  Ладно  не  буду.  Бабушка
смягчилась.  Ужин  я  могу  сейчас приготовить. Я ужинать не буду. Почему? Я
уже  поел.  И  где  же ты поел? Какая разница, есть я уже не хочу. Может, ты
выпьешь  немного  молока? Хорошо, молоко я выпью. Она проникает в мои мысли,
этого  допустить  нельзя, хотя возможно это случайность. Даже наверняка, это
самая  настоящая  случайность.  Знаешь что, бабушка, принеси мне кусок сыра.
Сыр  ты никогда не ел, Герберт. Что с тобой случилось? Ничего, просто пока я
разговаривал  с тобой, кусок сыра стоял перед глазами, как наваждение. Через
некоторое  время  бабушка вернулась. В одной руке она несла высокий стакан с
молоком,  в  другой  -  тарелочку  с  двумя  тоненькими  ломтиками сыра. Она
поставила  молоко и сыр на журнальный столик и села напротив него. Вот опять
начинается,  сейчас  она решила что я достаточно отдохнул. Ее забота дает ей
право  вмешиваться  в мой мир, но в конце концов никто не виноват, что у нас
есть  родственники.  Все  равно  она  будет  спрашивать, а я буду что-нибудь
отвечать.  И  ссориться  с ней не хочется, вообще не хочется с ней говорить,
но  я должен с ней говорить, чтобы не раскричаться. Знаешь, бабушка, я очень
устал.  О  том, что со мной происходило в Швейцарии, я тебе расскажу завтра.
А  сейчас я пойду в ванну, а потом буду спать. Ты не хочешь разговаривать со
мной.  Не  в  этом  дело,  я  устал. Тебе приготовить ванну? Да, если можно.
Бабушка  ушла,  снова  заскрипела,  и  снова Герберт представил себе девушку
Бербель  сидящую  рядом  с  ним. Ее густые волосы спущены на лицо, был виден
только  курносый  носик и часть губ. Мне холодно, подумал Герберт. Отчего? В
комнате  очень  тепло,  а  мне холодно. Подойди ко мне, - тихо сказал он. Ты
здесь  ты  стоишь,  рядом,  а теперь обними меня за плечи. Ну обними. Руки у
тебя  холодные,  разве  это  руки  -  это веточки засохшей маслины. Ты очень
сильный  человек,  -  сказала  Бербель. Какая же все-таки пустота, - подумал
он.  Женщина  страдает  желанием  видеть  героя  там,  где его нет и быть не
может.  Для них ощущение чужой пускай даже выдуманной героики переполняет их
самолюбие  и  делает  его  более заметным для них самих. В чужих подвигах, в
чужой  силе  и  в  чужих  страстях  женщина находит для себя иносказательную
поддержку.  Пускай  ищет.  А  может  быть  в  опасности  скрыто спасение. Он
попробовал  оторвать  ее  руки  от  своих  плеч и не смог. Мы с тобой просто
памятник.  Откуда  в  ттебе  такой  пафос, - спросила она. Нет, Бербель, это
вовсе  не  пафос,  это  необходимость  самовыражения,  хотя  дух  мой совсем
несвободен  -  ты  как-то  притянула  меня  к  земле  и  хочешь, чтобы я так
сливаясь  с тобой стоял вечно. Барбель ничего не ответила, но плечи ее стали
еще  теплее,  и  у  него  стали согреваться руки; наконец, руки у него стали
такими  горячими,  что  их нестерпимо захотелось отдернуть, но другая мысль,
что   ты,   отнимая  руки,  разрушаешь  скульптуру  настойчиво  стучалась  в
сознание.  Да какое мне дело до того, что она хочет пережить смутное время с
моими  руками  на  своих плечах. Почему я должен не замечать истину, неужели
ей  дороже  поза.  Я  слышу шум, - едва слышно проговорила Бербель и в ту же
секунду  он  тоже  услышал какой-то странный звук. Это было похоже на грохот
прибоя,  звук становился все сильнее и сильнее, у Герберта начинают трястись
руки,  от  вибрации  и  шума  предметы  сдвигаются  с места и автоматический
карандаш  медленно  придвигается к краю стола. Рев становится таким страшным
и  оглушающим,  что  терпеть  больше нельзя. Герберт и Бербель закрывают уши
руками.  Памятник  единству разрушен, каждый стремится охранять самого себя.
Да,  решил  Герберт,  вот  если  бы  несмотря  на  этот страшный звук все же
