Версия для печати

 Виктор ПЕЛЕВИН
 Сборник


БУБЕН ВЕРХНЕГО МИРА
БУБЕН НИЖНЕГО МИРА
ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА
ВСТРОЕННЫЙ НАПОМИНАТЕЛЬ
Водонапорная башня
Греческий вариант
ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ
ДЕНЬ БУЛЬДОЗЕРИСТА
ЖЕЛТАЯ СТРЕЛА
ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII
ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ
ЗЕЛЕНАЯ КОРОБОЧКА
ЗИГМУНД В КАФЕ
ЗОМБИФИКАЦИЯ: Опыт сравнительной антропологии
ИВАН КУБЛАХАНОВ
ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ
Краткая история пэйнтбола в Москве
ЛУНОХОД
МАРДОНГИ
МИТТЕЛЬШПИЛЬ
МУЗЫКА СО СТОЛБА
НИКА
ОНТОЛОГИЯ ДЕТСТВА
ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА
Оружие возмездия
ПАПАХИ НА БАШНЯХ
ПРИНЦ ГОСПЛАНА
ПРОБЛЕМА ВЕРВОЛКА В СРЕДНЕЙ ПОЛОСЕ
РЕКОНСТРУКТОР
СВЯТОЧНЫЙ КИБЕРПАНК
СИНИЙ ФОНАРЬ
СПИ
СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ: Китайская народная сказка
Тарзанка
УХРЯБ




                            СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ

                        Китайская народная сказка


     Как  известно,  наша  вселенная  находится  в  чайнике  некоего   Люй
Дун-Биня, продающего всякую  мелочь  на  базаре  в  Чаньани.  Но  вот  что
интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дун-Бинь уже  давно
не сидит на тамошнем базаре, и его  чайник  давным-давно  переплавлен  или
сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию - тому, что
вселенная еще существует, а ее вместилище уже  погибло  -  можно,  на  мой
взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дун-Бинь
дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли  раскопки  развалин
бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали  в
космос  ракеты,  выигрывали  и  проигрывали  войны,  строили  телескопы  и
танкостроительные...
     Стоп. Отсюда  и  начнем.  Чжана  Седьмого  в  детстве  звали  Красной
Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
     У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан приуныл  и
запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он
прятался в пустой  рисовый  амбар  на  своем  дворе  -  чтобы  не  заметил
председатель, Фу Юйши, по прозвищу  Медный  Энгельс.  (Так  его  звали  за
большую политическую грамотность  и  физическую  силу.)  А  прятался  Чжан
потому, что Медный Энгельс часто  обвинял  пьяных  в  каких-то  непонятных
вещах - в конформизме, перерождении - и заставлял их  работать  бесплатно.
Спорить с ним  боялись,  потому  что  это  он  называл  контрреволюционным
выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено  было
отправлять в город.
     В то утро, как обычно, Чжан и все остальные валялись пьяные по  своим
амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустым улицам, ища,  кого  бы
послать на работу. Чжану было совсем худо,  он  лежал  животом  на  земле,
накрыв голову пустым мешком из-под риса.  По  его  лицу  ползло  несколько
муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан даже не мог пошевелить  рукой,
чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека - от самого  ямыня
партии, где был репродуктор - донеслись радиосигналы точного времени. Семь
раз прогудел гонг, и тут...
     Не то Чжану примерещилось, не то вправду - к амбару подъехала длинная
черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее  вышли
два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и  значками  в
виде красных флажков на груди, а в глубине  машины  остался  еще  один,  с
золотой звездой на груди и с усами как у креветки, обмахивающийся  красной
папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в  амбар.  Чжан  откинул  с
головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
     Один из них приблизился к Чжану, три раза  поцеловал  его  в  губы  и
сказал:
     - Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш  Сын  Хлеба  много  слышал  о
ваших талантах и справедливости и вот приглашает  вас  к  себе.  Скатертью
хлеб да соль.
     Чжан и не слыхал никогда о  такой  стране.  "Неужто,  -  подумал  он,
Медный Энгельс на меня донос сделал,  и  это  меня  за  саботаж  забирают?
Говорят, они при этом любят придуриваться..."
     От страха Чжан даже вспотел.
     - А вы сами-то кто? - спросил он.
     - Мы - референты, - ответили незнакомцы,  взяли  Чжана  за  рубаху  и
штаны, кинули на заднее сиденье и сели  по  бокам.  Чжан  попробовал  было
вырываться, но так получил по ребрам, что  сразу  покорился.  Шофер  завел
мотор, и машина тронулась.
     Странная была поездка. Сначала вроде  ехали  по  знакомой  дороге,  а
потом вдруг свернули в лес и нырнули в какую-то яму.  Машину  тряхнуло,  и
Чжан зажмурился, а когда открыл глаза  -  увидел,  что  едет  по  широкому
шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами, бродят коровы,  а
чуть дальше поднимаются вверх плакаты  с  лицами  правителей  древности  и
надписями, сделанными старинным головастиковым письмом.  Все  это  как  бы
смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной  пустой
трубы. "Как в стволе у пушки", - почему-то подумал Чжан.
     Удивительно - всю жизнь он провел в своей деревне и даже не знал, что
рядом есть такие места. Стало ясно, что  они  едут  не  в  город,  и  Чжан
успокоился.
     Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом,  а
потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял  партбилет
и он, Чжан, назначен председателем коммуны  вместо  него  и  вот  идет  по
безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к  своему
дому, он подумал: "А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре  пьяный...
Дай-ка зайду посмотрю".
     Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой - это он сам, и все равно пришла
в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился - даже во сне, - но решил,
что раз его сделали председателем,  то  перед  этим  он,  наверно,  изучил
искусство партийной бдительности, и это она и есть.
     Он дошел до амбара, приоткрыл дверь - и видит: точно. Спит в углу,  а
на голове - мешок. "Ну подожди", - подумал Чжан, поднял с  пола  недопитую
бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
     И тут вдруг над головой что-то загудело,  завыло,  застучало  -  Чжан
замахал руками и проснулся.
     Оказалось, это на  крыше  машины  включили  какую-то  штуку,  которая
вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали  уступать
дорогу, а стражники с полосатыми жезлами - отдавать честь. Двое  спутников
Чжана даже покраснели от удовольствия.
     Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла
на красивой площади в незнакомом городе и вокруг  толпились  люди;  близко
их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
     - Что же, надо бы к трудящимся выйти, - с улыбкой сказал  Чжану  один
из спутников. Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от  его  деревни,
тем вежливей вели себя с ним эти двое.
     - Где мы? - спросил Чжан.
     - Это Пушкинская площадь города Москвы, - ответил референт и  показал
на тяжелую металлическую фигуру,  отчетливо  видную  в  лучах  прожекторов
рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и
фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
     Чжан вылез из машины. Несколько  прожекторов  осветили  толпу,  и  он
увидел над головами огромные плакаты:
     "Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!"
     Еще над толпой мелькали его  собственные  портреты  на  шестах.  Чжан
вдруг заметил, что без  труда  читает  головастиковое  письмо  и  даже  не
понимает, почему  это  его  назвали  головастиковым,  но  не  успел  этому
удивиться, потому  что  к  нему  сквозь  милицейский  кордон  протиснулась
небольшая группа людей - две женщины в красных, до асфальта, сарафанах,  с
жестяными полукругами  на  головах,  и  двое  мужчин  в  военной  форме  с
короткими балалайками. Чжан понял, что это и есть  трудящиеся.  Они  несли
перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо
от трактора "Шанхай". Один из референтов прошептал Чжану на ухо,  что  это
так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же  указаний,  Чжан  бросил  в  рот
кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную  щеку,  поцарапав
лоб о жестяной кокошник.
     Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной форме цинах и юях, и
площадь закричала:
     - У-ррр-аааа!!!
     Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но  Чжан  не
знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
     - А кто такой товарищ Колбасный? - поинтересовался он, когда  площадь
осталась позади.
     - Это вы теперь - товарищ Колбасный, - ответил референт.
     - Почему это? - спросил Чжан.
     - Так решил Сын Хлеба, - ответил референт.  -  В  стране  не  хватает
мяса, и наш повелитель полагает, что если у  его  наместника  будет  такая
фамилия, трудящиеся успокоятся.
     - А что с прошлым наместником? - спросил Чжан.
     - Прошлый наместник, - ответил референт, - похож был на  свинью,  его
часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали,  что  мяса
не хватает. Но потом Сын Хлеба узнал,  что  наместник  скрывает,  что  ему
давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
     - А как же его тогда показывали по телевизору,  если  у  него  голова
была отрублена? - спросил Чжан.
     - Вот это и было самым обидным для трудящихся, - ответил  референт  и
замолчал.
     Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты  все
время называют  людей  трудящимися,  но  не  решился  -  побоялся  попасть
впросак. "Да и потом, - подумал он, - может,  они  и  правда  не  люди,  а
трудящиеся".
     Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
     - Здесь вы  будете  жить,  товарищ  Колбасный,  -  сказал  кто-то  из
референтов.
     Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с
первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были
просторные, и окна большие, и мебель красивая - но все это  было  каким-то
ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной:  хлопни,  казалось,  в  ладоши
посильнее, и все исчезнет.
     Но тут референты сняли пиджаки, на столе  появилась  водка  и  мясные
закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
     Потом референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а
другой запел приятным голосом:
     - Мы - дети Галактики, но - самое главное,
     Мы - дети твои, дорогая Земля!
     Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше  и
больше. Они ловко жонглировали  и  кувыркались,  а  когда  Чжан  хлопал  в
ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели  красивые  песни  про  то,  как
хорошо лежать ночью у костра и  глядеть  на  звездное  небо,  про  строгую
мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня  про
что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.


     Когда Чжан проснулся, было утро.  Один  из  референтов  тряс  его  за
плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал - тем  более
что референты были свежими и умытыми.
     - Прибыл Первый Заместитель! - сказал один из них.
     Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее
на стуле висел  серый  пиджак  с  красным  флажком  на  лацкане.  Он  стал
торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда  в  комнату
ввели невысокого человека в благородных сединах.
     - Товарищ Колбасный! - возвестил он. - Основа колеса - спицы;  основа
порядка в поднебесной - кадры; надежность колеса зависит от пустоты  между
спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас как  о  благородном  и
просвещенном муже и хочет пожаловать вам высокую должность.
     - Смею ли мечтать о такой чести? - отозвался Чжан, с трудом сдерживая
икоту.
     Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз,  сели
в черную машину и поехали по улице, которая называлась "Большая  Бронная".
И вот они оказались у дома вроде того, где  Чжан  провел  ночь,  только  в
несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
     Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан  двинулся  за
ним, слушая, как спешащий сзади референт  играет  на  маленькой  флейте  в
форме авторучки.
     Светила луна. По пруду плавали удивительной  красоты  черные  лебеди,
про которых Чжану сказали, что все они на самом деле  заколдованные  воины
КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой.
В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа
в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им  остановиться
и лечь на землю, сложив руки на затылке.
     Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго  шли  по
каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые  нарядные  дети,
и, наконец, приблизились к высоким инкрустированным дверям, у  которых  на
часах стояли два космонавта с огнеметами.
     Чжан был перепуган и  подавлен.  Первый  Заместитель  открыл  тяжелую
дверь и сказал Чжану:
     - Прошу.
     Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался
в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты  в  небо,  а  в
самом центре, за белым роялем [Редкий музыкальный инструмент, напоминающий
большие гусли. (Прим. перев.)], сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и
золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с
ним стоял большой  металлический  шкаф,  к  которому  он  был  присоединен
несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын  Хлеба  глядел
на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его
седые волосы.


     На самом деле он, конечно, все видел - через минуту он убрал  руки  с
рояля, милостиво улыбнулся, а потом сказал:
     - С целью укрепления...
     Говорил он невнятно и как бы задыхаясь,  и  Чжан  понял  только,  что
будет теперь очень важным чиновником. Потом  состоялся  обед.  Так  вкусно
Чжан никогда еще не ел. Вот только Сын Хлеба не  положил  себе  в  рот  ни
кусочка. Вместо этого референты  открыли  в  шкафу  дверцу,  бросили  туда
несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы  не
подумал,  что  такое  бывает.  После  обеда  они  с  Первым   Заместителем
поблагодарили правителя СССР и вышли.
     Его отвезли домой, а вечером  состоялся  торжественный  концерт,  где
Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт  был  величественным  зрелищем.
Все номера удивляли количеством участников  и  слаженностью  их  действий.
Особенно  Чжану  понравился  детский  патриотический  танец  "Мой  тяжелый
пулемет" и "Песня о триединой задаче" в исполнении Государственного  хора.
Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор и
лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал  всех  местных  обычаев.
Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
     Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины  длинные  толпы
народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать  за  Ивана
Семеновича Колбасного - то есть за него, Чжана. А  в  свежей  газете  Чжан
увидел свой портрет и биографию, где  было  сказано,  что  у  него  высшее
образование и раньше он находился на дипломатической работе.
     Вот так, в восемнадцатом году правления под девизом "Эффективность  и
качество", Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
     Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни  о  чем
его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали  в
один из московских дворцов, где он  молча  сидел  в  президиуме  во  время
исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на
него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя  другие,  и
стал поступать так же - закрывать пол-лица ладонью  и  вдумчиво  кивать  в
самых неожиданных местах.
     Появились у  него  лихие  дружки  -  народные  артисты,  академики  и
генеральные  директоры,  умелые  в  боевых  искусствах.  Сам   Чжан   стал
Победителем  Социалистического  Соревнования  и  Героем  Социалистического
Труда. С утра  они  всей  компанией  напивались  и  шли  в  Большой  театр
безобразничать с тамошними певичками и певцами - правда,  если  там  гулял
кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда  они
вваливались в  какой-нибудь  ресторан,  и  если  простой  народ  или  даже
служилые люди видели на  дверях  табличку  "Спецобслуживание",  они  сразу
понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это  место
стороной.
     Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда,
чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
     Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они  присылали  ему  тысячи
писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в  самых  разных  делах.
Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад  и  помогал  -
из-за этого о нем шла добрая слава.
     Что больше всего нравилось Чжану, так это не  бесплатная  кормежка  и
выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они
были работящие и скромные, с пониманием, - Чжан мог, например, давить  их,
сколько хотел, колесами своего огромного черного  лимузина,  и  все,  кому
случалось быть при этом на улице, отворачивались,  зная,  что  это  не  их
дело, а для них главное - не опоздать на работу. А уж беззаветные  были  -
прямо как муравьи. Чжан даже написал в  главную  газету  статью:  "С  этим
народом можно делать что угодно", и ее напечатали, чуть изменив заголовок:
"С таким народом можно творить великие дела". Примерно это  Чжан  и  хотел
сказать.
     Сын Хлеба очень любил Чжана.  Часто  вызывал  его  к  себе  и  что-то
бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало,
и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но
помочь ему он никак не мог.
     Однажды, когда Чжан отдыхал в  своем  подмосковном  поместье,  пришла
весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался  и  подумал,  что  его  теперь
непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но  слуги  уговорили  его
повременить. И правда, ничего страшного не случилось - наоборот, ему  дали
еще одну должность:  теперь  он  возглавил  всю  рыбную  ловлю  в  стране.
Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось  новое  правление,  под
девизом "Обновление истоков".  В  эти  дни  Чжан  так  перенервничал,  что
начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на
дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет  в  маленькой
глухой деревушке.
     В восьмом году правления под девизом "Письма  Трудящихся"  Чжан  стал
наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом "Сияние истины"
он женился, взяв за себя красавицу-дочь несметно богатого академика:  была
она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре
она родила ему двух сыновей.
     Шли годы, правитель  сменял  правителя,  а  Чжан  все  набирал  силу.
Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных,  и
они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои  руки.
И вот однажды утром свершилось.
     Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба
было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось,
что при этом  он  задает  исходную  гармонию,  в  соответствии  с  которой
строится  все  остальное  управление  страной.  Правители,   понял   Чжан,
различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил
только "Собачий вальс" и большей частью наигрывал именно его.  Однажды  он
попробовал  сыграть  "Лунную  сонату",  но  несколько  раз  ошибся,  и  на
следующий день на Крайнем севере  началось  восстание  племен,  а  на  юге
произошло землетрясение, при котором, слава Богу, никто не погиб.  Зато  с
восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными энаменами  с  желтым
кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией "Братья
Карамазовы", пока не были перебиты все до одного.
     С тех пор Чжан не рисковал и играл только "Собачий вальс" - зато  его
он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к  роялю  и  даже
лежа на нем животом.  В  секретном  ящике  под  роялем  он  нашел  сборник
мелодий, составленный правителями древности. По вечерам  он  часто  листал
его. Он узнал, например, что в тот  самый  день,  когда  правитель  Хрущев
исполнял мелодию "Полет шмеля", над страной был сбит вражий самолет.  Ноты
многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что
играли правители тех лет.
     Теперь Чжан стал самым могущественным  человеком  в  стране.  Девизом
своего правления он выбрал  слова:  "Великое  умиротворение".  Жена  Чжана
строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал - но сам  Чжан  часто
бывал печален. Хоть и не существовало  удовольствия,  которого  он  бы  не
испытал, - но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все
хуже слышал левым ухом.
     По вечерам  Чжан  переодевался  интеллигентом  и  бродил  по  городу,
слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он  замечать,  что
как он ни плутай, все равно выходит на одни и те  же  улицы.  У  них  были
какие-то странные названия: "Малая  Бронная",  "Большая  Бронная"  -  эти,
например, были в центре, а самая  отдаленная  улица,  на  которую  однажды
забрел Чжан, называлась "Шарикоподшипниковская".
     Где-то дальше, говорили, был  Пулеметный  бульвар,  а  еще  дальше  -
первый и  второй  Гусеничные  проезды.  Но  там  Чжан  никогда  не  бывал.
Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на
улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на
Трупной площади. (Так она на самом деле называлась,  но  чтобы  не  пугать
трудящихся, на всех вывесках вместо буквы "п" была буква "б".) Любовница -
а это была молоденькая балерина - радовалась при этом, как  девочка,  и  у
Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже  оказывались  на
Большой Бронной.
     И вот с некоторых пор такая  странная  замкнутость  окружающего  мира
стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы, и вроде  бы
даже другие города  и  провинции  -  но  Чжан,  как  давний  член  высшего
руководства,  отлично  знал,  что  они  существуют  в  основном  в  пустых
промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил  во  время
своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
     А Чжан, хоть и правил  страной  уже  одиннадцать  лет,  все-таки  был
человек честный, и очень ему странно было произносить  речи  про  какие-то
поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в  Москве,  можно
считать, на самом деле нету.
     Однажды днем он собрал руководство и сказал:
     - Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в  Москве  только  несколько
улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за  Окружной
дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда...
     Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с  мест  и
сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как  только
это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
     - А ну, завязать ему рот и...
     - Позвольте хоть проститься с женой и детьми! - взмолился Чжан.
     Но его словно никто не слышал - связали по рукам  и  ногам,  заткнули
рот и бросили в машину.
     Дальше все  было  как  обычно  -  отвезли  его  в  Китайский  проезд,
остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте  и  кинули  туда
вниз головой.
     Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.


     А когда открыл глаза - увидел, что лежит в своем амбаре на полу.  Тут
из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
     - Пекинское время - девять часов.
     Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут
из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал,  и
Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих  домов  с
опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг
Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
     Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел  осматривать
амбар. С одной стороны его  стена  упиралась  в  забор,  за  которым  была
огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил.
По ней ползали большие рыжие муравьи.
     Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу  -  и
она ударила  о  железо.  Оказалось,  что  под  мусором  -  японский  танк,
оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что  с  одной  стороны
был заслонен амбаром, а с другой - забором, и был скрыт от  взглядов,  так
что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что  кто-то  это  увидит,
тем более что все лежали по домам пьяные.
     Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом.  Оказалось,
что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
     Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника  пушки  на
позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под
смотровой щелью, была лужица - туда во  время  дождей  капала  протекающая
вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и  фонтан.  Мятая  банка  от
американских  консервов  была  рестораном  "Мак-Дональдс",  а  пробка   от
"Кока-Колы" - той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел,
сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это  не  так  давно  выбросили
здесь проезжавшие через деревню американские туристы.
     Мертвый танкист почему-то был не  в  шлеме,  а  в  съехавшей  на  ухо
пилотке -  так  вот,  кокарда  на  этой  пилотке  очень  напоминала  купол
кинотеатра "Мир". А на остатках щек у трупа были  длинные  бакенбарды,  по
которым ползало много муравьев с личинками, - только глянув на  них,  Чжан
узнал два бульвара, сходившихся у  Трупной  площади.  Узнал  он  и  многие
улицы: Большая Бронная -  это  была  лобовая  броня,  а  Малая  Бронная  -
бортовая.
     Из  танка  торчала  ржавая  антенна  -  Чжан   догадался,   что   это
Останкинская телебашня. Само  Останкино  было  трупом  стрелка-радиста.  А
водитель, видимо, спасся.
     Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал  матку
- там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого  не
пускали. Отыскал Чжан и Жуковку, где были самые важные  дачи  -  это  была
большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня
каждый. А окружная дорога - это был круг, на котором вращалась башня.
     Чжан подумал, вспомнил, как его  вязали  и  бросали  головой  вниз  в
колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида - в общем, развел  он
хлорку в двух ведрах да и вылил ее в люк.
     Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было.  И
скоро совсем позабыл обо всей  этой  истории.  У  крестьянина  ведь  какая
жизнь? Известно.
     Чтобы  его  не  обвинили  в  том,  будто  он   оруженосец   японского
милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что  у  него  возле  дома
японский танк.
     Мне же эту историю он поведал через  много  лет,  в  поезде,  где  мы
случайно встретились  -  она  показалась  мне  правдивой,  и  я  решил  ее
записать.


     Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти;
ведь если вся наша вселенная находится в чайнике  Люй  ДунБиня  -  что  же
такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось  -
прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя - а оказалось, переполз
из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли  Чжао  из
Хуачжоусского крайкома партии сказал:
     "Знатность, богатство и высокий чин, могущество и  власть,  способные
сокрушить  государство,  в  глазах  мудрого  мужа  немногим   отличны   от
муравьиной кучи".
     По-моему, это так же верно, как то, что Китай на  севере  доходит  до
Ледовитого океана, а на западе - до Франкобритании.
     Со Лу-Тан




                              Виктор ПЕЛЕВИН

                              ПРИНЦ ГОСПЛАНА


     По  коридору  бежит  маленькая  фигурка.  Нарисована  она  с  большой
любовью, даже несколько сентиментально.  Если  нажать  клавишу  "Up",  она
подпрыгнет вверх, прогнется, повиснет на секунду в  воздухе  и  попытается
что-то поймать над своей головой.  Если  нажать  "Down",  она  присядет  и
постарается что-то поднять с земли под ногами. Если  нажать  "Right",  она
побежит вправо. Если нажать "Left" - влево. Вообще, ею можно  управлять  с
помощью разных клавиш, но эти четыре - основные.
     Проход, по которому  бежит  фигурка,  меняется.  Большей  частью  это
что-то вроде  каменной  штольни,  но  иногда  он  становится  удивительной
красоты галереей с полосой восточного орнамента на стене и высокими узкими
окнами. На стенах горят факелы, а в тупиках коридоров и на шатких  мостках
над глубокими каменными шахтами стоят враги с обнаженными мечами - с  ними
фигурка может сражаться, если  нажимать  клавишу  "Shift".  Если  нажимать
некоторые клавиши одновременно с другими,  фигурка  может  подпрыгивать  и
подтягиваться,  висеть,  качаясь,  на  краю,  и  даже  может   с   разбега
перепрыгивать каменные колодцы, из дна которых торчат острые шипы. У  игры
много уровней, с нижних можно переходить вверх, а с  высших  проваливаться
вниз - при этом меняются коридоры, меняются ловушки, по  другому  выглядят
кувшины, из которых фигурка пьет, чтобы восстановить свои жизненные  силы,
но все остается по прежнему - фигурка бежит среди каменных плит,  факелов,
черепов на полу и рисунков на стенах. Цель игры - подняться до  последнего
уровня, где ждет принцесса, но для этого нужно посвятить игре очень  много
времени. Собственно говоря, чтобы добиться в игре успеха, надо забыть, что
нажимаешь на кнопки, и стать этой фигуркой самому -  только  тогда  у  нее
появится степень проворства, необходимая,  чтобы  фехтовать,  проскакивать
через  щелкающие  в   узких   каменных   коридорах   разрезалки   пополам,
перепрыгивать дыры в полу и бежать по срывающимся вниз плитам,  каждая  из
которых способна выдержать вес тела только секунду, хотя никакого  тела  и
тем более веса у фигурки нет, как нет его, если вдуматься, и у срывающихся
плит, как бы убедителен ни казался издаваемый ими при падении стук.
     Принц бежал по каменному  карнизу;  надо  было  успеть  подлезть  под
железную решетку до того, как она  опустится,  потому  что  за  ней  стоял
узкогорлый кувшин, а сил почти не  было:  сзади  остались  два  колодца  с
шипами, да и прыжок со второго яруса на усеянный каменными  обломками  пол
тоже стоил немало. Саша нажал "Right" и сразу же за ней  "Down",  и  принц
каким-то чудом пролез под решеткой,  спустившуюся  уже  почти  наполовину.
Картинка на экране сменилась, но вместо кувшина на мостике  впереди  стоял
жирный воин в тюрбане и гипнотизирующе глядел на Сашу.
     - Лапин! - раздался сзади отвратительно  знакомый  голос,  и  у  Саши
перехватило под ложечкой, хотя совершенно никакого объективного повода для
страха не было.
     - Да, Борис Григорьевич?
     - А зайди-ка ко мне.
     Кабинет Бориса Григорьевича на самом деле никаким кабинетом не был, а
был просто частью комнаты, отгороженной несколькими невысокими шкафами,  и
когда Борис Григорьевич ходил по своей территории, над поверхностью шкафов
был виден его лысый затылок, отчего Саше иногда казалось, что он сидит  на
корточках  возле  бильярда  и   наблюдает   за   движением   единственного
оставшегося шара, частично скрытого бортом. После обеда Борис  Григорьевич
обычно попадал  в  лузу,  а  с  утра,  в  золотое  время,  большей  частью
отскакивал от бортов, причем  роль  кия  играл  телефон,  звонки  которого
заставляли  полусферу  цвета  слоновой  кости  над   заваленной   бумагами
поверхностью шкафа двигаться некоторое время быстрее.
     Саша ненавидел Бориса Григорьевича той особой длительной и  спокойной
ненавистью, которая знакома только живущим у  жестокого  хозяина  сиамским
котам и читавшим Оруэлла советским инженерам. Саша всего Оруэлла прочел  в
институте, еще когда было нельзя, и с тех пор  каждый  день  находил  уйму
поводов, чтобы с кривой улыбкой покачать головой. Вот и сейчас, подходя  к
проходу между двух шкафов, он криво улыбнулся предстоящему разговору.
     Борис Григорьевич стоял  у  окна  и,  подолгу  замирая  в  каждом  из
промежуточных положений, отрабатывал  удар  "полет  ласточки",  причем  не
бамбуковой палкой, как совсем недавно, когда он только  начинал  осваивать
"Будокан", а настоящим самурайским мечом. Сегодня на нем  была  "охотничья
одежда"  из  зеленого  атласа,  под  которой  виднелось  мятое  кимоно  из
узорчатой ткани синобу. Когда  Саша  вошел,  он  бережно  положил  меч  на
подоконник, сел на циновку и указал на соседнюю. Саша, с трудом  подвернув
под себя ноги, сел и поместил  свой  взгляд  на  плакат  фирмы  "Хонда"  с
мотоциклистом в высоких кожаных сапогах,  второй  год  делающим  вираж  на
стенке шкафа справа от  циновки  Бориса  Григорьевича.  Борис  Григорьевич
положил ладонь на процессорный блок своей "эйтишки"  -  такой  же,  как  у
Саши, только с винтом в восемьдесят мегабайт, - и закрыл глаза, размышляя,
как построить беседу.
     - Читал последние "Аргументы"? - спросил он через минуту.
     - Нет, - ответил Саша, - я не выписываю.
     - Зря, - сказал Борис Григорьевич, поднимая с пола свернутые листы  и
потряхивая ими в воздухе, - отличная газета. Я не понимаю, на  что  только
коммунисты надеются? Пятьдесят миллионов человек загубили,  и  сейчас  еще
что-то бормочут. Все же всем ясно.
     - Ага, - сказал Саша.
     - Или вот, - сказал Борис  Григорьевич,  -  в  Америке  около  тысячи
женщин беременны от инопланетян. У нас тоже таких полно, но их КГБ  где-то
прячет.
     "Чего он хочет-то?" - с тоской подумал Саша.
     Борис Григорьевич задумался.
     - Странный ты парень, Саня, - наконец, сказал он. - Глядишь  бирюком,
ни с кем из отдела не дружишь. Ведь ты знаешь, люди вокруг, не  мебель.  А
ты вчера Люсю напугал  даже.  Она  сегодня  мне  говорит:  "Знаете,  Борис
Григорич, как хотите, а мне с ним в лифте одной страшно ездить."
     - Я с ней в лифте ни разу не ездил, - сказал Саша.
     - Так поэтому и боится, - сказал Борис Григорьевич. - А ты съезди, за
пизду ее схвати, посмейся. Ты Дейла Карнеги читал?
     - А чем я ее напугал? - спросил Саша, соображая, кто такая Люся.
     - Да не в Люсе дело, - раздражаясь, махнул рукой Борис Григорьевич. -
Человеком надо быть, понял? Ну ладно, этот разговор мы  еще  продолжим,  а
сейчас ты мне по делу нужен. Ты "Абрамс" хорошо знаешь?
     - Ничего.
     - Как там башня поворачивается?
     - Сначала нажимаете "С", а потом курсорными клавишами.  Вертикальными
можно поднимать пушку.
     - Точно? Давай-ка глянем.
     Саша перешел к компьютеру; Борис Григорьевич, что-то шепча и  подолгу
зависая пальцами над клавиатурой, вызвал игру.
     - Вот, - показывая, сказал Саша.
     - Точно. Век бы не догадался.
     Борис Григорьевич  снял  телефонную  трубку  и  принялся  накручивать
номер, и когда линия отозвалась,  все  лучшее  поднялось  из  его  души  и
поместилось на лице.
     - Борис Емельяныч, - ласково сказал он,  -  нашли.  Нажимаете  цэ,  а
потом стрелочками... Да... Да...  Обратно  тоже  через  цэ...  Да  что  вы
говорите, а-ха-ха-ха...
     Борис Григорьевич повернулся к Саше, умоляюще сложил губы и совсем не
обидно пошевелил пальцами в направлении выхода. Саша встал и вышел.
     - А-ха-ха... На листе? Попьюлос? Даже не  слышал.  Сделаем.  Сделаем.
Сделаем. Обнимаю...
     Саша ходил курить на темную лестницу, к окну, из которого  был  виден
высотный  дом  и  какие-то  обветшало-красивые  террасы  внизу.  Место   у
подоконника было для него особым. Закурив, он обычно  подолгу  смотрел  на
высотный дом - звезда на его шпиле была видна немного  сбоку,  и  казалась
из-за обрамляющих ее венков двуглавым орлом;  глядя  на  нее,  Саша  часто
представлял  себе  другой  вариант  русской  истории,  точнее  другую   ее
траекторию,  закончившуюся  той  же  точкой  -  строительством  такого  же
высотного здания, только с другой эмблемой на  верхушке.  Но  сейчас  небо
было каким-то особенно гнусным и казалось даже серее, чем высотный дом.
     На площадке одним пролетом ниже курили двое в одинаковых комбинезонах
из тонкой английской  шерсти;  у  обоих  из  широкого  нагрудного  кармана
торчало по мельхиоровому гаечному ключу. Саша прислушался к их разговору и
понял, что оба они из игры  "Пайпс",  или,  по-русски,  "Трубы".  Саша  ее
видел, и даже ездил устанавливать ее на винчестер  какому-то  замминистра,
но ему самому она не нравилась полным отсутствием романтики, поверхностным
пафосом и особенно тем, что в  левом  углу  был  нарисован  мерзкого  вида
водопроводчик, который начинал хохотать, когда  какую-нибудь  из  труб  на
экране прорывало. А эти двое, судя по разговору, увлекались ей всерьез.
     - По старым договорам уже не грузят, - жаловался первый комбинезон, -
валюту хотят.
     - А ты на начало этапа  вернись,  -  отвечал  второй,  -  или  вообще
загрузись по новой.
     - Пробовал уже. Егор даже в командировку на комбинат ездил, три  раза
к директору пытался пройти, пока не подвис.
     - Если подвисает, надо  "Control  -  Break"  нажимать.  Или  "Reset".
Знаешь, как Евграф Емельяныч говорит - семь бед, один "Reset".
     Оба   темных   комбинезона   синхронно   подняли   глаза   на   Сашу,
переглянулись, кинули окурки в ведро и скрылись в коридоре.
     "Вот интересно, - подумал Саша, - они врут друг другу, или им  правда
в эти трубы интересно играть?" Он пошел вниз по лестнице. "Господи, да  на
что же я надеюсь? - подумал он. - Что я буду здесь  делать  через  год?  А
ведь они хоть очень глупые, но все видят. И все  понимают.  И  не  прощают
ничего. Каким же надо оборотнем быть, чтоб здесь работать...""
     Вдруг лестница под ногами дрогнула, тяжелый бетонный блок с  четырьмя
ступенями, как во сне, ушел из-под ног и через секунду с грохотом врезался
в лестничный пролет этажом ниже, не причинив, однако, никакого вреда  двум
девочкам-машинисткам из административной группы, стоявшим  точно  в  месте
удара. Девушки подняли хорошенькие птичьи головки и  посмотрели  на  Сашу,
которого спасло только то, что он успел схватиться за край  оставшейся  на
месте ступени.
     - Ботинки чистить надо, - сказала одна  из  девушек,  отстраняясь  от
сашиных качающихся ног, и обе они захихикали.
     Саша скосил на них глаза и заметил пирамидку из разноцветных кубиков,
на нижней грани которой они стояли. Это была, кажется, игра "Крэйзи  берд"
- очень милая, с забавной дурашливой музыкой,  но  с  неожиданно  тупым  и
жестоким концом.
     Так можно было висеть сколько угодно - было даже  что-то  приятное  в
этом однообразном покачивании  взад-вперед,  но  Саша  подумал,  что  это,
наверно, выглядит глупо. Он подтянулся  и  вылез  на  незнакомый  каменный
пятачок, обрывающийся в пропасть, противоположный край которой был  где-то
за левой границей монитора (там еле слышно что-то жужжало). Другая сторона
площадки упиралась в высокую каменную стену, сложенную из  грубых  блоков.
Саша сел на шероховатый и холодный  пол,  прислонился  к  стене  и  закрыл
глаза. Откуда-то издалека доносился тихий звук флейты. Саша не знал, кто и
где играет на ней, но слышал эту музыку почти каждый день. Сначала,  когда
он  только  осваивался  на  первом  уровне,  этот  далекий  дрожащий  звук
раздражал его своей заунывной однообразностью, какой-то  бессмысленностью,
что ли. Но постепенно он привык и стал даже находить  в  нем  своеобразную
красоту -  стало  казаться,  что  внутри  одной  надолго  растянутой  ноты
заключена целая сложная мелодия, и эту мелодию можно было слушать  часами.
Последнее время он даже останавливался, чтобы послушать флейту,  и  -  как
сейчас - оставался неподвижен некоторое время после того, как она стихала.
     Встав, Саша огляделся. Выход был только один - надо  было  прыгать  в
неизвестность за левым обрезом экрана. Можно было прыгнуть  с  разбега,  а
можно - сильно оттолкнувшись обеими ногами от края площадки. Все  пропасти
в лабиринте были длинной либо в прыжок с разбега, либо в прыжок с места, и
надежней,  конечно,  казался  первый  способ,  но  выработанная   интуиция
почему-то подсказывала второй; Саша подошел к обрыву, встал на  самый  его
край, и, изо всех сил оттолкнувшись, прыгнул в жужжащую неизвестность.
     Когда он приземлился на корточки и через секунду выпрямился, на лбу у
него выступил холодный пот - стоило ему прыгнуть с разбега... Прямо  перед
ним на острых стальных шипах висело скрюченное мертвое тело, уже  багровое
и распухшее, облепленное множеством жирных неторопливых мух - некоторые из
них взлетали отдохнуть и издавали то самое жужжание, которое  было  слышно
на картинке справа. Мертвец при жизни был мужчиной средних лет; на нем был
приличный костюм, а рука до сих пор сжимала портфель. Видно, он был в игре
новичком, и решил, что надежней будет разбежаться. Но, впрочем, с таким же
успехом Саша мог оказаться на дне глубокой каменной  шахты,  а  мужчина  в
пиджаке - продолжить путешествие к принцессе; точного способа  угадать  не
существовало, или, во всяком случае, Саша его не  знал.  Осторожно  обойдя
мертвое тело, Саша побежал вперед по коридору, в одном  месте  подтянулся,
влез на поддерживаемую двумя грубыми столбами площадку и побежал по новому
коридору, в трех местах которого  пришлось  перепрыгивать  через  глубокие
каменные колодцы. Больше всего его поражало, что все  это  происходило  на
втором уровне, вроде бы знакомом, как собственные пять пальцев,  и  только
когда под ногами щелкнула управляющая плита  и  из-за  угла  донесся  лязг
поднимающейся решетки, он  все  понял.  Недалеко  от  перехода  на  третий
уровень была одна решетка, которую он так и не сумел открыть - а когда ему
удалось выйти на новый этап, он решил, что она  была  чисто  декоративной.
Оказалось, что за ней тоже был участок лабиринта - правда, тупиковый. Саша
пробежал под поднявшейся решеткой и помчался дальше -  места  вокруг  были
уже знакомые и не сулили никаких неожиданностей. Он наступил еще  на  одну
управляющую плиту, перепрыгнул другую - иначе следующая  решетка,  которая
начала подниматься впереди, сразу же упала бы - подтянулся и изо всех  сил
рванул по коридору - надо было спешить,  потому  что  поднявшись,  решетка
сразу же начинала опускаться. Он как раз успел подлезть под зубья,  бывшие
уже в полуметре от пола,  и  оказался  возле  лестничной  клетке  третьего
этажа, совсем недалеко от того места, где несколько минут назад  обрушился
вниз участок лестницы. Теперь дверь следующего уровня была рядом. "Черт, -
подумал Саша, отряхиваясь и только теперь чувствуя, как бьется  сердце,  -
ведь  не  проваливалась  здесь  лестница  раньше!   На   четвертом   этаже
проваливалась, а здесь нет. Наверно, через несколько раз срабатывает."
     - Саша!
     Саша  обернулся.  Из  двери   второго   подотдела   малой   древесины
выглядывала  Эмма  Николаевна.  Ее  лицо  было  густо  покрыто  пудрой,  и
напоминало присыпанный стрептоцидом большой розовый лишай.
     - Саша, прикури мне, а?
     - А вы что, сами не можете? - довольно холодно спросил Саша.
     - Так я же не в "Принце",  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  у  меня
факелов на стенах нету.
     - А что, раньше играли? - подобрев, спросил Саша.
     -  Приходилось,  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  только  вот   эти
стражники... Что хотели, то со мной и делали... В  общем,  дальше  второго
яруса я так и не попала.
     - А там шифтом надо, - сказал Саша, беря сигарету и подходя к зыбкому
факелу, горящему на стене, - и курсорными.
     - Да  мне  сейчас  уж  поздно,  -  вздохнула  Эмма  Николаевна,  беря
зажженную сигарету и влажно глядя на Сашу.
     Саша открыл было рот, чтобы выразить  вежливый  протест,  но  заметил
выглядывающего из-за спины Эммы Николаевны полуголого рыжегрудого  монстра
с большим задумчивым рылом вместо лица - такого, какие встречаются  только
в небольших внешнеэкономических организациях или на дне колодца  смерти  в
игре "Таргхан" - побледнел и, неловко кивнув, пошел к себе.
     "Хана бабе, - подумал он, - скоро в ДОС выйдет... А может, выберется,
черт ее знает."
     В его отделе громко звонил телефон, и Саша нетерпеливо подпрыгнул  на
открывающей вход плите, чтобы дверь следующего уровня скорее поднялась.
     - Лапин! К телефону!
     Саша подскочил к столу и взял трубку.
     - Саня? Здорово.
     Это был Петя Итакин из Госплана.
     - Ты сегодня приезжаешь?
     - Вроде не собирался.
     -  Начальник  сказал,  что  сейчас  кто-то  из  Госснаба   с   новыми
программами приедет. Я почему-то решил, что ты.
     - Не знаю, - сказал Саша, - мне пока ничего не говорили.
     - Это ведь у тебя к "Абрамсу" три лишних файла?
     - У меня.
     - Значит точно тебя пошлют. Ты меня дождись, если я выйду, ладно?
     - Ладно.
     Саша повесил  трубку  и  пошел  на  свое  рабочее  место.  Рядом,  за
резервным компьютером, сидел командировочный из Пензы и сосредоточено  бил
из лазера по эргонской ракетной установке, которая уже почти повернулась в
позицию  для  стрельбы;   вокруг,   насколько   хватало   глаз,   тянулись
безрадостные пески "Старглайдера".
     - Как там у вас? - вежливо спросил Саша.
     - Плохо, - отвечал командировочный, с гримасой стуча  по  клавише,  -
очень плохо. Если вон та штука...
     И вдруг все скрылось в ослепительном огненном смерче; Саша отшатнулся
от командировочного и закрыл лицо ладонями  -  он  сделал  это  совершенно
инстинктивно, а когда сообразил, что с ним самим ничего случиться не может
и открыл глаза, командировочного рядом уже не было, а на полу возле  стула
дотлевала пола пиджака.
     Из-за шкафа выскочил  Борис  Григорьевич,  швырнул  меч  на  пол,  и,
подтянув полы длинного стеганого плаща, который он перед схваткой  надевал
поверх панциря, принялся затаптывать испускающий вонючий дым кусок  ткани.
Рогатый шлем Бориса Григорьевича изображал мрачное  японское  божество,  и
выбитый на металле оскал в сочетании с хлопотливыми  и  какими-то  бабьими
движениям большого нежного тела был  довольно-таки  страшен.  Ликвидировав
зародыш пожара,  Борис  Григорьевич  снял  шлем,  вытер  мокрую  лысину  и
вопросительно поглядел на Сашу.
     - Все, - сказал Саша, и кивнул на экран, на котором мигала  досовская
галочка.
     - Вижу, что все. Ты мне его вызови снова, а  то  у  нас  еще  акт  не
подписан.
     У Бориса Григорьевича на столе зазвенел телефон, и он, не  договорив,
кинулся поднимать трубку.
     Саша пересел за соседний компьютер, вышел на драйв "а",  из  которого
торчала поганая болгарская дискета гостя, и  вызвал  игру.  Дисковод  тихо
зажужжал, и через несколько секунд в кресле снова появился мужик из Пензы.
     - Когда на вас ракеты летят, - сказал Саша,  -  вы  на  высоту  лучше
уходите. Из лазера больше одной не собьешь, а эта штука пачками бьет.
     - Ты не  учи,  не  учи,  -  огрызнулся  командировочный,  припадая  к
клавиатуре, - не первый год в дальнем космосе.
     - Тогда автоэкзэк себе сделайте, - сказал Саша, - а то вас каждый раз
вызывать особо времени ни у кого нет.
     Гость не отзывался - на него шли сразу два шагающих танка, и ему было
не до болтовни.
     Вдруг из кабинета начальника послышались какой-то грохот и крики.
     - Лапин! - взревел за шкафом Борис Григорьевич, - ко мне срочно!
     Когда Саша вбежал, Борис Григорьевич стоял на столе и отбивался мечом
от крохотного китайца  с  детским  лицом,  со  скоростью  швейной  машинки
тыкавшим в него пикой. Саша все сразу понял,  кинулся  к  клавиатуре  и  с
размаху ткнул пальцем в клавишу "Escape". Китаец замер.
     - Ух, - сказал Борис Григорьевич, - ну и дела. Пятого дана  вызвал  -
по инерции нажал, думал, она тип монитора запрашивает. Ну  ничего,  сейчас
разберемся с ним... Или нет, потом разберемся. Ты вот что.  Сейчас  сбрось
на дискету расширение к "Абрамсу" и поезжай в Госплан. Бориса Емельяновича
знаешь?
     - Я ж ему "Абрамс" и ставил, - ответил Саша, - зав отделом на  шестом
этаже.
     - Ну знаешь, так и отлично. Заодно и договора подпишешь - бери  прямо
с папкой. Еще он тебе дискету...
     Из-за шкафов полыхнуло ослепительным огнем, несколько раз грохнуло, и
сразу же завоняло паленым мясом.
     - Что такое?
     - Да опять этот, из Пензы. Похоже, на пирамидальную мину попал.
     - Ладно, завтра утром вызовем - а то второй час вонь и грохот. Езжай.
Он тебе дискету даст с "Арканоидом". Ну и ты сам погляди, что  у  них  там
нового, понимаешь?
     Саша повернулся было к двери, но Борис  Григорьевич  удержал  его  за
рукав.
     - Подожди, - сказал он, надевая шлем и беря в руки меч, - ты мне  еще
нужен. Когда я "Кия" крикну, нажми клавишу.
     - Какую?
     - А без разницы.
     Он зашел за спину замершему в выпаде китайцу, встал в низкую стойку и
примерился мечом к его шее.
     - Готов?
     - Готов, - отворачиваясь, ответил Саша.
     - Кия!!!
     Саша ткнул в клавиатуру; раздался  резкий  свист,  что-то  хрустнуло,
стукнулось об пол и покатилось по нему, а следом упало  что-то  тяжелое  и
мягкое.
     - Теперь иди, - хрипло сказал Борис Григорьевич, - и не задерживайся,
работы много.
     - Я в столовую хотел пойти, -  стараясь  глядеть  в  сторону,  сказал
Саша.
     - Поезжай лучше сразу. Там и пообедаешь.
     Саша вышел из-за шкафов,  подошел  к  своему  рабочему  месту,  ногой
отшвырнул оплавленные очки гостя под батарею,  сел  за  свой  компьютер  и
сбросил на дискету все, что было нужно. Потом, положив  дискету  в  сумку,
встал и неторопливо пошел по усеянному обломками каменных  плит  коридору,
привычно перепрыгнул через ловушку, повис на  руках,  спрыгнул  на  нижний
ярус, поднял с пола узкий разрисованный кувшин и припал  к  его  горлышку,
думая о том, что до сих пор не знает ни того, кто расставляет эти  кувшины
в укромных местах подземелья, ни того,  куда  исчезает  кувшин,  когда  он
выпивает содержимое.
     Дорога на четвертый уровень была знакома  до  мелочей,  и  Саша  шел,
прыгал, подлезал и подтягивался совершенно  механически,  думая  о  всякой
ерунде. Сначала ему вспомнился  зам  начальника  второго  подотдела  малой
древесины Кудасов, давно уже дошедший в  игре  "Троаткаттер"  до  восьмого
уровня, но так до сих пор и не сумевший перепрыгнуть на нем через какую-то
зеленую тумбочку, - из-за этого он, как говорили, и оставался вечным замом
у нескольких ракетами пролетевших на повышение начальников, у которых  это
получилось если и не совсем  сразу,  то,  во  всяком  случае,  без  особых
усилий. Потом Саша стал думать о непонятных словах  Итакина,  сказанных  в
одну из прошлых встреч - что вроде какие-то  ребята  давно  раскололи  его
игру; непонятно было, что Итакин имел в виду, потому что игра была колотой
уже тогда, когда Саша ставил ее  себе  на  винт.  Потом  впереди  медленно
поднялась вверх дверь четвертого уровня, и Саша шагнул  в  оказавшийся  за
ней вагон метрополитена.
     "А куда, собственно, я иду? - думал он, глядя в черное зеркало  двери
вагона и поправляя на голове тюрбан. - До седьмого уровня я уже доходил  -
ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то же самое,  только
стражники толще. Ну, на восьмой выйду. Так это ж сколько времени займет...
И что дальше? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась одна нота в самом конце.
     На ковре стояли огромные песочные часы; с каменных плит пола на  Сашу
словно в монокль смотрела изнеженная дворцовая кошка,  а  в  самом  центре
ковра, на разбросанных подушках, сидела принцесса. Ее лица издали было  не
разобрать - кажется, у нее были длинные  волосы,  или  это  темный  платок
падал на ее плечи. Вряд ли она знала, что  Саша  на  нее  смотрит,  и  что
вообще есть какой-то Саша, но зато Саша знал, что стоит ему  только  дойти
до этой комнаты, и принцесса бросится ему на шею. Встав, принцесса сложила
руки на груди, сделала несколько шагов  по  ковру,  вернулась  и  села  на
россыпь маленьких подушек.
     А потом все исчезло, за спиной с грохотом закрылась тяжелая дверь,  и
Саша оказался  возле  высокого  каменного  уступа,  с  которого  начинался
четвертый уровень.
     "Интересно, о чем она сейчас думает? Может быть, она  думает  о  том,
кто идет  к ней по лабиринту?  То есть  обо мне,  не зная,  что именно обо
мне?"
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась  к  левому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Странно, - думал он, - как я  изменился  за  последние  три  уровня.
Когда-то ведь казалось, что стоит только перепрыгнуть через ту  расщелину,
и все. Господи, как мало надо было для счастья... А  сейчас  я  это  делаю
каждое утро, почти не глядя, и что?  На  что  я  надеюсь  сейчас?  Что  на
следующем этапе все изменится, и я чего-то захочу  так,  как  умел  хотеть
раньше? Ну, допустим, дойду. Уже ведь почти знаю, как - надо  после  пятой
решетки попрыгать - наверняка там ход в потолке, плиты какие-то  странные.
Но когда  я туда  залезу,  где я  найду  того  себя,  который  хотел  туда
залезть?"
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову  и  увидел  впереди  по  ходу  эскалатора,  на  котором  он  стоял,
включившуюся разрезалку пополам - два стальных листа с  острыми  зубчатыми
краями, которые через каждые несколько секунд сшибались с такой силой, что
получался  звук  вроде  удара  в  небольшой  колокол.  Остальные  спокойно
проезжали сквозь нее - она существовала только для  одного  Саши,  но  для
него она  была  настолько  реальна,  насколько  что-нибудь  вообще  бывает
реальным: через всю сашину спину шел длинный уродливый шрам, а ведь в  тот
раз разрезалка его только чуть-чуть задела, выкромсав целый клок ткани  из
дорогой джинсовой куртки. Проходить через разрезалки было, вообще  говоря,
несложно - надо было встать рядом и быстро шагнуть вперед сразу  же  после
того, как разрезалка откроется. Но  сейчас  Саша  ехал  по  эскалатору,  и
никакой  возможности  угадать,  в  какой  именно  момент  он   доедет   до
разрезалки, не было. Не раздумывая, он повернулся назад  и  кинулся  вниз.
Бежать было трудно - на эскалаторе стояла уйма пьяноватых мужичков, каждый
из которых давал себя почувствовать и пропускал с большой неохотой, бросая
Саше вдогонку редкие, как самоцветы, слова. Какая-то баба в красном платке
и с двумя большими  тюками  в  руках  задержала  Сашу  настолько,  что  он
оказался к разрезалке даже ближе, чем был раньше, но все-таки ему  удалось
как-то перелезть через тюки. Но тут впереди упала решетка, и  Саша  понял,
что пропал. Он обмяк, зажмурился, но вместо того, чтобы увидеть за секунду
всю свою жизнь, почему-то с  невероятной  отчетливостью  вспомнил,  как  в
четвертом  классе  довел  на   уроке   пения   молодого   практиканта   из
консерватории  до  того,  что  тот,  перестав  играть  на   рояле   музыку
Кабалевского, встал с места, подошел к нему и  дал  по  морде.  Разрезалка
лязгнула совсем близко, и Саша инстинктивно  шагнул  назад,  подумав,  что
ведь может и про...
     "А куда, собственно, я иду? - подумал Саша, глядя  в  черное  зеркало
двери вагона метро и поправляя на голове тюрбан. - До  седьмого  уровня  я
уже доходил - ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то  же
самое, только стражники толще. Ну, на восьмой выйду.  Так  это  ж  сколько
времени займет... Да и зачем все это? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась  одна  неожиданная  нота  в
самом конце.
     Саша перестал думать о принцессе и стал глядеть  по  сторонам.  Народ
вокруг был большей частью привокзальный, поганый. Было много пьяных, много
одинаковых баб с сумками; особенно Саше не  понравилась  одна,  в  красном
платке, с двумя большими тюками в руках. "Где-то я  ее  видел,  -  подумал
Саша, - точно." С ним так часто бывало в последнее время -  казалось,  что
он уже видел то, что происходит вокруг, но вот где он  это  видел,  и  при
каких обстоятельствах, он вспомнить не мог. Зато  недавно  он  прочитал  в
каком-то журнале, что это чувство называется "Deja  vu",  из  чего  сделал
вывод, что то же самое происходит с людьми и во Франции.
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась к  правому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Сейчас мне кажется, - думал  он,  -  что  хуже  того,  что  со  мной
происходит, и быть ничего не может. А ведь пройдет пара этапов, и  вот  по
этому именно дню и наступит сожаление. И покажется, что  держал  что-то  в
руках, сам не понимая, что - держал, держал, да и выкинул. Господи, как же
погано должно стать потом, чтобы можно было жалеть о том,  что  происходит
сейчас... И  ведь  что  самое  интересное  -  с  одной  стороны  жить  все
бессмысленней и хуже, а с другой - абсолютно ничего в жизни  не  меняется.
На что же я надеюсь? И почему каждое утро встаю  и  куда-то  иду?  Ведь  я
плохой инженер, очень плохой. Мне все это просто не интересно. И оборотень
я плохой, и скоро меня возьмут и выпрут, и будут совершенно правы...
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову и увидел на соседнем эскалаторе включившуюся разрезалку пополам.  В
первый момент испуг был так силен, что Саша даже не сообразил, что никакой
угрозы для него нет. Потом, сообразив, он так громко сказал "Уй",  что  на
него с соседнего эскалатора поглядела та  самая  баба  с  тюками,  которая
привлекла его внимание в вагоне. Она проехала разрезалку, глядя на Сашу  и
даже не догадываясь, что случилось бы, будь на ее месте он. Саше ее взгляд
был неприятен, и он отвернулся.
     Следующая разрезалка пополам стояла у выхода из метро, и Саша  прошел
ее без всякого труда. А вот из кувшинчика, стоявшего за ней,  он  пить  не
стал - какой-то он был подозрительный,  с  орнаментом  из  треугольничков.
Саша один раз из такого попил и потом две недели сидел на бюллетене. Чутье
подсказывало, что где-то рядом должен быть еще один кувшин, и  Саша  решил
поискать. Его внимание привлекла парикмахерская на другой стороне улицы: в
вывеске не горели две первых буквы, и Саша был уверен, что это что-нибудь,
да значит.
     Внутри было маленькое помещение, где клиенты дожидались своей очереди
- сейчас оно было совершенно пустым, и это была  вторая  странность.  Саша
обошел комнатку кругом, подвигал кресла (в конце прошлого года он  сел  на
один стул в коридоре военкомата, куда  провалился  с  третьего  уровня,  и
неожиданно  сверху  спустилась  веревочная   лестница,   по   которой   он
благополучно вылез в двухмесячную командировку),  попрыгал  на  журнальном
столике (иногда они управляли  поворачивающимися  частями  стен),  и  даже
подергал крючки вешалок. Все  было  напрасно.  Тогда  он  решил  проверить
потолок, опять влез на журнальный столик и подпрыгнул с него вверх, подняв
над головой руки. Потолок оказался глухим, а  столик  -  очень  непрочным:
сразу две его ножки подломились,  и  Саша  вытянутыми  руками  врезался  в
цветную фотографию улыбающегося рыжего дебила, висевшую на стене.
     И вдруг в полу со скрипом распахнулся люк, в котором блеснуло  медное
горло кувшина, стоящего  на  каменном  полу  метрах  в  двух  внизу.  Саша
спрыгнул на  каменную  площадку,  и  люк  над  головой  захлопнулся;  Саша
огляделся и увидел с другой стороны  коридора  бледного  усатого  воина  в
красной чалме с пером; на пол воин отбрасывал  две  расходящихся  дрожащих
тени, потому что за его спиной коптили два факела по бокам высокой  резной
двери с черной вывеской "ГОСПЛАН СССР".
     "Надо  же,  -  подумал  Саша,  выхватывая  меч  и  кидаясь  навстречу
вытащившему кривой ятаган воину, - а я на троллейбусе,  дурак,  все  время
ездил."
     - Итакина? -  спросил  женским  голосом  телефон.  -  Обедает.  А  вы
поднимайтесь, подождите.  Это  вы  из  Госснаба  должны  были  программное
обеспечение привезти?
     - Я, - ответил Саша, - только я лучше тоже в столовую пойду.
     - Как к нам идти,  знаете?  Шестьсот  двадцатая  комната,  от  лифтов
налево по коридору.
     - Доберусь, - ответил Саша.
     В столовой было шумно и многолюдно. Саша походил между  столами,  ища
приятеля, но того не было видно. Тогда Саша встал  в  очередь.  Перед  ним
стояли два Дарта Вейдера из первого отдела  -  они  шумно,  с  присвистом,
дышали  и  механическими  голосами  обсуждали  какую-то  статью  -  не  то
"Огонька", не то Уголовного кодекса; из-за неестественности их речи понять
что-нибудь было очень сложно. Первый Дарт Вейдер взял на свой  поднос  две
тарелки кислой капусты, а  второй  -  борщ  и  чай  (кормили  в  Госплане,
конечно, уже не так,  как  до  начала  смуты  -  от  прежнего  великолепия
остались  только  изредка  попадавшиеся  в  капусте   красные   звездочки,
нарезанные из моркови с  помощью  какого-то  агрегата).  Саше  было  очень
интересно посмотреть, как Дарт Вейдер будет есть капусту - для  этого  ему
обязательно пришлось бы снять свой глухой черный шлем, но черные двое сели
за маленький столик в самом углу и задернули за собой  черную  шторку,  на
которой изображены были щит и  меч;  под  ней  остались  видны  только  их
начищенные хромовые сапоги, левая пара которых упиралась в пол  неподвижно
и прямо, а правая все время выделывала  какие-то  кренделя  -  один  сапог
терся о другой и обнимал его носком за голенище; Саша подумал, что если бы
он играл в "Спай", то из двух Дартов Вейдеров стал бы вербовать правого.
     Оглядевшись, Саша пошел со своим подносом  в  дальний  угол,  где  за
длинным столом у окна сидело около десятка пожилых мужиков в летной форме,
и деликатно сел с краю стола. На него поглядели,  но  ничего  не  сказали.
Один из пилотов - седой крепыш с двумя  незнакомыми  медалями  на  голубой
ткани комбинезона - стоял со стаканом в руке; он только что начал говорить
тост.
     - Друзья! Мы собрались здесь по поводу,  торжественному  и  приятному
вдвойне. Сегодня исполняется двадцать  лет  трудовой  деятельности  Кузьмы
Ульяновича Старопопикова в Госплане. И сегодня же утром  Кузьма  Ульянович
сбил над Ливией свой тысячный МиГ!
     Пилоты  зааплодировали  и  повернулись  к  сидящему  в  центре  стола
виновнику торжества - это был низенький, полненький и лысенький мужичок  в
толстых очках, дужка которых была перемотана черной ниткой. Он  совершенно
ничем не выделялся - наоборот, был за столом самым  незаметным,  и  только
приглядевшись, Саша заметил на его груди несколько рядов орденских  планок
- правда, каких-то незнакомых.
     - Я беру на себя смелость сказать,  что  Кузьма  Ульянович  -  лучший
пилот Госплана! И недавно полученный  им  от  Конгресса  орден  "Пурпурное
сердце" будет на его груди уже пятым.
     Вокруг опять зааплодировали; несколько раз Кузьму Ульяновича хлопнули
по плечам и спине; он сильно покраснел, махнул рукой, снял  очки  и  долго
протирал их носовым платком.
     - И это еще не все, - продолжал  седой,  -  кроме  эф-пятнадцатого  и
эф-шестнадцатого, Кузьма Ульянович недавно освоил новейший  истребитель  -
эф-девятнадцать   "Стелс".   На   его   счету   и    многие    технические
усовершенствования - осмыслив опыт  боев  в  небе  Вьетнама,  он  попросил
своего механика дописать два файла в ассемблере,  чтобы  пушка  и  пулемет
работали от одной клавиши - и теперь этим пользуемся мы все...
     - Да уж хватит бы, - застенчиво буркнул виновник.
     Встал другой пилот - у этого на груди тоже были орденские планки,  но
не в таком количестве, как у Кузьмы Ульяновича.
     - Вот тут наш парторг  говорил  о  том,  что  Кузьма  Ульянович  сбил
сегодня свой тысячный МиГ. А ведь кроме этого он, к примеру, четыре тысячи
пятьсот раз разрушил локатор под Триполи, а если мы  все  ракетные  катера
посчитаем, да еще аэродромы прибавим, такая  цифирь  выйдет...  Но  только
человека одной цифрой мерить нельзя. Я Кузьму Ульяновича знаю, может быть,
получше других - уже полгода с ним в паре летаю, и сейчас расскажу вам  об
одном нашем рейде. Я тогда первый раз на эф-пятнадцатом шел, а машина эта,
сами знаете,  не  из  простых  -  чуть  заторопишься,  захочешь  повернуть
побыстрей - подвисает. И  мне  Кузьма  Ульянович  перед  вылетом  говорит:
"Вася, запомни - не нервничай, иди сзади и ниже, я тебя прикрывать  буду."
Ну, я неопытный был тогда, а с гонором - чего это,  думаю,  он  прикрывать
меня будет,  когда я на  эф-шестнадцатом  весь Персидский  залив  облетал.
Да... Ну, сели мы по кабинам, и дают нам команду на взлет. Взлетали  мы  с
авианосца "Америка", и задание у  нас  было  -  сначала  какой-то  корабль
потопить в Бейрутском порту, а потом  уничтожить  лагерь  террористов  под
Аль-Бенгази. Взлетели, значит, и идем на малой, на автопилотах. А  там,  у
Бейрута, локаторов штук восемь, наверно - ну, вы все там были...
     - Одиннадцать, - сказал кто-то за столом, -  и  еще  всегда  двадцать
пятые МиГи патрулируют.
     -  Ну  да.  В  общем,  дошли  на  малой,  метрах  на  пятидесяти,   с
выключенными прицелами, а  как  километров  десять  осталось,  перешли  на
ручное, набрали четыре сотни и включили радары. Тут нас, понятно,  засекли
- но мы уже навелись,  выпустили  по  "Амрааму",  сделали  противоракетный
маневр и пошли на запад со снижением. От корабля щепок  не  осталось.  Это
нам по радио сообщили. В общем, опять идем вслепую  на  малой,  и  так  бы
дошли спокойно, но я тут, идиот, заметил двадцать третьего МиГа,  и  пошел
за ним - дай, думаю, задвину ему "Сайдвиндер" в  сопло.  Кузьма  Ульянович
видит на радаре, что я вправо пошел, и орет мне по  радио:  "Вася,  назад,
мать твою!" Но я уже прицел включил, поймал гада, и пустил ракету. И  хоть
тут бы мне развернуться, и к земле - так  нет,  стал  смотреть,  как  этот
двадцать третий падает. А потом гляжу на локатор -  а  на  меня  уже  СА-2
идет, кто пустил, не знаю...
     - Это под Аль-Байдой локатор стоит. Когда от Бейрута на запад  идешь,
никогда вправо брать не надо, - сказал парторг.
     - Ну да, а тогда-то я  не  знал.  Кузьма  Ульянович  кричит:  "Помеху
ставь!" А я вместо тепловой - это на "эф" нажать надо - на "цэ" жму. Ну и,
значит, получил прямо под хвост. Нажал на  "эф  семь",  катапультировался.
Опускаюсь, смотрю вниз - а там пустыня и шоссе, на шоссе машины  какие-то,
и меня на них сносит. И не успел я приземлиться, смотрю  -  мать  честная!
Кузьма Ульянович прямо на это шоссе на посадку заходит. Тут уж я  думаю  -
кто быстрее...
     Саша допил последний глоток чая, встал и пошел к выходу.  Плита  пола
сразу за дверью из столовой была какой-то странной - чуть другого цвета  и
на полсантиметра повыше, чем остальные. Саша остановился за  шаг  до  нее,
высунул голову в коридор и поглядел вверх  -  так  и  есть,  в  метре  над
головой поблескивали отточенные стальные зубья решетки.
     - Ну нет, - пробормотал Саша.
     Он внимательно оглядел столовую. С первого взгляда, другого выхода не
было, но Саша давно знал, что сразу он никогда и не бывает виден. Ход  мог
быть, например, за огромной картиной на стене, но допрыгнуть до нее  можно
было только раскачавшись на люстре,  а  для  этого  надо  было  громоздить
несколько столов один на другой. Было еще несколько выступов в  стене,  по
которым можно было попытаться залезть вверх, и Саша уже совсем было  решил
это сделать, когда его вдруг окликнула баба в белом халате.
     - Подносик-то на мойку надо снести, молодой человек, - сказала она, -
нехорошо выходит.
     Саша вернулся за подносом.
     - ...всем отделом стали пробоины считать, -  говорил  ведомый  Кузьмы
Ульяновича, - помните? Тогда покойный Ешагубин подходит к нам и спрашивает
- разве, говорит, эф-пятнадцатый на одном моторе может лететь?  И  знаете,
что ему Кузьма Ульянович ответил?
     - Ну хватит, правда, - конфузясь, сказал Кузьма Ульянович.
     - Нет, я скажу, пускай...
     Дальше Саша не слышал - все его внимание переключилось на  движущуюся
ленту, по  которой  тарелки  и  подносы  ехали  на  мойку.  Она  кончалась
небольшим окошком, в  которое  вполне  можно  было  пролезть.  Саша  решил
попробовать, поставил на ленту поднос, оглянулся и быстро забрался на  нее
сам. Двое стоявших возле окошка танкистов  поглядели  на  него  с  большим
недоумением, но прежде, чем они успели что-то сказать, Саша протиснулся  в
окошко, перепрыгнул через щель в полу и со всех  ног  кинулся  к  медленно
поднимающемуся  куску  стены  с  большой  облезлой   раковиной;   за   ним
открывалась освещенная факелами узкая лестница вверх.
     Начальник Итакина  Борис  Емельянович  оказался  одним  из  тех  двух
танкистов, которые с таким удивлением глядели на  Сашу  в  столовой.  Саша
столкнулся с ним у самого входа в шестьсот двадцатую комнату - за  сашиной
спиной  осталось  примерно  с  десяток  ярусов,  на  которые  можно   было
забраться, только подпрыгнув и подтянувшись, поэтому он устал и запыхался,
а поднявшийся на лифте  Борис  Емельянович  был  спокоен  и  свеж,  и  пах
одеколоном.
     - Ты от Борис Григорича? - ничем не  показывая,  что  узнает  в  Саше
хулигана из столовой, спросил Борис Емельянович.  -  Пойдем  быстрее,  мне
через пять минут выезжать.
     Кабинет Бориса Емельяновича был такой же отгороженной шкафами  частью
огромного зала, что и кабинет Бориса Григорьевича, только внутри,  занимая
практически все  место,  стоял  огромный,  лоснящийся  смазкой  танк  "M-1
Abrams". Еще у стены были две бочки с горючим, на которых стояли телефон и
четырехмегабайтная "супер эй-ти" с цветным ВГА-монитором, при  взгляде  на
которую Саша сглотнул слюну.
     - Триста восемьдесят шестой процессор? - уважительно спросил он. -  И
винт, наверно, мегабайт двести?
     - Это не  знаю,  -  сухо  ответил  Борис  Емельянович,  -  у  Итакина
спрашивай, он мой механик. Чего там тебе подписывать?
     Саша полез  в  сумку  и  вынул  чуть  подмявшиеся  за  время  долгого
путешествия бумаги. Борис  Емельянович,  сверкнув  похожим  на  пулеметный
патрон с золотой пулей "Монт-Бланком", прямо на броне, не глядя, подмахнул
два первых листа, а над третьим задумался.
     - Это я так не могу, - сказал,  наконец,  он,  -  это  надо  в  главк
звонить. Это даже не я должен подписывать, а Павел Семенович Прокудин.
     Поглядывая на часы, он навертел номер.
     - Павла Семеновича, - сказал он в трубку. - Так. А когда будет?  Нет,
сам свяжусь.
     Он повернулся к Саше и значительно на него взглянул.
     - Ты не очень удачно пришел, -  сказал  он.  -  Через  пять  минут  -
наступление. А если ты эту бумагу хочешь подписать, в  главк  надо  ехать.
Хотя подожди... Может, быстрее выйдет. Проедешь немного со мной.
     Борис Емельянович склонился над компьютером.
     - Черт, - сказал он через минуту, - где это  Итакин  ходит?  Не  могу
двигатель запустить.
     - А вы директорию  смените,  -  сказал  Саша,  -  вы  же  в  корневой
директории. Или сначала в "Нортон" выйдите.
     - А ну попробуй, - ответил Борис Емельянович, отходя в сторону.
     Саша привычно затюкал по клавишам; заверещал дисковод  хард-диска,  и
почти сразу же мощно и тихо загудела электрическая  трансмиссия  танка,  а
воздух вокруг наполнился горьким  дизельным  выхлопом.  Борис  Емельянович
ловко запрыгнул на броню; Саша предпочел подтянуть к танку стул  и  уже  с
него шагнул на чуть приподнятую корму.
     В башне оказалось просторно и очень удобно. Саша заглянул  в  прицел,
но  тот  пока  не  работал;  тогда  он  огляделся.  Изнутри  башня  чем-то
напоминала любовно украшенную водителем кабину  автобуса  -  по  бокам  от
казенника пушки висели какие-то брелочки, флажки,  обезьянки,  а  к  броне
было приклеено несколько вырезанных из журнала девушек в купальниках.
     Борис Емельянович кинул Саше шлемофон, велев его одеть, и  скрылся  в
отделении водителя;  двигатель  взревел,  и  танк  выкатился  на  огромную
равнину,  где  далеко  впереди  возвышалась  похожая  на  вулкан  гора  со
срезанным границей монитора  верхом.  Саша  по  пояс  высунулся  из  люка,
огляделся и увидел по бокам еще десятка два таких же танков; два  или  три
возникли прямо на его глазах.
     - Как такое построение называется? - спросил он в микрофон.
     - Какое? - долетел искаженный наушниками голос Бориса Емельяновича.
     - Когда танки все на одной линии? Ну, если бы это солдаты были,  была
бы цепь, а это как называется?
     - Не знаю, - ответил Борис Емельянович.  -  Так  после  обеда  всегда
бывает - просто одновременно выходим. Ты лучше  посчитай,  сколько  танков
вокруг?
     - Двадцать шесть, - сосчитал Саша.
     - Понятно. Бабаракин на бюллетене, Сковородич в Австрии, а  остальные
все здесь. Жаркий сегодня день будет.
     - Двадцать первый, двадцать первый, с  кем  говорите?  -  раздался  в
шлемофоне чей-то голос.
     - Говорит двадцать первый, вызываю семнадцатого, прием.
     - Семнадцатый слушает.
     - Семнадцатый, у  меня  тут  парень  из  Госснаба,  ему  одну  бумагу
подписать. Чтоб не ехать через весь город.
     - Понял вас, двадцать второй, - отозвался голос, - через десять минут
у фермы.
     Танк Бориса Емельяновича резко взял вправо, и Сашу сильно  качнуло  в
люке. Перелетев с разгону через несколько ухабов, Борис Емельянович выехал
на шоссе, повернул и километрах на восьмидесяти в час  понесся  в  сторону
далекой  рощи,  перед  которой  дорога  разветвлялась  и  торчал  какой-то
указатель на шесте.
     - Залазь в башню, - велел Борис Емельянович, - и люк закрой.  Вон  на
том холме гранатометчик сидит.
     Саша повиновался - и в самое время: по броне ударило,  и  послышалось
резкое и громкое шипение.
     - Вот он, курва-а, - прошептал голос Бориса Емельяновича в наушниках,
и башня стала медленно поворачиваться вправо.
     Саша  увидел  на  экране  прицела  совместившийся  с  вершиной   горы
квадратик и выскочившую надпись "gun  locked".  Но  Борис  Емельянович  не
спешил стрелять.
     - Ну же! - выдохнул Саша.
     - Подожди, - зашептал Борис Емельянович, - дай я осколочный заряжу...
Бронебойные нам еще понадобятся.
     Еще раз зашипело и ударило по броне, а в  следующий  момент  рявкнула
пушка "Абрамса", и на вершине холма на  секунду  словно  выросло  огромное
черно-красное дерево.
     Вскоре слева от шоссе появилась  и  стала  стремительно  приближаться
окруженная   невысоким   забором    ферма,    похожая    на    заброшенную
правительственную дачу. Метрах в трехстах Борис Емельянович затормозил,  и
так резко, что Саша, глядевший в прицел, наверняка посадил бы  себе  синяк
под глазом, если бы не мягкая резина вокруг окуляров.
     - Что-то мне вон то окно не нравится, - сказал Борис  Емельянович,  -
дай-ка я...
     Башня поехала влево, и опять рявкнула пушка. Ферму заволокло огнем  и
дымом, а когда их снесло, от уютного двухэтажного  домика  остался  только
закопченный  фундамент  с  небольшим  куском  стены,  в  котором  странной
показалась непонятно куда раскрывшаяся дверь. Борис Емельянович на  всякий
случай дал длинную очередь  из  пулемета,  перебившую  несколько  досок  в
заборе, и медленно поехал к ферме.
     - Можешь пока  выйти  поразмяться,  -  сказал  он  Саше,  когда  танк
затормозил у пепелища, - вроде, все спокойно.
     Саша вылез из башни, спрыгнул на землю  и  повертел  головой.  Голова
гудела, чуть подрагивали колени, и хотелось на всякий случай схватиться за
какой-нибудь поручень, вроде тех, что были в башне.
     - Что, скис? - дружелюбно спросил Борис Емельянович.  -  Ты  попробуй
так пять дней в неделю, по восемь часов, да еще когда на  тебя  одного  по
три Т-70 выезжают. Вот  когда  коленки  задрожат.  Здесь-то  место  тихое,
благодать...
     Действительно,  место  было  красивым  -  на  ровном   поле   кое-где
поднимались деревья, за шоссе  зеленела  роща  и  оттуда  доносился  тихий
птичий щебет. Из-за тучи вышло солнце, и все вокруг приобрело такие нежные
цвета, которые бывают только на хорошо настроенном  ВГА  белой  сборки,  и
которых никогда не даст ни корейский, ни тем более  сингапурский  монитор,
что бы ни писали в глянцевых многостраничных паспортах хитрые азиаты.
     С шоссе донесся гул.
     - Павел Семенович едет. Готовь свою бумагу.
     Черная точка на шоссе быстро приближалась и  вскоре  стала  таким  же
танком, как у Бориса Емельяновича, только с торчащим над  башней  зенитным
пулеметом. Танк подъехал,  остановился,  и  из  башни  выпрыгнул  худой  и
мрачный танкист в золотых очках и черной пилотке.
     - Давай, чего у тебя там, - сказал он Саше,  присел  на  одно  колено
возле сорванного взрывом с крыши фермы листа жести, положил сашину  бумагу
на планшет и написал в верхней части листа: "Не возражаю."
     - А ты, Борис, - сказал он Борису Емельяновичу, -  бросай  эти  дела.
Вечно ты со всякой херней перед боем лезешь.
     - Ничего, - сказал Борис Емельянович, -  нагоним.  А  этот  парень  -
механик не хуже Итакина, мне сейчас двигатель за минуту завел...
     Мрачный покосился на Сашу, но ничего не сказал.
     Со  стороны  далеких  синих  холмов  у   горизонта   донесся   быстро
приближающийся гул. Саша поднял голову и  увидел  звено  F-15,  идущих  на
бреющем полете. Они пронеслись прямо над танками, и передний  истребитель,
на крыле которого была нарисована красная орлиная голова, в двух  десятках
метров от земли сделал бочку и свечей,  почти  вертикально,  пошел  вверх;
остальные разделились на две группы и, набирая  высоту,  пошли  в  сторону
далекой горы со срезанным верхом, и тут Сашу второй раз за  день  посетило
чувство, что это уже с ним было - может быть, как-то по-другому, но было -
он был уверен.
     - Ну, сегодня ни один МиГ не сунется, - сказал Борис  Емельянович.  -
Кузьма Ульяныч в воздухе. Это его машина, с  орлом.  Можешь  свою  зенитку
здесь оставить.
     - Погожу, - ответил мрачный.
     Где-то вдали у горы засверкало, потом донесся грохот.
     - Началось, - сказал мрачный, - пора.
     - Я вам такую же зенитку привез, - вспомнив, сказал Саша и  вынул  из
сумки дискету. - Там еще два ПТУРСа на башню.
     Но Борис Емельянович уже спускался в танк.
     - Некогда, - сказал он, - отдашь Итакину.
     Лязгнул люк, потом  второй,  и  танки,  отбрасывая  гусеницами  комья
земли, рванули с места. Саша смотрел им вслед, пока они на превратились  в
две точки, а потом пошел к ферме,  где  на  единственном  уцелевшем  куске
стены у двери горели давно замеченные им два призрачных факела.
     Когда за сашиной спиной закрылась  дверь,  он  понял,  что  выбрался,
наконец, из подземелья и находится  теперь  где-то  во  внутренних  покоях
дворца. Вокруг были уже не грубо обтесанные  каменные  глыбы,  а  какие-то
тонкие ажурные мостики, поддерживаемые легкими резными колоннами.  Куда-то
в сумрак уходили потолки, блестели в черном бархатном небе за окнами яркие
южные звезды, и даже факелы на стенах горели как-то иначе,  без  треска  и
копоти.
     С двух сторон от Саши были две одинаковых  опущенных  решетки,  а  на
стенах над ними висели узорчатые персидские ковры, и этого он тоже никогда
не видел на нижних уровнях. Он пошел к левой  решетке,  возле  которой  из
пола чуть поднималась управляющая подъемным механизмом плита, но когда  он
встал на нее, подниматься начала  та  решетка,  которая  осталась  за  его
спиной. Саша развернулся и побежал назад.
     За решеткой дорога разветвлялась. Можно было подпрыгнуть, подтянуться
и побежать вперед - там звякало сразу  несколько  разрезалок  пополам,  и,
значит, где-то рядом был спрятан кувшин, а может, и два сразу - было такое
один раз на третьем уровне. Можно было, наоборот, спуститься вниз, и Саша,
секунду поколебавшись, решил так и  поступить.  Внизу  начиналась  длинная
галерея с узкой полосой росписи на стене; в бронзовых кольцах,  ввинченных
в стену, коптили факелы, а впереди, защищая путь к лестнице, стоял страж в
алом халате, с подкрученными вверх усами и  длинным  мечом  в  руке;  Саша
заметил  в  правом  нижнем  углу  экрана   сразу   шесть   треугольничков,
обозначающих жизненную силу противника, и похолодел -  таких  ему  еще  не
попадалось. Самое большее до сих пор - это были четыре треугольничка. Саша
вытащил свой меч, найденный когда-то возле груды  человеческих  костей,  и
встал в позицию. Воин, пристально глядя ему в глаза и постукивая  ногой  в
зеленом сафьяновом сапоге по каменным плитам, стал приближаться. Вдруг  он
сделал неуловимо быстрый выпад, и Саша, еле успев отбить его меч  клавишей
"PgUp", сразу нажал "Shift", но этот всегда безотказный прием не  сработал
- воин успел отскочить, и снова принялся приближаться.
     - Здорово, Саш! - раздалось вдруг за спиной.
     Саша испытал острую  ненависть  к  неизвестному  идиоту,  вздумавшему
отвлекать его разговорами в такую минуту, сделал ложный  выпад  и,  целясь
врагу мечом прямо в горло, прыгнул вперед. Воин в алом халате опять  успел
отскочить.
     - Саша!
     Саша  почувствовал,  как  чьи-то  руки  разворачивают  его  вместе  с
вращающимся стулом, и чуть не ткнул мечом появившегося перед ним человека.
     Это был Петя Итакин. На нем был зеленый свитер  и  протертые  джинсы,
что очень удивило Сашу, знавшего госплановский этикет.
     - Пойдем поговорим, - сказал Итакин.
     Саша оглянулся на замершую на мониторе  фигурку,  потом  поглядел  на
Петю.
     - А я тебя уже час жду, - сказал он,  -  начальнику  твоему  "Абрамс"
запустил.
     - Видел уже, - сказал Итакин. - Ему минут пять назад Т-70  прямо  под
башню засадил. Он чиниться приезжал.
     Саша встал и пошел за приятелем в  коридор.  Петя  время  от  времени
через что-то перепрыгивал, а один раз упал на пол и  замер;  Саша  заметил
огромный синий глаз,  проплывший  прямо  над  ним  и  догадался,  что  это
"Тауэр", третья или четвертая башня. Сам он поднялся когда-то до  половины
первой, но когда услышал, что после того, как всходишь  на  первую  башню,
надо лезть на вторую, и совершенно неизвестно, что будет потом, бросил это
дело и стал принцем. А Петя лез на башню уже не первый год.
     Они вышли на лестницу, где Петя  ловко  увернулся  от  чего-то  вроде
вертикально летящего бумеранга, и с нее попали на пустой  длинный  балкон,
заваленный выгоревшими на солнце стендами с цветными фотографиями каких-то
дряблых лиц. Саша проверил пол под ногами - кажется, сомнительных плит  не
было. Петя, облокотившись на перила, уставился на огни города внизу.
     - Чего? - спросил Саша.
     - Так, - сказал Петя. - Я из Госплана скоро ухожу.
     - Куда?
     Петя неопределенно кивнул головой вправо. Саша посмотрел туда  -  там
были тысячи разноцветных светящихся точек, горящих  до  самого  горизонта.
Можно было понять Итакина и в  том  смысле,  что  он  планирует  прыжок  с
балкона.
     - Как звезды в "Принце", - вдруг сказал Саша, глядя на огни, - только
все вверх ногами. Или вниз головой.
     - А может, это в твоем "Принце" все вверх ногами, -  сказал  Петя.  -
Никогда не думал, почему там картинка иногда переворачивается?
     Саша помотал  головой.  Как  всегда,  вид  вечернего  города  навевал
печаль. Вспоминалось что-то забытое, и сразу же забывалось  опять,  и  это
что-то больше всего было похоже на тысячу раз данную себе и уже  девятьсот
девяносто девять раз нарушенную клятву.
     - На фига, интересно, мы живем? - спросил он.
     - Ну вот, - сказал Петя, - вроде и не пил сегодня,  а...  Вообще,  ты
стражника спроси. Он тебе объяснит насчет жизни.
     Саша опять уставился на огни.
     - Вот ты второй год по лабиринту бежишь, - заговорил  Петя,  -  а  ты
думал когда-нибудь, на самом он деле или нет?
     - Кто?
     - Лабиринт.
     - В смысле, существует он или нет?
     - Да.
     Саша задумался.
     - Пожалуй, существует. Точнее, правильно сказать, что  он  существует
ровно в той же степени, в какой  существует  принц.  Потому  что  лабиринт
существует только для него.
     - Если уж сказать совсем правильно, - сказал Петя, -  и  лабиринт,  и
фигурка существуют только для того, кто глядит на экран монитора.
     - Ну да. То есть почему?
     - Потому что и лабиринт, и фигурка могут появляться только в нем.  Да
и сам монитор, кстати, тоже.
     - Ну, - сказал Саша, - мы это на втором курсе проходили.
     - Но тут есть одна деталь, - не обращая  внимания  на  Сашины  слова,
продолжал Петя, - одна очень важная деталь, которую нам все  те  козлы,  с
которыми мы это проходили, забыли сообщить.
     - Какая?
     - Понимаешь, - сказал Петя, - если фигурка давно работает в Госснабе,
то она почему-то решает, что это она глядит в монитор, хотя она всего лишь
бежит по его экрану. Да и вообще, если б  нарисованная  фигурка  могла  на
что-то поглядеть, первым делом она бы заметила того, кто смотрит на нее.
     - А кто на нее смотрит?
     Петя задумался.
     - Есть только один спо...
     В  следующий  момент  его  что-то  сильно  толкнуло   в   спину,   он
перекувырнулся через  перила  и  полетел  вниз;  Саша  увидел  похожую  на
бумеранг штуку, какую он уже видел на лестнице  -  крутясь,  она  умчалась
куда-то в направлении увенчанных неподвижным дымом труб на горизонте. Саша
даже не успел испугаться - так  быстро  все  это  произошло.  Перегнувшись
через перила, он увидел Петю, вцепившегося руками в перила балкона  этажом
ниже.
     - Все в порядке, - крикнул Петя, - костылявки максимум на  один  этаж
сбрасывают. Сейчас я...
     Но тут Петя заметил медленно подплывающий к Пете вдоль стены огромный
глаз, похожий на круглый аквариум, до краев наполненный синими чернилами.
     - Петя! Слева! - крикнул он.
     Петя освободил одну руку и пустил в синий глаз два  каких-то  красных
шарика размером с клубок шерсти - от первого из них глаз дернулся и замер,
а от второго с хлопающим звуком растворился в воздухе.
     - Иди в шестьсот двадцатую, - крикнул Петя, перелазя через перила,  -
я сейчас приду, и будем твою игру докалывать.
     Саша повернулся, шагнул к выходу с балкона, и вдруг прямо перед ним с
грохотом  упала  стальная  решетка,  расколов  острыми  зубьями  несколько
кафельных плит пола. Саша повернулся назад, и вторая такая  же  решетка  с
лязгом ударила в перила балкона. Саша  поднял  голову,  увидел  в  близком
бетонном потолке небольшой квадратный лаз, привычно подпрыгнул, подтянулся
и вылез в узкий каменный коридор.
     Впереди на пол падало квадратное пятно красноватого света. Прижимаясь
к стене, Саша дошел до него и осторожно глянул вверх. Над ним  была  узкая
четырехугольная шахта, и там, далеко  наверху,  горел  факел,  и  виднелся
участок  закопченного  потолка  -  видимо,  это  была  обычная  коридорная
ловушка, только сейчас Саша был на ее дне. Наверху могли  быть  стражники,
поэтому Саша встал на цыпочки, и, осторожно ступая по  веками  копившемуся
праху, пошел вперед. Впереди оказался поворот, и в  нескольких  метрах  за
ним - тупик. Саша пошел было  назад,  но  услышал,  как  в  дальнем  конце
коридора лязгнула  решетка,  и  остановился.  Он  попал  в  мешок.  Теперь
оставалось только одно - тщательно проверить все плиты пола  и  потолка  -
любая из них могла управлять  решетками  или  поворачивающимися  участками
стены. Вытянув руки над головой, он подпрыгнул. Потом еще раз. Потом  еще.
Третья плита над его головой чуть-чуть поддалась. Дальше все было просто -
Саша еще раз подпрыгнул, толкнул ее руками и сразу отскочил  назад;  плита
выпала. Раздался грохот, и Саша привычно зажмурился,  чтобы  взлетевшая  с
пола пыль не попала в глаза. Немного погодя, он шагнул  вперед.  Теперь  в
потолке зияло прямоугольное отверстие, через которое можно было  пролезть,
а над ним вверх уходила стена с деревянными карнизами через каждые  два  с
половиной метра - это расстояние на всех уровнях было одинаковым. Стоя  на
таком карнизе, можно  было  подпрыгнуть  вверх,  в  прыжке  схватиться  за
следующий, влезть на него, встать и повторить то  же  самое  -  и  так  до
самого верха. На этой стене карнизов было шесть, и вся процедура заняла  у
Саши чуть больше минуты, причем он ни капли не устал.
     Теперь  он  стоял  в  коридоре,  стены  которого  состояли  из  грубо
обтесанных каменных блоков. Впереди была дыра  в  полу,  и  оттуда  тянуло
горьким факельным дымом. Саша подошел к ней и заглянул  вниз  -  метрах  в
пяти был виден ярко освещенный пол. Саша вздохнул, спустил  в  дыру  ноги,
повис над пустотой на руках, и с  некоторым  внутренним  усилием  заставил
себя разжать пальцы. Высота была не такой уж и большой, но как только Саша
приземлился, плита, на которую он упал, ушла из под ног  и  вместе  с  ним
полетела вниз; уцепиться за край он не успел и  после  томительно  долгого
падения врезался в пол, в обломки  только  что  с  треском  расколовшегося
каменного блока. Он не  разбился,  но  удар  и  неожиданность  оглушили  -
несколько секунд он с зажмуренными глазами сидел на  карачках,  вспоминая,
как давно в детстве, страшной черной зимой, сильно ушиб копчик, прыгнув из
слухового окна газовой подстанции на заиндевелый матрас внизу. А когда он,
помотав головой, открыл глаза, оказалось, что он  находится  в  той  самой
галерее с полосой орнамента на стене, откуда  его  вытащил  Итакин,  и  на
него, сложив руки на груди, смотрит тот же самый воин в алом  халате  -  в
том, что это он, Саша убедился, глянув в нижний угол монитора и увидев там
шесть треугольничков, обозначающих жизненную силу. Саша вскочил  на  ноги,
встал в боевую позицию и выхватил меч. Тогда воин выхватил  свой  и  пошел
навстречу; его взгляд до такой  степени  не  сулил  ничего  хорошего,  что
вспомнившийся совет Итакина  поговорить  с  ним  о  жизни  показался  злой
шуткой. Саша повертел в воздухе концом лезвия, собираясь нанести  удар,  и
вдруг воин неожиданным и точным движением выбил  меч  из  сашиной  руки  и
плашмя ударил его тяжелым клинком по голове.
     Саша открыл глаза и с  недоумением  обвел  ими  небольшую  полутемную
комнату, на полу которой он лежал. Под ним  был  мягкий  ковер,  на  стене
горела масляная плошка, а  у  стены  стоял  удивительной  красоты  сундук,
окованный чеканными медными листами. Под  потолком  плыли  клубы  дыма,  и
пахло чем-то странным, словно палеными перьями или  жженой  резиной  -  но
запах был приятный. Саша попытался сесть, и  понял,  что  не  в  состоянии
пошевелиться - почти по горло на  него  был  натянут  похожий  на  обшивку
матраса полотняный мешок, перемотанный толстой веревкой.
     - Проснулся, шурави?
     Изогнувшись червем, Саша перевернулся на другой бок и увидел воина  в
красном халате, сидящего метрах в двух от него на подушках.  Рядом  с  ним
дымился небольшой кальян, длинная кишка которого с  медным  мундштуком  на
конце лежала на ковре. С другой стороны  от  него  валялась  выпотрошенная
Сашина сумка. Воин вынул из складок халата маленький кривой  нож,  показал
его Саше и захохотал.
     - Да ты не бойся, шурави, не бойся, - сказал воин, поднимаясь на ноги
и нагибаясь над ним, - раз уж сразу не убил, не трону.
     Петли вокруг мешка ослабли. Воин сел на место  и,  посасывая  кальян,
задумчиво глядел, как Саша выпутывается из мешка. Когда Саша  окончательно
вылез и, сев на ковер, стал растирать затекшие  от  задержки  крови  ноги,
воин молча протянул ему  дымящийся  шланг.  Саша  безропотно  взял  его  и
глубоко затянулся. Комната сразу  чуть-чуть  сузилась  и  перекосилась,  и
вдруг стало слышным потрескивание масла в лампе - как оказалось, это  была
целая энциклопедия звука.
     - Меня зовут Зайнаддин Абу  Бакр  Аббас  ал-Хувафи,  -  сказал  воин,
подтягивая к себе раскрытую сашину сумку  и  запуская  в  нее  пятерню.  -
Можешь звать меня по любому из этих имен.
     - Меня Алексей, -  наврал  почему-то  Саша.  Из  всех  услышанных  им
непонятных слов он разобрал только "Аббас".
     - Ты ведь духовный человек?
     - Я-то? - переспросил Саша, с интересом наблюдая  за  трансформациями
комнаты. - Пожалуй, духовный.
     Почему-то он чувствовал себя в безопасности.
     - Вот я и смотрю - какие ты книги читаешь.
     Аббас держал в  руках  книгу  Джона  Спенсера  Тримингэма  "Суфийские
ордена в исламе", недавно купленную Сашей в "Академкниге", и дочитанную им
уже до середины. На ее обложке был нарисован какой-то мистический символ -
зеленое дерево, составленное из переплетенных арабских букв.
     - Очень тебя убить хотел, - признался Аббас, взвешивая книгу в руке и
нежно глядя на обложку. - Но духовного человека - не могу.
     - А за что меня убивать?
     - А за что ты сегодня Маруфа убил?
     - Какого Маруфа?
     - Не помнишь уже?
     - А, этого, что ли... с ятаганом? И перо еще на тюрбане?
     - Этого.
     - Да я не хотел, - ответил Саша, - он сам  полез.  Или  не  сам...  В
общем, он уже стоял у дверей с ятаганом. Как-то все машинально получилось.
     Аббас недоверчиво покачал головой.
     - Да что ты меня, за изверга принимаешь? - даже растерялся Саша.
     - А то нет. Вами, шурави, у нас в  деревнях  детей  пугают.  А  Маруф
этот, которого ты зарезал, утром ко  мне  подошел,  и  говорит  -  прощай,
говорит, Зайнаддин Абу Бакр. Чую, сегодня шурави  придет...  Я  думал,  он
гашиша объелся, а днем приносят его в караулку с перерезанным горлом...
     - Я правда не хотел, - с досадой сказал Саша.
     Аббас усмехнулся.
     - Хотел, не хотел. У каждого своя судьба, - сказал он, - и все нити в
руке Аллаха. Так?
     - Точно, - сказал Саша. - Вот это точно.
     - Я тут с одним суфием из Хорасана пять дней пил, - сказал  Аббас,  -
он мне и рассказал одну сказку... В общем, я точно не помню, как там было,
но там кого-то по ошибке зарезали, а потом оказалось, что это был убийца и
преступник, который  как  раз  собирался  совершить  свое  самое  страшное
убийство. Я вообще люблю с  духовными  людьми  выпить...  Вспомнил  я  эту
сказку, и думаю - а вдруг ты тоже какие сказки знаешь?
     Аббас встал с места, подошел к сундуку, открыл его  и  вынул  бутылку
виски "Уайт Хорс", два пластиковых стакана и несколько мятых сигарет.
     - Это откуда? - изумился Саша.
     - Американцы, - ответил Аббас.  -  Гуманитарная  помощь.  Как  у  вас
компьютеры в министерствах начали ставить, так они нам помогать стали.  Ну
и еще на гашиш меняют.
     - А американцы что, не изверги? - спросил Саша.
     - Да разные есть, - ответил Аббас, наполняя два пластиковых  стакана.
- С ними хоть договориться можно.
     - Договориться - это как?
     - Запросто. Ты, когда видишь стражника, нажимай кнопку "К". Он  тогда
сразу притворится мертвым, а ты шагай себе дальше.
     - Не знал, - ответил Саша, принимая стакан.
     - А откуда тебе знать, - сказал Аббас, поднимая  свой  и  салютуя  им
Саше, - когда у вас все игры колотые. Инструкций-то нет. Но ведь  спросить
можно? Я думал, шурави говорить не умеют.
     Аббас выпил и шумно выдохнул.
     - Вот есть там у вас такой Главмосжилинж, - вдруг  совершенно  другим
тоном заговорил он, - и есть там Чуканов Семен Прокофьевич - такой,  сука,
маленький и жирный. Вот это гадина, так гадина. Выходит на первый  уровень
- дальше боится, ловушки там, - и ждет наших.  Ну,  у  нас  понятно,  дело
военное - хочешь, не хочешь - иди. А ребята там неумелые, молодежь. Так он
каждый день пять человек убивает. Норма у него. Войдет, убьет,  и  выйдет.
Потом опять. Ну, если он на седьмой уровень попадет...
     Аббас положил руку на рукоять лежащего рядом с ним меча.
     - А американцы вам оружие поставляют? - спросил Саша,  чтобы  сменить
тему.
     - Поставляют.
     - А можно посмотреть?
     Аббас встал, подошел к своему сундуку, вынул  небольшой  пергаментный
свиток и кинул его Саше. Саша развернул свиток и увидел  короткий  столбец
команд микроассемблера, витиевато написанных черной тушью.
     - Что это? - спросил он.
     - Вирус, - ответил Аббас, наливая еще по стакану.
     - Ах ты... Я-то думаю, кто у нас все время систему стирает? А в каком
он файле сидит?
     - Ну ладно, - сказал Аббас, - хватит нам о  всякой  чепухе.  Пора  бы
тебе и сказку рассказать.
     - Какую?
     - Учебную. Ты же духовный человек? Значит, должен знать.
     - А про что? - спросил Саша, косясь на длинный меч, лежащий на  ковре
недалеко от Аббаса.
     - Про что хочешь. Главное, чтоб мудрость была.
     Чтобы выгадать минуту на  размышление,  Саша  поднял  с  ковра  шланг
кальяна и несколько раз подряд глубоко затянулся, вспоминая, что он прочел
у Тримингэма про суфийские сказки. Потом на минуту закрыл глаза.
     - Ты про магрибский молитвенный  коврик  знаешь?  -  спросил  он  уже
приготовившегося слушать Аббаса.
     - Нет.
     - Ну так слушай. У одного визиря был маленький  сын  по  имени  Юсуф.
Однажды он вышел за пределы отцовского поместья и пошел гулять. И  вот  он
дошел до пустынной дороги, где любил прогуливаться в одиночестве, и  пошел
по ней, глядя по сторонам. И  вдруг  увидел  какого-то  старика  в  одежде
шейха, с черной шляпой на голове. Мальчик вежливо приветствовал старика, и
тогда старик остановился и дал ему сладкого  сахарного  петушка.  А  когда
Юсуф съел его, старик спросил: "Мальчик, ты  любишь  сказки?"  Юсуф  очень
любил сказки, и так и ответил. "Я знаю одну сказку, - сказал старик, - это
сказка про магрибский молитвенный коврик. Я бы тебе ее  рассказал,  но  уж
больно она страшна." Но мальчик Юсуф, естественно, сказал  что  ничего  не
боится, и приготовился слушать. И вдруг где-то в  той  стороне,  где  было
поместье его отца, раздался звон колокольчиков и какие-то громкие крики  -
так всегда бывало, когда кто-нибудь приезжал.  Мальчик  мгновенно  позабыл
про  старика  в  черной  шляпе  и  кинулся  поглядеть,  кто  это  приехал.
Оказалось, что это был всего лишь какой-то незначительный подчиненный  его
отца, и мальчик со всех ног побежал назад, но старика  на  дороге  уже  не
было. Тогда он очень расстроился и пошел назад в поместье. Выбрав  минуту,
он подошел к отцу и спросил: "Папа! Ты знаешь  что-нибудь  про  магрибский
молитвенный коврик?" И вдруг его отец побледнел, затрясся всем телом, упал
на пол и умер. Тогда мальчик очень испугался и побежал к  маме.  "Мама!  -
крикнул он, - несчастье!" Мама подошла к нему, улыбнулась, положила ему на
голову руку и спросила: "Что такое, сынок?" "Мама, - закричал мальчик, - я
подошел к папе и спросил его про одну вещь, а он вдруг  упал  и  умер!"  -
"Про какую вещь?" - нахмурясь, спросила мама. "Про магрибский  молитвенный
коврик!" И вдруг мама тоже  страшно  побледнела,  затряслась  всем  телом,
упала на пол и умерла. Мальчик остался совсем один, и скоро могущественные
враги его отца захватили поместье, а самого  его  выгнали  на  все  четыре
стороны. Он долго странствовал по всей Персии и, наконец, попал в ханаку к
одному очень известному суфию и стал его учеником. Прошло несколько лет, и
Юсуф подошел к этому суфию, когда  тот  был  один,  поклонился  и  сказал:
"Учитель, я учусь у вас уже несколько лет. Могу я задать вам один вопрос?"
- "Спрашивай, сын мой," - улыбнувшись, сказал суфий. "Учитель,  вы  знаете
что-нибудь о магрибском молитвенном коврике?" Суфий  побледнел,  схватился
за сердце и упал мертвый. Тогда Юсуф кинулся прочь.  С  тех  пор  он  стал
странствующим дервишем, и ходил по Персии в поисках известных учителей.  И
все, кого бы он ни спрашивал про магрибский  коврик,  падали  на  землю  и
умирали. Постепенно Юсуф состарился, и стал немощным. Ему стали  приходить
в голову мысли, что он скоро умрет  и  не  оставит  после  себя  на  земле
никакого следа. И вот однажды, когда он сидел в чайхане и думал  обо  всем
этом, он вдруг увидел того самого старика в черной шляпе. Старик был такой
же, как и раньше - годы ничуть его не состарили.  Юсуф  подбежал  к  нему,
встал на колени и  взмолился:  "Почтенный  шейх!  Я  ищу  вас  всю  жизнь!
Расскажите мне о магрибском молитвенном коврике!" Старик  в  черной  шляпе
сказал: "Ну ладно. Будь  по  твоему".  Юсуф  приготовился  слушать.  Тогда
старик уселся напротив него, вздохнул и умер. Юсуф целый день и целую ночь
в молчании просидел возле его трупа. Потом встал, снял с него черную шляпу
и надел себе на голову. У него оставалось несколько мелких монет, и  перед
уходом он купил на них у владельца чайханы сахарного петушка...
     Саша замолчал. Аббас тоже долго молчал, а потом сказал:
     - Признайся, ты скрытый шейх?
     Саша не ответил.
     - Понимаю, - сказал Аббас, - все понимаю. Скажи, а  у  этого  дедушки
шляпа точно была черная?
     - Точно, - ответил Саша.
     - А не зеленая? Я думаю, может это Зеленый Хидр был?
     - А что тут у вас знают о Зеленом Хидре? - спросил Саша.  Он  еще  не
прочитал у Тримингэма, кто это такой, и ему было интересно.
     - Да все говорят разное. Самую интересную вещь сказал тот  дервиш  из
Хорасана, с которым мы пили. Он  сказал,  что  Зеленый  Хидр  очень  редко
является в своем настоящем обличье, и чаще всего  принимает  чужую  форму.
Или вкладывает свои слова в уста самым разным людям -  и  каждый  человек,
если захочет, может постоянно его слышать, говоря даже  с  самыми  глупыми
людьми, потому что некоторые слова произносит за них Зеленый Хидр.
     - Это верно, - сказал Саша. - Скажи, Аббас, а кто тут у вас на флейте
играет?
     - Никто не знает, - сказал Аббас. -  Уж  сколько  раз  весь  лабиринт
прочесывали... Без толку.
     Он зевнул.
     - Мне вообще-то на пост пора, - сказал он. - Кувшины  надо  разнести.
Скоро американцы придут. Не знаю, как тебя отблагодарить...  Разве  что...
Хочешь на принцессу посмотреть?
     - Хочу, - ответил Саша и залпом выпил то, что  оставалось  у  него  в
стакане.
     Аббас встал и снял с гвоздя на стене связку  больших  ржавых  ключей.
Они вышли в полутемный  коридор.  Дверь  комнаты,  где  они  сидели,  была
покрашена под стену, и когда  Аббас  закрыл  ее,  Саша  подумал,  что  ему
никогда не пришло бы в голову, что этот тупик, в сотнях похожих на который
он уже побывал, на самом деле - замаскированная дверь. Они молча дошли  до
выхода на следующий уровень, который оказался совсем рядом.
     - Только тихо, - сказал Аббас, протягивая ему ключи,  -  а  то  наших
перепугаешь.
     - Ключи отдать потом? - спросил Саша.
     - Оставь себе, - сказал Аббас. - Или выкинь.
     - А тебе они не нужны?
     - Будут нужны, - сказал Аббас, - сниму с гвоздя. Это ведь твоя  игра.
А у меня своя. Если что, заходи.
     Он протянул Саше клочок бумаги с какой-то надписью.
     - Здесь написано, как пройти, - сказал он.
     Подъем на самый верх занял от силы десять минут, а если бы Саша сразу
попадал ключом в замочные скважины, понадобилось  бы  и  того  меньше.  От
уровня к уровню вела небольшая служебная  лестница,  вырубленная  в  толще
камня - что это за камень, определить было трудно, потому что он был очень
приблизительным, да и существовал  недолго  -  когда  за  Сашей  закрылась
последняя дверь, реальность снова приобрела ясные цвета и четкость.
     Саша увидел перед собой уходящую  далеко  вверх  стену  с  такими  же
карнизами, как те, по  которым  он  совсем  недавно  карабкался  навстречу
Аббасу, машинально шагнул к первому, подпрыгнул  и  подтянулся.  Вспомнив,
что у него ключи, он плюнул, спустился вниз и неожиданно для  самого  себя
прыгнул прямо на глухую стену, стукнулся о камни, свалился, опять  прыгнул
на нее и опять упал. Попытавшись нормально встать на ноги, он вместо этого
подскочил высоко вверх, прогнулся и секунду висел в воздухе  с  вытянутыми
над головой руками. Только после этого  он  пришел  в  себя  и  со  стыдом
подумал: "Вот ведь развезло."
     Это был последний уровень, и служебная лестница здесь кончалась. Саша
побежал по длинной галерее с факелами в торчащих из стен бронзовых кольцах
(ему все казалось, что кто-то воткнул их  туда  вместо  флагов),  и  через
некоторое время уткнулся в  висящий  на  стене  ковер.  Развернувшись,  он
побежал в другую сторону,  и  после  недолгого  петляния  по  коридорам  и
галереям вышел к тяжелой металлической двери вроде тех, что вели с  уровня
на уровень. С ключами наготове он нагнулся к  ней,  но  никакого  замка  в
двери не оказалось. Именно за этой дверью должна была быть  принцесса,  но
вот только чтобы открыть эту  дверь,  надо  было  очень  долго  лазить  по
далеким аппендиксам двенадцатого уровня, на каждом  шагу  рискуя  свернуть
шею, хоть и нарисованную, но единственную.
     Другой вход Саша нашел минут через десять, заглянув за ковер, висящий
в тупике на стене. В одной из плит недалеко  от  пола  был  черный  зрачок
замочной скважины. Саша сунул туда самый маленький ключ,  который  был  на
связке, и открылась крохотная железная дверка, не  больше  окна  пожарного
крана. Саша с трудом протиснулся внутрь.
     Перед ним был зал с высоким сводчатым потолком; на его стенах  горели
факелы и висели ковры, а в одном из концов видна была поднятая решетка, за
которой начинался полутемный коридор. В другом  конце  зала  была  тяжелая
металлическая дверь - та самая, в которой  не  было  замочной  скважины  и
через которую Саше полагалось бы войти, сумей он когда-нибудь добраться до
этого уровня сам. Он узнал это место - именно здесь  он  видел  принцессу,
когда она иногда появлялась на экране. Но сейчас ее не было, как  не  было
ни ковров с подушками, ни пузатых песочных часов, ни дворцовой кошки.  Был
только голый пол. Зато поднятой решетки в стене Саша  раньше  не  видел  -
просто эта часть зала не попадала на экран,  когда  показывали  принцессу.
Саша пошел вперед.
     Коридор за решеткой неожиданно кончился банальной  деревянной  дверью
вроде тех, что приводят в коммунальную ванну или сортир,  и  Саше  в  душу
закралось нехорошее предчувствие. Он потянул дверь на себя.
     Комната, которая была перед  ним,  больше  всего  напоминала  большой
пустой чулан. Пахло чем-то затхлым - так  пахнет  в  местах,  где  хозяева
держат нескольких кошек и собирают советские газеты в  подшивку.  На  полу
валялся мусор - пустые аптечные флаконы, старый ботинок, сломанная  гитара
без струн и какие-то бумажные обрывки. Обои в нескольких местах отстали от
стен и свисали целыми лоскутами, а окно выходило на близкую - в метре,  не
больше, - кирпичную стену. В центре комнаты стояла принцесса.
     Саша сначала долго смотрел на нее, потом несколько раз обошел  вокруг
и вдруг сильно залепил по ней ногой. Тогда все то, из чего  она  состояла,
повалилось на пол  и  распалось  -  сделанная  из  сухой  тыквы  голова  с
наклеенными  глазами  и  ртом  оказалась  возле  батареи,  картонные  руки
согнулись в рукавах дрянного ситцевого халата, правая нога  отделилась,  а
левая повалилась на пол вместе с обтянутым черной тканью поясным манекеном
на железном шесте, упавшим  плашмя,  прямо  и  как-то  однозначно,  словно
застрелившийся политрук.
     Саша вышел из  комнаты  и  побрел  по  коридору  назад,  но  решетка,
отделявшая коридор от сводчатого зала, оказалась опущенной. Саша вспомнил,
что услышал звук ее падения через секунду после того, как ударил ногой  по
манекену, но в тот момент не обратил на это внимания.
     Вернувшись, он еще раз поглядел на пол, потом на обои,  и  заметил  в
одном месте контур заклеенной двери. Он подошел и  нажал  на  нее  плечом.
Дверь прогнулась, но не открылась; видимо, она была  очень  тонкой.  Тогда
Саша отошел на несколько метров, сжал кулаки и с разгону  врезался  в  нее
плечом - с такой силой, что,  распахнув  ее  и  с  хрустом  прорвав  обои,
пронесся еще метр или два по воздуху, и  только  потом,  споткнувшись  обо
что-то, полетел на пол, мельком увидев впереди  чьи-то  плечи,  затылок  и
спинку стула.
     - Тише, - сказал Итакин, поворачивая голову  от  экрана,  на  котором
мерцал высокий сводчатый зал, в центре которого  на  ковре  гладила  кошку
принцесса. - Бориса Емельяновича растревожишь. Ему сейчас опять в  бой.  У
них сегодня большие потери.
     Саша приподнялся на руках и оглянулся - за  его  спиной  поскрипывала
раскрытая дверца  стенного  шкафа,  из  которой  еще  планировали  на  пол
какие-то бумаги.
     - Ну и дела, Петя, - сказал он, поднимаясь на  ноги.  -  Что  же  это
такое?
     - Ты про принцессу? - спросил Итакин.
     Саша кивнул.
     - Это ты к ней и шел все время, - сказал Итакин. - Я ж  говорю,  твою
игру раскололи.
     - Неужели никто до нее не доходил?
     - Почему. Очень многие доходили.
     - Так почему они молчали? Чтобы другие тоже... чтобы им не  было  так
обидно?
     - Я думаю, не поэтому. Просто когда человек тратит столько времени  и
сил на дорогу, и наконец доходит, он уже не может себе  позволить  увидеть
все таким, как на самом деле... Хотя это тоже не точно.  Никакого  "самого
дела" на самом деле нет. Скажем, он не может позволить себе увидеть  того,
что видел ты.
     - А почему тогда я это видел?
     - Ну, ты просто прошел по служебной лестнице.
     - Но как же можно увидеть что-то другое? И потом, я ведь столько  раз
ее видел сам - когда переходишь с уровня на уровень, она иногда появляется
на экране, и она совсем не такая!
     - Я, наверно, не совсем  правильно  выразился,  -  сказал  Итакин.  -
Просто эта  игра  так  устроена,  что  дойти  до  принцессы  может  только
нарисованный человечек.
     - Почему?
     - Потому, - сказал Итакин, - что  принцесса  тоже  нарисована.  Ну  а
нарисовано может быть все что угодно.
     - Но куда же  тогда  деваются  те,  кто  играет?  Те,  кто  управляет
принцем?
     - Помнишь, как ты вышел на двенадцатый уровень? - спросил  Итакин,  и
кивнул на экран.
     - Помню.
     - Ты можешь сказать, кто бился головой о стену и прыгал вверх? Ты или
принц?
     - Конечно, принц, - сказал Саша. - Я и прыгать-то так не умею.
     - А где в это время был ты?
     Саша открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг так и замер.
     - Вот туда они и деваются, - сказал Итакин.
     Саша сел на лавку у стены и долгое время думал.
     - Слушай, - сказал он наконец,  -  кто  же  там  все-таки  на  флейте
играет?
     - А вот этого до сих пор никто не знает.
     Саша поглядел на часы и вдруг икнул.
     - На углу еще можно взять, - сказал он, - я сейчас сгоняю. Подождешь?
По стакану, а?
     - Мне спешить некуда, - сказал Итакин. - Только тебя назад не пустят.
     - Да я быстро, - нажимая "Escape", сказал Саша,  -  через  пятнадцать
минут.
     На экране застыла картинка, где из-под мавританской  арки  открывался
вид на огромный восточный дворец, состоящий из множества башен и  башенок,
тянущихся к сияющему огромными звездами летнему небу.
     Возле углового гастронома шевелилась такая очередь, что Саша понял  -
взять сейчас бутылку  будет  крайне  трудно,  и,  может  быть,  невозможно
вообще. Во всяком случае, будь он трезвым, это точно было  бы  невозможно,
но он, как оказалось, выпил вполне достаточно, чтобы через несколько минут
броуновского движения по переполненному залу оказаться не так уж далеко от
кассы. Со всех сторон напирали и матерились, но через некоторое время Саша
понял, что кажущийся хаос на самом деле представляет  собой  упорядоченное
движение четырех примыкающих друг к другу очередей, трущихся друг о  друга
из-за разной скорости. Очередь за портвейном была слева, а та,  в  которую
он попал, была за килькой в томате - той самой, что после  открытия  банки
имеет обыкновение внимательно глядеть на открывшего не меньше чем десятком
крошечных блестящих глаз. Сашина очередь двигалась быстрее, чем очередь за
портвейном, и он решил преодолеть следующие несколько метров в ее составе,
и только потом уже перейти в соседнюю. Этот маневр удался, и Саша оказался
между стройотрядовской курткой, на спине которой было выведено  загадочное
слово "КАТЭК", и коричневым пиджаком, надетым прямо на голое мужское  тело
лет пятидесяти.
     -  Ы-ы-ы-ы...  -  сказал  мужик  в  коричневом  пиджаке,  когда  Саша
посмотрел на него, и закатил глаза. У мужика  изо  рта  немыслимо  воняло;
Саша торопливо отвернулся и стал смотреть на стену, где висел  треугольный
матерчатый  вымпел  и  выпиленная  из  раскрашенной  фанеры   голова   так
называемого Ленина.
     "Господи, - вдруг подумал он, - а я ведь действительно живу в этом...
в этой... Стою пьяный в очереди за портвейном среди всех этих хрюсел  -  и
думаю, что я принц??
     - Килька кончается! - раздались испуганные голоса в соседней очереди,
- килька!
     Саша почувствовал, что мужик сзади дергает его за плечо.
     - Что такое? - спросил, оборачиваясь, Саша.
     - Я так считаю, - сказал мужик, - надо  нам  идти  на  исконные  наши
земли - Владимир, Ярославль - раздать людям  оружие  и  опять  всю  Россию
завоевать.
     - А потом? - спросил Саша.
     - Потом идти воевать хана Кучума, - сказал мужик и потряс перед Сашей
кулаком.
     - Портвейн кончается... - тревожно зашептал народ.
     Саша выдавился из очереди и стал проталкиваться к выходу. Пить больше
совершенно не хотелось. У выхода стояли две  женщины  в  белых  халатах  и
шапочках, и, поглядывая на часы, тихо, но горячо что-то обсуждали.
     Вдруг где-то сзади, словно бы под каким-то невидимым потолком раза  в
три выше магазинного, появился и стал  расти  странный  звук,  похожий  на
одновременный гул нескольких десятков авиационных двигателей. За несколько
секунд  он  достиг  такой  интенсивности,  что  люди,  только  что   мирно
матерившиеся в очередях, сначала стали в  недоумении  озираться,  а  потом
приседать на корточки или даже откровенно падать на  пол,  затыкая  руками
уши. Звук достиг наибольшей силы, так же  резко  пошел  на  убыль  и  стих
совсем, но ему на смену пришел грохот танковых моторов, так  же  непонятно
где возникший и непонятно куда ушедший через несколько секунд.
     - Вот так каждый вечер, - сказала женщина в белом халате, - ровно без
пятнадцати шесть. Мы уж куда только не звонили. Мне Зоя из  Новоарбатского
говорила - у них то же самое...
     Люди поднимались с пола  и  подозрительно  пялились  друг  на  друга,
вспоминая, за кем и за чем кто стоял. Но это было неважно, потому что  все
равно и килька, и портвейн уже кончились.
     Саша  вышел  на  улицу  и  медленно  побрел   к   сияющему   веселыми
электрическими  огнями  в  окнах  зданию  Госплана.   Впереди   включилась
разрезалка пополам - по тому болезненному скрипу, с которым она  работала,
и по большим щелям между гнутыми зубьями Саша догадался, что она не из его
игры, а просто - обычная советская разрезалка пополам, плохая и старая, то
ли забытая кем-то на улице, то ли стоящая на своем положенном месте.  Саша
прошел было мимо, а потом, по приобретенной в игре  привычке,  вернулся  и
посмотрел, не стоит ли сразу за ней, как это обычно  бывало  в  лабиринте,
кувшин с восстанавливающим жизненную силу напитком. Кувшина не было,  зато
стояли сразу три бутылки семьдесят второго портвейна. Саша  пошел  дальше,
прислушиваясь к ухающему скрипу за  спиной  и  угадывая  в  нем  несколько
повторяющихся нот из "подмосковных вечеров" - словно пластинку, стоящую на
проигрывателе,  заело,  и  ржавый  голос   безнадежно   задавал   тусклому
московскому небу вечный русский вопрос: "есть ли бзна?.. есть  ли  бзна?..
есть ли бзна?"