положить  ей  руки на плечи. А положи, что тебе стоит подсказывает ему некто
маленький  и  озорной,  сидящий  в  самой мудрой глубине его существа. И он,
пересиливая  себя,  снова  кладет руки на плечи девушки, а та в свою очередь
освобождает  уши  и  кладет на его руки свои. И вдруг страшное слово "хайль"
постепенно  стихает,  оно  становится  округлым,  мягким  и, наконец, совсем
исчезает.  Герберт  слышит,  как  за  спиной скрипит лестница. И еще сильнее
сжимает  плечи  девушки.  Но  вот  дрожь  пронзила все его тело, и он словно
очнулся.  Он стоял по середине комнаты, сжимая спинку стула. Подумать только
-  все  что  угодно  можно  вообразить, - решил Герберт и разжал руки. Дрожь
снова  пробежала  у него по спине, но это не была дрожь страха - скорее, это
была  дрожь  неожиданности.  В  эту секунду он почувствовал, что воображение
существует  отдельно  от  личности  и  даже  более  - оно является предтечей
личности.   И   вот   личность   складывается,  а  воображение  формируется.
Получается,  что  личность  зависит от объема и качества информации, которая
проходит  через  воображение.  Скажем  так:  богатому воображению окружающее
убожество  не  помеха,  но  так  или  иначе  изначально  ощутимое  богатство
формируется  на  фоне  убожества  и  теряет  блеск  своих  видимых  и  явных
достоинств.  Или  вот,  скажем,  так  -  человек  глубоко  просветленный, но
ограниченный  в  силу  своего  догматического  воспитания, его воображение в
случае  изначально  богатой окраски сильно препарировано средой. Лучше всего
воображение  развивает  не  наглядность,  а подразумевание ее. Скажем, малыш
увидавший  вокруг  себя  много  красивых  и  непонятных  предметов, при всей
нищете  дальнейшей  своей жизни, будет не в силах уничтожить воспоминание об
этих   предметах.   Непроизвольная   жажда  желания  воскресить,  превратить
воспоминание  юности  в реальность будут в дальнейшей жизни человека рождать
комплекс  предрассудков,  близких  к состоянию психического заболевания. Ах,
Герберт,  как  было  далеко его сознание до конкретных формирований подобных
размышлений.  Существуя на уровне чувственных ассоциаций, он стоял на первой
ступени  посвящения  в  суть,  отдаленную от человека тысячами биологических
лет.  Он  посидел  в  ванной,  обуздал  воображение  и  вышел оттуда немного
теплым,  совершенно  реальным,  даже  чуть  ироничным.  Завтра  позвоню  ей,
потерпит.  Я делаю вид, что она терпит, а на самом деле я едва сам сдерживаю
себя,  чтобы  не  побежать  к  телефону.  Однако  ноги  сами  привели  его к
аппарату,  стоящему  в  коридоре  на  этажерке. Негнущимся пальцем он набрал
номер  -  от  предвкушения разговора с Бербель у него стало дергаться веко и
засосало  под  ложечкой.  В  трубке послышался какой-то щелчок, будто ногтем
щелкнули   по   мембране,  сразу  очутилось  пространство,  открылась  почти
космическая  пустота  -  эта  пустота  была ответственной пустотой мгновения
перед  временем.  И,  конечно  же, Герберт не мог знать, что номер находится
под  контролем  политической  полиции. На двенадцатом сигнале трубку сняли и
знакомый  заспанный  голос  ответил.  Я  приехал. Да я слушаю. Я говорю, что
приехал.  Кто  это  говорит?  Это  Герберт,  -  уставшим и почти равнодушным
голосом  произнес  он. Наконец, она пришла в себя и стала что-то соображать.
Откуда  ты  звонишь,  когда ты вернулся? Эти два вопроса последовали один за
другим,  и  он  понял,  что  она проснулась. Я только приехал, - сказал он и
почувствовал,  как  пустота в трубке стала уже совсем беспредельной. Я почти
забыла,  как  ты  выглядишь.  Эта  ее фраза прозвучала как голос из далекого
прошлого.  И  что  же  мне  теперь  делать, - спросил он, думая, что услышит
что-то подобное. Не знаю, а что ты предлагаешь?