     Саша дошел до Госплана, и понял, что туда уже  поздно.  Рабочий  день
кончался, и высокая ассирийская дверь  выбрасывала  на  улицу  одну  волну
народа за другой. Он все-таки попытался войти, преодолел несколько  метров
против течения и уже уцепился было за холодное  ограждение  турникета,  но
сразу же был смыт  и  вынесен  обратно  на  улицу  группой  жизнерадостных
женщин. Мимо прочапал Кузьма Ульянович Старопопиков с портфелем в руке,  и
Саша совершенно машинально пошел за ним. Кузьма Ульянович сразу  углубился
в какие-то темные переулки - видно, жил где-то  неподалеку.  Саша  сам  не
знал, зачем он идет за Старопопиковым - ему просто нужно было какое-нибудь
дело, к которому можно на время пристроиться, чтобы спокойно подумать.
     Минут через десять - а может, и через полчаса,  Саша  как-то  потерял
счет времени - Кузьма Ульянович, дойдя до большого и совершенно безлюдного
двора, направился к угловому подъезду. Саша решил, что дальше идти за  ним
будет  даже  еще  глупее,  чем  до  сих  пор,  и  совсем   уже   собирался
развернуться, когда вдруг к  Кузьме  Ульяновичу  подошли  двое  долговязых
парней в модных натовских куртках. Саша мог дать что угодно на  отсечение,
что только что их не было во дворе. Он почуял неладное и быстро нырнул  за
пожарную лестницу, до самого низа забитую досками - здесь его никто не мог
увидеть, хоть он был недалеко от подъезда.
     - Вы - Кузьма  Ульянович  Старопопиков?  -  громко  спросил  один  из
подошедших - по русски он говорил с сильным акцентом и, как и второй,  был
курчав, черен и небрит.
     - Да, - с удивлением ответил Кузьма Ульянович.
     - Это вы бомбили лагерь под Аль-Джегази?
     Кузьма Ульянович вздрогнул и снял очки.
     - Вы сами-то кто бу... - начал было он,  но  собеседник  не  дал  ему
договорить.
     - Организация Освобождения Палестины  приговорила  вас  к  смерти,  -
сказал он, доставая из кармана длинный пистолет. То же сделал и второй.
     Кузьма Ульянович подпрыгнул и выронил из руки портфель, а в следующий
миг оглушительно  загремели  выстрелы  и  полетели  на  асфальт  стреляные
гильзы. Первая же пуля отбросила Кузьму Ульяновича на дверь, но  до  того,
как он успел упасть, оба палестинца уже  разрядили  в  него  обоймы  своих
пистолетов, повернулись и пошли прочь;  Саша  с  удивлением  заметил,  что
сквозь них видны деревья и скамейки, а когда они дошли до  угла,  то  были
уже почти невидимы и даже, кажется, не стали делать вид, что  поворачивают
за него. Вдруг  наступила  странная  тишина.  Саша  вышел  из-за  пожарной
лестницы, посмотрел на Кузьму Ульяновича, который тихо ворочался у  двери,
и растерянно огляделся по сторонам. Из соседнего подъезда  вышел  какой-то
мужик в спортивном костюме, и Саша со  всех  ног  кинулся  к  нему.  Мужик
удивленно остановился, и Саша вдруг почувствовал себя глупо.
     - Вы сейчас ничего не слышали? - спросил он.
     - Ничего, - ответил мужик. - А что я должен был слышать?
     - Так... Там человеку плохо.
     Мужик пошел вслед за Сашей и нагнулся над Кузьмой Ульяновичем.
     - Пьяный, наверно, - сказал он,  подходя  и  приглядываясь.  -  Хотя,
вроде нет. Эй, что с вами?
     - Сердце, - слабо  ответил  Кузьма  Ульянович,  делая  между  словами
большие паузы. - Вызывайте скорую, мне двигаться нельзя.  Или  лучше  жену
позовите. Второй этаж, сорок вторая квартира.
     - Может, лучше мы вас туда отнесем?
     - Нет, - сказал Кузьма Ульянович. - У меня уже два инфаркта  было.  Я
знаю, что лучше и что хуже.
     Мужик  в  спортивном  костюме  кинулся  вверх  по  лестнице,  а  Саша
повернулся и быстро пошел прочь.


     Он сам не заметил, как добрел до метро и доехал до Госснаба. Когда он
пришел в себя на набережной, возле родной пятиэтажки с колоннами у фасада,
он был уже окончательно трезв. Два окна на третьем этаже еще горели, и  он
решил подняться.
     Третий этаж был пуст и темен, и все, казалось, ушли - только в первом
подотделе малой древесины кто-то еще работал. Саша подошел  к  приоткрытой
двери и заглянул в щель.
     В центре помещения, в ветхом  голубом  кимоно  и  зеленых  хакама,  с
шапкой чиновника пятого ранга на голове  и  веером  в  руке,  стоял  Борис
Григорьевич. Он не мог видеть Сашу, потому что тот был в темном  коридоре,
но в момент, когда Саша заглянул в щель, Борис Григорьевич поднял веер над
головой, сложил и опять раскрыл его, прижал на секунду к  груди  и  резким
движением протянул к Саше; затем медленно, перед каждым шажком  подтягивая
одну полусогнутую ногу к другой, поплыл к двери, не опуская оттянутого  на
себя красным шелковым разворотом веера. Саше показалось, что его начальник
плачет, или тихо воет - но через секунду  он  разобрал  нараспев  читаемое
стихотворение:

                         Как капле росы
                         Что на стебле
                         Сверкнет на секунду
                         И паром
                         Летит к облакам -
                         Не так ли и нам
                         Скитаться всю вечность
                         Во тьме?
                         О безысходность!

     Борис Григорьевич остановился, закрутился на месте  и  замер,  высоко
над головой подняв веер. Так он стоял  несколько  минут,  а  затем  словно
пришел в себя - поправил пиджак, пригладил руками волосы и исчез  в  узком
проходе между шкафами. Вскоре оттуда донесся свист меча, и Саша понял, что
Борис  Григорьевич  принялся  за  свои  обычные  вечерние   упражнения   в
"Будокане", во втором слева от ворот зале. Тогда он вошел,  прокашлялся  и
крикнул:
     - Борис Григорьевич!
     Свист меча стих.
     - Лапин?
     - Я все подписал, Борис Григорьевич!
     - Ага. Положи на шкаф, я сейчас занят.
     - Я поработаю, Борис Григорьевич?
     - Работай, работай. Я сегодня допоздна.
     Саша положил бумаги на шкаф, сел на свое место и занес было палец над
кнопкой, включающей компьютер. Потом вдруг ухмыльнулся,  встал,  нашел  на
полке над столом телефонный справочник, полистал его  и  притянул  к  себе
телефон.
     - Алло, - сказал он в трубку,  дождавшись  ответа,  -  Главмосжилинж?
Чуканов Семен Прокофьевич еще на месте? Какой?
     Он записал новый телефон, и, нажав рычаг, сразу же его набрал.
     - Семена Прокофьевича. Семен Прокофьевич? Это из Госплана  беспокоят,
по поручению товарища Старопопикова... Главное, что он  вас  помнит...  Ну
как хотите. Ваше... Нет, насчет "Принца". Он просил вам передать,  как  на
седьмой уровень сразу выйти... Не знаю,  может  быть,  в  министерстве  на
совещании. Ну вы  сами  там  вспомните,  где  кто  кого  видел,  а  сейчас
запишите... Жду... Значит, так...
     Саша развернул данную ему Аббасом бумажку.
     - Набираете  слова  "принц  мегахит  семь".  Да,  латинские.  Русское
"эн"... Нет, цифра. Ну что вы, не за что. Всего наилучшего. До свидания.
     Встав, он пошел курить, а вернувшись через  несколько  минут,  набрал
тот же номер.
     - Семена Прокофьича... Как... Я же только что с ним говорил...  Какой
ужас... Какой ужас... Извините...
     Положив трубку, Саша включил компьютер.
     Спрыгнув с каменного карниза, он побрел по коридору в  тупичок,  куда
раньше стаскивал всякие найденные им вещи. Он уже давно туда  не  заходил,
но все осталось таким же - сложенная из обломков  каменных  плит  лежанка,
накрытая для мягкости ворохом истлевшего тряпья, чья-то берцовая кость, из
которой он начинал было долбить мундштук, да забросил, пара  узких  медных
кувшинов, в одном из которых что-то еще  оставалось,  и  лежащий  на  полу
госснабовский бланк с планом первого  уровня,  успевший  покрыться  густым
слоем пыли. Саша  лег  на  лежанку  и  закрыл  глаза,  и  почти  сразу  же
далеко-далеко наверху, за  множеством  каменных  потолков,  еле  различимо
запела флейта. Он стал вспоминать сегодняшний день - но  слишком  хотелось
спать, и, натянув на себя часть тряпья и устроившись так, чтоб ниоткуда не
дуло, он уснул.
     Сначала ему снился Петя Итакин, сидящий на вершине какой-то  башни  и
играющий  на  длинной  камышовой  флейте,  а  потом  приснился   Аббас   в
переливающемся зеленом халате, который долго объяснял ему, что если нажать
одновременно клавиши "Shift", "Control" и "Return", а потом еще дотянуться
до клавиши, на которой нарисована указывающая вверх стрелка, и  нажать  ее
тоже, то фигурка, где бы она ни находилась и сколько бы врагов  перед  ней
не стояло, сделает очень необычную вещь - подпрыгнет вверх, прогнется и  в
следующий момент растворится в небе.




                           ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА

                          комплект документации


  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                         Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                                Срочно
  ___________________________

                                   Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру
                                   от реконструктора "Аннэнербе"
                                   Т. Крегера, штандартенгемайндефорштеера
                                   АС, младшего имперского мага.


                                 РАПОРТ

                              Рейхсфюрер!
     Я   знаю,   какую   ответственность   влечет   за   собой   обращение
непосредственно к Вам. Но посетившее меня видение  настолько  значительно,
что как патриот Рейха и истинный немец я чувствую себя обязанным  передать
его  описание,  выполненное  с  максимальной  точностью,  лично  на   ваше
рассмотрение, и пусть мои слова говорят сами за себя.
     10.1.1935, в 14.00 по берлинскому времени,  находясь  в  медитативном
бункере "Аннэнербе", я вышел в астрал для обычного патрульного рейда.  Как
всегда, меня сопровождало астральное тело собаки  Теодорих  и  два  демона
пятой категории "Ганс" и "Поппель". Оказавшись в астрале, я  заметил,  что
флуктуации  Юпитера  странно  напряжены  и  излучают  необычное  для   них
фиолетовое  сияние.  В  таких  случаях  инструкция  рекомендует  выстроить
защитный пентаэдр и не выходить за его границы. Однако я -  за  что  готов
нести  ответственность  -  счел  возможным  ограничиться  пением   "Хорста
Весселя", так как находился недалеко  от  линии  перспективного  излучения
воли фюрера немцев Адольфа Гитлера, освещавшей в этот вечер  левый  нижний
квадрант Зодиака. Неожиданно из флуктуаций Юпитера  выделился  серповидный
красный  элементаль.  Через  несколько  секунд  он  пересекся   с   линией
волеизъявления фюрера. Вслед за этим произошла мощная эфирная вспышка, и я
потерял сознание.
     Придя  в  себя,  я  обнаружил,  что  нахожусь  в  сплюснутом   черном
пространстве, причем собака Теодорих  и  демон  "Ганс"  погибли,  а  демон
"Поппель" перешел в состояние, называемое на внутреннем языке  "Аннэнербе"
"перевернутый стакан".
     Неожиданно сзади возникло разрежение,  и  из  него  появился  неясный
силуэт. Когда он приблизился, я различил старика весьма преклонных лет,  с
окладистой бородой и тонким поясом вокруг  белой  крестьянской  рубахи.  В
одной руке он нес горящую свечу, а в другой - несколько коричневых книг со
своим же изображением, вытесненным на  обложке.  На  лбу  у  старика  было
укреплено медицинское зеркальце с отверстием  посередине,  наподобие  тех,
что используются отоларингологами,  а  вслед  за  ним  шла  белая  лошадь,
впряженная в рессорную коляску в виде декоративного плуга.
     Оказавшись рядом со мной, старик погрозил мне пальцем, потом  положил
на нижнюю плоскость окружающего нас пространства свои  книги,  укрепил  на
них свечу, вскочил на лошадь  и  сделал  вокруг  свечи  несколько  кругов,
выполняя на спине лошади сложные гимнастические приемы. При  этом  зеркало
на его голове сверкало так нестерпимо, что я вынужден был отвести  взгляд,
а демон "Поппель" перешел в состояние "пустая труба". Затем свеча погасла,
старик ускакал, и тогда же стихла гармонь. (Все это время  где-то  вдалеке
играла гармонь - русское подобие ручного органчика.)
     Затем я оказался в астральном тоннеле N 11, по которому и вернулся  в
медитативный бункер академии.
     Выйдя из медитации, я немедленно сел за настоящий рапорт.

     Хайль Гитлер!

                                        Младший имперский маг Крегер.


__________________________________________________________________________

                         РЕЙХСФЮРЕР СС ГЕНРИХ ГИММЛЕР
__________________________________________________________________________

                                                       "Аннэнербе", Вульфу


                                  Вульф!

     1. Кто посмел посадить Крегера за рапорт? Немедленно выпустить.  Этот
человек - патриот фюрера и Германии.
     2. Я не понял, причем здесь Юпитер.  Может,  все-таки  Сатурн?  Пусть
этим займется астрологический отдел.
     3.  Провести  реконструкцию  откровения,   представить   протокол   и
рекомендации.
     4. Все.

                                                     Хайль Гитлер!

                                                     Гиммлер.

       (Не знаю как вас, Вульф, а меня всегда смешит этот каламбур.)




  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________



                                         Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру


                           Служебная записка.

                                                ("об откровении Крегера")

                                Рейсфюрер!

     Значение откровения Т. Крегера для Рейха неизмеримо.  Можно  сказать,
что оно увенчивает длительную деятельность "Аннэнербе" по изучению тактики
и стратегии коммунистического заговора и подводит черту под одной  из  его
наиболее зловещих глав.
     Как известно,  после  уничтожения  большинства  грамотного  населения
России многие шифрованные тексты донесений майора фон Леннен в Генеральный
Штаб, замаскированные под бессмысленные русскоязычные тексты, получили там
распространение в качестве так называемых "работ". Среди них  -  донесение
"О  перемещении  третей  Заамурской  дивизии  к   западной   границе"   (В
зашифрованном виде - "Лев Толстой как зеркало русской революции".)
     В мистической  системе  Молотова  и  Кагановича,  на  основе  которой
осуществляется  управление  страной,  русскому  тексту  этой  шифровки   и
особенно ее заглавию придается огромное значение. Первоначально Сталин  (в
настоящее время  предположительно  -  Сероп  Налбандян)  и  его  окружение
приняли тезис Кагановича,  утверждавшего,  что  эту  фразу  надо  понимать
буквально. Такая установка влечет за собой  следующий  вывод:  манипулируя
отражающим русскую  революцию  зеркалом,  можно  добиться  перемещения  ее
отражения  на  любое  другое  государство,  что   приведет,   по   законам
симпатической связи, к аналогичной  революции  в  выбранной  стране.  Этот
вывод был сделан Кагановичем, по данным абвера, еще два года назад. Однако
с практической реализацией этой  идеи  возникли  трудности.  Строительство
огромного рефлектора в районе Ясной поляны, который  должен  был  посылать
луч  на  Луну,  и  от  Луны  -  на  Землю,  было  остановлено  в  связи  с
недостаточной точностью расчетов. В настоящее время рефлектор находится  в
замороженном состоянии (см. рис. 1).
     Далее. Около полугода назад Молотов пришел к выводу, что зеркальность
Льва Толстого является духовно-мистической, и рефлектирующая функция может
быть осуществлена с помощью издания нового  собрания  сочинений  писателя,
коэффициент  отражения  которого  будет  увеличен   за   счет   исключения
идеологически  неприемлемых  работ  вроде  перевода  Евангелий.  При  этом
наводка и фокусировка могут быть достигнуты варьированием  тиража  каждого
отдельного тома. Привожу таблицу тиражей восьмитомного собрания  сочинений
Толстого за 1934 год (данные РСХА).

                   1 том - 250 тыс. экз.
                   2 том - 82 тыс. экз.
                   3 том - 450 тыс. экз.
                   4 том - 41 тыс. экз.
                   5 том - 22 721  экз.
                   6 том - 22 720 экз.
                   7 том - 75 241 экз.
                   8 том - 24 экз.

     Легко видеть, что грубая  наводка  осуществляется  с  помощью  первых
четырех томов, а точная - с помощью томов с пятого по восьмой.
     Значение откровения Крегера в этой связи заключено  в  том,  что  оно
позволило ввести новый метод определения мишени наносимого красными удара.
На  этот  раз  удалось  получить  абсолютно  точные  результаты.  Протокол
реконструкции и рекомендации прилагаю.

                                                       Хайль Гитлер!

                                              Гл. реконструктор И. Вульф






  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________


                                       Протокол реконструкции N 320/125

     12.1.1935  в  "Аннэнербе"  была  проведена  реконструкция   по   делу
Толстого-Кагановича. Метод реконструкции - "откровение Крегера".
     В 14.35 в первом реконструкционном  зале  были  установлены  гипсовая
статуэтка Льва Толстого высотой 1,5 м. с  прикрепленным  на  лбу  зеркалом
площадью 11 кв.см. с отверстием посередине. Там же был  установлен  глобус
диаметром 1 м. на подставке высотой  0,75  м.  Для  моделирования  русской
революции был подожжен макет  усадьбы  Ивана  Тургенева  "Липки"  масштаба
1:40, размещенный в правом дальнем углу зала. Расстояния между объектами и
их точное геометрическое положение были рассчитаны на основе  данных  РСХА
по тиражам последнего издания Толстого в  России.  После  этого  имперским
медиумом Кнехтом был погашен свет,  и  в  зал  вошла  реконструктор  Марта
Эйхенблюм, переодетая Сталиным.  Ею  в  левом  направлении  был  раскручен
глобус. После его остановки пятно света  от  зеркала  на  голове  Толстого
оказалось в районе Абиссинии.
     Затем в зал  вошел  реконструктор  Брокманн,  переодетый  фюрером,  и
осуществил правую раскрутку глобуса. После его остановки пятнышко  темноты
в центре зеркального блика оказалось на Апеннинском полуострове.  На  этом
реконструкция закончилась.

  Имперский медиум  И. Кнехт                Реконструкторы  М. Эйхенблюм
                                                            П. Брокманн



  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________


                       Выводы по реконструкции 320/125

     1. По данным реконструкции,  в  настоящее  время  Рейху  не  угрожает
непосредственная опасность.
     2. В ближайшее время следует ожидать коммунистического  переворота  в
Абиссинии, однако это может быть  предотвращено  вводом  туда  контингента
итальянских войск.

                                               Гл. реконструктор  И. Вульф

                             Примечание.

     За проявленный  астральный  героизм  руководство  "Аннэнербе"  просит
представить Т. Крегера к награждению рыцарским крестом  первой  степени  с
дубовыми листьями.




     Секретно

     Расшифровка магнитофонной записи N 462-11 из архива  партийного  суда
чести НСДАП
     Запись  проведена  14.1.1935   подслушивающим   механизмом   ВС-М/13,
установленным в спальне Эрнста Кальтенбруннера

     Эмма Кальтенбруннер:
     - Какая у тебя смешная кисточка на колпаке, Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Отстань...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Да что с тобой сегодня?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Творятся странные вещи, Эмма. Мой человек  в  "Аннэнербе"  сообщил,
что некий Крегер из их отдела напился  и  представил  Гиммлеру  совершенно
безумный рапорт. А Вульф - Вульф, которому  мы  доверяли  -  вместо  того,
чтобы отдать мерзавца под трибунал, состряпал  целую  теорию,  по  которой
Италия должна напасть на Абиссинию...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ну и что?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А то, что все пришло в движение. Вчера Риббентроп два часа  говорил
с Римом по высокочастотной  связи,  а  через  два  дня  будет  расширенное
совещание у фюрера.
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Что?
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Я знаю, что ты  должен  сделать.  Ты  должен  пойти  к  Гиммлеру  и
рассказать все, что ты знаешь.
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А где я сегодня, по-твоему,  был?  Я  целый  час  стоял  перед  ним
навытяжку и  говорил,  говорил,  а  он...  Он  все  это  время  возился  с
головоломкой - знаешь, такой стеклянный кубик, а в нем три шарика... Когда
я кончил, он снял свое пенсне, протер платочком - у него  даже  на  платке
вышит череп - и сказал: "Послушайте,  Эрнст!  Вам  никогда,  случайно,  не
снилось, что вы едете в кузове ободранного грузовика  неизвестно  куда,  а
вокруг вас сидят какие-то монстры?" Я  промолчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
сказал: "Эрнст, я ведь не хуже вас знаю, что никакого астрала нет. Но  как
вы думаете, если у вас и даже у Канариса есть  свои  люди  в  "Аннэнербе",
должны же там быть свои люди и у меня?" Я не понял, что он имеет  в  виду.
"Думайте, Эрнст, думайте!" - сказал он. Я молчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
спросил: "Как вы считаете, чей человек Крегер?" Эмма Кальтенбруннер:
     - О Боже!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Да, Эмма... Наверно, я слишком прост для всех этих интриг...  Но  я
знаю, что пока я нужен фюреру, мое сердце будет биться... Ты  ведь  будешь
со мною рядом? Иди ко мне, Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ах, Эрнст... Бигуди... Бигуди...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Знаешь, Эмма... Иногда мне кажется, что это  не  я  живу,  а  фюрер
живет во мне...




                              МУЗЫКА СО СТОЛБА


     "...кого уровня. Так, недавно известным  американским  физиком  Ка...
Ка...  (Матвей  пропустил  длинную  фамилию,  отметив,  однако,  еврейский
суффикс) был представлен доклад ("вот суки,  -  подумал  Матвей,  вспомнив
жирную куклоподобную жену какого-то академика,  мерцавшую  вчера  золотыми
зубами и серьгами в передаче "От сердца к  сердцу",  -  всюду  нашу  кровь
пьют,  и  по  телевизору,  и  где  хочешь...")  в  котором  говорилось   о
математической  возможности  существования   таких   точек   пространства,
которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях,  являются
как бы их пересечением. Однако эти точки, если они и существуют, не  могут
быть зафиксированы  сторонним  наблюдателем:  переход  через  такую  точку
приведет к тому, что вместо события "А1" области  "А"  начнет  происходить
событие "Б1" области "Б". Но событие, происходившее в области "А",  теперь
будет событием, происходящим в  области  "Б",  и  у  этого  события  "Б1",
естественно, будет существовать некая предыстория, целиком  относящаяся  к
области "Б" и не  имеющая  ничего  общего  с  предысторией  события  "А1".
Поясним это на примере. Представим себе пересечение  двух  железнодорожных
путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то..."


     Дальше был неровный обрыв. Матвей поглядел на другую сторону  обрывка
журнальной страницы.


     "...первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою. Интеллигент..."


     Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа
от нее был был разрез какого-то самолета. Матвей вытер  о  бумагу  пальцы,
скомкал ее, бросил и откинулся спиной к забору.
     Машина со сваркой должна была быть  к  десяти,  а  был  уже  полдень.
Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая,  как  гудят  мухи  и
убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо  вбитом  в
землю. Магазин был закрыт, и это казалось  лишним  доказательством  полной
невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
     - Может, она сзади сидит? У кладовой?
     - Может, - ответил Матвею Петр, - да ведь все  равно  не  откроет.  И
денег нет.
     Матвей поглядел на бледное лицо  Петра  с  прилипшей  ко  лбу  черной
прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не  знаем  о  тех  людях,
рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если  это  наши  самые  близкие
друзья.
     Петру было лет под сорок. Он был человеком большой  внутренней  силы,
которую расходовал стихийно и неожиданно,  в  пьяных  разговорах  и  диких
выходках. Его бесцветное лицо наводило  приезжих  из  города  на  мысли  о
глубокой и особенной душе, а местных -  на  разговоры  об  утопленниках  и
болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит,  то  есть  ненавидел
мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на
еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за
грибка на ногах). Вот, пожалуй, и  все,  что  Матвей  и  все  остальные  в
бригаде знали про своего напарника - но то, что в другой среде  называлось
бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за  Петром,
несмотря на его немногословие и отказ сформулировать  определенное  мнение
по многим вопросам жизни.
     - Выпить обязательно надо, - сказал Семен,  сидевший  напротив  Петра
спиной к дереву.
     - Наши нордические предки не пили  вина,  -  не  отрывая  взгляда  от
дороги,  ровным  голосом  проговорил  Петр,  -  а  опьяняли  себя   грибом
мухомором.
     - Ты чё, - сказал  Семен,  -  это  ж  помереть  можно.  Он  ядовитый,
мухомор. Во всех книгах написано.
     Петр грустно усмехнулся.
     - А ты посмотри, - сказал он, - кто  эти  книги  пишет.  Теперь  даже
фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают.  Я  этим  сукам
каждый свой стакан вспомню.
     - И я, - сказал Матвей.
     Семен молча встал и пошел вдоль забора  по  направлению  к  небольшой
рощице за магазином.
     - А ты их пробовал когда-нибудь? - спросил Матвей.
     Петр не ответил.  Такая  у  него  была  привычка  -  не  отвечать  на
некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.



     - Гляди, что принес, - сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед
Матвеем что-то в мятой  газете.  Когда  он  развернул  ее,  Матвей  увидел
мухоморы - на первый взгляд, штук около двадцати, самых разных размеров  и
формы.
     - Где ты их взял?
     - Да прямо тут растут, под боком, -  Семен  махнул  рукой  в  сторону
рощицы, куда несколько минут назад уходил.
     - Ну и что с ними делать?
     - Как что. Опьяняться, - сказал Семен, - как наши нордические предки.
Раз бабок нет.
     - Давай еще постучим, - предложил Матвей, - Лариса в долг одну даст.
     - Стучали уже, - ответил Семен.
     Матвей с сомнением посмотрел  на  красно-белую  кучу,  потом  перевел
взгляд на Петра.
     - А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
     Петр презрительно пожал  плечами,  присел  на  корточки  возле  кучи,
вытащил гриб с длинной кривой ножкой и  еще  не  выпрямившейся  шляпкой  и
принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом  следили  за  процедурой.
Дожевав гриб, Петр принялся за второй - он глядел в  сторону  и  вел  себя
так, словно то, что он делает - самая естественная вещь на свете. У Матвея
не было особого желания присоединяться к нему, но  Петр  вдруг  подгреб  к
себе несколько  грибов  посимпатичнее,  словно  чтобы  обезопасить  их  от
возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
     "А ведь съедят все" - вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую
по-турецки возле газеты фигуру.


     Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту
стоял сильный грибной вкус. Видно,  на  Петра  с  Семеном  грибы  тоже  не
подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг  друга,  нормально
ли, что взрослые серьезные люди только что ни с того ни  с  сего  взяли  и
съели целую кучу мухоморов. Потом Семен подтянул к себе газету, скомкал ее
и положил в карман; когда исчезло большое квадратное  напоминание  о  том,
что только что произошло, и на оголенном  месте  нежно  зазеленела  трава,
стало как-то легче.
     Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к  дороге;  Матвей
откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий забор у  магазина.  Глаза
сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а
потом закрылись. Матвей стал думать  о  себе,  прислушиваясь  к  ощущению,
производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе  было  не
особо приятно -  стоял  тихий  и  теплый  летний  день,  все  вокруг  было
умиротворено и как-то взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось  о
чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую
радиорассказ о каких-то трубах.
     Музыка была удивительная - древняя и совершенно не соответствующая ни
месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента.
Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но  не  сумел  и
стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему,  глядя  сквозь  узкую
щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие  предметы
потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и  вдруг  произошла
совершенно неожиданная вещь.
     Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный  угол
матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и  каждую
минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно  чему  полностью
проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь  понять,  что
же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и  это
оно смотрит на все остальное, только что считавшее  себя  им,  и  пытается
разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
     Это так поразило Матвея, что  он,  увидев  рядом  подошедшего  Петра,
ничего  не  сказал,  а  только  торжественным  движением  руки  указал  на
репродуктор.
     Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся  к  Матвею,  отчего  тот
почувствовал  необходимость  объясниться  словами  -  но,  как  оказалось,
сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с  его  языка
сорвалось только:
     - ...а мы... мы так и...
     Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально  глядя  на  Матвея,
наклонил голову набок и стал думать. Потом повернулся, большими и  как  бы
строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
     Музыка стихла.
     Петр еще  не  успел  обернуться,  как  Матвей,  испытав  одновременно
ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым  и
продолговатым, имевшимся в его душе, на это  выползшее  навстречу  стихшей
уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея  прошел  хруст,  а
потом появились тишина  и  однозначное  удовлетворение  кого-то,  кем  сам
Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез;  тогда  Матвей
ударился в тихие слезы и повалился в траву.


     - Эй, - проговорил голос Петра, - спишь, что ли?
     Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой  Петра  и
Семена, двумя сужающимися колоннами  уходящих  в  бесцветное  августовское
небо. Матвей потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему
снилось то же самое - как он  лежит,  закрыв  глаза,  в  траве,  и  сверху
раздается голос Петра, говорящий: "Эй, спишь, что ли?" А дальше  он  вроде
бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему
снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо
и проорал ему в ухо:
     - Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
     Матвей покрутил головой, чтобы разогнать  остатки  сна,  и  встал  на
ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли  за  угол.  Матвей  вдруг
дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три
метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому  что  вокруг
не было никого, и не было никакой гарантии, что все это - забор,  магазин,
да и сам страх - на самом деле. Но, наконец, мягко нырнул в  прошлое  угол
забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами,  приближаясь  к
черной дыре входа  в  магазинную  подсобку.  Там  на  крыльце  уже  стояла
Лариска.
     Это была продавщица местного магазина - невысокая и тучная.  Несмотря
на тучность, она была подвижной и мускулистой, и могла сильно дать в  ухо.
Сейчас она не  отрываясь  смотрела  на  Матвея,  и  ему  вдруг  захотелось
пожаловаться на Петра и рассказать, как тот  взял  и  оборвал  провод,  по
которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал  им  Петру  в
спину и горько покачал головой.
     Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг  долетел  шипящий
от ненависти мужской голос:
     - Об этом вы скажете фюреру!
     "Какому фюреру, - покачнулся Матвей, - кто это там у нее?"
     Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего
не оставалось, кроме как шагнуть следом.
     Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшем
в земляной пол спиле бревна, похожем на плаху.  С  экрана  глянуло  родное
лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.


     Какой  русский  не  любит  быстрой  езды  Штирлица  на  мерседесе   в
Швейцарских Альпах?
     Коммунист узнает в коттедже  Штирлица  партийную  дачу;  в  четвертом
управлении РСХА - первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою.
     Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном  государстве
и без вреда для  души  дружить  с  людьми,  носящими  оловянный  череп  на
фуражке.
     Матвей же чувствовал к этому симпатичному  эсэсовцу  средних  лет  то
самое, заветное, что полуграмотная  колхозница-сестра  питает  к  старшему
брату, ставшему важным свиномордым профессором в  городе;  и  сложно  было
сказать, что сильней поддерживало эти чувства - зависть к  чужой  сытой  и
красивой жизни или отвращение к собственной.  Но  даже  не  это  было  тем
главным, за что Матвей любил Штирлица.
     Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого - не то  соседа  по
лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата
жены. И отрадно было видеть среди богатой  и  счастливой  вражеской  жизни
своего - братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под  черным
кителем, умно говорил со всеми на их языке, и был даже настолько хитрее  и
толковее всех вокруг, что ухитрялся  за  ними  шпионить  и  выведывать  их
главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
     В конце - этого  в  фильме  не  было,  но  подразумевалось  всем  его
жизнеутверждающим пафосом - в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное
пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки  "Скороход",  и  встанет  в
одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим
из наших улиц, и тогда Матвей окажется  рядом,  тоже  в  этой  очереди,  и
уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и  Штирлиц  расскажет  о
зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива,
в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет,  и  Матвей  выставит  на  стол
бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц...


     - А-а-а... - сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой  опустил
коньячную бутылку на голову Холтоффа.  -  Козел,  сходил  бы  на  двор  за
кирпичом.
     - Тихо, - зашипел Петр, - сам козел. Вот так наших и ловят.
     - Или еще, - вступил в разговор Матвей, - когда они пепел  стряхивают
ногтем...
     Матвей говорил и опять думал: "Зачем же он провод  оборвал?  Чем  ему
музыка-то помешала?" И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство
несправедливой обиды, даже не личной обиды, а некой  универсальной  жалобы
на общую инфернальности бытия.
     Лариска открыла бутылку водки и положила на  стол  несколько  крепких
зеленых яблок.


     ...Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди,  а  за  его
спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой  на
глазу - пьяного друга Штирлиц в беде не бросал...


     - Мужики, - долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что
у нее фиолетовые волосы), - ваш грузовик?
     Матвей сидел ближе всех к двери - он привстал и выглянул.
     - Пошли, - сказал он.
     На  дороге,  метрах  в  тридцати  от  магазина,  стоял  грузовик,  из
ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
     - Пошли, - повторил за Матвеем Петр - повторил по-другому, сурово и с
каким-то  внутренним  правом  сказать  всем  остальным  "пошли",  и  тогда
действительно пошли.


     В кузове сильно трясло,  и  сварочный  трансформатор  иногда  начинал
угрожающе наползать на Матвея - тогда он вытягивал ноги и упирался в  него
сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и  водки  начал  блевать,
загадил весь перед своего ватника и теперь  делал  такое  лицо,  словно  в
облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
     Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте.
Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда  вела  уже
еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе.  Никаких
знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
     - Чего, срежем может?
     Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки.  Шофер  хлопнул
дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
     Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном,  то  о  другом.  Ему
вспомнился приятель детских лет, который иногда  приезжал  на  лето  в  их
деревню. Потом он увидел справа между  берез  поблекший  фанерный  щит  со
стандартным набором профилей; когда эта  тройка  пронеслась  мимо,  Матвей
отчего-то вспомнил Гоголя.
     Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле  о
петухе, и  быстро  понял  причину  -  откуда-то  выползло  немецкое  слово
"гекел", которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять  на
секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка
отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая  змейка,  послушно
перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло  за  тучу,  и
стало совсем нечего делать - хоть в кармане кителя  и  лежал  томик  Гете,
вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший  на
откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда  кто-нибудь  из  окружающих
отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
     Гиммлер  улыбнулся,  вздохнул  и  поглядел  на  часы  -  до   Берлина
оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он  потому,
что, поднимая глаза на часы, мельком  увидел  неподвижные  застывшие  рожи
генштабистов  -  Гиммлер  был  уверен,  что  на  их  телах  сейчас   можно
демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или,  попросту  сказать,
одеревенения. Толком он и сам не  понимал,  чем  объясняется  странный  и,
несомненно,  реальный,  что  бы  не  врали  враги,  гипнотизм  фюрера,   с
проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы
просто, действуй личность Гитлера только  на  высших  чиновников  Рейха  -
тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение.  Но
ведь Гитлер ошеломлял и простых людей,  которым,  казалось,  незачем  было
имитировать завороженность.
     Взять хотя  бы  сегодняшний  случай  с  водителем  бронетранспортера,
который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с  лавки
и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом  с  ним,  и  шофер,
вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное,  вдруг  потерял
дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены
усугублялась тем, что пока шофер, выпучив глаза, глядел  на  Гитлера,  его
сзади  хлопали  ладонями  по  бокам  и  ногам  незаметно  выскочившие   из
сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не  понял,  в
чем дело, но на всякий случай  сделал  величественный  жест  рукой.  Чтобы
свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер  попятился  в  кабину,  а
охрана исчезла; фюрер пожал  плечами  и  продолжил  прерванный  остановкой
разговор с генералом Зиверсом - говорили они о танковом деле и новых видах
оружия. Эта тема  вообще  сильно  занимала  склонного  последнее  время  к
меланхолии фюрера - он оживлялся,  начинал  шутить  и  подолгу  готов  был
беседовать о достоинствах зенитного пулемета  или  противотанковой  пушки.
Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим:  узнав,  что  на  вооружение
принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил
всех  высших  чинов   генштаба   и   предложил   (а   попробуй   откажись)
увеселительную прогулку в одну из загородных пивных - разумеется, на  этом
бронетранспортере.
     Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке  расставить
своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС;  фюрер,
вероятно, разозлился бы, узнав,  что  после  чая  (сам  он  не  пил  пива)
танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а  с  штурмфюрером  СС,
отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что  такой
и должна быть безымянная девушка из народа.


     Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет  нервозность,  вокруг  уже
был Берлин. Собственно, ничего особого  не  происходило  -  просто  Гитлер
начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина  сразу  же
выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее  вверх.  Давно
изучивший привычки фюрера Гиммлер  догадался,  что  сейчас  произойдет,  и
точно - не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку,
за которой сидел водитель, и громко крикнул:
     - Приехали! Стоп!
     Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же  сзади  загудели,
потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже почти самый центр.
     Гиммлер вздохнул, снял с носа  очки  и  протер  их  маленьким  черным
платочком с вышитым в углу черепом. Он знал, что  означает  остановка:  на
фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь - выделение
речей у Гитлера было чисто физиологическим, и  долго  сдерживаться  он  не
мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили
на загипнотизированных удавом жертв; они  знали,  что  у  фюрера  с  собой
пистолет - по дороге он пояснял на нем некоторые из  своих  соображений  о
преимуществах  автоматического  взвода  перед  револьвером  -   и   теперь
готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью  Гитлер.
Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не  привык  к
пиву, мутило от выпитого, и теперь одна сторона его зеленого мундира  была
блестящей и черной от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на
эсэсовский.
     Гитлер поднялся на кубическое  возвышение  для  пулеметчика,  алтарем
торчавшее в  центре  кузова,  пожал  собственную  ладонь  и  огляделся  по
сторонам.
     Гудки  сзади  сразу  же  прекратились;  справа   за   броней   громко
проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу.  Машины
вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро,  как  в  кино,  росла
толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
     Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и  немало  -  но  все
равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял  с  головы
фуражку и вытер пот.
     Гитлер, между тем, уже начал говорить.
     - Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, - сказал он, -
и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ
и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать  о  сне,
который я видел.
     Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время  которой
Гитлер, делая вид,  что  смотрит  вглубь  себя,  действительно  заглядывал
вглубь себя.
     - Мне снилось, что я иду по какому-то полю на восточных  территориях,
иду с  простыми  людьми,  рабочими-землекопами.  По  бокам  -  бескрайняя,
огромная равнина с  ветхими  постройками,  курганами;  изредка  попадаются
деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы - я и  мои  спутники  -
проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в  тени
от старых лип, напротив каких-то надписей.
     Гитлер замахал руками, как  человек,  который  разворачивает  газету,
проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
     - И тут, - продолжил он, - за спиной включается  радио,  и  раздается
грустная старинная музыка - клавесин или гитара, точней я не помню.  Тогда
ко мне поворачивается Генрих...
     Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами
борта бронетранспортера появилась поблескивающая  золотыми  очками  голова
рейхсфюрера СС.
     - ...а во сне он был одним из моих товарищей-землекопов,  и  говорит:
"Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому  проселку?
Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а?
Быть может, это лучшее в жизни, - сказал мне  он,  -  давай  запомним  эту
минуту."
     Гиммлер смущенно улыбнулся.
     - И я, - продолжал Гитлер, - сперва согласился с  ним.  Да,  Испания!
Да, водонапорная башня - это кастильский замок! Да,  шиповник  походит  на
розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но...
     Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр  и  вместе  с  тем
стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди,  двинулись
- одна вниз, к паху, а другая - вверх, где приняла такую  позицию,  словно
держала за хвост большую извивающуюся крысу.
     - ...но когда мелодия, сделав еще  несколько  простых  и  благородных
поворотов, стихла, я понял, как был неправ бедный Генрих...
     Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку  рейхсфюрера,
посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
     - Да, он был неправ, и я скажу, почему.  Когда  радио  замолчало,  мы
оказались на просиженной лавке, среди кур  и  лопухов.  Тарахтел  трактор,
нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога,  совершенно  некуда
было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к  таким
же заколоченным магазинам, стендам с пожелтелыми газетами,  и  ясно  было,
что куда бы мы не пошли, везде точно  так  же  будет  стрекотать  трактор,
наматывая на свой барабан нити наших жизней.
     Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
     - И тогда я задал себе вопрос: зачем?  Зачем  гудели  за  спиной  эти
струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в
любой точке мира?
     Гитлер, казалось, задумался.
     - Если бы я был моложе - ну, как  тогда,  в  четырнадцатом  -  я  бы,
наверно, сказал себе: "Адольф, в эти минуты ты видел мир таким,  каким  он
может стать, если... За этим "если" я бы поставил,  полагаю,  какую-нибудь
удобную фразу, одну из существующих  специально  для  заполнения  подобных
романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать,  потому
что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю - то, что приходило
к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой
огромной захолустной  фабрики  страдания,  среди  всей  этой  бессмыслицы,
нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о  тех,  к
кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе - то, что  мы  пытаемся
охранять, должно на самом деле охранять  нас...  Нет,  я  не  куплюсь  так
легко, как мой бедный Генрих...
     Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
     - И если теперь меня спросят - в чем был смысл этих трех минут, когда
работало радио и мир был чем-то другим, я отвечу - а ни в  чем.  Нет  его,
смысла. Но что же это было такое? - опять спросят меня. А  что  было?  Где
это? - скажу я, - и было ли это вообще?
     Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду  превратил  в
подобие указателя, направленного вниз и вправо.
     - ...почему мы так боимся что-то  потерять,  не  зная  даже,  что  мы
теряем? Нет, пусть уж  лопухи  будут  просто  лопухами,  заборы  -  просто
заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у  движения  по
ним - смысл. Поэтому  давайте,  наконец,  примем  такой  взгляд  на  вещи,
который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить  в  нем,  не
боясь ждущей нас за каждым завтрашним  углом  ностальгии...  И  что  тогда
сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
     Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно  поднял  глаза
на толпу и выкинул правую руку вверх.
     - Зиг хайль!
     И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
     - Поехали, - сказал  Гиммлер  в  решеточку,  за  которой  было  место
водителя.


     Остаток  дороги  Гиммлер   глядел   в   бортовую   стрелковую   щель,
притворяясь, что  поглощен  происходящим  на  улицах  -  так  было  меньше
вероятности, что с  ним  заговорят.  Как  это  всегда  бывало  при  плохом
настроении, очки казались ему большим насекомым  с  прозрачными  крыльями,
впившимся прямо в переносицу.
     "Интересно, - думал он, - как может этот человек столько рассуждать о
чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он,  не  понимает,  как
просто оскорбить даже самую преданную душу?"
     Сняв очки, Гиммлер сунул их  в  карман;  теперь  окружающее  виделось
расплывчато, зато мысли в голове прояснились, и обида отпустила.
     "Чего это он сегодня так разговорился о подлинности  чувств?  Прошлая
речь была о литературе, позапрошлая - о французских винах,  а  теперь  вот
взялся за душу... Но что он называет подлинным? И почему он  считает,  что
прекрасная сторона мира должна защищать его  от  дурного  пищеварения  или
узких ботинок? И наоборот - разве прекрасное нуждается в какой-то  защите?
А эти уральские лопухи... сравнения у  него,  по  правде  сказать,  пошлы:
кастильский замок, севильская роза... Или не севильская? Море какое-то  за
холмами придумал... Да лучше пошел бы за холмы  и  поискал  бы  это  самое
море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря  не  нашел  бы,  а
увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас  учат  Ницше  и  Вагнер?  Не
может шагнуть, а говорит, что идти некуда.  И  как  говорит  -  за  других
решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске  возле  винного
на прошлой  неделе по  харе получил.  И сейчас  надо было дать,  в  натуре
так...  А то провода обрывает, когда люди музыку слушают,  а потом еще всю
дорогу жизни учит..."
     Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать  думать  о
другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал - они были на месте.
     Матвей быстро  выпрыгнул  из  кузова,  отошел,  будто  по  нужде,  за
какой-то недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя,  пытаясь  увидеть
там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио.
Но  там  было  пусто  и  жутко,  как  зимой  в  пионерлагере,  разрушенном
гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался  на
ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом "надо".
     - А Петра я убью, - тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к
своей обычной внутренней реальности.
     Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу  глядел
на Петра, ненавидя по  очереди  то  его  подвернутые  сапоги,  то  круглый
затылок, то совковую во многих смыслах лопату.




                              Виктор ПЕЛЕВИН

                             ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ




     Недавнее появление героя по имени Карлос Кастанеда в очередной  серии
фильма "Богатые тоже плачут" вновь привлекло внимание российской  духовной
элиты  к  его  однофамильцу  или,  как  некоторые   полагают,   прототипу,
загадочному  американскому  антропологу  Карлосу  Кастанеде.   Про   этого
человека написано очень многое, но никакой ясности ни у кого  до  сих  пор
нет. Одни считают,  что  Кастанеда  открыл  миру  тайны  древней  культуры
тольтеков. Другие полагают,  что  он  просто  ловкий  компилятор,  который
собрал гербарий цитат  из  Людвига  Витгенштейна  и  журнала  "Psychedelic
Review", а потом перемешал их с подлинным антропологическим материалом. Но
в  любом  случае  книги  Кастанеды  -  это  прежде   всего   первоклассная
литература, что признают даже самые яростные его критики. Из написанных им
восьми книг три уже вышли  на  русском  языке  и  даже  успели  попасть  в
каталоги американских библиотек. Остальные были впервые изданы после  1973
года,  который  для  отечественных  книгоиздателей   является   Рубиконом,
отделяющим узаконенное пиратство от незаконного. Так что пока их никто  не
решается печатать, и последняя работа Кастанеды, которую можно прочесть на
русском, - "Путешествие в Икстлан".
     Эта книга, помимо подробного описания мексиканской ветви мистического
экзистенциализма, содержит удивительную по  красоте  аллегорию  жизни  как
путешествия. Это история одного из  учителей  Кастанеды,  индейского  мага
дона Хенаро, рассказанная им самим.
     Однажды дон Хенаро возвращался к себе  домой  в  Икстлан  и  встретил
безымянного духа. Дух вступил с  ним  в  борьбу,  в  которой  победил  дон
Хенаро. Но перед тем как отступить, дух перенес его в  неизвестную  горную
местность и бросил одного на дороге. Дон Хенаро встал и  начал  свой  путь
назад в Икстлан. Навстречу ему стали попадаться люди, у которых он пытался
узнать дорогу, но все они или лгали ему,  или  пытались  столкнуть  его  в
пропасть. Постепенно дон  Хенаро  стал  догадываться,  что  все,  кого  он
встречает, на самом деле нереальны. Это были фантомы -  но  вместе  с  тем
обычные люди, один из которых был и он сам до своей встречи с духом. Поняв
это, дон Хенаро продолжил свое путешествие.
     Дослушав эту  странную  историю,  Кастанеда  спросил,  что  произошло
потом, когда дон Хенаро вернулся в Икстлан. Но дон Хенаро ответил, что  он
так и не достиг Икстлана. Он до сих пор идет туда, хотя знает, что никогда
не вернется. И Кастанеда понял, что Икстлан, о котором говорит дон Хенаро,
- не просто место, где тот когда-то жил, а символ всего, к чему  стремится
человек в своем сердце, к чему он будет идти всю  свою  жизнь  и  чего  он
никогда не достигнет. А путешествие дона Хенаро - это просто  иносказание,
рассказ о вечном возвращении к месту, где человек когда-то был счастлив.
     Конечно, история,  которую  пересказал  Кастанеда,  не  нова.  Другой
латиноамериканец, Хорхе Луис Борхес вообще утверждал,  что  новых  историй
нет, и в мире  их  существует  всего  четыре.  Первая  -  это  история  об
укрепленном городе, который штурмуют  и  обороняют  герои.  Вторая  -  это
история о возвращении, например, об Улиссе, плывущем к берегам Итаки, или,
в нашем случае, о доне Хенаро,  направляющемся  домой  в  Икстлан.  Третья
история - это разновидность второй, рассказ о поиске. И четвертая  история
- рассказ о самоубийстве Бога.
     Эти четыре архетипа путешествуют  по  разным  культурам  и  в  каждой
обрастают, так сказать, разными подробностями. Упав на мексиканскую почву,
история о вечном  возвращении  превращается  в  рассказ  о  путешествии  в
Икстлан. Но российское массовое  сознание,  как  доказал  общенациональный
успех  мексиканской  мелодрамы  "Богатые  тоже  плачут",  очень  близко  к
латиноамериканскому - мы не только Третий  Рим,  но  и  второй  Юкатан.  И
поэтому  неудивительно,  что  отечественная  версия   истории   о   вечном
возвращении оказывается очень похожей на рассказ мексиканского мага.
     Поэма Венедикта Ерофеева "Москва-Петушки" была окончена  за  год  или
два до появления "Путешествия в Икстлан",  так  что  всякое  заимствование
исключается. Сюжет этого трагического  и  прекрасного  произведения  очень
прост. Венечка Ерофеев,  выйдя  из  подъезда,  куда  его  прошлым  вечером
бросила безымянная сила, начинает путешествие в свой Икстлан,  на  станцию
Петушки. Вскоре он оказывается в электричке, где его  окружает  целый  рой
спутников. Сначала они кажутся вполне  настоящими,  как  и  люди,  которых
встречает на своем пути дон Хенаре, - во всяком случае они охотно выпивают
вместе с Венечкой и восторженно следят за высоким  полетом  его  духа.  Но
потом, после какого-то сбоя, который  дает  реальность,  они  исчезают,  и
Венечка оказывается один в пустом и темном вагоне.  Вокруг  него  остаются
лишь вечные сущности вроде Сфинкса и неприкаянные души  вроде  понтийского
царя Митридата с ножиком в руке. А электричка уже идет в  другую  сторону,
прочь от недостижимых Петушков.
     Но только поверхностному читателю может показаться, что речь и правда
идет о поездке в электропоезде. Приведу только одну цитату: "Я  шел  через
луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи  стада,  мне  в  поле
кланялись хлеба и улыбались васильки... Закатилось солнце,  а  я  все  шел
"Царица небесная, как далеко еще до Петушков! - сказал я сам себе. -  Иду,
иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду... "Где же Петушки?"  -
спросил я, подходя  к  чьей-то  освещенной  веранде...  Все,  кто  был  на
веранде, расхохотались и ничего не сказали.  Странно!  Мало  того,  кто-то
ржал у меня за спиной. Я оглянулся  -  пассажиры  поезда  "Москва-Петушки"
сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот  как?  Значит,  я  все  еще
еду?"
     Русский способ вечного  возвращения  отличается  от  мексиканского  в
основном названиями  населенных  пунктов,  мимо  которых  судьба  проносит
героев, и теми психотропными средствами, с помощью которых они выходят  за
границу  обыденного  мира.  Для  мексиканских  магов  и  их  учеников  это
галлюциногенный  кактус  пейот,  грибы  псилоцибы  и   сложные   микстуры,
приготовляемые из дурмана. Для Венечки Ерофеева и многих тысяч адептов его
учения  это  водка  "кубанская",  розовое  крепкое  и  сложные   коктейли,
приготовляемые из лака для ногтей и средства от потливости ног. Кстати,  в
полном соответствии с практикой колдунов, каждая из этих смесей служит для
изучения особого  аспекта  реальности.  Мексиканские  маги  имеют  дело  с
разнообразными духами, а Венечке Ерофееву являются какой-то подозрительный
господь,  весь  в  синих   молниях,   смешливые   ангелы   и   застенчивый
железнодорожный сатана. Видимо, дело здесь в том, что речь идет не столько
о разных духовных сущностях,  сколько  о  различных  традициях  восприятия
сверхъестественного в разных культурах.
     Столкновение с духом изменило идею мира, которая была у дона  Хенаро,
и он оказался навсегда отрезанным от остальных людей. То же,  в  сущности,
произошло и с Венечкой, который заканчивает свое повествование словами: "И
с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.
     Но самое главное, что похожи  не  только  способ  путешествия  и  его
детали, но и его цель. Петушки, в которые стремится Венечка, и Икстлан,  в
который идет дон Хенаро, - это, можно сказать  города-побратимы.  Про  них
известно только то, но туда направляется герой. О Петушках  Венечка  много
раз повторяет на страницах своей поэмы следующее:  "Там  птичье  пение  не
молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жасмин".  А
для того чтобы передать,  чем  был  Икстлан  для  дона  Хенаро,  Кастанеда
цитирует "окончательное путешествие" Хуана Рамена Хименеса:

                ...И я уйду. Но птицы останутся
                             петь, И останется мой сад со своим
                зеленым деревом, Со своим колодцем.

     Не правда ли, похоже?
     Дон Хенаро бродит вокруг Икстлана, иногда почти достигая его в  своих
чувствах,  подобно  тому  как  Венечка  Ерофеев   после   шестого   глотка
"кубанской" почти угадывает в клубах ночного московского тумана  очертания
петушковского райсобеса.
     Но между путешествиями в Икстлан и  Петушки  есть,  помимо  множества
общих  черт,  одно  очень  большое  различие.  Оно  заключается  в   самих
путешествиях. Для героев Кастанеды жизнь, несмотря  ни  на  что,  остается
чудом и тайной. А Венечка Ерофеев полагает ее минутным окосением души. Это
различие  можно  было  бы   счесть   определяющим,   если   бы   не   одно
обстоятельство. Дело в том, что, по мнению  другого  учителя  Кастанеды  -
дона Хуана, у всех дорог, где бы они  ни  пролегали  -  в  мокром  осеннем
Подмосковье или в горах вокруг пустыни Сонора, есть одна общая черта - все
они ведут в никуда.




                               ЗОМБИФИКАЦИЯ

                     Опыт сравнительной антропологии



                                             "Зомбификация всегда казалась
                                              мне страшнейшей из судеб"
                                                                Уэйд Дэвис



                                ДЖЕЙМС БОНД

     Обнаженный, Бонд вышел в коридор и разорвал несколько упаковок.  Чуть
позже, уже в белой рубашке и темно-синих брюках,  он  прошел  в  гостиную,
придвинул  стул  к  письменному  столу  возле  окна   и   открыл   "Дерево
путешествий" Патрика Лэя Фермора.
     Эту удивительную книгу рекомендовал ему сам М.
     "Парень, который ее написал, знает, о чем говорит, - сказал тот, -  и
не забывай, что то, о чем он пишет, происходило на Гаити в 1950 году.  Это
не средневековая черномагическая белиберда. Это практикуется каждый день".
     Бонд дошел до середины раздела, посвященного Гаити.
     "Следующим шагом" (прочел он) "является обращение  к  зловещим  духам
вудуистского пантеона - таким, как Дон Педро,  Китта,  Мондонг,  Бакалу  и
Зандор - с целью причинения вреда, для  знаменитой,  пришедшей  из  Конго,
практики превращения людей  в  зомби  и  их  дальнейшего  использования  в
качестве рабов,  для  пагубных  проклятий  и  уничтожения  врагов.  Эффект
заклятия,  внешней  формой  которого  может  быть  изображение  намеченной
жертвы,  миниатюрный  гроб  или  жаба,  часто  усиливается   одновременным
использованием  яда.  Отец  Косм  дополняет  этот  перечень   верованиями,
согласно которым обладающие определенными силами люди превращаются в змей,
некие "Лу-Гару" могут летать ночью в виде летучих мышей-вампиров и  сосать
детскую кровь, в еще кто-то может уменьшать себя до крохотных  размеров  и
кататься по сельской местности  в  тыквах-горлянках.  Еще  более  пугающим
оказывается перечисление уголовно-мистических тайных обществ с  кошмарными
именами - "Макандаль"  (названо  в  честь  гаитянского  героя-отравителя),
"Зобоп", члены  которого  практикуют  грабеж,  "Мазанца",  "Капорелата"  и
"Винбиндинг". Это, по его словам, таинственные секты, чьи боги  требуют  -
вместо петуха, голубя, собаки или свиньи, что входит в нормальные  ритуалы
вуду - жертвоприношения "безрогого  козла".  Выражение  "безрогий  козел",
разумеется, обозначает человека..."
     Бонд перелистывал страницы, и случайные отрывки  складывались  в  его
воображении в необычную картину темной религии с ужасающими ритуалами...
     Герою романа Яна Флеминга "Live and Let Die" ["Живи и  дай  умереть"]
еще только предстоит помериться силами с мистером Бигом -  огромным  седым
негром-зомби, работающим на СМЕРШ и МВД, чьих  связников  он  принимает  в
расположенном в центре Гарлема вудуистском храме, куда  заходит  отдохнуть
от дел и  поговорить  по-русски.  Отметим  странную  связь  между  тайными
гаитянскими культами и сталинской контрразведкой, возникшую в  сознании  -
или подсознании - известного английского писателя,  и,  пока  Джеймс  Бонд
открывает свежую  пачку  "Честерфилда"  и  поправляет  "Беретту"  двадцать
пятого калибра в подплечной замшевой кобуре, перенесемся на  Гаити,  чтобы
выяснить, так ли верны слова насчет "темной религии".



                                   ВУДУ

     В 1982 году этноботаник Уэйд Дэвис отправился  на  Гаити.  Целью  его
поездки было изучение  сообщений  о  случаях  зомбификации  -  магического
убийства с последующим воскрешением жертвы и использованием ее в  качестве
рабочей силы. Дэвису удалось то, что не удавалось  ни  одному  из  ученых,
занимавшихся до него этой проблемой - он раскрыл тайну  зомбификации,  дав
ей убедительное  естественнонаучное  объяснение.  Другим  результатом  его
исследований стала замечательная книга  "Змей  и  Радуга",  в  которой  он
описал свои приключения. Для того, чтобы получить ответы  на  интересующие
его вопросы, Дэвису пришлось изучить местные культы и чуть ли не  вступить
в одно из тайных обществ, в  чем  ему  помог  мудрый  колдун-священник,  с
которым ему удалось наладить контакт. (Журнал "People"  отмечает  сходство
работы Дэвиса с ранними книгами Карлоса Кастанеды; оно действительно есть,
но носит несколько пародийный характер; эта книга хороша по-своему.)
     Феномен зомбификации, ассоциирующийся  обычно  с  религией  вуду,  не
занимает в ней центрального места и существует как  бы  на  ее  периферии,
служа одним из  ее  практических  подтверждений  -  тем  самым  "критерием
истины", которого так не хватает многим другим учениям. Вуду действительно
можно  назвать  религией  -  если  вспомнить,  что  сам  термин  "религия"
происходит от латинского слова "связь". Эта система верований не  сводится
к какому-то отдельному  культу,  а  является  скорее  сложным  мистическим
видением  мира,  _с_в_я_з_ы_в_а_ю_щ_и_м_  воедино  человека,   природу   и
сверхъестественные - то есть надприродные, лежащие вне знакомой реальности
- силы. В архаических обществах, отзвуком культуры которых является  Вуду,
святое и магическое тесно переплетено с повседневностью,  поэтому  попытка
дать более-менее полное описание таких религиозных систем в конечном счете
приводит к описанию всего образа жизни. Мы ограничимся только самым  общим
обзором и необходимыми для нашей темы деталями.
     Духовная культура Гаити, стержнем которой служит Вуду,  возникла  как
амальгама верований  жителей  множества  африканских  районов,  в  течение
долгого срока поставлявших рабов для французских  плантаторов  острова,  и
европейских  влияний  -  в  том  числе  католицизма.  Образованию   такого
необычного "сплава" способствовала уникальная история  страны,  в  течение
ста  лет  бывшей   единственной   кроме   Либерии   независимой   "черной"
республикой. Официальным вероисповеданием элиты острова был католицизм, но
его  влияние  практически  не  ощущалось  за  границами  городов.  И  если
городская жизнь была по духу близка к  европейской  -  богатые  негритянки
Порт-о-Принса  щеголяли  в  парижских   туалетах,   говорили   со   своими
образованными и тонкими мужьями по французски и отправляли  детей  учиться
за границу (словом, тропический Санкт-Петербург, населенный неграми), - то
сельские общины, где рождалась  народная  культура,  оставались  осколками
Африки, перенесенными к берегам другого  континента.  Историческая  родина
мало-помалу становилась мифом, и потомки выходцев из самых  разных  племен
превращались в собственном сознании в "ti guinin" -  "Детей  Гвинеи",  еще
одного варианта обетованной страны, куда после смерти уносилась душа.
     На этом культурном фоне и возникла новая религия. Конечно, не новая -
новых религий не бывает - а весьма интересная и необычная смесь  элементов
старого.  Многие  этнологи  прослеживают  связи  вудуистских  традиций   с
другими, часто очень далекими культурами - например, церемония  _G_h_e_d_e
близка к ритуалу возрождения Озириса, отраженному в Книге  Мертвых,  -  но
любопытней все же то, что выделяет Вуду.
     Прежде всего - глубокий  демократизм  этой  религии,  можно  сказать,
народность. Если в  католицизме  священник  является  "посредником"  между
верующим и Всевышним, то в вудуизме божества доступны любому,  и  духовная
реальность не просто доступна - она в прямом смысле нисходит на  человека,
когда в его тело вселяется дух.  То,  что  в  других  религиях  называется
"одержанием", в Вуду является практической целью,  достигаемой  с  помощью
различных ритуалов. Как говорят об этом сами жители Гаити: "Католик идет в
церковь, чтобы разговаривать о боге; вудуист танцует во дворе храма, чтобы
стать богом".
     Роль священника - _у_н_г_а_н_а_ - заключается не только в  объяснении
духовной реальности, гадании и проведении церемоний,  но  и  в  сохранении
этических и социальных норм, передаче  знания;  многообразие  его  функций
делает его фактическим лидером общины.
     Существование зомби не кажется обитателям острова чем-то странным или
особенно интересным; это нечто не совсем ясное, но  привычное  с  детства,
как, скажем, отечественное понятие "ударник" - все знают, что  они  где-то
есть, кто-то их даже видел, но редко кому приходит в голову вдруг взять  и
заговорить на эту тему.