Но она сказала: Приезжай ко мне.

- Прямо сейчас? - спросил он.

-  Да,  прямо  сейчас. Он еще не высох до самого конца, но уже шел по темным
улицам  города  в  гости  к  девушке,  о  которой  в  Швейцарии почти забыл.
Безлюдный  настороженный город окунул его в тяжелое предощущение катастрофы.
Чем  ближе  он  подходил  к  дому  Бербель,  тем сильнее становилось чувство
страха.  Парадное  оказалось незапертым, а сам подъезд был хорошо освещен, и
Герберт  увидел,  как на верхней лестнице между двумя бронзовыми женщинами с
матовыми  электрическими  шарами в руках ползало неуклюжее существо, похожее
на  обезьянку.  Один  чулок  у  нее  был  спущен  до самой щиколотки. На вид
существу   было  лет  двадцать  пять,  оно  ловило  толстого  кота,  который
благополучно  переходил  с  одного края лестнице на другой. Увидев Герберта,
существо  смутилось.  Вы к кому, - спросило оно и выпрямилось. Я к Бербельб,
она  ждет  меня,  она очень просила меня приехать, - говорит Герберт, как бы
оправдывая  свой  поздний приход, - есть вопрос, который она не может решить
сама.  Что  же  за  вопрос? - спросила консьержка - она не желала прекращать
разговора  и  как  ребенок  была  готова  разрушать  все условности общения.
Отделавшись  от  нее,  Герберт  поднялся  на лифте, дверь в квартиру Бербель
была  приоткрыта, а сама она смотрела сквозь щелку. Входи, я чувствовала что
ты  где-то  близко, уже десять минут я волнуюсь, - все это она сказала сразу
как  выдохнула. Проходя через прихожую Герберт ощутил знакомый запах духов -
его  он  хорошо  запомнил:  это были духи женщины Айрис, которая в Швейцарии
принадлежала  американцам.  На Бербель было длинное платье с зеленым бантом,
ее  роскошные золотые волосы были собраны на затылке в пучок. Однако лицо ее
выглядело  уставшим  -  это  было  будничное  лицо, такие лица Герберт часто
встречал  и  на  улице,  и  в  метро.  Теперь  в  этом  лице не было строгой
красивости,  которая  одновременно  и  восхищала  и  отпугивала  его.  Ореол
сказочности, который он сопрягал с ее образом, пропал.

-  Знаешь,  я  совсем  помешалась  на тебе, пока ты был в Швейцарии, я очень
плохо спала. У меня растроился желудок, появилась мигрень, сон покинул меня.

-  Сочиняет.  -  решил Герберт, но стал еще более внимательным. Все ее фразы
похожи  на  монолог  из  великосветского  романа.  Читая такой роман, хорошо
понимаешь,  что  монолог  существует  в  отрыве  от реальной среды - монолог
таких  второсортных  романов существует просто для того, чтобы существовать,
а не для того, чтобы действовать на сюжетную канву произведения.