                               HOMO VODOUN

     Концепция человека в Вуду служит основанием всех магических процедур,
и  выполняемые  _б_о_к_о_р_о_м_  (колдуном)  ритуалы,  строго  подчиненные
представлению  о   реальной   человеческой   природе,   могут   показаться
экзотической  импровизацией  только  представителю  другой  культуры;  для
вудуиста они точны, как действия хирурга. С  точки  зрения  Вуду,  человек
представляет собой несколько тел, наложенных друг  на  друга,  из  которых
обычному  восприятию  доступно  только  одно  -  физическое,  выразительно
называемое corps cadavre. Следующее - n'ame - нечто вроде  энергетического
дубликата тела, позволяющего  ему  функционировать,  "дух  плоти".  Он  не
является индивидуальным и после смерти медленно вытекает из тела, переходя
к живущим в почве организмам - полностью этот процесс занимает 18 месяцев.
То, что называется душой, по вудуистским представлениям  состоит  из  двух
компонент, называемых ti bon ange и gros  bon  ange  -  "маленький  добрый
ангел" и "большой добрый ангел". "Большой  добрый  ангел",  подобно  "духу
плоти", является чисто энергетическим, но более  тонким,  и  после  смерти
немедленно возвращается в бесконечный энергетический  резервуар,  питающий
все живое. "Маленький добрый ангел" -  индивидуализированная  часть  души,
источник  всего  личного.  Он  способен  легко  отделяться   от   тела   и
возвращаться назад (это  происходит  во  время  сновидений,  или  сильного
испуга, или во время "одержимости" - когда он временно  замещается  _л_о_а
(внешними  духами).  Именно  "маленький  добрый  ангел"  является  мишенью
магических операций и объектом  магической  защиты  (в  некоторых  случаях
хунган может помещать его в специальный  глиняный  кувшин,  _к_а_н_а_р_и_,
откуда тот продолжает одушевлять тело).
     Как правило, после шестнадцати успешных инкарнаций "маленький  добрый
ангел"  вливается  в  _Д_ж_о_  -  космическое  дыхание,  охватывающее  всю
вселенную.
     Последний духовный компонент - z'etoile - находится на небе и  связан
не с телом человека, а с его судьбой; это личная  "звезда",  аллегорически
представляемая в виде тыквы-горлянки,  вмещающей  надежды  и  "заказы"  на
будущую жизнь, автоматически формируемые действиями и мыслями  индивида  -
словом, то, что в Индии с удивительной меткостью называют кармой.



                              ЯДЫ И ПРОЦЕДУРЫ

     Исследователи вудуизма давно предполагали существование особого  яда,
"порошка зомби" - но не было известно, что входит в его состав. Еще в 1938
году американский  этнограф  Зора  Херстон,  занимавшаяся  изучением  этой
проблемы и видевшая одну женщину-зомби, пыталась  дать  естественнонаучное
объяснение зомбификации.
     "Мы заключили (речь идет о ее беседе  с  доктором  в  госпитале,  где
содержалась женщина-зомби), что дело здесь не в воскрешении из мертвых,  а
в видимости смерти,  вызываемой  каким-то  наркотиком,  действие  которого
известно ограниченному кругу лиц. Видимо, какой-то секрет был  вывезен  из
Африки и передавался из поколения в поколение. Люди знают,  как  действует
наркотики и антидот. Ясно, что он разрушает ту часть мозга, которая ведает
речью и силой воли. Жертва может  двигаться  и  что-то  делать,  но  не  в
состоянии сформулировать мысль. Двое докторов  выразили  желание  раскрыть
эту тайну, но поняли невозможность своей затеи".
     Между тем,  сами  жители  Гаити  никогда  не  отрицали  существования
особого "яда зомби" -  больше  того,  о  нем  даже  идет  речь  в  местном
уголовном кодексе, и за некоторую сумму денег вполне можно заказать порцию
препарата  у  одного  из  многочисленных  колдунов.   Другое   дело,   что
изготовленный им на продажу состав вряд  ли  подействует.  Кроме  того,  с
точки зрения самих колдунов, порошки вовсе не являются главным оружием  их
магического арсенала.
     Основные  виды  вредоносного  воздействия,  применяемого  ими,  легко
поддаются классификации.
     Во-первых, это  coup  l'aire  -  "воздушный  удар",  способ,  которым
насылают различные чары, могущие  вызвать  несчастье  и  болезнь.  Духовно
сильный человек может сопротивляться их  действию  и  преодолеть  его:  по
ошибке чары могут пасть на кого-нибудь  другого.  В  связи  с  недостатком
места  мы  не   описываем   технологию   этой   процедуры,   незначительно
отличающуюся от отечественных аналогов.
     Во-вторых, это coupe n'ame - "удар по  душе",  магический  способ,  с
помощью которого похищается "маленький добрый ангел".
     В-третьих, это coupe poudre - "удар порошком", использование порошка,
способного вызвать  болезнь  или  смерть.  Именно  этот  третий  способ  и
применяется при зомбификации - точнее, при получении так называемого zombi
cadavre, зомби физического тела.
     Состав порошка меняется от колдуна к колдуну; в  него  могут  входить
ингредиенты  с   такими   необычными   названиями,   как   "разрежь-вода",
"сломай-крылья" и т.д. Обязательной составной частью являются человеческие
останки  -  как  правило,  хорошо  растертые  кости  черепа.  Кроме  того,
используются различные виды ящериц, жаб, рыб и растений.
     Уэйду Дэвису удалось получить образцы настоящего  "порошка  зомби"  и
полный комплект его составных частей, в который, помимо  прочего,  входили
широко известная галлюциногенная жаба  bufo  marinus  и  рыбы  Sphoeroides
testudineus и Diodon hystrix. Образцы были сданы им на анализ  в  одну  из
американских лабораторий. Интересно, что  в  его  рассказе  о  результатах
исследований тоже появляется Джеймс Бонд - на этот  раз  из  романа  "From
Russia with love". Итак, Уэйд Дэвис приходит  в  лабораторию,  куда  отдал
привезенные  с  Гаити  образцы,  и  обращается   к   проводившему   анализ
специалисту:
     - Так что в них содержится?
     - О боже, а я-то думал, что вы специалист по наркотикам.  Похоже,  вы
не очень знакомы с литературой.
     Должно быть, я выглядел сконфуженно.
     - "Джеймс Бонд". Последняя сцена в "Из России  с  любовью",  один  из
величайших моментов в ихтиотоксикологии. Английский агент ноль-ноль  семь,
совершенно беспомощный, парализованный и потерявший сознание от  крохотной
ранки, нанесенной спрятанным ножом.
     Он встал и оглядел свою книжную полку - каким-то образом ему  удалось
сохранить академический вид, даже  когда  он  вытащил  книжку  в  бумажной
обложке из толщи неизвестных научных журналов.
     - Помню, что она была где-то здесь. Ага, вот.
     Он процитировал:
     "Мелькнул   ботинок   с   крохотным   металлическим   язычком.   Бонд
почувствовал острую боль в своей правой икре... Онемение поползло  по  его
телу... Дышать стало  тяжело...  Бонд  медленно  повернулся  на  пятках  и
повалился на пол цвета красного вина".
     Книга вернулась на полку.
     - У агента ноль-ноль семь не было ни одного  шанса,  -  сказал  он  с
горечью. - А Флеминг чертовски умен. Надо прочесть следующую книгу,  чтобы
понять, в чем тут дело. Лезвие было отравлено тетродотоксином,  -  сообщил
он. - Об этом написано в первой главе "Доктора Но".
     - А что это такое?
     - Нервный токсин, - ответил он. - И нет ничего сильнее.



                                   ФУГУ

     Итак, благодаря усилиям Уэйда  Дэвиса  тайна  "порошка  зомби"  была,
наконец,  разрешена  -  активно  воздействующей  частью  этого   препарата
является  тетродотоксин,  сильнейший  яд,  блокирующий  передачу   нервных
импульсов  путем  "запирания"  клеток  для  ионов  натрия.  Это   вещество
содержится во многих животных, в том числе  в  рыбе  _ф_у_г_у_  -  близком
родственнике рыб, используемых для приготовления порошка.  Фугу  в  Японии
считается  деликатесом  -  особым  образом  приготовленная,   она   вполне
съедобна. Тем не менее,  каждый  год  бывают  сотни  случаев  смертельного
отравления - а фугу продолжают готовить. Но  не  потому,  что  это  крайне
вкусно и дает  чрезвычайно  яркое  и  свежее  воспоминание  о  рискованном
приключении, как  пишут  авторы  нескольких  мелькнувших  в  отечественной
печати публикаций, пробовавшие фугу в японских ресторанах. Дело в том, что
в небольших концентрациях тетродотоксин действует  как  наркотик,  вызывая
эйфорию и приятные физические ощущения,  и  задачей  повара  (лицензию  на
право приготовления  фугу  получить  крайне  сложно)  является  не  полное
удаление  тетродотоксина,  а  понижение  его  концентрации  до  требуемого
уровня. Когда повар все же ошибается, с отравленным происходит следующее -
сначала возникает ощущение покалывания в руках и  ногах,  затем  наступает
онемение  всего  тела  и  паралич;  глаза  приобретают  стеклянный  блеск.
Наступает смерть - так в 1975  году  погиб  Мицугора  Бандо  VIII,  артист
театра  Кабуки,  объявленный  правительством  Японии  живым   национальным
сокровищем, - или полная видимость смерти, вводящая иногда  в  заблуждение
самых опытных врачей. Несмотря на почти полную  остановку  всех  жизненных
функций, отравленный продолжает осознавать происходящее вокруг.
     Вот описание случая отравления фугу, сделанное японским специалистом:
     "Один житель Ямагучи отравился фугу в  Осака.  Было  решено,  что  он
умер, и  его  тело  было  послано  в  крематорий  в  Сенничи.  Когда  тело
стаскивали с тележки, человек пришел в себя, встал  и  пошел  домой...  Он
помнил все, что с ним происходило".
     Трудно  сказать,  продолжил  ли  пострадавший  свои  гастрономические
изыскания  в  области  блюд  из  фугу.  Японцы  говорят  по  этому  поводу
следующее: "Те, кто ест фугу, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы".



                             ПСИХИЧЕСКИЙ ФОН

     Открытие Уэйда Дэвиса объясняет  физическую  сторону  зомбификации  -
втертый  в  тело  порошок  вызывает  своеобразный  транс,   внешне   почти
неотличимый от смерти; в  ночь  после  похорон  могила  зомбифицированного
раскапывается, и он с помощью специальной процедуры приводится в себя.  Но
дело здесь не только в яде, и, может быть, не столько  в  нем,  сколько  в
психологическом  механизме,  который  распространен  настолько,  что  даже
получил у антропологов специальное название - "вуду-смерть".
     Химический яд совершенно одинаково подействует на представителя любой
культуры. Но каждая культура формирует свой собственный "психический фон",
свой  комплекс  ожиданий  и  реакций,  более-менее  общий  для   всех   ее
представителей, который определяет не только социальное  поведение  людей,
но и их психическое и физическое состояние. Причем этот "психический  фон"
существует не где-то вне людей, а исключительно в их  сознании.  Например,
западный антрополог, занятый полевой работой в  австралийской  пустыне,  и
толпящиеся вокруг него аборигены находятся, несмотря  на  пространственную
близость, в совершенно разных мирах. Пояснить это можно на  очень  простом
примере. Австралийские колдуны-аборигены носят с  собой  кости  гигантских
ящериц, выполняющие  роль  магического  жезла.  Стоит  колдуну  произнести
смертный  приговор  и  указать  этим  жезлом  на  кого-нибудь   из   своих
соплеменников,  как  тот  заболевает  и  умирает.  Вот   антропологическое
описание действия такой "команды смерти":
     "Ошеломленный абориген глядит на роковую указку, подняв руки,  словно
чтобы  остановить  смертельную  субстанцию,  которая  в  его   воображении
проникает в тело. Его щеки бледнеют, а глаза приобретают стеклянный блеск;
лицо  ужасно  искажается...  он  старается  закричать,  но  обычный   крик
застревает у него в горле, а изо рта показывается пена. Его тело  начинает
содрогаться, он пятится и падает на землю, корчась, словно  в  смертельной
агонии. Через некоторое время он становится очень  спокоен  и  уползает  в
свое убежище. С этого момента он заболевает и чахнет, отказывается от пищи
и не участвует в жизни племени".
     Но если колдун  попытается  сделать  то  же  самое  с  кем-нибудь  из
европейцев, хотя бы с тем же  антропологом,  вряд  ли  у  него  что-нибудь
выйдет. Европеец просто не поймет значительности происходящего - он увидит
перед собой  невысокого  голого  человека,  махающего  звериной  костью  и
бормочущего какие-то слова. Будь это иначе,  австралийские  колдуны  давно
правили бы миром.
     Все известные случаи зомбификации - той  же  природы.  Если  европеец
(или человек любой другой культуры) подвергнется действию "порошка зомби",
то на него подействует только тетродотоксин, и  он  либо  умрет,  либо  на
время впадет в глубокую кому. А вот на сельского жителя Гаити  подействует
именно "порошок зомби", и, заметив, что он лежит в гробу и  не  дышит,  он
поймет, что кто-то из врагов _п_р_о_д_а_л _е_г_о _к_о_л_д_у_н_у_,  который
отделил его "маленького доброго  ангела"  от  тела  с  помощью  магической
ловушки.
     Магия существует; она чрезвычайно эффективна  -  но  только  в  своем
собственном измерении.  Чтобы  она  действовала  на  человека,  необходимо
существование "психического фона", делающего ее возможной. Необходим набор
ожиданий,  позволяющий  определенным  образом  перенаправить   психическую
энергию - именно перенаправить, потому что магические воздействия основаны
не на мощных внешних влияниях,  а  на  управлении  внутренними  процессами
жертвы,  на  запуске  психических  механизмов,  формируемых  культурой   и
существующих  только  в  ее  рамках.  Этот  "психический  фон"  постепенно
меняется  -  словно  кто-то  перенастраивает  наши  "приемники"  с   одной
радиостанции на другую. Мы давно перестали видеть водяных  и  леших,  зато
научились видеть летающие тарелки; раньше чудеса творили колдуны -  теперь
этим занимаются какие-то подозрительные телегипнотизеры, но дело здесь  не
столько в них, сколько в  нашей  неосознанной  готовности  или  осознанном
нежелании участвовать в их кампаниях, основанных на использовании  ими  же
создаваемого  (дети  с  цветами,  письма)   "психического"   фона.   Почти
выкорчевав религию (которая в свое время с такой же тупой  непримиримостью
вытеснила магию), мы с радостным  изумлением  узнали,  что  кроме  пыльных
идеологических работников и участковых врачей о наших душах и телах  могут
позаботиться некие "экстрасенсы". И чем больше мы в это верим, чем  больше
к этому готовы, тем больше их будет. Но австралийский  абориген,  попавший
на  сеанс  Анатолия  Кашпировского,  вряд  ли  осознал  бы  значительность
ситуации -  скорее  всего,  он  увидел  бы  невысокого  одетого  человека,
бубнящего какие-то слова и пристально  глядящего  в  зал.  Иначе  Анатолий
Кашпировский  давно  сумел  бы   стать   главным   шаманом   австралийских
аборигенов.



                              HOMO СОВЕТСКИЙ

     Австралийскими аборигенами очень легко управлять. Но  управлять  нами
до недавнего времени  было  немногим  сложнее.  Попробуем  перенестись  на
десять-пятнадцать  лет  назад  и   увидеть   принципы   формирования   уже
полуразрушенного сейчас "психического фона" глазами антрополога.
     Магия преследует  нас  с  детства.  Сначала  нас  украшают  маленькой
пентаграммой из красной пластмассы с портретом кудрявого покровителя  всей
малышни. При этом мы получаем первое из магических имен -  "октябрята",  и
узнаем, что "так назвали нас не зря - в честь победы Октября".  Интересно,
что первая магическая инициация проводится в  таком  же  возрасте  только,
пожалуй, у индейцев Хиваро  (восточный  Эквадор),  когда  ребенка  угощают
специальным составом, называемым _м_а_и_к_у_а_,  и  отправляют  на  поиски
своей души. Эта первая инициация (имеется в виду  прием  в  октябрята)  не
несет в себе ничего угрожающего и, подобно игре в войну, является игрой  в
будущее. Вторая инициация уже намного сложнее -  подросших  детей  обучают
начаткам ритуала ("салют", "честное пионерское") и символике  -  вручаются
новый  значок  (пылающая   пентаграмма   из   металлического   сплава)   и
неравнобедренный треугольник из красной материи (его  концы  символизируют
отца, сына и  еще  одного  сына),  который  завязывается  узлом  в  районе
горлового центра и обеспечивает симпатическую  связь  с  Красным  Знаменем
(поэтому значок просто вручается, а галстук как бы доверяется, и  хоть  он
свободно продается за семьдесят копеек вместе с носками и мылом (напомним,
что  речь  идет  о  середине  семидесятых),  но,   купленный,   становится
сакральным объектом и требует особого отношения). Дается второй магический
статус - "пионер", и в  сознание  впервые  вводится  страх  потерять  его.
Исключение из пионеров - практически не встречающаяся процедура,  но  само
упоминание ее возможности рождает в детской душе страх  оказаться  парией;
этот   страх   начинает   использоваться    административно-педагогическим
персоналом с целью упрощения "воспитания" и управления:
     - А ну, кто там курит в туалете? Кто там хочет расстаться с галстуком
на _с_о_в_е_т_е _д_р_у_ж_и_н_ы_?
     И, откуда-то сверху, приминая к земле, несется грозно-загадочное:
     - Будь готов!!!
     - Всегда готов! - повторяем мы, давая самим  себе  то,  что  Анатолий
Кашпировский называет установкой. Причем делается это в детском  возрасте,
когда психика только формируется и крайне восприимчива.  Потом,  когда  мы
вырастаем, выясняется, что мы и правда готовы ко многому.
     Третья массовая инициация - прием в _к_о_м_с_о_м_о_л_, совмещенный по
времени с половым созреванием. К этому времени участие в многочисленных  и
малозаметных магических процедурах подготавливает нас к следующему,  очень
важной ступени - интериоризации внешних структур. Этот процесс  начинается
несколько раньше  -  еще  в  качестве  "пионеров"  мы  делаем  внутренними
ритуалы, в которых нас заставляют участвовать - например, даем друг  другу
"честное пионерское".  Произнесение  этого  заклинания  является  надежной
гарантией правдивости информации - примерно так в  уголовной  среде  "дают
зуб", только "дающий зуб" и  нарушающий  слово  лишается  зуба,  а  дающий
"честное пионерское" и нарушающий его оказывается наедине  с  разгневанной
"пионерской совестью" - социальной функцией, интериориозованной с  помощью
магии. Интериоризация - длительный процесс завершающийся формированием так
называемого  "внутреннего  парткома",  с  успехом  заменяющего  внешний  у
различного  рода  чиновников,  редакторов  и  т.п.  Действие   внутреннего
парткома  протекает  либо  в  форме  визуализации  -  человек,   обдумывая
требующую решения ситуацию, представляет себе нечто  вроде  заседания,  на
котором  обсуждается  его  выбор  (или  визуализирует  начальника  и   его
реакцию), либо, на более глубокой стадии, в форме  физических  ощущений  -
сосания под ложечкой, прилива крови к голове и т.д. ("Семен, нутром чую  -
не наш он!") Интериоризация превращает наблюдателя в участника.
     Новый магический статус _к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а_ - вещь уже серьезная.
Он  не  приносит  ощутимых  выгод,  но  в  состоянии   принести   ощутимые
неприятности.  На  этом  этапе  практически  отпадает  громоздкая  внешняя
атрибутика  _п_и_о_н_е_р_и_и_  -  символика  переходит  с  индивидуального
уровня на групповой: возникают различные "треугольники" и  "пятерки"  (так
называют   магических   кураторов   производственных    подразделений    и
заместителей секретаря крупной комсомольской организации). То же  касается
и ритуала - он не отмирает, а утончается и  становится  эзотерическим,  то
есть  передаваемым  непосредственно.  Комсомольские  работники  определяют
фасоны своих  усиков  и  костюмов  не  опираясь  на  какие-то  тексты  или
инструкции, а руководствуясь чутьем; то же чутье определяет  их  манеры  и
лексику.  Комплект  правил,  которыми  они   руководствуются,   невозможно
сформулировать - тем не менее почти любой комсомолец в состоянии заметить,
соблюдаются эти правила или нет.
     Здесь впервые  проявляется  чисто  вудуистский  феномен  -  постоянно
практикуемое "одержание". Представим себе нескольких молодых людей, идущих
по коридору, обсуждая последний футбольный матч, баб и вообще  жизнь.  Все
они настроены друг к другу вполне дружелюбно. Но вот они доходят до  двери
с надписью "Комитет ВЛКСМ", открывают дверь, входят внутрь и рассаживаются
по     местам.     Обсуждается      _п_е_р_с_о_н_а_л_ь_н_о_е      _д_е_л_о
к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а _С_и_д_о_р_о_в_а_,  три минуты назад бывшего  просто
Василием. Изменяется все - выражение  лиц,  манера  говорить,  даже  тембр
голоса. Причем  людей,  произносящих  не  своим  голосом  не  свои  мысли,
пробирает дрожь неподдельной искренности - они вовсе не лукавят, просто их
"маленькие добрые ангелы" временно замещаются "партийными телами".
     Выше мы говорили о концепции души в Вуду. Но и у советского человека,
помимо физического, имеется несколько тонких тел, как бы  наложенных  друг
на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное
и депутатское. С гибелью физического тела они распадаются, за  исключением
производственного: после смерти советский человек некоторое  время  живет,
как учит м.-л. философия, в плодах  своих  дел.  Партийное  тело  начинает
формироваться еще  в  детском  саду,  укрепляется  в  процессе  магических
инициаций       и       представляет       собой       интериоризированную
партийно-государственную  парадигму.  Оно  существует  и   у   большинства
беспартийных;  именно  эту  компоненту   души   прославляет   лозунг   "Да
здравствует советский человек - строитель коммунизма!" Вот еще один пример
группового  одержания  партийными  телами,  полностью   вытесняющими   все
человеческое (он взят из книги Е.Боннэр "Постскриптум"):
     "Я ехала дневным поездом... В купе, кроме меня, были еще две  женщины
средних  лет  и  один  мужчина.  Одна  из  женщин  спросила:  "...Вы  жена
Сахарова?" - "Да, я  жена  академика  Андрея  Дмитриевича  Сахарова".  Тут
вмешался мужчина: "Какой он академик. Его давно гнать  надо  было.  А  вас
вообще..." Что "вообще" - он не сказал.
     Потом  одна   из   женщин   заявила,   что   она   _с_о_в_е_т_с_к_а_я
п_р_е_п_о_д_а_в_а_т_е_л_ь_н_и_ц_а_  и ехать со мной в одном купе не может.
[Мы знаем, что после прибытия духа он называет  себя;  при  этом  меняются
голос и манеры медиума - В.П.] Другая  и  мужчины  стали  говорить  что-то
похожее. Кто-то вызвал  проводницу.  Уже  все  говорили  громко,  кричали.
Проводница сказала, что раз у меня билет, то она выгнать  меня  не  может.
Крик усилился, стали подходить и  включаться  люди  из  других  купе,  они
плотно забили коридор вагона, требовали  остановки  поезда  и  чтобы  меня
вышвырнуть. Кричали что-то про войну и  про  евреев...  Мы  протискивались
мимо людей, и я прямо ощущала физические флюиды ненависти..."
     Иногда партийное тело называют "тем парнем" - он всегда рядом.
     Когда газета "Правда" пишет: "Советские люди  гневно  осуждают..."  -
здесь тоже имеется в виду психические процессы в партийном теле. Остальные
тела похожи на партийное, но имеет свою специфику.
     Происходящее на комсомольском собрании практически не  отличается  от
одержания духом - участники точно так же  предоставляют  свои  тела  некой
силе, не являющейся их нормальным "я"; разница только в том, что здесь  мы
имеем дело  с  групповым  одержанием  системой.  Смысл  провозглашавшегося
когда-то  "воспитания   нового   человека"   -   сделать   это   одержание
индивидуальным и постоянным.
     Следующая ступень инициации - _п_а_р_т_и_я_.  То,  что  происходит  в
комсомоле - только подготовка к ней; комсомольцы играют в партию точно так
же,  как  пионеры  играют  в  комсомол,  а  октябрята  -  в  пионеров.  Об
интенсивности происходящих в партии процессов можно судить  по  известному
анекдоту о каннском фестивале  фильмов  ужасов,  где  разные  "Челюсти"  и
"Механические  апельсины"  уступают  все  призы  советской  ленте   "Утеря
партбилета".  Здесь  в  полной  мере  проявляется  феномен   "вуду-смерти"
(многочисленные инфаркты, вызванные совершенно нематериальными  партийными
взысканиями), и действуют различные "воздушные удары" (coupe  l'air)  -  с
занесением и без.
     Племя Алгонкин (северо-восток  Северной  Америки)  использует  дурман
(местное  название  _в_и_с_с_о_к_а_н_)  в  ритуале  инициации.   Подростки
запираются в специальных длинных строениях, где  на  протяжении  двух-трех
недель едят исключительно дурман; выходя оттуда, они уже  не  помнят,  что
это такое - быть детьми, зато знают, что стали взрослыми. Но вряд  ли  они
понимают, что то  что  с  ними  было,  является  инициацией  с  ритуальным
употреблением психотропа - это понимаем только мы. Индейцы просто растут и
превращаются из мальчиков в  охотников  и  воинов;  "психический  фон"  их
культуры делает процедуру инициации естественным и необходимым  процессом.
Точно так же и мы не осознаем нашего постепенного затягивания  в  зубчатый
механизм магии, и  вспоминаем  не  этапы  деформации  нашего  сознания,  а
майский ветер, теребящий концы  свежевыглаженного  галстука,  или  бледное
лицо  комсомольского  функционера,   интересующегося   фамилией   любимого
литературного героя при "прохождении" райкома. Мы глядим на магию изнутри,
мы там все вместе, и мы уже не помним, что это такое - быть где-то еще.



                           ЛЕКСИЧЕСКАЯ ШИЗОФРЕНИЯ

     В далеких  друг  от  друга  культурах  действуют  одинаковые  законы,
культуры отражаются друг в друге, выявляют свою общность - и  мы  начинаем
понимать, что в действительности с нами происходит. Иначе мы можем  просто
не ощутить этого - так,  как  не  слышим  жужжания  холодильника  до  того
момента, когда  оно  вдруг  затихает.  ("Музыка  стихла  -  вернее,  стало
заметно, что она играла".)
     Но  культура  отражается  и  в  себе  самой.  Все  заметные  девиации
"психического фона" тут же, как фотокамерой, фокусируются языком. Мы живем
среди  слов  и  того,  что  можно  ими  выразить.  Словарь  любого   языка
одновременно является полным каталогом доступных восприятию этой  культуры
феноменов; когда изменяется лексика, изменяется и наш мир, и наоборот.
     Попробуем  очень  коротко  списать  механику  этого  процесса.   Язык
содержит "единицы  смысла"  (термин  Карлоса  Кастанеды),  используемые  в
качестве  строительного  материала  для  создания  лексического  аппарата,
соответствующего культуре психической деятельности. Эти  "единицы  смысла"
уже  есть  -  они  сформированы  в  далекой  древности  и,  как   правило,
соответствуют корням слов. Лексика, отвечающая новому "психическому фону",
возникает  как  результат  переработки  имеющихся   смысловых   единиц   и
формирования их новых сочетаний. Полная  контролируемость  этого  процесса
делает его удивительно точным зеркалом реальной природы  нового  состояния
сознания; одновременно само это  новое  сознание  формируется  возникающей
лексической структурой, дающей ему уже  упоминавшуюся  "установку".  Любое
слово,  каким-то  образом   соединяющее   единицы   смысла,   подвергается
подсознательному анализу; сами смысловые  единицы  не  оказывают  никакого
воздействия, потому что одновременно служат строительным материалом и  для
самой культурной личности  -  а  воздействует  энергия  связи.  Происходит
внутреннее расщепление слов, каждое  из  которых  становится  элементарной
гипнотической  командой.  Это  свойственно   и   устоявшимся   лексическим
конструкциям, но энергия связи  смысловых  единиц  (ее  можно  сравнить  с
энергией химической связи), существующая в них, как раз и поддерживает то,
что называют национальным менталитетом, формируя ассоциативные ряды, общие
для всех носителей языка.
     Здесь могут существовать два извращения  -  либо  такие  конструкции,
которые можно назвать  "бинарным  лексическим  оружием"  (деструктивное  и
шизофреническое сочетание безвредных  по  отдельности  смысловых  единиц),
либо _н_е_с_л_о_в_а_ - хаотические  сочетания  букв  и  звуков,  дырявящие
своей полной  бессмысленностью  прежний  "психический  фон",  одновременно
замещая его элементы - то же делает с  клеткой  вирус.  (Поэтому  носители
нового "психического  фона"  заражают  им  всех  остальных,  распространяя
шизофреническую  лексику;   им   важно   не   _р_е_о_р_г_а_н_и_з_о_в_а_т_ь
Р_а_б_к_р_и_н_,  а "реорганизовать чужую психику, проделав в ней как можно
больше брешей.)
     Посмотрим, какие пилюли каждый день глотала наша душа.
     "Рай-со-бес". "Рай-и-с-полком". "Гор-и-с-полком" (или, если  оставить
в покое древний  Египет,  "гори-с-полком").  "Об-ком"  (звонит  колокол?).
"Рай-ком".  "Гор-ком".  "Край-ком".   Знаменитая   "Индус-три-Али-за-ция".
(Какой-то индийско-пакистанский конфликт, где на одного индийца приходится
три мусульманина, как бы вдохновленных мелькающей в последнем слоге  тенью
Зия-уль-Хака - и  все  это  в  одном  слове.)  "Парторг"  (паром,  что  ли
торгует?). "Первичка" (видимо, дочь какой-то певички и Пер Гюнта).
     Мы ходим по улицам, со стен которых  на  нас  смотрят  "МОСГОРСОВЕТ",
"ЦПКТБТЕКСТИЛЬПРОМ", "МИНСРЕДНЕТЯЖМАШ", "МОС-ГОР-ТРАНС"  (!),  французские
мокрушники    "ЖЭК",    "РЭУ"    и    "ДЭЗ",    плотоядное    "ПЖРО"     и
пантагрюэлистически-фекальное  "РЖУ-РСУ  No_9".  А  правила  всеми   этими
демонами Цэкака Пээсэс, про которое известно, что  он  ленинский  и  может
являться народу во время плена ума (_п_л_е_н_у_м_а_).
     Это не какие-то исключения, а просто первое, что вспоминается.  Любой
может  проверить  степень   распространенности   лексической   шизофрении,
вспомнив названия  мест  своей  работы  и  учебы  ("тех-ни-кум",  "пэтэу",
"МИИГАИК"). И это только эхо лексического Чернобыля первых  лет  советской
власти.
     Все эти древнетатарско-марсианские термины рождают ощущение  какой-то
непреклонной  нечеловеческой  силы  -  ничто  человеческое  не  может  так
называться; Это,  если  вспомнить  гаитянскую  терминологию,  "лексический
удар",  настигающий  любого,  кто  хоть  изредка   поднимает   взгляд   на
разноцветные вывески советских  учреждений;  впрочем,  демонические  имена
смотрят на нас и с крышек люков под ногами.
     Существует    так    же    шизофрения     словосочетаний     (товарищ
к_о_м_а_н_д_у_ю_щ_и_й_  и прочие оксюмороны) и  предложений  (почти  любой
лозунг на крышах домов - "СЛАВА КПСС!", "Да здравствует ленинская  внешняя
политика Политбюро ЦК КПСС!", "Крепи трудом демократию!"). Смысла во  всем
этом столько же,  сколько  в  лозунге,  висевшем,  как  рассказывают,  над
вокзалом  в  Казани:  "Коммунизм  -  пыздыр  максымардыш  пыж!"  -  только
последняя конструкция намного мощнее. Существует  даже  шизофрения  знаков
препинания: г_а_з_е_т_а_ "П_р_а_в_д_а"; _г_а_з_е_т_а_ "И_з_в_е_с_т_и_я".
     Теперь вспомним Зору Херстон: "Ясно, что он (порошок зомби) разрушает
ту часть  мозга,  которая  ведает  _р_е_ч_ь_ю_  и  _с_и_л_о_й  _в_о_л_и_".
(Магические инициации приводят к замещению свободной воли  многочисленными
"так надо"-комплексами.)
     Разумеется,  в  любой  культуре   существует   некоторое   количество
оксюморонов и "неслов" - как в каждом организме  присутствуют  бактерии  и
вирусы. Но кроме нашей культуры на оксюморонах не основана ни одна,  разве
что дзэн-буддизм. (Кстати, целью в обоих случаях служит одно  и  то  же  -
разрушение старого психического уклада, но в одном случае ищут озарения, в
другом - вызывают принудительное "отемнение"; идя вперед и  пятясь  назад,
мы делаем одинаковые движения.)
     Мы приводили названия гаитянских уголовно-мистических обществ и имена
местных злых духов,  напугавшие  Патрика  Лэй  Фермора.  Эта  кошмарность,
довольно, впрочем, музыкальная для советского  уха,  функциональна  -  она
является одним из многих элементов, создающих "психический  фон",  который
делает  возможным  зомбификацию.  Страх  перед   непонятным   и   ощущение
присутствия некой злой и  могущественной  силы,  в  любой  момент  могущей
поглотить каждого - ее непременные условия, та "дверь",  через  которую  и
проходит "удар по душе", какие бы силы эти не занимались -  _К_и_т_т_а_  с
М_о_н_д_о_г_о_м_  или  _К_э_г_э_б_э_  с  _М_у_р_о_м_,  и  где  бы  это  ни
происходило - во дворе гаитянского _у_н_ф_о_р_м_а_, или у стен серого, как
ГУМ, ЦУМа.



                               ЗОМБИЛИЗАЦИЯ

     Говоря о своих зомбифицированных знакомых, жители  Гаити  употребляют
очень характерную идиому: "пройти через землю" или "пройти под землей". Мы
уже знаем, что физиологический аспект зомбификации объясняется применением
тетродотоксина, но мы не  говорили  о  том,  как  трактует  эту  процедуру
культура Вуду.
     С  точки  зрения  вудуиста,  зомбификация   требует   двух   условий:
неестественной смерти и магической церемонии на кладбище. Магическая  сила
б_о_к_о_р_а_  вызывает "смерть" жертвы;  ее  хоронят  (во  многих  случаях
будущие зомби гибнут от удушья), а на следующую ночь откапывают. Человека,
уже получившего сильнейшую психическую травму, избивают, связывают, кладут
перед крестом, чтобы дать ему  новое  имя,  затем  опять  избивают.  После
крещения его заставляют принять большую дозу дурмана (гаитянское  название
- "зомбический огурец" - связано, видимо, с формой корня); дурман вызывает
у жертвы потерю  ориентации  и  амнезию.  После  этого  зомбифицированного
увозят куда-то в ночь.
     Теперь вспомним, как в тридцатые годы проходил арест  "врага  народа"
(типичный пример негативного магического статуса). Человек возвращается  с
работы, ужинает под блеяние  радиоприемника  и  ложится  спать.  И  вдруг,
посреди ночи - они всегда приходили ночью - в его жилище  врывается  банда
каких-то         _о_п_е_р_у_п_о_л_н_о_м_о_ч_е_н_н_ы_х_,          посланцев
р_а_й_о_т_д_е_л_а_   (Рай   от   дел?)   _Э_н_к_а_в_э_д_э_.   Предъявление
о_р_д_е_р_а_,  несколько суровых фраз, короткий обыск,  конвоирование.  От
гаитянской эту процедуру отличает в основном то, что увозят в ночь раньше,
чем избивают (во время допроса) и дают новое имя (что-нибудь вроде Щ-5842)
- впрочем, как и на Гаити, многие погибают до зомбификации.
     Другим  мощным  зомбификатором  является  служба   в   армии.   После
зомбилизации человека обривают, переодевают и дают ему официальный  статус
"рядового".  Одновременно  он  получает  неофициальный,  но   куда   более
существенный  для  дальнейшего,  статус  "салаги".  "Салага"  подвергается
частым ночным  избиениям  со  стороны  старослужащих,  стирает  их  белье,
выполняет унизительные операции вроде чистки пола уборной  зубной  щеткой.
Затем он поучает промежуточный статус "черпака" и "деда" (на  этой  стадии
он начинает принимать участие в ритуалах зомбификации новобранцев; внешней
атрибутикой является сильно выгнутая пряжка ремня и  сапоги  "гармошкой").
Последняя   стадия   -   "дембель"    -    непосредственно    предшествует
дезомбилизации.   Интересно,   что   в   армии   сосуществует   формальная
(политзанятия,   ритуалы)   и    неформальная    (неуставные    отношения)
социально-магические   структуры,   которые   дополняют   друг   друга   и
обеспечивают глубину и интенсивность зомбифицирования.
     Один из бывших начальников СССР в промежутке между  двумя  инсультами
отметил: "Армия - великая школа жизни".  Сейчас  уже  трудно  узнать,  что
именно он понимал под жизнью. Но то, что в  армии  в  символической  форме
усваиваются  основные  принципы  функционирования  зомбического  общества,
несомненно.
     Механизм зомбификации многократно проявляется  в  наших  жизнях  и  в
более мягкой форме. Даже существует калька гаитянской идиомы - "пройти под
землей".  Вступая   в   комсомол,   мы   "проходим"   райком;   подписывая
х_а_р_а_к_т_е_р_и_с_т_и_к_у_,  мы "проходим" различные  _п_я_т_е_р_к_и_  и
т_р_е_у_г_о_л_ь_н_и_к_и_,  и т.п. Много раз повторенная  микрозомбификация
дает  зомби,  не  уступающих  лучшим  зарубежным  образцам,  полученным  в
результате однократной процедуры.



                                 БУЛЬДОЗЕР

     Точный культурный  дубликат  общества,  построенного  в  СССР,  найти
невозможно. Можно  проводить  более-менее  удачные  параллели  с  империей
инков,  с  древнешумерскими  государствами  и  вообще  с  любой  архаичной
культурой. Но  наша  социально-магическая  структура  слишком  эклектична,
чтобы хоть одна из этих аналогий была полной. Может показаться  (некоторым
действительно кажется), что в двадцатые годы работала  какая-то  секретная
комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического  наследия
прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, все было проще.
     Представим себе небольшое село, стоящее на холме - некоторые дома уже
очень стары, другие, наоборот, построены по самым  последним  проектам,  а
большинство - нечто среднее  между  первым  и  вторым.  Бок  о  бок  стоят
полузаброшенная  церковь  и  недостроенный  клуб.  В  одних  окнах  мигает
керосиновая лампа, в других горит электричество; где-то чуть слышно играет
балалайка, которую перекрывает  радиомузыка  со  столба.  Словом,  обычная
жизнь, остатки нового и старого, переплетенные самым причудливым образом.
     Теперь представим себе бульдозериста, который,  начитавшись  каких-то
брошюр, решил смести всю эту  отсталость  и  построить  новый  поселок  на
совершенно гладком месте. Сырой октябрьской ночью он садится в бульдозер и
в несколько приемов срезает всю верхнюю часть холма с деревней и жителями.
И  вот,  когда   бульдозер   крутится   в   грязи,   разравнивая   будущую
стройплощадку, происходит нечто совершенно  неожиданное:  бульдозер  вдруг
проваливается  в  подземную  пустоту   -   вокруг   оказываются   какие-то
полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные  скелеты,  черепки  и  куски
ржавчины.  Бульдозер  оказался  в  могиле.  Ни  бульдозерист,  ни   авторы
вдохновивших его брошюр не учли, что когда  они  сметут  все,  что  по  их
мнению устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более
древнее.
     Психика человека точно также имеет множество культурных  слоев.  Если
срезать  верхний  слой   психической   культуры,   объявив   его   набором
предрассудков, заблуждений  и  классово  чуждых  точек  зрения,  обнажится
темное  бессознательное  с  остатками  существовавших  раньше  психических
образований.  Все  преемственно;  вчерашнее  вложено  в  сегодняшнее,  как
матрешка в матрешку, и тот, кто  попробует  снять  с  настоящего  стружку,
чтобы затем раскрасить его под будущее, в результате  провалится  в  очень
далекое прошлое.
     Именно это и произошло. Психический котлован, вырытый в душах с целью
строительства "нового человека" на месте неподходящего старого,  привел  к
оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к
разным способам виденья мира и эпохам; эти  древности,  чуть  припудренные
смесью политэкономии, убогой философии и прошлого утопизма, и заняли место
разрушенной   картины   мира.   Трудно   увидеть   что-нибудь   новое    в
государственном рабовладении,  полном  обесценивании  человеческой  жизни,
воскрешении  "курултая"  в  качестве  высшего   органа   власти   (так   у
татаро-монголов назывался "съезд"; на одном  из  таких  курултаев  и  было
принято решение о набеге на Русь). Как и  в  случае  с  шизолексикой,  нет
необходимости специально подыскивать  примеры  -  их  полно  вокруг.  Наша
культура  похожа  на  гаитянскую  -  это  такой   же   сплав   архаики   с
современностью,  только  эксгумированные  из  бессознательного  психоформы
считаются результатами  коммунистического  воспитания  (хотя  в  некотором
смысле все именно так и обстоит).
     Когда во время  _п_а_р_т_с_о_б_р_а_н_и_я_  за  окном  трижды  каркает
ворона и _ч_л_е_н_ы _б_ю_р_о_ незаметно сплевывают через левое  плечо  или
крестят  под  столом  животы,  это  не   проявление   суеверия,   временно
омрачающего  высшую  форму   человеческой   деятельности,   а   искаженное
переплетение древних  психических  феноменов,  из  которых  самым  поздним
является крестное знамение.



                     "БЕЗРОГИЕ КОЗЛЫ" И "СЕРЫЕ СВИНЬИ"

     Во  всем  надо  искать  экономическую  основу,  учил  нас   марксизм.
Попробуем рассмотреть зомбификацию как социальный процесс.
     Секретные общества Гаити, несмотря на свою секретность,  контролируют
практически всю территорию острова. Их  названия,  изменяющиеся  от  одной
части страны к другой, включают уже знакомые нам  имена:  Зобоп,  Бизанго,
Макандаль, "Серые  свиньи"  и  пр.  Для  того,  чтобы  вступить  в  тайное
общество, требуется приглашение ("мы тут посоветовались и  думаем  -  пора
тебе, Ваня, в серые свиньи...") и инициации. Общества строго иерархичны; в
них принимают мужчин и женщин. Существуют членские билеты, тайные  пароли,
униформы и ритуалы: особые танцы, исполняемые хором  песни  ("разрушим  до
основанья, а  затем...")  и  барабанные  ритмы.  Особая  роль,  по  оценке
гаитянского антрополога  Мишеля  Лягера,  отводится  ритуалам,  призванным
"сплотить ряды" тайного общества - это сборища,  проводимые  исключительно
ночью (совсем как заседания Политбюро при Сталине),  начинающиеся  вызовом
духов и завершающиеся  торжественным  шествием  позади  священного  гроба,
известного как _с_е_к_е_й _м_о_д_у_л_е_.
     Согласно   Мишелю   Лягеру,   тайные   общества    являются    мощной
квазиполитической силой вудуистской культуры. Их происхождение восходит  к
временам борьбы за независимость; после  победы  революции  они  сохранили
свою секретность и влияние. Это как бы параллельная  структура  власти,  о
которой известно только то, что она существует.
     Теперь вернемся к  зомбификации.  В  глазах  городской  интеллигенции
Гаити зомбификация - преступная деятельность, которую  следует  как  можно
скорей разоблачить и уничтожить. Но с точки зрения  вудуиста  из  сельских
районов, зомбификация - социальный  регулятор,  так  как  ей  подвергаются
только нарушители  установившихся  норм,  и  только  по  приговору  тайных
обществ. Последние контролируют приготовление ядов, их применение  и  саму
процедуру. А о том, что происходит с зомби, можно судить по истории одного
из них, приведенной в книге Дэвиса.
     "Нарцисс рассказал, что отказался продать свою  часть  наследства,  и
его брат в припадке злобы организовал его зомбификацию.  Немедленно  после
своего воскрешения из могилы он был избит, связан и увезен  группой  людей
на север страны, где в течение двух лет работал в качестве раба  вместе  с
другими зомби. В конце концов хозяин зомби был убит, и они,  освободившись
от державшей их силы, разбрелись...
     Вместе со многими другими зомби он работал в поле от  зари  до  зари,
останавливаясь только для приема пищи один раз в день. Пища была  обычной,
за исключением того, что соль была под строгим запретом. Он осознавал, что
с ним произошло, помнил потерю семьи, друзей и своей земли, помнил желание
вернуться. Но его жизнь была подобна странному сну - события, восприятия и
объекты взаимодействовали сами по  себе  и  полностью  вне  его  контроля.
Фактически, никакой власти над происходящим  не  было.  Решения  не  имели
смысла, и сознательное действие было невозможным".
     Существует  множество  описаний  психического  состояния  заключенных
социалистического лагеря - они очень похожи. Многие зомбифицированные были
членами Союза писателей, так что зомби  описаны  снаружи  и  изнутри.  Для
вудуиста _з_о_м_б_и _к_а_д_а_в_р_  (зомби  физического  тела)  -  это  все
составляющие человека  кроме  "маленького  доброго  ангела".  Классическое
определение зомби - "тело без характера и воли". Это  идеальный  труженик,
которому не нужны даже ежедневные стакан водки и час игры на гармони.
     Представим себе, что какое-нибудь из тайных обществ  Гаити,  например
"Серые свиньи", вдруг пришло бы к власти и  заметило,  что  все  остальное
население острова варварски нарушает принятые у "серых свиней"  ритуалы  и
нормы социального поведения, а так же живет неизвестно зачем.
     Видимо,  результатом  была  бы  массовое  превращение   населения   в
"безрогих козлов" и появления Гаитянского  управления  лагерей.  Следующим
этапом было бы движение к  высшей  фазе  зомбификации  -  обработка  всего
населения, начиная с младенчества. При этом применяемые процедуры стали бы
более  мягкими,  незаметными  и   растянутыми   во   времени.   Одним   из
зомбификаторов стала бы культура - появятся зомбический реализм и  как  бы
полузапрещенный зомбический  модернизм  ("Мы  входим  в  мавзолей,  как  в
кабинет рентгеновский... И Ленин, как  рентгеном,  просвечивает  нас...");
зомбическая философия  ("трагизм  смерти  снимается  марксизмом  следующим
образом...") и зомбическая мифология ("Когда мне бывает трудно,  -  сказал
нашему корреспонденту парторг Лупоянов, - когда я  не  знаю,  что  сказать
людям, я иду на Красную площадь,  выстаиваю  долгую  очередь  в  Мавзолей,
спускаюсь  вниз  и  как  бы  просветляюсь  духом...");  газеты,  радио   и
телевидение стали бы средствами массовой дезинформации и использовались бы
для формирования стиснутого осознания, делающего возможным зомбификацию.
     Единственная слабость  этой  системы  в  том,  что  из-за  поголовной
зомбификации у власти тоже рано или поздно окажутся зомби. С этого момента
начинается  разброд,  хаос  и  стагнация  -  с  уходом  Хозяина   исчезает
магическая сила, поддерживающая описанное Нарциссом состояние. У ветеранов
зомбификации это вызовет ностальгию по когда-то  направляющей  их  руке  и
"порядку"; к другим могут вернуться их "маленькие добрые  ангелы",  и  они
опять станут людьми, а не носителями "нового" или "классового" сознания.
     Зомби  могут  освободиться  только  после  смерти  колдуна.  Но,  как
известно, хитрый колдун может долго скрывать свою смерть.



                              ТРАУРНЫЙ ПОЕЗД

     Говорят, на Павелецком вокзале  города  Москвы  находится  любопытный
музей - "траурный поезд В.И.Ленина".
     Специальные погребальные экипажи известны очень давно - взять хотя бы
подожженные корабли, на которых вожди викингов  отправлялись  в  последнее
плаванье.  Еще  древний  обычай  давать  усопшему  провожатых  -   это   и
терракотовая армия Цинь Шихуана, и задушенные слуги в шумерских гробницах,
и жены индийских правителей, живыми восходившие на погребальные костры.
     Но ни у одного из правителей древности не было  таких  пышных,  почти
уже  вековых  похорон,  как  у  В.И.Ленина;  никогда  еще  провожатыми  не
становилось столько народов, а целая страна - траурной машиной времени.
     И все же советские люди не одиноки  во  вселенной.  Среди  магических
объектов, используемых аборигенами островов Океании, есть  так  называемый
"рампа-рамп". Это особым образом высушенный мертвец колдун  в  специальном
соломенном футляре ("рампа-рампа" оплетают в солому примерно так  же,  как
винную  бутыль).  Его  хранят  исключительно  в  вертикальном   положении,
прибивая или крепко привязывая к стене хижины. Если он сорвется со  стены,
хозяев ждут серьезные беды.  Но  пока  рампа-рамп  надежно  закреплен,  он
обеспечивает семье удачу и процветание, а также связь с загробным миром.
     Вот только неизвестно, живей он всех живых  в  деревне,  или  все  же
чуть-чуть мертвее.




                    ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII


     Вначале было слово, и даже, наверное, не одно - но он ничего об  этом
не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие  свежей  смолой  доски,
которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце,
находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее - представляя  все
это, он замечал, что скорей домысливает  картину,  чем  видит  ее.  Слабое
чувство себя появилось позже - когда внутри уже стояли велосипеды,  а  всю
правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не
Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля  досок,  но  именно  эти
времена оставили в нем самый  чистый  и  запомнившийся  отпечаток:  вокруг
лежал  необъяснимый  мир,  а  он,  казалось,  в  своем  движении  по  нему
остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
     Место, правда,  было  не  из  лучших  -  задворки  пятиэтажки,  возле
огородов и помойки, - но стоило ли расстраиваться? Ведь не  всю  жизнь  он
здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить,  что
именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, -
но прелесть самого начала жизни заключается как  раз  в  отсутствии  таких
размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим
в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую  депрессию,  если  ветер
дул со стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся,  не
оставляя на его неоформившейся душе никаких следов.
     Однажды  к  нему  приблизился  голый  по  пояс  мужчина   в   красных
тренировочных штанах; в руках  он  держал  кисть  и  здоровенную  жестянку
краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать,  отличался  от
всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и  полкам.
Остановясь у стены, он обмакнул  кисть  в  жестянку  и  провел  по  доскам
ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое  время
восходивший, по некоторым сведениям, кругами  к  небу;  это  стало  первой
реальной вехой в его памяти - до нее на всем лежал налет потусторонности и
счастья.
     В ночь после окраски, получив черную римскую цифру - имя (на соседних
сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне  покрытую  толем
крышу.
     "Где я, - думал он, - кто я?"
     Сверху было темное  небо,  потом  -  он,  а  внизу  стояли  новенькие
велосипеды; на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их
рулях блестели загадочней  звезд.  Сверху  на  стене  висел  пластмассовый
обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как  символ
вечной загадки мироздания, представленной - это было так чудесно - и в его
душе. На  полках  с  правой  стороны  лежала  всякая  ерунда,  придававшая
разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На  нитке,  протянутой
от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком,  чего  с
сараями просто не бывает, - тем не менее  они  именно  напоминали,  и  ему
иногда мерещилось, что когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей
мере, гаражом.
     Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало,  -  то  есть  он  сам  -
складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей
машин  для  преодоления  пространства,  пахнувших  резиной  и  сталью;  из
мистической  интроспекции  замкнутого  на  себе  обруча;  из   писка   душ
разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В  каждом
из этих существований было бесконечно много оттенков, но  все-таки  любому
соответствовало что-то главное для него - какое-то решающее чувство, и все
они, сливаясь, образовывали новое  единство,  огороженное  в  пространстве
свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем; это и был  он,  Номер
XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась  полностью  равноправная
луна... С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.
     Скоро Номер XII  понял,  что  больше  всего  ему  нравится  ощущение,
источником или проводником которого  были  велосипеды.  Иногда,  в  жаркий
летний день, когда все вокруг стихало, он тайно отождествлял  себя  то  со
складной "Камой", то со "Спутником", и испытывал два разных  вида  полного
счастья.
     В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров  за  пятьдесят
от своего настоящего местонахождения и  катить,  например,  по  безлюдному
мосту над каналом в бетонных берегах или по  сиреневой  обочине  нагретого
шоссе, сворачивать  в  тоннели,  образованные  разросшимися  вокруг  узкой
грунтовой дорожки кустами, чтобы, попетляв по ним, выехать уже  на  другую
дорогу, ведущую к лесу, через лес, а потом упирающуюся в оранжевые  полосы
над горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца  жизни,
но этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность.
Можно было оказаться  в  городе,  в  каком-нибудь  дворе,  где  из  трещин
асфальта росли какие-то длинные  стебли,  и  провести  там  весь  вечер  -
вообще, можно было почти все.
     Когда  он  захотел  поделиться  некоторыми  из  своих  переживаний  с
оккультно ориентированным гаражом, стоящим рядом, он услышал в ответ,  что
высшее счастье на самом деле только одно и заключается оно в экстатическом
единении с архетипом гаража - как тут было рассказать собеседнику  о  двух
разных видах совершенного счастья, одно из которых было складным, а другое
зато имело три скорости.
     - Что, и я  тоже  должен  стараться  почувствовать  себя  гаражом?  -
спросил он как-то.
     - Другого пути нет, - отвечал гараж, - тебе  это,  конечно,  вряд  ли
удастся до конца, но у тебя  все  же  больше  шансов,  чем  у  конуры  или
табачного киоска.
     - А если мне нравится чувствовать себя велосипедом? - высказал  Номер
XII свое сокровенное.
     - Ну что же, чувствуй - запретить не могу.  Чувства  низшего  порядка
для некоторых - предел, и ничего с этим не поделаешь, - сказал гараж.
     - А чего это у тебя мелом на боку написано? -  переменил  тему  Номер
XII.
     - Не твое дело, говно фанерное, - ответил гараж с неожиданной злобой.
     Номер XII заговорил об этом, понятно, от  обиды  -  кому  не  обидно,
когда его чувства называют низшими? После этого случая ни о каком  общении
с гаражом не могло быть и речи, да Номер XII и  не  жалел.  Однажды  утром
гараж снесли, и Номер XII остался в одиночестве.
     Правда, с левой стороны к нему подходили  два  других  сарая,  но  он
старался даже не думать о них. Не  из-за  того,  что  они  были  несколько
другой конструкции и окрашены в тусклый неопределенный цвет - с этим можно
было бы смириться. Дело было в другом: рядом, на первом этаже  пятиэтажки,
где жили хозяева Номера XII, находился  большой  овощной  магазин,  и  эти
сараи служили для него подсобными помещениями. В них  хранилась  морковка,
картошка, свекла, огурцы, но определяющим все главное относительно  Номера
13 и Номера  14  была,  конечно,  капуста  в  двух  накрытых  полиэтиленом
огромных бочках: Номер XII часто  видел  их  стянутые  стальными  обручами
глубоководные тела, выкатывающиеся на ребре  во  двор  в  окружении  свиты
испитых рабочих. Тогда ему становилось страшно, и  он  вспоминал  одно  из
высказываний покойного  гаража,  по  которому  он  временами  скучал:  "От
некоторых вещей в жизни надо попросту как  можно  скорее  отвернуться",  -
вспоминал и сразу следовал ему. Темная труднопонимаемая жизнь соседей,  их
тухлые испарения и тупая жизнеспособность угрожали Номеру XII, потому  что
само существование этих приземистых  построек  отрицало  все  остальное  и
каждой каплей рассола в бочках заявляло, что Номер XII  в  этой  вселенной
совершенно не нужен; во всяком случае, так он расшифровывал исходившие  от
них волны осознания мира.
     Но день  кончался,  свет  мерк,  Номер  XII  становился  велосипедом,
несущимся по пустынной автостраде, и  вспоминать  о  дневных  ужасах  было
просто смешно.
     Была середина лета, когда звякнул замок, откинулась  скоба  запора  и
внутрь Номера XII вошли двое - хозяин и какая-то  женщина.  Она  очень  не
понравилась Номеру XII, потому что непонятным образом  напомнила  ему  все
то, чего он не переносил. Не то чтобы от женщины пахло капустой и  поэтому
она  производила  такое  впечатление  -  скорее  наоборот,  запах  капусты
содержал сведения об этой женщине; она  как  бы  овеществляла  собой  идею
квашения и воплощала ту угнетающую волю,  которой  Номера  13  и  14  были
обязаны своим настоящим.
     Номер XII задумался, а люди между тем говорили:
     - Ну что, полки снять - и хорошо, хорошо...
     -  Сарай  -  первый  сорт,  -  отзывался  хозяин,  выкатывая   наружу
велосипеды, - не протекает, ничего. А цвет-то какой!
     Выкатив велосипеды и прислонив их  к  стене,  он  начал  беспорядочно
собирать с полок все, что там лежало. Тогда Номеру XII стало не по себе.
     Конечно, и раньше велосипеды часто исчезали на какой-то  срок,  и  он
умел закрывать возникавшую пустоту своей памятью - потом, когда велосипеды
ставили на место, он удивлялся  несовершенству  созданных  ею  образов  по
сравнению с действительной красотой велосипедов, запросто излучаемой ими в
пространство, - так вот, пропав, велосипеды  всегда  возвращались,  и  эти
недолгие расставания с главным в собственной душе  сообщали  жизни  Номера
XII  прелесть  непредсказуемости  завтрашнего  дня;  но  сейчас  все  было
по-другому. Велосипеды забирали навсегда.
     Он  понял  это  по  полному  и  бесцеремонному  опустошению,  которое
производил в нем носитель красных штанов - такое было впервые.  Женщина  в
белом халате давно  уже  ушла  куда-то,  а  хозяин  все  копался,  сгребая
инструменты в сумку, снимая со стен  жестянки  и  старые  клееные  камеры.
Потом почти к двери подъехал грузовик, и оба велосипеда вслед за  набитыми
до отказа сумками покорно нырнули в его разверстый брезентовый зад.
     Номер XII был пуст, а его дверь открыта настежь.
     Но, несмотря ни  на  что,  он  продолжал  быть  самим  собой.  В  нем
продолжали жить души всего того, чего его лишила жизнь: и хоть  они  стали
подобны теням, они по-прежнему сливались  вместе,  чтобы  образовать  его,
Номера XII; вот только для  сохранения  индивидуальности  требовалась  вся
сила воли, которую он мог собрать.
     Утром он  заметил  в  себе  перемену  -  его  не  интересовал  больше
окружающий мир, а все, что его занимало, находилось в прошлом, перемещаясь
кругами по памяти. Он знал,  как  это  объяснить:  хозяин,  уезжая,  забыл
обруч, оставшийся единственной реальной  частью  его  нынешней  призрачной
души, - и  поэтому  Номер  XII  теперь  сильно  напоминал  себе  замкнутую
окружность. Но у него не было сил как-то к  этому  отнестись  и  подумать:
хорошо ли это? Плохо ли? Все заливала и обесцвечивала  тоска.  Так  прошел
месяц.
     Однажды появились рабочие, вошли в беззащитно раскрытую  дверь  и  за
несколько минут выломали полки. Не успел  Номер  XII  прочувствовать  свое
новое состояние, как волна ужаса обдала его, показав,  кстати,  сколько  в
нем еще оставалось жизненной силы, нужной, чтобы испытывать страх.
     По двору к нему катили бочку.  Именно  к  нему.  Даже  на  самом  дне
ностальгии, когда ему казалось, что ничего  хуже  случившегося  с  ним  не
может и присниться, он не думал о такой возможности.
     Бочка была страшной. Она была огромной и  выпуклой,  она  была  очень
старой, и ее бока, пропитанные чем-то  чудовищным,  издавали  вонь  такого
спектра, что даже привычные к  изнанке  жизни  работяги,  катившие  ее  на
ребре, отворачивались  и  матерились.  При  этом  Номер  XII  видел  нечто
незаметное рабочим: в бочке холодело внимание и она мокрым подобием  глаза
воспринимала мир. Как ее вкатывали внутрь и крутили на полу, ставя в самый
центр, потерявший сознание Номер XII не видел.


     Страдание увечит. Прошло два дня, и  к  Номеру  XII  стали  понемногу
возвращаться мысли и чувства. Теперь он был  другим,  и  все  в  нем  было
по-другому. В самом центре его души, там, где  когда-то  покоились  омытые
ветром рамы,  теперь  пульсировала  живая  смерть,  сгущавшаяся  в  бочку,
которая медленно существовала и думала; мысли эти теперь  были  и  мыслями
Номера XII. Он ощущал брожение гнилого рассола, и это  в  нем  поднимались
пузыри, чтобы лопнуть на поверхности, образовав лунку на слое плесени, это
в нем перемещались под действием газа разбухшие трупные огурцы,  и  это  в
нем напрягались пропитанные слизью доски, стянутые ржавым железом. Все это
было им.
     Номера 13 и 14 теперь не пугали его -  наоборот,  между  ними  быстро
установилось  полубессознательное  товарищество.  Но  прошлое  не  исчезло
полностью - оно просто было оттеснено и смято. Поэтому новая жизнь  Номера
XII была двойной. С одной стороны, он участвовал во всем на равных  правах
с Номерами 13 и 14, а с  другой  -  где-то  в  нем  скрывались  чувства  -
сознание ужасной несправедливости того, что  с  ним  произошло.  Но  центр
тяжести его нового существа лежал,  конечно,  в  бочке,  которая  издавала
постоянное бульканье и потрескивание,  пришедшее  на  смену  воображаемому
шелесту шин.
     Номера 13 и 14 объясняли ему,  что  все  случившееся  -  элементарный
возрастной перелом.
     - Вхождение  в  реальный  мир  с  его  заботами  и  тревогами  всегда
сопряжено с некоторыми трудностями, - говорил Номер  13,  -  совсем  новые
проблемы наполняют душу.
     И добавлял ободряюще:
     - Ничего, привыкнешь. Тяжело только сперва.
     Четырнадцатый был сараем скорее  философского  склада  (не  в  смысле
хранилища), часто говорил о духовном и скоро убедил нового  товарища,  что
раз прекрасное заключено в гармонии ("Это раз", - говорил он), а внутри  -
и это объективно - находятся огурцы или капуста ("Это два"), то прекрасное
в жизни заключено в достижении гармонии с содержимым бочки и в  устранении
всего, что этому препятствует. Под край его  собственной  бочки,  чтоб  не
вытекало, был  подложен  старый  философский  словарь,  который  он  часто
цитировал; он же помогал ему объяснять Номеру XII, как надо жить.  Все  же
Номер 14 до конца не доверял новичку, чувствуя в нем  что-то  такое,  чего
сам Номер XII в себе уже не замечал.
     Постепенно Номер XII и вправду  привык.  Иногда  он  даже  чувствовал
специфическое вдохновение, новую волю к своей  новой  жизни.  Но  все-таки
недоверие новых друзей было оправданным: несколько  раз  Номер  XII  ловил
быстрый, как  луч  из  замочной  скважины,  проблеск  чего-то  забытого  и
погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе - чего уж  говорить  о
других, которых он в эти минуты просто ненавидел.
     Все это,  конечно,  подавлялось  непобедимым  мироощущением  бочки  с
огурцами, и скоро Номер XII начинал недоумевать, чего это его так занесло.
Постепенно он становился проще и прошлое все реже  тревожило  его,  потому
что трудно стало догонять слишком мимолетные вспышки  памяти.  Зато  бочка
все чаще казалась залогом устойчивости и покоя, как балласт на корабле,  и
иногда Номер XII так и представлял себя - в виде теплохода, вплывающего  в
завтра.
     Он стал чувствовать присущую своей бочке своеобразную  доброту  -  но
только с тех пор, как окончательно открыл ей что-то в себе. Огурцы  теперь
казались ему чем-то вроде детей.
     Номера 13 и 14 были неплохими  товарищами,  и  главное  -  в  них  он
находил  опору  своему  новому.   Бывало,   вечером   они   втроем   молча
классифицировали предметы мира, наполняя все вокруг  общим  пониманием,  и
когда какая-нибудь недавно построенная рядом будка содрогалась, он  думал,
глядя на нее: "Глупость...  Ничего,  перебесится  -  поймет..."  Несколько
подобных  трансформаций  произошло  на  его  глазах,  и  это  лишний   раз
подтвердило  его  правоту.  Испытывал  он  и  ненависть  -  когда  в  мире
появлялось что-то ненужное; слава Богу, такое случалось редко. Шли  дни  и
годы, и казалось, уже ничего не изменится.
     Как-то летним вечером, оглядывая свое нутро, Номер XII натолкнулся на
непонятный предмет: пластмассовый обруч, обросший паутиной. Сначала он  не
мог взять в толк, что это и зачем, - и вдруг вспомнил: ведь  столько  было
когда-то связано с этой штукой! Бочка в нем дремала, и какая-то другая его
часть осторожно перебирала нити памяти, но все они были давно  оборваны  и
никуда  не  приводили.  Однако  ведь  было  же  что-то?   Или   не   было?
Сосредоточенно пытаясь понять, о чем же это он не помнит,  он  на  секунду
перестал чувствовать бочку и как-то отделился от нее.
     В этот самый момент во двор въехал  велосипед,  и  ездок  без  всякой
причины дважды прозвонил звоночком на руле. И этого хватило  -  Номер  XII
вдруг все вспомнил.


     Велосипед.


     Шоссе.


     Закат.


     Мост над рекой.


     Он  вспомнил,  кто  он  на  самом  деле,  и  стал  наконец  собой   -
действительно собой. Все связанное с бочкой отпало, как  сухая  корка,  он
почувствовал  отвратительную  вонь  рассола  и  увидел   своих   вчерашних
товарищей, Номеров 13 и 14, такими, какими они были. Но думать об этом  не
было времени - надо было спешить, потому что он знал, что проклятая бочка,
если он не успеет сделать того, что задумал, опять подчинит его и  сделает
собой.
     Бочка между тем проснулась, поняла, и Номер XII ощутил знакомую волну
холодного отупения: раньше он думал, что это  его  отупение.  Проснувшись,
бочка стала заполнять его, и он  ничем  не  мог  ответить  на  это,  кроме
одного.
     Под выступом  крыши  шли  два  электрических  провода.  Когда-то  они
проходили через вырез в доске, но уже давно  выбились  из  него  и  теперь
врезались оголенной медью в дерево на палец  друг  от  друга.  Пока  бочка
приходила в себя и выясняла, в чем дело, он сделал единственное, что  мог:
изо  всех  сил  надавил  на  эти  провода,  использовав   какую-то   новую
возможность, появившуюся у него от отчаяния. В следующий момент его  смела
непреодолимая сила, исшедшая из бочки с огурцами, и на какое-то  время  он
просто перестал существовать. Но дело было сделано - провода, оказавшись в
воздухе,  коснулись  друг  друга,  и  на  месте   их   встречи   вспыхнуло
лилово-белое пламя. Через секунду где-то выгорела пробка и ток в  проводах
пропал, но по сухой доске вверх уже подымалась узкая ленточка дыма,  потом
появился огонь и, не встречая на своем  пути  никакого  препятствия,  стал
расти и подползать к крыше.
     Номер XII очнулся после удара и понял, что  бочка  решила  уничтожить
его. Он  сжал  все  свое  существо  в  одной  из  верхних  досок  крыши  и
почувствовал, что бочка не одна - ей помогали  Номера  13  и  14,  которые
давили на него снаружи.
     "Очевидно, - со странной отрешенностью подумал Номер XII, -  для  них
сейчас  происходит  что-то  вроде  обуздания  помешанного,   а   может   -
прорезавшегося врага, который так ловко притворялся своим..." Додумать  не
удалось, потому что бочка, всей своей гнилью навалившись  на  границу  его
существования, удвоила усилия. Он выдержал, но понял, что  следующий  удар
будет для него последним, и приготовился к смерти.  Однако  шло  время,  а
нового  удара  не  было.  Тогда  он  несколько  расширил  свои  границы  и
почувствовал две вещи. Первой был страх, принадлежавший бочке, - такой  же
холодный и медленный, как все  ее  проявления.  Второй  вещью  был  огонь,
полыхавший вокруг и уже подбиравшийся к  одушевляемой  Номером  XII  части
потолка. Пылали стены, огненными слезами рыдал  толь  на  крыше,  а  внизу
горели пластмассовые бутылки  с  подсолнечным  маслом.  Некоторые  из  них
лопались, рассол в бочке кипел, и она, несмотря на  все  свое  могущество,
погибала. Номер XII  расширил  себя  по  всей  части  крыши,  которая  еще
существовала, и вызвал в своей памяти тот день,  когда  его  покрасили,  а
главное - ту ночь: он хотел умереть с этой мыслью. Сбоку уже  горел  Номер
13, и это было последним, что он заметил. Но смерть не шла,  а  когда  его
последнюю щепку охватил огонь, случилось неожиданное.


     Завхоз семнадцатого овощного, та самая женщина, шла домой  в  поганом
настроении. Вечером, часов в шесть, неожиданно  загорелась  подсобка,  где
стояли масло и огурцы. Масло разлилось, и огонь  перекинулся  на  соседние
сараи - в общем, выгорело все что могло. От  двенадцатого  сарая  остались
только ключи, а от тринадцатого и четырнадцатого - по нескольку  обгорелых
досок.
     Пока составляли акты и объяснялись с пожарными, стемнело, и идти было
страшно, так как дорога была пустынной  и  деревья  по  бокам  стояли  как
бандиты. Завхоз остановилась и  поглядела  назад  -  не  увязался  ли  кто
следом. Вроде было пусто. Она сделала еще несколько  шагов  и  оглянулась:
кажется, вдали что-то мигало. На всякий случай она отошла  в  сторону,  за
дерево, и стала напряженно вглядываться в темноту, ожидая,  пока  ситуация
прояснится.
     В самой дальней видимой точке дороги появилось  светящееся  пятнышко.
"Мотоцикл!" - подумала завхоз и  крепче  вжалась  в  дерево.  Однако  шума
мотора слышно не было. Светлое пятно приближалось, и стало видно, что  оно
не движется по дороге, а летит над ней. Еще секунда, и пятно  превратилось
в совершенно нереальную вещь - велосипед  без  велосипедиста,  летящий  на
высоте трех или  четырех  метров.  Странной  была  его  конструкция  -  он
выглядел как-то грубо, будто был сколочен из досок, -  но  самым  странным
было то, что он светился и мерцал, меняя цвета, становясь  то  прозрачным,
то зажигаясь до нестерпимой  яркости.  Не  помня  себя,  завхоз  вышла  на
середину дороги, и велосипед явным образом отреагировал на  ее  появление.
Он снизился, сбавил  скорость  и  описал  над  головой  одуревшей  женщины
несколько кругов, потом поднялся вверх, застыл  на  месте  и  строго,  как
флюгер, повернул над дорогой. Провисев так мгновение или два, он  тронулся
наконец с места,  разогнался  до  невероятной  скорости  и  превратился  в
сверкающую точку в небе. Потом она исчезла.


     Придя в себя, завхоз заметила, что  сидит  на  середине  дороги.  Она
встала, отряхнулась и, совсем позабыв... Впрочем, Бог с ней.




                        ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ


                           "Здесь мы можем видеть, что солипсизм совпадает
                           с чистым реализмом, если он строго продуман."
                                                        Людвиг Витгенштейн



     Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно
с нескольких направлений. Клиенты стали дольше  засиживаться  в  кабинках,
оттягивая  момент  расставания  с  осмелевшими  газетными  обрывками;   на
каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов  весенним
светом заиграло предчувствие долгожданной свободы,  еще  далекой,  но  уже
несомненной; громче стали те части матерных монологов, где помимо  господа
Бога упоминались руководители партии и правительства; чаще стали перебои с
водой и светом.
     Никто из  вовлеченных  во  все  это  толком  не  понимал,  почему  он
участвует в происходящем - никто, кроме уборщицы  мужского  туалета  Веры,
существа неопределенного возраста и совершенно бесполого,  как  и  все  ее
коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью -
но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления,  а
не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
     Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в  жизни
подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о  его
тайне. Результатом было то, что  она  уронила  тряпку  в  ведро  с  темной
мыльной водой и издала что-то вроде тихого "ах". Мысль была неожиданная  и
непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная  -  просто
пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал; а выводом из этой мысли
было то, что все  долгие  годы  духовной  работы,  потраченные  на  поиски
смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается,  в
тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло
десять минут, и значительная часть кафельного пола  была  уже  обработана,
появилось новое соображение - о том, что другим  людям,  занятым  духовной
работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже  наверняка
приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто
это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо
ходить слишком далеко, а надо поговорить с  Маняшей,  уборщицей  соседнего
туалета, такого же, но женского.
     Маняша  была  намного   старше.   Это   была   худая   старуха   тоже
неопределенных, но преклонных лет; при взгляде на  нее  Вере  отчего-то  -
может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на  затылке
-  вспоминалось  словосочетание  "Петербург  Достоевского".  Маняша   была
вериной старшей подругой; они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и
Рамачараки,  настоящая  фамилия  которого,  как  говорила   Маняша,   была
Зильберштейн; ходили в "Иллюзион" на Фосбиндера и Бергмана,  но  почти  не
говорили на серьезные темы; маняшино руководство духовной жизнью Веры было
очень ненавязчивое  и  непрямое,  отчего  у  Веры  никогда  не  появлялось
ощущения, что это руководство существует.
     Стоило Вере только  вспомнить  о  Маняше,  как  раскрылась  маленькая
служебная дверь, соединявшая оба  туалета  (с  улицы  в  них  вели  разные
входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась  путано  рассказывать  о
своей проблеме; Маняша, не перебивая, слушала.
     - ...и получается, - говорила Вера, - что поиск смысла жизни  сам  по
себе единственный смысл жизни. Или нет, не так -  получается,  что  знание
тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет  управлять  бытием,
то есть действительно прекращать старую  жизнь  и  начинать  новую,  а  не
только говорить об этом - и у каждой  новой  жизни  будет  свой  особенный
смысл. Если  овладеть  тайной,  то  уж  никакой  проблемы  со  смыслом  не
останется.
     - Вот это не совсем верно, - перебила внимательно слушавшая Маняша. -
Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того,  что  ты  не  учитываешь
природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай  ты
эту тайну, ты решила бы все проблемы?
     - Конечно, - ответила Вера. - Я уверена. Только как ее узнать?
     Маняша на секунду задумалась, а потом словно  на  что-то  решилась  и
сказала:
     - Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна,  и  ты  о
ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
     - Почему же ее тогда никто не знает?
     - Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в  голову
спросить, - ответила Маняша. - Вот ты, например, кого-нибудь  когда-нибудь
спрашивала?
     - Считай, что я тебя спрашиваю, - быстро проговорила Вера.
     -  Тогда  коснись  рукой  пола,  -  сказала  Маняша,  -   чтобы   вся
ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
     - Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, - недовольно пробормотала
Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, -
ну?
     Маняша пальцем подозвала Веру к себе, и, взяв ее за голову и наклонив
так, чтобы верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то
не очень длинное.
     И в эту же секунду за стенами раздался гул.
     - Как? И все? - разгибаясь, спросила Вера.
     Маняша кивнула головой.
     Вера недоверчиво засмеялась.
     Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала, и  не
она виновата. Вера притихла.
     -  А  знаешь,  -  сказала  она,  -  я  ведь  что-то  похожее   всегда
подозревала.
     Маняша засмеялась.
     - Так все говорят.
     - Ну что ж, - сказала  Вера,  -  для  начала  я  попробую  что-нибудь
простое. Например, чтоб здесь  на  стенах  появились  картины  и  заиграла
музыка.
     - Я думаю, что это у тебя получится, - ответила Маняша,  -  но  учти,
что произойти в результате твоих усилий может что-то  неожиданное,  совсем
вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится  только
потом.
     - А что может произойти?
     - А вот посмотришь сама.


     Посмотреть удалось не скоро, только через  несколько  месяцев,  в  те
отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не  то
вода,  а  в  воздухе  висит  не  то  пар,  не  то  туман,  сквозь  который
просвечивают   синева   милицейских   шапок   и   багровые    кровоподтеки
транспарантов.
     Произошло  это  так:  в  уборную  спустились  несколько   праздничных
пролетариев с  большим  количеством  идеологического  оружия  -  огромными
картонными  гвоздиками  на  длинных  зеленых  шестах  и  заклинаниями   на
специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к
стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами  -  на  верхнем
была непонятная надпись  "Девятый  трубоволочильный"  -  и  устроились  на
небольшой пикник в узком пространстве  перед  зеркалами  и  умывальниками.
Сильней, чем  мочой  и  хлоркой,  запахло  портвейном;  зазвучали  громкие
голоса. Сначала доносился смех и  разговоры;  потом  вдруг  стало  тихо  и
строгий мужской голос спросил:
     - Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
     - Да не специально я,  -  затараторил  неубедительный  тенор,  -  тут
бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь  сам,
Григорий! У меня рука всегда автоматически...
     Тут раздался звук удара во что-то  мягкое  и  одобрительная  матерная
разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса,
гулко взвыв напоследок с  ведущей  на  бульвар  лестницы,  исчезли.  Тогда
только Вера решилась выглянуть из-за угла.
     В центре кафельного холла сидел  на  полу  мужичонка  с  расквашенной
мордой  и  через  равные  интервалы  времени  плевал  кровью  на   залитый
портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на  ноги
и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле  осталась  мокрая
надломленная  гвоздика  и  маленький  транспарантик  с  кривой   надписью:
"Парадигма перестройки безальтернативна!" Вера совершенно не поняла, какой
в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил:  началось
что-то новое, и даже не верилось, что это  новое  вызвано  ею.  На  всякий
случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом  и  отнесла  их  в
свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки - перегородка между
ними была убрана, и места было  как  раз  достаточно,  чтобы  разместились
ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.


     После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового  может
быть в туалете?) Жизнь текла размеренно и предсказуемо; только  количество
пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
     Но вот однажды в туалете  появилась  компания  зашедших  явно  не  по
нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с  собой
у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе  -
Вера не знала, как она называется - в  которую  какие-то  люди  на  улицах
часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат  другие
люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели  все  помещение  и
ушли, так и не  воспользовавшись  своим  оптическим  приспособлением.  Еще
через несколько дней они появились в сопровождении человека  в  коричневом
плаще и с коричневым портфелем - Вера знала его, это  был  начальник  всех
городских  туалетов.  Вели  себя  прибывшие  непонятно  -  они  ничего  не
обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад  и
вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как  зыбок  мир!)
трудящихся, и время  от  времени  замирали,  мечтательно  заглядываясь  на
что-то, Вере и посетителям невидимое, но, очевидно,  прекрасное:  об  этом
можно было догадаться по  улыбкам  на  их  лицах  и  по  тем  удивительным
романтическим положениям, в которых застывали их тела - Вера не смогла  бы
выразить своих чувств  словами,  но  поняла  она  все  безошибочно,  и  на
несколько мгновений перед ее глазами встала  когда-то  висевшая  у  них  в
детдоме  репродукция  картины  "Товарищи  Киров,  Ворошилов  и  Сталин  на
строительстве Беломоро-Балтийского канала".
     А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.


     Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось  все
вокруг.  Как-то  постепенно  и  быстро,  без  остановки   производственных
мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель  на  стенах
заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали
кабинки - их стены обшили пластиком  под  орех;  вместо  строгих  унитазов
победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые  пиршественные
чаши, а у входа установили турникет, как в метро - только  вход  стоил  не
пять, а десять копеек.
     В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей
в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и  черный
полухалат-полушинель с петлицами - словом, все  как  в  метро,  только  на
петлицах и кокарде сверкала не буква "М", а две скрещенные струи,  выбитые
в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где  раньше  можно  было  хотя  бы
поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда  уже  было  не
втиснуться. Теперь Вера  сидела  возле  турникетов  в  специальной  будке,
похожей на трон марсианских коммунистов  из  фильма  "Аэлита",  улыбалась,
разменивала деньги; в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как
у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю  жизнь  продавщицы  из
Елисеевского - та, белокурая и женственно полная,  резала  семгу  на  фоне
настенной  фрески,  изображавшей  залитую  солнцем  долину,  где  прямо  в
полуметре от реальности висела прохладная  виноградная  кисть,  -  и  было
утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
     В  турникетах  весело  звенели  деньги  -  за  каждый  день  набегало
полтора-два больших холщовых мешка. "Кажется,  -  смутно  думала  Вера,  -
Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки  умный  мужик  был,
чего говорить... за что только  его  так  люди  ненавидят...  вот  тот  же
Набоков..." И  она  погружалась  в  привычные  неторопливые  мысли,  часто
состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до  собственного
конца, потому что им на смену приходили другие.


     Жить постепенно становилось все лучше -  у  входа  появились  зеленые
бархатные портьеры,  которые  посетитель  должен  был,  входя,  раздвинуть
плечом, а на стене  у  входа  -  купленная  в  обанкротившейся  пельменной
картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку:  трех  белых
лошадей, впряженных в заваленные сеном  сани,  где,  не  обращая  никакого
внимания на бегущих следом  сосредоточенных  волков,  сидели  трое  -  два
гармониста в расстегнутых полушубках и баба без  гармони  (отчего  гармонь
казалась признаком пола). Единственным, что  смущало  Веру,  был  какой-то
далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за  стен  -  она  никак  не
могла взять в толк, что может так странно  гудеть  под  землей,  но  потом
решила, что это метро, и успокоилась.
     В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага - не то  что  раньше.
На умывальниках появились куски  мыла,  рядом  -  настенные  электрические
ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент  сказал  Вере,
что приходит сюда как в театр,  она  не  удивилась  сравнению  и  даже  не
особенно была польщена.
     Новым начальником был румяный парень  в  джинсовой  куртке  и  темных
очках - он появлялся на месте редко, и как понимала  Вера,  курировал  еще
два-три  туалета.  Вере  он  казался  очень  загадочным  и  могущественным
человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
     Обычно румяный молодой человек, входя с улицы,  раскидывал  половинки
зеленой бархатной портьеры коротким и  властным  движением  ладони;  затем
появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо  глаз,  а
потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот - сначала  Вера
услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице; в  ответ
там же что-то снисходительное рявкнул  бас,  и  портьера  разошлась  -  но
вместо ладони и черных  очков  появилась  даже  не  согнутая,  а  какая-то
сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу  объяснял  верин
начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с  большой  рыжей
бородой, в красной кепке и красной  заграничной  майке,  на  которой  Вера
прочла:

                          What I really need
                          is less shit
                          from you people

     Гном был крошечный, но держался так, что казался  выше  всех.  Быстро
оглядев помещение, он открыл портфель, вынул  связку  печатей  и  приложил
одну из них к листу бумаги,  торопливо  подставленному  начальником  Веры.
После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в
черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез - Вера даже  не  заметила,
как: стоял напротив зеркала, и - нету, словно нырнул в какой-то только для
гномов открытый подземный ход.
     После развоплощения карлика с печатями  верин  начальник  успокоился,
вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из  которых
Вера поняла, что только что исчезнувший гном - на самом деле очень большой
человек и заправляет всеми московскими туалетами.
     - Ну и начальники теперь у нас, - бормотала себе под нос Вера, звякая
монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, прямо
ужас.
     Она любила делать вид, что воспринимает  все  происходящее  так,  как
должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей
в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила  эти  подземные
силы - и разбудила для смеха, для того, чтобы на  стене  повисла  картина.
Что касалось музыки, то она полагала, что ее  желание  уже  воплотилось  в
двух нарисованных гармонях.


     Вообще, насколько скучной и однообразной была  раньше  Верина  жизнь,
настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно
часто видела разных удивительных людей - ученых, космонавтов и артистов, а
однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп -  ехал  в
Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в
кабинке, возле вериной будки на длинных флейтах играли какую-то  протяжную
и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера - так  трогательно
и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
     Вскоре после этого случая верин начальник принес с собой магнитофон и
колонки, и уже на следующий день  в  сортире  заиграла  музыка.  Теперь  к
вериным  обязанностям  добавилась  еще  одна  -  переворачивать  и  менять
кассеты. Утро обычно начиналось  с  "Мессы  и  Реквиема"  Джузеппе  Верди;
первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда,  когда  страстное
сопрано из второй части уже успевало попросить Господа  об  избавлении  от
вечной смерти.
     - Либера ме домини де морте аэтерна, - тихонько подпевала  Вера  и  в
такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде.  Потом
обычно ставилась "Рождественская Оратория"  Баха  или  что-нибудь  в  этом
роде, по-немецки и на духовные темы,  и  Вера,  разбиравшая  этот  язык  с
некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело
уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
     -  Так  зачем  Господин  создал  нас?  -   с   сомнением   спрашивало
конвоируемое двумя скрипками сопрано.
     - Затем, - убежденно отвечал хор, - чтоб мы его славили.
     - Так ли это? - недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь  залезть
в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
     - Это, несомненно, так!  -  спешили  заслонить  происходящее  детские
голоса  из  хора,  не  замечая  уже  давно   наведенной   на   них   сзади
виолы-да-гамба.
     Потом,  когда  время  подходило  часам  к  двум-трем,  Вера  заводила
Моцарта,  и  растревоженная  душа  медленно  успокаивалась,  скользя   над
холодным мраморным полом какого-то огромного зала,  в  котором,  перебивая
друг друга, дребезжали два минорных рояля.
     А совсем близко к вечеру  Вера  ставила  Вагнера,  и  летящие  в  бой
Валькирии несколько секунд никак  не  могли  взять  в  толк,  что  это  за
кафельные стены и раковины мелькнули на  миг  возле  их  бешено  несущихся
вперед коней.


     Все было бы прекрасно, если  б  не  одна  странность,  сначала  почти
незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то
странный запах, а сказать откровенно - вонь,  на  которую  она  раньше  не
обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда,
когда начинала играть музыка - точнее, не появлялась, а  проявлялась.  Все
остальное время она тоже присутствовала - собственно, она была  изначально
свойственна этому месту, но до каких-то  пор  просто  не  ощущалась  из-за
того, что находилась в гармонии со всем остальным  -  а  когда  на  стенах
появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало  заметно  то
особое непередаваемое туалетное зловоние,  которое  совершенно  невозможно
описать, и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание
"Париж Маяковского".
     Вера поняла что ее мысли  незаметно  приняли  какой-то  антисоветский
уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что  теперь
это не страшно.


     Как-то вечером к Вере зашла Маняша, послушала увертюру к "Корсару", и
вдруг тоже заметила вонь.
     - Ты, Вера, никогда не задумывалась  над  тем,  почему  наши  воля  и
представление образуют вокруг нас эти сортиры? - спросила она.
     - Задумывалась, - ответила Вера. - Я давно над этим думаю, и никак не
могу понять. Я знаю, что ты  сейчас  скажешь.  Ты  скажешь,  что  мы  сами
создаем мир вокруг себя, и причина того, что мы сидим  в  сортире  -  наши
собственные души. Потом ты скажешь, что никакого  сортира  на  самом  деле
нет, а есть только проекция внутреннего содержания на  внешний  объект,  и
то, что кажется вонью - на самом деле просто экстериоризованная компонента
души. Потом ты прочтешь что-нибудь из Сологуба...
     - И мне светила возвестили, -  нараспев  перебила  Маняша,  -  что  я
природу создал сам...
     - Во-во, или еще что-нибудь в этом роде. Все верно?
     - Не вполне, - ответила Маняша. - Ты допускаешь свою обычную  ошибку.
Дело в том, что в солипсизме интересна исключительно практическая сторона.
Кое-что в этой области уже сделано - вот, например, картина с тройкой, или
эти цимбалы - бум, бум! Но вот вонь -  в  какой  момент  и  почему  мы  ее
создаем?
     - С практической стороны я могу тебе ответить, - сказала Вера, -  что
мне теперь несложно убрать и вонь и сам сортир.
     - Мне тоже, - ответила Маняша, - я и убираю его каждый вечер. Но  вот
что наступит дальше? Ты действительно думаешь, что это возможно?
     Вера открыла было рот для ответа, но вместо этого надолго закашлялась
в ладонь.
     Маняша высунула язык.


     Прошло два-три дня, и вот зеленую штору на входе  откинули  несколько
посетителей, сразу же напомнивших Вере тех первых, в джинсовых куртках,  с
которых все и началось. Только эти были  в  коже  и  еще  румяней  -  а  в
остальном вели себя так же, как и  те  -  медленно  ходили  по  помещению,
тщательно  оглядывая  все  вокруг.  И  вскоре  Вера  узнала,  что   туалет
закрывают, и теперь здесь будет комиссионный магазин.
     Ее  так  и  оставили  уборщицей,  а  на  время  ремонта   даже   дали
оплачиваемый отпуск - Вера хорошо отдохнула и перечитала  некоторые  книги
по солипсизму, до которых никак не доходили руки. А  когда  она  в  первый
день вышла на новую работу, уже ничего не напоминало о  том,  что  в  этом
месте когда-то был туалет.
     Теперь справа от входа начинался  длинный  стеллаж,  где  продавались
всякие мелочи; дальше - там, где раньше были писсуары - помещался  длинный
прилавок с одеждой, а напротив -  стойка  с  радиоаппаратурой.  В  дальнем
конце зала висели зимние вещи - кожаные плащи и куртки, дубленки и женские
пальто, и за каждым прилавком теперь стояла похожая на  народную  артистку
США продавщица.
     При ремонте было найдено несколько человеческих черепов и  планшет  с
секретными документами - но этого Вера не  увидела,  потому  что  за  ними
приехали откуда надо, и куда надо увезли.


     Работы стало намного меньше, а  денег  -  просто  уйма.  Теперь  Вера
ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо  раздвигала  толпящихся
посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой  стекла  прилавков,  за
которыми новогодней разноцветной фольгой ("все мысли веков! все мечты! все
миры!"  -  тихонько  шептала   Вера)   мерцали   жевательные   резинки   и
презервативы, отсвечивали пластмассовые  клипсы  и  броши,  мерцали  очки,
зеркальца, цепочки и карандашики.
     Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую
на своих башмаках принесли посетители, и можно  было  отдыхать  до  самого
вечера.
     Теперь музыка играла круглый день, иногда даже несколько  музык  -  а
вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через  дверь
в стене Маняше. Та поджала губы.
     - Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны мы действительно
создаем все вокруг, но с другой - мы сами просто отражения того,  что  нас
окружает. Поэтому  любая  индивидуальная  судьба  в  любой  стране  -  это
метафорическое повторение того, что с происходит со  страной,  а  то,  что
происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.
     - Ну и что?  -  не  поняла  Вера.  -  Какое  отношение  это  имеет  к
разговору?
     - А такое, - сказала Маняша, - ты же говоришь, что  вонь  пропала.  А
она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.
     С тех пор, как  мужской  туалет  перенесли  на  маняшину  половину  и
объединили с женским, Маняша сильно изменилась - стала меньше  говорить  и
реже  заглядывать  в   гости.   Сама   она   объясняла   это   достигнутой
уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души  считала,  что  дело  в
большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, вериному,  новому  образу
жизни - зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом  Вера  совсем
не думала о том,  кто  научил  ее  всему  необходимому  для  осуществления
метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение вериного отношения  к
ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и  просто  реже  стала
заходить.


     Вскоре Вера поняла, что  Маняша  была  права.  Произошло  это  так  -
однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное -
вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался
сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула  и
даже выронила тряпку - но когда она повернула голову,  чтобы  как  следует
рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения  -
на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.
     Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все  чаще
и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном  прилавке  разложены
мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть  на  него,
чтобы увидеть нечто другое. То ей  начинало  казаться,  что  дорогие  -  в
три-четыре советских зарплаты каждый - флаконы со  сказочными  названиями,
стоящие на длинной полке за спиной продавщицы,  недаром  находятся  в  том
самом месте, где раньше бодро журчали писсуары; и само название "туалетная
вода", выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало  свой
прямой смысл. За стенами теперь почти все время  что-то  тихо,  но  грозно
рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был  негромким,  но
рождал ощущение невероятной мощи.
     Вокруг появились новые люди - они приходили вскоре после  открытия  и
толкались в узком пространстве предбанника до самого вечера. Они продавали
и покупали всякую мелочь, но Вера смутно чувствовала, что  дело  совсем  в
другом - дело было  в  той  магической  операции,  которая  происходила  с
попадавшими к ним предметами. Внешне  это  выглядело  торговлей,  но  Вере
очень трудно было перестать видеть самую явную для нее на свете вещь - как
пришибленный советский люд толпился вокруг, робко пытаясь  купить  кусочек
говна подешевле.
     Вера стала присматриваться  к  новым  людям.  Сначала  стали  заметны
странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них,  упорно  выдавали
себя за говно, или, наоборот, размазанное по  ним  говно  упорно  выдавало
себя за некоторые вещи. Лица многих из них были вымазаны  говном  в  форме
черных очков; говно покрывало их плечи в виде кожаных  курток  и  джинсами
облегало ноги. Все они были вымазаны говном в  разной  степени;  трое  или
четверо были покрыты им полностью, с ног до головы, а один -  в  несколько
слоев; к нему народ подходил с наибольшим почтением.
     Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень  напоминал  Вере
ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она  внимательно  следила
за тем, что с ним происходит. Сначала он  просто  сообщал  покупателям,  у
кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь,  и  даже  сам
подлетал ко входящим и спрашивал:
     - Что нужно?
     Вскоре он уже продавал какую-то мелочь  сам,  а  однажды  днем  Вера,
переставляя по полу ведро по направлению к прилавку  с  огромными  черными
кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и  увидела  его
сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз,  она  увидела,  что  его  ноги,  на
которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем  было
покрыто большинство стоящих  вокруг.  Чисто  инстинктивным  движением  она
провела по ним тряпкой,  а  в  следующий  момент  мальчик  довольно  грубо
отпихнул ее.
     -  Под  ноги  надо   смотреть,   дура   старая,   -   сказал   он   и
продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш,  который  после  секундного
размышления переделал в кулак.
     И тут Вера поняла,  что  пока  она  управляла  миром,  к  ней  пришла
старость, и впереди теперь только смерть.


     Уже давно Вера  не  видела  Маняшу.  Отношения  между  ними  стали  в
последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на  маняшину
половину, уже долго  не  отпиралась.  Вера  стала  вспоминать,  при  каких
обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и  оказалось,  что  единственной
вещью, которую можно было сказать на этот счет было  то,  что  иногда  она
просто появлялась.
     Вера стала вспоминать историю своих отношений с Маняшей, и чем дольше
она вспоминала, тем крепче  становилось  в  ней  убеждение,  что  во  всем
виновата именно Маняша, хотя чем было это  все,  она  вряд  ли  сумела  бы
сказать. Но она решила отомстить и стала готовить  гостинец  к  встрече  с
Маняшей - так и называя то, что она приготовила "гостинцем",  и  даже  про
себя не давая вещам их настоящих имен, словно  Маняша  из-за  стены  могла
прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.
     Видно, Маняша ничего  из-за  стены  не  прочла,  потому  что  однажды
вечером она появилась. Выглядела  она  устало  и  неприветливо,  что  Вера
автоматически объяснила про себя тем, что у  Маняши  очень  много  работы.
Забыв  до  поры  про  свои  планы  и  про  недавнюю  надменность,  Вера  с
недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.
     - Это как раз понятно, - сказала она. - Дело в  том,  что  ты  знаешь
тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов.  Но
поскольку ты  не  знаешь  ее  смысла,  ты  не  в  состоянии  различить  их
метафизической сути. Поэтому тебе и кажется,  что  то,  что  ты  видишь  -
галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?
     - Нет, - сказала, подумав, Вера.  -  Очень  трудно  понять.  Наверно,
что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые  превращает,  а  некоторые
нет... А-а-а... Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно,  эти  вещи.
Это когда они сюда попадают, они им становятся... Или даже нет - то говно,
в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них...
     - Вот это уже ближе, - сказала Маняша.
     - Ой, Господи... А я-то думаю: картины, музыка... Вот дура. А  вокруг
на самом деле говно, какая ж тут музыка может быть... А кто  виноват?  Ну,
насчет говна понятно - вентиль коммунисты  открыли.  Хотя  они  ведь  тоже
внутри сидят...
     - В каком смысле внутри? - спросила Маняша.
     - А и в том, и в этом... Нет, если кто и виноват,  так  это,  Маняша,
ты, - закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на  бывшую  уже  подругу,
так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.
     - Какой еще вентиль? И почему же я? Я,  наоборот,  столько  раз  тебе
говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут,  пока  ты  со
смыслом не разберешься... Вера, ты что?
     Вера, глядя куда-то вниз и в  сторону,  пошла  на  Маняшу;  та  стала
пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой  дверцы,  ведшей
на маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.
     - Вера, что ты задумала?
     - А топором тебя хочу, - безумно  ответила  Вера  и  вытащила  из-под
халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе, - прямо по
косичке, как у Федора Михайловича.
     - Ты, конечно, можешь это сделать, - нервничая, сказала Маняша, -  но
предупреждаю - тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.
     - Да это  уж  я  сообразить  могу,  не  такая  дура,  -  замахиваясь,
вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила  топор  на  маняшину  седую
головку.
     Раздались звон и грохот, и Вера потеряла сознание.
     Придя в себя от  рокота  за  стеной,  она  обнаружила,  что  лежит  в
примерочной кабинке с топором в руках,  а  над  ней  в  высоком,  почти  в
человеческий рост, зеркале  зияет  дыра,  контурами  похожая  на  огромную
снежинку.
     "Есенин", - подумала Вера.


     Самым страшным Вере показалось то, что никакой  двери  в  стене,  как
оказалось,  не  было,  и  непонятно  было,  что  делать  со   всеми   теми
воспоминаниями, где эта дверь фигурировала.  Но  даже  это  уже  не  имело
никакого значения - Вера вдруг не узнала  саму  себя.  Казалось,  какая-то
часть ее души исчезла - часть, которой она никогда  раньше  не  ощущала  и
почувствовала только теперь, как это бывает с людьми, которых мучают  боли
в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте -  но  исчезло
что-то главное,  придававшее  остальному  смысл;  Вере  казалось,  что  ее
заменили плоским рисунком на бумаге,  и  в  ее  плоской  душе  поднималась
плоская ненависть к плоскому миру вокруг.
     - Ну погодите, - шептала она, ни к кому особо не обращаясь, -  я  вам
устрою.
     И ее ненависть  отражалась  в  окружающем  -  что-то  содрогалось  за
стенами, и посетители магазина, или туалета, или  просто  подземной  ниши,
где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена) иногда даже
отрывались  от  изучения  размазанного  по  прилавкам  говна  и  испуганно
оглядывались по сторонам.
     Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи,  что-то  гудело  и
дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью - как  будто  огромная  ладонь
сжимала картонный  стаканчик,  на  дне  которого  сидела  крохотная  Вера,
окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно,  но
в любой момент могла полностью сплющить всю верину реальность.


     И однажды днем, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала,  что
три одинаковых куска говна на полке секции  бытовой  электроники  зелеными
цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.
     Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки  с  одеждой,  где
вперемешку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые  кофточки,  и
рассеяно смотрела на покупателей, щупающих такие  близкие  и  одновременно
недостижимые рукава и воротники, когда  у  нее  вдруг  сильно  кольнуло  в
сердце. И тут же гудение за стеной вдруг стало невыносимо  громким;  стена
задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с  одеждой,
прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый
поток.
     - А-ах! - успела выдохнуть Вера, а в следующий момент  ее  подняло  с
пола, крутануло и сильно ударило о  стену;  последним,  что  сохранило  ее
сознание, было слово "Карма", написанное крупными черными буквами на белом
фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты "Правда".
     В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о  какие-то  прутья.
Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент  не
поняла, каким образом ее, только что стоявшую  на  знакомом  до  последней
кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.
     Оказалось,  что  она   плывет   вдоль   Тимирязевского   бульвара   в
черно-коричневом  зловонном  потоке,  плещущем  уже  в  окна  второго  или
третьего этажа. У нее сильно болели уши. На плаву  она  держалась  потому,
что ее пальцы глубоко вдавились в толстую пенопластовую прокладку  сложной
формы, на которой было выдавлено слово "SONY".
     Вокруг, насколько хватало взгляда, плескалась темная жижа, по которой
плыли скамейки, доски, мусор и люди. Прямо  перед  ее  лицом  покачивалась
красная кепочка с переплетенными буквами "NYC". Вера  помотала  головой  и
сообразила, что то, что она принимала за боль в ушах, было на  самом  деле
оглушительным ревом, несущимся откуда-то сзади. Она оглянулась  и  увидела
над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком
точно в том месте, где раньше был ее подземный дом.
     Течение несло Веру  вперед,  в  направлении  Тверской.  Уровень  жижи
поднимался  со  сказочной  быстротой  -  двух-трехэтажные  дома  по  бокам
бульвара были уже не видны, а  огромный  уродливый  театр  имени  Горького
теперь напоминал гранитный остров  -  на  его  крутом  берегу  стояли  три
женщины  в  белых  кисейных  платьях  и  белогвардейский  офицер,  из  под
приставленной ко лбу ладони вглядывавшийся в даль; Вера  поняла,  что  там
только что давали Чехова, но ничего не успела по  этому  поводу  подумать,
потому что почувствовала, как кто-то вырывает из ее рук кусок  пенопласта.
В следующий момент она увидела перед собой заляпанное  пучеглазое  лицо  с
зажатой во рту ручкой портфеля; две крепкие волосатые руки вцепились в  ее
спасательный квадрат, отчего тот почти ушел под поверхность жижи.
     - Пусти, сволочь, -  проорала  Вера,  пытаясь  перекрыть  космический
грохот говнопада; в ответ мужчина почти  членораздельно  что-то  промычал,
сунул руку за пазуху пиджака,  вынул  и  поднес  к  самому  вериному  лицу
какую-то книжечку; видно было только, что у нее  красная  обложка,  а  все
внутренние страницы были коричневыми и слипшимися.  Воспользовавшись  тем,
что мужчина убрал с  пенопласта  одну  руку,  Вера  изловчилась  и  сильно
укусила его за пальцы второй; мужчина замычал, отдернул ее, но ни портфеля
из зубов, ни книжечки из другой руки не выпустил.  Несколько  секунд  Вера
глядела в его затуманенные предсмертной обидой глаза, а затем они скрылись
под поверхностью жижи, и вслед за ними медленно  ушла  туда  же  сжимающая
раскрытое удостоверение рука.
     Веру  уносило  все  дальше.  Мимо  нее  проплыла  детская  коляска  с
изумленно глядящим  по  сторонам  младенцем  в  синей  шапочке  с  большой
пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома,  увенчанный
круглой башенкой с колоннами, на которой двое мордастых солдат в  фуражках
с синими околышами торопливо готовили  к  стрельбе  пулемет,  и,  наконец,
течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в  направлении
далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.
     Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад;  сзади
и  справа  над  торчащими  из  черно-коричневой  лавы  крышами  виден  был
огромный, в полнеба, грохочущий гейзер;  к  его  шуму  присоединилось  еле
различимое стрекотание пулемета.
     - Блажен, кто посетил сей мир, - шептала Вера,  прижимаясь  грудью  к
пенопласту, - в его минуты роковые...
     Вскоре она поровнялась с Моссоветом - его давно уже не было видно, но
на на том месте, где он когда-то стоял,  самоотверженно  выгребали  против
течения  несколько  десятков  пловцов  в  прилипших  к  телам  пиджаках  и
галстуках; поверхность потока за ними  была  усеяна  какими-то  маленькими
разноцветными листочками - подхватив один из них,  Вера  узнала  талон  на
туалетную бумагу.
     "Интурист" превратился в возвышающийся над темными волнами  утес.  Из
его окон высовывались ярко одетые иностранцы с  видеокамерами  на  плечах;
те, что были в верхних окнах, что-то ободряюще орали и показывали  большие
пальцы; те, что были в нижних, которые уже затопляло, суетливо крестились,
швыряли вниз чемоданы и прыгали за ними следом; их быстро и жестоко топили
кишащие в говне  таксисты,  и  шли  на  дно  следом,  увлекаемые  тяжестью
отобранных чемоданов.
     Вера увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что  это  глобус
из стены Центрального телеграфа. Она подгребла  к  нему  и  ухватилась  за
Скандинавию, отбросив  треснувший  посередине  кусок  пенопласта.  Видимо,
вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор,  который  его
крутил, и теперь он придавал  всей  конструкции  устойчивость  -  Вера  со
второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным
государство трудящихся и огляделась.


     Где-то вдалеке торчала из  говна  Останкинская  телебашня,  еще  были
видны похожие на острова  крыши,  а  впереди  медленно  наплывала  как  бы
несущаяся над водами красная звезда; когда Вера  приблизилась  к  ней,  ее
нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро
и  остановила  свой  глобус.  Рядом  с  его  бортом  на  поверхности  жижи
покачивались две солдатские фуражки и сильно  размокший  синий  галстук  в
мелкий белый горошек - судя по тому, что они почти не  двигались,  течение
здесь было слабым.
     Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той  легкости,  с
которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала,  что  все
изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так - легко и
как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось - хотелось спать,  и  она
прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от
швабры кулак.
     Когда она проснулась, мир состоял из двух частей - предвечернего неба
и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной.  Ничего
больше видно не было; рубиновые пентаграммы  давно  ушли  на  дно  и  были
теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала  об  Атлантиде,  потом  о
Луне и ее девяноста шести законах - но все эти уютные старые мысли, внутри
которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в  калачик,  теперь  были
неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она  вдруг  заметила,  как
вокруг тихо - заметила, потому что послышался тихий плеск;  он  долетал  с
той стороны, где над горизонтом  возвышался  величественный  красный  холм
заката.
     К ней  приближалась  надувная  лодка,  в  которой  стояла  высокая  и
широкоплечая фигура в фуражке, с  длинным  веслом.  Вера  приподнялась  на
руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем  глобусе
похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию
чего - самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному
океану бытия. Или уже небытия - но никакого значения это не имело.
     Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней - это был маршал Пот Мир
Суп.
     - Вэра, - сказал он с сильным восточным акцентом, - ты знаэш,  кто  я
такой!
     В его голосе было что-то ненатуральное.
     - Знаю, - ответила Вера, - кой чего читала. Я уже все  поняла  давно,
только вот там  было  написано  про  туннель.  Что  должен  быть  какой-то
туннель.
     - Тунэл хочиш? Сдэлаэм.
     Вера почувствовала, что часть поверхности  глобуса,  на  которой  она
сидела, открывается внутрь, и  она  падает  в  образовавшийся  проем.  Это
произошло очень быстро, но она все же  успела  уцепиться  руками  за  край
этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору - но под
ногами и по бокам ничего не было; была только темная  пустота,  в  которой
дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме
СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и  этот  знакомый
силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела,
вдруг  показался  самым  прекрасным  из  всего,  что  только  можно   себе
представить, потому что кроме него не оставалось больше ничего вообще.
     - Тунэл хатэла? -  послышалось  оттуда,  из  прекрасного  мимолетного
мира, который уходил навсегда, и тяжелое весло  ударило  Веру  сначала  по
пальцам правой, а потом по  пальцам  левой  руки;  светлый  контур  Родины
завертелся и исчез где-то далеко вверху.


     Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве -  это
нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было  воздуха,  и,  что
самое главное, не было ее  самой  -  она  попыталась  увидеть  хоть  часть
собственного тела и не смогла, хотя там,  куда  она  поворачивала  взгляд,
положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд  -
но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера,  сразу  во
все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом
Вера заметила, что слышит голоса - но не ушами, а просто  осознает  чей-то
разговор, касающийся ее самой.
     - Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, - сказал как бы низкий  и
рокочущий голос, - что за это полагается?
     - Солипсизм? - переспросил другой голос, как бы высокий и  тонкий.  -
За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе  социалистического
реализма. В качестве действующего лица.
     - Там уже некуда, - сказал низкий голос.
     - А в казаки к Шолохову? - с надеждой спросил высокий.
     - Занято.
     - А может в эту, как ее,  -  увлеченно  заговорил  высокий  голос,  -
военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным  лейтенантом  НКВД?  Чтоб  только
выходила из-за угла, вытирала со  лба  пот  и  пристально  вглядывалась  в
окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и  пристального  взгляда.  И
так целую вечность, а?
     - Говорю же, все занято.
     - Так что делать?
     - А пусть она сама нам скажет, -  пророкотал  низкий  голос  в  самом
центре вериного существа. - Эй, Вера! Что делать?
     - Что делать? - переспросила Вера, - как что делать?
     И вдруг вокруг словно подул ветер - это не было ветром, но напоминало
его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный
ветром лист.
     - Что делать? - по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.
     - Ну! - ласково прорычал низкий голос.
     - Что делать!? - с ужасом закричала Вера. - Что делать!? Что делать!?
Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра; скорость,  с  которой  она
неслась в пустоте, становилась все быстрее, а  после  третьего  крика  она
ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого
до этого крика  не  существовало,  но  который  после  крика  стал  реален
настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.
     - Что делать!? - крикнула она в  последний  раз,  со  страшной  силой
врезалась во что-то и от этого удара заснула - и сквозь сон донесся до нее
бубнящий монотонный и словно какой-то механический голос:
     -  ...место  помощника  управляющего,  я  выговорил  себе  вот  какое
условие: что я могу вступить в должность когда  хочу,  хоть  через  месяц,
хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не
видал своих стариков в Рязани, - съезжу к ним. До  свиданья,  Верочка.  Не
вставай. Завтра успеешь. Спи.


                                    XXVII

     Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша
уже набивали вещами два чемодана.




                               ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА


     Когда дверь,  к  которой  Любочку  прижала  невидимая  сила,  все  же
раскрылась, оказалось, что троллейбус уже тронулся, и теперь надо  прыгать
прямо в лужу. Любочка прыгнула, и так неудачно,  что  забрызгала  холодной
слякотью полу своего пальто, а уж на сапоги лучше было просто не смотреть.
Выбравшись на узкий тротуар, она оказалась между двумя текущими  навстречу
друг другу потоками огромных грузовых машин, ревущих  и  брызжущих  смесью
грязи с песком и снегом. Светофора здесь  не  было,  потому  что  не  было
перехода, и приходилось ждать, когда в сплошной стене  высоких  кузовов  -
железных (ободранных,  с  грубо  приваренными  для  жесткости  арматурными
ребрами) и деревянных (ничего и не скажешь про них, но страшно, страшно) -
появится просвет. Грузовики, без  конца  шедшие  мимо,  производили  такое
гнетущее впечатление, что было даже неясно - чья же тупая и жестокая  воля
организует перемещение этих  заляпанных  мазутом  страшилищ  сквозь  серый
ноябрьский туман из одного места в другое. Не  очень  верилось,  что  этим
занимаются люди.
     Наконец, движение чуть  стихло.  Любочка  прижала  пакет  к  груди  и
деликатно сошла на дорогу, стараясь наступать  на  черные  пятна  асфальта
среди студенистой грязи.  Напротив  желтел  длинный  забор  троллейбусного
парка, разделенный широкими черными воротами - их обычно запирали к восьми
тридцати,  но  сейчас  одна  створка  была  открыта  и  еще   можно   было
прошмыгнуть.
     - Куда  идешь-то!  -  крикнула  Любочке  задорная  баба  в  оранжевой
безрукавке, с ломом в руках стоявшая у будки за воротами. -  Не  знаешь  -
опоздавшим вход через проходную! Директор велел.
     - Я быстренько, - пробормотала Любочка и попыталась пройти мимо.
     - Не пущу тебя, - с улыбкой сказала  баба  и  переместилась  в  самый
центр прохода, - не пущу. Приходи вовремя.
     Любочка подняла глаза: баба стояла, прижимая упертый в асфальт лом  к
боку и сцепив пухлые кисти на животе; большие пальцы ее рук вращались друг
вокруг друга,  будто  она  наматывала  на  них  какую-то  невидимую  нить.
Улыбалась она так, как советского человека научили в шестидесятые годы - с
намеком на то, что все обойдется - но проход заслоняла всерьез. Справа  от
нее была будка с привинченным фанерным щитом наглядной  агитации,  где  на
фоне Евразии обнимались трое - некто в надвинутом на лицо  шлеме  с  узкой
прорезью и странным оружием в руках, человек с холодным недобрым взглядом,
одетый в белый халат и шапочку, и Бог знает как попавшая  в  эту  компанию
девушка в полосатом азиатском наряде. Снизу была прибита фанерная полоса с
надписью:

              ВСЯКИЙ ВХОДЯЩИЙ В ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ!
                     НЕ ЗАБУДЬ НАДЕТЬ СПЕЦОДЕЖДУ!

     Любочка повернула и пошла к проходной. Для этого надо  было  обогнуть
угол высоченного дома с закрашенными  до  третьего  этажа  окнами  -  там,
говорили, помещался какой-то секретный институт,  -  а  потом  идти  вдоль
желтого  забора  к  серой  кирпичной  постройке,  украшенной  вывесками  с
волшебными словами: "УПТМ", "АСУС" и  еще  что-то,  черное  на  коричневом
фоне.
     Внутри, в ответвлении коридора, возле окошек касс, в  тяжких  облаках
дыма хохотали шоферы. Любочка через другую дверь  вышла  в  огромный  двор
парка, уже пустой и похожий на покинутый аэродром.  На  всем  пространстве
между циклопическими зданиями боксов и  воротами,  через  которые  Любочка
пыталась пройти три минуты назад, не было  видно  никого,  кроме  высокого
мужчины в красном фартуке, с  большим  широкоскулым  лицом.  Он  держал  в
мускулистых розовых руках щит с  надписью:  "КРЕПИ  ДЕМОКРАТИЮ!"  и  шагал
прямо на Любочку, а неопределенное цветное  месиво  за  его  спиной,  если
приглядеться, оказывалось неисчислимой армией  тружеников,  среди  которых
было даже несколько негров. Этот плакат,  висевший  на  одном  из  боксов,
создали в малярном цехе еще весной,  и  Любочка  давно  привыкла,  что  он
встречает ее каждое утро. Плакат был устроен  умно:  текст  призыва  можно
было менять, подвешивая на двух крюках новую фанерку, и сначала  там  были
слова: "КРЕПИ ТРУДОВУЮ ДИСЦИПЛИНУ", потом, в период некоторой политической
неясности - "БЕРЕГИ РАБОЧУЮ ЧЕСТЬ", а сейчас, к празднику, повесили  новый
призыв, которого Любочка еще не видела.
     Она  дошла  до  дверей  административного  корпуса,  вошла  внутрь  и
поднялась на  второй  этаж,  в  техотдел,  где  уже  третий  год  работала
инженером по рационализации.
     В коридоре, между доской почета и стендом с фотографиями побывавших в
вытрезвителе сотрудников, висело зеркало, и Любочка остановилась поглядеть
на себя.
     Она  была  маленькая,  в  черной  синтетической  шубке  и  спортивной
шапочке, на которой были вышиты два красных зубца в синей окантовке.  Лицо
у нее было чуть обезьянье, испуганное от рождения, и когда она  улыбалась,
было видно, что она делает это с усилием и как бы выполняя то единственное
служебное действие, на которое способна.
     Расстегнув шубку (под  ней  была  белая  кофточка  с  широкой  черной
полосой на груди) и прижавшись к зеркалу, чтобы пропустить двух работяг  в
ватниках, горячо обсуждавших на ходу какое-то дело  (и  так  махавших  при
этом руками, что не дай Бог кому-нибудь было оказаться  на  пути  огромных
растрескавшихся кулаков), она увидела  почти  вплотную  свое  припудренное
лицо с ясно заметными  морщинками  у  глаз.  Двадцать  восемь  лет  -  это
все-таки двадцать восемь лет,  и  уже  не  так  легко  быть  порхающей  по
коридорам девочкой, подобием живого фикуса, на котором отдыхают утомленные
крупногабаритными железными предметами мужские взгляды.
     Она еще раз улыбнулась в зеркало и потянула на себя дверь с табличкой
"Техотдел". Ее стол стоял в углу, за истыканной доской кульмана, и  сейчас
за ним, глядя прямо ей в глаза, сидел директор парка Шушпанов, похожий  на
сильно растолстевшего Раймонда  Паулса.  В  руках  у  него  был  маленький
пестрый флажок, вынутый из пластмассовой вазы, где у Любочки стояли  ручки
и карандаши. Флажок остался с  того  дня,  когда  весь  техотдел  сняли  с
работы, чтобы встречать какого-то экзотического президента  -  тогда  всем
выдали такие и велели махать при появлении машин. Любочка сохранила его на
память из-за какого-то особенно оптимистического глянца, и  сейчас,  когда
она вошла, Шушпанов так крутанул между пальцев ее амулет, что вместо  двух
треугольников над его рукой возникло размытое красноватое облако.
     - Здрасьте, Любовь Григорьевна! - сказал он в отвратительно галантной
манере. - Задерживаетесь?
     Любочка в ответ пролепетала что-то  про  метро,  про  троллейбус,  но
Шушпанов ее перебил.
     - Ну я же не говорю - опаздываете. Я говорю - задерживаетесь. Понимаю
- дела. Парикмахерская там, галантерея...
     Вел себя он так, словно и правда говорил что-то приятное,  но  больше
всего ее напугало то, что к ней обращаются на "вы", по имени-отчеству. Это
делало все происходящее крайне двусмысленным, потому что  если  опаздывала
Любочка - то это было  одно,  а  если  инженер  по  рационализации  Любовь
Григорьевна Сухоручко - уже совсем другое.
     - Как у вас дела? - спросил Шушпанов.
     - Ничего.
     - Я про работу говорю. Сколько рацпредложений?
     - Нисколько, - ответила Любочка, а потом  наморщилась  и  сказала:  -
Хотя нет. Приходил Колемасов из жестяного цеха - он там придумал  какое-то
усовершенствование. К таким большим ножницам -  жесть  резать.  Я  еще  не
оформила.
     - Понятно. А в прошлом месяце?
     - Было два. Уже выплатили.
     - Ага.
     Директор положил флажок, соединил возле груди растопыренные пальцы  и
закатил глаза, шевеля губами и делая вид, что что-то подсчитывает.
     - Двадцать рублей. Ну а мы вам сколько платим?
     И сам себе ответил:
     - Сто семьдесят. Итого - сто пятьдесят рублей разницы. Понимаете  мою
мысль?
     Любочка понимала. И не только эту мысль, но  и  многое  другое,  чего
директор, наверное, даже не имел в виду. Ей показалось, что  на  ней,  как
лучи прожекторов, скрещиваются  взгляды  директора,  начальника  техотдела
Шувалова, выглядывающего из маленькой смежной комнаты, превращенной  им  в
кабинет, и всех остальных. И чтобы не стоять  неподвижно  в  самом  фокусе
садистического интереса трудового коллектива,  она  повернулась,  повесила
пакет на вешалку и стала медленно снимать шубу.
     - Таким, значит, образом, - сказал директор, - сегодня  обойдете  все
цеха и сообщите мне завтра утром о ваших успехах. Советую, чтобы они были.
     Он встал из-за стола, миновал замершую у вешалки Любочку,  размашисто
и медленно перекрестился на цветную фотографию троллейбуса З и У-9 в  углу
и вышел из комнаты.
     Ни на кого не глядя, Любочка села на  теплый  от  директорского  зада
стул (минут десять, наверное, ждал) и полезла в нижний ящик стола.  Все  в
комнате молчали,  поглядывая  на  спрятавшую  лицо  за  тумбой  Любочку  и
стараясь ни  в  коем  случае  не  показать  испытываемого  удовольствия  -
наоборот, лица сослуживцев изображали неопределенное сострадание пополам с
гражданской ответственностью.
     - Вот ведь как интересно! - сказал вдруг Марк  Иванович  Меннизингер,
решив, видимо, нарушить тягостную тишину.
     - Что интересно? - спросил Толик Пурыгин, отрываясь от чертежа.
     - Мы утром дроссель перетаскивали, чтоб не  пылился  -  и  такая  мне
мысль в голову пришла...
     Марк Иванович замолчал, и Толик, догадавшись, что тот  ждет  вопроса,
задал его:
     - Какая мысль, Марк Иванович?
     - А такая. Ток ведь не может по воздуху течь, верно?
     - Верно.
     - А если провод под током разорвать, что будет?
     - Искра. Или дуга. Это от индуктивности зависит.
     - Вот. Значит, все-таки течет по воздуху.
     - Ну и что? - терпеливо спросил Толик.
     - А то, что для тока сначала ничего не меняется. Он так и думает, что
течет по проводу - ведь в воздухе нет... Нет...
     - Носителей заряда, - подсказал Толик.
     - Да. Именно так. Поэтому когда провод уже порван...
     - Во-первых, - сказал Шувалов, выходя из своей  комнатки,  -  ток  не
думает. Его стихия иная. А во-вторых, при  протекании  разряда  через  газ
происходит ионизация и появляются заряженные частицы. Я это точно знаю.
     Он включил приделанный к стене приемник,  отрегулировал  громкость  и
вернулся  в  свой   кабинет.   В   комнату   вошло   несколько   невидимых
балалаечников; они играли в такой манере, что если перед этим у кого-то из
сидящих в техотделе  и  были  сомнения  насчет  существования  глубоких  и
истинно народных произведений для  оркестра  балалаек,  то  они  сразу  же
исчезли.
     Между тем, у Любочки  появилась  уверенность,  что  она  контролирует
мускулы своего лица.  Несколько  раз  улыбнувшись  за  тумбой  стола,  она
подняла голову, огляделась, села за свое рабочее место, придвинула к  себе
папку для заявок, раскрыла ее и принялась изучать предложенное новшество.
     "...Заключается в том, что штанга металлорежущих ножниц комплектуется
набором сменных грузов, что  позволяет  в  результате  несложной  операции
регулировать величину удельного момента, прикладываемого..."
     Любочка на секунду  зажмурилась,  как  делала  всегда,  когда  бывало
непонятно, и решила, что надо идти в жестяной цех выяснить все  на  месте.
Все так же ни на кого не глядя, она встала, открыла дверцу  шкафа,  вынула
новенький ватник с торчащей  из  кармана  сложенной  бумажкой  и  вышла  в
коридор.
     На улице стало еще гаже - полетели крупные снежные  хлопья.  Упав  на
асфальт, они пропитывались водой, но не таяли окончательно,  отчего  двор,
над которым разносилось  исступленное  блеяние  балалаек,  покрылся  слоем
полупрозрачной холодной жижи. Остановясь под навесом, Любочка накинула  на
плечи ватник (чтобы  сохранить  дистанцию  между  собой  и  рабочими,  она
никогда не продевала руки в рукава), сделала деловое лицо и  двинулась  по
направлению к парящему над двором широколицему мужчине в красном.
     Метрах в двадцати от бокса стояло  два  человека  -  Любочка  сначала
решила, что это кто-то из столовой, а когда подошла к ним поближе - так  и
замерла: то, что она приняла за белые халаты, оказалось  длинными  ночными
рубашками, и это была единственная одежда незнакомцев.  Один  из  них  был
толстым и низеньким, уже в летах, а другой  -  стриженным  наголо  молодым
человеком. Держась за руки, они внимательно разглядывали плакат.
     -  Обрати  внимание,  -  говорил  низенький,  причем  над  его   ртом
поднимался пар, - на сложность концепции. Как это загадочно  уже  само  по
себе - плакат, изображающий человека, несущего плакат!  Если  развить  эту
идею до полагающегося ей конца и  поместить  на  щит  в  руках  мужчины  в
красном комбинезоне плакат, на котором будет  изображен  он  сам,  несущий
такой же плакат - что мы получим?
     Молодой человек покосился на Любочку и ничего не сказал.
     - Ничего, при ней можно, -  сказал  низенький  и  подмигнул  Любочке,
отчего она  вдруг  ощутила  какую-то  совершенно  неожиданную  неуверенную
надежду.
     - Мы получим модель  вселенной,  понятное  дело,  -  ответил  молодой
человек.
     - Ну, это ты загнул, - сказал низенький и опять подмигнул Любочке.
     - По-моему, это будет что-то вроде коридора между двумя зеркалами,  в
который ты опять залез без всякой необходимости. Ты, вообще, в курсе,  где
ты сейчас находишься?
     Молодой человек вздрогнул и внимательно огляделся по сторонам.
     - Вспомнил? Ну то-то. Так что ж ты сюда забрел?
     - Я насчет смерти хотел выяснить, - виновато сказал молодой человек.
     Его собеседник нахмурился.
     - Сколько раз тебе говорить - никогда не надо забегать вперед. Но раз
уж ты сюда попал, давай внесем  некоторую  ясность.  Представь  себе,  что
каждому из бесконечной вереницы плакатов соответствует свой  мир  -  вроде
этого. И в каждом из них есть  такой  же  двор,  такие  же...  стойла  для
мамонтов... Девушка, как они называются?
     - Это боксы, - ответила Любочка. - А вам не холодно?
     - Да нет. Ему все это снится. Ну да, боксы, и  перед  каждым  из  них
кто-то стоит. Тогда место, где мы сейчас  стоим,  будет  просто  одним  из
таких миров, и окажется...
     - Окажется... Окажется... Господи!
     Молодой человек вскрикнул, выдернул  руку  и  побежал  к  боксу.  Его
собеседник выругался и кинулся за ним, на  ходу  оборачиваясь  и  виновато
всплескивая руками. Оба исчезли за углом.
     - Дураки какие-то, - пробормотала Любочка и двинулась дальше. Подходя
к прорезанной в огромной двери бокса калитке, она уже думала о другом.
     В жестяном цехе  -  небольшом  помещении  с  высоким,  в  два  этажа,
потолком - было тихо и сумрачно. В центре возвышался обитый  жестью  стол,
заваленный разноцветными металлическими обрезками, а у стены, на сдвинутых
углом лавках, сидело трое человек. Они молча играли в домино - сдержанными
и экономными движениями клали на стол фишки,  иногда  коротко  комментируя
очередной ход. Кроме коробки от домино, на чистом углу стола стояла  пачка
грузинского чая, несколько упаковок рафинада и три  сделанных  из  черепов
чаши с прилипшими к желтоватым стенкам чаинкам. Любочка подошла к играющим
и бодрым голосом сказала:
     - А я к вам! Здрасьте, товарищ Колемасов!
     - Привет, - рассеяно отозвался морщинистый дядька, сидевший с края, -
как жизнь молодая?
     - Ничего, спасибо,  -  сказала  Любочка.  -  Я  к  вам  по  делу.  По
рацпредложению.
     - Никак деньги принесла? - спросил Колемасов и пихнул локтем соседа в
бок. Сосед улыбнулся.
     - Уж сразу деньги, - сказала Любочка. - Надо оформить сначала.
     - Ну так давай, оформляй. Сейчас... Покажем...
     Колемасов положил на стол  фишку,  чем,  видимо,  закончил  партию  -
партнеры зашевелились, завздыхали и побросали оставшиеся кости.  Колемасов
встал и пошел к верстаку, кивком пригласив за собой Любочку.
     - Гляди, - сказал он. - К примеру, надо разрезать дюралевый лист.
     Он вытащил из  кучи  обрезков  блестящий  серебристый  треугольник  и
вставил его в раскрытую пасть ножниц.
     - Попробуй.
     Любочка положила журнал на стол,  взялась  руками  за  приваренную  к
ручке ножниц метровую трубу и потянула ее вниз.  Но  дюраль,  видно,  была
слишком толстой - чуточку переместившись вниз, ручка замерла.
     - Дальше не идет, - сказала Любочка.
     - Во. А теперь делаем вот что.
     Колемасов взял стоявшую у стола шестнадцатикилограммовую гирю, поднес
ее к ножницам, побагровев, поднял ее на уровень груди и повесил на трубу.
     - Давай, жми.
     Любочка  всем  своим  весом  надавила  на  трубу  -  та  продвинулась
чуть-чуть и остановилась.
     - Да сильней же надо, - сказал Колемасов и нажал на ручку сам  -  она
медленно  пошла  вниз,  а  потом  дюралевая  пластина  вдруг   с   треском
разлетелась на две части, ручка дернулась,  гиря  соскочила  и  с  тяжелым
звуком врезалась в кафельный пол десятью  сантиметрами  левее  любочкиного
сапога.
     - Вот такое усовершенствование, - сказал Колемасов.
     Двое партнеров по домино с интересом следили за происходящим.
     - Понятно, - сказала Любочка. - А тут сказано, что сменные грузы.
     - Пока их нет, - ответил  Колемасов.  -  Но  смысл  простой  -  нужно
несколько гирь. Берешь и вешаешь - или по одной, или по нескольку.
     Любочка задумалась, пытаясь изобрести умный вопрос.
     -  Скажите,  -  наконец,  заговорила  она,  -   а   какой   ожидается
экономический эффект?
     - Ой, не знаю. Не думал еще.
     - Это надо обязательно. - Или расчет экономического эффекта, или  акт
о его отсутствии. Еще нужен акт об использовании...
     - Ну вот и составляй, - ответил Колемасов.  -  Ты  ж  по  этим  делам
главная.
     Он повернулся  и  пошел  к  корешам,  один  из  которых  уже  начинал
смешивать кости домино.
     - А кто вам заявку писал? - спросила Любочка.
     - Серега Каряев. Это мы с ним вместе придумали. Ты вот что - сходи  в
слесарный, он там как раз сейчас возится. Поговори.
     Колемасов сел за стол и потянул к себе фишки.
     Через минуту Любочка уже стояла  у  входа  в  слесарный,  высматривая
Каряева. Наконец, она заметила в углу его крохотную  перепачканную  маслом
мордочку в больших роговых  очках.  Каряев  держал  плоскогубцами  длинное
зубило, упертое в дно жестяного бака, а другой человек изо всех сил  лупил
по зубилу кувалдой. Любочка попробовала помахать им журналом, но они  были
слишком заняты и ничего не заметили. Тогда она пошла к ним сама.
     - Очень просто, - сказал Каряев, выслушав  Любочку.  -  Экономический
эффект достигается за счет убыстрения слесарных работ. Надо подсчитать.
     - А как?
     - Будто сама не  знаешь.  Надо  засечь,  насколько  быстрее  проходит
операция при использовании сменных грузов, а потом помножить на количество
троллейбусных парков. Еще надо ввести коэффициент, учитывающий  количество
ножниц по жести в каждом парке. И вычесть стоимость гирь. Это я  примерную
схему даю, ясно?
     Каряев страдальчески морщился при каждом ударе кувалды,  словно  били
не по зубилу, а по его голове, а Любочку грохот так оглушал, что ей  стало
казаться, будто  Каряев  говорит  что-то  очень  умное.  Вдруг  каряевский
напарник промахнулся и въехал кувалдой по баку, отчего Любочке на  секунду
почудилось, что она стоит внутри огромного колокола. Каряев  выпрямился  и
почесал ухо.
     - Слышь, - сказал он, - я тебе завтра еще одну рацуху напишу.  Видишь
зубило? Вот я к нему приварю поперечину, чтоб держаться.  А  ты  оформишь.
Экономический эффект считать так же, только вычитать  стоимость  сварочных
работ.
     - А как ее узнать? - спросила Любочка.
     - Как, как... В справочнике посмотри. Или позвони в институт сварки.
     Каряев вдруг дернул Любочку за руку - они оба пригнулись,  и  над  их
головами с шелестом пронеслось что-то темное, размером с большую собаку.
     Любочка   выпрямилась,    косясь    на    бьющуюся    под    потолком
перепончатокрылую тварь, а Каряев, не  разгибаясь,  поднял  вылетевшее  из
плоскогубцев зубило, опять зажал его и приставил к баку.
     - Давай, Федор.
     Федор прокашлялся и взмахнул кувалдой. Любочка поглядела  на  часы  и
охнула - уже десять минут, как шел обед. Она помчалась в столовую.
     Конечно, она опоздала - очередь в столовую уже изгибалась от кассы до
самого входа. Любочка встала в ее хвост и приготовилась ждать. Сперва  она
некоторое  время  изучала  роспись  на  стене,  изображавшую  висящий  над
пшеничным полем гигантский каравай, затем  заметила  торчащий  из  кармана
собственного ватника сложенный листок, вынула его и развернула.
     "МНОГОЛИКИЙ КАТМАНДУ", - прочла она.  Под  заглавием  мелким  шрифтом
было впечатано слово "памятка".  Любочка  прислонилась  к  стене  и  стала
читать.

     "Город Катманду, столица небольшого государства Непал, расположен  на
живописных холмах в предгорьях Гималаев; если  смотреть  на  линию  холмов
снизу, из долины, то они напоминают хребет прилегшего  отдохнуть  дракона.
Поэтому предки нынешних жителей  Непала  прозвали  это  место  Драконовыми
Холмами.
     Городу около трех тысяч лет. Упоминания о Катманду как  о  крупнейшем
культурном и религиозном центре встречаются во  многих  древних  хрониках;
город был известен  даже  в  ханьском  Китае,  где  назывался  "Каньто"  и
считался столицей мифического южного царства.
     Во II - III веках нашей эры в Катманду проник буддизм, который вскоре
образовал причудливый симбиоз с местными патриархальными  культами.  Тогда
же в  Катманду  проникло  и  христианство,  не  получившее  сколько-нибудь
широкого распространения в городских верхах и оставшееся уделом  небольших
общин, занимающихся  скотоводством  на  обширных  низменностях  к  югу  от
города. Местные христиане - римские католики, но в последнее время церковь
Катманду активно добивается статуса автокефальной."

     Сзади послышалось тихое пение - Любочка  обернулась  и  увидела  трех
сотрудников   планово-экономической   группы,   вставших    в    несколько
отдалившийся от нее конец очереди. На них были длинные мешки с дырами  для
головы и рук, перетянутые на  талии  серым  шпагатом,  а  в  руках  горели
толстые парафиновые свечи. На мешках были оттиснуты какие-то цифры, черные
зонтики и надписи "КРЮЧЬЯМИ НЕ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ". Любочка стала читать дальше.

     "В конце прошлого века сюда  переселилась  русская  секта  духоборов,
основавшая несколько деревень невдалеке от города;  в  их  быту  тщательно
сохраняются все черты жизни русской деревни 19 века - например, на  стенах
изб можно увидеть вырезанные из "Нивы" портреты императора Александра  III
с семьей.
     Смешение в рамках одного города-государства нескольких  культурных  и
религиозных  традиций  превратило  Катманду  в  уникальный   архитектурный
памятник: буддийские пагоды  соседствуют  здесь  с  шиваистскими  храмами,
христианскими церквями и синагогами. По  процентному  отношению  культовых
построек к жилым Катманду занимает, безусловно,  одно  из  первых  мест  в
мире. Однако это не означает, что местные жители  чрезмерно  религиозны  -
наоборот, им скорее свойственно эпикурейское отношение в жизни.  Почти  на
каждую  календарную  дату  в  Катманду  выпадает  какой-нибудь   праздник.
Некоторые из этих праздников напоминают  европейские  -  в  них  принимают
участие члены правительства или хотя бы представители администрации; тогда
на улицах поддерживается порядок и проводятся  торжественные  мероприятия,
как,  например,   парад   национальной   гвардии,   проезжающей   в   день
независимости на слонах по главной магистрали столицы. Другие праздники  -
такие, как День Заглядывания за Край, связанный  с  традицией  ритуального
употребления психотропных растений, на время превращают Катманду в подобие
осажденного города:  по  улицам  разъезжают  правительственные  броневики,
мегафоны которых призывают разойтись собравшихся на площадях молчаливых  и
перепуганных людей.
     Наиболее  распространенным  в   Катманду   культом   является   секта
"Стремящихся  Убедиться".  На  улицах  города  часто   можно   видеть   ее
последователей - они ходят в наглухо застегнутых синих  рясах  и  носят  с
собой корзинку для милостыни. Цель их духовной практики - путем  усиленных
размышлений и подвижничества осознать человеческую жизнь такой, какова она
на самом деле. Некоторым из  подвижников  это  удается;  такие  называются
"убедившимися". Их легко узнать по постоянно издаваемому ими дикому крику.
"Убедившегося" адепта немедленно доставляют на  специальном  автомобиле  в
особый монастырь-изолятор, называющийся "Гнездо Убедившихся".  Там  они  и
проводят остаток дней, прекращая кричать только на время приема пищи.  При
приближении  смерти  "убедившиеся"  начинают  кричать  особенно  громко  и
пронзительно, и тогда молодые адепты под руки выводят их на  скотный  двор
умирать. Некоторым из присутствующих на  этой  церемонии  тут  же  удается
убедиться самим - и их водворяют в обитые пробкой помещения,  где  пройдет
их дальнейшая жизнь. Таким присваивается  титул  "Убедившихся  в  Гнезде",
дающий право  на  ношение  зеленых  бус.  Рассказывают,  что  в  ответ  на
замечание одного из гостей монастыря-изолятора о том,  как  это  ужасно  -
умирать среди  луж  грязи  и  хрюкающих  свиней,  один  из  "убедившихся",
перестав на минуту вопить, сказал: "Те, кто полагает, что легче умирать  в
кругу родных и близких, лежа на удобной постели, не имеют никакого понятия
о том, что такое смерть."
     Катманду не только культурный центр с многовековыми традициями, но  и
крупный промышленный город;  недавно  с  участием  советских  специалистов
здесь  построен  современный  электроламповый  завод,  продукция  которого
пользуется большим спросом  на  мировом  рынке.  Песчаные  пляжи  Катманду
издавна привлекают туристов со всех уголков земного шара,  и  существующая
здесь индустрия развлечений не уступает лучшим мировым образцам. Есть  тут
и молодая коммунистическая партия, борющаяся за более справедливые условия
жизни трудящихся этой небольшой живописной страны."

     Любочка поставила на свой поднос помидорный салат, рагу из свинины  и
бокал легкого итальянского вина. Подумав, она  поставила  рагу  на  место,
взяла вместо него скумбрию с капустой, расплатилась и двинулась к угловому
столику, откуда ей делали приглашающие жесты девочки из бухгалтерии.
     - Чего, памятку читала? - спросила Настя Быкова,  девушка  с  толстым
слоем пудры на некрасивом лице.
     - Да, - ответила Любочка, садясь рядом, - прочла.
     - Тепло там, наверно, - мечтательно  сказала  Настя.  -  Круглый  год
тепло. Мужиков много. И фрукты всякие. А мы тут живем, живем -  ничего  не
видим вокруг. А помираем - тоже, небось, в дурах оказываемся. Верно, Оль?
     Оля, задумавшись, глядела в суп.
     - Оль, ты чего? О чем думаешь?
     Оля подняла глаза, слабо улыбнулась и произнесла:
     - Возьми ладонь с моей груди. Мы провода под током. Друг к другу нас,
того гляди, вдруг бросит ненароком...
     - Это у нее хахаль электромонтажником работает, - вздохнув,  пояснила
Настя. - Ну ладно, чего болтать. Давайте есть, что ли.
     Любочка доела быстрее всех, поставила поднос с  тарелками  на  черную
ленту транспортера, кивнула подругам и пошла в техотдел.
     "Дура я, - думала она, поднимаясь по лестнице, - надо  было  выходить
за Ваську Балалыкина и двигать с ним в армию. Сидела бы сейчас  где-нибудь
в гарнизонной библиотеке, выдавала бы книги..."
     В коридоре она налетела  на  директора  Шушпанова,  который  как  раз
выходил из парткома. Она даже не успела как следует испугаться -  Шушпанов
развернулся, взял ее под руку и повел  по  коридору  навстречу  плакату  с
тремя  гигантскими  брезгливо-гневными  лицами  в   строительных   касках,
глядящими на корчащегося перед ними поганенького человечка с  торчащей  из
кармана бутылкой.
     - Ты сейчас чем занимаешься?
     - Я? В цеху была. Два рацпредложения буду  оформлять.  Только  насчет
экономического...
     - Все  бросай,  -  заговорщически  прошептал  Шушпанов,  -  и  дуй  в
библиотеку. Надо срочно стенгазету сделать. Там уже двое сидят - поможешь.
Лады?
     - Я рисовать не умею.
     - Ничего, там раскрашивать нужно. Давай, девка,  пулей!  -  последние
слова Шушпанов произнес так, словно их некоторая грубость  искупалась  тем
небывалым  счастьем,  которое  свалилось  на  Любочку  в  результате   его
предложения. Любочка растянула рот в улыбке и ответила:
     - Лечу! Только журнал положу.
     - Пулей! - на ходу повторил Шушпанов и бодро нырнул в дверь  туалета,
оставив Любочку  наедине  с  гневом  и  брезгливостью  висящего  в  тупике
плаката.
     Любочка пошла назад - Шушпанов протащил ее  за  собой  лишних  метров
десять, - вошла в техотдел, положила журнал на  обычное  место  и  сменила
ватник  на  синий  халат,  висевший  в  том  же  шкафу.  Все   сослуживцы,
столпившись, стояли у окна и  наблюдали  за  двумя  небесными  всадниками,
иногда выныривавшими из низких туч. Марк Иванович обернулся и сказал:
     - Любочка! Позвони Василию Балалыкину.
     - Я уже знаю, - сказала Любочка. - Спасибо.
     Номер  оказался  занят,  и  через  пять  минут  Любочка  уже  была  в
библиотеке, где парковый художник  Костя  и  библиотекарь  Елена  Павловна
склонялись над двумя сдвинутыми столами, накрытыми склеенной из нескольких
листов ватмана газетой - уже был готов карандашный  рисунок  и  оставалось
только закрасить его гуашью. Костя выдал Любочке обломок маленькой кисти и
велел как следует отмыть его в пятилитровой банке мутной воды, стоявшей на
полу.
     - Смотри только не вырони, - испуганно сказал он, - утонет.
     Любочке стало обидно от такого недоверия. Она тщательно отмыла кисть.
Для раскрашивания ей  достался  огромный  изгибающийся  колос  -  будь  он
настоящим,  им  можно  было  бы  накормить  роту  милиции.  Любочка  стала
аккуратно наносить на него слой желтой краски и уже начала ощущать радость
от того, как у нее славно получается, когда Костя  вдруг  потрепал  ее  по
плечу.
     - Ну что ты делаешь, а? - спросил он. - Ведь надо  объем  передавать.
Показываю.
     Он обмакнул кисть  в  белила  и  стал  исправлять  Любочкину  работу.
Никакого объема все равно не получалось, зато стало  казаться,  что  колос
отлит из бронзы.
     - Понятно?
     - Понятно, - она потерла пальцами виски и неожиданно для  самой  себя
спросила:
     - Слушай, а ты не помнишь, в какой это сказке железный хлеб едят?
     - Железный хлеб? - удивился Костя. - Черт знает.
     За окнами уже было темно, и горели холодные фиолетовые фонари.  Когда
открылась дверь, и в комнату стали входить люди, оставалось еще раскрасить
улыбающуюся луну и воина воздушных сил в похожем на аквариум гермошлеме.
     Собрался почти весь административный штат,  и  еще  почему-то  пришла
баба в оранжевой безрукавке, утром не пускавшая Любочку в  парк.  Шушпанов
подошел к столу, глянул на газету, похвалил, и сказал,  что  сейчас  будет
короткое собрание, а потом можно будет продолжить.
     Все расселись. Шушпанов, Шувалов и баба в безрукавке заняли  места  в
маленьком президиуме, молодежь по привычке уселась подальше, возле книжных
стеллажей, и собрание началось.
     Шушпанов встал, потер ладони и уже собирался  что-то  сказать,  когда
открылась дверь, и вошел перепачканный маслом Каряев. В руках у него  было
зубило с приваренной к нему длинной поперечиной.
     - Надо включить радио, - сказал он.
     Шушпанов поглядел на него с хмурым  недоумением,  а  потом  его  лицо
прояснилось.
     - Верно, надо включить радио.
     Выйдя из-за стола, он подошел к стене и  повернул  черный  кружок  на
боку маленького приемника с олимпийской эмблемой.
     - ...Собственного корреспондента в Непале.
     У звука появился фон. Долетели гудки машин, шум ветра, чей-то далекий
смех.
     - Стоя здесь, - заговорил вдруг громкий ухающий голос, -  на  широких
дорогах современного Непала, не перестаешь  удивляться,  как  многообразен
природный мир этой удивительной страны. Еще несколько часов назад  светило
солнце, вокруг вздымались высокие пальмы и  палисандровые  деревья,  дивно
пели голубые кукушки и красные попугаи. Казалось, этому не будет  конца  -
но у мира свои законы, и вот мы поднялись выше, в редкий воздух предгорий.
Как тихо стало вокруг! Как скорбно и сосредоточенно смотрит на землю небо!
Недаром внизу, в долине, о жителях вершин говорят, что они  едят  железный
хлеб. Да, здешние горы суровы. Но интересно вот что: когда поднимаешься из
долины к безлюдным заснеженным пикам, пересекаешь много природных зон, и в
какой-то момент замечаешь, что прямо у обочины шоссе начинается  березовая
роща, дальше растут рябины и липы, и кажется, что вот-вот в просвете между
деревьями покажутся скромные домики обычного русского  села,  пара  коров,
пасущихся за  околицей,  и,  конечно  же,  маковка  маленькой  бревенчатой
церкви. Нет-нет, а и вспомнишь  о  далеком  колокольном  звоне,  узорчатых
накупольных крестах и толпе старушек  в  притворе,  отбивающих  поклоны  и
спешащих поставить трогательную тонкую свечку  Богу...  Одно  воспоминание
приходит навстречу другому, и  скоро  замечаешь,  что  думаешь  уже  не  о
природном мире Непала,  а  о  том,  что  православная  догматика  называет
воздушными   мытарствами.   Напомню   дорогим   радиослушателям,   что   в
традиционном понимании это  -  сорокадневное  путешествие  душ  по  слоям,
населенным различными демонами, разрывающими пораженное грехом сознание на
части. Современная наука установила, что сущностью греха является забвение
Бога, а сущностью воздушных  мытарств  является  бесконечное  движение  по
суживающейся спирали к точке подлинной смерти. Умереть не так просто,  как
это кажется кое-кому... Вот вы,  например.  Вы  ведь  думаете,  что  после
смерти все кончается, верно?
     - Верно... - откликнулось несколько голосов в зале.  Любочка  сначала
услышала их, а потом уже поняла, что и сама ответила со всеми.
     - И ток не течет по воздуху. Верно?
     - Верно...
     - Нет. Неверно. (Давно уже в голосе появились издевательские ноты.) -
Но я не собираюсь портить вам праздник Октября этим пустым спором хотя  бы
из-за того, что у вас есть отличная возможность проверить это самим.  Ведь
сейчас, друзья, как раз завершается первый день ваших воздушных  мытарств.
По славной традиции он проводится на земле.
     В  зале  кто-то  тихо  закричал.   Кто-то   другой   завыл.   Любочка
повернулась, чтобы посмотреть, кто это, и вдруг все вспомнила -  и  завыла
сама. Чтобы не закричать в полный голос, надо было сдерживаться  изо  всех
сил, а для этого необходимо было занять себя  хоть  чем-то,  и  она  стала
обеими руками оттирать след протектора с обвисшей  на  раздавленной  груди
белой кофточки. По-видимому, со всеми происходило то же самое  -  Шушпанов
пытался заткнуть колпачком от авторучки пулевую дырку в  виске,  Каряев  -
вправить кости своего  проломленного  черепа,  Шувалов  зачесывал  чуб  на
зубастый синий след молнии,  и  даже  Костя,  вспомнив,  видимо,  какие-то
сведения из брошюры о спасении утопающих,  делал  сам  себе  искусственное
дыхание.
     Радио, между тем, восклицало:
     - О, как трогательны попытки  душ,  бьющихся  под  ветрами  воздушных
мытарств, уверить себя, что ничего не произошло! Они ведь и первую догадку
о том, что с ними случилось, примут за идиотский рассказ по радио! О  ужас
советской смерти! В такие странные игры играют, погибая, люди! Не  знавшие
ничего, кроме жизни, они принимают  за  жизнь  смерть.  Пусть  же  оркестр
балалаек под управлением Иеговы Эргашева разбудит вас завтра. И пусть ваше
завтра будет таким же, как сегодня,  до  мгновения,  когда  над  тем,  что
кто-то из вас принимает за свой  колхоз,  кто-то  -  за  подводную  лодку,
кто-то - за троллейбусный парк, и так дальше, - когда надо  всем  тем,  во
что ваши души наряжают смерть,  разольется  задумчивая  мелодия  народного
напева  саратовской  губернии  "Уж  вы  ветры".  А  сейчас  предлагаю  вам
послушать вологодскую песню "Не одна-то ли во поле дороженька",  вслед  за
чем немедленно начнется второй день воздушных мытарств - ведь  ночи  здесь
нет. Точнее, нет дня, но раз нет дня, нет и ночи...
     Последние слова потонули в нарастающем гуле неземных  балалаек  -  их
звук был так невыносим, что в зале, уже не стесняясь, стали кричать во все
горло.
     Вдруг у Любочки возникла спасительная мысль.  Что-то  подсказало  ей,
что если она сможет встать и выбежать в коридор,  все  пройдет.  Наверное,
похожие мысли пришли в голову и остальным - Шушпанов, качаясь,  кинулся  к
окну, баба в оранжевой безрукавке полезла под стол, сообразительный Каряев
уже тянул  руку  к  черной  кнопке  радио,  намереваясь  выключить  его  и
посмотреть, что  это  даст,  -  а  Любочка,  с  трудом  переставляя  ноги,
заковыляла к двери. Неожиданно погас  свет,  и  пока  она  наощупь  искала
ручку, на нее сзади навалилось несколько человек, охваченных, видимо,  той
же надеждой. А когда дверь, к которой Любочку прижала невидимая сила,  все
же раскрылась, оказалось, что  троллейбус  уже  тронулся,  и  теперь  надо
прыгать прямо в лужу.



                               Виктор ПЕЛЕВИН

                               ЖЕЛТАЯ СТРЕЛА




                                    12

     Андрея разбудил обычный утренний шум - бодрые разговоры  в  туалетной
очереди, уже заполнившей коридор, отчаянный детский плач за тонкой стенкой
и близкий храп. Несколько минут он пытался бороться с наступающим днем, но
тут заработало радио. Заиграла музыка - ее, казалось, переливали в эфир из
какой-то огромной общепитовской кастрюли.
     - Самое главное, - сказал невидимый динамик совсем рядом с головой, -
это то, с каким настроением вы входите в новое утро. Пусть ваш сегодняшний
день будет легким, радостным и пронизанным лучами солнечного света - этого
вам желает популярная эстонская певица Гуна Тамас.
     Андрей свесил ноги на пол и нащупал свои ботинки. На соседнем  диване
похрапывал Петр Сергеевич - судя по энергичным рывкам его  спины  и  зада,
прикрытого простыней с треугольными синими штампами, он собирался провести
в объятиях Морфея еще не меньше часа. Было  видно,  что  Петру  Сергеевичу
нипочем ни утренний привет Гуны Тамас, ни коридорные голоса, но другим его
воздушная кольчуга помочь не могла, и новый день для  Андрея  бесповоротно
начался.
     Одевшись и выпив  полстакана  холодного  чая,  он  сдернул  с  крючка
полотенце  с  вышитым  двухголовым  петухом,  взял  пакет   с   туалетными
принадлежностями и вышел в коридор. Последним в  туалетной  очереди  стоял
бородатый горец по имени Авель - на его большом круглом лице отчего-то  не
было обычного благодушия, и даже зубная щетка, торчавшая  из  его  кулака,
казалась коротким кинжалом.
     - Я за тобой, - сказал Андрей, - а пока покурить схожу, ладно?
     - Не переживай, - мрачно сказал Авель. Когда за Андреем  защелкнулась
тяжелая дверь с глубоко  вцарапанной  надписью  "Локомотив  -  чемпион"  и
небольшим заплеванным окошком, он вспомнил, что сигареты у него  кончились
еще вчера. К счастью, сразу за дверью сидел наперсточник, вокруг  которого
стояло несколько человек. Андрей стрельнул штуку "дорожных"  у  одного  из
зрителей и встал рядом.
     Наперсточник был старым и морщинистым, похожим на умирающую обезьяну,
и пустая пивная банка для милостыни пошла бы  ему  куда  больше,  чем  три
коричневых стаканчика из пластмассы, которые он медленно  водил  по  куску
картона. Впрочем, это мог быть патриарх и учитель - ассистенты у него были
очень внушительные и крупногабаритные. Их было двое,  в  одинаковых  рыжих
куртках, сшитых китайскими политзаключенными из на редкость паршивой кожи;
они довольно правдоподобно ссорились, пихали  друг  друга  в  грудь  и  по
очереди выигрывали у наставника новенькие  пятитысячные  бумажки,  которые
тот подавал им молча и не поднимая глаз.
     Андрей отошел в сторону и прислонился к стене у окна. Радио угадало -
день  был  и  правда  солнечный.  Косые  желтые   лучи   иногда   касались
приподнимающейся лысины наперсточника, клочковатые остатки седых волос  на
его голове на миг превращались в  сияющий  нимб,  и  его  манипуляции  над
листом  картона  начинали  казаться  священнодействием  какой-то   забытой
религии.
     - Эй, - сказал один  из  ассистентов,  поднимая  голову,  -  ты  чего
дымишь? Тут и так воздух спертый.
     Андрей не ответил. Можно в письмо газету написать, подумал он, - мол,
братья и сестры, слышал я, у нас и воздух сперли.
     - Глухой? -  окончательно  выпрямляясь,  повторил  ассистент.  Андрей
опять промолчал. Ассистент был неправ по всем понятиям - территория  здесь
была чужая.
     - Кручу, верчу, много выиграть хочу, - вдруг проскрипел наперсточник.
     Видимо, это был условный знак - ассистент все понял, дернул головой и
сразу же вернулся к прерванной перебранке с напарником.  Андрей  последний
раз затянулся и кинул окурок им под ноги.
     Очередь как  раз  подошла.  Авель  куда-то  исчез,  и  перед  Андреем
осталась только женщина с грудным ребенком на руках. Против ожиданий,  они
управились очень быстро.
     Закрыв за собой дверь, Андрей включил воду, поглядел на свое  лицо  в
зеркале и подумал, что за последние лет пять оно не то что повзрослело или
постарело, а, скорее, потеряло актуальность, как потеряли ее  расклешенные
штаны, трансцендентальная медитация и группа  "Fleetwood  Mac".  Последнее
время в ходу были совсем другие лица, в  духе  предвоенных  тридцатых,  из
чего напрашивалось  множество  далеко  идущих  выводов.  Предоставив  этим
выводам идти туда в одиночестве, Андрей почистил  зубы,  быстро  умылся  и
пошел к себе.
     Петр  Сергеевич  уже  проснулся  и  сидел  у  стола,  почесываясь   и
перелистывая старый номер "Пути", который Андрей выменял вчера у цыгана на
банку пива, но так и не стал читать.
     - С добрым утром, Андрей! - сказал Петр Сергеевич и ткнул  пальцем  в
газету.  -  Вот  пишут:  существование  снежного  человека  можно  считать
документально доказанным.
     - С добрым утром, Петр Сергеевич, - сказал Андрей. - Ерунда  это.  Вы
сегодня опять всю ночь храпели.
     - Врешь. Правда что ли?
     - Правда.
     - А ты свистел?
     - Свистел, свистел, - ответил Андрей. - Еще как. Только без толку. Вы
когда на спину переворачиваетесь, сразу начинаете храпеть, и потом уже все
бесполезно. Лучше б вы себя привязывали, чтобы на боку лежать  все  время.
Помните, как вы в прошлом году делали?
     - Помню, - сказал Петр Сергеевич. - Я тогда моложе  был.  Сейчас  мне
так не уснуть. Ой, беда какая. Это  все  нервы  у  меня.  Я  ведь  раньше,
Андрюша, до реформ этих ебаных, никогда не храпел.  Ну  ничего,  придумаем
что-нибудь.
     - Чего еще пишут? - кивая на  газету,  спросил  Андрей  -  пока  Петр
Сергеевич не начал вспоминать о том, что было до реформ, его  мыслям  надо
было дать какое-нибудь направление.
     Водя пальцем по  зеленоватому  листу  и  однообразно  матерясь,  Петр
Сергеевич принялся пересказывать  передовую  статью,  а  Андрей,  кивая  и
переспрашивая, стал обдумывать свои планы на день. Сперва предстояло  идти
завтракать, а потом надо было зайти к  Хану  -  к  нему  имелось  какое-то
смутное дело.



                                    11

     В ресторане, длинном и узком помещении с десятком неудобных столиков,
было еще пусто, но уже пахло горелым, причем казалось, что сгорело  что-то
тухлое. Андрей сел за свое обычное место у окна, спиной к кассе, и, щурясь
от солнца,  поглядел  в  меню.  Там  были  только  пшенка,  чай  и  коньяк
азербайджанский. Андрей поймал взгляд официанта  и  утвердительно  кивнул.
Официант показал пальцами что-то маленькое, грамм на сто, и  вопросительно
улыбнулся. Андрей отрицательно помотал головой.
     Горячий солнечный свет падал на скатерть, покрытую липкими пятнами  и
крошками, и Андрей вдруг подумал, что для миллионов  лучей  это  настоящая
трагедия - начать свой  путь  на  поверхности  солнца,  пронестись  сквозь
бесконечную пустоту космоса, пробить многокилометровое небо - и все только
для того, чтобы угаснуть на отвратительных  останках  вчерашнего  супа.  А
ведь вполне могло быть, что  эти  косо  падающие  из  окна  желтые  стрелы
обладали сознанием, надеждой на лучшее и  пониманием  беспочвенности  этой
надежды -  то  есть,  как  и  человек,  имели  в  своем  распоряжении  все
необходимые для страдания ингредиенты.
     "Может быть, я и сам кажусь кому-то такой же  точно  желтой  стрелой,
упавшей на скатерть. А жизнь - это просто грязное стекло, сквозь которое я
лечу. И вот я падаю, падаю, уже черт знает сколько лет падаю на стол перед
тарелкой, а кто-то глядит в меню и ждет завтрака..."
     Андрей  поднял  глаза  на  телевизор  в  углу   и   увидел   какое-то
примелькавшееся лицо, беззвучно открывающее рот  перед  тремя  коричневыми
микрофонами. Потом камера повернулась и  показала  двух  человек,  которые
яростно толкались у другого микрофона, с бесстыдным фрейдизмом хватая друг
друга за одинаковые рыжие галстуки.
     Подошел официант и поставил  на  стол  завтрак.  Андрей  посмотрел  в
алюминиевую миску. Там была пшенка и растаявший кусок  масла,  похожий  на
маленькое солнце. Есть совершенно не хотелось, но  Андрей  напомнил  себе,
что следующий раз попадет сюда в лучшем случае вечером, и  стал  стоически
глотать теплую кашу.
     Появились первые посетители, и ресторан стал  постепенно  заполняться
их голосами - у Андрея было такое  ощущение,  что  на  самом  деле  тишина
оставалась   ненарушенной,   просто   помимо   нее   появилось   несколько
притягивающих внимание раздражителей. Тишина была похожа на пшенку  в  его
миске - она была такой же  густой  и  вязкой;  она  деформировала  голоса,
которые звучали на ее фоне  отрывисто  и  истерично.  За  соседним  столом
громко говорили  о  снежном  человеке,  которого  будто  бы  видела  вчера
какая-то сумасшедшая старуха. Андрей сначала прислушивался к разговору,  а
потом перестал.
     Напротив него уселся румяный седой мужчина в строгом черном кителе  с
небольшими серебряными крестиками на лацканах.
     - Приятного аппетита, - сказал он, улыбнувшись.
     - Да бросьте вы, - сказал Андрей.
     - Что это вы такой мрачный? - удивленно спросил сосед.
     - А вы чего такой веселый?
     - Я не весел, - ответил сосед, - я радостен.
     - Ну и я тоже, - сказал Андрей, -  не  мрачен,  а  задумчив.  Сижу  и
размышляю.
     Доев кашу, он придвинул к себе стакан с чаем и принялся размешивать в
нем сахар. Сосед продолжал улыбаться. Андрей подумал, что сейчас он  опять
заговорит, и стал крутить ложечкой быстрее.
     - Думать, а иногда и размышлять, - сказал сосед, сделав  дирижирующее
движение рукой, - разумеется, полезно и в жизни весьма  часто  необходимо.
Но все зависит от того, откуда  этот  процесс  берет,  так  сказать,  свое
начало.
     - А что, - спросил Андрей, - есть разные места?
     - Вы сейчас иронизируете,  а  они,  между  тем,  действительно  есть.
Бывает, что человек пытается сам решить какую-то проблему, хотя она решена
уже тысячи лет назад. А он просто об этом не знает. Или не  понимает,  что
это именно его проблема.
     Андрей допил чай.
     - А может, - сказал он, - это действительно не его проблема.
     - У всех нас на самом деле одна и та же проблема. Признать это мешает
только гордость и глупость. Человек, даже очень хороший, всегда слаб, если
он  один.  Он  нуждается  в  опоре,  в  чем-то  таком,  что  сделает   его
существование осмысленным. Ему нужно увидеть отблеск  высшей  гармонии  во
всем, что он делает. В том, что он изо дня в день видит вокруг.
     Он ткнул пальцем в окно. Андрей поглядел туда и увидел лес, далеко за
которым, у самого горизонта, поднимались в небо три  огромных,  коричневых
от ржавчины трубы какой-то электростанции или завода  -  они  были  такими
широкими, что больше походили на гигантские стаканы. Андрей засмеялся.
     - Чего это вы? - спросил сосед.
     - Знаете,  -  сказал  Андрей,  -  я  себе  сейчас  представил  такого
огромного пьяного мужика с гармошкой, до неба ростом, но совсем  тупого  и
зыбкого. Он на этой своей гармошке играет и поет  какую-то  дурную  песню,
уже долго-долго. А гармошка вся засаленная и блестит. И  когда  внизу  это
замечают, это называется отблеском высшей гармонии.
     Сосед чуть поморщился.
     - Все это, знаете, не  ново,  -  сказал  он.  -  Иерархия  демиургов,
несовершенный уродливый мир и так далее, если вас интересует  историческая
параллель. Гностицизм, одним словом. Но ведь счастливым он вас никогда  не
сделает, понимаете?
     - Еще бы, - сказал Андрей, - слова-то  какие  страшные.  А  что  меня
сделает счастливым?
     - К счастью путь только один, - веско сказал сосед и ковырнул  вилкой
в миске, - найти во всем этом  смысл  и  красоту  и  подчиниться  великому
замыслу. Только потом по-настоящему начинается жизнь.
     Андрей хотел было спросить, чьему именно замыслу надо  подчиниться  и
какому из замыслов, но подумал, что в  ответ  на  этот  вопрос  собеседник
обязательно всучит ему какую-нибудь брошюру, и промолчал.
     - Может, вы и правы, - сказал он, вставая из-за стола, -  спасибо  за
беседу. Извините, у меня просто с утра  настроение  плохое.  Вы,  я  вижу,
очень образованный человек.
     - Так у меня работа такая, - сказал сосед. - Спасибо вам. А  вот  это
возьмите на память.
     Сосед протянул ему маленький цветной буклет, на обложке которого было
нарисовано неправдоподобно  розовое  ухо,  в  которое  влетала  сияющая  -
видимо,  с  отблеском  высшей  гармонии  -  металлическая  нота  с   двумя
крылышками, примерно  двенадцатого  калибра.  Поблагодарив,  Андрей  сунул
буклет в карман и пошел к выходу.
     Торопиться было некуда, но все равно он шел быстро, время от  времени
с извинениями задевая кого-нибудь из множества  людей,  бродивших,  как  и
всегда в это время дня, по узким коридорам. Они глядели в окна, улыбались,
и на их лицах дрожали пятна  солнечного  света.  Отчего-то  было  необычно
много молодых, но уже растолстевших женщин в турецких спортивных  костюмах
- вокруг них крутились молчаливые  дети,  занятые  бессистемным  изучением
окружающего мира. Иногда рядом  появлялись  мужья  в  майках  навыпуск;  у
многих в руках было пиво.
     Андрей чувствовал, что наступивший день  уже  взял  его  в  оборот  и
принуждает думать о множестве вещей, которые его совершенно не интересуют.
Но сделать ничего было нельзя - голоса и звуки из окружающего пространства
беспрепятственно проникали в голову и начинали перекатываться внутри,  как
шарики в лотерейном барабане, становясь на время его собственными мыслями.
Сначала  все  заполняли  несущиеся  из  невидимых  динамиков  инфернальные
частушки, потом пришлось думать о какой-то Надежде, к которой придут после
отбоя, потом стали передавать прогноз погоды, и Андрей  начал  коситься  в
проплывающие мимо окна, за которыми  должен  был  усилиться  южный  ветер.
Несколько раз он обходил кучки людей, склонившихся перед походным  алтарем
очередного наперсточника - больше всего поражало то, что все наперсточники
и их ассистенты были очень похожи друг на друга и даже изъяснялись с одним
и тем же южным выговором, словно это была особая народность, где с детства
изучали искусство прятать под грязным ногтем большого  пальца  поролоновый
шарик и передвигать по  картонке  три  перевернутых  стакана.  Прошло  еще
несколько минут, и Андрей  наконец  остановился  у  двери  из  желтоватого
пластика с цифрой "XV" и царапиной, похожей на обращенную вверх стрелу.
     Хан был один - он сидел за столом, прихлебывал чай и глядел  в  окно.
На нем, как обычно, был черный тренировочный костюм с надписью "Angels  of
California", который всегда вызывал у Андрея  легкие  сомнения  по  поводу
калифорнийских ангелов. Еще Андрей заметил, что Хан давно не брился и стал
похож на Тосиро Мифунэ, входящего в очередной образ, -  похож  тем  более,
что  из-за  примеси  монголоидной  крови  глаза  у  него  были  такими  же
раскосыми.
     - Привет, - сказал Андрей.
     - Привет. Закрой дверь.
     - А если соседи вернутся?
     - Не вернутся, - сказал Хан.
     Андрей закрыл дверь, и никелированный замок громко  щелкнул.  У  него
мелькнуло какое-то нехорошее предчувствие - щелчок  замка  напоминал  звук
передергиваемого затвора. Потом собственный страх показался ему смешным.
     - Садись, - сказал Хан, кивая на место напротив.
     Андрей сел.
     - Что нового? - спросил Хан.
     - Так, - сказал Андрей. - Ничего. Ты когда-нибудь думал, куда  делись
последние пять лет?
     - Почему именно пять?
     - Цифра не имеет значения, - сказал Андрей. - Я говорю "пять", потому
что лично я помню себя пять лет назад точно таким же, как сейчас.  Так  же
шатался тут повсюду, глядел по сторонам, думал то же  самое.  А  ведь  еще
пять лет пройдут, и то же самое будет, понимаешь?.. Чего ты  на  меня  так
смотришь странно?
     - Эй, - сказал Хан, - приди в себя.
     - Да я вроде в себе.
     Хан покачал головой.
     - Скажи-ка мне быстро, - проговорил он, - что такое желтая стрела?
     Андрей удивленно поднял глаза.
     - Вот странно, - сказал он. - Я сегодня в ресторане как раз  думал  о
желтых стрелах. Точнее, не о желтых стрелах, а так. О жизни.  Знаешь,  там
скатерть была грязная, и на нее свет падал. Я подумал...
     - Ну-ка встань.
     - Зачем?
     - Встань, встань, - повторил Хан и вылез из-за стола. Андрей поднялся
на ноги, и Хан довольно грубо схватил его  за  воротник  и  несколько  раз
тряхнул.
     - Вспомни, - сказал он, - почему ты сюда пришел?
     - Убери руки, - сказал Андрей, - что ты, одурел? Я просто так зашел.
     - Где мы находимся? Что ты сейчас слышишь? - Андрей отодрал его  руки
от своей куртки, недоуменно наморщился и вдруг понял, что слышит  ритмично
повторяющийся стук стали о сталь, стук, который и до этого раздавался  все
время, но не доходил до сознания.
     - Что такое желтая стрела? - повторил Хан. - Где мы? -  Он  развернул
Андрея к окну, и тот  увидел  кроны  деревьев,  бешено  проносящиеся  мимо
стекла слева направо.
     - Ну? - Подожди, - сказал Андрей, - подожди. Он схватился  руками  за
голову и сел на диван. - Я вспомнил, - сказал он. - "Желтая стрела" -  это
поезд, который идет к разрушенному мосту. Поезд, в котором мы едем.



                                    10

     - Ты сейчас помнишь, что с тобой было? - спросил Хан.
     - Уже плохо, - сказал Андрей. - Только в общих чертах.  Вроде  ничего
особенного и не произошло. Как меня зовут, я знал,  из  какого  я  купе  -
тоже. Но это как будто был совсем не я. Я себя очень странно чувствовал  -
словно есть разница, в каком вагоне ехать. Словно  у  всего  происходящего
появилось бы больше смысла, если бы скатерть в ресторане была чистой.  Или
если бы по телевизору показывали другие хари, понимаешь?
     - Можешь не объяснять, - сказал  Хан.  -  Ты  просто  стал  на  время
пассажиром.
     Андрей отвернулся от окна и  поглядел  на  стену  тамбура,  где  была
панель с двумя пыльными  циферблатами  и  надписью  "проверять  каждые..."
(дальше был пропуск).
     - Я и сейчас пассажир, - сказал он. - И ты тоже.
     - Нормальный пассажир, - сказал Хан, - никогда не рассматривает  себя
в качестве пассажира. Поэтому если ты это знаешь, ты уже не  пассажир.  Им
никогда не придет в голову, что  с  этого  поезда  можно  сойти.  Для  них
ничего, кроме поезда, просто нет.
     - Для нас тоже нет ничего кроме поезда, -  мрачно  сказал  Андрей.  -
Если, конечно, не обманывать самих себя.
     Хан усмехнулся.
     - Не обманывать самих себя, - медленно повторил  он.  -  Если  мы  не
будем обманывать самих себя, нас  немедленно  обманут  другие.  И  вообще,
суметь обмануть то, что  ты  называешь  "самим  собой",  -  очень  большое
достижение, потому что обычно бывает наоборот - это оно нас обманывает.  А
есть ли что-нибудь другое, кроме нашего поезда,  или  нет,  совершенно  не
важно. Важно то, что можно жить так, как будто это другое есть. Как  будто
с поезда действительно можно  сойти.  В  этом  вся  разница.  Но  если  ты
попытаешься объяснить эту разницу кому-нибудь из пассажиров, тебя вряд  ли
поймут.
     - Ты что, пробовал? - спросил Андрей.
     - Пробовал. Они не понимают даже того, что едут в поезде.
     - Какой-то бред получается, - сказал Андрей. - Пассажиры не  понимают
того, что едут в поезде. Услышал бы тебя кто-нибудь.
     - Но ведь они и правда этого не понимают. Как они  могут  понять  то,
что и так отлично знают? Они даже стук колес перестали слышать.
     - Да, - сказал Андрей, - это точно. Это я на  себе  почувствовал.  Я,
когда в ресторан зашел, еще подумал - как тихо, когда нет никого.
     - Вот именно. Тихо-тихо. Даже слышно, как ложечка в  стакане  звенит.
Запомни, когда человек перестает  слышать  стук  колес  и  согласен  ехать
дальше, он становится пассажиром.
     - Нас никто не спрашивает, - сказал Андрей, - согласны мы или нет. Мы
даже не помним, как мы сюда попали. Мы  просто  едем,  и  все.  Ничего  не
остается.
     - Остается самое сложное в жизни.  Ехать  в  поезде  и  не  быть  его
пассажиром, - сказал Хан.
     Дверь в тамбур распахнулась, и вошел проводник. Андрей  узнал  своего
соседа по столику в ресторане - только теперь он  был  в  фуражке,  а  его
китель с петлицами, на которых серебрились какие-то скрещенные молотки или
разводные ключи, был расстегнут на выпуклом животе,  и  виднелась  вязаная
малиновая жилетка, надетая поверх форменной черной  рубахи.  Он  рассеянно
крутил  вокруг  ладони  веревку  с  символом  своей  должности  -  ключом,
маленьким  никелированным  цилиндром  с  крестообразной  ручкой,   который
использовался в качестве кастета при общении с пьяными пассажирами или для
открывания бутылок.  Проводник  тоже  узнал  Андрея,  широко  улыбнулся  и
приложил три сложенных щепотью пальца к козырьку.
     - Чего это он скалится? - спросил  Хан,  когда  проводник  скрылся  в
вагоне.
     - Так.  За  столом  разговорились.  А  что  делать,  если  это  опять
случится?
     - Что? - спросил Хан. - Ты про проводника?
     - Нет. Если я опять стану пассажиром.
     - Надо просто перестать им быть, и все.  Это  со  всеми  нами  иногда
бывает.
     - Что значит - со всеми нами? Нас что, здесь много?
     - Я думаю, да, - сказал Хан. - Должно  быть  много,  только  мы  друг
друга не знаем. Раньше точно было много.
     - Скажи, а от кого ты про все это первый раз узнал?
     - Не знаю, - сказал Хан, - я их не видел.
     - Как это? Как ты мог что-то узнать от тех, кого ты не видел?
     - А вот так, - сказал Хан, и Андрей  понял,  что  тот  не  собирается
дальше развивать эту тему.
     - Ну а где они сейчас? - спросил он.
     - Я думаю, что они там, - сказал Хан и  кивнул  за  окно,  где  плыло
бесконечное поле, заросшее травой, по которой, как по воде, шли  волны  от
ветра.
     - Они умерли?
     - Они сошли. Однажды ночью,  когда  поезд  остановился,  они  открыли
дверь и сошли.
     - По-моему, ты что-то путаешь, - сказал Андрей. - "Желтая стрела"  не
останавливается никогда. Это все знают.
     - Послушай, -  сказал  Хан,  -  опомнись.  Пассажиры  не  знают,  как
называется поезд,  в  котором  они  едут.  Они  даже  не  знают,  что  они
пассажиры. Что они вообще могут знать?



                                    9

     Как только Андрей открыл дверь, он понял, что  в  его  вагоне  что-то
произошло. У входа в одно купе стояло несколько человек в темных костюмах;
плакала пожилая женщина в черной шали. Радио не работало,  зато  из  купе,
где жил Авель,  неслась  тягостная  музыка:  играл  маленький  магнитофон.
Андрей вошел к себе.
     - Что случилось? - спросил он Петра Сергеевича.
     - Соскин умер, - сказал Петр Сергеевич, откладывая  книгу.  -  Сейчас
похороны.
     - Когда это?
     - Вчера ночью. К Авелю теперь очередника подселяют.
     - Вот он чего такой мрачный был,  -  сказал  Андрей  и  посмотрел  на
книгу, которую  читал  Петр  Сергеевич.  Это  был  Пастернак,  "На  ранних
поездах".
     - Да, - сказал Петр Сергеевич, - верно. Не получилось у него. Он сюда
брата  хотел  переселить.  Ты  же  понимаешь,  один  черножопый  зацепится
где-нибудь, а потом всех своих тащит. А  бригадир  документы  посмотрел  и
говорит - он и  так  в  купейном  едет,  а  у  нас  в  общих  и  плацкарте
очередников полно. Хотя что-то я не очень верю, что он сюда кого-нибудь из
плацкарты вселит. Просто Авель сунул мало. Или не тому - вот ему прикурить
и дали.
     Андрей вспомнил, что так и не купил сигарет.
     - Про что книжка? - спросил он.
     - Так, - ответил Петр Сергеевич. - Про жизнь.
     Он опять погрузился в чтение. Андрей вышел в  коридор.  Из  купе  уже
выносили тело, и он остановился у окна  -  протискиваться  мимо  скорбящих
было не принято. Впрочем, процедура обычно не затягивалась.
     Из открытой  двери  показался  бледный  профиль  усопшего  над  краем
оргалитового листа, который  держали  два  проводника.  Оргалитовый  лист,
специально использовавшийся для этих случаев, был с обеих сторон  покрашен
красной краской, обведен по краю черной каймой и больше всего  походил  на
траурное знамя, так что  было  загадкой,  почему  в  народе  его  прозвали
подстаканником.
     Покойник был по горло прикрыт  старым  малиновым  одеялом.  Откуда-то
взявшийся Авель засуетился у окна, открывая его, - оно не  поддавалось,  и
пара мужиков пришла ему на  помощь.  Вместе  они  оттянули  раму  вниз,  и
образовался просвет сантиметров в сорок. Женщина в темной  шали  сразу  же
стала громко кричать, и ее под руки увели  в  купе.  Проводники  осторожно
подняли подстаканник, выдвинули его  край  за  окно  и  стали  выталкивать
покойника  наружу  -  делали  они  это  медленно,   чтобы   не   оскорбить
присутствующих суетливостью. Был момент, когда Соскин чуть было не застрял
- зацепилось одеяло на груди.
     Сквозь окно, возле которого стоял Андрей, была видна мертвая голова с
бешено развевающимися на ветру волосами - она неслась в  трех  метрах  над
насыпью, и ее наполовину закрытые глаза  были  обращены  к  небу,  которое
постепенно затягивали высокие синие  тучи.  Отодвигаясь  от  желтой  стены
вагона, голова несколько раз дернулась и стала  медленно  клониться  вниз.
Потом за стеклом мелькнул малиновый край одеяла, и внизу  глухо  стукнуло.
Еще через секунду мимо окна пролетели подушка и полотенце - по традиции их
выбросили вслед за покойником.
     Можно было идти за сигаретами, но Андрей все стоял и глядел  в  окно.
Прошло несколько секунд. Вдруг зеленый  склон  оборвался,  удары  колес  о
стыки рельсов стали звонче, и мимо окна понеслись ржавые балки  моста,  за
которыми была видна широкая голубая полоса неизвестной реки.



                                    8

     В ресторане играла музыка, та самая вечная кассета, где в  конце  был
записан обрывающийся на середине "Bridge over troubled waters".  За  одним
из столиков Андрей заметил своего старого приятеля Гришу Струпина в модном
твидовом пиджаке, к лацкану которого была прицеплена крылатая эмблема  МПС
- стоила она бешеных денег, но у Гриши они были. Еще  при  коммунистах  он
приторговывал по тамбурам сигаретами и пивом, а сейчас развернулся  совсем
широко. Напротив Гриши сидел какой-то коротко стриженный иностранец  и  ел
из алюминиевой  миски  гречневую  кашу  с  икрой.  Заметив  Андрея,  Гриша
призывно замахал руками, и через  минуту  Андрей  втиснулся  на  свободное
место рядом с ними. Гриша  за  последнее  время  стал  еще  более  пухлым,
веселым и кудрявым - или, может быть, так казалось, потому что он был  уже
немного пьян.
     - Здорово,  -  сказал  он.  -  Знакомьтесь.  Андрей,  друг  зловещего
детства. Иван, товарищ зрелых лет и партнер по бизнесу.
     Это, значит, парень из эмигрантов, понял  Андрей.  Они  молча  пожали
руки.  Андрей  огляделся  по  сторонам  в  поисках  знакомых  лиц.  Их  не
оказалось, зато вокруг, как всегда по вечерам, было много пьяных финнов  и
арабов.
     - Выпьем? - спросил Гриша. Андрей кивнул, и Гриша  налил  из  графина
три больших рюмки "Железнодорожной особой".
     - За наш бизнес, - поднимая рюмку, сказал Иван.
     - Точно, - сказал Гриша и подмигнул Андрею. - Что это такое - бизнес,
догадываешься?
     - Догадываюсь примерно, - сказал  Андрей,  чокаясь.  -  По  звучанию.
"Бить", "пизда" и "без нас". А вообще я последнее время много всяких  слов
слышу. Бизнес, гностицизм, ваучер, копрофагия.
     - Кончай интеллектом давить, - сказал Гриша, - пей лучше.
     - Да, Григорий, - сказал Иван, выпив  и  выдохнув,  -  совсем  забыл.
Слушай. Предлагают большую партию туалетной бумаги  с  Саддамом  Хусейном.
Она после войны осталась, а спрос упал. Очень дешево. Сколько  она  у  вас
может стоить?
     - Стоить-то она может много, - сказал Гриша. - Но я тебе, Иван,  могу
сразу сказать, что заниматься этим нет мазы. Реальный рынок для  туалетной
бумаги очень маленький - только СВ. Из-за этого даже браться не стоит.
     - А общие и плацкарта? - спросил Иван. - В сидячих она вообще никогда
не шла, а сейчас из-за инфляции плацкарта тоже на газеты переходит.
     - Ну хорошо, - сказал Иван, - с плацкартой понятно. А купе? Ведь  там
тоже...
     - Пока да, - ответил Гриша. - Но нам это без разницы. Никто новый,  я
тебе отвечаю, туда не втиснется.
     - Почему? - спросил Иван. - А если ты дешевле продавать будешь?
     - Да как же я смогу, Ваня? Ты бы "Файненшнл таймс" пореже читал. Если
я хоть один рулон дешевле продам, меня в окно живьем выбросят.  Я  говорю,
мазы нет.
     - Но нельзя же всю жизнь сигаретами и пивом заниматься, -  закуривая,
сказал Иван. - Надо на  что-то  крупнее  переходить.  Ты  насчет  алюминия
выяснил?
     - Да, - ответил Гриша. - Это, кажется, реально.
     - Какая схема? - спросил Иван.
     - Валюта-рубли-валюта-валюта-валюта, - сказал Гриша. Иван на  секунду
сощурил веки, словно смотрел на что-то далекое и ослепительное.
     - Ага,  -  сказал  он,  вынул  из  кармана  маленький  калькулятор  и
погрузился в вычисления.
     - Это как? - тихо спросил Гришу Андрей. - Что за схема?
     - Как, как. Платишь старшему проводнику, а он чайные ложки списывает.
Это человек серьезный - берет только валютой. Условие такое -  ложки  надо
переломать, потому что целые за погрантамбур не  пропустят.  И  вообще,  с
ними проблемы могут быть. Стало быть, нужны ломщики.  Берут  они  рублями,
примерно десять процентов от того,  что  возьмет  старший  проводник.  Эта
часть называется валюта-рубли. И еще три раза  надо  валюту  платить  -  в
штабном вагоне, на погрантамбуре и рэкету.
     - А как он считает? - прошептал Андрей, кивая на Ивана. -  Откуда  он
знает, сколько кому надо платить?
     - Так курс же печатают каждый день,  -  сказал  Гриша.  -  Покупки  и
продажи. Ты вообще где  живешь,  а?  У  меня  такое  чувство,  что  ты  из
реального мира давно куда-то выпал. Тусуешься все  с  этим  Ханом  -  это,
кстати, кличка у него или имя?
     - Имя, - сказал Андрей. - А  кличка  у  него,  если  тебе  интересно,
Стоп-кран.
     - Что это такое?
     - Это такая штука на титане, - сказал Андрей, - чтобы пар выходил. Он
раньше на титане работал, воду кипятил.
     - Господи, - сказал Гриша, -  на  титане.  Ты  бы  еще  с  официантом
подружился.
     Иван поднял голову.
     - Нормально, - сказал он. - Будем делать. А как по латуни?
     - Тяжелее, - ответил Гриша. - В принципе схема та же, но  только  все
подстаканники  на  номерном  учете.  На  каждый  нужен  отдельный  акт  по
списанию. Это надо заместителю бригадира платить, а у меня на него прямого
выхода нет. Я с одним его секретарем говорил, но он осторожный очень.  Как
про подстаканники услышал, сразу с базара съехал.
     - По понятиям его провел? - спросил Иван.
     - Нет пока. Он, похоже, ботаник.
     - Ну хорошо, - сказал Иван. -  С  ложками  начинай  прямо  завтра,  а
насчет латуни потом решим.
     Он встал, вежливо попрощался и пошел к  выходу.  Гриша  проводил  его
взглядом и повернулся к Андрею.
     - Я у него в гостях был недавно, -  сказал  он.  -  Представляешь,  в
вагоне только три  купе,  и  в  каждом  отдельная  ванна.  Уровень  жизни,
конечно...
     - А что это такое, - спросил Андрей, - уровень жизни?
     - Брось, Андрей, - поморщившись, сказал Гриша. - Чего я не люблю, так
это когда ты дураком прикидываешься. Давай лучше накатим.
     - Давай. Слушай, скажи мне, только честно, - тебе подстаканниками  не
страшно заниматься?
     Гриша открыл было рот, чтобы ответить,  но  вдруг  задумался  и  даже
полуприкрыл глаза. Его  лицо  на  несколько  секунд  стало  неподвижным  и
мертвым - только кудрявые волосы шевелились в струе влетающего в  открытое
окно воздуха.
     - Нет, не страшно, - сказал он наконец. - А чернуху,  Андрюша,  я  от
себя гоню.