Речь  Бербель  в самом деле существовала как самоцель, а не как средство для
развития  их  отношений. В конце-концов я тоже могу наполниться впечатляющей
пустотой,  и сам я легко могу поверить в значительность этой пустоты. А я, я
- Бербель, как я мучился без тебя.

-  Правда,  ты  думал  обо  мне?  -  воскликнула она. В этот момент Герберту
подумалось,  что  вот  таким  и должен быть настоящий кинокадр, это немножко
взволновало  его.  Я все время думал о тебе, особенно ночью, мысли о тебе не
давали спать.

- А что же ты - ты все время здесь, в Берлине?

-  Вообще-то  я  собиралась к тете в Кельн, но она почему-то не звонит. Но я
часто  бываю  на  вечерах  и даже в опере, однако это все-таки утомляет. Мне
сестра  рассказывала,  что  до  того,  как  она  вышла замуж, в Берлине было
веселей.

- Ну вот, я приехал, теперь тебе будет весело.

-  Вчера  вечером  отменили концерт Малера - играли Баха, есть сведения, что
Малер враждебен духу германской нации.

- - Откуда ты это знаешь?

-  -  Ах, Герберт, мир полнится слухами. Почти каждый радуется, когда вокруг
него  происходит  что-либо  интересное, но это случается редко - ведь в мире
так много обычного.

-  И  вообще, что ты говоришь, Бербель, как музыка может быть враждебна духу
человека?

- Я не говорила о человеке, я говорила о нации.

- А разве нация и человек не одно и то же?

-  Видимо,  нет,  Герберт,  нация  заключена  в  канонах и представлениях, а
человек в коротком отрезке времени, в которое он попадает по воле природы.

Берьель слегка ухмыльнулась.

-  Ты  очень  умная  девушка, возможно, что вскоре ты станешь не менее умной
женщиной.  Даже  при  свете  одного  бра  было  видно  что  она покраснела и
опустила  глаза,  отчего стала похожа на кающуюся грешницу, нарисованную под
куполом собора.

- Знаешь, что у меня есть? - спросила она, когда с лица сошла первая краска.

- Ну что?

-  У меня есть голландский ликер. Она пошла на кухню и зажгла свет, на столе
стояла  бутылка зеленого цвета. Бербель отодвинула штору и открыла балконную
дверь.

- Пойдем на воздух, - предложила она.

Герберт  кивнул. Они вышли на балкон. Он держал в руках зеленую бутылку, она
- два фарфоровых стаканчика.

-  Садись,  Герберт.  В  голосе  Бербель  появились  материнские  нотки. Она
принесла  штопор,  и  Герберт неумело ввинтил его в самый край. Назад штопор
вылез, не зацепив пробки.

-  Дай-ка  я,  -  попросила  Бербель.  Она  поставила  бутылку  между  ног и
аккуратно  погрузила штопор в самый центр. При этом лицо ее выражало степень
крайней  сосредоточенности.  Герберт  сидел в качалке и разглядывал небо. По
небу  плавали многие звезды - названия их он не знал, но чувствовал, что они
не  спроста  расположены  так  далеко.  Видимо, в большом отдалении от земли
была  скрыта мудрая истина, позволяющая звездам сохраняться. Бербель разлила
ликер  по стаканчикам. Надеюсь, этот вечер нам будет приятен, - сказала она.
Уже  ночь,  Бербель, - поправил он. Да это не имеет значения, Герберт. Вечер
-  это  любое  время  ночи,  если  мы не спим. Значит, эта ночь будет лишена
собственного  имени,  а вечер превратится в рассвет. Видимо все и будет так,
если только мы не заснем, - подумал он. Ты хочешь спать? - спросила девушка.

-  А я и сплю - что это, если не сон наяву? Вот ты, например, зеленый ликер,
звезды над головой.

- Ты фантазер.