                                    7

     - Хан, - сказал Андрей, - все-таки объясни мне.  Как  ты  мог  что-то
узнать от тех, кого ты никогда не видел?
     - Чтобы узнать что-то от человека, не обязательно его  видеть.  Можно
получить от него письмо.
     - Ты что, получил такое письмо?
     Хан кивнул.
     - Ты можешь мне его показать? - спросил Андрей.
     - Могу, - сказал Хан. - Но это надо долго идти.
     С  каждым  вагоном  на  восток  коридоры  плацкарты  становились  все
запущеннее, а занавески, отделявшие набитые людьми отсеки  от  прохода,  -
все грязнее и грязнее. В этих местах было небезопасно даже  утром.  Иногда
приходилось перешагивать через пьяных или уступать дорогу тем из них,  кто
еще не успел упасть и заснуть.  Потом  начались  общие  вагоны  -  как  ни
странно, воздух в них был чище, а  пассажиры,  попадавшиеся  навстречу,  -
как-то опрятнее. Мужики здесь ходили в тренировочной затрапезе, а  женщины
- в застиранных бледных сарафанах; сиденья были отгорожены друг  от  друга
самодельными ширмами, а на газетах, расстеленных  прямо  на  полу,  лежали
карты, яичная скорлупа и нарезанное сало. В  одном  вагоне  сразу  в  трех
местах пели под гитару - и, кажется, одну и ту же  песню,  гребенщиковский
"Поезд в огне", но  разные  части:  одна  компания  начинала,  другая  уже
заканчивала, а третья пьяно пережевывала припев, только как-то неправильно
- пели "этот поезд в огне, и нам некуда больше жить" вместо "некуда больше
бежать".
     - Кстати, насчет  писем,  -  сказал  Хан,  подныривая  под  очередную
веревку с бельем. - Ты и сам много раз их получал. Можно даже сказать, что
ты их получаешь каждый день. И все остальные тоже.
     - Не понимаю, о чем ты, - сказал Андрей. - Лично я никаких  писем  не
получал.
     - Ты когда-нибудь думал, почему наш поезд называется "Желтая стрела"?
     - Нет, - ответил Андрей. - Я тебе, знаешь ли, поверил на слово.
     - Подумай.
     Голоса  за  разноцветными  занавесками  постепенно  изменялись,  стал
заметен южный акцент. После тюремного вагона,  где  мимо  запертых  дверей
ходил   вооруженный   проводник   в   ватнике    и    фуражке,    начались
полупомойки-полутаборы в невероятно переполненных общих  вагонах,  кишащих
грязными цыганскими детьми, а потом пошли пустые вагоны  -  говорили,  что
раньше и в них кто-то ехал, но теперь там  остались  только  голые  лавки,
изрезанные перочинными ножами, и стены с дырами от пуль  и  следами  огня.
Половина стекол в них была перебита, из дыр бил  холодный  ветер,  а  полы
были завалены мусором -  старой  обувью,  газетами  и  осколками  бутылок.
Андрей хотел уже спросить, долго ли еще идти, когда Хан обернулся.
     - Почти пришли, - сказал он, - следующий тамбур. Так почему наш поезд
так называется?
     - Не знаю, - сказал Андрей. -  Наверно,  это  что-то  мифологическое.
Может быть, ночью, когда все его  окна  горят,  он  со  стороны  похож  на
летящую стрелу. Но тогда должен быть кто-то, кто увидел его со стороны,  а
потом вернулся в поезд.
     - Он похож на стрелу не только со стороны.
     Они вышли в тамбур. Хан  шагнул  влево  и  молча  открыл  дверку,  за
которой зиял черный зев ржавой печки и изгибалась труба с  манометром,  на
котором висела  окостеневшая  сухая  тряпка.  В  последних  вагонах  перед
границей уже давно не было горячей воды, а  эту  печку,  было  похоже,  не
топили лет десять, с самого начала Перецепки.
     - В углу, - сказал Хан, - на стене. Зажги спичку.
     Андрей втиснулся в темное узкое пространство и зажег спичку. На стене
была выцарапанная на краске надпись, очень старая и еле заметная. Это были
несколько предложений, написанных крупными печатными  буквами,  столбиком,
словно стихи:

            Тот, кто отбросил мир, сравнил его с желтой пылью.
            Твое тело подобно ране, а сам ты подобен сумасшедшему.
            Весь этот мир - попавшая в тебя желтая стрела.
            Желтая стрела, поезд, на котором ты едешь
                                             к разрушенному мосту.

     - Кто это написал? - спросил Андрей.
     - Откуда я знаю, - сказал Хан.
     - Но ты хотя бы догадываешься?
     - Нет, - сказал Хан. - Да это и не важно. Я же говорю,  писем  вокруг
полно - было бы кому прочесть. Например, слово "Земля". Это письмо с таким
же смыслом.
     - Почему?
     - Подумай. Представь себе, что ты стоишь у окна  и  смотришь  наружу.
Дома, огороды, скелеты, столбы - ну,  короче,  как  интеллигенты  говорят,
культара.
     - Культура, - поправил Андрей.
     - Да. А большая часть этой культары состоит из покойников  вперемешку
с бутылками и постельным бельем. В несколько слоев, и  трава  сверху.  Это
тоже называется "земля". То, в чем гниют кости, и мир, в котором  мы,  так
сказать, живем, называются одним и тем же словом.  Мы  все  жители  Земли.
Существа из загробного мира, понимаешь?
     -  Понимаю,  -  сказал  Андрей.  -  Как  не  понять.  Слушай,  а   ты
когда-нибудь думал, откуда мы едем? Откуда идет этот поезд?
     - Нет, - сказал Хан. - Мне это  не  особо  интересно.  Мне  интересно
узнать, как с него сойти. Ты у  проводников  спроси.  Они  тебе  объяснят,
откуда он идет.
     - Да, - задумчиво сказал Андрей, - они объяснят, это точно.
     - Идем назад?
     - Я здесь постою немного. Догоню тебя минут через пять.
     Когда Хан вышел, Андрей повернулся к  окну.  В  этих  местах  он  был
первый раз. Странно, но из-за того, что вокруг не было людей, ему в голову
приходили необычные мысли, которые никогда не посещали  его  где-нибудь  в
ресторане, хотя все необходимое для их появления было и там.
     То, что он видел в окне,  когда  смотрел  назад,  -  участок  насыпи,
украшенный каким-нибудь уносящимся в прошлое кустом  или  деревом,  -  был
точкой, где он находился секунду назад, и если  бы  вагон,  в  котором  он
ехал, был последним, то там осталась бы только  пустота  и  покачивающиеся
ветки по бокам от рельсов.
     "Если бы все то, что существовало миг назад, не исчезало, - думал он,
- то наш поезд и мы сами выглядели бы не так, как мы выглядим. Мы были  бы
размазаны в воздухе над шпалами. Мы были бы чем-то  вроде  переплетающихся
друг с другом змей, а вокруг  этих  змей  тянулись  бы  бесконечные  ленты
пластмассы, стекла и железа. Но все исчезает. Каждая  прошлая  секунда  со
всем тем, что в ней было, исчезает, и ни один человек не знает,  каким  он
будет в следующую. И будет  ли  вообще.  И  не  надоест  ли  господу  Богу
создавать одну за другой эти секунды со всем тем, что они  содержат.  Ведь
никто, абсолютно никто не  может  дать  гарантии,  что  следующая  секунда
наступит. А тот миг, в котором мы действительно живем, так короток, что мы
даже не в состоянии успеть  ухватить  его  и  способны  только  вспоминать
прошлый. Но что тогда существует на самом деле и кто такие мы сами?"
     Андрей  увидел  в  стекле  свое  прозрачное  отражение  и   попытался
представить себе, как оно исчезает, а на его месте  появляется  другое,  и
так без конца.
     "Я хочу сойти с этого поезда живым. Я знаю, что это невозможно, но  я
этого хочу, потому что хотеть чего-нибудь другого просто сумасшествие. И я
знаю, что эта фраза - "я хочу сойти с поезда живым" -  имеет  смысл,  хотя
слова, из которых она состоит, смысла не имеют. Я даже не знаю, кто  такой
я сам. Кто тогда будет выбираться отсюда? И куда? Куда я  могу  выбраться,
если я даже не знаю, где нахожусь - там, где я начал это думать, или  там,
где кончил? А если я скажу себе, что я нахожусь вот здесь,  то  где  будет
это здесь?"
     Он снова поглядел в окно. Уже почти стемнело. По  краям  пути  иногда
возникали белые  километровые  столбики,  отчетливо  видные  в  сумраке  и
похожие на маленьких каменных часовых.



                                    6

     Андрей развернул свежий "Путь" на  центральном  развороте,  где  была
рубрика "рельсы и шпалы",  в  которой  обычно  печатали  самые  интересные
статьи. Через всю верхнюю часть листа шла жирная надпись:
     ТОТАЛЬНАЯ АНТРОПОЛОГИЯ
     Устроившись поудобнее,  он  перегнул  газету  вдвое  и  погрузился  в
чтение:
     "Стук колес, сопровождающий каждого из  нас  с  момента  рождения  до
смерти, - это, конечно, самый привычный для нас звук.  Ученые  подсчитали,
что в  языках  различных  народов  имеется  примерно  двадцать  тысяч  его
имитаций, из которых около восемнадцати тысяч относится к мертвым  языкам;
большинство из этих забытых звукосочетаний даже  невозможно  воспроизвести
по сохранившимся скудным, а часто и  нерасшифрованным  записям.  Это,  как
сказал бы Поль Саймон, songs, that voices never share. Но  и  существующие
ныне  подражания,  имеющиеся   в   каждом   языке,   конечно,   достаточно
разнообразны и интересны - некоторые антропологи даже рассматривают их  на
уровне метаязыка, как своего  рода  культурные  пароли,  по  которым  люди
узнают  своих  соседей  по  вагону.  Самым  длинным  оказалось  выражение,
используемое пигмеями с плато Каннабис в Центральной Африке, - оно  звучит
так:
     "У-ку-лэ-лэ-у-ку-ла-ла-о-бэ-о-бэ-о-ба-о-ба".
     Самым  коротким  звукоподражанием  является  взрывное  "п",   которым
пользуются жители верховьев Амазонки. А вот как  стучат  колеса  в  разных
странах мира:
     В  Америке  -  "джинджерэл-джинджерэл".  В   странах   Прибалтики   -
"падуба-дам". В Польше - "пан-пан". В Бенгалии - "чуг-чунг".  В  Тибете  -
"дзог-чен". В Франции - "клико-клико". В тюркоязычных республиках  Средней
Азии - "бир-сум", "бир-сом" и "бир-манат".
     В Иране - "авдаль-халлаж". В Ираке  -  "джалал-идди".  В  Монголии  -
"улан-далай". (Интересно, что во Внутренней Монголии колеса стучат  совсем
иначе - "ун-гер-хан-хан".)
     В Афганистане - "накшбанди-накшбанди". В Персии - "карнак-зебуб".  На
Украине  -  "трiх-тарарух".  В  Германии  -  "вриль-шрапп".  В  Японии   -
"додеска-дзен". У  аборигенов  Австралии  -  "тулуп".  У  горских  народов
Кавказа и, что характерно, у басков - "дарлан-бичесын".
     В Северной Корее - "улду-чу-чхе". В Южной Корее -  "дулду-кванум".  В
Мексике (особенно у индейцев  Уичотль)  -  "тональ-нагваль".  В  Якутии  -
"тыдын-тыгыдын". В Северном Китае - "цао-цао-тантиен".  В  Южном  Китае  -
"дэ-и-чань-чань". В Индии - "бхай-гхош". В Грузии - "коба-цап". В  Израиле
-  "таки-бац-бубер-бум".  В  Англии  -  "клик-о-клик"   (в   Шотландии   -
"глюк-о-клок".) В Ирландии - "блабла-бла". В Аргентине..."
     Андрей перевел взгляд в  самый  низ  страницы,  где  длинные  столбцы
перечислений заканчивались коротким заключительным абзацем:
     "Но, конечно, красивее, задушевнее и нежнее  всего  колеса  стучат  в
России - "там-там". Так и  кажется,  что  их  стук  указывает  в  какую-то
светлую зоревую даль - там она, там, ненаглядная..."
     В дверь постучали, и Андрей рефлекторно схватился за  рукоять  замка,
чуть не свалившись с унитаза.
     - Скоро ты там? - спросил голос в коридоре.
     - Сейчас, - сказал Андрей и смял газету в неровный ком.  "Там-там,  -
стучали колеса под мокрым заплеванным полом, - там-там, там-там,  там-там,
тамтам, там-там, там-там, там-там..."
     В соседнем вагоне была пробка - там шли похороны. Мимо пропускали, но
толпа двигалась очень медленно, подолгу застывая на месте.
     - Бадасов умер, - сказал рядом чей-то  голос.  Перед  Андреем  стояла
неспокойная девочка с огромными грязными бантами в волосах. Стуча  кулаком
в стекло, она глядела в окно, иногда поворачиваясь к стоящей рядом матери,
одетой в турецкий спортивный костюм.
     - Мама, - спросила вдруг она, - а что там?
     - Где там? - спросила мама. - Там, - сказала девочка и ткнула кулаком
в окно.
     - Там там, - с ясной улыбкой сказала мама.
     - А кто там живет?
     - Там животные, - сказала мама.
     - А еще кто там?
     - Еще там боги и духи, - сказала мама, - но их там никто не видел.
     - А люди там не живут? - спросила девочка.
     - Нет, - ответила мама, - люди там не живут. Люди там едут в поезде.
     - А где лучше, - спросила девочка, - в поезде или там?
     - Не знаю, - сказала мама, - там я не была.
     - Я хочу туда, - сказала девочка и постучала пальцем по стеклу окна.
     - Подожди, - горько вздохнула мать, - еще попадешь.
     Пьяные проводники наконец управились с подстаканником, труп шмякнулся
о землю, подпрыгнул и покатился вниз по откосу.  Вслед  полетели  подушка,
полотенце, два красных венка и мраморное пресс-папье - покойный,  судя  по
всему, был человек заметный.
     - Я хочу  туда-а,  -  пропела  девочка  на  несуществующий  мотив,  -
там-там, где боги и духи, там-там, живут на свободе...
     Мать дернула ее за руку, приложила палец к губам и,  сделав  страшные
глаза, кивнула на толпу скорбящих. Заметив, что Андрей смотрит на девочку,
она подняла на него глаза и  чуть  выгнула  брови,  как  бы  приглашая  на
вершину годов,  прожитых  неким  абстрактным  Вахтангом  Кикабидзе,  чтобы
снисходительно улыбнуться оттуда трогательной детской наивности.
     - Чего это вы на меня так смотрите, - сказал  женщине  Андрей,  -  я,
может, тоже туда хочу.
     - Это что, - спросила женщина, - в снежные люди, что ли?
     Андрей вспомнил цепочку следов на снегу за окном, которую  год  назад
видел из окна ресторана -  это  явно  были  отпечатки  ботинок,  несколько
десятков метров тянувшиеся  вдоль  пути,  а  затем  совершенно  неожиданно
прервавшиеся, словно тот, кто их оставил, растворился в воздухе.



                                    5

     Над столом горела лампа, и Петр Сергеевич пил свой вечерний  чай.  Он
подносил к губам аккуратно обмотанный вафельным полотенцем стакан,  дул  в
него и громко чмокал губами. Чай  он  всегда  пил  с  легким  отвращением,
словно целовался с женщиной, которую уже  давно  не  любит,  но  не  хочет
обидеть невниманием.
     - Судить их надо, - вдруг сказал он. - Судить надо этих сволочей, вот
что я тебе скажу.
     - Кого? - спросил Андрей. Он лежал на своем месте,  заложив  руки  за
голову, и глядел в потолок,  по  которому  ползла  какая-то  живая  черная
точка.
     - Всех, - сказал Петр Сергеевич и почему-то перешел на шепот. -  Весь
штабной вагон начиная с бригадира. Ты посмотри, что  делается.  Ложек  уже
нет, привыкли. Ладно. А теперь подстаканники. Где подстаканники, а?  Скажи
мне, где подстаканники?
     - Украли, надо думать, - сказал Андрей.
     - А воры кто? - вскричал Петр Сергеевич тоном Чацкого,  устраивающего
очередное разоблачение в тамбуре вагона Фамусовых. - Да и не  просто  воры
уже. Это раньше воровали. А теперь - знаешь, как это  называется?  Родиной
торгуют, вот что.
     - Да бросьте вы,  -  сказал  Андрей.  -  Вы  же  не  в  подстаканнике
родились. И не в ложке.
     - Не в ложке. Да ты что думаешь, мне ложек твоих жалко?  Мне  девочек
жалко, чистых наших девочек, ласточек этих синеглазых, которые в плацкарте
себя всякой мрази продают, понял?
     Андрей промолчал.
     - Воруют нагло, - сказал Петр Сергеевич, успокаиваясь.  -  Ничего  не
боятся. Власть потому что ихняя.
     - Такого, чтоб не воровали, тут никогда не было, - сказал  Андрей.  -
Нынешние хоть в окна живыми никого не кидают.
     В запертую дверь купе сильно постучали.
     - Кто там? - спросил Андрей.
     - Андрей, это я, - крикнул голос из-за двери. - Открой быстрее!
     Голос был гришин. Андрей вскочил на  ноги,  открыл  дверь,  и  Гриша,
скользнув внутрь, сразу же запер ее за собой. Его лицо  было  в  крови,  а
пиджак испачкан в нескольких местах. Андрей заметил, что  на  его  лацкане
уже нет крылатой эмблемы МПС, а на ее месте зияет рваная дыра.
     - Что случилось? - спросил он, усаживая Гришу на диван.
     - Напали, - сказал Гриша. - Иду я, значит, из  ресторана,  один.  Уже
почти до дома дошел, и тут - представляешь?  В  переходе  между  вагонами.
Четверо их было. Двое спереди и  двое  сзади.  А  у  одного,  сука,  ложка
заточенная.
     - Много отняли-то?
     - Много, - сказал он, - не спрашивай. Сегодня с Иваном расчет  был  -
все забрали. Козлы. Ботаники.
     Андрей намочил из графина вафельное полотенце и протянул его Грише.
     - Что, - спросил он, - не заплатил вовремя?
     - Да причем тут это, - сказал тот, прикладывая полотенце к  скуле.  -
Это урла какая-то залетная. Не знают, на кого наехали. Ну да я завтра всех
тут на уши поставлю.
     - Может быть, навел кто-нибудь?
     - Ты что, - сказал Гриша. - Кроме Ивана, никто про это и не  знал.  А
ему это незачем. Я же тебе говорю, просто урла.
     Петр  Сергеевич,  до  этого  деликатно  прятавший  лицо  за  газетой,
высунулся и сказал:
     - Вот так, Андрей. Вот так. Говоришь, нынешние из окон не  кидают?  А
надо кидать. Вот именно как раньше делали - руки-ноги  вязать,  и  головой
вниз на шпалы. Публично.  Тогда  и  чай  будет  сладкий,  и  вежливость  в
коридоре. И друга твоего никто тронуть не посмеет.
     - А вы не боитесь, что вас самого выкинут? - спросил Андрей.
     - Меня-то за что? Я всю жизнь честно работал. Ты пройди  по  купейным
вагонам - половина дверей вот этими руками поставлена. Я при всякой власти
нужен.
     -  Двери?  -  оживился  Гриша.  -  Простите,  вас  как  звать?   Петр
Александрович, очень приятно. А я Григорий Струпин,  директор  совместного
предприятия "Голубой вагон".
     Петр Сергеевич  пожал  протянутую  ему  руку,  улыбнулся  и  поправил
воротник.
     - Извините за мой  внешний  вид,  -  сказал  Гриша,  широко  улыбаясь
разбитым ртом и косясь на свой изуродованный лацкан, - так  обстоятельства
сложились.  Мне  как  раз  нужна  небольшая  консультация  насчет  дверей.
Понятно, не бесплатная - потом по договору проведем.
     - Ну, если смогу, - проговорил Петр Сергеевич.
     - Скажите, а замки на дверях действительно из никеля?
     - Нет, - сказал Петр Сергеевич,  -  понимаете  ли,  никелевое  только
покрытие. А сами замки...
     - Слышь, Гриша, - сказал Андрей. - Вы тут поговорите  пока,  а  я  по
коридору пройдусь. Посмотрю на всякий случай,  ждет  тебя  кто-нибудь  или
нет.
     Он закрыл за собой дверь. Коридор был безлюден. Андрей дошел  до  его
конца и выглянул в тамбур - там никого  не  оказалось.  С  другой  стороны
вагона было то же самое. Он вернулся к двери в свое купе и услышал за  ней
оживленный голос Гриши и уклончивое хмыканье Петра  Сергеевича.  Несколько
секунд постояв  у  порога,  он  пошел  по  вагону  дальше,  остановился  у
плексигласового кармана на стене и вытащил из него неизвестную брошюру. На
обложке была  фотография  автора,  усатого  мужчины,  похожего  на  сильно
похудевшего, поумневшего и  протрезвевшего  Ницше,  а  называлась  брошюра
"Путеводитель по железным  дорогам  Индии".  В  ней  не  хватало  примерно
половины страниц, вырванных с мясом  со  скрепок.  Андрей  остановился  на
освещенной площадке перед тамбуром, поставил ногу  на  треугольную  крышку
мусорного бака, прислонился плечом к окну и стал читать тот лист, которому
предстояло покинуть книгу следующим:
     "советовал мне преподобный Шри Бававсенаху, я задал себе этот вопрос.
Ответ пришел почти сразу - сколько я себя помню, больше всего  в  жизни  я
люблю подолгу стоять  у  открытого  окна  в  коридоре,  поставив  ногу  на
треугольную крышку  мусорного  бака,  высунув  наружу  локти  и  глядя  на
несущуюся мимо стену джунглей.  Иногда  приходится  прижиматься  плечом  к
стеклу, пропуская идущих в тамбур, и тогда я вспоминаю, что  стою  у  окна
мчащегося по Индии вагона, а все остальное время даже  не  очень  понятно,
что происходит и с кем. Не замечали ли вы,  дорогой  читатель,  что  когда
долго глядишь на мир и забываешь о себе, остается только то,  что  видишь:
невысокий склон в густых зарослях конопли (которую, стоит поезду замедлить
ход, рвут специальными палками из соседних окон), оплетенная лианами  цепь
пальм, отделяющая железную дорогу от остального  мира,  изредка  река  или
мост в колониальном стиле или защищенная стальной рукой  шлагбаума  пустая
дорога. Куда в это  время  деваюсь  я?  И  куда  деваются  эти  деревья  и
шлагбаумы в то время, когда на них никто не смотрит?
     Да какая мне разница. Важно ведь совсем другое. Ближе всего к счастью
- хоть я и не берусь определить, что это такое  -  я  бываю  тогда,  когда
отворачиваюсь от окна и краем сознания - потому что иначе это невозможно -
замечаю, что только что меня опять не было, а был просто мир за  окном,  и
что-то прекрасное и непостижимое, да и абсолютно не нуждающееся ни в каком
"постижении", несколько секунд существовало вместо  обычного  роя  мыслей,
одна  из  которых  подобно  локомотиву  тянет  за  собой  все   остальные,
обволакивает их и называет себя словом  "я".  Опять  слышен  трубный  клич
далекого слона, вероятно белого, - счастлив ли..."
     - Эй! - Андрей поднял глаза.  Перед  ним  стоял  Гриша.  -  Ну  чего?
Кого-нибудь видел?
     - Нет, - ответил Андрей. -  Ты  бы  посидел  еще  полчаса  на  всякий
случай.
     - Нет, - сказал Гриша, - пойду. Сосед у тебя полезный мужик оказался.
Я с ним завтра утром встречу назначил. Ну пока.
     - Пока.
     Гриша исчез за дверью тамбура. Андрей  закрыл  брошюру,  сунул  ее  в
карман и пошел к себе в купе.
     Минут через пять, когда уже был выключен  свет  и  он  изо  всех  сил
старался успеть заснуть до  того  момента,  когда  Петр  Сергеевич  начнет
храпеть, тот вдруг прокашлялся и сказал:
     - Слышь, Андрей. А чего это Григорий тебя мистиком называет? Шутит?
     - Да, - сказал Андрей. - Конечно шутит. Круче него тут мистиков нет.



                                    4

     Как всегда, Андрея разбудило радио - бескрайний баритон читал стихи:
     - Петроградское небо мутилось дождем,
     в никуда уходил эшелон. Без конца взвод за взводом и вождь за  вождем
наполнял за вагоном вагон...
     Петр Сергеевич еще храпел. Андрей поглядел в окно. Небо было низким и
серым и, действительно, вовсю мутилось дождем,  крошечные  капли  которого
расшибались о стекло.
     В дверь постучали.
     - Да-да.
     Вошел  проводник  с  чаем.  Поставив  стаканы  на  стол,  он  прибрал
сторублевку и закрыл за собой щелкнувшую никелированным замком дверь.
     От этого щелчка проснулся Петр Сергеевич. Странно,  но  вместо  того,
чтобы по обыкновению отвернуться к стене и заснуть еще часа  на  два,  он,
как на пружине, приподнялся на локте  и  посмотрел  на  Андрея  совершенно
безумным взглядом.
     - Вы сегодня опять храпели, - сказал Андрей.
     - Да? А ты свистел?
     - Свистел, - ответил Андрей.
     - А сколько времени? - спросил Петр Сергеевич.
     - Половина десятого.
     Петр Сергеевич выматерился, вскочил  на  ноги  и  принялся  торопливо
причесываться - оказалось, что он спал в костюме и  даже  с  галстуком  на
шее.
     - Вы куда так спешите? - спросил Андрей.
     - Дела, - сказал Петр Сергеевич, зажал под  мышкой  потертую  кожаную
папку, с которой Андрей не видел его уже года три, и выскочил  в  коридор.
Андрей повернулся к стене и закрыл глаза.  Стихи  по  радио  кончились,  и
начались  объявления.  Андрей  повернул  ручку  громкости  против  часовой
стрелки до упора, но голоса все равно были явственно слышны.
     "Каждому, каждому в лучшее верится, - пропел  детский  хор,  катится,
катится голубой вагон. - Фирма "Голубой вагон",  -  сказало  взволнованное
контральто. - Наш поезд - действительно скорый".
     Это  была  гришкина  реклама.   В   динамике   что-то   пискнуло,   и
жизнерадостный  мужской  голос  продекламировал:  "Сигареты  марки  "Бой".
Покурил, и хрен с тобой". Потом была долгая пауза,  и,  наконец,  объявили
"Утренний кинозал".
     -  Сегодня  мы  поговорим  о  фильме  японского  кинорежиссера  Акиры
Куросавы "Додескаден", - гнусаво заговорил ведущий, - снятом в  1970  году
по  новелле  писателя  Акутагавы  Рюноскэ  "Под  стук  невидимых   колес".
Собственно говоря, само название  фильма  и  является  японской  имитацией
звука стучащих о рельсы колес. Итак, закройте  глаза  и  представьте  себе
раннее утро в послевоенном японском вагоне купейного типа. Хлопают  двери,
в коридор  выходят  спешащие  по  своим  делам  люди.  Сквозь  закопченные
недавними боями стекла уже светит знаменитое японское солнце.  И  вдруг  в
толпе появляется первый из героев, которого в вагоне называют  "трамвайным
сумасшедшим". Дело  в  том,  что  этот  молодой  человек  воображает  себя
водителем невидимого маленького поезда - по-японски  "трамвая"  -  который
ездит взад-вперед по реальному вагону. Согласитесь, концепция непростая  и
требующая осмысления...
     Андрей встал и  начал  быстро  одеваться.  Надев  куртку,  он  плотно
застегнул ее на все пуговицы, взял с верхней полки темные очки и  кепку  с
козырьком, потом сунул в карман  перчатки  и  маленький  деревянный  клин,
который вынул из-под матраса.  Пока  он  одевался,  радио  почти  не  было
слышно, но когда он на секунду замер у дверей,  думая,  все  ли  он  взял,
опять стал слышен вкрадчивый и гнусавый голос:
     - Надо сказать, что герои фильма занимаются делами, которые с  полным
правом можно назвать важными и серьезными, -  это  мелкооптовая  торговля,
медленное умирание с голоду, воровство, деторождение и так далее.  И  вот,
проводя параллель  между  жизнью  этих  людей  и  действиями  "трамвайного
сумасшедшего", который взад-вперед бегает по  коридору  вагона  и  кричит:
"додеска-дэн! додеска-дэн!",  имитируя  стук  существующих  только  в  его
сознании колес отдельного маленького поезда, Куросава  как  бы  стремиться
показать, что каждый из социально адекватных героев тоже, в сущности, едет
по реальному вагону в своем собственном  маленьком  иллюзорном  "трамвае".
Но, однако, Куросава не намечает никаких путей выхода  из  показанного  им
бесприютного мира. Чего там, напугать людей просто, а вот...
     В коридоре радио не работало. Андрею повезло довольно быстро -  через
два тамбура на восток он оказался в  совершенно  пустом  вагоне.  Судя  по
запаху, там морили тараканов, и пассажиры прятались от запаха дихлофоса за
плотно закрытыми дверьми.  Быстро  пройдя  по  пыльной  ковровой  дорожке,
Андрей замер  возле  двери  служебного  купе,  где  напевающий  проводник,
склонясь над огромной металлической раковиной,  мыл  пустые  банки  из-под
пива (в соседнем вагоне их раскрашивали в национальном духе и продавали на
Запад). Выждав момент, когда  проводник  отвернулся,  Андрей  проскользнул
мимо двери и вошел в туалет. Закрывшись, он втиснул клин  между  дверью  и
рычагом замка и несколько раз ударил по нему ладонью - теперь проводник не
смог бы отпереть дверь с той стороны даже своим ключом.
     Окно открылось сразу. Андрей выглянул в образовавшийся просвет -  все
соседние окна были заперты. Он надел перчатки, кепку и очки, повернулся  к
окну спиной и заведенными назад руками  уцепился  за  верхний  край  рамы.
Потом уперся ногой в дюралевую ручку на стене, изогнулся и стал медленно и
осторожно высовываться наружу.
     Он уже давно мог  повторить  все  необходимые  движения  с  закрытыми
глазами, но все равно каждый раз ему на несколько секунд становилось не по
себе. В оккультных книгах, которые продавали в тамбуре  у  ресторана,  эта
процедура была  описана  очень  запутанно  и  таинственно,  со  множеством
иносказаний, - о ней явно писали люди, не понимавшие, про что они на самом
деле рассказывают. Самым простым эвфемизмом происходящего  было  выражение
"ритуальная смерть". В каком-то смысле так  оно  и  было  -  то  же  самое
происходило с умершим, которого  выдвигали  из  окна,  чтобы  сбросить  на
насыпь. Но, конечно,  это  было  единственным  сходством,  хотя  процедура
действительно  была  довольно  рискованной.   А   что   касалось   темного
подсознательного страха, то от него спасали  только  трезвость  и  чувство
юмора - Андрей напоминал себе, что попросту лезет на крышу вагона.
     Над окном был вогнутый карниз для стока воды. Андрей ухватился за его
край и подтянулся вверх - теперь  он  сидел  на  краю  окна,  свесив  ноги
внутрь. Далеко впереди по ходу поезда показалась зеленая полоска кустов, и
он полез быстрее, чтобы его не исхлестали ветки. Через несколько секунд он
уже был наверху, на ребристой и непривычно широкой крыше вагона,  покрытой
облупившейся желтой краской  и  усеянной  ржавыми  грибами  вентиляционных
башенок. Встав на ноги, он осмотрелся.
     Далеко на западе на крыше стояли люди, но отсюда никого  нельзя  было
разглядеть. Перепрыгнув через  несколько  вагонных  стыков,  Андрей  нашел
вмятину, по которой он узнавал  место,  под  которым  было  купе  Хана,  и
постучал по ней ногой.
     Хан появился минут через пять - на  нем  была  брезентовая  куртка  с
капюшоном и такие же очки, как у Андрея.  Они  молча  пошли  на  запад,  с
разбега перепрыгивая пустоты над резиновыми сочленениями переходов.
     Вскоре  позади  осталась   скользкая   крыша   ресторана,   вагон   с
погрантамбуром, и  те,  кто  стоял  впереди,  стали  приветственно  махать
руками. Андрей узнал нескольких человек  и  помахал  в  ответ.  В  обычном
смысле знаком он ни с кем не был - все общение с  людьми,  которых  они  с
Ханом встречали наверху, сводилось к обмену приветственными  жестами.  Они
миновали неподвижного старика в грязном ватнике и старой военной ушанке  -
как обычно, он сидел по-турецки в центре крыши и курил  длинную  трубку  с
крошечным  металлическим  чубуком  (было  непонятно,  как  он   ухитряется
зажигать ее на таком ветру). Дальше сидела компания в длинных  темно-серых
рясах - лица этих людей были скрыты капюшонами, так что нельзя было ничего
сказать ни об их поле, ни о возрасте. Расположившись кружком, они  изучали
непонятную геометрическую  фигуру,  начерченную  углем  на  крыше  вагона.
Фигура была та же, что и раньше, - круг с какими-то симметричными линиями,
похожими на разомкнутую звезду. Андрей вспомнил, что  и  прошлым,  и  даже
позапрошлым летом они были заняты тем же самым - было совершенно неясно, с
какой целью они так долго смотрят на этот простой рисунок.
     Вообще, Андрей сомневался, что люди, которых он встречает  на  крыше,
лезут на нее с какой-нибудь определенной целью. У него самого  такой  цели
никогда не было, и он ничего от этих прогулок не ждал. Правда, с Ханом  он
познакомился именно здесь. В тот раз они  не  перемолвились  ни  словом  -
здесь никто никогда ни с кем не говорил, - но узнали друг друга через день
или два, столкнувшись в коридоре. Позже Хан  сказал,  что  подниматься  на
крышу не только бесполезно, но скорее даже вредно, потому что там  человек
оказывается только дальше от возможности по-настоящему покинуть  поезд,  -
но все равно они продолжали сюда лазить, просто для того,  чтобы  хоть  на
время покинуть осточертевшее пространство  всеобщей  жизни  и  смерти.  Ни
начала, ни конца поезда видно не  было  -  линия  вагонов,  несколько  раз
изгибаясь в поле зрения, доходила в обе стороны до горизонта,  но  все  же
локомотив    где-то    существовал,    и    этому,    помимо     множества
внутривагоннометафизических обоснований, были два прямых доказательства  -
толстый медный провод  в  полуметре  над  головой  и  иногда  доносившийся
неведомо откуда тихий протяжный гул.
     Андрей почувствовал, как Хан дергает его за рукав, и посмотрел  туда,
куда тот указывал. На соседней крыше стояла довольно странная  компания  -
четверо    человек,    одетых,    словно     музыканты,     в     какие-то
преувеличенно-латиноамериканские наряды. В следующую секунду Андрей увидел
в их руках инструменты и понял, что  это  действительно  музыканты.  Из-за
грохота колес музыки совсем не было слышно, но ясно  было,  что  маленький
оркестр выкладывается изо всех сил, - тот, что играл на  флейте  Пана,  от
напряжения даже  чуть  приседал  на  месте,  а  у  гитаристов  были  такие
исступленные лица, словно в руках у них были не гитары, а винтовки, и  они
шли на штурм бронекупе самого Пабло Эскобара. Андрей перевел взгляд дальше
и увидел странного человека с широкой соломенной шляпой за  плечами  -  он
стоял опасно близко к краю вагона, пританцовывал  на  месте  и  размахивал
руками, как будто пытался согреться.  Ни  этого  человека,  ни  музыкантов
Андрей раньше никогда тут не встречал.
     Поезд мчался к реке, или, может быть, узкому ответвлению  озера,  над
которым был перекинут странный мост - у него были очень низкие ограждения,
еле доходившие до крыши поезда. Андрей подумал,  что  их,  наверно,  можно
было бы перепрыгнуть, и в тот самый момент, когда ему в голову пришла  эта
мысль, человек с соломенной шляпой на шнурке сильно оттолкнулся от  крыши,
оторвался от вагона и перелетел над ограждением моста.
     Несколько секунд  Андрей  не  мог  поверить,  что  это  действительно
произошло. Потом он упал на живот, подполз к краю крыши и свесился с  нее,
пытаясь хоть что-нибудь  разглядеть.  Вода  под  мостом  была  практически
неподвижной;  по  ее  поверхности  расходились  круги,  в  центре  которых
покачивалась  похожая  на  огромную  кувшинку  соломенная  шляпа.   Прошло
несколько долгих секунд,  и  над  водой  показался  черный  мячик  головы.
Человек поплыл к берегу, а потом все скрыла заросшая травой насыпь.
     Андрей поднялся на ноги и поглядел  на  Хана.  Тот  восхищенно  качал
головой и, судя по движениям губ, что-то говорил. Все  вокруг  смотрели  в
сторону скрывшейся  реки  -  даже  непонятные  люди  в  рясах,  обычно  не
обращавшие никакого внимания  на  остальных,  сейчас  стояли  на  ногах  и
растерянно глядели на восток, где  навсегда  остался  неизвестный.  Только
старик в ушанке все так же неподвижно  сидел  на  своем  обычном  месте  и
пускал вдаль едва заметные на ветру струйки дыма - было непонятно,  то  ли
он просто ничего не заметил, то ли видел и  не  такое.  Музыканты  куда-то
исчезли. Андрей поискал их взглядом и увидел несколько маленьких  фигурок,
прыгающих с вагона на вагон - они успели отойти  уже  довольно  далеко  на
запад.



                                    3

     - Нравится? - спросил Антон. - Только честно.
     - Что?
     - Новая серия, - сказал Антон и кивнул на стол.
     - Почему серия? - удивился Андрей. - Они же все одинаковые.
     - В этом и концепт, - сказал Антон. - Они номерные, как литографии.
     Андрей сидел на краю лавки, глядя на пивную банку в руках Антона. Тот
тихо что-то мычал  и  водил  по  ней  маленькой  кисточкой,  неестественно
изогнув шею, чтобы не измазать в краске бороду - тем не менее, на ней  уже
было несколько белых пятен, которые  казались  ранней  сединой.  Несколько
готовых расписных банок  стояло  на  столике  -  на  всех  был  одинаковый
рисунок: коридор вагона, по которому с  чайными  стаканами  в  руках  идут
румяные девушки в кокошниках и желтоволосые ребята в красных рубахах,  все
на одно лицо, похожее на вымя, - было это, как Андрей понял,  сознательной
и даже подчеркнутой цитатой из Гумилева, потому что из лиц торчали длинные
коровьи соски, прыскающие струйками  молока,  а  под  рисунком  славянской
вязью было выведено:

                         Остановите, вагоновожатый,
                         Остановите сейчас вагон.

     - Так что? - повторил Антон.
     - По-моему, хорошо, - сказал Андрей. -  Только  уж  очень  социально.
Все-таки "Будвейзер Господа моего" у тебя куда сильнее был.
     - Не понимаю, - сказал Антон, - почему, что бы я ни нарисовал, все  с
"Будвейзером" сравнивают?
     - Просто вспомнилось, - сказал  Андрей.  -  Действительно  гениальная
вещь была.
     Напротив  Антона  сидела  его  жена  Ольга,  которая  мелкой  шкуркой
зачищала поверхность банок. Ее ноги были закрыты одеялом, потому что дверь
в купе была снята с петель и по полу сильно дуло. На  месте  двери  висело
еще одно одеяло - оно не  доставало  до  пола,  и  были  видны  ботинки  и
шлепанцы проходящих по коридору. Андрей поднял глаза на погнутые  петли  и
покачал головой.
     - Я понять не могу, как же вы им разрешили дверь снять? - спросил он.
- Ведь никто права не имел, если вы не согласны.
     - А нас никто не спрашивал, согласны мы или нет, -  сказал  Антон.  -
Пришли и сказали, что конверсия.  Из  купейных  в  плацкартные.  Подписать
что-то дали, и все. Ну хватит об этом. Ты кого-нибудь из наших видел?
     - Гришу часто вижу, - сказал Андрей. - Он сейчас, как они выражаются,
поднялся, то есть денег много. Еще  Серегу  видел  недавно.  Очень  сильно
изменился. Не пьет, не курит. Утризм принял.
     - Это еще что?
     - Это религия такая, очень красивая. Они верят, что нас тянет  вперед
паровоз типа "У-3" - они его еще "тройкой" называют, - а  едем  мы  все  в
светлое утро. Те, кто верит в  "У-3",  проедут  над  последним  мостом,  а
остальные - нет.
     - Да? - сказал Антон. - Надо же. Не слышал  никогда.  А  ты  сам  его
часом не принял?
     - Нет, не принял, - сказал Андрей. -  У  меня  все  по-прежнему.  Вот
книжку хорошую читаю. Называется "Путеводитель по железным дорогам Индии".
Совершенно случайно ее нашел. Потом, если хочешь, дам.
     - А о чем  там?  -  спросил  Антон,  поднимая  банку  над  головой  и
внимательно ее разглядывая.
     - Даже трудно так сказать. Просто человек едет в поезде  по  Индии  и
пишет о том, что с ним происходит. Причем  так  и  не  ясно  -  то  ли  он
действительно по Индии едет, то ли  просто  так  себе  представляет.  Тебе
понравится.
     - Она у тебя с собой? - спросил Антон.
     - Да, - сказал Андрей. - Прочти кусочек,  а?  А  то  у  меня  руки  в
краске.
     - Какой кусочек? - спросил Андрей.
     - Любой.
     - Тогда, - сказал Андрей, - я с того места начну, где  сам  читаю.  Я
тебе в двух словах скажу, что там раньше было, - сначала он пишет  о  том,
что видит в окне, а потом начинает описывать тех,  кто  ему  мешает  возле
этого окна стоять. Очень длинная и желчная классификация.
     Андрей достал из кармана книжку, открыл ее на заложенной  странице  и
начал читать вслух:
     "Куда они все идут? Зачем? Разве они никогда не  слышат  стука  колес
или не видят голых равнин за окнами? Им все известно про эту жизнь, но они
идут дальше по коридору, из сортира  в  купе  и  из  тамбура  в  ресторан,
понемногу превращая сегодня в очередное вчера, и думают,  что  есть  такой
Бог, который их за это вознаградит или накажет. Но если они  не  сходят  с
ума, значит, все они  знают  какой-то  секрет.  Или  это  я  знаю  секрет,
которого лучше не знать никому. Нечто такое, из-за чего я  уже  никогда  в
жизни не смогу вот так невинно и  бессмысленно,  белея  глазными  белками,
идти себе по чуть покачивающемуся коридору и даже не отдавать себе  отчета
в том, что по коридору иду я. Но я ведь не знаю никакого секрета. Я просто
вижу жизнь такой, как она есть, трезво и точно, и никогда не смогу принять
этот грохочущий на стыках рельсов желтый катафалк за  что-то  другое.  Мне
нравится Индия, и поэтому сейчас я еду по Индии. А они просто сумасшедшие,
пассажиры сумасшедшего поезда, и во всем, что они говорят, я слышу  только
стук колес. И оттого, что их много, а я почти один, не меняется ничего..."
     Андрей услышал какое-то шуршание, поднял глаза  и  увидел,  что  жена
Антона надевает сапоги. Антон вытирал руки измазанной в краске тряпкой.
     - Извини, старик, - сказал он, - мы в театр  идем.  Ты  прочти  самую
последнюю строчку. Чем там все кончается.
     Андрей поколебался, открыл  последнюю  страницу  и  прочел:  "Милость
беспредельна, и я точно знаю, что когда поезд остановится, за  его  желтой
дверью меня будет ждать белый слон, на  котором  я  продолжу  свое  вечное
возвращение к Неименуемому".
     - Понятно, - сказал Антон. - Интересно, конечно. Только читать  этого
я не буду, спасибо.
     - Тебе не понравилось?
     - Я бы не сказал, что мне  это  понравилось  или  не  понравилось,  -
ответил Антон. - Просто это не имеет отношения ко мне лично.
     - Почему? А  то,  что  ты  рисуешь,  -  сказал  Андрей  и  кивнул  на
расписанные банки, - это разве не то же самое на другом языке?  Остановите
вагон, и так далее? Или ты это не всерьез? Неискренне?
     - Что значит "не всерьез, неискренне",  -  сказал  Антон.  -  Детские
какие-то у тебя понятия. Есть жизнь  и  есть  там  искусство,  творчество.
Соц-арт там, концептуализм там. Модерн там, постмодерн там. Я их уже давно
с жизнью не путаю. У меня жена, ребенок скоро будет -  вот  это,  Андрюша,
всерьез. А рисовать там можно что угодно - есть всякие там культурные игры
и так далее. Так что  вагоны  я  только  на  пивных  банках  останавливаю,
опять-таки потому, что о ребенке  думаю,  который  вот  в  этом  настоящем
вагоне будет дальше ехать. Понимаешь?
     Он слегка топнул в пол и показал рукой на стену.
     - Антон, - сказал Андрей, - ты ничего сейчас не слышишь?
     Антон замер и прислушался.
     - Нет, - сказал он, - ничего. А что я должен слышать?
     - Так. Показалось.
     - Пора идти, - сказала Ольга, отдергивая  висящее  в  дверном  проеме
одеяло, - опоздаем.
     - А на что вы идете? - спросил Андрей.
     -  "Бронепоезд  116-511",  -  ответила  Ольга.  -  Не  пугайся,   там
авангардное прочтение.
     - Чье прочтение? - спросил Андрей.
     - "Театр на верхней  полке",  -  сказала  Ольга.  -  У  них  там  все
коллективно и анонимно, так что чье там прочтение, никто там не знает.  По
секрету могу сказать, что декорации там рисовал Антон. Хочешь с нами?  Там
пройти можно.
     - Нет, - сказал Андрей, - я еще к Хану зайду. Давно у него не был.
     - Как он там, кстати, поживает? - спросил Антон. - Нашел себя?
     - Да, - сказал Андрей, - и еще много другого. Ну пока.
     - Пока. Привет там всем передавай.



                                    2

     На двери в купе Хана висел непонятно  откуда  взявшийся  календарь  с
котятами, который закрывал знакомую царапину. Несколько секунд  Андрей  не
мог понять, в чем дело, потом огляделся  по  сторонам,  убедился,  что  не
ошибся дверью и постучал. Никто не ответил.
     Андрей открыл дверь. В купе был неправдоподобный беспорядок -  такой,
какой возникает только при похоронах, родах и переездах.  На  диване  Хана
сидела пожилая полная женщина со следами былого безобразия на отечном лице
- возраст уже благополучно эвакуировал ее из  зоны  действия  эстетических
характеристик. На полу перед ней стояло  несколько  чемоданов  и  накрытая
платком корзина, источавшая густой запах колбасы. С верхней полки  торчала
крошечная детская ножка, обтянутая белым носком, которая чуть  качалась  в
такт вагону.
     - Здравствуйте, - сказал Андрей.
     - День добрый, - ответила  женщина,  поднимая  ничего  не  выражающие
глаза.
     - А где Хан?
     - Таких тут не живет.
     - Он что, переехал?
     - Не знаю, - сказала она, - может, переехал, а  может,  умер.  Мы  не
знаем. Мы очередники. Нас на площадь вселили. Вы у проводника спросите, он
знает.
     - А вещи? - спросил Андрей, - вещи остались?
     - Никаких вещей тут не было, - оживляясь, сказала женщина, - что  это
вы придумываете? Какие такие вещи?
     - Да нет, - сказал Андрей, - вы не подумайте, что я с претензиями.  Я
спрашиваю просто.
     - Пустой диван, - сказала женщина, - полка тоже пустая.  Я  чужого  в
жизни не возьму.
     - Понятно, - сказал Андрей, повернулся и толкнул дверь вбок.
     - А вы не Андрей? - спросила вдруг женщина.
     - Андрей. А что?
     - Тут письмо какое-то лежало. Написано - Андрею, а какому, непонятно.
И от кого, непонятно. Может, это вам?
     - Мне, - сказал Андрей, - давайте.
     -  Где-то  оно  здесь  было,  -  забормотала  женщина,   шаря   среди
вываленного на стол белья. -  Разбирать  теперь  все  это  полгода.  Жизнь
страшная стала. В коридоре давка, а сил нет. Ага, нашла. Вот оно. А  точно
вам? У вас билет ваш есть с собой?
     - А я безбилетник, - развязно пошутил Андрей.
     Женщина хмыкнула и протянула Андрею конверт.
     -  Девкам  будешь  голову  морочить,  -  сказала  она   с   некоторой
игривостью. - Все. Больше никаких вещей нету.
     - Спасибо, -  сказал  Андрей,  убирая  письмо  в  карман.  -  Большое
спасибо.
     - До свидания, - сказала женщина.
     Выйдя  из  купе,  Андрей  чуть  не  столкнулся  с  идущим  по  вагону
проводником, но ни о чем не стал его спрашивать.
     Петр Сергеевич был пьян и весел. На столе перед ним стояла не обычная
бутылка "железнодорожной", а граненый флакон  дорогого  коньяка  "Лазо"  с
пылающей паровозной топкой на этикетке.  Рядом  были  развернуты  какие-то
чертежи и синьки - Андрей заметил на одной из них сильно увеличенную ручку
дверного замка. Еще было несколько официального вида бумаг с печатями -  в
них,  судя  по  масляным  пятнам,  был  завернут  сервелат,  которым  Петр
Сергеевич успел хищно закусить  -  казалось,  что  разбросанные  по  столу
ошметки клевал орел.
     - Как дела?
     - Нормально, - ответил Андрей, - а у вас?
     Петр Сергеевич показал большой волосатый палец.
     - Завтра меня весь день не будет, - сказал он, -  с  самого  утра.  И
ночью тоже не приду. Ты за меня бельишко получишь?
     - Хорошо, - сказал Андрей. - Вы  только  проводника  предупредите.  А
что, уже тридцатое?
     - Да, - сказал Петр Сергеевич, - тридцатое. Как время-то летит. Так и
пожить не успеешь. Тебе налить?
     Андрей помотал головой.  Сняв  ботинки,  он  улегся  на  свое  место,
повернулся лицом к стене и достал из  кармана  "Путеводитель  по  железным
дорогам Индии", в который было вложено письмо. Поколебавшись  секунду,  он
спрятал конверт назад в карман. "Завтра прочту", -  подумал  он  и  наугад
раскрыл книгу.
     "...в сущности, никакого счастья нет, есть только  сознание  счастья.
Или, другими словами, есть только сознание. Нет  никакой  Индии,  никакого
поезда, никакого окна. Есть только сознание, а все остальное, в том  числе
и мы сами, существует только постольку, поскольку попадает  в  его  сферу.
Так почему же, думаю я снова и снова, почему  же  нам  не  пойти  прямо  к
бесконечному  и  невыразимому  счастью,  бросив  все  остальное?   Правда,
придется бросить и себя. Но кто бросит? Кто тогда будет  счастлив?  И  кто
несчастлив сейчас?"
     Андрею хотелось спать, и он плохо понимал написанное - слова налезали
друг  на  друга  и  образовывали  перед  глазами  сложные   геометрические
конструкции. Он закрыл книгу.
     - Андрюх, - подал голос Петр Сергеевич,  -  ну  чего  ты  мурыжишься?
Махни стакан.
     - Правда не хочу, - сказал Андрей, - спасибо.
     - Как знаешь.
     Андрей повернулся на спину и некоторое время  изучал  тусклый  желтый
плафон на потолке.
     - Петр Сергеевич, - сказал он, - а вы когда-нибудь  думали,  куда  мы
едем?
     - У тебя что, - спросил Петр Сергеевич сквозь пищу,  -  неприятности,
да? Наплюй. Подумаешь там, одну бросил, другую нашел. В  плацкарту  сходи,
там быстро развеешься. Знаешь, сколько там сучек этих? Там их вагон.  Были
бы деньги.
     - Ну все-таки. Куда?
     - Ты чего, сам не знаешь?
     - Вам что, сказать трудно?
     - Да нет, не трудно.
     - Ну так скажите. Куда мы, по-вашему, едем?
     - Куда, куда. Тебе что, услышать  хочется  лишний  раз?  Ясное  дело,
куда. К разрушенному мосту.  Что  ты  себе  смолоду  такой  херней  голову
забиваешь, Андрюха?



                                    1

     Утро  было  облачным  -  вместо  неба  вверху  висела  ровная   серая
поверхность, похожая на потолок  в  коридоре,  только  без  вентиляционных
дырочек. Петр Сергеевич уже ушел. На столе лежала записка для проводника и
стояло два стакана с успевшим остыть чаем. Андрей оделся, вынул из кармана
письмо и тут же сунул его назад. Потом он запер дверь и сел на стол.  Петр
Сергеевич терпеть этого не мог, а уж ног на своем диване не простил бы  ни
за что и никому, но сегодня его можно было не брать в расчет.
     Андрей никогда не упускал возможности  в  одиночестве  провести  пару
часов у окна купе. Это было совсем не то же самое, что стоять возле окна в
коридоре, где постоянно приходилось пропускать идущий мимо народ и  вообще
множеством трудноуловимых способов взаимодействовать с окружающими. Андрей
не особо верил автору индийского  "Путеводителя",  писавшему  о  том,  что
безмятежному  созерцанию  ландшафта  можно  предаваться  и  перед   дверью
набитого орущими людьми тамбура.
     Сегодня день был не очень удачный -  в  нескольких  метрах  за  окном
неслась бесконечная стена  деревьев.  Обычно  такие  насаждения  закрывали
обзор на несколько часов, а иногда и дней, и оставалось только смотреть на
полосу травы между поездом и деревьями, разглядывая предметы,  выброшенные
из когда-то пролетевших здесь вагонов "Желтой стрелы".
     Сначала все внизу сливалось  в  однородное  серо-зеленое  месиво,  но
через несколько минут глаза привыкали, и становилось  достаточно  короткой
доли секунды, чтобы идентифицировать искусственные  вкрапления  в  пейзаж.
Возможно, дело было не в натренированности взгляда, а в воображении, и  он
успевал не столько разглядеть проносящееся мимо окон, сколько домыслить  и
воссоздать то, что там должно находиться, пользуясь мельчайшими  намеками,
которые давал окружающий мир. Но насчет большинства объектов, лежавших  на
склонах насыпи, ошибиться было трудно.
     Больше всего было, конечно, пустых бутылок. Зимой они яркими зелеными
пятнами выделялись на снегу, а сейчас их  можно  было  отличить  от  травы
только по блеску. Более легкие пивные банки сносило потоком воздуха, и они
обычно не отлетали от вагонов  так  далеко.  Изредка  попадались  довольно
странные предметы - например, в одном месте из небольшого болотца  торчала
свежевоткнувшаяся  в  грязь  картина  в  огромной  золотой  раме   (Андрею
показалось, что это стандартная  репродукция  "Будущих  железнодорожников"
Дейнеки.) В другом месте, примерно через километр после картины,  мелькнул
развалившийся при падении никелированный самовар. А недалеко от него лежал
великолепный кожаный чемодан, на котором  сидела  большая  жирная  ворона.
Повсюду белели яркие пятна использованных презервативов - впрочем,  иногда
презерватив можно было перепутать с  небольшой  костью  вроде  ключицы,  а
костей в траве валялось почти столько же, сколько бутылок. Особенно  много
было черепов - потому, наверно, что они оказывались слишком  тяжелыми  для
мелких грызунов, а звери покрупнее боялись подходить близко  к  грохочущей
желтой стене. Некоторые черепа, совсем старые,  были  до  меловой  белизны
отполированы дождями и ветром, а на  тех,  что  посвежее,  еще  оставались
волосы и куски плоти. Особенно Андрея рассмешил  один  череп  с  блестящей
дужкой очков, в которых, как показалось, даже сохранились стекла.
     На кустах  и  деревьях  было  множество  следов  недавних  похорон  -
разноцветные полотенца, одеяла и наволочки. Они развевались по ветру,  как
флаги, приветствуя новую жизнь, несущуюся вперед и мимо, -  так,  вспомнил
Андрей, сказал, кажется, какой-то поэт, бросившийся потом головой вниз  из
окна вагона-ресторана. Подушек тоже было много - и совсем еще новых, и уже
сгнивших под  частыми  в  это  лето  дождями.  Их  хозяева  обычно  лежали
неподалеку в самых разных позах и стадиях разложения; многие, правда, и на
насыпи сохраняли строгий вид - ноги полусогнуты, одна рука подвернута  под
голову, а другая вытянута вдоль туловища. Объяснялось это просто -  иногда
проводники  по  просьбе  родных  особым  образом   перевязывали   бечевкой
конечности усопших, чтобы те выглядели после смерти пристойно; кроме того,
это имело какое-то отношение к религии.
     Андрей заметил, что в  траве  у  насыпи  стали  все  чаще  попадаться
засохшие белые цветы, которые  он  сперва  принимал  за  презервативы.  Он
подумал, что они просто отцвели, но увидел, что многие из них завернуты  в
прозрачную пленку и лежат стеблями вверх. Потом стали появляться букеты, а
потом - венки, все из увядших белых роз.  Андрей  понял,  в  чем  дело,  -
недели две назад по телевизору показывали похороны американской поп-звезды
Изиды Шопенгауэр (на самом деле, вспомнил Андрей, ее звали Ася Акопян).  В
газетах писали, что  во  время  церемонии  из  окон  выбросили  две  тонны
отборных белых роз, которые покойная обожала  больше  всего  на  свете,  -
видно, это они и были. Андрей прижался к стеклу. Прошло две или три минуты
- все это время белые пятна на траве густели - и он увидел лежащую в траве
мраморную плиту со стальными сфинксами по краям, к которой золотыми цепями
была приделана бедная Изида, уже порядком  распухшая  на  жаре.  На  краях
плиты была реклама - "Rolex", "Pepsi-cola" и еще какая-то более  мелкая  -
кажется,  товарный  знак  фирмы,  производящей   овощные   шницели   чисто
американского вкуса. У плиты суетились две небольшие собаки; одна  из  них
повернула морду к поезду и беззвучно залаяла. Вторая крутила  хвостом;  из
пасти у нее свисало что-то синевато-красное и длинное.
     "Мировая культура, - подумал Андрей,  -  доходит  до  нас  с  большим
опозданием".
     Стена деревьев за окном прервалась вечером, когда уже начало темнеть.
Сначала они стали расти реже, между ними появились просветы, а потом вдруг
открылось поле с пересекающей его дорогой. Возле дороги  стояло  несколько
кирпичных домов с черными дырами окон - их ставни были широко  распахнуты.
Вдали медленно проплыла удивительно красивая, похожая на поднятую  к  небу
руку, белая церковь с косым крестом - был виден только ее верх,  а  нижнюю
часть закрывал лес.
     Потом появилась длинная пустая платформа  -  в  одном  месте  на  ней
Андрей успел заметить старую вставную челюсть, одиноко  лежащую  на  голой
бетонной плоскости.  Рядом  с  челюстью  торчал  шест  с  пустым  стальным
прямоугольником, в котором когда-то была  табличка  с  названием  станции.
Мелькнуло  несколько  плит  бетонного  забора,  за  которым   громоздились
какие-то решетчатые конструкции из ржавого железа, и все скрылось за вновь
появившейся стеной плотно растущих деревьев -  те,  кто  верил  в  снежных
людей, считали, что эти  деревья  посажены  ими,  чтобы  взгляды  и  мысли
пассажиров не проникали слишком далеко в их мир.
     В дверь постучали, и Андрей спрыгнул со стола.
     - Кто это? - спросил он.
     - Это Авэль, - проговорил бас за дверью. - Ты там? Выходи, там  бэлье
дают.
     Когда Андрей решил наконец распечатать письмо, было уже темно,  а  за
стеклом плыла все та же стена деревьев. Он отвернулся от  окна,  вынул  из
кармана конверт и оборвал его край. Внутри  оказался  клетчатый  листок  с
аккуратным обрывом, на котором чернели ровные чернильные строки:
     "В прошлое время люди часто спорили, существует ли локомотив, который
тянет нас за собой в будущее. Бывало, что они делили  прошлое  на  свое  и
чужое. Но все осталось за спиной: жизнь едет вперед, и  они,  как  видишь,
исчезли. А что в высоте? Слепое здание за окном теряется в зыби лет. Нужен
ключ, а он у тебя в руках - так как ты его найдешь и кому предъявишь? Едем
под стук колес, выходим пост скриптум двери".
     Подписи не было. Андрей перечитал письмо,  повертел  его  в  пальцах,
сложил и сунул назад в конверт.  Потом  он  лег  на  свой  диван,  погасил
лампочку над подушкой и повернулся к стене.



                                    0

     За окном творилось что-то странное  -  такого  Андрей  не  видел  еще
никогда. Поезд шел через ночной город по низкой  эстакаде,  отделенной  от
улиц железной решеткой. За окном вагона горели бесчисленные огни -  фонари
на улицах, окна домов, фары автомобилей. Но самым странным  было  то,  что
внизу были люди, очень много людей. Они стояли у решетки  эстакады;  когда
окно, за которым сидел Андрей, проплывало мимо, они начинали махать руками
и что-то весело кричать. В городе, похоже, был праздник  -  все,  кого  он
видел, выглядели до крайности беззаботно.
     Наконец Андрею стало тяжело  чувствовать  на  себе  такое  количество
взглядов. Он встал и вышел в коридор. С другой стороны  вагона  за  окнами
тянулась обычная темная цепь деревьев, и Андрей почувствовал  себя  легче.
Коридор выглядел как-то странно - пол был покрыт густым слоем пыли,  двери
всех купе были распахнуты,  и  в  них  виднелись  голые  железные  каркасы
диванов. Андрей сначала удивился и даже  испугался,  но  вспомнил,  что  в
поезде кроме него нет ни одного человека,  и  успокоился.  Ему  захотелось
перечитать письмо, и он вытащил сложенный вдвое конверт из кармана. Текст,
естественно, остался прежним:
     Прошлое - это локомотив, который тянет за собой будущее.
     Бывает, что это прошлое вдобавок чужое.
     Ты едешь спиной вперед и видишь только то, что уже исчезло.
     А чтобы сойти с поезда, нужен билет.
     Ты держишь его в руках, но кому ты его предъявишь?
     Вглядываясь в эти ровные строчки, Андрей повернулся к  двери  в  свое
купе, положил ладонь на ручку замка и вдруг заметил  в  самом  низу  листа
постскриптум, короткую приписку мелким  почерком,  которой  он  раньше  не
заметил - наверно, потому, что она располагалась за линией сгиба.
     И в эту же секунду он понял, что не стоит в пустом коридоре поезда, а
лежит на диване своего купе и видит сон. Он стал просыпаться,  но  за  тот
неуловимый миг, который заняло пробуждение,  успел  прочесть  и  запомнить
постскриптум, точнее, запомнить слова, которые ему снились, - во  сне  они
имели какой-то совсем другой смысл, который никак нельзя было протащить  в
обычный мир, но который он успел понять.
     P.S. Все дело в том, что мы  постоянно  отправляемся  в  путешествие,
которое закончилось за секунду до того, как мы успели выехать.
     Андрей включил лампочку над подушкой, достал письмо и перечитал его -
никакого постскриптума там не было. На том месте, где  он  увидел  его  во
сне, было только несколько малозаметных царапин, словно  кто-то  водил  по
листу засохшей ручкой, пытаясь ее расписать.
     Что-то было не так. Что-то случилось, пока он спал. Андрей поднялся с
дивана, помотал головой и вдруг  понял,  что  вокруг  стоит  оглушительная
тишина. Колеса больше не стучали. Он поглядел в окно и увидел  неподвижную
ветку с большими черными листьями в квадратном пятне света,  падавшего  из
окна. Поезд стоял.
     Когда Андрей вышел в коридор, там все было как обычно -  горел  свет,
пахло табаком. Но пол под  ногами  был  совершенно  неподвижен,  и  Андрей
заметил, что чуть покачивается, шагая по нему. Дверь в служебное купе была
открыта. Андрей заглянул туда и встретился взглядом с проводником, который
неподвижно стоял у стола со  стаканом  чая  в  руке.  Андрей  открыл  рот,
собираясь спросить, что случилось с поездом, но понял, что  проводник  его
не видит. Андрей подумал, что тот спит или впал в какое-то оцепенение,  но
тут его взгляд упал на стакан в руке проводника - в нем  неподвижно  висел
кусок  рафинада,  над  которым  поднималась  цепь  таких  же   неподвижных
пузырьков.
     Он уже  знал,  что  надо  делать  дальше.  Шагнув  к  проводнику,  он
осторожно сунул руку в боковой карман его кителя и вынул оттуда ключ.
     Выйдя в тамбур, он подошел к двери, сунул ключ в круглую  скважину  -
он вошел неглубоко, потому что скважина была забита многолетним мусором  -
и повернул его. Дверь со скрипом открылась, и на пол посыпались набитые  в
ее щели окаменелые окурки. Андрей подумал было, что надо вернуться в  купе
за вещами, но понял, что ни одна из тех  вещей,  которые  остались  в  его
лежащем под диваном чемодане, теперь ему не понадобится. Он встал на  край
рубчатой железной ступени и поглядел в темноту.  Она  была  бесконечной  и
тихой; из нее прилетал теплый ветер, полный множества незнакомых запахов.
     Андрей спрыгнул на насыпь. Как только его ноги  ударились  о  гравий,
которым были присыпаны шпалы, сзади раздалось шипение сжатого  воздуха,  а
еще через секунду лязгнули растянувшиеся сочленения между вагонами.  Поезд
тронулся и стал медленно набирать ход. Андрей отошел на несколько метров в
сторону и посмотрел на "Желтую стрелу".
     Со стороны  она  действительно  походила  на  сияющую  электрическими
огнями стрелу, пущенную неизвестно кем неизвестно куда. Андрей посмотрел в
ту точку, откуда появлялись вагоны, а потом в ту, где они  исчезали,  -  с
обеих сторон не было видно ничего, кроме темной пустоты.
     Он повернулся и пошел прочь. Он не особо думал о том, куда  идет,  но
вскоре под его ногами оказалась асфальтовая дорога,  пересекающая  широкое
поле, а в небе у горизонта появилась светлая полоса. Громыхание  колес  за
спиной постепенно стихало, и вскоре он  стал  ясно  слышать  то,  чего  не
слышал никогда раньше: сухой стрекот в  траве,  шум  ветра  и  тихий  звук
собственных шагов.




                               МИТТЕЛЬШПИЛЬ


     Участок тротуара у "Националя" -  последние  десять  метров  Тверской
улицы Горького - был обнесен деревянными  столбиками,  между  которыми  на
холодном январском ветру раскачивалась веревка с мятыми красными флажками.
Желающим спуститься в подземный переход приходилось сходить с  тротуара  и
идти вдоль припаркованных машин, читая  яркие  оскорбления  на  непонятных
языках, приклеенные к стеклам изнутри. Особенно  обидной  Люсе  показалась
надпись на огромном обтекаемом автобусе - "We  show  you  Europe".  Насчет
"We" было ясно - это фирма, которой принадлежал автобус. А  вот  кто  этот
"you"?  Люсе  что-то  подсказывало,  что  имеются  в  виду   не   желающие
прокатиться иностранцы, а именно она, а этот залепленный снегом автобус  -
и есть Европа,  одновременно  близкая  и  совершенно  недостижимая.  Из-за
Европы выглянула красная милицейская харя и ухмыльнулась настолько в  такт
люсиным мыслям, что она рефлекторно повернула назад.
     Поднявшись по ступенькам на площадку перед "Интуристом", она  подошла
к ларьку, где продавали кофе. Обычно перед ним топталась очередь минут  на
пять, но сегодня из-за мороза было пусто,  и  даже  плексигласовое  оконце
было закрыто. Люся постучала.  Девушка,  дремавшая  возле  гриля,  встала,
подошла к стойке и со знакомой ненавистью глянула  на  люсину  лисью  шубу
("пятнадцать кусков", как ее называли подруги), на лисью шапку и  на  чуть
тронутое дорогой косметикой лицо, глядевшее на нее из заснеженного темного
мира.
     - Кофе, пожалуйста, - сказала Люся.
     Девушка сунула  два  кофейника  в  песок  на  плите,  взяла  рубль  и
спросила:
     - Не холодно так, весь вечер на панели?
     "Сука, а?" - подумала Люся, но в ответ  ничего  грубого  не  сказала,
взяла кофе и отошла к столику.
     Сегодня день был не очень удачный. Точнее сказать, совсем неудачный -
возле "Националя" гужевались одни пьяные финны,  и  то,  похоже,  какие-то
рыболовы. Мелькнул только седоватый худой француз с выпуклыми  развратными
глазами - но, прошмыгнув раза два мимо Люси, так ничего и не сказал, кинул
на лед возле урны пустую пачку "Житана", сунул руки в карманы  дубленки  и
исчез за углом. Мороз.  Холодно  было  так,  что  даже  шоферы,  торгующие
сигаретами, презервативами и пивом, перенесли  свою  особую  экономическую
зону с улицы в узкий тамбур  "Националя",  где  шутливо  переругивались  с
весельчаком швейцаром:
     - Это ты раньше был в гэбухе полковник, а сейчас такое же говно,  как
все... Или ты может весь холл купил? У нас тоже права человека имеются...
     Люся зашла к ним, купила за четвертной "Салем" у какого-то  дедуни  с
разъеденным носом, и вышла опять на мороз. Фирма дрыхла по  своим  номерам
или глядела в окна на мигающий разноцветными  огнями  замерзший  город,  и
совсем, похоже, не думала о люсином нежном теле.
     "Пойти, что ли, в "Москву"?
     Люся  брезгливо  поглядела  на  серый  имперский  фасад,   украшенный
двухметровыми синими снежинками на белых полотнищах - от  ветра  по  ткани
проходили волны, и снежинки казались огромными синими вшами,  шевелящимися
на холодной стене.
     "Хотя там тоже тухло..."
     У подъезда "Москвы" было действительно безрадостно:  снег,  завывание
ветра - так и казалось, что из-за колонн сейчас выйдут ребята  с  простыми
открытыми лицами, в шинелях, с овчарками на  широких  брезентовых  ремнях.
Внутри, в больших мраморных сенях, пьяная восточная компания пела какой-то
древний  боевой  гимн,  а  с  третьего  этажа  долетала  другая  музыка  -
ресторанная, блеющая:
     - Воу-оу, ю-ин-зи-ами-нау...
     Люся сдала шубу и шапку, поправила  невесомый  свитер  с  серебряными
блестками и пошла на второй этаж. Хоть место  было  и  гнилое,  а  все  же
именно здесь осенью Люся  сняла  немца  на  триста  марок  и  два  флакона
"Пуассона"  с  распылителем.  Лучше  всего  -  это  какой-нибудь   пожилой
коммивояжер с полоской от  обручального  кольца  на  волосатом  безымянном
пальце - толстячок, уже обтяпавший свои дела с соввластью и ждущий  теперь
от дикой северной земли в меру  сладкого  и  опасного  приключения.  Такой
клиент не торчит на ступенях "Интуриста", а идет в  угол  потемнее,  вроде
"Москвы" или даже "Минска", от страха  платит  много,  да  и  не  заразный
наверняка. А в запросах трогательно прост.  Но  встречается  он  редко  и,
главное, непредсказуемо - это как рыбу удить.
     Люся взяла два коктейля, села за  угловой  столик  в  баре,  щелкнула
зажигалкой и дунула дорогим дымом в  темный  потолок.  Вокруг  было  почти
пусто. За столиком напротив сидели два морских офицера в  черной  форме  -
лысые, с гробовыми лицами. Перед каждым желтело по нетронутому  стакану  с
коктейлем, а на полу под столиком стояла бутылка водки -  они  пили  через
длинную пластиковую трубочку, передавая ее друг другу таким же спокойным и
точным движением, каким, наверно, нажимали кнопки и  переключали  тумблеры
на пультах своего подводного ракетоносца.
     "Допью - и домой", - подумала Люся.
     Заглушая музыку с третьего этажа, заиграл магнитофон, и тут  вдруг  у
Люси по спине прошла слабая судорога.  Это  была  старая  песня  "Аббы"  -
что-то про трубача, луну и  так  далее.  В  восемьдесят  четвертом  -  или
восемьдесят пятом? - именно  ее  все  лето  крутил  старенький  катушечный
"Маяк" в штабе стройотряда.  Где  ж  это  было?  Астрахань?  Или  Саратов?
Господи, со странным чувством подумала Люся,  вот  ведь  забросила  жизнь.
Сказал бы кто тогда, даже в шутку - сразу бы в рожу получил.  И,  главное,
как-то все само собой вышло. Или не само?
     - П-а-а-звольте вас пригласить.
     Люся подняла голову. Перед  ней  стоял  черный  морской  офицер,  без
выражения глядел ей в лицо и чуть покачивал  длинными  руками,  вытянутыми
вдоль туловища.
     - Куда? - не поняла Люся.
     - На танец. Армия - это танец. Танец рождает свободу.
     Люся открыла было рот, а потом  неожиданно  для  самой  себя  кивнула
головой и встала.
     Черные руки, как замок на чемодане, сщелкнулись у нее  за  спиной,  и
офицер стал мелкими шагами ходить между столиков, увлекая Люсю за собой  и
норовя прижаться к ней своим черным кителем - это был даже  не  китель,  а
что-то вроде школьной курточки, только большой и с  погонами.  Перемещался
офицер совершенно не в такт  музыке.  Видно,  у  него  внутри  играл  свой
маленький оркестр, исполнявший что-то медленное и надрывное.  Из  его  рта
веяло водкой -  не  перегаром,  а  именно  холодным  и  чистым  химическим
запахом.
     - Ты чего лысый-то? - спросила Люся, чуть отпихивая офицера от  себя.
- Ведь молодой еще.
     - Семь лет в стальном  гробу-у,  -  тихо  пропел  офицер,  подняв  на
последнем слове голос почти до фальцета.
     - Шутишь? - спросила Люся.
     - В гробу-у, - протянул офицер, и откровенно прижался к ней.
     - А ты знаешь хоть, что такое свобода?  -  отталкивая  его,  спросила
Люся. - Знаешь?
     Офицер что-то промычал.
     Музыка кончилась, и Люся, без всяких церемоний отделив его  от  себя,
вернулась к столику и села. Коктейль  был  на  вкус  отвратительным;  Люся
отодвинула его, и, чтобы  чем-нибудь  себя  занять,  раскрыла  на  коленях
сумочку. Раздвинув страницы лежащего  между  пудреницей  и  зубной  щеткой
номера "Молодой  Гвардии"  (зная,  что  этого  журнала  никто  никогда  не
откроет, она прятала в нем валюту),  она  стала  наощупь  считать  зеленые
пятерки, вызывая в памяти благородное лицо Линкольна и надпись со  словами
"legal tender", которые она переводила как "легальная  нежность".  Бумажек
оставалось всего восемь, и Люся,  вздохнув,  решила  попытать  счастья  на
третьем этаже, чтобы не мучила потом совесть.
     Дорогу  наверх  преграждал  толстый  бархатный  шнур,  перед  которым
толпились совки, желающие попасть в ресторан, а узкий остававшийся  проход
был заполнен сидящим на  табурете  старшим  официантом  в  синей  форме  с
какими-то желтыми нашивками. Люся кивнула ему, перешагнула шнур, поднялась
в ресторан и свернула в кафельный закуток перед буфетом. Там как раз стоял
знакомый официант Сережа и через пластмассовую воронку  переливал  остатки
шампанского из множества бокалов в бутылку, уже перехваченную салфеткой  и
стоящую в ведерке.
     - Привет, Сережа, - сказала Люся, - как сегодня?
     Сережа улыбнулся и помахал ей рукой -  он  относился  к  Люсе  с  тем
бескорыстным уважением и  симпатией,  с  каким,  наверно,  знатный  токарь
думает субботним вечером о знакомом асе-фрезеровщике.
     - Ерунда, Люсь. Два поляка драных и Кампучия с тяпками. Ты в  пятницу
приходи. Нефтяные арабы будут. Я тебя к самому потному посажу.
     - Боюсь я эту Азию, - вздохнула Люся.  -  Я  как-то  с  одним  арабом
работала - ты, Сергей, не поверишь. Он с собой в чемодане дамасскую  саблю
возит - она сворачивается, как этот... - Люся показала руками.
     - Ремень, - подсказал Сергей.
     - Нет, не  ремень,  а  этот...  Метр  складной.  Он  без  этой  сабли
возбудиться не может. Всю ночь ее из руки  не  выпускал,  подушку  пополам
разрубил. Я к утру вся в пуху была. Хорошо там ванная в номере...
     Сережа посмеялся, подхватил поднос с шампанским и убежал в зал.  Люся
задержалась  на  секунду  у  мраморного  ограждения,  чтобы  поглядеть  на
расписной потолок - в его центре была огромная фреска,  изображавшая,  как
Люся смутно догадывалась,  сотворение  мира,  в  котором  она  родилась  и
выросла, и который за последние несколько лет уже успел куда-то исчезнуть:
в центре огромными букетами расплывались огни салюта, а  по  углам  стояли
титаны - не то лыжники в тренировочных, не то  студенты  с  тетрадями  под
мышкой, - Люся никогда не разглядывала их,  потому  что  все  ее  внимание
притягивали стрелы и звезды салюта, нарисованные какими-то давно  забытыми
цветами, теми самыми,  которыми  утро  красит  еще  иногда  стены  старого
Кремля: сиреневыми,  розовыми  и  нежно-лиловыми,  напоминающими  о  давно
канувших в Лету жестяных карамельных коробках,  зубном  порошке  и  ветхих
настенных календариках, оставшихся вместе с пачкой  облигаций  от  забытой
уже бабушки.
     При виде этой  росписи  Люсе  всегда  становилось  грустно;  стало  и
сейчас. Здесь ее часто посещали мысли о бренности существования  -  а  тут
еще вспомнилась знакомая, Наташа, которая  нашла  себе  в  мужья  пожилого
негра и уже совсем было собрала чемоданы, но совершенно неожиданно  вместо
хлебной и теплой Зимбабве попала на мерзлое  советское  кладбище.  Кто  ее
убил, было совершенно непонятно, но,  видимо,  это  был  какой-то  маньяк,
потому что во рту у нее нашли белую шахматную пешку.
     Люся представила себе покрытый ледяной коркой сугроб, а в нем -  свой
труп с открытым ртом, из которого торчит белая пешка,  и  ей  вдруг  стало
страшно оставаться в этом огромном, нечистом, орущем  пьяными  голосами  и
дребезжащем посудой здании.
     Она быстро вышла из зала и пошла вниз,  к  гардеробу.  Видно,  что-то
произошло с ее лицом - старший официант посмотрел на  нее  и  сразу  отвел
удивленный взгляд в сторону. "Успокойся, дура, - велела себе Люся, - как с
такими мыслями работать будешь? Никто тебя не убьет." Музыка из  ресторана
была слышна внизу даже лучше, чем на третьем этаже - тише, но отчетливей.
     - Воу-оу, - Бог весть в какой раз провыл за сегодня  певец,  хлопнула
дверь, и то же самое завыл ветер.


     У подъезда  стояла  девушка  в  черном  кожаном  балахоне  и  зеленой
шерстяной шапочке. Из ее кармана торчал номер "Молодой  Гвардии",  и  Люся
поняла, что это коллега. Да и без журнала можно было догадаться.
     - Дай сигарету, - попросила девушка.
     Люся дала, и девушка закурила. - Как там? - спросила она.
     - Пустота, - ответила Люся, - пьяные  матросы  какие-то  и  совки.  В
"Интурист" пойти, что ли?
     - Только что оттуда, - ответила девушка. - Там  береза  сидит,  Аньку
сегодня опять повязали. Ее кубинский генерал  кокаином  угостил,  так  ей,
дуре, так стало радостно, что она официанту двадцать  долларов  сунула  на
чай. А официант идейный оказался, в Сальвадоре контуженный. Он ей  говорит
- попалась бы ты мне, сука, в джунглях, я б тебя сначала ребятам отдал для
потехи, а потом - голой жопой в термитник. Я, говорит, кровь  проливал,  а
ты страну позоришь.
     - Еще подумать надо, кто страну позорит. А чего  они  обнаглели  так?
Опять на венских переговорах тупик?
     - Да причем тут переговоры, - сказала девушка.  -  Это  что-то  новое
идет. Ты про Наташу слышала?
     - Про  какую?  Которую  убили,  что  ли?  -  стараясь,  чтобы  вопрос
прозвучал небрежно, спросила Люся.
     - Ну. Которую с пешкой во рту в сугроб бросили.
     - Слышала. И что?
     - А то, что позавчера у "Космоса" Таньку Поликарпову нашли. С ладьей.
     - Таньку замочили? - похолодела Люся. - Неужто гэбэ? Или рэкет?
     - Не знаю, не знаю, - задумчиво сказала девушка. - Не похоже.  Валюту
не взяли, сумку с продуктами - тоже. Только ладью положили в  рот.  Ну  да
ладно, чего об этом на ночь глядя...
     Люся нервно полезла за сигаретой.
     - Тебя как звать-то? - спросила она.
     - Нелли, - ответила девушка, - а ты  Люся,  я  знаю.  Как  раз  Анька
сегодня про тебя вспоминала.
     Люся внимательно поглядела на  собеседницу:  ямочки  на  щеках,  чуть
вздернутый нос, подчерненные ресницы - Люсе казалось, что она  уже  видела
где-то это лицо, видела много раз.
     "Где же я ее встречала? - напряженно  думала  Люся,  -  да  уж  и  не
контора ли?"
     - Я вообще в "Космосе" работаю, - сказала  Нелли,  словно  прочтя  ее
мысли, - только там неделю назад наряд на дверях сменили. А пока  к  новым
подрулишь, состаришься. Они вчера француза не пускали, карточку  в  номере
забыл. Он им кричит, чтоб в регистрационной книге посмотрели, а они -  как
столбы...
     Люся вроде бы вспомнила.
     - А я тебя в "Национале" видела, - неуверенно сказала она, - в  баре.
Платье у тебя классное.
     - Какое?
     - Коричневое с черным.
     - А, - улыбнулась Нелли, - Ив Сен-Лоран.
     - Врешь.
     Нелли пожала плечами. Возникла неловкая пауза, и тут какой-то молодой
человек,  уже  несколько  минут  тершийся  рядом,  сделал  к  ним  шаг   и
фрикативно, с малоросским выговором, но очень отчетливо выговаривая слова,
спросил:
     - Эй, герлы, гринов не  пихаете?  Люся  брезгливо  поглядела  на  его
кроличью ушанку и куртку из плохой кожи, а потом только - на румяное  лицо
с рыжеватыми усиками и водянистыми глазами.
     - Эх, береза, - сказала она, - навезли  вас  в  Москву.  Да  ты  хоть
знаешь, как мы грины называем?
     - Как? - покраснев поверх румянца, спросил молодой человек.
     - Доллары. И мы не герлы никакие, а девушки. Скажи своему  командиру,
что ваши словари уже десять лет говно.
     Молодой человек хотел что-то сказать, но его перебила Нелли.
     - Не обижайся, Вась. Мы ведь тоже такими как ты когда-то были. На вот
тебе пять долларов, выпей кофе в баре.
     Люся вздрогнула.
     - Зря ты его так, -  сказала  Нелли,  когда  молодой  человек  побито
скрылся за квадратной колонной. - Это ж Вася, постовой из Внешэкономбанка.
Его каждую неделю присылают курс узнавать.
     - Ладно, - сказала Люся, - я домой порулила. Увидимся еще.
     - Может, выпьем вместе?
     Люся помотала головой и улыбнулась. -  Увидимся,  -  сказала  она,  -
пока.


     Дойдя с поднятой рукой аж до самого Манежа,  Люся  всерьез  замерзла.
Холодно было лицу и рукам, и, как всегда на морозе, тупо заныли груди. Она
поймала себя на том, что морщится от боли, вспомнила о наметившейся на лбу
морщинке и постаралась расслабить  лицо,  и  через  несколько  минут  боль
отпустила.
     Такси, не останавливаясь, пролетали  мимо,  издевательски  подмигивая
своими зелеными огоньками. Таксисты в основном торговали водкой, и  только
изредка, для души, брали приглянувшихся им пассажиров, поэтому Люся даже и
не поднимала руку навстречу салатовым "волгам" - ждала  частника.  Один  -
очкарик в раздолбанном "запорожце" - остановился, выслушал  адрес  и  сухо
спросил:
     - Сколько?
     - Четвертной.
     Очкарик, не ответив, отрулил.
     Люся все никак не могла  отделаться  от  эха  разговора  на  ступенях
"Москвы". "Таньку замочили", - бессмысленно повторяла она про себя.  Смысл
этого словосочетания как-то не доходил  до  сознания.  Становилось  совсем
холодно, и опять заныла грудь. Еще можно было успеть  в  метро,  но  потом
пришлось бы полчаса  брести  по  обледенелому  проспекту  имени  какого-то
звероящера - одной, в дорогой шубе, вздрагивая от пьяного хохота  ветра  в
огромных бетонных арках. Она совсем уже было решила,  что  вечер  кончится
именно так, когда рядом вдруг  остановился  маленький  зеленый  автобус  -
"пазик" с двухбуквенным военным номером.
     За рулем сидел офицер - тот самый танцор из ресторана, только  теперь
он был в черной шинели и надетой  набекрень  пилотке  с  большим  жестяным
гербом.
     - Садись, - сказал из салона второй лысый и черный, - не бзди.
     Люся заглянула в полутемный  салон  и  с  удивлением  увидела  Нелли,
сидящую в вольной позе на боковом сиденье, возле моряка.
     - Люся! - весело крикнула та. - Залазь. Морячки  смирные.  Мимо  меня
едут, а там - тебе куда?
     - Крылатское, - сказала Люся.
     - Тоже Крылатское?! Ну, подруга, мы, значит, соседи.
     Садись давай...
     Второй раз за сегодня Люся поступила странно  -  вместо  того,  чтобы
послать  всю  компанию  подальше,   как   сделала   бы   любая   серьезная
конвертируемая девушка, она, согнувшись,  шагнула  вверх  по  ступеням,  и
сразу же автобус  сорвался  с  места,  лихо  развернулся  и  понесся  мимо
Большого театра, Детского мира, мимо памятника знаменитому художнику и его
огромной мастерской - в какие-то  темные,  завывающие  улочки,  перекрытые
полуразвалившимися деревянными заборами, чернеющие провалами пустых окон.
     - Я Вадим, - сказал второй лысый. - А это (он кивнул на  сидящего  за
рулем) Валера.
     - Валер-р-ра, - повторил тот, как бы вслушиваясь в непонятное слово.
     - Хочешь водки? - спросил Вадим.
     - Давай, - ответила Люся, - только через трубочку.
     - Почему это через трубочку? - спросила Нелли.
     - А они через трубочку пьют, - сказала Люся, принимая тонкий и мягкий
конец трубочки и поднося его к губам.
     Пить так водку было тяжело и неприятно, но все же  занятней,  чем  из
горлышка.
     - Как вам, девочки, живется весело, - прошептал Вадим, - а мы...
     - Не жалуемся, - сказала ему Нелли, - а мне, если можно, в стакан.
     - Сделаем...
     Люся вдруг заметила, что в автобусе тоже  играет  музыка  -  рядом  с
Валерой на чехле мотора лежал кассетник. Это были  "Бэд  бойз  блю".  Люся
очень их любила - конечно, не саму  музыку,  а  ее  действие.  Все  вокруг
постепенно становилось простым и, главное, уместным - темные  внутренности
автобуса, два поблескивающих военно-морских  черепа,  Нелли,  покачивающая
ногой в такт мелодии, мелькающие  в  окне  дома,  машины  и  люди.  Начала
действовать  водка;  -  неясная  грусть  пополам  с  отчетливым   страхом,
вынесенная  Люсей   из   "Москвы",   улетучилась.   И   обычная   девичья,
целомудренная  в  своей  безнадежности  мечта  о  загорелом  и  человечном
американце овладела люсиной душой, и так вдруг захотелось поверить поющему
иностранцу, что у нас не будет сожалений, и мы еще улетим отсюда в  машине
времени, хотя давно уже трясемся в поезде, идущем в никуда.
     "A train to nowhere... A train to nowhere..."
     Кассета кончилась.


     Автобус выскочил на какую-то широкую дорогу, по краям которой  стояли
обледенелые деревья, и поехал за грузовиком с желтой табличкой  "Люди"  на
заднем борту - в кузове тяжело громыхало  что-то  железное,  и  этот  лязг
словно разбудил Люсю.
     - А мы куда катим-то? - вдруг спросила  она,  озаботившись  тем,  что
места вокруг мелькали незнакомые и даже не очень московские.
     - Ни-ч-ч-ч-е-во, - громко сказал  Валера  за  рулем,  и  обе  девушки
вздрогнули.
     - Да, понимаешь,  заправиться  надо,  -  оживленно  сказал  Вадим,  -
бензина до Крылатского не хватит.
     - И далеко это? - спросила Люся.
     - Да нет, есть тут рядом колонка, где за талоны...
     Слово "талоны" окончательно успокоило Люсю.
     - А мы, девочки, на флоте служим, - заговорил  Вадим.  -  На  гвардии
подводном атомоходе "Тамбов". Это, можно сказать, такой большой  подводный
бронепоезд с дружным как семья экипажем. Да... Семь лет уже.
     Он снял пилотку и провел ладонью по тускло блеснувшему черепу.
     Автобус свернул на боковую дорогу  -  узкую,  с  какими-то  бетонными
дотами по бокам - уже, кажется, вокруг был не город, а сельская местность;
на небе, как глаза давешнего француза, выпукло горели холодные  развратные
звезды, и шум мотора  показался  вдруг  странно  тихим,  а  может,  просто
исчезло гудение ехавших вокруг грузовиков.
     - Океан, - говорил Вадим, обнимая Нелли за плечи, - огромен.  Во  все
стороны, куда ни посмотришь, уходит его бесконечный серый простор.  Сверху
- далекий звездный купол с плывущими облаками...  Толща  воды...  Огромные
подводные небеса, сначала светло-зеленые, потом - темно-синие,  и  так  на
сотни, тысячи километров.  Гигантские  киты,  хищные  акулы,  таинственные
существа глубин... И вот, представь, в этой безжалостной  вселенной  висит
тоненькая скорлупка нашей подводной лодки, такая... такая, если вдуматься,
крохотная... И горит желтой  точкой  иллюминатор  в  борту,  а  за  ним  -
партсобрание, и Валера делает доклад. А вокруг - пойми! - океан... Древний
великий океан...
     - При-е-ха-ли, - сказал Валера.
     Люся подняла  голову  и  поглядела  по  сторонам.  Автобус  стоял  на
заснеженной равнине, метрах в тридцати от пустого шоссе. Двигатель заглох,
и стало совсем тихо. За окном страшно мигали  звезды  и  виднелся  далекий
лес. Люся вдруг удивилась, что вокруг довольно светло, хоть нет ни  одного
огонька, а потом подумала, что  это,  наверно,  снег  отражает  рассеянный
звездный свет. От выпитой  водки  было  уютно  и  безопасно  -  мелькнула,
правда, мысль, что происходит что-то не то, но сразу и исчезла.
     - Чего приехали-то? Шутишь? - резким голосом спросила Нелли.
     Вадим снял с ее плеча свою руку и теперь сидел,  уткнувшись  лицом  в
сложенные ладони и тихо хихикал. Валера выскочил из кабины и через секунду
с выдохом раскрылась дверь в салон. С мороза влетели  клубы  пара;  Валера
медленно и как-то торжественно поднялся по ступеням. В полутьме  выражение
его лица было неопределимым, но в руке у него был  пистолет  "Макаров",  а
под мышкой - большая ободранная шахматная доска.  Не  оборачиваясь,  одним
толчком левой руки, он закрыл  дверь,  пискнувшую  на  морозе  резиной,  и
махнул пистолетом Вадиму.
     Люся  соскользнула  с  лавки  и,  со  страшной   скоростью   трезвея,
попятилась в конец салона. Нелли  тоже  подалась  назад,  споткнулась  обо
что-то на полу и чуть не упала на Люсю, но все же удержалась на ногах.
     Валера стоял на передней площадке, держась за наведенный  на  девушек
пистолет,  как  за  поручень.  Вадим  встал  рядом,  одной  рукой  вытащил
пистолет, а другой взял у Валеры доску и высыпал из нее шахматы  на  кожух
мотора. Потом он замер, будто забыв, что делать дальше. Валера тоже  стоял
неподвижно,  и  между  двумя  силуэтами,  словно  вырезанными  из  черного
картона, старательно мигала на приборном щитке зеленая  лампочка,  сообщая
создавшему ее разуму, что в сложном механизме автобуса все в порядке.
     - Мальчики, - тихо и  ласково  сказала  Нелли,  -  все  сделаем,  что
захотите, только шахматы спрячьте...
     "Шахматы!" - повторила про себя Люся, и до нее, наконец, дошло.
     Слова Нелли словно включили моряков.
     - При-е-ха-ли, - повторил Валера и взвел пистолет. Вадим поглядел  на
него и сделал то же.
     - Давай,  -  сказал  Валера,  и  Вадим,  отвернувшись,  положил  свой
"Макаров" на кожух мотора и склонился над каким-то пакетом, лежащим  возле
горсти шахматных фигур. Люся не могла понять, что он делает - Вадим чиркал
спичками, заглядывал в какую-то бумажку  и  опять  нагибался  к  затянутой
коричневым дерматином поверхности, где у нормальных  шоферов  лежат  пачки
талонов, жестянка с мелочью и микрофон. Валера стоял  неподвижно,  и  Люсе
пришло в голову, что его вытянутая рука сильно устала.
     Наконец, Вадим закончил свои приготовления и сделал шаг в сторону.
     На чехле мотора,  превратившемся  в  странного  вида  алтарь,  горели
четыре толстых свечи. В центре  образованного  ими  квадрата  поблескивала
раскрытая шахматная доска, на которой, далеко вклиниваясь  друг  в  друга,
стояли черная и белая армии; их ряды были уже довольно редки, и Люся,  чьи
чувства предельно обострил ужас, вдруг ощутила драматизм столкновения двух
непримиримейших начал, представленных  грубыми  деревянными  фигурками  на
клетчатом поле -  ощутила,  несмотря  на  полное  равнодушие  к  шахматам,
которое она испытывала всю жизнь.
     У  края  доски,  занятого  черными,  стоял  небольшой   металлический
человек, худой, в пиджаке, со втянутыми щеками и падающей на лоб  стальной
прядью. Он был сантиметров двадцати ростом, но казался странно огромным, а
из-за подрагивающего пламени свечей - еще и  живым,  совершающим  какие-то
мелкие бессмысленные движения.
     - Таз-з-зик, - сказал Валера, и  Вадим  достал  откуда-то  из  кабины
маленький эмалированный таз. Он поставил его на  пол,  выпрямился,  и  они
опять замерли.
     - Ребята, не надо, -  услышала  вдруг  Люся  свой  незнакомый  голос,
услышала и поняла, что допустила ошибку,  потому  что  две  черные  фигуры
снова пришли в движение.
     - Ты, - сказал Валера, указывая на Нелли.
     Нелли вопросительно ткнула в себя большим пальцем, и  двое  в  черном
синхронно  кивнули  головами.  Нелли   пошла   вперед,   жалко   покачивая
французской сумочкой, ремешок которой  она  сжимала  в  кулаке.  Дойдя  до
середины салона, она остановилась и оглянулась  на  Люсю.  Люся  ободряюще
улыбнулась, чувствуя, как на ее глазах выступают слезы.
     - Ты, - повторил Валера.
     Нелли пошла дальше. Дойдя до двух черных фигур, она остановилась.
     - Девушка, - казенным голосом сказал Вадим,  -  пожалуйста,  сделайте
ход белыми.
     - Какой? - спросила Нелли. Она казалась спокойной и безучастной.
     - На ваше усмотрение.
     Нелли поглядела на доску и передвинула какую-то фигуру.
     - Теперь, пожалуйста, встаньте на  колени,  -  тем  же  тоном  сказал
Вадим.
     Нелли опять оглянулась на Люсю, неправильно перекрестилась и медленно
встала на колени, откинув край юбки. Валера спрятал пистолет и вытащил  из
кармана длинное шило.
     - Наклонитесь над тазиком, - сказал Вадим.
     - Таз-з-зик, - сказал Валера.
     Нелли втянула голову в плечи.
     - Я повторяю, наклонитесь над тазиком.
     Люся зажмурилась.
     - При-е-ха-ли, - сказал вдруг Валера.
     Люся открыла глаза.
     - При-е-ха-ли, - опуская руку с шилом, повторил Валера, - конь так не
ходит.
     - Да ведь это неважно, - успокаивающе проговорил Вадим,  беря  Валеру
под руку, - совсем неважно...
     - Неважно? Ты хочешь, чтобы он опять  проиграл?  Да?  Они  тебя  тоже
купили? - визгливо выкрикнул Валера.
     - Успокойся, - сказал Вадим, - пожалуйста. Хочешь, она переходит? -
     Он опять проиграет, - сказал Валера,  -  и  опять  из-за  тебя,  дура
проклятая.
     -  Девушка,  -  напряженно  сказал  Вадим,  -  встаньте  и   сделайте
нормальный ход.
     Нелли поднялась с колен, поглядела на Валеру и  увидала  в  его  руке
подрагивающее шило. Дальше все произошло очень  быстро  -  Нелли,  видимо,
наконец поняла, что происходящее действительно  происходит.  Она  схватила
металлического человека за голову  и  с  криком  обрушила  его  кубический
постамент на черную пилотку Валеры, который сразу же,  будто  по  уговору,
свалился в ступенчатую яму у передней двери.
     Люся сжала ладонями уши, ожидая, что Вадим сейчас начнет стрелять  из
пистолета, но он вместо этого быстро  сел  на  корточки  и  закрыл  голову
руками. Нелли еще раз взмахнула металлическим человеком, и Вадим взвыл  от
боли - удар пришелся по пальцам - но не изменил позы. Нелли  стукнула  его
еще раз,  но  он  по-прежнему  остался  в  неподвижности,  только  спрятал
ушибленную кисть под пальцы здоровой и сказал тихо:
     - Уй, сука.
     Нелли  замахнулась  было  в  третий  раз,   но   заметила   пистолет,
оставленный Вадимом возле шахматной доски, швырнула на  пол  металлическую
фигуру, схватила пистолет и навела  на  закрытого  от  Люси  металлической
загородкой Валеру.
     - Бросай оружие, - хриплым  мужским  голосом  сказала  она.  -  А  ну
быстро!
     За загородкой послышалось копошение, потом оттуда вылетел пистолет  -
Валера подбросил его почти к самому потолку - и  стукнулся  о  пол.  Нелли
быстро подняла его и сказала:
     - А теперь вылазь! Руки вверх!
     Над перегородкой поднялись ладони в черных рукавах, а вслед за ними -
лысый череп и внимательные глаза. Нелли стала медленно пятиться по  салону
и остановилась, дойдя до остолбеневшей Люси. Вадим все  так  же  сидел  на
корточках, словно под штормовым ветром прижимая к голове  черную  пилотку.
Валера глянул на девушек, опустился на  четвереньки  и  принялся  собирать
рассыпавшиеся по полу шахматные фигуры.
     - Семь лет в стальном гробу-у, - тихо запел он.
     Нелли из двух стволов  выпалила  в  потолок,  и  Валера,  дернувшись,
вскочил на ноги и выбросил руки над головой. Вадим  только  глубже  втянул
голову в шинель.
     -  Какие  сволочи,  -  сказала  Люся,  опасливо  принимая   дымящийся
пистолет, и по ее щекам хлынули два черных ручья.
     - Слушай, что я скажу, - зашипела Нелли, двум черным офицерам,  -  ты
не шевелись, а ты, - она повернула ствол к Валере, -  садись  за  руль.  И
если ты хоть раз притормозишь не там, где надо,  я  тебе  из  этой  волыны
блямбу припаяю прямо в лысину, не сомневайся...
     Жаргон правоохранительных органов подействовал на морячков  мгновенно
- над плечами Вадима осталось совсем немного лба и пилотки, остальное ушло
в шинель, а Валера сел прямо  на  шахматную  доску,  повалив  еще  горящие
свечи, и рывком перенес ноги в кабину. Затарахтел мотор, и автобус  выполз
на шоссе.
     - Нелли, - вдруг сказала Люся, - скажи ему, чтоб он  "Бэд  бойз  блю"
поставил.
     Нелли ничего не сказала, но Валера, видимо, услышал: заиграла музыка.
Качающийся на корточках Вадим сначала несколько  раз  всхлипнул,  а  потом
глубоко, всем животом, зарыдал и  затрясся,  перемещаясь  от  одного  ряда
сидений к другому. На каком-то перекрестке Валера повернулся и сказал ему:
     - Что ж ты, падла, хнычешь... Весь флот позоришь...
     Но Вадим продолжал рыдать, казалось, он ревел не из-за  случившегося,
а оплакивал что-то другое - словно бы потерянный в детстве альбом марок, о
котором он вдруг вспомнил. Люсе стало его по=женски жаль, а потом ее  рука
наткнулась на так и лежавшую на сиденье бутылку с трубочкой в горлышке.


     -  Вот  этот   дом,   -   сказала   Нелли,   показывая   на   зеленую
башню-шестнадцатиэтажку. - К подъезду, лысый... Открой дверь.
     Дверь зашипела и открылась.
     - В комендатуру нас сдадите? - спросил Валера. - Или как?
     - Валите отсюда, гады, - сказала Нелли,  -  и  чтоб...  Я  на  ментов
никогда не работала.
     - Вот и я говорю, - рассудительно сказал  Валера,  -  лучше  всего  -
гражданское согласие. А пистолеты как?
     Нелли задумалась.
     - Видишь сугроб, - она показала на снежную горку  метрах  в  пяти  от
автобуса. - Мы их тебе из форточки выкинем. Нам лишняя  статья  не  нужна,
правда, Люсь?
     Люся кивнула - она уже совсем успокоилась и теперь  чувствовала  себя
маленькой героической пулеметчицей.
     - Сидеть в автобусе еще пять минут, гады, поняли?  -  сказала  Нелли,
когда Люся была уже на улице. Выходя, Нелли подняла с  пола  металлическую
фигуру и зажала ее под мышкой - Люся увидела, как  Валера  сжал  кулаки  у
искаженного лица и издал тихий стон. Вадим  так  и  сидел,  закрыв  голову
руками.
     До подъезда дошли, пятясь -  мотор  автобуса  негромко  урчал,  и  за
стеклами были видны два неподвижных черных силуэта.
     - В лифт, быстрее, - бормотала Нелли. Люся вслед за  ней  вбежала  на
площадку к лифтам, но Нелли вдруг вернулась  к  газетному  ящику,  открыла
его, вытащила свежий номер "Молодой Гвардии" и  кинулась  назад.  Как  раз
подошел лифт, и  только  когда  его  двери  закрылись,  Люся  окончательно
расслабилась.
     "Ну и денек сегодня", -  подумала  она,  косясь  на  торчащую  из-под
неллиной руки небольшую голову.
     - Очень испугалась? - спросила Нелли.
     - Есть немного, - ответила Люся. - Они ж маньяки  оба  -  грохнули  б
нас, и в сугроб до весны. С пешками во  рту.  Слушай,  так  ведь  это  они
Наташу с Танькой... Как же это мы их отпустили?
     - А вот посмотри сюда, - сказала Нелли, открывая  последнюю  страницу
журнала и поднося разворот к люсиному лицу, - видишь, какой тираж?
     - Ну и что?
     - А то. В любом лесу есть свои санитары. Регулировка численности.
     - Как-то ты уж очень цинично, - пробормотала Люся.
     - А жизнь тоже циничная, - ответила Нелли.
     Лифт остановился на одном из верхних этажей - на каком  именно,  Люся
не заметила. Дверь квартиры была единственной на  этаже  без  дерматиновой
обивки - просто деревянная. Щелкнул замок.
     - Заходи.
     В квартире у Нелли был редкостный беспорядок.  Дверь  в  единственную
комнату была распахнута, и там горел свет - видно Нелли не выключила  его,
уходя. Повсюду раскидана одежда; флаконы дорогих духов валялись  на  полу,
как бутылки в жилье алкоголика;  на  ковре,  между  разбросанных  журналов
(большей частью "Вог", но была и  пара  "Ньюсвиков")  щетинились  окурками
несколько пепельниц. На полу у стены стоял маленький японский телевизор, а
рядом чернел огромный двухкассетник. У окна была небольшая книжная  полка,
и на ней стояло не меньше десяти разбухших "Молодых Гвардий" - у Люси даже
в лучшие времена никогда не скапливалось больше пяти,  и  она  на  секунду
ощутила зависть. Пахло кислым; Люся сразу узнала этот запах,  возникающий,
когда разливают шампанское, и лужа несколько дней испаряется,  превращаясь
во что-то вроде пятна клея.
     Главное  место  в  комнате  занимала  двуспальная  кровать  -   такая
громадная, что с первого взгляда даже не замечалась. На ней  лежало  синее
пуховое одеяло и разноцветные махровые простыни, дар братского Вьетнама.
     "Тоже  к  себе  водит,  -   думала   Люся,   внимательно   глядя   на
металлического человека, - и ничего в этом, выходит нет  страшного.  Не  я
одна..."
     - Изделие карпов, - вслух прочитала она надпись  на  маленькой  серой
бумажке, приклеенной к кубическому пьедесталу.
     - Каких карпов, - сказала Нелли, снимая свой кожаный балахон.  -  Это
советское.
     Люся непонимающе подняла на нее глаза.
     - Карпы, - объяснила Нелли, отбирая изделие,  -  это  на  милицейском
языке американцы.
     Она осталась в зеленом шерстяном платье, перехваченном тонким  черным
пояском - оно очень шло к ее черным волосам и зеленым эмалевым сережкам.
     - Раздевайся, - сказала она, - я сейчас.
     Люся сняла шубу  и  шапку,  повесила  их  на  рога  оленя,  служившие
вешалкой, подтянула к себе два разных тапочка, сунула в них ноги и пошла в
ванную, где первым делом смыла со щек черные  косметические  ручьи.  Потом
она пошла на кухню к Нелли. Там был такой же беспорядок, как и в  комнате,
и так же попахивало прокисшим шампанским.  Нелли  собирала  в  пластиковый
пакет из продовольственной "Березки" разную еду -  две  коробки  зефира  в
шоколаде, батон сервилата, булку хлеба и несколько банок пива.
     - Это морячкам, - сказала она Люсе. - Пусть согреются. Этот,  который
на полу рыдал...
     - Вадим, - сказала Люся.
     - Точно, Вадим. Что-то в нем есть трогательное, светлое.
     Люся пожала плечами.
     Нелли положила в пакет оба пистолета, взвесила в руке фигуру великого
шахматиста и поставила ее на холодильник.
     - Пусть на память останется, - сказала она, открывая окно.
     В кухню - точь-в-точь, как полчаса назад в салон автобуса - ворвались
густые клубы пара.  Далеко  внизу  зеленой  елочной  игрушкой  поблескивал
автобус, а рядом на снегу покачивались две долгих тени. Нелли кинула пакет
- тот полетел, уменьшаясь, вниз и шлепнулся на заснеженном  прямоугольнике
газона. И сразу к нему кинулись черные фигурки.
     Нелли торопливо закрыла окно и поежилась.
     - Я бы в них кирпичом кинула, - сказала Люся.
     - Ничего, - сказала Нелли, - так им обиднее будет. Хочешь чаю?
     - Лучше б выпить, - сказала Люся.
     - Тогда  пошли  в  комнату  и  этого  возьмем,  железного...  У  меня
"Ванька-бегунок" есть, полбутылки.
     Люся не поняла сначала - а потом вспомнила: так в кругах,  близких  к
продовольственной "березке" на Дорогомиловской, назывался "Джонни  Уокер",
по слухам, любимый напиток покойного товарища Андропова. Господи, подумала
вдруг Люся, ведь как недавно все это было - метель на  Калининском,  битва
за дисциплину, нежное лицо  американской  пионерки  на  телеэкране,  косая
синяя подпись "Андроп" под печатным текстом ответа... И что шепчет  сейчас
суровый его дух нежной душе Саманты Смит, так  ненадолго  его  пережившей?
Как мимолетна жизнь, как бренен человек...
     Нелли  торопливо   убирала   переполненные   пепельницы,   вывернутые
наизнанку колготки,  свисавшие  со  спинки  кресла,  кожуру  грейпфрута  и
раскрошенное по полу печенье, и вскоре на  ковре  осталась  только  стопка
журналов и железный гроссмейстер.
     - Вот, теперь не так позорно...
     Люся села на край кровати и отхлебнула  из  широкого  стакана.  После
водки из пластмассовой трубки она даже не заметила вкуса - так,  чуть-чуть
обожгло горло.
     Нелли присела рядом и уставилась на фигуру в центре ковра.
     - Знаешь, - сказала она, - я в какой-то книге  читала  такую  сказку.
Будто бы на какой-то равнине воюют две армии, а над ними - огромная  гора.
И на вершине сидят два мага, и играют в шахматы. Когда кто-нибудь  из  них
ходит, одна из армий внизу приходит в движение. Если берет  фигуру,  внизу
гибнут солдаты. И если один выигрывает, то армия второго гибнет.
     - Что-то я тоже похожее  видела,  -  сказала  Люся.  -  А,  точно,  в
"Звездных войнах", в третьей серии. Когда Дар Ветер дерется  с  этим,  как
его, на своем звездолете, а внизу, на планете, все как бы повторяется.  Ты
про этих психов говоришь?
     - Так вот я сейчас подумала, - не отвечая на Люсин вопрос, продолжала
Нелли, - может, все совсем наоборот?
     - Наоборот?
     - Ну да. Наоборот. Когда какой-нибудь отряд одной армии наступает или
отходит, одному из магов приходится делать ход. А  когда  солдаты  другого
гибнут, он берет у него фигуру.
     - По-моему,  никакой  разницы,  -  сказала  Люся.  -  И  вообще,  как
посмотреть... Постой, ты что, намекаешь, что мы...
     - Или они, - сказала Нелли, кивая головой куда-то  вверх.  -  Ты  это
правильно сказала, что нет разницы.
     Она протянула  руку  с  черной  пластинкой  дистанционного  пульта  в
сторону телевизора, и по  его  экрану  беззвучно  замелькали  разноцветные
хоккеисты.
     - А что это за две армии? - спросила Люся. - Добро и зло?
     -  Прогресс  и  реакция,  -  сказала  Нелли  таким  тоном,  что  Люся
засмеялась. - Не знаю я. Давай-ка лучше посмотрим.
     - Слушай, - сказала через  некоторое  время  Люся,  -  как  интересно
получается. Я все думаю про  это  твое  наоборот  с  шахматами.  И  сейчас
подумала - ведь если, например,  мы  -  прогрессивное  явление,  то  тогда
прогресс - это мы?
     - Sure, - ответила Нелли.
     Хоккейное поле на экране исчезло, и появился полный человек в  очках,
стоящий возле настенной шахматной доски.
     - Неожиданно развивались события  при  доигрывании  очередной  партии
чемпионата мира по шахматам, - все громче и  громче  (по  мере  того,  как
Нелли щелкала кнопкой на  пульте)  говорил  он.  -  Отложенная  при  явном
преимуществе черных, игра  приобрела  неожиданное  и  интересное  развитие
после парадоксального хода белой ладьи...
     Застучали фигуры на доске.
     - Один из двух  офицеров...  простите,  слонов,  составлявших  основу
позиции черных, оказался под ударом, причем  удар  этот  ему  нанес,  если
можно так выразиться, сам претендент, не  сумевший  при  домашнем  анализе
партии учесть всех последствий непродуманного на первый взгляд  хода  коня
белых.
     На экране мелькнули крупные  пальцы  комментатора  и  профиль  белого
коня.
     - Белопольный слон черных вынужден уйти...
     Опять застучали фигуры.
     - ...а положение чернопольного становится практически безнадежным.
     Комментатор потыкал сначала в белые, потом в черные фигурки на доске,
покрутил рукой в воздухе и печально улыбнулся.
     - О том, чем закончилась партия, станет известно, как  я  надеюсь,  к
вечернему выпуску "Новостей".
     На экране возникло заснеженное поле, кончающееся лесом и стиснутое  с
двух сторон длинными заборами. Внизу кадра была видна кромка шоссе,  и  по
ней неторопливо потянулись белые метеорологические  цифры,  большая  часть
которых начиналась с похожего на силикатный кирпич минуса.
     "Взять бы такой кирпич, - думала Люся, - и этому Валере по лысине..."
     - Знаешь, что это за музыка? - спросила Нелли, подвигаясь к Люсе.
     - Нет, - ответила Люся, чуть отстраняясь и чувствуя, как у нее  снова
начинает ныть грудь. - Раньше она всегда после "Времени"  была.  А  сейчас
только иногда заводят.
     - Это французская песня. Называется "Манчестер - Ливерпуль".
     - Но города-то английские, - сказала Люся.
     - Ну и что. А песня французская. Знаешь, сколько я себя помню, все мы
едем, едем в этом поезде... Манчестера я  не  запомнила,  а  в  Ливерпуль,
наверно, так и не попаду.
     Люся почувствовала, как Нелли опять придвигается к ней ближе, так что
стало ощутимо тепло ее  тела  под  тонкой  зеленой  шерстью.  Потом  Нелли
положила ей руку на плечо - еще неопределенным  движением,  которое  можно
было истолковать и как простое выражение приязни - но Люся уже поняла, что
сейчас произойдет.
     - Нелли, что ты...
     - Ах, Франция, - чуть слышно выдохнула Нелли.  Она  придвинулась  еще
теснее, и ее рука соскользнула с Люсиного плеча на талию.
     "Время" кончилось,  но  вместо  вечности  на  экране  возник  сначала
диктор, а потом какой-то  ободранный  цех,  в  центре  которого  толпились
угрюмые рабочие в кепках. Мелькнул корреспондент с микрофоном  в  руке,  и
появился стол, за которым сидели дородные мужчины в пиджаках; один из  них
взглянул Люсе в глаза, спрятал под стол  непристойно  волосатые  ладони  и
заговорил.
     - Париж... - шептала Нелли в самое люсино ухо.
     - Не  надо  этого,  -  шептала  Люся,  автоматически  повторяя  слова
экранной хари, - рабочие этого не одобрят и не поймут...
     - А мы им не скажем, - безумно бормотала Нелли в ответ, и ее движения
становились все бесстыдней;  пахло  от  нее  завораживающим  зноем  "Анаис
Анаис", и была еще, кажется, горьковатая нотка "Фиджи".
     "Ну что же, - с неожиданным облегчением подумала Люся,  роняя  ладонь
на бедро Нелли, - пусть это станет моим последним экзаменом..."


     Люся  лежала  на  спине  и  глядела  в   потолок.   Нелли   задумчиво
рассматривала ее покрытый нежным пушком пудры профиль.
     - Ты знаешь, - нарушила она наконец долгую тишину, - а ведь ты у меня
первая.
     - Ты у меня тоже, - ответила Люся.
     - Правда?
     - Да.
     - Тебе хорошо со мной?
     Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула.
     - Послушай, - зашептала Нелли, - обещай мне одну вещь.
     - Обещаю, - прошептала Люся в ответ.
     - Обещай мне, что ты не встанешь и  не  уйдешь,  что  бы  я  тебе  не
сказала. Обещай.
     - Конечно обещаю. Что ты.
     - Ты во мне ничего необычного не заметила?
     - Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты  на
них и работаешь - какое мне дело?
     - А кроме этого? Ничего?
     - Да нет же.
     - Ну ладно... Нет, я не могу. Поцелуй меня... Вот так. Ты знаешь, кем
я раньше была?
     - Господи, да какая разница?
     - Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала?  Про
операцию по перемене пола?
     Люся почувствовала, как на нее вдруг накатил страх  -  даже  сильнее,
чем в автобусе, и опять мучительно заболела  грудь.  Она  отодвинулась  от
Нелли.
     - Ну, слышала. А что? Так вот, - быстро и сбивчиво зашептала Нелли, -
только слушай до конца. Я мужиком раньше была,  Василием  звали,  Василием
Цыруком. Секретарем райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом
и галстуком, все собрания какие-то вела... Персональные  дела...  Повестки
дня всякие, протоколы... И вот так, знаешь, идешь домой, а там  по  дороге
валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются - а я  иду  в  этом
жилете сраном, со значком и усами, и еще портфель в руке, а они хохочут, и
по машинам, по машинам... Ну, думаю,  ничего...  Партстаж  наберу,  потом,
глядишь, инструктором в горком - все данные у меня были... Еще, думал,  не
в таких ресторанах погуляю - на весь мир... И  тут,  понимаешь,  пошел  на
вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али,  араб  пьяный,  стакан  с
чаем мне в морду кинул... А в райкоме  партии  спрашивают  -  что  ж  это,
Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам - нет? И  -
выговор с занесением. Чуть с ума я не сошел, а потом читаю в  "Литгазете",
что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает -  это
для этих, значит, гомиков - ты не подумай только,  что  я  тоже...  Я  без
склонностей был. Просто читаю, что он  гормоны  разные  колет,  и  психика
изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал
я свой старый "Москвич", и лег - шесть операций подряд, гормоны без  конца
кололи. И вот год назад вышла  из  клиники,  волосы  отросли  уже,  и  все
по-другому  -  иду по улице,  а вокруг сугробы,  как когда-то  вата  возле
елки...  Потом  привыкла  вроде.  А недавно стало мне казаться, что все на
меня смотрят и все про меня понимают.  И вот встретила я тебя,  и думаю, а
ну проверю, женщина я или... Люся, ты что?
     Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены,  обеими  руками  прижимая  к
груди колени. Некоторое время стояла тишина.
     - Я тебе противна, да? - прошептала Нелли. - Противна?
     - Усы, значит, были, - сказала  Люся,  и  откинула  упавшую  на  лицо
прядь. - А помнишь может, у тебя зам был по оргработе? Андрей Павлов?  Еще
Гнидой называли?
     - Помню, - удивленно сказала Нелли.
     - За пивом тебе ходил еще? А потом ты ему персональное дело  повесила
с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках  нарисовали,
и Дзержинского без тени?
     - А ты откуда... Гнида? Ты?!
     - И кличку эту ты мне придумала - за что? За то  что  я  в  рот  тебе
смотрел, протоколы  собраний  переписывал  каждый  вечер  до  одиннадцати?
Господи, да все по-другому могло бы... Ты  знаешь,  о  чем  я  второй  год
мечтаю? Чтоб прокатить мимо  твоего  райкома  на  пятисотом  мерседесе,  в
крутом навороте - и чтоб Цырук, ты то есть, шел там со  своими  татарскими
усиками  и  портфелем  с  протоколами  собраний  -  чтоб,  значит,  просто
посмотреть на него с заднего сидения, в глаза, и  взгляд  так  дальше,  на
стену... Не заметить. Понимаешь?
     - Андрон, да ведь это не я... Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал,
что зам по оргработе отвечает... Ведь какой скандал - старейший  в  районе
член партии с ума сошел, хер старый, когда твой стенд  увидел.  Сходил  за
кефиром... Нет, Андрон, правда - ты, что ли?
     Люся вытерла простыней губы.
     - У тебя водка есть?
     - Спирт есть, - сказала Нелли, вставая с кровати - я сейчас.
     Прикрываясь  скомканной  простыней,  она  убежала  на  кухню,  оттуда
донесся  лязг  посуды;  что-то  стеклянное   упало   и   разбилось.   Люся
прокашлялась и длинно сплюнула на ковер, а потом еще раз тщательно вытерла
губы о простыню.
     Через  минуту  Нелли  вернулась  с  двумя   наполовину   наполненными
гранеными стаканами.
     - Держи... Райкомовские... Не знаю даже, как к тебе обращаться...
     - А как раньше - Гнида, - сказала  Люся,  и  на  ее  глазах  блеснули
слезы.
     - Да забудь ты. А то как баба прямо... Давай. За встречу.
     Выпили.
     - Ты кого-нибудь из наших видишь? - спросила после паузы Нелли.
     - Да нет. Так, слухи доходят.  Вот  Васю  Прокудина  из  интерсектора
помнишь?
     - Помню.
     - Третий год за шведом замужем.
     - Ты что... Он что, тоже операцию сделал?
     - Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться.
     - А-а. А то я думаю - он же рябой был, как Батый, и глаза косые.
     - Черт их поймет, иностранцев этих, - устало сказала Люся. -  Бесятся
с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро - лет  сорок,  харя
как булыжник, лба нет почти, а в авоське - "Молодая Гвардия". Значит, и на
таких спрос есть... Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд?
     Нелли нежно посмотрела на Люсю.
     - Конечно.
     - Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача?  И  про  то,
как мы танцуем под луной? Сегодня в "Москве" ее крутили.
     - Помню. Да она у меня есть. Поставить?
     Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на  голые  плечи  простыню,
подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
     - А тебе кто операцию делал? - спросила Нелли.
     - В кооперативе, - сказала Люся, разглядывая разбросанные по  столику
упаковки французских гигиенических тампонов. - Они меня,  кажется,  кинули
круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я, под
Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на  морозе.
И болит часто.
     - Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
     Нелли вздохнула и замолчала.
     - Ты о чем задумалась-то? - спросила Люся через минуту.
     - Да так... Иногда, знаешь, кажется, что я так  и  иду  по  партийной
линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть.  Понимаешь?  Время  просто
другое.
     - А не боишься, что все назад вернется? -  спросила  Люся.  -  Только
честно.
     - Да не очень, - сказала Нелли. - Вернется, посмотрим. У нас с  тобой
опыт работы есть? Есть.


     Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому  шоссе
ехал  маленький  зеленый  автобус.  Иногда   ему   навстречу   выскакивало
ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо  проносились
несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем
же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой.
     Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой,
на которой еле держалась пилотка - он вел автобус. У другого, сидящего  на
ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным
и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала  и
морщась от боли, он медленно и громко читал.
     - Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина  и  честь.
Дисциплина  как  проявление  созидающей  воли.   Сознательная   любовь   к
дисциплине. Дисциплина - это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает
свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок - это  хаос.  Хаос  -  это
гнет. Беспорядок - это рабство. Армия - это дисциплина. Здесь, так же  как
при закалке стали, главное - не перекалить металл, для  этого  его  иногда
отпускают...
     Автобус вдруг резко вильнул, и  офицер  выронил  журнал.  Ты  что?  -
спросил он второго. - Совсем уже?
     - Как же мы их отпустили... - простонал тот. - Теперь  он  проиграет.
Проиграет этому... Этому...
     - Это они нас  отпустили,  -  ядовито  сказал  первый,  нагибаясь  за
журналом. - Ну что, дальше читать?
     - Ты в себя еще не пришла?
     - Нет. Не пришла я ни в какую себя.
     - Тогда прочти про шинель.
     -  А  где  это?  -  спросил  первый,  возясь  с  заляпанными   грязью
страницами.
     - Забыла уже, да? - с кривой улыбкой сказал второй. - Короткая  же  у
тебя память.
     Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
     - Со слова "Лермонтов", - сказал второй.
     - Лермонтов, - начал читать  первый,  -  когда-то  назвал  кавказскую
черкеску  лучшим  в  мире  нарядом  для  мужчин.  К  горной  черкеске  как
одежде-символу  можно  теперь  смело  причислить  еще  русскую  офицерскую
шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в
истории редко, она стала после  Бородина  и  Сталинграда  национальна.  Ее
древний силуэт художник различит на фресках старинного письма.  Даже  если
сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать  одежду
совершенней и благороднее, чем русская шинель. "Не хватит  на  то,  -  как
сказал бы полковник Тарас Бульба, - мышиной их натуры..."
     - Там нет слова "полковник", - перебил второй.
     - Да, - сказал первый, пробежав глазами по странице, - нет.
     Это в  другом  месте:  "Завет  отца  -  отчет,  как  живешь.  Помните
полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде  всего  нравственное.  В
этом..."
     - Хватит,  -  сказал  второй.  От  последних  слов  его  лицо  словно
засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе  к
постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса.
     Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином  дерматиновую
плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал  есть.  Вдруг
он всхлипнул.
     - Я ведь тебя слушаю, - заговорил  он,  кривясь  от  подступившего  к
горлу плача, - слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь  ты,  Варя,
давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно... Ты посмотри, на кого мы похожи
- лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем...  И
эти шахматы...
     - Но идет борьба, - сказал второй. - Непримиримая  борьба.  Мне  ведь
тоже тяжело, Тамара.
     Первый офицер закрыл лицо и  несколько  секунд  был  не  в  состоянии
говорить. Постепенно он успокоился, взял из  коробки  зефирину  и  целиком
затолкал ее в рот.
     - Как я тогда тобой гордилась! - заговорил он опять. -  Даже  подругу
жалела, что у нее старшей сестры нет... И все за тобой, за тобой, и все  -
как ты... А ты все время делаешь вид, что знаешь, зачем мы  живем,  и  как
жить дальше... Но теперь - хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по
ночам - с шилом... Нет, уйду я. Все.
     - А как же наше дело? - спросил второй.
     - А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
     Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался  в  сугроб  на  обочине.
Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
     - Нет! Хватит! - заорал он. - Теперь я своим умом  жить  буду.  А  ты
езжай на "Тамбов". Слышишь, тормози!
     Его опять скрутило в рыданиях. Он полез  в  карман  своей  куртки,  с
трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул  их  на  коричневый
дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
     - Тормози, гадина! - закричал он, -  тормози,  а  не  то  я  на  ходу
прыгну!
     Автобус  затормозил,  и  передняя  дверь  открылась.  Офицер  с  воем
выскочил на дорогу, и, прижимая к груди пакет  с  сервилатом,  диагонально
побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе,  лесом
и какими-то  заборами  -  навстречу  далекому  лесу  и  Луне,  теперь  уже
окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но  все
же он перемещался довольно быстро.
     Второй молча глядел на черную фигурку,  постепенно  уменьшавшуюся  на
ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала,  опять  поднималась
на ноги и бежала дальше. Наконец, она совсем исчезла  из  виду.  Тогда  по
щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
     Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось;  повисшая  на
подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
     - Семь лет в стальном гробу-у, - тихо запел он навстречу новому дню и
широкой, как жизнь, дороге.




                               Виктор ПЕЛЕВИН

                               ЗИГМУНД В КАФЕ



                               За гладкими каменными лицами этих истуканов
                             нередко скрываются лабиринты трещин и пустот,
                             в которых селятся разного рода птицы.
                                           Джозеф Левендер, "Остров Пасхи"


     На его памяти в Вене ни разу не было такой холодной зимы. Каждый раз,
когда открывалась дверь и в кафе  влетало  облако  холодного  воздуха,  он
слегка ежился. Долгое время новых посетителей  не  появлялось,  и  Зигмунд
успел впасть в легкую старческую дрему, но вот дверь снова хлопнула, и  он
поднял голову.
     В кафе вошли двое новых посетителей - господин с бакенбардами и  дама
с высоким шиньоном.
     Дама держала в руках длинный острый зонт.
     Господин нес небольшую женскую сумочку, отороченную темным  блестящим
мехом, чуть влажным из-за растаявших снежинок.
     Они остановились у вешалки и стали раздеваться - мужчина  снял  плащ,
повесил его на крючок, а потом попытался нацепить шляпу на одну из длинных
деревянных шишечек, торчавших из стены над  вешалкой,  но  промахнулся,  и
шляпа, выскочив из его руки, упала на  пол.  Мужчина  что-то  пробормотал,
поднял шляпу, повесил ее все-таки на шишечку засуетился за спиной у  дамы,
помогая ей снять шубу. Освободясь от шубы, дама  благосклонно  улыбнулась,
взяла у него сумочку, и вдруг на ее лице появилась расстроенная гримаса  -
замок на cумочке был раскрыт, и в нее набился снег.  Дама,  освободясь  от
шубы, повесила сумочку на плечо, поставила зонт в угол, отчего-то повернув
его ручкой вниз, взяла своего кавалера под руку и пошла с ним в зал.
     - Ага, - тихо сказал Зигмунд и покачал головой.
     Между  стеной  и  стойкой  бара,  недалеко  от  столика,  к  которому
направились господин с бакенбардами и его спутница, был  небольшой  пустой
закуток, где возились хозяйские дети - мальчик лет восьми в широком  белом
свитере, усеянном черными ромбами,  и  девочка  чуть  помладше,  в  темном
платье и полосатых шерстяных рейтузах. Недалеко  от  них  на  полу  лежали
кубики и полуспущенный резиновый мяч.
     Вели себя дети на редкость тихо.  Мальчик  возился  с  горой  больших
кубиков с цветными рисунками на боках - он  строил  из  них  дом  довольно
странной формы, с  просветом  в  передней  стене  -  постройка  все  время
рушилась, потому что просвет  выходил  слишком  широким  и  верхний  кубик
проваливался в щель между боковыми. Каждый раз, когда кубики  рассыпались,
мальчик некоторое время горестно ковырял в носу грязным пальцем,  а  потом
начинал строительство заново. Девочка сидела напротив, прямо  на  полу,  и
без особого интереса следила за братом, возясь с горкой мелких монет - она
то раскладывала их по полу, то собирала в кучку  и  запихивала  под  себя.
Вскоре ей наскучило это занятие, она оставила монеты в покое,  наклонилась
в сторону, схватила за ножки ближайший стул, подтянула его к себе и  стала
двигать им по полу, слегка подталкивая мяч его ножками.  Один  раз  толчок
вышел слишком сильным, мяч покатился в  сторону  мальчика,  и  его  шаткое
сооружение обрушилось на пол  в  тот  самый  момент,  когда  он  собирался
водрузить на его  вершину  последний  кубик,  на  сторонах  которого  были
изображены ветка с апельсинами и пожарная каланча. Мальчик поднял голову и
погрозил сестре кулаком, в ответ на что она открыла  рот  и  показала  ему
язык - она держала его высунутым так долго, что его можно было,  наверное,
рассмотреть во всех подробностях.
     - Ага, - сказал Зигмунд и перевел взгляд на мужчину с бакенбардами  и
его даму.
     Им уже подали закуски. Господин глотал устриц, уверенно раскрывая  их
раковины маленьким серебряным ножичком, и говорил что-то  своей  спутнице,
которая улыбалась, кивала и отправляла в рот шампиньоны -  она  по  одному
цепляла их с блюда двузубой вилкой и внимательно разглядывала,  перед  тем
как обмакнуть в густой  желтый  соус.  Затем  господин,  звякая  горлышком
бутылки о край стакана, налил себе белого вина, выпил его и  пододвинул  к
себе тарелку с супом.
     Подошел официант и поставил на стол блюдо с  длинной  жареной  рыбой.
Поглядев на рыбу, дама вдруг хлопнула себя ладонью по лбу и  стала  что-то
говорить своему кавалеру. Тот поднял на нее глаза, послушал  ее  некоторое
время и недоверчиво скривился, затем выпил еще один  стакан  вина  и  стал
аккуратно заправлять сигарету в конический красный  мундштук,  который  он
держал между мизинцем и безымянным пальцем.
     - Ага! - сказал Зигмунд и уставился в дальний угол зала,  где  стояли
хозяйка заведения и кряжистый официант.
     Там было темно, вернее, темней, чем в остальных углах, - под потолком
перегорела лампочка. Хозяйка глядела вверх, уперев в бока полные  руки,  -
из-за этой позы и  фартука  с  разноцветными  зигзагами  она  походила  на
античную амфору. Официант уже  принес  длинную  стремянку  которая  теперь
стояла возле пустого стола. Хозяйка проверила, крепко ли стоит  стремянка,
задумчиво почесала голову и что-то сказала  официанту.  Тот  повернулся  и
пошел к стойке бара, завернул за нее, наклонился и некоторое время  совсем
не был виден. Через  минуту  он  выпрямился  и  показал  хозяйке  какой-то
вытянутый  блестящий  предмет.  Хозяйка  энергично  кивнула,  и   официант
вернулся к ней, держа найденный фонарик в поднятой руке он  протянул  его,
хозяйке, но та отрицательно помотала головой и показала пальцем на пол.
     В полу возле пустого столика был большой квадратный люк. Он был почти
незаметен из-за того, что его крышка была выложена паркетными ромбами, как
и весь остальной пол, и догадаться о его существовании можно  было  только
по двойному бордюру из тонкой меди, пересекавшему  замысловатые  паркетные
узоры, и по утопленному в дереве медному кольцу.
     Аккуратно подтянув брюки на коленях, официант сел на корточки, взялся
за кольцо и одним сильным движением открыл люк. Хозяйка чуть поморщилась и
переступила с ноги на ногу. Официант вопросительно поглядел на нее  -  она
опять энергично кивнула, и он полез вниз. Видимо, под полом была  короткая
лестница, потому что он погружался в глубину  черного  квадрата  короткими
рывками, каждый из которых соответствовал невидимой тупени. Сначала он сам
придерживал крышку, но когда  он  спустился  достаточно  глубоко,  хозяйка
пришла ему на помощь - наклонясь вперед, она взялась за нос двумя руками и
напряженно уставилась в темную дыру, где исчез ее напарник.
     Через некоторое время белая куртка официанта, уже изрядно испачканная
паутиной и пылью, снова возникла над поверхностью пола. Выбравшись наружу,
он решительно закрыл люки шагнул к стремянке, но хозяйка жестом остановила
его и велела повернутьей. Тщательно отряхнув его куртку, она взяла у  него
лампочку, подышала на ее стеклянную колету и несколько раз  нежно  провела
по ней ладонью. Шагнув к  стремянке,  она  поставила  ногу  на  ее  нижнюю
ступеньку, подождала, пока официант крепко ухватится за лестницу сбоку,  и
полезла вверх.
     Перегоревшая  лампочка  располагалась   внутри   узкого   стеклянного
абажура, висевшего на длинном шнуре, так что  лезть  надо  было  не  очень
высоко. Поднявшись на пять или  шесть  ступенек,  хозяйка  просунула  руку
внутрь абажура и  попыталась  вывернуть  лампочку,  но  та  была  ввинчена
слишком прочно, и абажур стал поворачиваться вместе со шнуром.  Тогда  она
зажала новую лампочку во рту, осторожно обхватив ее губами  за  цоколь,  и
подняла вторую руку, которой ухватила абажур за  край;  после  этого  дело
пошло быстрее. Вывернув перегоревшую лампочку,  она  сунула  ее  в  карман
своего фартука и стала вворачивать новую. Сильными руками сжимая лестницу,
официант завороженно следил за движениями  ее  пухлых  ладоней,  время  от
времени проводя по пересохшим губам  кончиком  языка.  Вдруг  под  матовым
абажуром вспыхнул  свет,  официант  вздрогнул,  зажмурился  и  на  секунду
ослабил  свою  хватку.  Половинки  лестницы  стали  разъезжаться;  хозяйка
взмахнула руками и чуть не полетела на пол, по в  самый  последний  момент
официант успел удержать лестницу; с неправдоподобной  быстротой  преодолев
три или четыре ступеньки, бледная от испуга хозяйка спрыгнула на паркет  и
обессиленно замерла в успокаивающем объятии напарника.
     - Ага! Ага! - громко сказал Зигмунд и уставился на пару за столиком.
     Дама  с  шиньоном  успела  перейти  к  десерту  -  в  ее  руке   была
продолговатая трубочка с  кремом,  которую  она  понемножку  обкусывала  с
широкой стороны. Когда Зигмунд поднял на нее глаза, дама как раз собралась
откусить порцию побольше - засунув трубку в рот, она сжала  ее  зубами,  и
густой белый крем, прорвав тонкую золотистую коробочку выдавился из задней
части  пирожного.  Господин  с  бакенбардами  мгновенно   среагировал,   и
вырвавшийся  из  пирожного  кремовый  протуберанец,  вместо   того   чтобы
шлепнуться на  скатерть,  упал  в  его  собранную  лодочкой  ладонь.  Дама
расхохоталась. Господин поднес  ладонь  с  кремовой  горкой  ко  рту  и  в
несколько приемов слизнул ее, вызвав у своей  спутницы  еще  один  приступ
смеха - она даже но стала доедать пирожное и отбросила  его  на  блюдо  со
скелетом рыбы. Слизав крем, господин поймал  над  столом  руку  дамы  и  с
чувством ее поцеловал, а та подняла стоявший перед ним бокал с  золотистым
вином и отпила несколько маленьких глотков. После этого  господин  закурил
новую сигарету - вставив ее в свой конический красный мундштук - он сделал
несколько быстрых затяжек, а потом принялся пускать кольца.
     Несомненно он был большим мастером этого сложного искусства.  Сначала
он выпустил одно большое сизое кольцо  с  волнистой  кромкой,  а  затем  -
кольцо поменьше, которое пролетело сквозь первое, совершенно его не задев.
Помахав перед собой в воздухе, он  уничтожил  всю  дымовую  конструкцию  и
выпустил два новых  кольца,  на  этот  раз  одинакового  размера,  которые
повисли  одно  над  другим,  образовав  почти  правильную  восьмерку.  Его
спутница с интересом наблюдала за происходящим,  машинально  тыкая  тонкой
деревянной шпилькой в лежащую на тарелке голову рыбы.
     Еще раз набрав полные  легкие  дыма,  господин  выпустил  две  тонкик
длинных струи, одна из которых прошла  сквозь  верхнее,  а  другая  сквозь
нижнее кольцо, где они соприкоснулись и слились в мутный  синеватый  клуб.
Дама зааплодировала.
     - Ага! - воскликнул Зигмунд, и  господин,  повернувшись,  смерил  его
заинтересованным взглядом.
     Зигмунд снова стал смотреть на детей. Видимо,  кто-то  из  них  успел
сбегать за новой порцией игрушек. Теперь кроме кубиков и мяча  вокруг  них
возлежали  растрепанные   куклы   и   бесформенные   куски   разноцветного
пластилина. Мальчик по-прежнему  возился  с  кубиками,  только  теперь  он
строил из них не дом, а длинную невысокую стену, на которой  через  равные
промежутки стояли оловянные солдатики с  длинными  красными  плюмажами.  В
стене было оставлено несколько проходов, каждый из  которых  сторожило  по
три солдатика - один снаружи, а двое - внутри. Стена была полукруглой, а в
центре отгороженного ею пространства на аккуратно устроенной подставке  из
четырех кубиков помещался мяч - он опирался только на кубики и не  касался
пола. Девочка сидела к брату спиной и рассеянно покусывала за хвост чучело
небольшой канарейки.
     - Ага! - беспокойно крикнул Зигмунд. - Ага! Ага!
     На этот раз на него покосился не только господин с бакенбардами (он и
его спутница уже стояли у вешалки и  одевались),  но  и  хозяйка,  которая
длинной палкой поправляла  шторы  на  окнах.  Зигмунд  перевел  взгляд  на
хозяйку, а с хозяйки - на стену, где висело несколько картин  -  банальная
марина с луной и маяком и еще одно огромное, непонятно как  попавшее  сюда
авангардное полотно - вид сверху на два открытых рояля, в  которых  лежали
мертвые Бунюэль и Сальвадор Дали, оба со странно длинными ушами.
     - Ага! - изо всех сил закричал Зигмунд. - Ага! Ага!! Ага!!!
     Теперь на него смотрели уже со всех сторон - и не только смотрели.  С
одной стороны к нему приближалась хозяйка  с  длинной  палкой  в  руке,  с
другой - господин с бакенбардами, в  руке  у  которого  была  шляпа.  Лицо
хозяйки было как всегда хмурым, а лицо господина, напротив, выражало живой
интерес и умиление. Лица приближались и вскоре заслонили собой почти  весь
обзор, так что Зигмунду стало немного не по себе и  он  на  всякий  случай
сжался в пушистый комок.
     -  Какой  у  вас  красивый  попугай,  -  сказал  хозяйке  господин  с
бакенбардами. - А какие он еще слова знает?
     - Много всяких, - ответила хозяйка. - Ну-ка, Зигмунд, скажи  нам  еще
что-нибудь.
     Она подняла руку и просунула кончик толстого пальца между прутьев.
     - Зигмунд молодец, -  кокетливо  сказал  Зигмунд,  на  всякий  случай
передвигаясь по жердочке в дальний угол клетки, - Зигмунд умница.
     - Умница-то умница, - сказала  хозяйка,  -  а  вот  клетку  свою  всю
обгадил. Чистого моста нет.
     - Не будьте так строги к бедному животному. Это ведь его клетка, а не
ваша, - приглаживая волосы, сказал господин с бакенбардами. - Ему в ней  и
жить.
     В следующий момент он, видимо, ощутил неловкость оттого, что беседует
с какой-то вульгарной барменшей. Сделав каменное лицо и  надев  шляпу,  он
повернулся и пошел к дверям.




                                  НИКА


     Теперь, когда ее легкое дыхание  снова  рассеялось  в  мире,  в  этом
облачном небе, в этом холодном весеннем ветре, и  на  моих  коленях  лежит
тяжелый, как силикатный кирпич, том Бунина, я  иногда  отрываю  взгляд  от
страницы и смотрю на стену, где висит ее случайно сохранившийся снимок.
     Она была намного моложе меня; судьба  свела  нас  случайно,  и  я  не
считал, что ее привязанность ко мне вызвана моими достоинствами; скорее, я
был  для  нее,  если  воспользоваться  термином  из   физиологии,   просто
раздражителем,  вызывавшим  рефлексы  и  реакции,  которые   остались   бы
неизменными, будь  на  моем  месте  физик-фундаменталист  в  академической
ермолке, продажный депутат или любой другой, готовый  оценить  ее  смуглую
южную прелесть и  смягчить  ей  тяжесть  существования  вдали  от  древней
родины, в голодной северной стране, где  она  по  недоразумению  родилась.
Когда она прятала голову у меня на груди, я медленно проводил пальцами  по
ее шее и представлял  себе  другую  ладонь  на  том  же  нежном  изгибе  -
тонкопалую   и   бледную,   с   маленьким   черепом   на    кольце,    или
непристойно-волосатую, в синих якорях и датах, так же медленно  сползающую
вниз - и чувствовал, что эта перемена совсем не затронула бы ее души.
     Я никогда не называл ее полным именем -  слово  "Вероника"  для  меня
было ботаническим термином и вызывало в  памяти  удушливо  пахнущие  белые
цветы с оставшейся далеко в детстве южной клумбы.  Я  обходился  последним
слогом, что было ей безразлично; чутья к музыке речи у нее не было совсем,
а о своей тезке-богине, безголовой и крылатой, она даже не знала.
     Мои друзья невзлюбили  ее  сразу.  Возможно,  они  догадывались,  что
великодушие, с которым они - пусть даже на несколько минут - принимали  ее
в свой круг, оставалось просто незамеченным. Но требовать  от  Ники  иного
было бы так же глупо, как ожидать от идущего по асфальту пешехода  чувства
признательности к когда-то проложившим дорогу рабочим; для нее  окружающие
были чем-то вроде  говорящих  шкафов,  которые  по  непостижимым  причинам
появлялись рядом с ней и по таким же непостижимым причинам исчезали.  Ника
не интересовалась чужими чувствами, но инстинктивно угадывала отношение  к
себе - и, когда ко мне приходили, она чаще всего вставала и шла на  кухню.
Внешне мои знакомые не были с ней грубы,  но  не  скрывали  пренебрежения,
когда ее не было рядом; никто из них, разумеется, не считал ее ровней.
     - Что ж твоя Ника, на меня и глядеть не хочет? - спрашивал меня  один
из них с усмешечкой. Ему не приходило в голову, что именно так оно и есть;
со странной наивностью он полагал, что в глубине никиной души ему отведена
целая галерея.
     - Ты совершенно  не  умеешь  их  дрессировать,  -  говорил  другой  в
приступе пьяной задушевности, - у меня она шелковой была бы через неделю.
     Я знал, что он  отлично  разбирается  в  предмете,  потому  что  жена
дрессирует его уже четвертый год, но меньше всего  в  жизни  мне  хотелось
стать чьим-то воспитателем.
     Не то, чтобы Ника была равнодушна к удобствам - она с  патологическим
постоянством оказывалась в том самом кресле, куда мне хотелось сесть, - но
предметы существовали для нее только пока она ими  пользовалась,  а  потом
исчезали. Наверное, поэтому у нее не было  практически  ничего  своего;  я
иногда  думал,  что  именно  такой  тип  и  пытались  вывести   коммунисты
древности, не имея понятия, как будет выглядеть  результат  их  усилий.  С
чужими чувствами она не считалась, но не из-за скверного склада характера,
а оттого, что часто не догадывалась о существовании этих чувств. Когда она
случайно разбила старинную сахарницу кузнецовского  фарфора,  стоявшую  на
шкафу, и я через час после этого неожиданно для себя дал ей пощечину, Ника
просто не поняла, за что ее ударили - она выскочила вон, и, когда я пришел
извиняться, молча отвернулась к стене.  Для  Ники  сахарница  была  просто
усеченным конусом из блестящего материала, набитым бумажками; для  меня  -
чем-то вроде копилки, где хранились собранные за всю жизнь  доказательства
реальности бытия: страничка из давно не  существующей  записной  книжки  с
телефоном, по  которому  я  так  и  не  позвонил;  билет  в  "Иллюзион"  с
неоторванным контролем; маленькая  фотография  и  несколько  незаполненных
аптечных рецептов. Мне было стыдно перед Никой, а извиняться было глупо; я
не знал, что делать, и оттого говорил витиевато и путано:
     - Ника,  не  сердись.  Хлам  имеет  над  человеком  странную  власть.
Выкинуть какие-нибудь треснувшие очки означает признать,  что  целый  мир,
увиденный сквозь них, навсегда остался за спиной, или, наоборот  и  то  же
самое, оказался впереди, в царстве надвигающегося небытия... Ника, если  б
ты  меня  понимала...  Обломки  прошлого   становятся   подобием   якорей,
привязывающих душу к уже не существующему, из чего видно, что нет и  того,
что обычно понимают под душой, потому что...
     Я из под ладони глянул на нее и увидел, как она зевает. Бог знает,  о
чем она думала, но мои слова не проникали в ее маленькую красивую голову -
с таким же успехом я мог бы говорить с диваном, на котором она  сидела.  В
тот вечер я был с Никой особенно нежен, и все же меня не покидало чувство,
что мои руки, скользящие по ее телу, немногим отличаются для нее от веток,
которые касаются ее боков во время наших совместных  прогулок  по  лесу  -
тогда мы еще ходили на прогулки вдвоем.
     Мы были рядом каждый день, но у меня хватило  трезвости  понять,  что
по-настоящему мы не станем близки никогда. Она даже не догадывалась, что в
тот самый момент, когда она прижимается ко  мне  своим  по-кошачьи  гибким
телом, я могу находиться в совсем  другом  месте,  полностью  забыв  о  ее
присутствии. В сущности, она была очень пошла, и  ее  запросы  были  чисто
физиологическими - набить брюхо,  выспаться  и  получить  необходимое  для
хорошего пищеварения количество ласки. Она часами  дремала  у  телевизора,
почти не глядя на экран, помногу ела - кстати, предпочитала жирную пищу  -
и очень любила спать; ни разу  я  не  помню  ее  с  книгой.  Но  природное
изящество и юность  придавали  всем  ее  проявлениям  какую-то  иллюзорную
одухотворенность; в ее животном -  если  вдуматься  -  бытии  был  отблеск
высшей гармонии, естественное дыхание  того,  за  чем  безнадежно  гонится
искусство, и мне начинало казаться, что по-настоящему красива и осмысленна
именно ее простая судьба, а все, на чем я основываю  собственную  жизнь  -
просто выдумки, да еще и чужие. Одно время я мечтал узнать,  что  она  обо
мне думает, но добиваться от  нее  ответа  было  бесполезно,  а  дневника,
который я мог бы украдкой прочесть, она не вела.
     И вдруг я заметил, что меня по-настоящему интересует ее мир.
     У нее была привычка подолгу просиживать у окна, глядя вниз; однажды я
остановился за ее  спиной,  положил  ладонь  ей  на  затылок  -  она  чуть
вздрогнула, но не отстранилась - и попытался угадать, на что она  смотрит,
и чем для  нее  является  то,  что  она  видит.  Перед  нами  был  обычный
московский двор - песочница с парой ковыряющихся детей, турник, на котором
выбивали ковры, каркас чума,  сваренный  из  красных  металлических  труб,
бревенчатая избушка для детей, помойки,  вороны  и  мачта  фонаря.  Больше
всего меня угнетал этот красный каркас - наверно потому,  что  когда-то  в
детстве, в серый зимний день, моя душа хрустнула  под  тяжестью  огромного
гэдээровского альбома, посвященного давно исчезнувшей  культуре  охотников
за мамонтами. Это была удивительно устойчивая цивилизация, существовавшая,
совершенно не изменяясь, несколько тысяч лет где-то в Сибири - люди жили в
небольших,  обтянутых  мамонтовыми  шкурами  полукруглых  домиках,  каркас
которых точь-в-точь повторял  геометрию  нынешних  красных  сооружений  на
детских площадках, только выполнялся не из железных труб, а  из  связанных
бивней мамонта. В альбоме  жизнь  охотников  -  это  романтическое  слово,
кстати,  совершенно  не  подходит  к  немытым  ублюдкам,   раз   в   месяц
заманивавшим большое доверчивое животное в яму  с  колом  на  дне  -  была
изображена очень подробно, и я с удивлением узнал  многие  мелкие  бытовые
детали, пейзажи и лица; тут же я сделал первое в  своей  жизни  логическое
умозаключение, что художник, без всякого  сомнения,  побывал  в  советском
плену. С тех пор эти красные решетчатые полусферы, возвышающиеся  почти  в
каждом дворе, стали казаться мне эхом породившей нас культуры;  другим  ее
эхом  были  маленькие  стада  фарфоровых  мамонтов,  из  тьмы  тысячелетий
бредущие в будущее по миллионам советских буфетов. Есть  у  нас  и  другие
предки, думал я, вот например трипольцы - не  от  слова  "Триполи",  а  от
"Триполье",  -  которые  четыре,  что  ли,  тысячи  лет  назад  занимались
земледелием и  скотоводством,  а  в  свободное  время  вырезали  из  камня
маленьких голых баб с очень толстым задом -  этих  баб,  "Венер",  как  их
сейчас называют, осталось очень много - видно, они  были  в  красном  углу
каждого дома. Кроме этого про  трипольцев  известно,  что  их  бревенчатые
колхозы имели очень строгую планировку с широкой главной улицей, а дома  в
поселках  были  совершенно  одинаковы.  На   детской   площадке,   которую
разглядывали мы с Никой,  от  этой  культуры  остался  бревенчатый  домик,
строго ориентированный по сторонам света, где уже час сидела вялая девочка
в  резиновых  сапогах  -  сама  она  была  не  видна,   виднелись   только
покачивающиеся нежно-голубые голенища.
     Господи, думал я, обнимая  Нику,  а  сколько  я  мог  бы  сказать,  к
примеру, о песочнице? А о помойке? А о  фонаре?  Но  все  это  будет  моим
миром, от которого я порядочно устал, и из которого мне некуда  выбраться,
потому что умственные построения, как  мухи,  облепят  изображение  любого
предмета на сетчатке  моих  глаз.  А  Ника  была  совершенно  свободна  от
унизительной  необходимости  соотносить  пламя  над   мусорным   баком   с
московским пожаром 1737 года, или связывать полуотрыжку-полукарканье сытой
универсамовской вороны с  древнеримской  приметой,  упомянутой  в  "Юлиане
Отступнике." Но что же тогда такое ее душа? Мой кратковременный интерес  к
ее внутренней жизни, в которую я не мог проникнуть, несмотря  на  то,  что
сама  Ника  полностью  была  в  моей  власти,  объяснялся,  видимо,   моим
стремлением измениться, избавиться от постоянно грохочущих в  моей  голове
мыслей, успевших накатать  колею,  из  которой  они  уже  не  выходили.  В
сущности, со мной уже давно не происходило ничего нового,  и  я  надеялся,
находясь рядом с Никой, увидеть какие-то незнакомые способы чувствовать  и
жить. Когда я сознался себе, что, глядя в окно, она видит попросту то, что
там находится, и что ее рассудок совершенно не склонен к  путешествиям  по
прошлому и будущему, а довольствуется настоящим, я уже понимал,  что  имею
дело не с реально существующей Никой, а с набором собственных мыслей;  что
передо мной, как это всегда было и  будет,  оказались  мои  представления,
принявшие ее форму, а сама Ника, сидящая в полуметре от меня,  недоступна,
как вершина Спасской башни. И я снова ощутил на своих плечах невесомый, но
невыносимый груз одиночества.
     - Видишь ли, Ника, - сказал я, отходя в  сторону,  -  мне  совершенно
наплевать, зачем ты глядишь во двор и что ты там видишь.
     Она посмотрела на меня и опять повернулась к окну - видно, она успела
привыкнуть к моим выходкам. Кроме того - хоть она никогда не призналась бы
в этом - ей было совершенно наплевать на все, что я говорю.
     Из одной крайности я бросился в другую. Убедившись, что  загадочность
ее зеленоватых глаз - явление чисто оптическое, я решил, что знаю про  нее
все, и моя привязанность разбавилась легким презрением, которого  я  почти
не скрывал, считая, что она его не заметит. Но вскоре я почувствовал,  что
она тяготится замкнутостью нашей жизни, становится  нервной  и  обидчивой.
Была весна, а я почти все время сидел дома,  и  ей  приходилось  проводить
время рядом, а за окном уже зеленела трава, и сквозь серую пленку  похожих
на туман облаков, затянувших все  небо,  мерцало  размытое,  вдвое  больше
обычного, солнце.
     Я не помню, когда она первый раз пошла гулять без меня, но помню свои
чувства по этому поводу - я отпустил ее  без  особого  волнения,  отбросив
вялую мысль о том,  что  надо  бы  пойти  вместе.  Не  то,  чтобы  я  стал
тяготиться ее обществом - просто я постепенно начал относиться к  ней  так
же, как она с самого начала относилась ко мне - как к табурету, кактусу на
подоконнике или круглому облаку за окном. Обычно, чтобы сохранить  у  себя
иллюзию прежней заботы, я провожал  ее  до  двери  на  лестничную  клетку,
бормотал ей вслед  что-то  неразборчиво-напутственное  и  шел  назад;  она
никогда не спускалась в лифте, а неслышными  быстрыми  шагами  сбегала  по
лестнице вниз - я думаю, что в этом не присутствовало ни тени  спортивного
кокетства; она действительно была так юна и полна сил, что ей  легче  было
три минуты мчаться по ступеням, почти их не касаясь, чем  тратить  это  же
время на  ожидание  жужжащего  гробоподобного  ящика,  залитого  тревожным
желтым светом, воняющего мочой и славящего группу "Depeche Mode".  (Кстати
сказать, Ника была на редкость равнодушна и к этой группе, и к року вообще
- единственное, что на моей памяти вызвало у нее интерес - это то место на
"Animals", где сквозь облака знакомого дыма  военной  трехтонкой  катит  к
линии фронта далекий синтезатор, и задумчиво  лают  еще  не  прикормленные
Борисом Гребенщиковым электрические  псы.)  Меня  интересовало,  куда  она
ходит - хоть  и  не  настолько,  чтобы  я  стал  за  ней  шпионить,  но  в
достаточной степени, чтобы заставить меня выходить на балкон с биноклем  в
руках через несколько минут после ее ухода; перед самим собой я никогда не
делал вид, что то, чем  я  занят,  хорошо.  Ее  простые  маршруты  шли  по
иссеченной дорожками аллее, мимо скамеек, ларька с напитками и спирального
подъема в стол заказов; потом она поворачивала  за  угол  высокой  зеленой
шестнадцатиэтажки - туда, где за долгим пыльным  пустырем  начинался  лес.
Дальше я терял ее и - Господи! - как же мне было жаль, что я  не  могу  на
несколько секунд стать ею и увидеть по-новому все то, что  уже  стало  для
меня незаметным. Уже потом я понял, что мне хотелось просто перестать быть
собой, то есть перестать быть; тоска по новому - это одна из самых  мягких
форм, которые приобретает в нашей стране суицидальный комплекс.
     Есть такая английская пословица - "у каждого  в  шкафу  спрятан  свой
скелет". Что-то мешает правильно,  в  общем,  мыслящим  англичанам  понять
окончательную истину. Ужаснее всего то, что этот скелет "свой" не в смысле
имущественного права или необходимости  его  прятать,  а  в  смысле  "свой
собственный", и шкаф здесь  -  эвфемизм  тела,  из  которого  этот  скелет
когда-нибудь выпадет по той причине, что шкаф  исчезнет.  Мне  никогда  не
приходило в голову, что в том шкафу, который я называл  Никой,  тоже  есть
скелет; я ни разу не представлял ее  возможной  смерти.  Все  в  ней  было
противоположно смыслу этого слова; она была сгущенной жизнью,  как  бывает
сгущенное молоко (однажды, ледяным зимним вечером,  она  совершенно  голой
вышла на покрытый снегом балкон, и вдруг на перила опустился  голубь  -  и
Ника присела, словно боясь его спугнуть,  и  замерла;  прошла  минута;  я,
любуясь ее смуглой спиной, вдруг с изумлением понял, что она не  чувствует
холода или просто забыла о нем). Поэтому ее смерть не  произвела  на  меня
особого впечатления. Она просто не попала в связанную  с  чувствами  часть
сознания и не стала для меня  эмоциональным  фактом;  возможно,  это  было
своеобразной психической реакцией на то, что причиной всему  оказался  мой
поступок. Я не убивал ее, понятно, своей рукой, но это я толкнул невидимую
вагонетку судьбы, которая настигла ее через много дней; это я был  виновен
в том, что началась длинная цепь событий, последним из  которых  стала  ее
гибель. Патриот со слюнявой пастью  и  заросшим  шерстью  покатым  лбом  -
последнее, что она увидела  в  жизни  -  стал  конкретным  воплощением  ее
смерти, вот и все. Глупо искать виноватого; каждый  приговор  сам  находит
подходящего палача, и каждый из нас - соучастник массы убийств; в мире все
переплетено, и причинно-следственные связи невосстановимы. Кто  знает,  не
обрекаем  ли  мы  на  голод  детей  Занзибара,  уступая  место   в   метро
какой-нибудь злобной старухе? Область нашего предвидения и ответственности
слишком узка, и все причины в конечном счете  уходят  в  неизвестность,  к
сотворению мира.
     Был мартовский день, но погода стояла самая что ни на есть ленинская:
за  окном  висел  ноябрьский  чернобушлатный  туман,  сквозь  который  еле
просвечивал ржавый зиг хайль подъемного крана; на близкой стройке районной
авроркой побухивал агрегат для забивания свай. Когда свая уходила в  землю
и грохот стихал, в тумане рождались пьяные  голоса  и  мат,  причем  особо
выделялся  один  высокий  вибрирующий   тенор.   Потом   что-то   начинало
позвякивать - это волокли новую рельсу. И удары раздавались  опять.  Когда
стемнело, стало немного легче; я сел в кресло  напротив  растянувшейся  на
диване Ники и стал листать Гайто Газданова. У меня  была  привычка  читать
вслух,  и  то,  что  она  меня  не  слушала,  никогда  меня  не  задевало.
Единственное, что я позволял себе -  это  чуть  выделять  некоторые  места
интонацией:
     "Ее нельзя было назвать скрытной; но длительное знакомство или тесная
душевная близость были необходимы, чтобы узнать, как до сих пор  проходила
ее жизнь, что она любит, чего она не любит,  что  ее  интересует,  что  ей
кажется ценным в людях, с которыми она сталкивается.  Мне  не  приходилось
слышать от нее высказываний, которые бы ее лично характеризовали,  хотя  я
говорил с ней на самые разные темы; она обычно  молча  слушала.  За  много
недель я узнал о ней чуть больше, чем в первые дни. Вместе с тем у нее  не
было никаких причин скрывать от меня что бы то ни было,  это  было  просто
следствие ее природной сдержанности, которая  не  могла  не  казаться  мне
странной. Когда я ее спрашивал о чем-нибудь, она не хотела отвечать,  и  я
этому неизменно удивлялся..."
     Я неизменно удивлялся другому - почти все книги, почти все стихи были
посвящены, если разобраться, Нике - как бы ее не звали и  какой  бы  облик
она не принимала; чем умнее и  тоньше  был  художник  тем  неразрешимее  и
мистичнее становилась ее загадка; лучшие силы лучших душ уходили на  штурм
этой безмолвной зеленоглазой непостижимости, и все расшибалось о невидимую
или просто  несуществующую  -  а  значит,  действительно  непреодолимую  -
преграду; даже от блестящего Владимира  Набокова,  успевшего  в  последний
момент заслониться лирическим героем, остались только два печальных  глаза
да фаллос длиной в фут (последнее я  объяснял  тем,  что  свой  знаменитый
роман он создавал вдали от Родины).
     "И медленно  пройдя  меж  пьяными,  всегда  без  спутников,  одна,  -
бормотал я сквозь дрему, раздумывая над  тайной  этого  несущегося  сквозь
века молчания, в  котором  отразилось  столько  непохожих  сердец,  -  был
греческий диван мохнатый, да в вольной росписи стена..."
     Я заснул над книгой, а проснувшись, увидел, что Ники в комнате нет. Я
уже давно замечал, что по ночам она куда-то ненадолго уходит. Я думал, что
ей нужен небольшой моцион перед сном, или несколько минут общения с такими
же никами, по вечерам собиравшимися в круге  света  перед  подъездом,  где
всегда играл неизвестно чей магнитофон. Кажется, у  нее  была  подруга  по
имени Маша - рыжая  и  шустрая;  пару  раз  я  видел  их  вместе.  Никаких
возражений против этого у меня не было, и я даже оставлял дверь  открытой,
чтобы она не будила меня своей возней в темном коридоре и видела, что я  в
курсе ее ночных прогулок. Единственным чувством, которое я испытывал, была
моя обычная зависть по поводу того, что от меня опять ускользают  какие-то
грани мира - но мне никогда не приходило в  голову  отправиться  вместе  с
ней; я понимал, до какой степени я буду неуместен в ее компании. Мне  вряд
ли показалось бы  интересным  ее  общество,  но  все-таки  было  чуть-чуть
обидно, что у нее  есть  свой  круг,  куда  мне  закрыт  доступ.  Когда  я
проснулся с книгой на коленях и увидел, что я в комнате  один,  мне  вдруг
захотелось ненадолго спуститься вниз и выкурить сигарету  на  лавке  перед
подъездом; я решил, что если и увижу Нику, то никак не покажу нашей связи.
Спускаясь в лифте, я даже представил себе, как она увидит меня, вздрогнет,
но, заметив мою индифферентность, повернется к Маше - отчего-то я  считал,
что они будут сидеть на лавке рядом - и продолжит тихий,  понятный  только
им разговор.
     Перед домом никого не было, и мне вдруг стало неясно,  почему  я  был
уверен,  что  встречу  ее.  Прямо  у  лавки  стоял  спортивный  "мерседес"
коричневого цвета - иногда я замечал его на соседних улицах, иногда  перед
своим  подъездом;  то,  что  это  одна  и  та  же  машина,  было  ясно  по
запоминающемуся номеру - какому-то  "ХРЯ"  или  "ХАМ".  Со  второго  этажа
доносилась тихая музыка, кусты чуть качались от ветра, и снега вокруг  уже
совсем не было; скоро лето, подумал я. Но все же было еще холодно. Когда я
вернулся в дом, на меня неодобрительно подняла глаза похожая на сухую розу
старуха, сидевшая на посту у двери  -  уже  пора  было  запирать  подъезд.
Поднимаясь в лифте, я думал о пенсионерах из  бывшего  актива,  несущих  в
подъезде последнюю живую веточку захиревшей общенародной  вахты  -  по  их
трагической сосредоточенности было видно, что далеко в будущее они  ее  не
затащат, а передать совсем некому. На лестничной клетке  я  последний  раз
затянулся, открыл дверь на лестницу, чтобы бросить окурок в ведро, услышал
какие-то странные звуки на площадке пролетом ниже, наклонился над перилами
и увидел Нику.
     Человек с более изощренной  психикой  решил  бы,  возможно,  что  она
выбрала именно это место - в двух шагах от собственной  квартиры  -  чтобы
получить удовольствие особого рода,  наслаждение  от  надругательства  над
семейным очагом. Мне это в голову не пришло - я знал,  что  для  Ники  это
было бы слишком сложно, но то,  что  я  увидел,  вызвало  у  меня  приступ
инстинктивного отвращения. Два бешено работающих слившихся тела в дрожащем
свете  неисправной  лампы  показались  мне  живой   швейной   машиной,   а
взвизгивания, которые трудно было принять за звуки человеческого голоса  -
скрипом несмазанных шестеренок. Не знаю, сколько я  смотрел  на  все  это,
секунду или несколько минут. Вдруг я увидел никины глаза, и моя рука  сама
подняла с  помойного  ведра  ржавую  крышку,  которая  через  мгновение  с
грохотом врезалась в стену и свалилась ей на голову.
     Видимо, я их сильно испугал. Они кинулись  вниз,  и  я  успел  узнать
того, кто был с Никой. Он жил где-то в  нашем  доме,  и  я  несколько  раз
встречал  его  на  лестнице,  когда  отключали  лифт   -   у   него   были
невыразительные глаза, длинные бесцветные усы и вид,  полный  собственного
достоинства. Один раз я видел, как он,  не  теряя  этого  вида,  роется  в
мусорном ведре; я  проходил  мимо,  он  поднял  глаза  и  некоторое  время
внимательно глядел на меня; когда я спустился на несколько ступеней, и  он
убедился, что  я  не  составлю  ему  конкуренции,  за  моей  спиной  опять
раздалось шуршание картофельных очисток, в  которых  он  что-то  искал.  Я
давно догадывался - Нике нравятся именно такие, как он, животные в  полном
смысле слова, и ее всегда будет тянуть к ним,  на  кого  бы  она  сама  ни
походила в лунном или каком-нибудь там еще свете. Собственно, сама по себе
она ни на кого не похожа, подумал я, открывая дверь в квартиру, ведь  если
я гляжу на нее, и она  кажется  мне  по-своему  совершенным  произведением
искусства, дело здесь не в ней,  а  во  мне,  которому  это  кажется.  Вся
красота, которую я вижу, заключена в моем сердце, потому  что  именно  там
находится  камертон,  с  невыразимой  нотой  которого  я   сравниваю   все
остальное. Я постоянно принимаю самого себя за  себя  самого,  думая,  что
имею дело с чем-то внешним, а мир  вокруг  -  всего  лишь  система  зеркал
разной кривизны. Мы странно устроены, размышлял я, мы видим только то, что
собираемся увидеть  -  причем  в  мельчайших  деталях,  вплоть  до  лиц  и
положений - на месте того, что нам показывают на самом деле,  как  Гумберт
Гумберт, принимающий жирный социал-демократический локоть в окне соседнего
дома за колено замершей нимфетки.
     Ника не пришла домой ночью, а рано утром, заперев дверь на все замки,
я уехал из  города  на  две  недели.  Когда  я  вернулся,  меня  встретила
розоволосая старушка  с  вахты,  и,  поглядывая  на  трех  других  старух,
полукругом сидевших возле ее стола  на  принесенных  из  квартир  стульях,
громко сообщила, что несколько раз приходила Ника, но не могла  попасть  в
квартиру,  а  последние  несколько  дней  ее  не  было  видно.  Старухи  с
любопытством глядели на меня, и я быстро прошел  мимо;  все-таки  какое-то
замечание о моем моральном облике  догнало  меня  у  лифта.  Я  чувствовал
беспокойство, потому что совершенно не представлял, где ее  искать.  Но  я
был уверен, что она вернется; у меня было много дел, и до самого вечера  я
ни разу не вспомнил о ней, а вечером зазвонил телефон, и старушка с вахты,
явно решившая принять участие в моей жизни, сообщила, что ее зовут Татьяна
Григорьевна, и что она только что видела Нику внизу.
     Асфальт перед домом на  глазах  темнел  -  моросил  мелкий  дождь.  У
подъезда несколько девочек с ритмичными  криками  прыгали  через  резинку,
натянутую на уровне их шей - каким-то чудом  они  ухитрялись  перекидывать
через нее ноги. Ветер пронес над моей головой  рваный  пластиковый  пакет.
Ники нигде не было. Я повернул за угол и пошел  в  сторону  леса,  еще  не
видного за домами. Куда именно я иду, я твердо не знал, но был уверен, что
встречу Нику. Когда я дошел до последнего дома перед пустырем, дождь почти
кончился; я повернул за угол. Она стояла перед коричневым  "мерседесом"  с
хамским номером, припаркованный с пижонской лихостью - одно колесо было на
тротуаре. Передняя дверь была открыта,  а  за  стеклом  курил  похожий  на
молодого Сталина человек в красивом полосатом пиджаке.
     - Ника! Привет, - сказал я, останавливаясь.
     Она поглядела на меня, но словно не узнала.  Я  наклонился  вперед  и
уперся ладонями в колени. Мне часто  говорили,  что  такие,  как  она,  не
прощают обид, но я не принимал этих слов всерьез -  наверно,  потому,  что
раньше она прощала мне все обиды. Человек в "мерседесе" брезгливо повернул
ко мне лицо и чуть нахмурился.
     - Ника, прости меня, а? - стараясь  не  обращать  на  него  внимания,
прошептал я и протянул к ней руки, с тоской чувствуя, до чего я  похож  на
молодого Чернышевского, по нужде заскочившего в петербургский подъезд и  с
жестом братства поднимающегося с корточек  навстречу  влетевшей  с  мороза
девушке; меня несколько утешало, что такое  сравнение  вряд  ли  придет  в
голову Нике или уже оскалившему золотые клыки грузину за ветровым стеклом.
     Она  опустила  голову,  словно  раздумывая,  и  вдруг   по   какой-то
неопределимой мелочи я понял, что она сейчас  шагнет  ко  мне,  шагнет  от
этого ворованного "мерседеса",  водитель  которого  сверлил  во  мне  дыру
своими подобранными под цвет капота глазами, и через несколько минут я  на
руках пронесу ее мимо старух в своем подъезде; мысленно я уже  давал  себе
слово никуда не отпускать ее одну. Она должна была  шагнуть  ко  мне,  это
было так же ясно, как то, что накрапывал дождь, но Ника вдруг  отшатнулась
в сторону, а сзади донесся перепуганный детский крик:
     - Стой! Кому говорю, стоять!
     Я оглянулся и увидел огромную  овчарку,  молча  несущуюся  к  нам  по
газону; ее хозяин, мальчишка в  кепке  с  огромным  козырьком,  размахивая
ошейником, орал:
     - Патриот! Назад! К ноге!
     Отлично помню эту растянувшуюся  секунду  -  черное  тело,  несущееся
низко над травой, фигурку  с  поднятой  рукой,  которая  словно  собралась
огреть кого-то плетью, нескольких остановившихся прохожих, глядящих в нашу
сторону; помню и мелькнувшую у меня в этот момент мысль, что даже  дети  в
американских кепках говорят у нас на  погранично-лагерном  жаргоне.  Сзади
резко взвизгнули тормоза и закричала какая-то женщина;  ища  и  не  находя
глазами Нику, я уже знал, что произошло.
     Машина - это была "лада" кооперативного пошиба с яркими наклейками на
заднем стекле - опять набирала скорость; видимо, водитель испугался,  хотя
виноват он не был. Когда я подбежал, машина  уже  скрылась  за  поворотом;
краем глаза я заметил бегущую назад к  хозяину  собаку.  Вокруг  непонятно
откуда  возникло  несколько  прохожих,  с  жадным  вниманием  глядящих  на
ненатурально яркую кровь на мокром асфальте.
     - Вот сволочь, - сказал за моей спиной голос с грузинским акцентом. -
Дальше поехал.
     - Убивать таких надо, -  сообщил  другой,  женский.  -  Скупили  все,
понимаешь... Да, да, что вы на меня так... У, да вы, я вижу, тоже...
     Толпа сзади росла; в разговор вступили еще несколько  голосов,  но  я
перестал их слышать.  Дождь  пошел  снова,  и  по  лужам  поплыли  пузыри,
подобные нашим мыслям, надеждам и судьбам; летевший со стороны леса  ветер
доносил  первые  летние  запахи,  полные  невыразимой  свежести  и  словно
обещающие что-то такое, чего еще не было никогда. Я не чувствовал  горя  и
был странно спокоен. Но, глядя на ее бессильно откинутый темный хвост,  на
ее тело, даже после  смерти  не  потерявшее  своей  таинственной  сиамской
красоты, я знал, что как бы не изменилась моя жизнь, каким бы ни было  мое
завтра, и что бы не пришло на смену тому, что я люблю и  ненавижу,  я  уже
никогда не буду стоять у своего окна, держа на руках другую кошку.



 Виктор ПЕЛЕВИН
 Сборник


СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ: Китайская народная сказка
ПРИНЦ ГОСПЛАНА
ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА
МУЗЫКА СО СТОЛБА
ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ
ЗОМБИФИКАЦИЯ: Опыт сравнительной антропологии
ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII
ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ
ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА




                            СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ

                        Китайская народная сказка


     Как  известно,  наша  вселенная  находится  в  чайнике  некоего   Люй
Дун-Биня, продающего всякую  мелочь  на  базаре  в  Чаньани.  Но  вот  что
интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дун-Бинь уже  давно
не сидит на тамошнем базаре, и его  чайник  давным-давно  переплавлен  или
сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию - тому, что
вселенная еще существует, а ее вместилище уже  погибло  -  можно,  на  мой
взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дун-Бинь
дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли  раскопки  развалин
бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали  в
космос  ракеты,  выигрывали  и  проигрывали  войны,  строили  телескопы  и
танкостроительные...
     Стоп. Отсюда  и  начнем.  Чжана  Седьмого  в  детстве  звали  Красной
Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
     У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан приуныл  и
запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он
прятался в пустой  рисовый  амбар  на  своем  дворе  -  чтобы  не  заметил
председатель, Фу Юйши, по прозвищу  Медный  Энгельс.  (Так  его  звали  за
большую политическую грамотность  и  физическую  силу.)  А  прятался  Чжан
потому, что Медный Энгельс часто  обвинял  пьяных  в  каких-то  непонятных
вещах - в конформизме, перерождении - и заставлял их  работать  бесплатно.
Спорить с ним  боялись,  потому  что  это  он  называл  контрреволюционным
выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено  было
отправлять в город.
     В то утро, как обычно, Чжан и все остальные валялись пьяные по  своим
амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустым улицам, ища,  кого  бы
послать на работу. Чжану было совсем худо,  он  лежал  животом  на  земле,
накрыв голову пустым мешком из-под риса.  По  его  лицу  ползло  несколько
муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан даже не мог пошевелить  рукой,
чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека - от самого  ямыня
партии, где был репродуктор - донеслись радиосигналы точного времени. Семь
раз прогудел гонг, и тут...
     Не то Чжану примерещилось, не то вправду - к амбару подъехала длинная
черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее  вышли
два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и  значками  в
виде красных флажков на груди, а в глубине  машины  остался  еще  один,  с
золотой звездой на груди и с усами как у креветки, обмахивающийся  красной
папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в  амбар.  Чжан  откинул  с
головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
     Один из них приблизился к Чжану, три раза  поцеловал  его  в  губы  и
сказал:
     - Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш  Сын  Хлеба  много  слышал  о
ваших талантах и справедливости и вот приглашает  вас  к  себе.  Скатертью
хлеб да соль.
     Чжан и не слыхал никогда о  такой  стране.  "Неужто,  -  подумал  он,
Медный Энгельс на меня донос сделал,  и  это  меня  за  саботаж  забирают?
Говорят, они при этом любят придуриваться..."
     От страха Чжан даже вспотел.
     - А вы сами-то кто? - спросил он.
     - Мы - референты, - ответили незнакомцы,  взяли  Чжана  за  рубаху  и
штаны, кинули на заднее сиденье и сели  по  бокам.  Чжан  попробовал  было
вырываться, но так получил по ребрам, что  сразу  покорился.  Шофер  завел
мотор, и машина тронулась.
     Странная была поездка. Сначала вроде  ехали  по  знакомой  дороге,  а
потом вдруг свернули в лес и нырнули в какую-то яму.  Машину  тряхнуло,  и
Чжан зажмурился, а когда открыл глаза  -  увидел,  что  едет  по  широкому
шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами, бродят коровы,  а
чуть дальше поднимаются вверх плакаты  с  лицами  правителей  древности  и
надписями, сделанными старинным головастиковым письмом.  Все  это  как  бы
смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной  пустой
трубы. "Как в стволе у пушки", - почему-то подумал Чжан.
     Удивительно - всю жизнь он провел в своей деревне и даже не знал, что
рядом есть такие места. Стало ясно, что  они  едут  не  в  город,  и  Чжан
успокоился.
     Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом,  а
потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял  партбилет
и он, Чжан, назначен председателем коммуны  вместо  него  и  вот  идет  по
безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к  своему
дому, он подумал: "А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре  пьяный...
Дай-ка зайду посмотрю".
     Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой - это он сам, и все равно пришла
в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился - даже во сне, - но решил,
что раз его сделали председателем,  то  перед  этим  он,  наверно,  изучил
искусство партийной бдительности, и это она и есть.
     Он дошел до амбара, приоткрыл дверь - и видит: точно. Спит в углу,  а
на голове - мешок. "Ну подожди", - подумал Чжан, поднял с  пола  недопитую
бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
     И тут вдруг над головой что-то загудело,  завыло,  застучало  -  Чжан
замахал руками и проснулся.
     Оказалось, это на  крыше  машины  включили  какую-то  штуку,  которая
вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали  уступать
дорогу, а стражники с полосатыми жезлами - отдавать честь. Двое  спутников
Чжана даже покраснели от удовольствия.
     Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла
на красивой площади в незнакомом городе и вокруг  толпились  люди;  близко
их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
     - Что же, надо бы к трудящимся выйти, - с улыбкой сказал  Чжану  один
из спутников. Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от  его  деревни,
тем вежливей вели себя с ним эти двое.
     - Где мы? - спросил Чжан.
     - Это Пушкинская площадь города Москвы, - ответил референт и  показал
на тяжелую металлическую фигуру,  отчетливо  видную  в  лучах  прожекторов
рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и
фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
     Чжан вылез из машины. Несколько  прожекторов  осветили  толпу,  и  он
увидел над головами огромные плакаты:
     "Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!"
     Еще над толпой мелькали его  собственные  портреты  на  шестах.  Чжан
вдруг заметил, что без  труда  читает  головастиковое  письмо  и  даже  не
понимает, почему  это  его  назвали  головастиковым,  но  не  успел  этому
удивиться, потому  что  к  нему  сквозь  милицейский  кордон  протиснулась
небольшая группа людей - две женщины в красных, до асфальта, сарафанах,  с
жестяными полукругами  на  головах,  и  двое  мужчин  в  военной  форме  с
короткими балалайками. Чжан понял, что это и есть  трудящиеся.  Они  несли
перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо
от трактора "Шанхай". Один из референтов прошептал Чжану на ухо,  что  это
так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же  указаний,  Чжан  бросил  в  рот
кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную  щеку,  поцарапав
лоб о жестяной кокошник.
     Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной форме цинах и юях, и
площадь закричала:
     - У-ррр-аааа!!!
     Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но  Чжан  не
знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
     - А кто такой товарищ Колбасный? - поинтересовался он, когда  площадь
осталась позади.
     - Это вы теперь - товарищ Колбасный, - ответил референт.
     - Почему это? - спросил Чжан.
     - Так решил Сын Хлеба, - ответил референт.  -  В  стране  не  хватает
мяса, и наш повелитель полагает, что если у  его  наместника  будет  такая
фамилия, трудящиеся успокоятся.
     - А что с прошлым наместником? - спросил Чжан.
     - Прошлый наместник, - ответил референт, - похож был на  свинью,  его
часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали,  что  мяса
не хватает. Но потом Сын Хлеба узнал,  что  наместник  скрывает,  что  ему
давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
     - А как же его тогда показывали по телевизору,  если  у  него  голова
была отрублена? - спросил Чжан.
     - Вот это и было самым обидным для трудящихся, - ответил  референт  и
замолчал.
     Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты  все
время называют  людей  трудящимися,  но  не  решился  -  побоялся  попасть
впросак. "Да и потом, - подумал он, - может,  они  и  правда  не  люди,  а
трудящиеся".
     Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
     - Здесь вы  будете  жить,  товарищ  Колбасный,  -  сказал  кто-то  из
референтов.
     Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с
первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были
просторные, и окна большие, и мебель красивая - но все это  было  каким-то
ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной:  хлопни,  казалось,  в  ладоши
посильнее, и все исчезнет.
     Но тут референты сняли пиджаки, на столе  появилась  водка  и  мясные
закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
     Потом референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а
другой запел приятным голосом:
     - Мы - дети Галактики, но - самое главное,
     Мы - дети твои, дорогая Земля!
     Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше  и
больше. Они ловко жонглировали  и  кувыркались,  а  когда  Чжан  хлопал  в
ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели  красивые  песни  про  то,  как
хорошо лежать ночью у костра и  глядеть  на  звездное  небо,  про  строгую
мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня  про
что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.