- А ты, разве ты не фантазерка, разве осколок от мечты так уж и плох?

-  Осколок  нельзя сохранить, Герберт, но порезать им душу так же легко, как
руку кусочком стекла, хотя боль иногда бывает приятной, она даже лечит.

- От чего, например?

-  Ну,  например,  от  страха  -  когда  очень-очень  больно страх перестает
действовать,  он  уже не объясняет и не убеждает, а только бесполезно и тупо
волнует. Мне вот боль не нужна - я вполне здорова.

-  Ну  хорошо, а когда ты смотришь на звезды, ты не чувствуешь ничего помимо
того, что ты видишь из?

-   Ну  почему  же,  мне  нравится  их  цвет,  нравится  темнота  неба,  его
загадочность.

- Вот наконец ты нашла слово.

-  Загадочность. Ты чувствуешь, как под воздействием этого слова расширяется
спектр твоего впечатления.

-  Прости,  Герберт,  я  прерву  тебя,  -  она  рассмеялась. Три дня назад я
танцевала с одним юношей. Он очень сильно отличался от тебя.

- Чем же?

-  Да  он  легче,  проще  -  ты все усложняешь, так как ты думаешь, не думаю
сейчас.

- Ты тоже так думаешь не так как сейчас.

-  Да,  я знаю, но это плохо. У каждого времени должен быть свои проводники.
Не знаю, как у каждого, но у этого времени проводников быть не должно.

- Давай, выпьем за звезды, - предложила она.

- Давай, или за тысячелетний Рейх.

- Тише ты, кругом уши.

- А почему я не могу выпить за Рейх?

- Почему не можешь? Пей, если хочешь.

- А ты не будешь?

- Я не буду.

- Почему?

Бербель   наклонилась   над  его  ухом  и  тихо  произнесла:  Я  хочу  чтобы
тысячилетний Рейх рассыпался в один день.

-  Я  тоже,  -  шепотом же ответил он ей. Мысли их стукнулись друг о друга и
обнялись.  На  третьей  рюмке  ликера  он стал засыпать и она принесла ему и
себе  по  толстому  шерстяному  пледу.  Волны  живого интереса, такие бурные
вначале  улеглись.  Они  вяло  переговаривались  из  своих шезлонгов сонными
голосами  и  в  конце  концов  совсем  замолчали. Закутавшись в плед, сквозь
щелочку   не  до  конца  опущенных  век  Герберт  разглядывал  геометрически
правильное  лицо  девушки,  залитое лунным светом. За спиной Бербель темнота
ночи  выглядела  полуреально  -  она  как  бы  представляла часть декораций,
однако  чем  больше Герберт захватывал сон, тем более явно проступала темная
мануфактура.  Герберт мог бы поклясться, что найди он в себе силы встать, то
смог  бы  пощупать  плотный  черный  материал  с  беспорядочно разбросанными
звездами.   Но  зеленый  ликер  и  свежий  воздух,  прилетевший  со  стороны
английских  островов, усыпил Герберта. Во сне ночь сделалась красной; густая
кровавая  пена  наползала на тяжелый черный бархат со звездами. Плед девушки
превратился  в  прозрачный  и  легкий газ, по всему пространству этой легкой
одежды  расползлись  маленькие свастики, похожие на жучков. Герберт заметил,
что  ограждение  балкона  исчезло, балкон раздвинул свои пределы до размеров
танцевальной  площадки. Такое было впечатление, что пол этой площадки создан
из  совершенно  особенного  вещества, - снизу он подсвечивался разноцветными
огнями,  в  целом  же  это  было серо-голубое небо, лежащее на земле. Во сне
Герберт,  так  же  как  и  наяву,  курил сигарету, поминутно прикладываясь к
рюмке  с  ликером.  Но  вот девушка встала, она запрокинула руки за голову и
потянулась.  Герберт  успел  заметить,  что  у нее острые локти и это ему не
понравилось.  Девушка  прыгнула  на серо-голубое продолжение балкона, тонкие
одежды  ее  распахнулись - она была голая. Как последняя загадка цивилизации
перед  Гербертом раскрылся маленький треугольник. Плавная музыка, вытекающая
неизвестно  откуда,  одурманивала  сознание.  Девушка танцевала: она сделала
вперед  несколько  мелких  шажков,  затем  отступила назад, и руки ее плавно
взметнулись  над  головой, проскользнув сквозь развевающиеся волосы. Герберт
почувствовал,  что  снова засыпает, но это был второй сон; он спал и кажется
даже  понимал,  что спит, но засыпая во сне же не мог бороться с новым сном,
который  надвигался  на  него  как бы под эгидой старого. Он почти физически
почувствовал,  как  один  сон  распростер  над ним широкие крылья, а из него
выдвинулся  другой с крыльями поменьше. Из всех снов он вышел сразу и как бы
очень   стремительно.  Свежий  воздух,  прилетевший  со  стороны  английских
островов  и  питавший  Герберта  во  время  сна, уже кончился. Что чувствует
закрытая  комната,  если  в  ней  что-либо случается? Она чувствует новизну.
Тяжелый  воздух  как  бы  раздвигает  ткань  и  вместе с событием, даже если
комната   совсем  закрыта,  приходит  ощущение  некоторой  дурманящей  силы,
действующей  на  само подсознание. Герберт понял, что внутри у него открылся
какой-то  клапан,  что-то  случилось  -  может быть, на небе появилась новая
звезда,  может  быть,  у него сменилась кровь - она меняется каждые семь лет
обычно  во  сне.  Бербель  спала,  на  рассвете сон очень хрупок. Серые нити
рассвета,  обрамленные полоской надвигающейся зари, накрывали голову спящей.
Одна  рука ее была вытянута вдоль пледа, другая сжимала маленький стаканчик.
Герберт  откинул  плед,  встал  и  тихо  вышел  из  квартиры.  Проходя  мимо
консьержки  он  посмотрел  на  нее  через  открытую  дверь:  она  сидела  на
полуразвалившемся  диване,  держа  в  руке стакан с молоком. На мгновение он
задержал  взгляд  на  ее  растопыренных  коленях,  мятом  выцветшем платье и
полосатых  носочках.  Консьержка  подмигнула  ему  круглым  совиным глазом и
негромко  сказала:  ком цу мир, однако Герберт обратной связью почувствовал,
что  его  не  зовут, а толкают в грудь. На улице было тихо, прохожих не было
видно,  но  электричество  полыхало  вовсю.  За  ночь город оброс флагами со
свастикой;  на  улицах  никого,  пустота зловещего праздника. Герберт боялся
улицы  -  ему казалось, что она живая. Но вот самоотчетность сковывает мозг,
отрезвляет  сознание.  Отсутствие людей, флаги, скособоченные готовые упасть
на  него  дома.  Нацисты  любят  флаги,  думал  он, шагая по пустым утренним
улицам.  Как  же  это я раньше не обращал внимания на эти эфемерно картинные
символы  мощи?  Ветра  не  было,  флаг на особняке Герберта висел безвольною
тряпкой.  Он  тихо  отомкнул дверь, но в прихожей зацепил за вешалку и таким
образом  был услышан. Когда он поднимался к себе, появилась бабушка. Герберт
оглянулся.  Бабушка  смотрела  на него так, как будто он только что совершил
чудовищное  преступление;  плечи  ее  были  слабо  освещены  электричеством.
Пройдя  к  себе,  Герберт отворил окно и струя свежего воздуха ударила ему в
лицо.  Вдоль  улицы  подул  сильный  ветер,  флаги  расправились,  по  спине