     Когда Чжан проснулся, было утро.  Один  из  референтов  тряс  его  за
плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал - тем  более
что референты были свежими и умытыми.
     - Прибыл Первый Заместитель! - сказал один из них.
     Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее
на стуле висел  серый  пиджак  с  красным  флажком  на  лацкане.  Он  стал
торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда  в  комнату
ввели невысокого человека в благородных сединах.
     - Товарищ Колбасный! - возвестил он. - Основа колеса - спицы;  основа
порядка в поднебесной - кадры; надежность колеса зависит от пустоты  между
спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас как  о  благородном  и
просвещенном муже и хочет пожаловать вам высокую должность.
     - Смею ли мечтать о такой чести? - отозвался Чжан, с трудом сдерживая
икоту.
     Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз,  сели
в черную машину и поехали по улице, которая называлась "Большая  Бронная".
И вот они оказались у дома вроде того, где  Чжан  провел  ночь,  только  в
несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
     Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан  двинулся  за
ним, слушая, как спешащий сзади референт  играет  на  маленькой  флейте  в
форме авторучки.
     Светила луна. По пруду плавали удивительной  красоты  черные  лебеди,
про которых Чжану сказали, что все они на самом деле  заколдованные  воины
КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой.
В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа
в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им  остановиться
и лечь на землю, сложив руки на затылке.
     Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго  шли  по
каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые  нарядные  дети,
и, наконец, приблизились к высоким инкрустированным дверям, у  которых  на
часах стояли два космонавта с огнеметами.
     Чжан был перепуган и  подавлен.  Первый  Заместитель  открыл  тяжелую
дверь и сказал Чжану:
     - Прошу.
     Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался
в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты  в  небо,  а  в
самом центре, за белым роялем [Редкий музыкальный инструмент, напоминающий
большие гусли. (Прим. перев.)], сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и
золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с
ним стоял большой  металлический  шкаф,  к  которому  он  был  присоединен
несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын  Хлеба  глядел
на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его
седые волосы.


     На самом деле он, конечно, все видел - через минуту он убрал  руки  с
рояля, милостиво улыбнулся, а потом сказал:
     - С целью укрепления...
     Говорил он невнятно и как бы задыхаясь,  и  Чжан  понял  только,  что
будет теперь очень важным чиновником. Потом  состоялся  обед.  Так  вкусно
Чжан никогда еще не ел. Вот только Сын Хлеба не  положил  себе  в  рот  ни
кусочка. Вместо этого референты  открыли  в  шкафу  дверцу,  бросили  туда
несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы  не
подумал,  что  такое  бывает.  После  обеда  они  с  Первым   Заместителем
поблагодарили правителя СССР и вышли.
     Его отвезли домой, а вечером  состоялся  торжественный  концерт,  где
Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт  был  величественным  зрелищем.
Все номера удивляли количеством участников  и  слаженностью  их  действий.
Особенно  Чжану  понравился  детский  патриотический  танец  "Мой  тяжелый
пулемет" и "Песня о триединой задаче" в исполнении Государственного  хора.
Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор и
лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал  всех  местных  обычаев.
Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
     Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины  длинные  толпы
народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать  за  Ивана
Семеновича Колбасного - то есть за него, Чжана. А  в  свежей  газете  Чжан
увидел свой портрет и биографию, где  было  сказано,  что  у  него  высшее
образование и раньше он находился на дипломатической работе.
     Вот так, в восемнадцатом году правления под девизом "Эффективность  и
качество", Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
     Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни  о  чем
его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали  в
один из московских дворцов, где он  молча  сидел  в  президиуме  во  время
исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на
него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя  другие,  и
стал поступать так же - закрывать пол-лица ладонью  и  вдумчиво  кивать  в
самых неожиданных местах.
     Появились у  него  лихие  дружки  -  народные  артисты,  академики  и
генеральные  директоры,  умелые  в  боевых  искусствах.  Сам   Чжан   стал
Победителем  Социалистического  Соревнования  и  Героем  Социалистического
Труда. С утра  они  всей  компанией  напивались  и  шли  в  Большой  театр
безобразничать с тамошними певичками и певцами - правда,  если  там  гулял
кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда  они
вваливались в  какой-нибудь  ресторан,  и  если  простой  народ  или  даже
служилые люди видели на  дверях  табличку  "Спецобслуживание",  они  сразу
понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это  место
стороной.
     Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда,
чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
     Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они  присылали  ему  тысячи
писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в  самых  разных  делах.
Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад  и  помогал  -
из-за этого о нем шла добрая слава.
     Что больше всего нравилось Чжану, так это не  бесплатная  кормежка  и
выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они
были работящие и скромные, с пониманием, - Чжан мог, например, давить  их,
сколько хотел, колесами своего огромного черного  лимузина,  и  все,  кому
случалось быть при этом на улице, отворачивались,  зная,  что  это  не  их
дело, а для них главное - не опоздать на работу. А уж беззаветные  были  -
прямо как муравьи. Чжан даже написал в  главную  газету  статью:  "С  этим
народом можно делать что угодно", и ее напечатали, чуть изменив заголовок:
"С таким народом можно творить великие дела". Примерно это  Чжан  и  хотел
сказать.
     Сын Хлеба очень любил Чжана.  Часто  вызывал  его  к  себе  и  что-то
бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало,
и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но
помочь ему он никак не мог.
     Однажды, когда Чжан отдыхал в  своем  подмосковном  поместье,  пришла
весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался  и  подумал,  что  его  теперь
непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но  слуги  уговорили  его
повременить. И правда, ничего страшного не случилось - наоборот, ему  дали
еще одну должность:  теперь  он  возглавил  всю  рыбную  ловлю  в  стране.
Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось  новое  правление,  под
девизом "Обновление истоков".  В  эти  дни  Чжан  так  перенервничал,  что
начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на
дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет  в  маленькой
глухой деревушке.
     В восьмом году правления под девизом "Письма  Трудящихся"  Чжан  стал
наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом "Сияние истины"
он женился, взяв за себя красавицу-дочь несметно богатого академика:  была
она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре
она родила ему двух сыновей.
     Шли годы, правитель  сменял  правителя,  а  Чжан  все  набирал  силу.
Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных,  и
они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои  руки.
И вот однажды утром свершилось.
     Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба
было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось,
что при этом  он  задает  исходную  гармонию,  в  соответствии  с  которой
строится  все  остальное  управление  страной.  Правители,   понял   Чжан,
различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил
только "Собачий вальс" и большей частью наигрывал именно его.  Однажды  он
попробовал  сыграть  "Лунную  сонату",  но  несколько  раз  ошибся,  и  на
следующий день на Крайнем севере  началось  восстание  племен,  а  на  юге
произошло землетрясение, при котором, слава Богу, никто не погиб.  Зато  с
восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными энаменами  с  желтым
кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией "Братья
Карамазовы", пока не были перебиты все до одного.
     С тех пор Чжан не рисковал и играл только "Собачий вальс" - зато  его
он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к  роялю  и  даже
лежа на нем животом.  В  секретном  ящике  под  роялем  он  нашел  сборник
мелодий, составленный правителями древности. По вечерам  он  часто  листал
его. Он узнал, например, что в тот  самый  день,  когда  правитель  Хрущев
исполнял мелодию "Полет шмеля", над страной был сбит вражий самолет.  Ноты
многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что
играли правители тех лет.
     Теперь Чжан стал самым могущественным  человеком  в  стране.  Девизом
своего правления он выбрал  слова:  "Великое  умиротворение".  Жена  Чжана
строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал - но сам  Чжан  часто
бывал печален. Хоть и не существовало  удовольствия,  которого  он  бы  не
испытал, - но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все
хуже слышал левым ухом.
     По вечерам  Чжан  переодевался  интеллигентом  и  бродил  по  городу,
слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он  замечать,  что
как он ни плутай, все равно выходит на одни и те  же  улицы.  У  них  были
какие-то странные названия: "Малая  Бронная",  "Большая  Бронная"  -  эти,
например, были в центре, а самая  отдаленная  улица,  на  которую  однажды
забрел Чжан, называлась "Шарикоподшипниковская".
     Где-то дальше, говорили, был  Пулеметный  бульвар,  а  еще  дальше  -
первый и  второй  Гусеничные  проезды.  Но  там  Чжан  никогда  не  бывал.
Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на
улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на
Трупной площади. (Так она на самом деле называлась,  но  чтобы  не  пугать
трудящихся, на всех вывесках вместо буквы "п" была буква "б".) Любовница -
а это была молоденькая балерина - радовалась при этом, как  девочка,  и  у
Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже  оказывались  на
Большой Бронной.
     И вот с некоторых пор такая  странная  замкнутость  окружающего  мира
стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы, и вроде  бы
даже другие города  и  провинции  -  но  Чжан,  как  давний  член  высшего
руководства,  отлично  знал,  что  они  существуют  в  основном  в  пустых
промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил  во  время
своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
     А Чжан, хоть и правил  страной  уже  одиннадцать  лет,  все-таки  был
человек честный, и очень ему странно было произносить  речи  про  какие-то
поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в  Москве,  можно
считать, на самом деле нету.
     Однажды днем он собрал руководство и сказал:
     - Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в  Москве  только  несколько
улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за  Окружной
дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда...
     Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с  мест  и
сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как  только
это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
     - А ну, завязать ему рот и...
     - Позвольте хоть проститься с женой и детьми! - взмолился Чжан.
     Но его словно никто не слышал - связали по рукам  и  ногам,  заткнули
рот и бросили в машину.
     Дальше все  было  как  обычно  -  отвезли  его  в  Китайский  проезд,
остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте  и  кинули  туда
вниз головой.
     Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.


     А когда открыл глаза - увидел, что лежит в своем амбаре на полу.  Тут
из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
     - Пекинское время - девять часов.
     Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут
из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал,  и
Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих  домов  с
опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг
Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
     Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел  осматривать
амбар. С одной стороны его  стена  упиралась  в  забор,  за  которым  была
огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил.
По ней ползали большие рыжие муравьи.
     Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу  -  и
она ударила  о  железо.  Оказалось,  что  под  мусором  -  японский  танк,
оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что  с  одной  стороны
был заслонен амбаром, а с другой - забором, и был скрыт от  взглядов,  так
что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что  кто-то  это  увидит,
тем более что все лежали по домам пьяные.
     Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом.  Оказалось,
что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
     Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника  пушки  на
позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под
смотровой щелью, была лужица - туда во  время  дождей  капала  протекающая
вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и  фонтан.  Мятая  банка  от
американских  консервов  была  рестораном  "Мак-Дональдс",  а  пробка   от
"Кока-Колы" - той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел,
сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это  не  так  давно  выбросили
здесь проезжавшие через деревню американские туристы.
     Мертвый танкист почему-то был не  в  шлеме,  а  в  съехавшей  на  ухо
пилотке -  так  вот,  кокарда  на  этой  пилотке  очень  напоминала  купол
кинотеатра "Мир". А на остатках щек у трупа были  длинные  бакенбарды,  по
которым ползало много муравьев с личинками, - только глянув на  них,  Чжан
узнал два бульвара, сходившихся у  Трупной  площади.  Узнал  он  и  многие
улицы: Большая Бронная -  это  была  лобовая  броня,  а  Малая  Бронная  -
бортовая.
     Из  танка  торчала  ржавая  антенна  -  Чжан   догадался,   что   это
Останкинская телебашня. Само  Останкино  было  трупом  стрелка-радиста.  А
водитель, видимо, спасся.
     Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал  матку
- там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого  не
пускали. Отыскал Чжан и Жуковку, где были самые важные  дачи  -  это  была
большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня
каждый. А окружная дорога - это был круг, на котором вращалась башня.
     Чжан подумал, вспомнил, как его  вязали  и  бросали  головой  вниз  в
колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида - в общем, развел  он
хлорку в двух ведрах да и вылил ее в люк.
     Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было.  И
скоро совсем позабыл обо всей  этой  истории.  У  крестьянина  ведь  какая
жизнь? Известно.
     Чтобы  его  не  обвинили  в  том,  будто  он   оруженосец   японского
милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что  у  него  возле  дома
японский танк.
     Мне же эту историю он поведал через  много  лет,  в  поезде,  где  мы
случайно встретились  -  она  показалась  мне  правдивой,  и  я  решил  ее
записать.


     Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти;
ведь если вся наша вселенная находится в чайнике  Люй  ДунБиня  -  что  же
такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось  -
прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя - а оказалось, переполз
из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли  Чжао  из
Хуачжоусского крайкома партии сказал:
     "Знатность, богатство и высокий чин, могущество и  власть,  способные
сокрушить  государство,  в  глазах  мудрого  мужа  немногим   отличны   от
муравьиной кучи".
     По-моему, это так же верно, как то, что Китай на  севере  доходит  до
Ледовитого океана, а на западе - до Франкобритании.
     Со Лу-Тан




                              Виктор ПЕЛЕВИН

                              ПРИНЦ ГОСПЛАНА


     По  коридору  бежит  маленькая  фигурка.  Нарисована  она  с  большой
любовью, даже несколько сентиментально.  Если  нажать  клавишу  "Up",  она
подпрыгнет вверх, прогнется, повиснет на секунду в  воздухе  и  попытается
что-то поймать над своей головой.  Если  нажать  "Down",  она  присядет  и
постарается что-то поднять с земли под ногами. Если  нажать  "Right",  она
побежит вправо. Если нажать "Left" - влево. Вообще, ею можно  управлять  с
помощью разных клавиш, но эти четыре - основные.
     Проход, по которому  бежит  фигурка,  меняется.  Большей  частью  это
что-то вроде  каменной  штольни,  но  иногда  он  становится  удивительной
красоты галереей с полосой восточного орнамента на стене и высокими узкими
окнами. На стенах горят факелы, а в тупиках коридоров и на шатких  мостках
над глубокими каменными шахтами стоят враги с обнаженными мечами - с  ними
фигурка может сражаться, если  нажимать  клавишу  "Shift".  Если  нажимать
некоторые клавиши одновременно с другими,  фигурка  может  подпрыгивать  и
подтягиваться,  висеть,  качаясь,  на  краю,  и  даже  может   с   разбега
перепрыгивать каменные колодцы, из дна которых торчат острые шипы. У  игры
много уровней, с нижних можно переходить вверх, а с  высших  проваливаться
вниз - при этом меняются коридоры, меняются ловушки, по  другому  выглядят
кувшины, из которых фигурка пьет, чтобы восстановить свои жизненные  силы,
но все остается по прежнему - фигурка бежит среди каменных плит,  факелов,
черепов на полу и рисунков на стенах. Цель игры - подняться до  последнего
уровня, где ждет принцесса, но для этого нужно посвятить игре очень  много
времени. Собственно говоря, чтобы добиться в игре успеха, надо забыть, что
нажимаешь на кнопки, и стать этой фигуркой самому -  только  тогда  у  нее
появится степень проворства, необходимая,  чтобы  фехтовать,  проскакивать
через  щелкающие  в   узких   каменных   коридорах   разрезалки   пополам,
перепрыгивать дыры в полу и бежать по срывающимся вниз плитам,  каждая  из
которых способна выдержать вес тела только секунду, хотя никакого  тела  и
тем более веса у фигурки нет, как нет его, если вдуматься, и у срывающихся
плит, как бы убедителен ни казался издаваемый ими при падении стук.
     Принц бежал по каменному  карнизу;  надо  было  успеть  подлезть  под
железную решетку до того, как она  опустится,  потому  что  за  ней  стоял
узкогорлый кувшин, а сил почти не  было:  сзади  остались  два  колодца  с
шипами, да и прыжок со второго яруса на усеянный каменными  обломками  пол
тоже стоил немало. Саша нажал "Right" и сразу же за ней  "Down",  и  принц
каким-то чудом пролез под решеткой,  спустившуюся  уже  почти  наполовину.
Картинка на экране сменилась, но вместо кувшина на мостике  впереди  стоял
жирный воин в тюрбане и гипнотизирующе глядел на Сашу.
     - Лапин! - раздался сзади отвратительно  знакомый  голос,  и  у  Саши
перехватило под ложечкой, хотя совершенно никакого объективного повода для
страха не было.
     - Да, Борис Григорьевич?
     - А зайди-ка ко мне.
     Кабинет Бориса Григорьевича на самом деле никаким кабинетом не был, а
был просто частью комнаты, отгороженной несколькими невысокими шкафами,  и
когда Борис Григорьевич ходил по своей территории, над поверхностью шкафов
был виден его лысый затылок, отчего Саше иногда казалось, что он сидит  на
корточках  возле  бильярда  и   наблюдает   за   движением   единственного
оставшегося шара, частично скрытого бортом. После обеда Борис  Григорьевич
обычно попадал  в  лузу,  а  с  утра,  в  золотое  время,  большей  частью
отскакивал от бортов, причем  роль  кия  играл  телефон,  звонки  которого
заставляли  полусферу  цвета  слоновой  кости  над   заваленной   бумагами
поверхностью шкафа двигаться некоторое время быстрее.
     Саша ненавидел Бориса Григорьевича той особой длительной и  спокойной
ненавистью, которая знакома только живущим у  жестокого  хозяина  сиамским
котам и читавшим Оруэлла советским инженерам. Саша всего Оруэлла прочел  в
институте, еще когда было нельзя, и с тех пор  каждый  день  находил  уйму
поводов, чтобы с кривой улыбкой покачать головой. Вот и сейчас, подходя  к
проходу между двух шкафов, он криво улыбнулся предстоящему разговору.
     Борис Григорьевич стоял  у  окна  и,  подолгу  замирая  в  каждом  из
промежуточных положений, отрабатывал  удар  "полет  ласточки",  причем  не
бамбуковой палкой, как совсем недавно, когда он только  начинал  осваивать
"Будокан", а настоящим самурайским мечом. Сегодня на нем  была  "охотничья
одежда"  из  зеленого  атласа,  под  которой  виднелось  мятое  кимоно  из
узорчатой ткани синобу. Когда  Саша  вошел,  он  бережно  положил  меч  на
подоконник, сел на циновку и указал на соседнюю. Саша, с трудом  подвернув
под себя ноги, сел и поместил  свой  взгляд  на  плакат  фирмы  "Хонда"  с
мотоциклистом в высоких кожаных сапогах,  второй  год  делающим  вираж  на
стенке шкафа справа от  циновки  Бориса  Григорьевича.  Борис  Григорьевич
положил ладонь на процессорный блок своей "эйтишки"  -  такой  же,  как  у
Саши, только с винтом в восемьдесят мегабайт, - и закрыл глаза, размышляя,
как построить беседу.
     - Читал последние "Аргументы"? - спросил он через минуту.
     - Нет, - ответил Саша, - я не выписываю.
     - Зря, - сказал Борис Григорьевич, поднимая с пола свернутые листы  и
потряхивая ими в воздухе, - отличная газета. Я не понимаю, на  что  только
коммунисты надеются? Пятьдесят миллионов человек загубили,  и  сейчас  еще
что-то бормочут. Все же всем ясно.
     - Ага, - сказал Саша.
     - Или вот, - сказал Борис  Григорьевич,  -  в  Америке  около  тысячи
женщин беременны от инопланетян. У нас тоже таких полно, но их КГБ  где-то
прячет.
     "Чего он хочет-то?" - с тоской подумал Саша.
     Борис Григорьевич задумался.
     - Странный ты парень, Саня, - наконец, сказал он. - Глядишь  бирюком,
ни с кем из отдела не дружишь. Ведь ты знаешь, люди вокруг, не  мебель.  А
ты вчера Люсю напугал  даже.  Она  сегодня  мне  говорит:  "Знаете,  Борис
Григорич, как хотите, а мне с ним в лифте одной страшно ездить."
     - Я с ней в лифте ни разу не ездил, - сказал Саша.
     - Так поэтому и боится, - сказал Борис Григорьевич. - А ты съезди, за
пизду ее схвати, посмейся. Ты Дейла Карнеги читал?
     - А чем я ее напугал? - спросил Саша, соображая, кто такая Люся.
     - Да не в Люсе дело, - раздражаясь, махнул рукой Борис Григорьевич. -
Человеком надо быть, понял? Ну ладно, этот разговор мы  еще  продолжим,  а
сейчас ты мне по делу нужен. Ты "Абрамс" хорошо знаешь?
     - Ничего.
     - Как там башня поворачивается?
     - Сначала нажимаете "С", а потом курсорными клавишами.  Вертикальными
можно поднимать пушку.
     - Точно? Давай-ка глянем.
     Саша перешел к компьютеру; Борис Григорьевич, что-то шепча и  подолгу
зависая пальцами над клавиатурой, вызвал игру.
     - Вот, - показывая, сказал Саша.
     - Точно. Век бы не догадался.
     Борис Григорьевич  снял  телефонную  трубку  и  принялся  накручивать
номер, и когда линия отозвалась,  все  лучшее  поднялось  из  его  души  и
поместилось на лице.
     - Борис Емельяныч, - ласково сказал он,  -  нашли.  Нажимаете  цэ,  а
потом стрелочками... Да... Да...  Обратно  тоже  через  цэ...  Да  что  вы
говорите, а-ха-ха-ха...
     Борис Григорьевич повернулся к Саше, умоляюще сложил губы и совсем не
обидно пошевелил пальцами в направлении выхода. Саша встал и вышел.
     - А-ха-ха... На листе? Попьюлос? Даже не  слышал.  Сделаем.  Сделаем.
Сделаем. Обнимаю...
     Саша ходил курить на темную лестницу, к окну, из которого  был  виден
высотный  дом  и  какие-то  обветшало-красивые  террасы  внизу.  Место   у
подоконника было для него особым. Закурив, он обычно  подолгу  смотрел  на
высотный дом - звезда на его шпиле была видна немного  сбоку,  и  казалась
из-за обрамляющих ее венков двуглавым орлом;  глядя  на  нее,  Саша  часто
представлял  себе  другой  вариант  русской  истории,  точнее  другую   ее
траекторию,  закончившуюся  той  же  точкой  -  строительством  такого  же
высотного здания, только с другой эмблемой на  верхушке.  Но  сейчас  небо
было каким-то особенно гнусным и казалось даже серее, чем высотный дом.
     На площадке одним пролетом ниже курили двое в одинаковых комбинезонах
из тонкой английской  шерсти;  у  обоих  из  широкого  нагрудного  кармана
торчало по мельхиоровому гаечному ключу. Саша прислушался к их разговору и
понял, что оба они из игры  "Пайпс",  или,  по-русски,  "Трубы".  Саша  ее
видел, и даже ездил устанавливать ее на винчестер  какому-то  замминистра,
но ему самому она не нравилась полным отсутствием романтики, поверхностным
пафосом и особенно тем, что в  левом  углу  был  нарисован  мерзкого  вида
водопроводчик, который начинал хохотать, когда  какую-нибудь  из  труб  на
экране прорывало. А эти двое, судя по разговору, увлекались ей всерьез.
     - По старым договорам уже не грузят, - жаловался первый комбинезон, -
валюту хотят.
     - А ты на начало этапа  вернись,  -  отвечал  второй,  -  или  вообще
загрузись по новой.
     - Пробовал уже. Егор даже в командировку на комбинат ездил, три  раза
к директору пытался пройти, пока не подвис.
     - Если подвисает, надо  "Control  -  Break"  нажимать.  Или  "Reset".
Знаешь, как Евграф Емельяныч говорит - семь бед, один "Reset".
     Оба   темных   комбинезона   синхронно   подняли   глаза   на   Сашу,
переглянулись, кинули окурки в ведро и скрылись в коридоре.
     "Вот интересно, - подумал Саша, - они врут друг другу, или им  правда
в эти трубы интересно играть?" Он пошел вниз по лестнице. "Господи, да  на
что же я надеюсь? - подумал он. - Что я буду здесь  делать  через  год?  А
ведь они хоть очень глупые, но все видят. И все  понимают.  И  не  прощают
ничего. Каким же надо оборотнем быть, чтоб здесь работать...""
     Вдруг лестница под ногами дрогнула, тяжелый бетонный блок с  четырьмя
ступенями, как во сне, ушел из-под ног и через секунду с грохотом врезался
в лестничный пролет этажом ниже, не причинив, однако, никакого вреда  двум
девочкам-машинисткам из административной группы, стоявшим  точно  в  месте
удара. Девушки подняли хорошенькие птичьи головки и  посмотрели  на  Сашу,
которого спасло только то, что он успел схватиться за край  оставшейся  на
месте ступени.
     - Ботинки чистить надо, - сказала одна  из  девушек,  отстраняясь  от
сашиных качающихся ног, и обе они захихикали.
     Саша скосил на них глаза и заметил пирамидку из разноцветных кубиков,
на нижней грани которой они стояли. Это была, кажется, игра "Крэйзи  берд"
- очень милая, с забавной дурашливой музыкой,  но  с  неожиданно  тупым  и
жестоким концом.
     Так можно было висеть сколько угодно - было даже  что-то  приятное  в
этом однообразном покачивании  взад-вперед,  но  Саша  подумал,  что  это,
наверно, выглядит глупо. Он подтянулся  и  вылез  на  незнакомый  каменный
пятачок, обрывающийся в пропасть, противоположный край которой был  где-то
за левой границей монитора (там еле слышно что-то жужжало). Другая сторона
площадки упиралась в высокую каменную стену, сложенную из  грубых  блоков.
Саша сел на шероховатый и холодный  пол,  прислонился  к  стене  и  закрыл
глаза. Откуда-то издалека доносился тихий звук флейты. Саша не знал, кто и
где играет на ней, но слышал эту музыку почти каждый день. Сначала,  когда
он  только  осваивался  на  первом  уровне,  этот  далекий  дрожащий  звук
раздражал его своей заунывной однообразностью, какой-то  бессмысленностью,
что ли. Но постепенно он привык и стал даже находить  в  нем  своеобразную
красоту -  стало  казаться,  что  внутри  одной  надолго  растянутой  ноты
заключена целая сложная мелодия, и эту мелодию можно было слушать  часами.
Последнее время он даже останавливался, чтобы послушать флейту,  и  -  как
сейчас - оставался неподвижен некоторое время после того, как она стихала.
     Встав, Саша огляделся. Выход был только один - надо  было  прыгать  в
неизвестность за левым обрезом экрана. Можно было прыгнуть  с  разбега,  а
можно - сильно оттолкнувшись обеими ногами от края площадки. Все  пропасти
в лабиринте были длинной либо в прыжок с разбега, либо в прыжок с места, и
надежней,  конечно,  казался  первый  способ,  но  выработанная   интуиция
почему-то подсказывала второй; Саша подошел к обрыву, встал на  самый  его
край, и, изо всех сил оттолкнувшись, прыгнул в жужжащую неизвестность.
     Когда он приземлился на корточки и через секунду выпрямился, на лбу у
него выступил холодный пот - стоило ему прыгнуть с разбега... Прямо  перед
ним на острых стальных шипах висело скрюченное мертвое тело, уже  багровое
и распухшее, облепленное множеством жирных неторопливых мух - некоторые из
них взлетали отдохнуть и издавали то самое жужжание, которое  было  слышно
на картинке справа. Мертвец при жизни был мужчиной средних лет; на нем был
приличный костюм, а рука до сих пор сжимала портфель. Видно, он был в игре
новичком, и решил, что надежней будет разбежаться. Но, впрочем, с таким же
успехом Саша мог оказаться на дне глубокой каменной  шахты,  а  мужчина  в
пиджаке - продолжить путешествие к принцессе; точного способа  угадать  не
существовало, или, во всяком случае, Саша его не  знал.  Осторожно  обойдя
мертвое тело, Саша побежал вперед по коридору, в одном  месте  подтянулся,
влез на поддерживаемую двумя грубыми столбами площадку и побежал по новому
коридору, в трех местах которого  пришлось  перепрыгивать  через  глубокие
каменные колодцы. Больше всего его поражало, что все  это  происходило  на
втором уровне, вроде бы знакомом, как собственные пять пальцев,  и  только
когда под ногами щелкнула управляющая плита  и  из-за  угла  донесся  лязг
поднимающейся решетки, он  все  понял.  Недалеко  от  перехода  на  третий
уровень была одна решетка, которую он так и не сумел открыть - а когда ему
удалось выйти на новый этап, он решил, что она  была  чисто  декоративной.
Оказалось, что за ней тоже был участок лабиринта - правда, тупиковый. Саша
пробежал под поднявшейся решеткой и помчался дальше -  места  вокруг  были
уже знакомые и не сулили никаких неожиданностей. Он наступил еще  на  одну
управляющую плиту, перепрыгнул другую - иначе следующая  решетка,  которая
начала подниматься впереди, сразу же упала бы - подтянулся и изо всех  сил
рванул по коридору - надо было спешить,  потому  что  поднявшись,  решетка
сразу же начинала опускаться. Он как раз успел подлезть под зубья,  бывшие
уже в полуметре от пола,  и  оказался  возле  лестничной  клетке  третьего
этажа, совсем недалеко от того места, где несколько минут назад  обрушился
вниз участок лестницы. Теперь дверь следующего уровня была рядом. "Черт, -
подумал Саша, отряхиваясь и только теперь чувствуя, как бьется  сердце,  -
ведь  не  проваливалась  здесь  лестница  раньше!   На   четвертом   этаже
проваливалась, а здесь нет. Наверно, через несколько раз срабатывает."
     - Саша!
     Саша  обернулся.  Из  двери   второго   подотдела   малой   древесины
выглядывала  Эмма  Николаевна.  Ее  лицо  было  густо  покрыто  пудрой,  и
напоминало присыпанный стрептоцидом большой розовый лишай.
     - Саша, прикури мне, а?
     - А вы что, сами не можете? - довольно холодно спросил Саша.
     - Так я же не в "Принце",  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  у  меня
факелов на стенах нету.
     - А что, раньше играли? - подобрев, спросил Саша.
     -  Приходилось,  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  только  вот   эти
стражники... Что хотели, то со мной и делали... В  общем,  дальше  второго
яруса я так и не попала.
     - А там шифтом надо, - сказал Саша, беря сигарету и подходя к зыбкому
факелу, горящему на стене, - и курсорными.
     - Да  мне  сейчас  уж  поздно,  -  вздохнула  Эмма  Николаевна,  беря
зажженную сигарету и влажно глядя на Сашу.
     Саша открыл было рот, чтобы выразить  вежливый  протест,  но  заметил
выглядывающего из-за спины Эммы Николаевны полуголого рыжегрудого  монстра
с большим задумчивым рылом вместо лица - такого, какие встречаются  только
в небольших внешнеэкономических организациях или на дне колодца  смерти  в
игре "Таргхан" - побледнел и, неловко кивнув, пошел к себе.
     "Хана бабе, - подумал он, - скоро в ДОС выйдет... А может, выберется,
черт ее знает."
     В его отделе громко звонил телефон, и Саша нетерпеливо подпрыгнул  на
открывающей вход плите, чтобы дверь следующего уровня скорее поднялась.
     - Лапин! К телефону!
     Саша подскочил к столу и взял трубку.
     - Саня? Здорово.
     Это был Петя Итакин из Госплана.
     - Ты сегодня приезжаешь?
     - Вроде не собирался.
     -  Начальник  сказал,  что  сейчас  кто-то  из  Госснаба   с   новыми
программами приедет. Я почему-то решил, что ты.
     - Не знаю, - сказал Саша, - мне пока ничего не говорили.
     - Это ведь у тебя к "Абрамсу" три лишних файла?
     - У меня.
     - Значит точно тебя пошлют. Ты меня дождись, если я выйду, ладно?
     - Ладно.
     Саша повесил  трубку  и  пошел  на  свое  рабочее  место.  Рядом,  за
резервным компьютером, сидел командировочный из Пензы и сосредоточено  бил
из лазера по эргонской ракетной установке, которая уже почти повернулась в
позицию  для  стрельбы;   вокруг,   насколько   хватало   глаз,   тянулись
безрадостные пески "Старглайдера".
     - Как там у вас? - вежливо спросил Саша.
     - Плохо, - отвечал командировочный, с гримасой стуча  по  клавише,  -
очень плохо. Если вон та штука...
     И вдруг все скрылось в ослепительном огненном смерче; Саша отшатнулся
от командировочного и закрыл лицо ладонями  -  он  сделал  это  совершенно
инстинктивно, а когда сообразил, что с ним самим ничего случиться не может
и открыл глаза, командировочного рядом уже не было, а на полу возле  стула
дотлевала пола пиджака.
     Из-за шкафа выскочил  Борис  Григорьевич,  швырнул  меч  на  пол,  и,
подтянув полы длинного стеганого плаща, который он перед схваткой  надевал
поверх панциря, принялся затаптывать испускающий вонючий дым кусок  ткани.
Рогатый шлем Бориса Григорьевича изображал мрачное  японское  божество,  и
выбитый на металле оскал в сочетании с хлопотливыми  и  какими-то  бабьими
движениям большого нежного тела был  довольно-таки  страшен.  Ликвидировав
зародыш пожара,  Борис  Григорьевич  снял  шлем,  вытер  мокрую  лысину  и
вопросительно поглядел на Сашу.
     - Все, - сказал Саша, и кивнул на экран, на котором мигала  досовская
галочка.
     - Вижу, что все. Ты мне его вызови снова, а  то  у  нас  еще  акт  не
подписан.
     У Бориса Григорьевича на столе зазвенел телефон, и он, не  договорив,
кинулся поднимать трубку.
     Саша пересел за соседний компьютер, вышел на драйв "а",  из  которого
торчала поганая болгарская дискета гостя, и  вызвал  игру.  Дисковод  тихо
зажужжал, и через несколько секунд в кресле снова появился мужик из Пензы.
     - Когда на вас ракеты летят, - сказал Саша,  -  вы  на  высоту  лучше
уходите. Из лазера больше одной не собьешь, а эта штука пачками бьет.
     - Ты не  учи,  не  учи,  -  огрызнулся  командировочный,  припадая  к
клавиатуре, - не первый год в дальнем космосе.
     - Тогда автоэкзэк себе сделайте, - сказал Саша, - а то вас каждый раз
вызывать особо времени ни у кого нет.
     Гость не отзывался - на него шли сразу два шагающих танка, и ему было
не до болтовни.
     Вдруг из кабинета начальника послышались какой-то грохот и крики.
     - Лапин! - взревел за шкафом Борис Григорьевич, - ко мне срочно!
     Когда Саша вбежал, Борис Григорьевич стоял на столе и отбивался мечом
от крохотного китайца  с  детским  лицом,  со  скоростью  швейной  машинки
тыкавшим в него пикой. Саша все сразу понял,  кинулся  к  клавиатуре  и  с
размаху ткнул пальцем в клавишу "Escape". Китаец замер.
     - Ух, - сказал Борис Григорьевич, - ну и дела. Пятого дана  вызвал  -
по инерции нажал, думал, она тип монитора запрашивает. Ну  ничего,  сейчас
разберемся с ним... Или нет, потом разберемся. Ты вот что.  Сейчас  сбрось
на дискету расширение к "Абрамсу" и поезжай в Госплан. Бориса Емельяновича
знаешь?
     - Я ж ему "Абрамс" и ставил, - ответил Саша, - зав отделом на  шестом
этаже.
     - Ну знаешь, так и отлично. Заодно и договора подпишешь - бери  прямо
с папкой. Еще он тебе дискету...
     Из-за шкафов полыхнуло ослепительным огнем, несколько раз грохнуло, и
сразу же завоняло паленым мясом.
     - Что такое?
     - Да опять этот, из Пензы. Похоже, на пирамидальную мину попал.
     - Ладно, завтра утром вызовем - а то второй час вонь и грохот. Езжай.
Он тебе дискету даст с "Арканоидом". Ну и ты сам погляди, что  у  них  там
нового, понимаешь?
     Саша повернулся было к двери, но Борис  Григорьевич  удержал  его  за
рукав.
     - Подожди, - сказал он, надевая шлем и беря в руки меч, - ты мне  еще
нужен. Когда я "Кия" крикну, нажми клавишу.
     - Какую?
     - А без разницы.
     Он зашел за спину замершему в выпаде китайцу, встал в низкую стойку и
примерился мечом к его шее.
     - Готов?
     - Готов, - отворачиваясь, ответил Саша.
     - Кия!!!
     Саша ткнул в клавиатуру; раздался  резкий  свист,  что-то  хрустнуло,
стукнулось об пол и покатилось по нему, а следом упало  что-то  тяжелое  и
мягкое.
     - Теперь иди, - хрипло сказал Борис Григорьевич, - и не задерживайся,
работы много.
     - Я в столовую хотел пойти, -  стараясь  глядеть  в  сторону,  сказал
Саша.
     - Поезжай лучше сразу. Там и пообедаешь.
     Саша вышел из-за шкафов,  подошел  к  своему  рабочему  месту,  ногой
отшвырнул оплавленные очки гостя под батарею,  сел  за  свой  компьютер  и
сбросил на дискету все, что было нужно. Потом, положив  дискету  в  сумку,
встал и неторопливо пошел по усеянному обломками каменных  плит  коридору,
привычно перепрыгнул через ловушку, повис на  руках,  спрыгнул  на  нижний
ярус, поднял с пола узкий разрисованный кувшин и припал  к  его  горлышку,
думая о том, что до сих пор не знает ни того, кто расставляет эти  кувшины
в укромных местах подземелья, ни того,  куда  исчезает  кувшин,  когда  он
выпивает содержимое.
     Дорога на четвертый уровень была знакома  до  мелочей,  и  Саша  шел,
прыгал, подлезал и подтягивался совершенно  механически,  думая  о  всякой
ерунде. Сначала ему вспомнился  зам  начальника  второго  подотдела  малой
древесины Кудасов, давно уже дошедший в  игре  "Троаткаттер"  до  восьмого
уровня, но так до сих пор и не сумевший перепрыгнуть на нем через какую-то
зеленую тумбочку, - из-за этого он, как говорили, и оставался вечным замом
у нескольких ракетами пролетевших на повышение начальников, у которых  это
получилось если и не совсем  сразу,  то,  во  всяком  случае,  без  особых
усилий. Потом Саша стал думать о непонятных словах  Итакина,  сказанных  в
одну из прошлых встреч - что вроде какие-то  ребята  давно  раскололи  его
игру; непонятно было, что Итакин имел в виду, потому что игра была колотой
уже тогда, когда Саша ставил ее  себе  на  винт.  Потом  впереди  медленно
поднялась вверх дверь четвертого уровня, и Саша шагнул  в  оказавшийся  за
ней вагон метрополитена.
     "А куда, собственно, я иду? - думал он, глядя в черное зеркало  двери
вагона и поправляя на голове тюрбан. - До седьмого уровня я уже доходил  -
ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то же самое,  только
стражники толще. Ну, на восьмой выйду. Так это ж сколько времени займет...
И что дальше? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась одна нота в самом конце.
     На ковре стояли огромные песочные часы; с каменных плит пола на  Сашу
словно в монокль смотрела изнеженная дворцовая кошка,  а  в  самом  центре
ковра, на разбросанных подушках, сидела принцесса. Ее лица издали было  не
разобрать - кажется, у нее были длинные  волосы,  или  это  темный  платок
падал на ее плечи. Вряд ли она знала, что  Саша  на  нее  смотрит,  и  что
вообще есть какой-то Саша, но зато Саша знал, что стоит ему  только  дойти
до этой комнаты, и принцесса бросится ему на шею. Встав, принцесса сложила
руки на груди, сделала несколько шагов  по  ковру,  вернулась  и  села  на
россыпь маленьких подушек.
     А потом все исчезло, за спиной с грохотом закрылась тяжелая дверь,  и
Саша оказался  возле  высокого  каменного  уступа,  с  которого  начинался
четвертый уровень.
     "Интересно, о чем она сейчас думает? Может быть, она  думает  о  том,
кто идет  к ней по лабиринту?  То есть  обо мне,  не зная,  что именно обо
мне?"
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась  к  левому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Странно, - думал он, - как я  изменился  за  последние  три  уровня.
Когда-то ведь казалось, что стоит только перепрыгнуть через ту  расщелину,
и все. Господи, как мало надо было для счастья... А  сейчас  я  это  делаю
каждое утро, почти не глядя, и что?  На  что  я  надеюсь  сейчас?  Что  на
следующем этапе все изменится, и я чего-то захочу  так,  как  умел  хотеть
раньше? Ну, допустим, дойду. Уже ведь почти знаю, как - надо  после  пятой
решетки попрыгать - наверняка там ход в потолке, плиты какие-то  странные.
Но когда  я туда  залезу,  где я  найду  того  себя,  который  хотел  туда
залезть?"
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову  и  увидел  впереди  по  ходу  эскалатора,  на  котором  он  стоял,
включившуюся разрезалку пополам - два стальных листа с  острыми  зубчатыми
краями, которые через каждые несколько секунд сшибались с такой силой, что
получался  звук  вроде  удара  в  небольшой  колокол.  Остальные  спокойно
проезжали сквозь нее - она существовала только для  одного  Саши,  но  для
него она  была  настолько  реальна,  насколько  что-нибудь  вообще  бывает
реальным: через всю сашину спину шел длинный уродливый шрам, а ведь в  тот
раз разрезалка его только чуть-чуть задела, выкромсав целый клок ткани  из
дорогой джинсовой куртки. Проходить через разрезалки было, вообще  говоря,
несложно - надо было встать рядом и быстро шагнуть вперед сразу  же  после
того, как разрезалка откроется. Но  сейчас  Саша  ехал  по  эскалатору,  и
никакой  возможности  угадать,  в  какой  именно  момент  он   доедет   до
разрезалки, не было. Не раздумывая, он повернулся назад  и  кинулся  вниз.
Бежать было трудно - на эскалаторе стояла уйма пьяноватых мужичков, каждый
из которых давал себя почувствовать и пропускал с большой неохотой, бросая
Саше вдогонку редкие, как самоцветы, слова. Какая-то баба в красном платке
и с двумя большими  тюками  в  руках  задержала  Сашу  настолько,  что  он
оказался к разрезалке даже ближе, чем был раньше, но все-таки ему  удалось
как-то перелезть через тюки. Но тут впереди упала решетка, и  Саша  понял,
что пропал. Он обмяк, зажмурился, но вместо того, чтобы увидеть за секунду
всю свою жизнь, почему-то с  невероятной  отчетливостью  вспомнил,  как  в
четвертом  классе  довел  на   уроке   пения   молодого   практиканта   из
консерватории  до  того,  что  тот,  перестав  играть  на   рояле   музыку
Кабалевского, встал с места, подошел к нему и  дал  по  морде.  Разрезалка
лязгнула совсем близко, и Саша инстинктивно  шагнул  назад,  подумав,  что
ведь может и про...
     "А куда, собственно, я иду? - подумал Саша, глядя  в  черное  зеркало
двери вагона метро и поправляя на голове тюрбан. - До  седьмого  уровня  я
уже доходил - ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то  же
самое, только стражники толще. Ну, на восьмой выйду.  Так  это  ж  сколько
времени займет... Да и зачем все это? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась  одна  неожиданная  нота  в
самом конце.
     Саша перестал думать о принцессе и стал глядеть  по  сторонам.  Народ
вокруг был большей частью привокзальный, поганый. Было много пьяных, много
одинаковых баб с сумками; особенно Саше не  понравилась  одна,  в  красном
платке, с двумя большими тюками в руках. "Где-то я  ее  видел,  -  подумал
Саша, - точно." С ним так часто бывало в последнее время -  казалось,  что
он уже видел то, что происходит вокруг, но вот где он  это  видел,  и  при
каких обстоятельствах, он вспомнить не мог. Зато  недавно  он  прочитал  в
каком-то журнале, что это чувство называется "Deja  vu",  из  чего  сделал
вывод, что то же самое происходит с людьми и во Франции.
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась к  правому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Сейчас мне кажется, - думал  он,  -  что  хуже  того,  что  со  мной
происходит, и быть ничего не может. А ведь пройдет пара этапов, и  вот  по
этому именно дню и наступит сожаление. И покажется, что  держал  что-то  в
руках, сам не понимая, что - держал, держал, да и выкинул. Господи, как же
погано должно стать потом, чтобы можно было жалеть о том,  что  происходит
сейчас... И  ведь  что  самое  интересное  -  с  одной  стороны  жить  все
бессмысленней и хуже, а с другой - абсолютно ничего в жизни  не  меняется.
На что же я надеюсь? И почему каждое утро встаю  и  куда-то  иду?  Ведь  я
плохой инженер, очень плохой. Мне все это просто не интересно. И оборотень
я плохой, и скоро меня возьмут и выпрут, и будут совершенно правы...
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову и увидел на соседнем эскалаторе включившуюся разрезалку пополам.  В
первый момент испуг был так силен, что Саша даже не сообразил, что никакой
угрозы для него нет. Потом, сообразив, он так громко сказал "Уй",  что  на
него с соседнего эскалатора поглядела та  самая  баба  с  тюками,  которая
привлекла его внимание в вагоне. Она проехала разрезалку, глядя на Сашу  и
даже не догадываясь, что случилось бы, будь на ее месте он. Саше ее взгляд
был неприятен, и он отвернулся.
     Следующая разрезалка пополам стояла у выхода из метро, и Саша  прошел
ее без всякого труда. А вот из кувшинчика, стоявшего за ней,  он  пить  не
стал - какой-то он был подозрительный,  с  орнаментом  из  треугольничков.
Саша один раз из такого попил и потом две недели сидел на бюллетене. Чутье
подсказывало, что где-то рядом должен быть еще один кувшин, и  Саша  решил
поискать. Его внимание привлекла парикмахерская на другой стороне улицы: в
вывеске не горели две первых буквы, и Саша был уверен, что это что-нибудь,
да значит.
     Внутри было маленькое помещение, где клиенты дожидались своей очереди
- сейчас оно было совершенно пустым, и это была  вторая  странность.  Саша
обошел комнатку кругом, подвигал кресла (в конце прошлого года он  сел  на
один стул в коридоре военкомата, куда  провалился  с  третьего  уровня,  и
неожиданно  сверху  спустилась  веревочная   лестница,   по   которой   он
благополучно вылез в двухмесячную командировку),  попрыгал  на  журнальном
столике (иногда они управляли  поворачивающимися  частями  стен),  и  даже
подергал крючки вешалок. Все  было  напрасно.  Тогда  он  решил  проверить
потолок, опять влез на журнальный столик и подпрыгнул с него вверх, подняв
над головой руки. Потолок оказался глухим, а  столик  -  очень  непрочным:
сразу две его ножки подломились,  и  Саша  вытянутыми  руками  врезался  в
цветную фотографию улыбающегося рыжего дебила, висевшую на стене.
     И вдруг в полу со скрипом распахнулся люк, в котором блеснуло  медное
горло кувшина, стоящего  на  каменном  полу  метрах  в  двух  внизу.  Саша
спрыгнул на  каменную  площадку,  и  люк  над  головой  захлопнулся;  Саша
огляделся и увидел с другой стороны  коридора  бледного  усатого  воина  в
красной чалме с пером; на пол воин отбрасывал  две  расходящихся  дрожащих
тени, потому что за его спиной коптили два факела по бокам высокой  резной
двери с черной вывеской "ГОСПЛАН СССР".
     "Надо  же,  -  подумал  Саша,  выхватывая  меч  и  кидаясь  навстречу
вытащившему кривой ятаган воину, - а я на троллейбусе,  дурак,  все  время
ездил."
     - Итакина? -  спросил  женским  голосом  телефон.  -  Обедает.  А  вы
поднимайтесь, подождите.  Это  вы  из  Госснаба  должны  были  программное
обеспечение привезти?
     - Я, - ответил Саша, - только я лучше тоже в столовую пойду.
     - Как к нам идти,  знаете?  Шестьсот  двадцатая  комната,  от  лифтов
налево по коридору.
     - Доберусь, - ответил Саша.
     В столовой было шумно и многолюдно. Саша походил между  столами,  ища
приятеля, но того не было видно. Тогда Саша встал  в  очередь.  Перед  ним
стояли два Дарта Вейдера из первого отдела  -  они  шумно,  с  присвистом,
дышали  и  механическими  голосами  обсуждали  какую-то  статью  -  не  то
"Огонька", не то Уголовного кодекса; из-за неестественности их речи понять
что-нибудь было очень сложно. Первый Дарт Вейдер взял на свой  поднос  две
тарелки кислой капусты, а  второй  -  борщ  и  чай  (кормили  в  Госплане,
конечно, уже не так,  как  до  начала  смуты  -  от  прежнего  великолепия
остались  только  изредка  попадавшиеся  в  капусте   красные   звездочки,
нарезанные из моркови с  помощью  какого-то  агрегата).  Саше  было  очень
интересно посмотреть, как Дарт Вейдер будет есть капусту - для  этого  ему
обязательно пришлось бы снять свой глухой черный шлем, но черные двое сели
за маленький столик в самом углу и задернули за собой  черную  шторку,  на
которой изображены были щит и  меч;  под  ней  остались  видны  только  их
начищенные хромовые сапоги, левая пара которых упиралась в пол  неподвижно
и прямо, а правая все время выделывала  какие-то  кренделя  -  один  сапог
терся о другой и обнимал его носком за голенище; Саша подумал, что если бы
он играл в "Спай", то из двух Дартов Вейдеров стал бы вербовать правого.
     Оглядевшись, Саша пошел со своим подносом  в  дальний  угол,  где  за
длинным столом у окна сидело около десятка пожилых мужиков в летной форме,
и деликатно сел с краю стола. На него поглядели,  но  ничего  не  сказали.
Один из пилотов - седой крепыш с двумя  незнакомыми  медалями  на  голубой
ткани комбинезона - стоял со стаканом в руке; он только что начал говорить
тост.
     - Друзья! Мы собрались здесь по поводу,  торжественному  и  приятному
вдвойне. Сегодня исполняется двадцать  лет  трудовой  деятельности  Кузьмы
Ульяновича Старопопикова в Госплане. И сегодня же утром  Кузьма  Ульянович
сбил над Ливией свой тысячный МиГ!
     Пилоты  зааплодировали  и  повернулись  к  сидящему  в  центре  стола
виновнику торжества - это был низенький, полненький и лысенький мужичок  в
толстых очках, дужка которых была перемотана черной ниткой. Он  совершенно
ничем не выделялся - наоборот, был за столом самым  незаметным,  и  только
приглядевшись, Саша заметил на его груди несколько рядов орденских  планок
- правда, каких-то незнакомых.
     - Я беру на себя смелость сказать,  что  Кузьма  Ульянович  -  лучший
пилот Госплана! И недавно полученный  им  от  Конгресса  орден  "Пурпурное
сердце" будет на его груди уже пятым.
     Вокруг опять зааплодировали; несколько раз Кузьму Ульяновича хлопнули
по плечам и спине; он сильно покраснел, махнул рукой, снял  очки  и  долго
протирал их носовым платком.
     - И это еще не все, - продолжал  седой,  -  кроме  эф-пятнадцатого  и
эф-шестнадцатого, Кузьма Ульянович недавно освоил новейший  истребитель  -
эф-девятнадцать   "Стелс".   На   его   счету   и    многие    технические
усовершенствования - осмыслив опыт  боев  в  небе  Вьетнама,  он  попросил
своего механика дописать два файла в ассемблере,  чтобы  пушка  и  пулемет
работали от одной клавиши - и теперь этим пользуемся мы все...
     - Да уж хватит бы, - застенчиво буркнул виновник.
     Встал другой пилот - у этого на груди тоже были орденские планки,  но
не в таком количестве, как у Кузьмы Ульяновича.
     - Вот тут наш парторг  говорил  о  том,  что  Кузьма  Ульянович  сбил
сегодня свой тысячный МиГ. А ведь кроме этого он, к примеру, четыре тысячи
пятьсот раз разрушил локатор под Триполи, а если мы  все  ракетные  катера
посчитаем, да еще аэродромы прибавим, такая  цифирь  выйдет...  Но  только
человека одной цифрой мерить нельзя. Я Кузьму Ульяновича знаю, может быть,
получше других - уже полгода с ним в паре летаю, и сейчас расскажу вам  об
одном нашем рейде. Я тогда первый раз на эф-пятнадцатом шел, а машина эта,
сами знаете,  не  из  простых  -  чуть  заторопишься,  захочешь  повернуть
побыстрей - подвисает. И  мне  Кузьма  Ульянович  перед  вылетом  говорит:
"Вася, запомни - не нервничай, иди сзади и ниже, я тебя прикрывать  буду."
Ну, я неопытный был тогда, а с гонором - чего это,  думаю,  он  прикрывать
меня будет,  когда я на  эф-шестнадцатом  весь Персидский  залив  облетал.
Да... Ну, сели мы по кабинам, и дают нам команду на взлет. Взлетали  мы  с
авианосца "Америка", и задание у  нас  было  -  сначала  какой-то  корабль
потопить в Бейрутском порту, а потом  уничтожить  лагерь  террористов  под
Аль-Бенгази. Взлетели, значит, и идем на малой, на автопилотах. А  там,  у
Бейрута, локаторов штук восемь, наверно - ну, вы все там были...
     - Одиннадцать, - сказал кто-то за столом, -  и  еще  всегда  двадцать
пятые МиГи патрулируют.
     -  Ну  да.  В  общем,  дошли  на  малой,  метрах  на  пятидесяти,   с
выключенными прицелами, а  как  километров  десять  осталось,  перешли  на
ручное, набрали четыре сотни и включили радары. Тут нас, понятно,  засекли
- но мы уже навелись,  выпустили  по  "Амрааму",  сделали  противоракетный
маневр и пошли на запад со снижением. От корабля щепок  не  осталось.  Это
нам по радио сообщили. В общем, опять идем вслепую  на  малой,  и  так  бы
дошли спокойно, но я тут, идиот, заметил двадцать третьего МиГа,  и  пошел
за ним - дай, думаю, задвину ему "Сайдвиндер" в  сопло.  Кузьма  Ульянович
видит на радаре, что я вправо пошел, и орет мне по  радио:  "Вася,  назад,
мать твою!" Но я уже прицел включил, поймал гада, и пустил ракету. И  хоть
тут бы мне развернуться, и к земле - так  нет,  стал  смотреть,  как  этот
двадцать третий падает. А потом гляжу на локатор -  а  на  меня  уже  СА-2
идет, кто пустил, не знаю...
     - Это под Аль-Байдой локатор стоит. Когда от Бейрута на запад  идешь,
никогда вправо брать не надо, - сказал парторг.
     - Ну да, а тогда-то я  не  знал.  Кузьма  Ульянович  кричит:  "Помеху
ставь!" А я вместо тепловой - это на "эф" нажать надо - на "цэ" жму. Ну и,
значит, получил прямо под хвост. Нажал на  "эф  семь",  катапультировался.
Опускаюсь, смотрю вниз - а там пустыня и шоссе, на шоссе машины  какие-то,
и меня на них сносит. И не успел я приземлиться, смотрю  -  мать  честная!
Кузьма Ульянович прямо на это шоссе на посадку заходит. Тут уж я  думаю  -
кто быстрее...
     Саша допил последний глоток чая, встал и пошел к выходу.  Плита  пола
сразу за дверью из столовой была какой-то странной - чуть другого цвета  и
на полсантиметра повыше, чем остальные. Саша остановился за  шаг  до  нее,
высунул голову в коридор и поглядел вверх  -  так  и  есть,  в  метре  над
головой поблескивали отточенные стальные зубья решетки.
     - Ну нет, - пробормотал Саша.
     Он внимательно оглядел столовую. С первого взгляда, другого выхода не
было, но Саша давно знал, что сразу он никогда и не бывает виден. Ход  мог
быть, например, за огромной картиной на стене, но допрыгнуть до нее  можно
было только раскачавшись на люстре,  а  для  этого  надо  было  громоздить
несколько столов один на другой. Было еще несколько выступов в  стене,  по
которым можно было попытаться залезть вверх, и Саша уже совсем было  решил
это сделать, когда его вдруг окликнула баба в белом халате.
     - Подносик-то на мойку надо снести, молодой человек, - сказала она, -
нехорошо выходит.
     Саша вернулся за подносом.
     - ...всем отделом стали пробоины считать, -  говорил  ведомый  Кузьмы
Ульяновича, - помните? Тогда покойный Ешагубин подходит к нам и спрашивает
- разве, говорит, эф-пятнадцатый на одном моторе может лететь?  И  знаете,
что ему Кузьма Ульянович ответил?
     - Ну хватит, правда, - конфузясь, сказал Кузьма Ульянович.
     - Нет, я скажу, пускай...
     Дальше Саша не слышал - все его внимание переключилось на  движущуюся
ленту, по  которой  тарелки  и  подносы  ехали  на  мойку.  Она  кончалась
небольшим окошком, в  которое  вполне  можно  было  пролезть.  Саша  решил
попробовать, поставил на ленту поднос, оглянулся и быстро забрался на  нее
сам. Двое стоявших возле окошка танкистов  поглядели  на  него  с  большим
недоумением, но прежде, чем они успели что-то сказать, Саша протиснулся  в
окошко, перепрыгнул через щель в полу и со всех  ног  кинулся  к  медленно
поднимающемуся  куску  стены  с  большой  облезлой   раковиной;   за   ним
открывалась освещенная факелами узкая лестница вверх.
     Начальник Итакина  Борис  Емельянович  оказался  одним  из  тех  двух
танкистов, которые с таким удивлением глядели на  Сашу  в  столовой.  Саша
столкнулся с ним у самого входа в шестьсот двадцатую комнату - за  сашиной
спиной  осталось  примерно  с  десяток  ярусов,  на  которые  можно   было
забраться, только подпрыгнув и подтянувшись, поэтому он устал и запыхался,
а поднявшийся на лифте  Борис  Емельянович  был  спокоен  и  свеж,  и  пах
одеколоном.
     - Ты от Борис Григорича? - ничем не  показывая,  что  узнает  в  Саше
хулигана из столовой, спросил Борис Емельянович.  -  Пойдем  быстрее,  мне
через пять минут выезжать.
     Кабинет Бориса Емельяновича был такой же отгороженной шкафами  частью
огромного зала, что и кабинет Бориса Григорьевича, только внутри,  занимая
практически все  место,  стоял  огромный,  лоснящийся  смазкой  танк  "M-1
Abrams". Еще у стены были две бочки с горючим, на которых стояли телефон и
четырехмегабайтная "супер эй-ти" с цветным ВГА-монитором, при  взгляде  на
которую Саша сглотнул слюну.
     - Триста восемьдесят шестой процессор? - уважительно спросил он. -  И
винт, наверно, мегабайт двести?
     - Это не  знаю,  -  сухо  ответил  Борис  Емельянович,  -  у  Итакина
спрашивай, он мой механик. Чего там тебе подписывать?
     Саша полез  в  сумку  и  вынул  чуть  подмявшиеся  за  время  долгого
путешествия бумаги. Борис  Емельянович,  сверкнув  похожим  на  пулеметный
патрон с золотой пулей "Монт-Бланком", прямо на броне, не глядя, подмахнул
два первых листа, а над третьим задумался.
     - Это я так не могу, - сказал,  наконец,  он,  -  это  надо  в  главк
звонить. Это даже не я должен подписывать, а Павел Семенович Прокудин.
     Поглядывая на часы, он навертел номер.
     - Павла Семеновича, - сказал он в трубку. - Так. А когда будет?  Нет,
сам свяжусь.
     Он повернулся к Саше и значительно на него взглянул.
     - Ты не очень удачно пришел, -  сказал  он.  -  Через  пять  минут  -
наступление. А если ты эту бумагу хочешь подписать, в  главк  надо  ехать.
Хотя подожди... Может, быстрее выйдет. Проедешь немного со мной.
     Борис Емельянович склонился над компьютером.
     - Черт, - сказал он через минуту, - где это  Итакин  ходит?  Не  могу
двигатель запустить.
     - А вы директорию  смените,  -  сказал  Саша,  -  вы  же  в  корневой
директории. Или сначала в "Нортон" выйдите.
     - А ну попробуй, - ответил Борис Емельянович, отходя в сторону.
     Саша привычно затюкал по клавишам; заверещал дисковод  хард-диска,  и
почти сразу же мощно и тихо загудела электрическая  трансмиссия  танка,  а
воздух вокруг наполнился горьким  дизельным  выхлопом.  Борис  Емельянович
ловко запрыгнул на броню; Саша предпочел подтянуть к танку стул  и  уже  с
него шагнул на чуть приподнятую корму.
     В башне оказалось просторно и очень удобно. Саша заглянул  в  прицел,
но  тот  пока  не  работал;  тогда  он  огляделся.  Изнутри  башня  чем-то
напоминала любовно украшенную водителем кабину  автобуса  -  по  бокам  от
казенника пушки висели какие-то брелочки, флажки,  обезьянки,  а  к  броне
было приклеено несколько вырезанных из журнала девушек в купальниках.
     Борис Емельянович кинул Саше шлемофон, велев его одеть, и  скрылся  в
отделении водителя;  двигатель  взревел,  и  танк  выкатился  на  огромную
равнину,  где  далеко  впереди  возвышалась  похожая  на  вулкан  гора  со
срезанным границей монитора  верхом.  Саша  по  пояс  высунулся  из  люка,
огляделся и увидел по бокам еще десятка два таких же танков; два  или  три
возникли прямо на его глазах.
     - Как такое построение называется? - спросил он в микрофон.
     - Какое? - долетел искаженный наушниками голос Бориса Емельяновича.
     - Когда танки все на одной линии? Ну, если бы это солдаты были,  была
бы цепь, а это как называется?
     - Не знаю, - ответил Борис Емельянович.  -  Так  после  обеда  всегда
бывает - просто одновременно выходим. Ты лучше  посчитай,  сколько  танков
вокруг?
     - Двадцать шесть, - сосчитал Саша.
     - Понятно. Бабаракин на бюллетене, Сковородич в Австрии, а  остальные
все здесь. Жаркий сегодня день будет.
     - Двадцать первый, двадцать первый, с  кем  говорите?  -  раздался  в
шлемофоне чей-то голос.
     - Говорит двадцать первый, вызываю семнадцатого, прием.
     - Семнадцатый слушает.
     - Семнадцатый, у  меня  тут  парень  из  Госснаба,  ему  одну  бумагу
подписать. Чтоб не ехать через весь город.
     - Понял вас, двадцать второй, - отозвался голос, - через десять минут
у фермы.
     Танк Бориса Емельяновича резко взял вправо, и Сашу сильно  качнуло  в
люке. Перелетев с разгону через несколько ухабов, Борис Емельянович выехал
на шоссе, повернул и километрах на восьмидесяти в час  понесся  в  сторону
далекой  рощи,  перед  которой  дорога  разветвлялась  и  торчал  какой-то
указатель на шесте.
     - Залазь в башню, - велел Борис Емельянович, - и люк закрой.  Вон  на
том холме гранатометчик сидит.
     Саша повиновался - и в самое время: по броне ударило,  и  послышалось
резкое и громкое шипение.
     - Вот он, курва-а, - прошептал голос Бориса Емельяновича в наушниках,
и башня стала медленно поворачиваться вправо.
     Саша  увидел  на  экране  прицела  совместившийся  с  вершиной   горы
квадратик и выскочившую надпись "gun  locked".  Но  Борис  Емельянович  не
спешил стрелять.
     - Ну же! - выдохнул Саша.
     - Подожди, - зашептал Борис Емельянович, - дай я осколочный заряжу...
Бронебойные нам еще понадобятся.
     Еще раз зашипело и ударило по броне, а в  следующий  момент  рявкнула
пушка "Абрамса", и на вершине холма на  секунду  словно  выросло  огромное
черно-красное дерево.
     Вскоре слева от шоссе появилась  и  стала  стремительно  приближаться
окруженная   невысоким   забором    ферма,    похожая    на    заброшенную
правительственную дачу. Метрах в трехстах Борис Емельянович затормозил,  и
так резко, что Саша, глядевший в прицел, наверняка посадил бы  себе  синяк
под глазом, если бы не мягкая резина вокруг окуляров.
     - Что-то мне вон то окно не нравится, - сказал Борис  Емельянович,  -
дай-ка я...
     Башня поехала влево, и опять рявкнула пушка. Ферму заволокло огнем  и
дымом, а когда их снесло, от уютного двухэтажного  домика  остался  только
закопченный  фундамент  с  небольшим  куском  стены,  в  котором  странной
показалась непонятно куда раскрывшаяся дверь. Борис Емельянович на  всякий
случай дал длинную очередь  из  пулемета,  перебившую  несколько  досок  в
заборе, и медленно поехал к ферме.
     - Можешь пока  выйти  поразмяться,  -  сказал  он  Саше,  когда  танк
затормозил у пепелища, - вроде, все спокойно.
     Саша вылез из башни, спрыгнул на землю  и  повертел  головой.  Голова
гудела, чуть подрагивали колени, и хотелось на всякий случай схватиться за
какой-нибудь поручень, вроде тех, что были в башне.
     - Что, скис? - дружелюбно спросил Борис Емельянович.  -  Ты  попробуй
так пять дней в неделю, по восемь часов, да еще когда на  тебя  одного  по
три Т-70 выезжают. Вот  когда  коленки  задрожат.  Здесь-то  место  тихое,
благодать...
     Действительно,  место  было  красивым  -  на  ровном   поле   кое-где
поднимались деревья, за шоссе  зеленела  роща  и  оттуда  доносился  тихий
птичий щебет. Из-за тучи вышло солнце, и все вокруг приобрело такие нежные
цвета, которые бывают только на хорошо настроенном  ВГА  белой  сборки,  и
которых никогда не даст ни корейский, ни тем более  сингапурский  монитор,
что бы ни писали в глянцевых многостраничных паспортах хитрые азиаты.
     С шоссе донесся гул.
     - Павел Семенович едет. Готовь свою бумагу.
     Черная точка на шоссе быстро приближалась и  вскоре  стала  таким  же
танком, как у Бориса Емельяновича, только с торчащим над  башней  зенитным
пулеметом. Танк подъехал,  остановился,  и  из  башни  выпрыгнул  худой  и
мрачный танкист в золотых очках и черной пилотке.
     - Давай, чего у тебя там, - сказал он Саше,  присел  на  одно  колено
возле сорванного взрывом с крыши фермы листа жести, положил сашину  бумагу
на планшет и написал в верхней части листа: "Не возражаю."
     - А ты, Борис, - сказал он Борису Емельяновичу, -  бросай  эти  дела.
Вечно ты со всякой херней перед боем лезешь.
     - Ничего, - сказал Борис Емельянович, -  нагоним.  А  этот  парень  -
механик не хуже Итакина, мне сейчас двигатель за минуту завел...
     Мрачный покосился на Сашу, но ничего не сказал.
     Со  стороны  далеких  синих  холмов  у   горизонта   донесся   быстро
приближающийся гул. Саша поднял голову и  увидел  звено  F-15,  идущих  на
бреющем полете. Они пронеслись прямо над танками, и передний  истребитель,
на крыле которого была нарисована красная орлиная голова, в двух  десятках
метров от земли сделал бочку и свечей,  почти  вертикально,  пошел  вверх;
остальные разделились на две группы и, набирая  высоту,  пошли  в  сторону
далекой горы со срезанным верхом, и тут Сашу второй раз за  день  посетило
чувство, что это уже с ним было - может быть, как-то по-другому, но было -
он был уверен.
     - Ну, сегодня ни один МиГ не сунется, - сказал Борис  Емельянович.  -
Кузьма Ульяныч в воздухе. Это его машина, с  орлом.  Можешь  свою  зенитку
здесь оставить.
     - Погожу, - ответил мрачный.
     Где-то вдали у горы засверкало, потом донесся грохот.
     - Началось, - сказал мрачный, - пора.
     - Я вам такую же зенитку привез, - вспомнив, сказал Саша и  вынул  из
сумки дискету. - Там еще два ПТУРСа на башню.
     Но Борис Емельянович уже спускался в танк.
     - Некогда, - сказал он, - отдашь Итакину.
     Лязгнул люк, потом  второй,  и  танки,  отбрасывая  гусеницами  комья
земли, рванули с места. Саша смотрел им вслед, пока они на превратились  в
две точки, а потом пошел к ферме,  где  на  единственном  уцелевшем  куске
стены у двери горели давно замеченные им два призрачных факела.
     Когда за сашиной спиной закрылась  дверь,  он  понял,  что  выбрался,
наконец, из подземелья и находится  теперь  где-то  во  внутренних  покоях
дворца. Вокруг были уже не грубо обтесанные  каменные  глыбы,  а  какие-то
тонкие ажурные мостики, поддерживаемые легкими резными колоннами.  Куда-то
в сумрак уходили потолки, блестели в черном бархатном небе за окнами яркие
южные звезды, и даже факелы на стенах горели как-то иначе,  без  треска  и
копоти.
     С двух сторон от Саши были две одинаковых  опущенных  решетки,  а  на
стенах над ними висели узорчатые персидские ковры, и этого он тоже никогда
не видел на нижних уровнях. Он пошел к левой  решетке,  возле  которой  из
пола чуть поднималась управляющая подъемным механизмом плита, но когда  он
встал на нее, подниматься начала  та  решетка,  которая  осталась  за  его
спиной. Саша развернулся и побежал назад.
     За решеткой дорога разветвлялась. Можно было подпрыгнуть, подтянуться
и побежать вперед - там звякало сразу  несколько  разрезалок  пополам,  и,
значит, где-то рядом был спрятан кувшин, а может, и два сразу - было такое
один раз на третьем уровне. Можно было, наоборот, спуститься вниз, и Саша,
секунду поколебавшись, решил так и  поступить.  Внизу  начиналась  длинная
галерея с узкой полосой росписи на стене; в бронзовых кольцах,  ввинченных
в стену, коптили факелы, а впереди, защищая путь к лестнице, стоял страж в
алом халате, с подкрученными вверх усами и  длинным  мечом  в  руке;  Саша
заметил  в  правом  нижнем  углу  экрана   сразу   шесть   треугольничков,
обозначающих жизненную силу противника, и похолодел -  таких  ему  еще  не
попадалось. Самое большее до сих пор - это были четыре треугольничка. Саша
вытащил свой меч, найденный когда-то возле груды  человеческих  костей,  и
встал в позицию. Воин, пристально глядя ему в глаза и постукивая  ногой  в
зеленом сафьяновом сапоге по каменным плитам, стал приближаться. Вдруг  он
сделал неуловимо быстрый выпад, и Саша, еле успев отбить его меч  клавишей
"PgUp", сразу нажал "Shift", но этот всегда безотказный прием не  сработал
- воин успел отскочить, и снова принялся приближаться.
     - Здорово, Саш! - раздалось вдруг за спиной.
     Саша испытал острую  ненависть  к  неизвестному  идиоту,  вздумавшему
отвлекать его разговорами в такую минуту, сделал ложный  выпад  и,  целясь
врагу мечом прямо в горло, прыгнул вперед. Воин в алом халате опять  успел
отскочить.
     - Саша!
     Саша  почувствовал,  как  чьи-то  руки  разворачивают  его  вместе  с
вращающимся стулом, и чуть не ткнул мечом появившегося перед ним человека.
     Это был Петя Итакин. На нем был зеленый свитер  и  протертые  джинсы,
что очень удивило Сашу, знавшего госплановский этикет.
     - Пойдем поговорим, - сказал Итакин.
     Саша оглянулся на замершую на мониторе  фигурку,  потом  поглядел  на
Петю.
     - А я тебя уже час жду, - сказал он,  -  начальнику  твоему  "Абрамс"
запустил.
     - Видел уже, - сказал Итакин. - Ему минут пять назад Т-70  прямо  под
башню засадил. Он чиниться приезжал.
     Саша встал и пошел за приятелем в  коридор.  Петя  время  от  времени
через что-то перепрыгивал, а один раз упал на пол и  замер;  Саша  заметил
огромный синий глаз,  проплывший  прямо  над  ним  и  догадался,  что  это
"Тауэр", третья или четвертая башня. Сам он поднялся когда-то до  половины
первой, но когда услышал, что после того, как всходишь  на  первую  башню,
надо лезть на вторую, и совершенно неизвестно, что будет потом, бросил это
дело и стал принцем. А Петя лез на башню уже не первый год.
     Они вышли на лестницу, где Петя  ловко  увернулся  от  чего-то  вроде
вертикально летящего бумеранга, и с нее попали на пустой  длинный  балкон,
заваленный выгоревшими на солнце стендами с цветными фотографиями каких-то
дряблых лиц. Саша проверил пол под ногами - кажется, сомнительных плит  не
было. Петя, облокотившись на перила, уставился на огни города внизу.
     - Чего? - спросил Саша.
     - Так, - сказал Петя. - Я из Госплана скоро ухожу.
     - Куда?
     Петя неопределенно кивнул головой вправо. Саша посмотрел туда  -  там
были тысячи разноцветных светящихся точек, горящих  до  самого  горизонта.
Можно было понять Итакина и в  том  смысле,  что  он  планирует  прыжок  с
балкона.
     - Как звезды в "Принце", - вдруг сказал Саша, глядя на огни, - только
все вверх ногами. Или вниз головой.
     - А может, это в твоем "Принце" все вверх ногами, -  сказал  Петя.  -
Никогда не думал, почему там картинка иногда переворачивается?
     Саша помотал  головой.  Как  всегда,  вид  вечернего  города  навевал
печаль. Вспоминалось что-то забытое, и сразу же забывалось  опять,  и  это
что-то больше всего было похоже на тысячу раз данную себе и уже  девятьсот
девяносто девять раз нарушенную клятву.
     - На фига, интересно, мы живем? - спросил он.
     - Ну вот, - сказал Петя, - вроде и не пил сегодня,  а...  Вообще,  ты
стражника спроси. Он тебе объяснит насчет жизни.
     Саша опять уставился на огни.
     - Вот ты второй год по лабиринту бежишь, - заговорил  Петя,  -  а  ты
думал когда-нибудь, на самом он деле или нет?
     - Кто?
     - Лабиринт.
     - В смысле, существует он или нет?
     - Да.
     Саша задумался.
     - Пожалуй, существует. Точнее, правильно сказать, что  он  существует
ровно в той же степени, в какой  существует  принц.  Потому  что  лабиринт
существует только для него.
     - Если уж сказать совсем правильно, - сказал Петя, -  и  лабиринт,  и
фигурка существуют только для того, кто глядит на экран монитора.
     - Ну да. То есть почему?
     - Потому что и лабиринт, и фигурка могут появляться только в нем.  Да
и сам монитор, кстати, тоже.
     - Ну, - сказал Саша, - мы это на втором курсе проходили.
     - Но тут есть одна деталь, - не обращая  внимания  на  Сашины  слова,
продолжал Петя, - одна очень важная деталь, которую нам все  те  козлы,  с
которыми мы это проходили, забыли сообщить.
     - Какая?
     - Понимаешь, - сказал Петя, - если фигурка давно работает в Госснабе,
то она почему-то решает, что это она глядит в монитор, хотя она всего лишь
бежит по его экрану. Да и вообще, если б  нарисованная  фигурка  могла  на
что-то поглядеть, первым делом она бы заметила того, кто смотрит на нее.
     - А кто на нее смотрит?
     Петя задумался.
     - Есть только один спо...
     В  следующий  момент  его  что-то  сильно  толкнуло   в   спину,   он
перекувырнулся через  перила  и  полетел  вниз;  Саша  увидел  похожую  на
бумеранг штуку, какую он уже видел на лестнице  -  крутясь,  она  умчалась
куда-то в направлении увенчанных неподвижным дымом труб на горизонте. Саша
даже не успел испугаться - так  быстро  все  это  произошло.  Перегнувшись
через перила, он увидел Петю, вцепившегося руками в перила балкона  этажом
ниже.
     - Все в порядке, - крикнул Петя, - костылявки максимум на  один  этаж
сбрасывают. Сейчас я...
     Но тут Петя заметил медленно подплывающий к Пете вдоль стены огромный
глаз, похожий на круглый аквариум, до краев наполненный синими чернилами.
     - Петя! Слева! - крикнул он.
     Петя освободил одну руку и пустил в синий глаз два  каких-то  красных
шарика размером с клубок шерсти - от первого из них глаз дернулся и замер,
а от второго с хлопающим звуком растворился в воздухе.
     - Иди в шестьсот двадцатую, - крикнул Петя, перелазя через перила,  -
я сейчас приду, и будем твою игру докалывать.
     Саша повернулся, шагнул к выходу с балкона, и вдруг прямо перед ним с
грохотом  упала  стальная  решетка,  расколов  острыми  зубьями  несколько
кафельных плит пола. Саша повернулся назад, и вторая такая  же  решетка  с
лязгом ударила в перила балкона. Саша  поднял  голову,  увидел  в  близком
бетонном потолке небольшой квадратный лаз, привычно подпрыгнул, подтянулся
и вылез в узкий каменный коридор.
     Впереди на пол падало квадратное пятно красноватого света. Прижимаясь
к стене, Саша дошел до него и осторожно глянул вверх. Над ним  была  узкая
четырехугольная шахта, и там, далеко  наверху,  горел  факел,  и  виднелся
участок  закопченного  потолка  -  видимо,  это  была  обычная  коридорная
ловушка, только сейчас Саша был на ее дне. Наверху могли  быть  стражники,
поэтому Саша встал на цыпочки, и, осторожно ступая по  веками  копившемуся
праху, пошел вперед. Впереди оказался поворот, и в  нескольких  метрах  за
ним - тупик. Саша пошел было  назад,  но  услышал,  как  в  дальнем  конце
коридора лязгнула  решетка,  и  остановился.  Он  попал  в  мешок.  Теперь
оставалось только одно - тщательно проверить все плиты пола  и  потолка  -
любая из них могла управлять  решетками  или  поворачивающимися  участками
стены. Вытянув руки над головой, он подпрыгнул. Потом еще раз. Потом  еще.
Третья плита над его головой чуть-чуть поддалась. Дальше все было просто -
Саша еще раз подпрыгнул, толкнул ее руками и сразу отскочил  назад;  плита
выпала. Раздался грохот, и Саша привычно зажмурился,  чтобы  взлетевшая  с
пола пыль не попала в глаза. Немного погодя, он шагнул  вперед.  Теперь  в
потолке зияло прямоугольное отверстие, через которое можно было  пролезть,
а над ним вверх уходила стена с деревянными карнизами через каждые  два  с
половиной метра - это расстояние на всех уровнях было одинаковым. Стоя  на
таком карнизе, можно  было  подпрыгнуть  вверх,  в  прыжке  схватиться  за
следующий, влезть на него, встать и повторить то  же  самое  -  и  так  до
самого верха. На этой стене карнизов было шесть, и вся процедура заняла  у
Саши чуть больше минуты, причем он ни капли не устал.
     Теперь  он  стоял  в  коридоре,  стены  которого  состояли  из  грубо
обтесанных каменных блоков. Впереди была дыра  в  полу,  и  оттуда  тянуло
горьким факельным дымом. Саша подошел к ней и заглянул  вниз  -  метрах  в
пяти был виден ярко освещенный пол. Саша вздохнул, спустил  в  дыру  ноги,
повис над пустотой на руках, и с  некоторым  внутренним  усилием  заставил
себя разжать пальцы. Высота была не такой уж и большой, но как только Саша
приземлился, плита, на которую он упал, ушла из под ног  и  вместе  с  ним
полетела вниз; уцепиться за край он не успел и  после  томительно  долгого
падения врезался в пол, в обломки  только  что  с  треском  расколовшегося
каменного блока. Он не  разбился,  но  удар  и  неожиданность  оглушили  -
несколько секунд он с зажмуренными глазами сидел на  карачках,  вспоминая,
как давно в детстве, страшной черной зимой, сильно ушиб копчик, прыгнув из
слухового окна газовой подстанции на заиндевелый матрас внизу. А когда он,
помотав головой, открыл глаза, оказалось, что он  находится  в  той  самой
галерее с полосой орнамента на стене, откуда  его  вытащил  Итакин,  и  на
него, сложив руки на груди, смотрит тот же самый воин в алом  халате  -  в
том, что это он, Саша убедился, глянув в нижний угол монитора и увидев там
шесть треугольничков, обозначающих жизненную силу. Саша вскочил  на  ноги,
встал в боевую позицию и выхватил меч. Тогда воин выхватил  свой  и  пошел
навстречу; его взгляд до такой  степени  не  сулил  ничего  хорошего,  что
вспомнившийся совет Итакина  поговорить  с  ним  о  жизни  показался  злой
шуткой. Саша повертел в воздухе концом лезвия, собираясь нанести  удар,  и
вдруг воин неожиданным и точным движением выбил  меч  из  сашиной  руки  и
плашмя ударил его тяжелым клинком по голове.
     Саша открыл глаза и с  недоумением  обвел  ими  небольшую  полутемную
комнату, на полу которой он лежал. Под ним  был  мягкий  ковер,  на  стене
горела масляная плошка, а  у  стены  стоял  удивительной  красоты  сундук,
окованный чеканными медными листами. Под  потолком  плыли  клубы  дыма,  и
пахло чем-то странным, словно палеными перьями или  жженой  резиной  -  но
запах был приятный. Саша попытался сесть, и  понял,  что  не  в  состоянии
пошевелиться - почти по горло на  него  был  натянут  похожий  на  обшивку
матраса полотняный мешок, перемотанный толстой веревкой.
     - Проснулся, шурави?
     Изогнувшись червем, Саша перевернулся на другой бок и увидел воина  в
красном халате, сидящего метрах в двух от него на подушках.  Рядом  с  ним
дымился небольшой кальян, длинная кишка которого с  медным  мундштуком  на
конце лежала на ковре. С другой стороны  от  него  валялась  выпотрошенная
Сашина сумка. Воин вынул из складок халата маленький кривой  нож,  показал
его Саше и захохотал.
     - Да ты не бойся, шурави, не бойся, - сказал воин, поднимаясь на ноги
и нагибаясь над ним, - раз уж сразу не убил, не трону.
     Петли вокруг мешка ослабли. Воин сел на место  и,  посасывая  кальян,
задумчиво глядел, как Саша выпутывается из мешка. Когда Саша  окончательно
вылез и, сев на ковер, стал растирать затекшие  от  задержки  крови  ноги,
воин молча протянул ему  дымящийся  шланг.  Саша  безропотно  взял  его  и
глубоко затянулся. Комната сразу  чуть-чуть  сузилась  и  перекосилась,  и
вдруг стало слышным потрескивание масла в лампе - как оказалось, это  была
целая энциклопедия звука.
     - Меня зовут Зайнаддин Абу  Бакр  Аббас  ал-Хувафи,  -  сказал  воин,
подтягивая к себе раскрытую сашину сумку  и  запуская  в  нее  пятерню.  -
Можешь звать меня по любому из этих имен.
     - Меня Алексей, -  наврал  почему-то  Саша.  Из  всех  услышанных  им
непонятных слов он разобрал только "Аббас".
     - Ты ведь духовный человек?
     - Я-то? - переспросил Саша, с интересом наблюдая  за  трансформациями
комнаты. - Пожалуй, духовный.
     Почему-то он чувствовал себя в безопасности.
     - Вот я и смотрю - какие ты книги читаешь.
     Аббас держал в  руках  книгу  Джона  Спенсера  Тримингэма  "Суфийские
ордена в исламе", недавно купленную Сашей в "Академкниге", и дочитанную им
уже до середины. На ее обложке был нарисован какой-то мистический символ -
зеленое дерево, составленное из переплетенных арабских букв.
     - Очень тебя убить хотел, - признался Аббас, взвешивая книгу в руке и
нежно глядя на обложку. - Но духовного человека - не могу.
     - А за что меня убивать?
     - А за что ты сегодня Маруфа убил?
     - Какого Маруфа?
     - Не помнишь уже?
     - А, этого, что ли... с ятаганом? И перо еще на тюрбане?
     - Этого.
     - Да я не хотел, - ответил Саша, - он сам  полез.  Или  не  сам...  В
общем, он уже стоял у дверей с ятаганом. Как-то все машинально получилось.
     Аббас недоверчиво покачал головой.
     - Да что ты меня, за изверга принимаешь? - даже растерялся Саша.
     - А то нет. Вами, шурави, у нас в  деревнях  детей  пугают.  А  Маруф
этот, которого ты зарезал, утром ко  мне  подошел,  и  говорит  -  прощай,
говорит, Зайнаддин Абу Бакр. Чую, сегодня шурави  придет...  Я  думал,  он
гашиша объелся, а днем приносят его в караулку с перерезанным горлом...
     - Я правда не хотел, - с досадой сказал Саша.
     Аббас усмехнулся.
     - Хотел, не хотел. У каждого своя судьба, - сказал он, - и все нити в
руке Аллаха. Так?
     - Точно, - сказал Саша. - Вот это точно.
     - Я тут с одним суфием из Хорасана пять дней пил, - сказал  Аббас,  -
он мне и рассказал одну сказку... В общем, я точно не помню, как там было,
но там кого-то по ошибке зарезали, а потом оказалось, что это был убийца и
преступник, который  как  раз  собирался  совершить  свое  самое  страшное
убийство. Я вообще люблю с  духовными  людьми  выпить...  Вспомнил  я  эту
сказку, и думаю - а вдруг ты тоже какие сказки знаешь?
     Аббас встал с места, подошел к сундуку, открыл его  и  вынул  бутылку
виски "Уайт Хорс", два пластиковых стакана и несколько мятых сигарет.
     - Это откуда? - изумился Саша.
     - Американцы, - ответил Аббас.  -  Гуманитарная  помощь.  Как  у  вас
компьютеры в министерствах начали ставить, так они нам помогать стали.  Ну
и еще на гашиш меняют.
     - А американцы что, не изверги? - спросил Саша.
     - Да разные есть, - ответил Аббас, наполняя два пластиковых  стакана.
- С ними хоть договориться можно.
     - Договориться - это как?
     - Запросто. Ты, когда видишь стражника, нажимай кнопку "К". Он  тогда
сразу притворится мертвым, а ты шагай себе дальше.
     - Не знал, - ответил Саша, принимая стакан.
     - А откуда тебе знать, - сказал Аббас, поднимая  свой  и  салютуя  им
Саше, - когда у вас все игры колотые. Инструкций-то нет. Но ведь  спросить
можно? Я думал, шурави говорить не умеют.
     Аббас выпил и шумно выдохнул.
     - Вот есть там у вас такой Главмосжилинж, - вдруг  совершенно  другим
тоном заговорил он, - и есть там Чуканов Семен Прокофьевич - такой,  сука,
маленький и жирный. Вот это гадина, так гадина. Выходит на первый  уровень
- дальше боится, ловушки там, - и ждет наших.  Ну,  у  нас  понятно,  дело
военное - хочешь, не хочешь - иди. А ребята там неумелые, молодежь. Так он
каждый день пять человек убивает. Норма у него. Войдет, убьет,  и  выйдет.
Потом опять. Ну, если он на седьмой уровень попадет...
     Аббас положил руку на рукоять лежащего рядом с ним меча.
     - А американцы вам оружие поставляют? - спросил Саша,  чтобы  сменить
тему.
     - Поставляют.
     - А можно посмотреть?
     Аббас встал, подошел к своему сундуку, вынул  небольшой  пергаментный
свиток и кинул его Саше. Саша развернул свиток и увидел  короткий  столбец
команд микроассемблера, витиевато написанных черной тушью.
     - Что это? - спросил он.
     - Вирус, - ответил Аббас, наливая еще по стакану.
     - Ах ты... Я-то думаю, кто у нас все время систему стирает? А в каком
он файле сидит?
     - Ну ладно, - сказал Аббас, - хватит нам о  всякой  чепухе.  Пора  бы
тебе и сказку рассказать.
     - Какую?
     - Учебную. Ты же духовный человек? Значит, должен знать.
     - А про что? - спросил Саша, косясь на длинный меч, лежащий на  ковре
недалеко от Аббаса.
     - Про что хочешь. Главное, чтоб мудрость была.
     Чтобы выгадать минуту на  размышление,  Саша  поднял  с  ковра  шланг
кальяна и несколько раз подряд глубоко затянулся, вспоминая, что он прочел
у Тримингэма про суфийские сказки. Потом на минуту закрыл глаза.
     - Ты про магрибский молитвенный  коврик  знаешь?  -  спросил  он  уже
приготовившегося слушать Аббаса.
     - Нет.
     - Ну так слушай. У одного визиря был маленький  сын  по  имени  Юсуф.
Однажды он вышел за пределы отцовского поместья и пошел гулять. И  вот  он
дошел до пустынной дороги, где любил прогуливаться в одиночестве, и  пошел
по ней, глядя по сторонам. И  вдруг  увидел  какого-то  старика  в  одежде
шейха, с черной шляпой на голове. Мальчик вежливо приветствовал старика, и
тогда старик остановился и дал ему сладкого  сахарного  петушка.  А  когда
Юсуф съел его, старик спросил: "Мальчик, ты  любишь  сказки?"  Юсуф  очень
любил сказки, и так и ответил. "Я знаю одну сказку, - сказал старик, - это
сказка про магрибский молитвенный коврик. Я бы тебе ее  рассказал,  но  уж
больно она страшна." Но мальчик Юсуф, естественно, сказал  что  ничего  не
боится, и приготовился слушать. И вдруг где-то в  той  стороне,  где  было
поместье его отца, раздался звон колокольчиков и какие-то громкие крики  -
так всегда бывало, когда кто-нибудь приезжал.  Мальчик  мгновенно  позабыл
про  старика  в  черной  шляпе  и  кинулся  поглядеть,  кто  это  приехал.
Оказалось, что это был всего лишь какой-то незначительный подчиненный  его
отца, и мальчик со всех ног побежал назад, но старика  на  дороге  уже  не
было. Тогда он очень расстроился и пошел назад в поместье. Выбрав  минуту,
он подошел к отцу и спросил: "Папа! Ты знаешь  что-нибудь  про  магрибский
молитвенный коврик?" И вдруг его отец побледнел, затрясся всем телом, упал
на пол и умер. Тогда мальчик очень испугался и побежал к  маме.  "Мама!  -
крикнул он, - несчастье!" Мама подошла к нему, улыбнулась, положила ему на
голову руку и спросила: "Что такое, сынок?" "Мама, - закричал мальчик, - я
подошел к папе и спросил его про одну вещь, а он вдруг  упал  и  умер!"  -
"Про какую вещь?" - нахмурясь, спросила мама. "Про магрибский  молитвенный
коврик!" И вдруг мама тоже  страшно  побледнела,  затряслась  всем  телом,
упала на пол и умерла. Мальчик остался совсем один, и скоро могущественные
враги его отца захватили поместье, а самого  его  выгнали  на  все  четыре
стороны. Он долго странствовал по всей Персии и, наконец, попал в ханаку к
одному очень известному суфию и стал его учеником. Прошло несколько лет, и
Юсуф подошел к этому суфию, когда  тот  был  один,  поклонился  и  сказал:
"Учитель, я учусь у вас уже несколько лет. Могу я задать вам один вопрос?"
- "Спрашивай, сын мой," - улыбнувшись, сказал суфий. "Учитель,  вы  знаете
что-нибудь о магрибском молитвенном коврике?" Суфий  побледнел,  схватился
за сердце и упал мертвый. Тогда Юсуф кинулся прочь.  С  тех  пор  он  стал
странствующим дервишем, и ходил по Персии в поисках известных учителей.  И
все, кого бы он ни спрашивал про магрибский  коврик,  падали  на  землю  и
умирали. Постепенно Юсуф состарился, и стал немощным. Ему стали  приходить
в голову мысли, что он скоро умрет  и  не  оставит  после  себя  на  земле
никакого следа. И вот однажды, когда он сидел в чайхане и думал  обо  всем
этом, он вдруг увидел того самого старика в черной шляпе. Старик был такой
же, как и раньше - годы ничуть его не состарили.  Юсуф  подбежал  к  нему,
встал на колени и  взмолился:  "Почтенный  шейх!  Я  ищу  вас  всю  жизнь!
Расскажите мне о магрибском молитвенном коврике!" Старик  в  черной  шляпе
сказал: "Ну ладно. Будь  по  твоему".  Юсуф  приготовился  слушать.  Тогда
старик уселся напротив него, вздохнул и умер. Юсуф целый день и целую ночь
в молчании просидел возле его трупа. Потом встал, снял с него черную шляпу
и надел себе на голову. У него оставалось несколько мелких монет, и  перед
уходом он купил на них у владельца чайханы сахарного петушка...
     Саша замолчал. Аббас тоже долго молчал, а потом сказал:
     - Признайся, ты скрытый шейх?
     Саша не ответил.
     - Понимаю, - сказал Аббас, - все понимаю. Скажи, а  у  этого  дедушки
шляпа точно была черная?
     - Точно, - ответил Саша.
     - А не зеленая? Я думаю, может это Зеленый Хидр был?
     - А что тут у вас знают о Зеленом Хидре? - спросил Саша.  Он  еще  не
прочитал у Тримингэма, кто это такой, и ему было интересно.
     - Да все говорят разное. Самую интересную вещь сказал тот  дервиш  из
Хорасана, с которым мы пили. Он  сказал,  что  Зеленый  Хидр  очень  редко
является в своем настоящем обличье, и чаще всего  принимает  чужую  форму.
Или вкладывает свои слова в уста самым разным людям -  и  каждый  человек,
если захочет, может постоянно его слышать, говоря даже  с  самыми  глупыми
людьми, потому что некоторые слова произносит за них Зеленый Хидр.
     - Это верно, - сказал Саша. - Скажи, Аббас, а кто тут у вас на флейте
играет?
     - Никто не знает, - сказал Аббас. -  Уж  сколько  раз  весь  лабиринт
прочесывали... Без толку.
     Он зевнул.
     - Мне вообще-то на пост пора, - сказал он. - Кувшины  надо  разнести.
Скоро американцы придут. Не знаю, как тебя отблагодарить...  Разве  что...
Хочешь на принцессу посмотреть?
     - Хочу, - ответил Саша и залпом выпил то, что  оставалось  у  него  в
стакане.
     Аббас встал и снял с гвоздя на стене связку  больших  ржавых  ключей.
Они вышли в полутемный  коридор.  Дверь  комнаты,  где  они  сидели,  была
покрашена под стену, и когда  Аббас  закрыл  ее,  Саша  подумал,  что  ему
никогда не пришло бы в голову, что этот тупик, в сотнях похожих на который
он уже побывал, на самом деле - замаскированная дверь. Они молча дошли  до
выхода на следующий уровень, который оказался совсем рядом.
     - Только тихо, - сказал Аббас, протягивая ему ключи,  -  а  то  наших
перепугаешь.
     - Ключи отдать потом? - спросил Саша.
     - Оставь себе, - сказал Аббас. - Или выкинь.
     - А тебе они не нужны?
     - Будут нужны, - сказал Аббас, - сниму с гвоздя. Это ведь твоя  игра.
А у меня своя. Если что, заходи.
     Он протянул Саше клочок бумаги с какой-то надписью.
     - Здесь написано, как пройти, - сказал он.
     Подъем на самый верх занял от силы десять минут, а если бы Саша сразу
попадал ключом в замочные скважины, понадобилось  бы  и  того  меньше.  От
уровня к уровню вела небольшая служебная  лестница,  вырубленная  в  толще
камня - что это за камень, определить было трудно, потому что он был очень
приблизительным, да и существовал  недолго  -  когда  за  Сашей  закрылась
последняя дверь, реальность снова приобрела ясные цвета и четкость.
     Саша увидел перед собой уходящую  далеко  вверх  стену  с  такими  же
карнизами, как те, по  которым  он  совсем  недавно  карабкался  навстречу
Аббасу, машинально шагнул к первому, подпрыгнул  и  подтянулся.  Вспомнив,
что у него ключи, он плюнул, спустился вниз и неожиданно для  самого  себя
прыгнул прямо на глухую стену, стукнулся о камни, свалился, опять  прыгнул
на нее и опять упал. Попытавшись нормально встать на ноги, он вместо этого
подскочил высоко вверх, прогнулся и секунду висел в воздухе  с  вытянутыми
над головой руками. Только после этого  он  пришел  в  себя  и  со  стыдом
подумал: "Вот ведь развезло."
     Это был последний уровень, и служебная лестница здесь кончалась. Саша
побежал по длинной галерее с факелами в торчащих из стен бронзовых кольцах
(ему все казалось, что кто-то воткнул их  туда  вместо  флагов),  и  через
некоторое время уткнулся в  висящий  на  стене  ковер.  Развернувшись,  он
побежал в другую сторону,  и  после  недолгого  петляния  по  коридорам  и
галереям вышел к тяжелой металлической двери вроде тех, что вели с  уровня
на уровень. С ключами наготове он нагнулся к  ней,  но  никакого  замка  в
двери не оказалось. Именно за этой дверью должна была быть  принцесса,  но
вот только чтобы открыть эту  дверь,  надо  было  очень  долго  лазить  по
далеким аппендиксам двенадцатого уровня, на каждом  шагу  рискуя  свернуть
шею, хоть и нарисованную, но единственную.
     Другой вход Саша нашел минут через десять, заглянув за ковер, висящий
в тупике на стене. В одной из плит недалеко  от  пола  был  черный  зрачок
замочной скважины. Саша сунул туда самый маленький ключ,  который  был  на
связке, и открылась крохотная железная дверка, не  больше  окна  пожарного
крана. Саша с трудом протиснулся внутрь.
     Перед ним был зал с высоким сводчатым потолком; на его стенах  горели
факелы и висели ковры, а в одном из концов видна была поднятая решетка, за
которой начинался полутемный коридор. В другом  конце  зала  была  тяжелая
металлическая дверь - та самая, в которой  не  было  замочной  скважины  и
через которую Саше полагалось бы войти, сумей он когда-нибудь добраться до
этого уровня сам. Он узнал это место - именно здесь  он  видел  принцессу,
когда она иногда появлялась на экране. Но сейчас ее не было, как  не  было
ни ковров с подушками, ни пузатых песочных часов, ни дворцовой кошки.  Был
только голый пол. Зато поднятой решетки в стене Саша  раньше  не  видел  -
просто эта часть зала не попадала на экран,  когда  показывали  принцессу.
Саша пошел вперед.
     Коридор за решеткой неожиданно кончился банальной  деревянной  дверью
вроде тех, что приводят в коммунальную ванну или сортир,  и  Саше  в  душу
закралось нехорошее предчувствие. Он потянул дверь на себя.
     Комната, которая была перед  ним,  больше  всего  напоминала  большой
пустой чулан. Пахло чем-то затхлым - так  пахнет  в  местах,  где  хозяева
держат нескольких кошек и собирают советские газеты в  подшивку.  На  полу
валялся мусор - пустые аптечные флаконы, старый ботинок, сломанная  гитара
без струн и какие-то бумажные обрывки. Обои в нескольких местах отстали от
стен и свисали целыми лоскутами, а окно выходило на близкую - в метре,  не
больше, - кирпичную стену. В центре комнаты стояла принцесса.
     Саша сначала долго смотрел на нее, потом несколько раз обошел  вокруг
и вдруг сильно залепил по ней ногой. Тогда все то, из чего  она  состояла,
повалилось на пол  и  распалось  -  сделанная  из  сухой  тыквы  голова  с
наклеенными  глазами  и  ртом  оказалась  возле  батареи,  картонные  руки
согнулись в рукавах дрянного ситцевого халата, правая нога  отделилась,  а
левая повалилась на пол вместе с обтянутым черной тканью поясным манекеном
на железном шесте, упавшим  плашмя,  прямо  и  как-то  однозначно,  словно
застрелившийся политрук.
     Саша вышел из  комнаты  и  побрел  по  коридору  назад,  но  решетка,
отделявшая коридор от сводчатого зала, оказалась опущенной. Саша вспомнил,
что услышал звук ее падения через секунду после того, как ударил ногой  по
манекену, но в тот момент не обратил на это внимания.
     Вернувшись, он еще раз поглядел на пол, потом на обои,  и  заметил  в
одном месте контур заклеенной двери. Он подошел и  нажал  на  нее  плечом.
Дверь прогнулась, но не открылась; видимо, она была  очень  тонкой.  Тогда
Саша отошел на несколько метров, сжал кулаки и с разгону  врезался  в  нее
плечом - с такой силой, что,  распахнув  ее  и  с  хрустом  прорвав  обои,
пронесся еще метр или два по воздуху, и  только  потом,  споткнувшись  обо
что-то, полетел на пол, мельком увидев впереди  чьи-то  плечи,  затылок  и
спинку стула.
     - Тише, - сказал Итакин, поворачивая голову  от  экрана,  на  котором
мерцал высокий сводчатый зал, в центре которого  на  ковре  гладила  кошку
принцесса. - Бориса Емельяновича растревожишь. Ему сейчас опять в  бой.  У
них сегодня большие потери.
     Саша приподнялся на руках и оглянулся - за  его  спиной  поскрипывала
раскрытая дверца  стенного  шкафа,  из  которой  еще  планировали  на  пол
какие-то бумаги.
     - Ну и дела, Петя, - сказал он, поднимаясь на  ноги.  -  Что  же  это
такое?
     - Ты про принцессу? - спросил Итакин.
     Саша кивнул.
     - Это ты к ней и шел все время, - сказал Итакин. - Я ж  говорю,  твою
игру раскололи.
     - Неужели никто до нее не доходил?
     - Почему. Очень многие доходили.
     - Так почему они молчали? Чтобы другие тоже... чтобы им не  было  так
обидно?
     - Я думаю, не поэтому. Просто когда человек тратит столько времени  и
сил на дорогу, и наконец доходит, он уже не может себе  позволить  увидеть
все таким, как на самом деле... Хотя это тоже не точно.  Никакого  "самого
дела" на самом деле нет. Скажем, он не может позволить себе увидеть  того,
что видел ты.
     - А почему тогда я это видел?
     - Ну, ты просто прошел по служебной лестнице.
     - Но как же можно увидеть что-то другое? И потом, я ведь столько  раз
ее видел сам - когда переходишь с уровня на уровень, она иногда появляется
на экране, и она совсем не такая!
     - Я, наверно, не совсем  правильно  выразился,  -  сказал  Итакин.  -
Просто эта  игра  так  устроена,  что  дойти  до  принцессы  может  только
нарисованный человечек.
     - Почему?
     - Потому, - сказал Итакин, - что  принцесса  тоже  нарисована.  Ну  а
нарисовано может быть все что угодно.
     - Но куда же  тогда  деваются  те,  кто  играет?  Те,  кто  управляет
принцем?
     - Помнишь, как ты вышел на двенадцатый уровень? - спросил  Итакин,  и
кивнул на экран.
     - Помню.
     - Ты можешь сказать, кто бился головой о стену и прыгал вверх? Ты или
принц?
     - Конечно, принц, - сказал Саша. - Я и прыгать-то так не умею.
     - А где в это время был ты?
     Саша открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг так и замер.
     - Вот туда они и деваются, - сказал Итакин.
     Саша сел на лавку у стены и долгое время думал.
     - Слушай, - сказал он наконец,  -  кто  же  там  все-таки  на  флейте
играет?
     - А вот этого до сих пор никто не знает.
     Саша поглядел на часы и вдруг икнул.
     - На углу еще можно взять, - сказал он, - я сейчас сгоняю. Подождешь?
По стакану, а?
     - Мне спешить некуда, - сказал Итакин. - Только тебя назад не пустят.
     - Да я быстро, - нажимая "Escape", сказал Саша,  -  через  пятнадцать
минут.
     На экране застыла картинка, где из-под мавританской  арки  открывался
вид на огромный восточный дворец, состоящий из множества башен и  башенок,
тянущихся к сияющему огромными звездами летнему небу.
     Возле углового гастронома шевелилась такая очередь, что Саша понял  -
взять сейчас бутылку  будет  крайне  трудно,  и,  может  быть,  невозможно
вообще. Во всяком случае, будь он трезвым, это точно было  бы  невозможно,
но он, как оказалось, выпил вполне достаточно, чтобы через несколько минут
броуновского движения по переполненному залу оказаться не так уж далеко от
кассы. Со всех сторон напирали и матерились, но через некоторое время Саша
понял, что кажущийся хаос на самом деле представляет  собой  упорядоченное
движение четырех примыкающих друг к другу очередей, трущихся друг о  друга
из-за разной скорости. Очередь за портвейном была слева, а та,  в  которую
он попал, была за килькой в томате - той самой, что после  открытия  банки
имеет обыкновение внимательно глядеть на открывшего не меньше чем десятком
крошечных блестящих глаз. Сашина очередь двигалась быстрее, чем очередь за
портвейном, и он решил преодолеть следующие несколько метров в ее составе,
и только потом уже перейти в соседнюю. Этот маневр удался, и Саша оказался
между стройотрядовской курткой, на спине которой было выведено  загадочное
слово "КАТЭК", и коричневым пиджаком, надетым прямо на голое мужское  тело
лет пятидесяти.
     -  Ы-ы-ы-ы...  -  сказал  мужик  в  коричневом  пиджаке,  когда  Саша
посмотрел на него, и закатил глаза. У мужика  изо  рта  немыслимо  воняло;
Саша торопливо отвернулся и стал смотреть на стену, где висел  треугольный
матерчатый  вымпел  и  выпиленная  из  раскрашенной  фанеры   голова   так
называемого Ленина.
     "Господи, - вдруг подумал он, - а я ведь действительно живу в этом...
в этой... Стою пьяный в очереди за портвейном среди всех этих хрюсел  -  и
думаю, что я принц??
     - Килька кончается! - раздались испуганные голоса в соседней очереди,
- килька!
     Саша почувствовал, что мужик сзади дергает его за плечо.
     - Что такое? - спросил, оборачиваясь, Саша.
     - Я так считаю, - сказал мужик, - надо  нам  идти  на  исконные  наши
земли - Владимир, Ярославль - раздать людям  оружие  и  опять  всю  Россию
завоевать.
     - А потом? - спросил Саша.
     - Потом идти воевать хана Кучума, - сказал мужик и потряс перед Сашей
кулаком.
     - Портвейн кончается... - тревожно зашептал народ.
     Саша выдавился из очереди и стал проталкиваться к выходу. Пить больше
совершенно не хотелось. У выхода стояли две  женщины  в  белых  халатах  и
шапочках, и, поглядывая на часы, тихо, но горячо что-то обсуждали.
     Вдруг где-то сзади, словно бы под каким-то невидимым потолком раза  в
три выше магазинного, появился и стал  расти  странный  звук,  похожий  на
одновременный гул нескольких десятков авиационных двигателей. За несколько
секунд  он  достиг  такой  интенсивности,  что  люди,  только  что   мирно
матерившиеся в очередях, сначала стали в  недоумении  озираться,  а  потом
приседать на корточки или даже откровенно падать на  пол,  затыкая  руками
уши. Звук достиг наибольшей силы, так же  резко  пошел  на  убыль  и  стих
совсем, но ему на смену пришел грохот танковых моторов, так  же  непонятно
где возникший и непонятно куда ушедший через несколько секунд.
     - Вот так каждый вечер, - сказала женщина в белом халате, - ровно без
пятнадцати шесть. Мы уж куда только не звонили. Мне Зоя из  Новоарбатского
говорила - у них то же самое...
     Люди поднимались с пола  и  подозрительно  пялились  друг  на  друга,
вспоминая, за кем и за чем кто стоял. Но это было неважно, потому что  все
равно и килька, и портвейн уже кончились.
     Саша  вышел  на  улицу  и  медленно  побрел   к   сияющему   веселыми
электрическими  огнями  в  окнах  зданию  Госплана.   Впереди   включилась
разрезалка пополам - по тому болезненному скрипу, с которым она  работала,
и по большим щелям между гнутыми зубьями Саша догадался, что она не из его
игры, а просто - обычная советская разрезалка пополам, плохая и старая, то
ли забытая кем-то на улице, то ли стоящая на своем положенном месте.  Саша
прошел было мимо, а потом, по приобретенной в игре  привычке,  вернулся  и
посмотрел, не стоит ли сразу за ней, как это обычно  бывало  в  лабиринте,
кувшин с восстанавливающим жизненную силу напитком. Кувшина не было,  зато
стояли сразу три бутылки семьдесят второго портвейна. Саша  пошел  дальше,
прислушиваясь к ухающему скрипу за  спиной  и  угадывая  в  нем  несколько
повторяющихся нот из "подмосковных вечеров" - словно пластинку, стоящую на
проигрывателе,  заело,  и  ржавый  голос   безнадежно   задавал   тусклому
московскому небу вечный русский вопрос: "есть ли бзна?.. есть  ли  бзна?..
есть ли бзна?"