Герберта  забегали  мурашки  и  он почувствовал, как в его сознании свастики
выстраиваются  в  длинную  шеренгу.  Герберт  ложился  в постель, а на улице
раздавались  голоса  первых  прохожих. И он понял. Что никак не участвует во
всем  этом  -  ни  одной  клеточкой. Он проснулся от того, что на улице пели
плохо  смодулированные  и  срывающиеся  юношеские  голоса,  то  накатывались
волною,  то  как  бы  замирали в раздумье. Была половина третьего. Он встал,
потянулся  и  подошел  к  окну: по улице шли колонны в коричневых рубашках и
шортах.  Герберт спустился вниз и прошел в столовую; на столе стояла супница
с  половником,  тарелка  и  хлебница.  Бабушка,  -  позвал  он,  но никто не
отозвался.  Тогда  Герберт  сел за стол и снова посмотрел в окно, за которым
виднелись  шеренги молодых людей. Герберт налил себе холодного супа, отломил
кусочек  хлеба  и  снова  поглядел  в окно. Однако колонна сменяла другую, а
молодые  люди  в коричневых рубашках все шли и шли, как будто они появлялись
не  из под отчетного пространства, а из прямой бесконечности. Он накрошил на
столе  кусочки  хлеба,  словно  собираясь  склевать  его. Затем откинулся на
спинку,  покачался немного, потом встал и пошел писать письмо. Положив перед
собой  чистый  лист  бумаги,  он задумался. Собственно писать - то нечего, -
подумал  он  и  стал грызть колпачок авторучки. Я все ж-таки доехал, - вывел
он  на  чистом листе бумаги и стал надписывать конверт, затем он положил его
на  угол  стола  и  снова  подошел к окну. Флаг плескался на ветру, закрывая
одну  половину  улицы.  Герберт протянул руку, схватил флаг и намотал его на
древко.  Теперь  ему  было  видно  все. По улице оглядываясь бежал человек в
клетчатой  рубашке  и широких белых брюках. На шее у него был повязан легкий
шелковый  галстук.  Навстречу  ему  из  переулка  выбежал  здоровый детина в
коричневой   рубашке  с  засученными  рукавами.  Одной  рукой  он  остановил
попытавшегося  вывернуться беглеца, а другой ударил его в живот. Человек сел
на  мостовую - он даже не кричал, детине же этого показалось мало, и он стал
избивать   упавшего   ногами.   Сначала   упавший  пытался  закрывать  лицо,
инстинктивно  поджимая  ноги  и закрывая голову. На помощь детине бежало еще
несколько  человек, один был совсем мальчик - он бежал очень сосредоточенно,
прижимая  к  левой груди конфидератку. Волна негодования, поднявшаяся в душе
Герберта,  сменилась  новой  волной  решимости.  Что  вы делаете, подонки, -
закричал   Герберт,   но  юноши  в  коричневых  рубашках  на  это  никак  не
отреагировали,  продолжая  избивать человека. Тогда Герберт, почти не владея
собой,  бросился в комнату отца, - он знал, что в закрытом ящике стола лежал
пистолет.  Стол  был  добротный,  старый  -  взломать  такой стол было делом
нелегким.  Но накануне в душе Геберта родилось нечто особенное - ему в самом
деле  казалось, что теперь у него все другое: и руки, и голова, и ноги - все
будто  было сделано из нового, из какого-то неизвестного материала. Прибежал
на  кухню,  он вытащил из встроенного в стену шкафчика ящик с инструментами.
Ух,  сейчас  все  задрожат  и  разбегутся.  Подбежав к столу и осмотрев его,
Герберррт  увидел,  что  в  самом  нижнем ящике торчит ключ. Он его вытащил,
вставил  на  новое  место  и  попробовал повернуть но ключ не поворачивался.
Тогда  он сунул стамеску в дружку ключа и повернул. Послышался скрежет замка
и  ящик  открылся.  Герберт  взял  в  руку  огромный кавалериский манлихер и
подбежал  к  окну. Юнцы в коричневых рубашках уже не били лежавшего на улице
человека.  Они  курили  сигареты.  Но вот здоровенный детина, который первый
стал  избивать  человека,  снова  ударил  того  ногой по лицу. Тогда Герберт
прицелился  и  потянул на себя крючок. Однако пистолет не выстрелил. Герберт
стал  вертеть  его  так и этак - ведь он не знал как с ним обращаться. Тогда
он  снова  крикнул. Прекратите, вы, сволочи, иначе я вызову полицию. В ответ
на  его  крики  один  из  штурмовиков  размахнулся  и  бросил в окно осколок
красной  черепицы  -  черепица  пронеслась у него над головой и ударившись о
стенку,  разлетелась  на  несколько  кусочков.  Я буду стрелять, вы слышите,
вновь  крикнул  он,  потрясая  в  окне огромным пистолетом. Щенок, жидовское
отродье,  - кричали с улицы, - только попробуй, мы тебе ноги выдернем. Тогда
Герберт  снова  повертел  в руках пистолет и увидев маленький кривой рычажок
опустил  его  вниз,  после чего снова нажал на курок. Раздался оглушительный
выстрел.  В доме напротив брызнуло стекло. Штурмовики бросились в рассыпную,
ствол  пистолета  пополз вперед. Испуганные выстрелом прохожие, прижимаясь к
стене  перебегали  в  более безопасное место - их дела и их страх был важнее
всего  на свете. А Герберт вытащил флаг, висящий рядом с его окном, и бросил
его  вниз.  Один  прохожий  стал  показывать  другому  на  окно,  в  котором
проступала  фигура мальчика. Затем Герберт подошел к телефону и набрал номер
девушки,  с  которой  ему предстояло прожить долгую и счастливую жизнь. Але,
але, Бербель, опять в трубке появилось пространство.

- Я сейчас стрелял в штурмовиков.

- Как стрелял?

- А вот так - стрелял и все.

- Из чего?

- Из пистолета.

- А откуда он у тебя?

- Он лежал в столе у отца.

- И что же теперь будет?

- Я не знаю.

- Зачем же ты сделал это?

-  Если  бы ты знала, какие они отвратительные ублюдки, ты бы так же сделала
точно так же.

Какое-то мгновение в трубке обитало молчание.

- Но ведь у тебя есть я, я, Герберт, ты слышишь?

- Я слышу, - тихо сказал он.

- Что такое, - спросила она.

- На улице шум, подожди, я сейчас вернусь.

Он  положил телефонную трубку рядом с аппаратом и подошел к окну. По дорожке
к  его  дому  шли  двое  полицейских.  Увидев это, Герберт прижал пистолет к
груди  и опустился на диван. В дверь стали звонить, затем стучать. Он не мог
думать  - мысли вылетали из головы одна за другой. В дверь стали стучать еще
громче,  так что сотрясался весь дом. Герберт поежился покрутился на диване,
а  потом  вдруг  неожиданно видимо и для самого себя прижал к сердцу ствол и
выстрелил.  От выстрела тело его отбросило к стене. Боли он не почувствовал,
но  в  уголке  гаснущего сознания отразилось небо и облака видимо плывущие в
сторону Англии.

Услышав  выстрел, полицейские сломали дверь и проникли в дом. Один - тот что
постарше,  подошел  и  наклонился  над  ним.  Он  умер, - сказал полицейский
своему  напарнику,  затем  он  поднял  лежащую  рядом с телефонным аппаратом
трубку.

-  Але. Але, что там происходит, - кричала Бербель. Полицейский отнял трубку
от  уха,  осмотрел  ее  со  всех  сторон  и  не  прижимая мембраной сказал в
микрофон:

- Мальчик застрелился, после чего он положил трубку на рычаг

В  Германии  в этом году осень началась с застенчивого и мягкого солнца, и в
начале декады даже представить было невозможно, что могут наступить холода.