     Саша дошел до Госплана, и понял, что туда уже  поздно.  Рабочий  день
кончался, и высокая ассирийская дверь  выбрасывала  на  улицу  одну  волну
народа за другой. Он все-таки попытался войти, преодолел несколько  метров
против течения и уже уцепился было за холодное  ограждение  турникета,  но
сразу же был смыт  и  вынесен  обратно  на  улицу  группой  жизнерадостных
женщин. Мимо прочапал Кузьма Ульянович Старопопиков с портфелем в руке,  и
Саша совершенно машинально пошел за ним. Кузьма Ульянович сразу  углубился
в какие-то темные переулки - видно, жил где-то  неподалеку.  Саша  сам  не
знал, зачем он идет за Старопопиковым - ему просто нужно было какое-нибудь
дело, к которому можно на время пристроиться, чтобы спокойно подумать.
     Минут через десять - а может, и через полчаса,  Саша  как-то  потерял
счет времени - Кузьма Ульянович, дойдя до большого и совершенно безлюдного
двора, направился к угловому подъезду. Саша решил, что дальше идти за  ним
будет  даже  еще  глупее,  чем  до  сих  пор,  и  совсем   уже   собирался
развернуться, когда вдруг к  Кузьме  Ульяновичу  подошли  двое  долговязых
парней в модных натовских куртках. Саша мог дать что угодно на  отсечение,
что только что их не было во дворе. Он почуял неладное и быстро нырнул  за
пожарную лестницу, до самого низа забитую досками - здесь его никто не мог
увидеть, хоть он был недалеко от подъезда.
     - Вы - Кузьма  Ульянович  Старопопиков?  -  громко  спросил  один  из
подошедших - по русски он говорил с сильным акцентом и, как и второй,  был
курчав, черен и небрит.
     - Да, - с удивлением ответил Кузьма Ульянович.
     - Это вы бомбили лагерь под Аль-Джегази?
     Кузьма Ульянович вздрогнул и снял очки.
     - Вы сами-то кто бу... - начал было он,  но  собеседник  не  дал  ему
договорить.
     - Организация Освобождения Палестины  приговорила  вас  к  смерти,  -
сказал он, доставая из кармана длинный пистолет. То же сделал и второй.
     Кузьма Ульянович подпрыгнул и выронил из руки портфель, а в следующий
миг оглушительно  загремели  выстрелы  и  полетели  на  асфальт  стреляные
гильзы. Первая же пуля отбросила Кузьму Ульяновича на дверь, но  до  того,
как он успел упасть, оба палестинца уже  разрядили  в  него  обоймы  своих
пистолетов, повернулись и пошли прочь;  Саша  с  удивлением  заметил,  что
сквозь них видны деревья и скамейки, а когда они дошли до  угла,  то  были
уже почти невидимы и даже, кажется, не стали делать вид, что  поворачивают
за него. Вдруг  наступила  странная  тишина.  Саша  вышел  из-за  пожарной
лестницы, посмотрел на Кузьму Ульяновича, который тихо ворочался у  двери,
и растерянно огляделся по сторонам. Из соседнего подъезда  вышел  какой-то
мужик в спортивном костюме, и Саша со  всех  ног  кинулся  к  нему.  Мужик
удивленно остановился, и Саша вдруг почувствовал себя глупо.
     - Вы сейчас ничего не слышали? - спросил он.
     - Ничего, - ответил мужик. - А что я должен был слышать?
     - Так... Там человеку плохо.
     Мужик пошел вслед за Сашей и нагнулся над Кузьмой Ульяновичем.
     - Пьяный, наверно, - сказал он,  подходя  и  приглядываясь.  -  Хотя,
вроде нет. Эй, что с вами?
     - Сердце, - слабо  ответил  Кузьма  Ульянович,  делая  между  словами
большие паузы. - Вызывайте скорую, мне двигаться нельзя.  Или  лучше  жену
позовите. Второй этаж, сорок вторая квартира.
     - Может, лучше мы вас туда отнесем?
     - Нет, - сказал Кузьма Ульянович. - У меня уже два инфаркта  было.  Я
знаю, что лучше и что хуже.
     Мужик  в  спортивном  костюме  кинулся  вверх  по  лестнице,  а  Саша
повернулся и быстро пошел прочь.


     Он сам не заметил, как добрел до метро и доехал до Госснаба. Когда он
пришел в себя на набережной, возле родной пятиэтажки с колоннами у фасада,
он был уже окончательно трезв. Два окна на третьем этаже еще горели, и  он
решил подняться.
     Третий этаж был пуст и темен, и все, казалось, ушли - только в первом
подотделе малой древесины кто-то еще работал. Саша подошел  к  приоткрытой
двери и заглянул в щель.
     В центре помещения, в ветхом  голубом  кимоно  и  зеленых  хакама,  с
шапкой чиновника пятого ранга на голове  и  веером  в  руке,  стоял  Борис
Григорьевич. Он не мог видеть Сашу, потому что тот был в темном  коридоре,
но в момент, когда Саша заглянул в щель, Борис Григорьевич поднял веер над
головой, сложил и опять раскрыл его, прижал на секунду к  груди  и  резким
движением протянул к Саше; затем медленно, перед каждым шажком  подтягивая
одну полусогнутую ногу к другой, поплыл к двери, не опуская оттянутого  на
себя красным шелковым разворотом веера. Саше показалось, что его начальник
плачет, или тихо воет - но через секунду  он  разобрал  нараспев  читаемое
стихотворение:

                         Как капле росы
                         Что на стебле
                         Сверкнет на секунду
                         И паром
                         Летит к облакам -
                         Не так ли и нам
                         Скитаться всю вечность
                         Во тьме?
                         О безысходность!

     Борис Григорьевич остановился, закрутился на месте  и  замер,  высоко
над головой подняв веер. Так он стоял  несколько  минут,  а  затем  словно
пришел в себя - поправил пиджак, пригладил руками волосы и исчез  в  узком
проходе между шкафами. Вскоре оттуда донесся свист меча, и Саша понял, что
Борис  Григорьевич  принялся  за  свои  обычные  вечерние   упражнения   в
"Будокане", во втором слева от ворот зале. Тогда он вошел,  прокашлялся  и
крикнул:
     - Борис Григорьевич!
     Свист меча стих.
     - Лапин?
     - Я все подписал, Борис Григорьевич!
     - Ага. Положи на шкаф, я сейчас занят.
     - Я поработаю, Борис Григорьевич?
     - Работай, работай. Я сегодня допоздна.
     Саша положил бумаги на шкаф, сел на свое место и занес было палец над
кнопкой, включающей компьютер. Потом вдруг ухмыльнулся,  встал,  нашел  на
полке над столом телефонный справочник, полистал его  и  притянул  к  себе
телефон.
     - Алло, - сказал он в трубку,  дождавшись  ответа,  -  Главмосжилинж?
Чуканов Семен Прокофьевич еще на месте? Какой?
     Он записал новый телефон, и, нажав рычаг, сразу же его набрал.
     - Семена Прокофьевича. Семен Прокофьевич? Это из Госплана  беспокоят,
по поручению товарища Старопопикова... Главное, что он  вас  помнит...  Ну
как хотите. Ваше... Нет, насчет "Принца". Он просил вам передать,  как  на
седьмой уровень сразу выйти... Не знаю,  может  быть,  в  министерстве  на
совещании. Ну вы  сами  там  вспомните,  где  кто  кого  видел,  а  сейчас
запишите... Жду... Значит, так...
     Саша развернул данную ему Аббасом бумажку.
     - Набираете  слова  "принц  мегахит  семь".  Да,  латинские.  Русское
"эн"... Нет, цифра. Ну что вы, не за что. Всего наилучшего. До свидания.
     Встав, он пошел курить, а вернувшись через  несколько  минут,  набрал
тот же номер.
     - Семена Прокофьича... Как... Я же только что с ним говорил...  Какой
ужас... Какой ужас... Извините...
     Положив трубку, Саша включил компьютер.
     Спрыгнув с каменного карниза, он побрел по коридору в  тупичок,  куда
раньше стаскивал всякие найденные им вещи. Он уже давно туда  не  заходил,
но все осталось таким же - сложенная из обломков  каменных  плит  лежанка,
накрытая для мягкости ворохом истлевшего тряпья, чья-то берцовая кость, из
которой он начинал было долбить мундштук, да забросил, пара  узких  медных
кувшинов, в одном из которых что-то еще  оставалось,  и  лежащий  на  полу
госснабовский бланк с планом первого  уровня,  успевший  покрыться  густым
слоем пыли. Саша  лег  на  лежанку  и  закрыл  глаза,  и  почти  сразу  же
далеко-далеко наверху, за  множеством  каменных  потолков,  еле  различимо
запела флейта. Он стал вспоминать сегодняшний день - но  слишком  хотелось
спать, и, натянув на себя часть тряпья и устроившись так, чтоб ниоткуда не
дуло, он уснул.
     Сначала ему снился Петя Итакин, сидящий на вершине какой-то  башни  и
играющий  на  длинной  камышовой  флейте,  а  потом  приснился   Аббас   в
переливающемся зеленом халате, который долго объяснял ему, что если нажать
одновременно клавиши "Shift", "Control" и "Return", а потом еще дотянуться
до клавиши, на которой нарисована указывающая вверх стрелка, и  нажать  ее
тоже, то фигурка, где бы она ни находилась и сколько бы врагов  перед  ней
не стояло, сделает очень необычную вещь - подпрыгнет вверх, прогнется и  в
следующий момент растворится в небе.




                           ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА

                          комплект документации


  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                         Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                                Срочно
  ___________________________

                                   Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру
                                   от реконструктора "Аннэнербе"
                                   Т. Крегера, штандартенгемайндефорштеера
                                   АС, младшего имперского мага.


                                 РАПОРТ

                              Рейхсфюрер!
     Я   знаю,   какую   ответственность   влечет   за   собой   обращение
непосредственно к Вам. Но посетившее меня видение  настолько  значительно,
что как патриот Рейха и истинный немец я чувствую себя обязанным  передать
его  описание,  выполненное  с  максимальной  точностью,  лично  на   ваше
рассмотрение, и пусть мои слова говорят сами за себя.
     10.1.1935, в 14.00 по берлинскому времени,  находясь  в  медитативном
бункере "Аннэнербе", я вышел в астрал для обычного патрульного рейда.  Как
всегда, меня сопровождало астральное тело собаки  Теодорих  и  два  демона
пятой категории "Ганс" и "Поппель". Оказавшись в астрале, я  заметил,  что
флуктуации  Юпитера  странно  напряжены  и  излучают  необычное  для   них
фиолетовое  сияние.  В  таких  случаях  инструкция  рекомендует  выстроить
защитный пентаэдр и не выходить за его границы. Однако я -  за  что  готов
нести  ответственность  -  счел  возможным  ограничиться  пением   "Хорста
Весселя", так как находился недалеко  от  линии  перспективного  излучения
воли фюрера немцев Адольфа Гитлера, освещавшей в этот вечер  левый  нижний
квадрант Зодиака. Неожиданно из флуктуаций Юпитера  выделился  серповидный
красный  элементаль.  Через  несколько  секунд  он  пересекся   с   линией
волеизъявления фюрера. Вслед за этим произошла мощная эфирная вспышка, и я
потерял сознание.
     Придя  в  себя,  я  обнаружил,  что  нахожусь  в  сплюснутом   черном
пространстве, причем собака Теодорих  и  демон  "Ганс"  погибли,  а  демон
"Поппель" перешел в состояние, называемое на внутреннем языке  "Аннэнербе"
"перевернутый стакан".
     Неожиданно сзади возникло разрежение,  и  из  него  появился  неясный
силуэт. Когда он приблизился, я различил старика весьма преклонных лет,  с
окладистой бородой и тонким поясом вокруг  белой  крестьянской  рубахи.  В
одной руке он нес горящую свечу, а в другой - несколько коричневых книг со
своим же изображением, вытесненным на  обложке.  На  лбу  у  старика  было
укреплено медицинское зеркальце с отверстием  посередине,  наподобие  тех,
что используются отоларингологами,  а  вслед  за  ним  шла  белая  лошадь,
впряженная в рессорную коляску в виде декоративного плуга.
     Оказавшись рядом со мной, старик погрозил мне пальцем, потом  положил
на нижнюю плоскость окружающего нас пространства свои  книги,  укрепил  на
них свечу, вскочил на лошадь  и  сделал  вокруг  свечи  несколько  кругов,
выполняя на спине лошади сложные гимнастические приемы. При  этом  зеркало
на его голове сверкало так нестерпимо, что я вынужден был отвести  взгляд,
а демон "Поппель" перешел в состояние "пустая труба". Затем свеча погасла,
старик ускакал, и тогда же стихла гармонь. (Все это время  где-то  вдалеке
играла гармонь - русское подобие ручного органчика.)
     Затем я оказался в астральном тоннеле N 11, по которому и вернулся  в
медитативный бункер академии.
     Выйдя из медитации, я немедленно сел за настоящий рапорт.

     Хайль Гитлер!

                                        Младший имперский маг Крегер.


__________________________________________________________________________

                         РЕЙХСФЮРЕР СС ГЕНРИХ ГИММЛЕР
__________________________________________________________________________

                                                       "Аннэнербе", Вульфу


                                  Вульф!

     1. Кто посмел посадить Крегера за рапорт? Немедленно выпустить.  Этот
человек - патриот фюрера и Германии.
     2. Я не понял, причем здесь Юпитер.  Может,  все-таки  Сатурн?  Пусть
этим займется астрологический отдел.
     3.  Провести  реконструкцию  откровения,   представить   протокол   и
рекомендации.
     4. Все.

                                                     Хайль Гитлер!

                                                     Гиммлер.

       (Не знаю как вас, Вульф, а меня всегда смешит этот каламбур.)




  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________



                                         Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру


                           Служебная записка.

                                                ("об откровении Крегера")

                                Рейсфюрер!

     Значение откровения Т. Крегера для Рейха неизмеримо.  Можно  сказать,
что оно увенчивает длительную деятельность "Аннэнербе" по изучению тактики
и стратегии коммунистического заговора и подводит черту под одной  из  его
наиболее зловещих глав.
     Как известно,  после  уничтожения  большинства  грамотного  населения
России многие шифрованные тексты донесений майора фон Леннен в Генеральный
Штаб, замаскированные под бессмысленные русскоязычные тексты, получили там
распространение в качестве так называемых "работ". Среди них  -  донесение
"О  перемещении  третей  Заамурской  дивизии  к   западной   границе"   (В
зашифрованном виде - "Лев Толстой как зеркало русской революции".)
     В мистической  системе  Молотова  и  Кагановича,  на  основе  которой
осуществляется  управление  страной,  русскому  тексту  этой  шифровки   и
особенно ее заглавию придается огромное значение. Первоначально Сталин  (в
настоящее время  предположительно  -  Сероп  Налбандян)  и  его  окружение
приняли тезис Кагановича,  утверждавшего,  что  эту  фразу  надо  понимать
буквально. Такая установка влечет за собой  следующий  вывод:  манипулируя
отражающим русскую  революцию  зеркалом,  можно  добиться  перемещения  ее
отражения  на  любое  другое  государство,  что   приведет,   по   законам
симпатической связи, к аналогичной  революции  в  выбранной  стране.  Этот
вывод был сделан Кагановичем, по данным абвера, еще два года назад. Однако
с практической реализацией этой  идеи  возникли  трудности.  Строительство
огромного рефлектора в районе Ясной поляны, который  должен  был  посылать
луч  на  Луну,  и  от  Луны  -  на  Землю,  было  остановлено  в  связи  с
недостаточной точностью расчетов. В настоящее время рефлектор находится  в
замороженном состоянии (см. рис. 1).
     Далее. Около полугода назад Молотов пришел к выводу, что зеркальность
Льва Толстого является духовно-мистической, и рефлектирующая функция может
быть осуществлена с помощью издания нового  собрания  сочинений  писателя,
коэффициент  отражения  которого  будет  увеличен   за   счет   исключения
идеологически  неприемлемых  работ  вроде  перевода  Евангелий.  При  этом
наводка и фокусировка могут быть достигнуты варьированием  тиража  каждого
отдельного тома. Привожу таблицу тиражей восьмитомного собрания  сочинений
Толстого за 1934 год (данные РСХА).

                   1 том - 250 тыс. экз.
                   2 том - 82 тыс. экз.
                   3 том - 450 тыс. экз.
                   4 том - 41 тыс. экз.
                   5 том - 22 721  экз.
                   6 том - 22 720 экз.
                   7 том - 75 241 экз.
                   8 том - 24 экз.

     Легко видеть, что грубая  наводка  осуществляется  с  помощью  первых
четырех томов, а точная - с помощью томов с пятого по восьмой.
     Значение откровения Крегера в этой связи заключено  в  том,  что  оно
позволило ввести новый метод определения мишени наносимого красными удара.
На  этот  раз  удалось  получить  абсолютно  точные  результаты.  Протокол
реконструкции и рекомендации прилагаю.

                                                       Хайль Гитлер!

                                              Гл. реконструктор И. Вульф






  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________


                                       Протокол реконструкции N 320/125

     12.1.1935  в  "Аннэнербе"  была  проведена  реконструкция   по   делу
Толстого-Кагановича. Метод реконструкции - "откровение Крегера".
     В 14.35 в первом реконструкционном  зале  были  установлены  гипсовая
статуэтка Льва Толстого высотой 1,5 м. с  прикрепленным  на  лбу  зеркалом
площадью 11 кв.см. с отверстием посередине. Там же был  установлен  глобус
диаметром 1 м. на подставке высотой  0,75  м.  Для  моделирования  русской
революции был подожжен макет  усадьбы  Ивана  Тургенева  "Липки"  масштаба
1:40, размещенный в правом дальнем углу зала. Расстояния между объектами и
их точное геометрическое положение были рассчитаны на основе  данных  РСХА
по тиражам последнего издания Толстого в  России.  После  этого  имперским
медиумом Кнехтом был погашен свет,  и  в  зал  вошла  реконструктор  Марта
Эйхенблюм, переодетая Сталиным.  Ею  в  левом  направлении  был  раскручен
глобус. После его остановки пятно света  от  зеркала  на  голове  Толстого
оказалось в районе Абиссинии.
     Затем в зал  вошел  реконструктор  Брокманн,  переодетый  фюрером,  и
осуществил правую раскрутку глобуса. После его остановки пятнышко  темноты
в центре зеркального блика оказалось на Апеннинском полуострове.  На  этом
реконструкция закончилась.

  Имперский медиум  И. Кнехт                Реконструкторы  М. Эйхенблюм
                                                            П. Брокманн



  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________


                       Выводы по реконструкции 320/125

     1. По данным реконструкции,  в  настоящее  время  Рейху  не  угрожает
непосредственная опасность.
     2. В ближайшее время следует ожидать коммунистического  переворота  в
Абиссинии, однако это может быть  предотвращено  вводом  туда  контингента
итальянских войск.

                                               Гл. реконструктор  И. Вульф

                             Примечание.

     За проявленный  астральный  героизм  руководство  "Аннэнербе"  просит
представить Т. Крегера к награждению рыцарским крестом  первой  степени  с
дубовыми листьями.




     Секретно

     Расшифровка магнитофонной записи N 462-11 из архива  партийного  суда
чести НСДАП
     Запись  проведена  14.1.1935   подслушивающим   механизмом   ВС-М/13,
установленным в спальне Эрнста Кальтенбруннера

     Эмма Кальтенбруннер:
     - Какая у тебя смешная кисточка на колпаке, Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Отстань...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Да что с тобой сегодня?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Творятся странные вещи, Эмма. Мой человек  в  "Аннэнербе"  сообщил,
что некий Крегер из их отдела напился  и  представил  Гиммлеру  совершенно
безумный рапорт. А Вульф - Вульф, которому  мы  доверяли  -  вместо  того,
чтобы отдать мерзавца под трибунал, состряпал  целую  теорию,  по  которой
Италия должна напасть на Абиссинию...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ну и что?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А то, что все пришло в движение. Вчера Риббентроп два часа  говорил
с Римом по высокочастотной  связи,  а  через  два  дня  будет  расширенное
совещание у фюрера.
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Что?
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Я знаю, что ты  должен  сделать.  Ты  должен  пойти  к  Гиммлеру  и
рассказать все, что ты знаешь.
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А где я сегодня, по-твоему,  был?  Я  целый  час  стоял  перед  ним
навытяжку и  говорил,  говорил,  а  он...  Он  все  это  время  возился  с
головоломкой - знаешь, такой стеклянный кубик, а в нем три шарика... Когда
я кончил, он снял свое пенсне, протер платочком - у него  даже  на  платке
вышит череп - и сказал: "Послушайте,  Эрнст!  Вам  никогда,  случайно,  не
снилось, что вы едете в кузове ободранного грузовика  неизвестно  куда,  а
вокруг вас сидят какие-то монстры?" Я  промолчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
сказал: "Эрнст, я ведь не хуже вас знаю, что никакого астрала нет. Но  как
вы думаете, если у вас и даже у Канариса есть  свои  люди  в  "Аннэнербе",
должны же там быть свои люди и у меня?" Я не понял, что он имеет  в  виду.
"Думайте, Эрнст, думайте!" - сказал он. Я молчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
спросил: "Как вы считаете, чей человек Крегер?" Эмма Кальтенбруннер:
     - О Боже!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Да, Эмма... Наверно, я слишком прост для всех этих интриг...  Но  я
знаю, что пока я нужен фюреру, мое сердце будет биться... Ты  ведь  будешь
со мною рядом? Иди ко мне, Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ах, Эрнст... Бигуди... Бигуди...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Знаешь, Эмма... Иногда мне кажется, что это  не  я  живу,  а  фюрер
живет во мне...




                              МУЗЫКА СО СТОЛБА


     "...кого уровня. Так, недавно известным  американским  физиком  Ка...
Ка...  (Матвей  пропустил  длинную  фамилию,  отметив,  однако,  еврейский
суффикс) был представлен доклад ("вот суки,  -  подумал  Матвей,  вспомнив
жирную куклоподобную жену какого-то академика,  мерцавшую  вчера  золотыми
зубами и серьгами в передаче "От сердца к  сердцу",  -  всюду  нашу  кровь
пьют,  и  по  телевизору,  и  где  хочешь...")  в  котором  говорилось   о
математической  возможности  существования   таких   точек   пространства,
которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях,  являются
как бы их пересечением. Однако эти точки, если они и существуют, не  могут
быть зафиксированы  сторонним  наблюдателем:  переход  через  такую  точку
приведет к тому, что вместо события "А1" области  "А"  начнет  происходить
событие "Б1" области "Б". Но событие, происходившее в области "А",  теперь
будет событием, происходящим в  области  "Б",  и  у  этого  события  "Б1",
естественно, будет существовать некая предыстория, целиком  относящаяся  к
области "Б" и не  имеющая  ничего  общего  с  предысторией  события  "А1".
Поясним это на примере. Представим себе пересечение  двух  железнодорожных
путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то..."


     Дальше был неровный обрыв. Матвей поглядел на другую сторону  обрывка
журнальной страницы.


     "...первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою. Интеллигент..."


     Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа
от нее был был разрез какого-то самолета. Матвей вытер  о  бумагу  пальцы,
скомкал ее, бросил и откинулся спиной к забору.
     Машина со сваркой должна была быть  к  десяти,  а  был  уже  полдень.
Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая,  как  гудят  мухи  и
убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо  вбитом  в
землю. Магазин был закрыт, и это казалось  лишним  доказательством  полной
невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
     - Может, она сзади сидит? У кладовой?
     - Может, - ответил Матвею Петр, - да ведь все  равно  не  откроет.  И
денег нет.
     Матвей поглядел на бледное лицо  Петра  с  прилипшей  ко  лбу  черной
прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не  знаем  о  тех  людях,
рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если  это  наши  самые  близкие
друзья.
     Петру было лет под сорок. Он был человеком большой  внутренней  силы,
которую расходовал стихийно и неожиданно,  в  пьяных  разговорах  и  диких
выходках. Его бесцветное лицо наводило  приезжих  из  города  на  мысли  о
глубокой и особенной душе, а местных -  на  разговоры  об  утопленниках  и
болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит,  то  есть  ненавидел
мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на
еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за
грибка на ногах). Вот, пожалуй, и  все,  что  Матвей  и  все  остальные  в
бригаде знали про своего напарника - но то, что в другой среде  называлось
бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за  Петром,
несмотря на его немногословие и отказ сформулировать  определенное  мнение
по многим вопросам жизни.
     - Выпить обязательно надо, - сказал Семен,  сидевший  напротив  Петра
спиной к дереву.
     - Наши нордические предки не пили  вина,  -  не  отрывая  взгляда  от
дороги,  ровным  голосом  проговорил  Петр,  -  а  опьяняли  себя   грибом
мухомором.
     - Ты чё, - сказал  Семен,  -  это  ж  помереть  можно.  Он  ядовитый,
мухомор. Во всех книгах написано.
     Петр грустно усмехнулся.
     - А ты посмотри, - сказал он, - кто  эти  книги  пишет.  Теперь  даже
фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают.  Я  этим  сукам
каждый свой стакан вспомню.
     - И я, - сказал Матвей.
     Семен молча встал и пошел вдоль забора  по  направлению  к  небольшой
рощице за магазином.
     - А ты их пробовал когда-нибудь? - спросил Матвей.
     Петр не ответил.  Такая  у  него  была  привычка  -  не  отвечать  на
некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.



     - Гляди, что принес, - сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед
Матвеем что-то в мятой  газете.  Когда  он  развернул  ее,  Матвей  увидел
мухоморы - на первый взгляд, штук около двадцати, самых разных размеров  и
формы.
     - Где ты их взял?
     - Да прямо тут растут, под боком, -  Семен  махнул  рукой  в  сторону
рощицы, куда несколько минут назад уходил.
     - Ну и что с ними делать?
     - Как что. Опьяняться, - сказал Семен, - как наши нордические предки.
Раз бабок нет.
     - Давай еще постучим, - предложил Матвей, - Лариса в долг одну даст.
     - Стучали уже, - ответил Семен.
     Матвей с сомнением посмотрел  на  красно-белую  кучу,  потом  перевел
взгляд на Петра.
     - А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
     Петр презрительно пожал  плечами,  присел  на  корточки  возле  кучи,
вытащил гриб с длинной кривой ножкой и  еще  не  выпрямившейся  шляпкой  и
принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом  следили  за  процедурой.
Дожевав гриб, Петр принялся за второй - он глядел в  сторону  и  вел  себя
так, словно то, что он делает - самая естественная вещь на свете. У Матвея
не было особого желания присоединяться к нему, но  Петр  вдруг  подгреб  к
себе несколько  грибов  посимпатичнее,  словно  чтобы  обезопасить  их  от
возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
     "А ведь съедят все" - вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую
по-турецки возле газеты фигуру.


     Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту
стоял сильный грибной вкус. Видно,  на  Петра  с  Семеном  грибы  тоже  не
подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг  друга,  нормально
ли, что взрослые серьезные люди только что ни с того ни  с  сего  взяли  и
съели целую кучу мухоморов. Потом Семен подтянул к себе газету, скомкал ее
и положил в карман; когда исчезло большое квадратное  напоминание  о  том,
что только что произошло, и на оголенном  месте  нежно  зазеленела  трава,
стало как-то легче.
     Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к  дороге;  Матвей
откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий забор у  магазина.  Глаза
сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а
потом закрылись. Матвей стал думать  о  себе,  прислушиваясь  к  ощущению,
производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе  было  не
особо приятно -  стоял  тихий  и  теплый  летний  день,  все  вокруг  было
умиротворено и как-то взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось  о
чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую
радиорассказ о каких-то трубах.
     Музыка была удивительная - древняя и совершенно не соответствующая ни
месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента.
Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но  не  сумел  и
стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему,  глядя  сквозь  узкую
щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие  предметы
потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и  вдруг  произошла
совершенно неожиданная вещь.
     Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный  угол
матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и  каждую
минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно  чему  полностью
проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь  понять,  что
же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и  это
оно смотрит на все остальное, только что считавшее  себя  им,  и  пытается
разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
     Это так поразило Матвея, что  он,  увидев  рядом  подошедшего  Петра,
ничего  не  сказал,  а  только  торжественным  движением  руки  указал  на
репродуктор.
     Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся  к  Матвею,  отчего  тот
почувствовал  необходимость  объясниться  словами  -  но,  как  оказалось,
сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с  его  языка
сорвалось только:
     - ...а мы... мы так и...
     Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально  глядя  на  Матвея,
наклонил голову набок и стал думать. Потом повернулся, большими и  как  бы
строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
     Музыка стихла.
     Петр еще  не  успел  обернуться,  как  Матвей,  испытав  одновременно
ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым  и
продолговатым, имевшимся в его душе, на это  выползшее  навстречу  стихшей
уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея  прошел  хруст,  а
потом появились тишина  и  однозначное  удовлетворение  кого-то,  кем  сам
Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез;  тогда  Матвей
ударился в тихие слезы и повалился в траву.


     - Эй, - проговорил голос Петра, - спишь, что ли?
     Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой  Петра  и
Семена, двумя сужающимися колоннами  уходящих  в  бесцветное  августовское
небо. Матвей потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему
снилось то же самое - как он  лежит,  закрыв  глаза,  в  траве,  и  сверху
раздается голос Петра, говорящий: "Эй, спишь, что ли?" А дальше  он  вроде
бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему
снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо
и проорал ему в ухо:
     - Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
     Матвей покрутил головой, чтобы разогнать  остатки  сна,  и  встал  на
ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли  за  угол.  Матвей  вдруг
дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три
метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому  что  вокруг
не было никого, и не было никакой гарантии, что все это - забор,  магазин,
да и сам страх - на самом деле. Но, наконец, мягко нырнул в  прошлое  угол
забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами,  приближаясь  к
черной дыре входа  в  магазинную  подсобку.  Там  на  крыльце  уже  стояла
Лариска.
     Это была продавщица местного магазина - невысокая и тучная.  Несмотря
на тучность, она была подвижной и мускулистой, и могла сильно дать в  ухо.
Сейчас она не  отрываясь  смотрела  на  Матвея,  и  ему  вдруг  захотелось
пожаловаться на Петра и рассказать, как тот  взял  и  оборвал  провод,  по
которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал  им  Петру  в
спину и горько покачал головой.
     Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг  долетел  шипящий
от ненависти мужской голос:
     - Об этом вы скажете фюреру!
     "Какому фюреру, - покачнулся Матвей, - кто это там у нее?"
     Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего
не оставалось, кроме как шагнуть следом.
     Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшем
в земляной пол спиле бревна, похожем на плаху.  С  экрана  глянуло  родное
лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.


     Какой  русский  не  любит  быстрой  езды  Штирлица  на  мерседесе   в
Швейцарских Альпах?
     Коммунист узнает в коттедже  Штирлица  партийную  дачу;  в  четвертом
управлении РСХА - первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою.
     Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном  государстве
и без вреда для  души  дружить  с  людьми,  носящими  оловянный  череп  на
фуражке.
     Матвей же чувствовал к этому симпатичному  эсэсовцу  средних  лет  то
самое, заветное, что полуграмотная  колхозница-сестра  питает  к  старшему
брату, ставшему важным свиномордым профессором в  городе;  и  сложно  было
сказать, что сильней поддерживало эти чувства - зависть к  чужой  сытой  и
красивой жизни или отвращение к собственной.  Но  даже  не  это  было  тем
главным, за что Матвей любил Штирлица.
     Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого - не то  соседа  по
лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата
жены. И отрадно было видеть среди богатой  и  счастливой  вражеской  жизни
своего - братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под  черным
кителем, умно говорил со всеми на их языке, и был даже настолько хитрее  и
толковее всех вокруг, что ухитрялся  за  ними  шпионить  и  выведывать  их
главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
     В конце - этого  в  фильме  не  было,  но  подразумевалось  всем  его
жизнеутверждающим пафосом - в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное
пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки  "Скороход",  и  встанет  в
одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим
из наших улиц, и тогда Матвей окажется  рядом,  тоже  в  этой  очереди,  и
уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и  Штирлиц  расскажет  о
зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива,
в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет,  и  Матвей  выставит  на  стол
бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц...


     - А-а-а... - сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой  опустил
коньячную бутылку на голову Холтоффа.  -  Козел,  сходил  бы  на  двор  за
кирпичом.
     - Тихо, - зашипел Петр, - сам козел. Вот так наших и ловят.
     - Или еще, - вступил в разговор Матвей, - когда они пепел  стряхивают
ногтем...
     Матвей говорил и опять думал: "Зачем же он провод  оборвал?  Чем  ему
музыка-то помешала?" И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство
несправедливой обиды, даже не личной обиды, а некой  универсальной  жалобы
на общую инфернальности бытия.
     Лариска открыла бутылку водки и положила на  стол  несколько  крепких
зеленых яблок.


     ...Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди,  а  за  его
спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой  на
глазу - пьяного друга Штирлиц в беде не бросал...


     - Мужики, - долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что
у нее фиолетовые волосы), - ваш грузовик?
     Матвей сидел ближе всех к двери - он привстал и выглянул.
     - Пошли, - сказал он.
     На  дороге,  метрах  в  тридцати  от  магазина,  стоял  грузовик,  из
ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
     - Пошли, - повторил за Матвеем Петр - повторил по-другому, сурово и с
каким-то  внутренним  правом  сказать  всем  остальным  "пошли",  и  тогда
действительно пошли.


     В кузове сильно трясло,  и  сварочный  трансформатор  иногда  начинал
угрожающе наползать на Матвея - тогда он вытягивал ноги и упирался в  него
сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и  водки  начал  блевать,
загадил весь перед своего ватника и теперь  делал  такое  лицо,  словно  в
облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
     Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте.
Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда  вела  уже
еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе.  Никаких
знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
     - Чего, срежем может?
     Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки.  Шофер  хлопнул
дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
     Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном,  то  о  другом.  Ему
вспомнился приятель детских лет, который иногда  приезжал  на  лето  в  их
деревню. Потом он увидел справа между  берез  поблекший  фанерный  щит  со
стандартным набором профилей; когда эта  тройка  пронеслась  мимо,  Матвей
отчего-то вспомнил Гоголя.
     Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле  о
петухе, и  быстро  понял  причину  -  откуда-то  выползло  немецкое  слово
"гекел", которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять  на
секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка
отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая  змейка,  послушно
перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло  за  тучу,  и
стало совсем нечего делать - хоть в кармане кителя  и  лежал  томик  Гете,
вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший  на
откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда  кто-нибудь  из  окружающих
отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
     Гиммлер  улыбнулся,  вздохнул  и  поглядел  на  часы  -  до   Берлина
оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он  потому,
что, поднимая глаза на часы, мельком  увидел  неподвижные  застывшие  рожи
генштабистов  -  Гиммлер  был  уверен,  что  на  их  телах  сейчас   можно
демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или,  попросту  сказать,
одеревенения. Толком он и сам не  понимал,  чем  объясняется  странный  и,
несомненно,  реальный,  что  бы  не  врали  враги,  гипнотизм  фюрера,   с
проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы
просто, действуй личность Гитлера только  на  высших  чиновников  Рейха  -
тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение.  Но
ведь Гитлер ошеломлял и простых людей,  которым,  казалось,  незачем  было
имитировать завороженность.
     Взять хотя  бы  сегодняшний  случай  с  водителем  бронетранспортера,
который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с  лавки
и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом  с  ним,  и  шофер,
вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное,  вдруг  потерял
дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены
усугублялась тем, что пока шофер, выпучив глаза, глядел  на  Гитлера,  его
сзади  хлопали  ладонями  по  бокам  и  ногам  незаметно  выскочившие   из
сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не  понял,  в
чем дело, но на всякий случай  сделал  величественный  жест  рукой.  Чтобы
свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер  попятился  в  кабину,  а
охрана исчезла; фюрер пожал  плечами  и  продолжил  прерванный  остановкой
разговор с генералом Зиверсом - говорили они о танковом деле и новых видах
оружия. Эта тема  вообще  сильно  занимала  склонного  последнее  время  к
меланхолии фюрера - он оживлялся,  начинал  шутить  и  подолгу  готов  был
беседовать о достоинствах зенитного пулемета  или  противотанковой  пушки.
Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим:  узнав,  что  на  вооружение
принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил
всех  высших  чинов   генштаба   и   предложил   (а   попробуй   откажись)
увеселительную прогулку в одну из загородных пивных - разумеется, на  этом
бронетранспортере.
     Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке  расставить
своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС;  фюрер,
вероятно, разозлился бы, узнав,  что  после  чая  (сам  он  не  пил  пива)
танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а  с  штурмфюрером  СС,
отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что  такой
и должна быть безымянная девушка из народа.


     Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет  нервозность,  вокруг  уже
был Берлин. Собственно, ничего особого  не  происходило  -  просто  Гитлер
начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина  сразу  же
выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее  вверх.  Давно
изучивший привычки фюрера Гиммлер  догадался,  что  сейчас  произойдет,  и
точно - не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку,
за которой сидел водитель, и громко крикнул:
     - Приехали! Стоп!
     Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же  сзади  загудели,
потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже почти самый центр.
     Гиммлер вздохнул, снял с носа  очки  и  протер  их  маленьким  черным
платочком с вышитым в углу черепом. Он знал, что  означает  остановка:  на
фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь - выделение
речей у Гитлера было чисто физиологическим, и  долго  сдерживаться  он  не
мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили
на загипнотизированных удавом жертв; они  знали,  что  у  фюрера  с  собой
пистолет - по дороге он пояснял на нем некоторые из  своих  соображений  о
преимуществах  автоматического  взвода  перед  револьвером  -   и   теперь
готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью  Гитлер.
Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не  привык  к
пиву, мутило от выпитого, и теперь одна сторона его зеленого мундира  была
блестящей и черной от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на
эсэсовский.
     Гитлер поднялся на кубическое  возвышение  для  пулеметчика,  алтарем
торчавшее в  центре  кузова,  пожал  собственную  ладонь  и  огляделся  по
сторонам.
     Гудки  сзади  сразу  же  прекратились;  справа   за   броней   громко
проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу.  Машины
вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро,  как  в  кино,  росла
толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
     Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и  немало  -  но  все
равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял  с  головы
фуражку и вытер пот.
     Гитлер, между тем, уже начал говорить.
     - Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, - сказал он, -
и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ
и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать  о  сне,
который я видел.
     Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время  которой
Гитлер, делая вид,  что  смотрит  вглубь  себя,  действительно  заглядывал
вглубь себя.
     - Мне снилось, что я иду по какому-то полю на восточных  территориях,
иду с  простыми  людьми,  рабочими-землекопами.  По  бокам  -  бескрайняя,
огромная равнина с  ветхими  постройками,  курганами;  изредка  попадаются
деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы - я и  мои  спутники  -
проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в  тени
от старых лип, напротив каких-то надписей.
     Гитлер замахал руками, как  человек,  который  разворачивает  газету,
проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
     - И тут, - продолжил он, - за спиной включается  радио,  и  раздается
грустная старинная музыка - клавесин или гитара, точней я не помню.  Тогда
ко мне поворачивается Генрих...
     Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами
борта бронетранспортера появилась поблескивающая  золотыми  очками  голова
рейхсфюрера СС.
     - ...а во сне он был одним из моих товарищей-землекопов,  и  говорит:
"Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому  проселку?
Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а?
Быть может, это лучшее в жизни, - сказал мне  он,  -  давай  запомним  эту
минуту."
     Гиммлер смущенно улыбнулся.
     - И я, - продолжал Гитлер, - сперва согласился с  ним.  Да,  Испания!
Да, водонапорная башня - это кастильский замок! Да,  шиповник  походит  на
розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но...
     Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр  и  вместе  с  тем
стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди,  двинулись
- одна вниз, к паху, а другая - вверх, где приняла такую  позицию,  словно
держала за хвост большую извивающуюся крысу.
     - ...но когда мелодия, сделав еще  несколько  простых  и  благородных
поворотов, стихла, я понял, как был неправ бедный Генрих...
     Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку  рейхсфюрера,
посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
     - Да, он был неправ, и я скажу, почему.  Когда  радио  замолчало,  мы
оказались на просиженной лавке, среди кур  и  лопухов.  Тарахтел  трактор,
нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога,  совершенно  некуда
было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к  таким
же заколоченным магазинам, стендам с пожелтелыми газетами,  и  ясно  было,
что куда бы мы не пошли, везде точно  так  же  будет  стрекотать  трактор,
наматывая на свой барабан нити наших жизней.
     Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
     - И тогда я задал себе вопрос: зачем?  Зачем  гудели  за  спиной  эти
струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в
любой точке мира?
     Гитлер, казалось, задумался.
     - Если бы я был моложе - ну, как  тогда,  в  четырнадцатом  -  я  бы,
наверно, сказал себе: "Адольф, в эти минуты ты видел мир таким,  каким  он
может стать, если... За этим "если" я бы поставил,  полагаю,  какую-нибудь
удобную фразу, одну из существующих  специально  для  заполнения  подобных
романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать,  потому
что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю - то, что приходило
к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой
огромной захолустной  фабрики  страдания,  среди  всей  этой  бессмыслицы,
нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о  тех,  к
кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе - то, что  мы  пытаемся
охранять, должно на самом деле охранять  нас...  Нет,  я  не  куплюсь  так
легко, как мой бедный Генрих...
     Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
     - И если теперь меня спросят - в чем был смысл этих трех минут, когда
работало радио и мир был чем-то другим, я отвечу - а ни в  чем.  Нет  его,
смысла. Но что же это было такое? - опять спросят меня. А  что  было?  Где
это? - скажу я, - и было ли это вообще?
     Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду  превратил  в
подобие указателя, направленного вниз и вправо.
     - ...почему мы так боимся что-то  потерять,  не  зная  даже,  что  мы
теряем? Нет, пусть уж  лопухи  будут  просто  лопухами,  заборы  -  просто
заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у  движения  по
ним - смысл. Поэтому  давайте,  наконец,  примем  такой  взгляд  на  вещи,
который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить  в  нем,  не
боясь ждущей нас за каждым завтрашним  углом  ностальгии...  И  что  тогда
сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
     Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно  поднял  глаза
на толпу и выкинул правую руку вверх.
     - Зиг хайль!
     И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
     - Поехали, - сказал  Гиммлер  в  решеточку,  за  которой  было  место
водителя.


     Остаток  дороги  Гиммлер   глядел   в   бортовую   стрелковую   щель,
притворяясь, что  поглощен  происходящим  на  улицах  -  так  было  меньше
вероятности, что с  ним  заговорят.  Как  это  всегда  бывало  при  плохом
настроении, очки казались ему большим насекомым  с  прозрачными  крыльями,
впившимся прямо в переносицу.
     "Интересно, - думал он, - как может этот человек столько рассуждать о
чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он,  не  понимает,  как
просто оскорбить даже самую преданную душу?"
     Сняв очки, Гиммлер сунул их  в  карман;  теперь  окружающее  виделось
расплывчато, зато мысли в голове прояснились, и обида отпустила.
     "Чего это он сегодня так разговорился о подлинности  чувств?  Прошлая
речь была о литературе, позапрошлая - о французских винах,  а  теперь  вот
взялся за душу... Но что он называет подлинным? И почему он  считает,  что
прекрасная сторона мира должна защищать его  от  дурного  пищеварения  или
узких ботинок? И наоборот - разве прекрасное нуждается в какой-то  защите?
А эти уральские лопухи... сравнения у  него,  по  правде  сказать,  пошлы:
кастильский замок, севильская роза... Или не севильская? Море какое-то  за
холмами придумал... Да лучше пошел бы за холмы  и  поискал  бы  это  самое
море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря  не  нашел  бы,  а
увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас  учат  Ницше  и  Вагнер?  Не
может шагнуть, а говорит, что идти некуда.  И  как  говорит  -  за  других
решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске  возле  винного
на прошлой  неделе по  харе получил.  И сейчас  надо было дать,  в  натуре
так...  А то провода обрывает, когда люди музыку слушают,  а потом еще всю
дорогу жизни учит..."
     Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать  думать  о
другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал - они были на месте.
     Матвей быстро  выпрыгнул  из  кузова,  отошел,  будто  по  нужде,  за
какой-то недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя,  пытаясь  увидеть
там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио.
Но  там  было  пусто  и  жутко,  как  зимой  в  пионерлагере,  разрушенном
гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался  на
ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом "надо".
     - А Петра я убью, - тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к
своей обычной внутренней реальности.
     Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу  глядел
на Петра, ненавидя по  очереди  то  его  подвернутые  сапоги,  то  круглый
затылок, то совковую во многих смыслах лопату.




                              Виктор ПЕЛЕВИН

                             ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ




     Недавнее появление героя по имени Карлос Кастанеда в очередной  серии
фильма "Богатые тоже плачут" вновь привлекло внимание российской  духовной
элиты  к  его  однофамильцу  или,  как  некоторые   полагают,   прототипу,
загадочному  американскому  антропологу  Карлосу  Кастанеде.   Про   этого
человека написано очень многое, но никакой ясности ни у кого  до  сих  пор
нет. Одни считают,  что  Кастанеда  открыл  миру  тайны  древней  культуры
тольтеков. Другие полагают,  что  он  просто  ловкий  компилятор,  который
собрал гербарий цитат  из  Людвига  Витгенштейна  и  журнала  "Psychedelic
Review", а потом перемешал их с подлинным антропологическим материалом. Но
в  любом  случае  книги  Кастанеды  -  это  прежде   всего   первоклассная
литература, что признают даже самые яростные его критики. Из написанных им
восьми книг три уже вышли  на  русском  языке  и  даже  успели  попасть  в
каталоги американских библиотек. Остальные были впервые изданы после  1973
года,  который  для  отечественных  книгоиздателей   является   Рубиконом,
отделяющим узаконенное пиратство от незаконного. Так что пока их никто  не
решается печатать, и последняя работа Кастанеды, которую можно прочесть на
русском, - "Путешествие в Икстлан".
     Эта книга, помимо подробного описания мексиканской ветви мистического
экзистенциализма, содержит удивительную по  красоте  аллегорию  жизни  как
путешествия. Это история одного из  учителей  Кастанеды,  индейского  мага
дона Хенаро, рассказанная им самим.
     Однажды дон Хенаро возвращался к себе  домой  в  Икстлан  и  встретил
безымянного духа. Дух вступил с  ним  в  борьбу,  в  которой  победил  дон
Хенаро. Но перед тем как отступить, дух перенес его в  неизвестную  горную
местность и бросил одного на дороге. Дон Хенаро встал и  начал  свой  путь
назад в Икстлан. Навстречу ему стали попадаться люди, у которых он пытался
узнать дорогу, но все они или лгали ему,  или  пытались  столкнуть  его  в
пропасть. Постепенно дон  Хенаро  стал  догадываться,  что  все,  кого  он
встречает, на самом деле нереальны. Это были фантомы -  но  вместе  с  тем
обычные люди, один из которых был и он сам до своей встречи с духом. Поняв
это, дон Хенаро продолжил свое путешествие.
     Дослушав эту  странную  историю,  Кастанеда  спросил,  что  произошло
потом, когда дон Хенаро вернулся в Икстлан. Но дон Хенаро ответил, что  он
так и не достиг Икстлана. Он до сих пор идет туда, хотя знает, что никогда
не вернется. И Кастанеда понял, что Икстлан, о котором говорит дон Хенаро,
- не просто место, где тот когда-то жил, а символ всего, к чему  стремится
человек в своем сердце, к чему он будет идти всю  свою  жизнь  и  чего  он
никогда не достигнет. А путешествие дона Хенаро - это просто  иносказание,
рассказ о вечном возвращении к месту, где человек когда-то был счастлив.
     Конечно, история,  которую  пересказал  Кастанеда,  не  нова.  Другой
латиноамериканец, Хорхе Луис Борхес вообще утверждал,  что  новых  историй
нет, и в мире  их  существует  всего  четыре.  Первая  -  это  история  об
укрепленном городе, который штурмуют  и  обороняют  герои.  Вторая  -  это
история о возвращении, например, об Улиссе, плывущем к берегам Итаки, или,
в нашем случае, о доне Хенаро,  направляющемся  домой  в  Икстлан.  Третья
история - это разновидность второй, рассказ о поиске. И четвертая  история
- рассказ о самоубийстве Бога.
     Эти четыре архетипа путешествуют  по  разным  культурам  и  в  каждой
обрастают, так сказать, разными подробностями. Упав на мексиканскую почву,
история о вечном  возвращении  превращается  в  рассказ  о  путешествии  в
Икстлан. Но российское массовое  сознание,  как  доказал  общенациональный
успех  мексиканской  мелодрамы  "Богатые  тоже  плачут",  очень  близко  к
латиноамериканскому - мы не только Третий  Рим,  но  и  второй  Юкатан.  И
поэтому  неудивительно,  что  отечественная  версия   истории   о   вечном
возвращении оказывается очень похожей на рассказ мексиканского мага.
     Поэма Венедикта Ерофеева "Москва-Петушки" была окончена  за  год  или
два до появления "Путешествия в Икстлан",  так  что  всякое  заимствование
исключается. Сюжет этого трагического  и  прекрасного  произведения  очень
прост. Венечка Ерофеев,  выйдя  из  подъезда,  куда  его  прошлым  вечером
бросила безымянная сила, начинает путешествие в свой Икстлан,  на  станцию
Петушки. Вскоре он оказывается в электричке, где его  окружает  целый  рой
спутников. Сначала они кажутся вполне  настоящими,  как  и  люди,  которых
встречает на своем пути дон Хенаре, - во всяком случае они охотно выпивают
вместе с Венечкой и восторженно следят за высоким  полетом  его  духа.  Но
потом, после какого-то сбоя, который  дает  реальность,  они  исчезают,  и
Венечка оказывается один в пустом и темном вагоне.  Вокруг  него  остаются
лишь вечные сущности вроде Сфинкса и неприкаянные души  вроде  понтийского
царя Митридата с ножиком в руке. А электричка уже идет в  другую  сторону,
прочь от недостижимых Петушков.
     Но только поверхностному читателю может показаться, что речь и правда
идет о поездке в электропоезде. Приведу только одну цитату: "Я  шел  через
луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи  стада,  мне  в  поле
кланялись хлеба и улыбались васильки... Закатилось солнце,  а  я  все  шел
"Царица небесная, как далеко еще до Петушков! - сказал я сам себе. -  Иду,
иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду... "Где же Петушки?"  -
спросил я, подходя  к  чьей-то  освещенной  веранде...  Все,  кто  был  на
веранде, расхохотались и ничего не сказали.  Странно!  Мало  того,  кто-то
ржал у меня за спиной. Я оглянулся  -  пассажиры  поезда  "Москва-Петушки"
сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот  как?  Значит,  я  все  еще
еду?"
     Русский способ вечного  возвращения  отличается  от  мексиканского  в
основном названиями  населенных  пунктов,  мимо  которых  судьба  проносит
героев, и теми психотропными средствами, с помощью которых они выходят  за
границу  обыденного  мира.  Для  мексиканских  магов  и  их  учеников  это
галлюциногенный  кактус  пейот,  грибы  псилоцибы  и   сложные   микстуры,
приготовляемые из дурмана. Для Венечки Ерофеева и многих тысяч адептов его
учения  это  водка  "кубанская",  розовое  крепкое  и  сложные   коктейли,
приготовляемые из лака для ногтей и средства от потливости ног. Кстати,  в
полном соответствии с практикой колдунов, каждая из этих смесей служит для
изучения особого  аспекта  реальности.  Мексиканские  маги  имеют  дело  с
разнообразными духами, а Венечке Ерофееву являются какой-то подозрительный
господь,  весь  в  синих   молниях,   смешливые   ангелы   и   застенчивый
железнодорожный сатана. Видимо, дело здесь в том, что речь идет не столько
о разных духовных сущностях,  сколько  о  различных  традициях  восприятия
сверхъестественного в разных культурах.
     Столкновение с духом изменило идею мира, которая была у дона  Хенаро,
и он оказался навсегда отрезанным от остальных людей. То же,  в  сущности,
произошло и с Венечкой, который заканчивает свое повествование словами: "И
с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.
     Но самое главное, что похожи  не  только  способ  путешествия  и  его
детали, но и его цель. Петушки, в которые стремится Венечка, и Икстлан,  в
который идет дон Хенаро, - это, можно сказать  города-побратимы.  Про  них
известно только то, но туда направляется герой. О Петушках  Венечка  много
раз повторяет на страницах своей поэмы следующее:  "Там  птичье  пение  не
молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жасмин".  А
для того чтобы передать,  чем  был  Икстлан  для  дона  Хенаро,  Кастанеда
цитирует "окончательное путешествие" Хуана Рамена Хименеса:

                ...И я уйду. Но птицы останутся
                             петь, И останется мой сад со своим
                зеленым деревом, Со своим колодцем.

     Не правда ли, похоже?
     Дон Хенаро бродит вокруг Икстлана, иногда почти достигая его в  своих
чувствах,  подобно  тому  как  Венечка  Ерофеев   после   шестого   глотка
"кубанской" почти угадывает в клубах ночного московского тумана  очертания
петушковского райсобеса.
     Но между путешествиями в Икстлан и  Петушки  есть,  помимо  множества
общих  черт,  одно  очень  большое  различие.  Оно  заключается  в   самих
путешествиях. Для героев Кастанеды жизнь, несмотря  ни  на  что,  остается
чудом и тайной. А Венечка Ерофеев полагает ее минутным окосением души. Это
различие  можно  было  бы   счесть   определяющим,   если   бы   не   одно
обстоятельство. Дело в том, что, по мнению  другого  учителя  Кастанеды  -
дона Хуана, у всех дорог, где бы они  ни  пролегали  -  в  мокром  осеннем
Подмосковье или в горах вокруг пустыни Сонора, есть одна общая черта - все
они ведут в никуда.




                               ЗОМБИФИКАЦИЯ

                     Опыт сравнительной антропологии



                                             "Зомбификация всегда казалась
                                              мне страшнейшей из судеб"
                                                                Уэйд Дэвис



                                ДЖЕЙМС БОНД

     Обнаженный, Бонд вышел в коридор и разорвал несколько упаковок.  Чуть
позже, уже в белой рубашке и темно-синих брюках,  он  прошел  в  гостиную,
придвинул  стул  к  письменному  столу  возле  окна   и   открыл   "Дерево
путешествий" Патрика Лэя Фермора.
     Эту удивительную книгу рекомендовал ему сам М.
     "Парень, который ее написал, знает, о чем говорит, - сказал тот, -  и
не забывай, что то, о чем он пишет, происходило на Гаити в 1950 году.  Это
не средневековая черномагическая белиберда. Это практикуется каждый день".
     Бонд дошел до середины раздела, посвященного Гаити.
     "Следующим шагом" (прочел он) "является обращение  к  зловещим  духам
вудуистского пантеона - таким, как Дон Педро,  Китта,  Мондонг,  Бакалу  и
Зандор - с целью причинения вреда, для  знаменитой,  пришедшей  из  Конго,
практики превращения людей  в  зомби  и  их  дальнейшего  использования  в
качестве рабов,  для  пагубных  проклятий  и  уничтожения  врагов.  Эффект
заклятия,  внешней  формой  которого  может  быть  изображение  намеченной
жертвы,  миниатюрный  гроб  или  жаба,  часто  усиливается   одновременным
использованием  яда.  Отец  Косм  дополняет  этот  перечень   верованиями,
согласно которым обладающие определенными силами люди превращаются в змей,
некие "Лу-Гару" могут летать ночью в виде летучих мышей-вампиров и  сосать
детскую кровь, в еще кто-то может уменьшать себя до крохотных  размеров  и
кататься по сельской местности  в  тыквах-горлянках.  Еще  более  пугающим
оказывается перечисление уголовно-мистических тайных обществ с  кошмарными
именами - "Макандаль"  (названо  в  честь  гаитянского  героя-отравителя),
"Зобоп", члены  которого  практикуют  грабеж,  "Мазанца",  "Капорелата"  и
"Винбиндинг". Это, по его словам, таинственные секты, чьи боги  требуют  -
вместо петуха, голубя, собаки или свиньи, что входит в нормальные  ритуалы
вуду - жертвоприношения "безрогого  козла".  Выражение  "безрогий  козел",
разумеется, обозначает человека..."
     Бонд перелистывал страницы, и случайные отрывки  складывались  в  его
воображении в необычную картину темной религии с ужасающими ритуалами...
     Герою романа Яна Флеминга "Live and Let Die" ["Живи и  дай  умереть"]
еще только предстоит помериться силами с мистером Бигом -  огромным  седым
негром-зомби, работающим на СМЕРШ и МВД, чьих  связников  он  принимает  в
расположенном в центре Гарлема вудуистском храме, куда  заходит  отдохнуть
от дел и  поговорить  по-русски.  Отметим  странную  связь  между  тайными
гаитянскими культами и сталинской контрразведкой, возникшую в  сознании  -
или подсознании - известного английского писателя,  и,  пока  Джеймс  Бонд
открывает свежую  пачку  "Честерфилда"  и  поправляет  "Беретту"  двадцать
пятого калибра в подплечной замшевой кобуре, перенесемся на  Гаити,  чтобы
выяснить, так ли верны слова насчет "темной религии".



                                   ВУДУ

     В 1982 году этноботаник Уэйд Дэвис отправился  на  Гаити.  Целью  его
поездки было изучение  сообщений  о  случаях  зомбификации  -  магического
убийства с последующим воскрешением жертвы и использованием ее в  качестве
рабочей силы. Дэвису удалось то, что не удавалось  ни  одному  из  ученых,
занимавшихся до него этой проблемой - он раскрыл тайну  зомбификации,  дав
ей убедительное  естественнонаучное  объяснение.  Другим  результатом  его
исследований стала замечательная книга  "Змей  и  Радуга",  в  которой  он
описал свои приключения. Для того, чтобы получить ответы  на  интересующие
его вопросы, Дэвису пришлось изучить местные культы и чуть ли не  вступить
в одно из тайных обществ, в  чем  ему  помог  мудрый  колдун-священник,  с
которым ему удалось наладить контакт. (Журнал "People"  отмечает  сходство
работы Дэвиса с ранними книгами Карлоса Кастанеды; оно действительно есть,
но носит несколько пародийный характер; эта книга хороша по-своему.)
     Феномен зомбификации, ассоциирующийся  обычно  с  религией  вуду,  не
занимает в ней центрального места и существует как  бы  на  ее  периферии,
служа одним из  ее  практических  подтверждений  -  тем  самым  "критерием
истины", которого так не хватает многим другим учениям. Вуду действительно
можно  назвать  религией  -  если  вспомнить,  что  сам  термин  "религия"
происходит от латинского слова "связь". Эта система верований не  сводится
к какому-то отдельному  культу,  а  является  скорее  сложным  мистическим
видением  мира,  _с_в_я_з_ы_в_а_ю_щ_и_м_  воедино  человека,   природу   и
сверхъестественные - то есть надприродные, лежащие вне знакомой реальности
- силы. В архаических обществах, отзвуком культуры которых является  Вуду,
святое и магическое тесно переплетено с повседневностью,  поэтому  попытка
дать более-менее полное описание таких религиозных систем в конечном счете
приводит к описанию всего образа жизни. Мы ограничимся только самым  общим
обзором и необходимыми для нашей темы деталями.
     Духовная культура Гаити, стержнем которой служит Вуду,  возникла  как
амальгама верований  жителей  множества  африканских  районов,  в  течение
долгого срока поставлявших рабов для французских  плантаторов  острова,  и
европейских  влияний  -  в  том  числе  католицизма.  Образованию   такого
необычного "сплава" способствовала уникальная история  страны,  в  течение
ста  лет  бывшей   единственной   кроме   Либерии   независимой   "черной"
республикой. Официальным вероисповеданием элиты острова был католицизм, но
его  влияние  практически  не  ощущалось  за  границами  городов.  И  если
городская жизнь была по духу близка к  европейской  -  богатые  негритянки
Порт-о-Принса  щеголяли  в  парижских   туалетах,   говорили   со   своими
образованными и тонкими мужьями по французски и отправляли  детей  учиться
за границу (словом, тропический Санкт-Петербург, населенный неграми), - то
сельские общины, где рождалась  народная  культура,  оставались  осколками
Африки, перенесенными к берегам другого  континента.  Историческая  родина
мало-помалу становилась мифом, и потомки выходцев из самых  разных  племен
превращались в собственном сознании в "ti guinin" -  "Детей  Гвинеи",  еще
одного варианта обетованной страны, куда после смерти уносилась душа.
     На этом культурном фоне и возникла новая религия. Конечно, не новая -
новых религий не бывает - а весьма интересная и необычная смесь  элементов
старого.  Многие  этнологи  прослеживают  связи  вудуистских  традиций   с
другими, часто очень далекими культурами - например, церемония  _G_h_e_d_e
близка к ритуалу возрождения Озириса, отраженному в Книге  Мертвых,  -  но
любопытней все же то, что выделяет Вуду.
     Прежде всего - глубокий  демократизм  этой  религии,  можно  сказать,
народность. Если в  католицизме  священник  является  "посредником"  между
верующим и Всевышним, то в вудуизме божества доступны любому,  и  духовная
реальность не просто доступна - она в прямом смысле нисходит на  человека,
когда в его тело вселяется дух.  То,  что  в  других  религиях  называется
"одержанием", в Вуду является практической целью,  достигаемой  с  помощью
различных ритуалов. Как говорят об этом сами жители Гаити: "Католик идет в
церковь, чтобы разговаривать о боге; вудуист танцует во дворе храма, чтобы
стать богом".
     Роль священника - _у_н_г_а_н_а_ - заключается не только в  объяснении
духовной реальности, гадании и проведении церемоний,  но  и  в  сохранении
этических и социальных норм, передаче  знания;  многообразие  его  функций
делает его фактическим лидером общины.
     Существование зомби не кажется обитателям острова чем-то странным или
особенно интересным; это нечто не совсем ясное, но  привычное  с  детства,
как, скажем, отечественное понятие "ударник" - все знают, что  они  где-то
есть, кто-то их даже видел, но редко кому приходит в голову вдруг взять  и
заговорить на эту тему.



                               HOMO VODOUN

     Концепция человека в Вуду служит основанием всех магических процедур,
и  выполняемые  _б_о_к_о_р_о_м_  (колдуном)  ритуалы,  строго  подчиненные
представлению  о   реальной   человеческой   природе,   могут   показаться
экзотической  импровизацией  только  представителю  другой  культуры;  для
вудуиста они точны, как действия хирурга. С  точки  зрения  Вуду,  человек
представляет собой несколько тел, наложенных друг  на  друга,  из  которых
обычному  восприятию  доступно  только  одно  -  физическое,  выразительно
называемое corps cadavre. Следующее - n'ame - нечто вроде  энергетического
дубликата тела, позволяющего  ему  функционировать,  "дух  плоти".  Он  не
является индивидуальным и после смерти медленно вытекает из тела, переходя
к живущим в почве организмам - полностью этот процесс занимает 18 месяцев.
То, что называется душой, по вудуистским представлениям  состоит  из  двух
компонент, называемых ti bon ange и gros  bon  ange  -  "маленький  добрый
ангел" и "большой добрый ангел". "Большой  добрый  ангел",  подобно  "духу
плоти", является чисто энергетическим, но более  тонким,  и  после  смерти
немедленно возвращается в бесконечный энергетический  резервуар,  питающий
все живое. "Маленький добрый ангел" -  индивидуализированная  часть  души,
источник  всего  личного.  Он  способен  легко  отделяться   от   тела   и
возвращаться назад (это  происходит  во  время  сновидений,  или  сильного
испуга, или во время "одержимости" - когда он временно  замещается  _л_о_а
(внешними  духами).  Именно  "маленький  добрый  ангел"  является  мишенью
магических операций и объектом  магической  защиты  (в  некоторых  случаях
хунган может помещать его в специальный  глиняный  кувшин,  _к_а_н_а_р_и_,
откуда тот продолжает одушевлять тело).
     Как правило, после шестнадцати успешных инкарнаций "маленький  добрый
ангел"  вливается  в  _Д_ж_о_  -  космическое  дыхание,  охватывающее  всю
вселенную.
     Последний духовный компонент - z'etoile - находится на небе и  связан
не с телом человека, а с его судьбой; это личная  "звезда",  аллегорически
представляемая в виде тыквы-горлянки,  вмещающей  надежды  и  "заказы"  на
будущую жизнь, автоматически формируемые действиями и мыслями  индивида  -
словом, то, что в Индии с удивительной меткостью называют кармой.



                              ЯДЫ И ПРОЦЕДУРЫ

     Исследователи вудуизма давно предполагали существование особого  яда,
"порошка зомби" - но не было известно, что входит в его состав. Еще в 1938
году американский  этнограф  Зора  Херстон,  занимавшаяся  изучением  этой
проблемы и видевшая одну женщину-зомби, пыталась  дать  естественнонаучное
объяснение зомбификации.
     "Мы заключили (речь идет о ее беседе  с  доктором  в  госпитале,  где
содержалась женщина-зомби), что дело здесь не в воскрешении из мертвых,  а
в видимости смерти,  вызываемой  каким-то  наркотиком,  действие  которого
известно ограниченному кругу лиц. Видимо, какой-то секрет был  вывезен  из
Африки и передавался из поколения в поколение. Люди знают,  как  действует
наркотики и антидот. Ясно, что он разрушает ту часть мозга, которая ведает
речью и силой воли. Жертва может  двигаться  и  что-то  делать,  но  не  в
состоянии сформулировать мысль. Двое докторов  выразили  желание  раскрыть
эту тайну, но поняли невозможность своей затеи".
     Между тем,  сами  жители  Гаити  никогда  не  отрицали  существования
особого "яда зомби" -  больше  того,  о  нем  даже  идет  речь  в  местном
уголовном кодексе, и за некоторую сумму денег вполне можно заказать порцию
препарата  у  одного  из  многочисленных  колдунов.   Другое   дело,   что
изготовленный им на продажу состав вряд  ли  подействует.  Кроме  того,  с
точки зрения самих колдунов, порошки вовсе не являются главным оружием  их
магического арсенала.
     Основные  виды  вредоносного  воздействия,  применяемого  ими,  легко
поддаются классификации.
     Во-первых, это  coup  l'aire  -  "воздушный  удар",  способ,  которым
насылают различные чары, могущие  вызвать  несчастье  и  болезнь.  Духовно
сильный человек может сопротивляться их  действию  и  преодолеть  его:  по
ошибке чары могут пасть на кого-нибудь  другого.  В  связи  с  недостатком
места  мы  не   описываем   технологию   этой   процедуры,   незначительно
отличающуюся от отечественных аналогов.
     Во-вторых, это coupe n'ame - "удар по  душе",  магический  способ,  с
помощью которого похищается "маленький добрый ангел".
     В-третьих, это coupe poudre - "удар порошком", использование порошка,
способного вызвать  болезнь  или  смерть.  Именно  этот  третий  способ  и
применяется при зомбификации - точнее, при получении так называемого zombi
cadavre, зомби физического тела.
     Состав порошка меняется от колдуна к колдуну; в  него  могут  входить
ингредиенты  с   такими   необычными   названиями,   как   "разрежь-вода",
"сломай-крылья" и т.д. Обязательной составной частью являются человеческие
останки  -  как  правило,  хорошо  растертые  кости  черепа.  Кроме  того,
используются различные виды ящериц, жаб, рыб и растений.
     Уэйду Дэвису удалось получить образцы настоящего  "порошка  зомби"  и
полный комплект его составных частей, в который, помимо  прочего,  входили
широко известная галлюциногенная жаба  bufo  marinus  и  рыбы  Sphoeroides
testudineus и Diodon hystrix. Образцы были сданы им на анализ  в  одну  из
американских лабораторий. Интересно, что  в  его  рассказе  о  результатах
исследований тоже появляется Джеймс Бонд - на этот  раз  из  романа  "From
Russia with love". Итак, Уэйд Дэвис приходит  в  лабораторию,  куда  отдал
привезенные  с  Гаити  образцы,  и  обращается   к   проводившему   анализ
специалисту:
     - Так что в них содержится?
     - О боже, а я-то думал, что вы специалист по наркотикам.  Похоже,  вы
не очень знакомы с литературой.
     Должно быть, я выглядел сконфуженно.
     - "Джеймс Бонд". Последняя сцена в "Из России  с  любовью",  один  из
величайших моментов в ихтиотоксикологии. Английский агент ноль-ноль  семь,
совершенно беспомощный, парализованный и потерявший сознание от  крохотной
ранки, нанесенной спрятанным ножом.
     Он встал и оглядел свою книжную полку - каким-то образом ему  удалось
сохранить академический вид, даже  когда  он  вытащил  книжку  в  бумажной
обложке из толщи неизвестных научных журналов.
     - Помню, что она была где-то здесь. Ага, вот.
     Он процитировал:
     "Мелькнул   ботинок   с   крохотным   металлическим   язычком.   Бонд
почувствовал острую боль в своей правой икре... Онемение поползло  по  его
телу... Дышать стало  тяжело...  Бонд  медленно  повернулся  на  пятках  и
повалился на пол цвета красного вина".
     Книга вернулась на полку.
     - У агента ноль-ноль семь не было ни одного  шанса,  -  сказал  он  с
горечью. - А Флеминг чертовски умен. Надо прочесть следующую книгу,  чтобы
понять, в чем тут дело. Лезвие было отравлено тетродотоксином,  -  сообщил
он. - Об этом написано в первой главе "Доктора Но".
     - А что это такое?
     - Нервный токсин, - ответил он. - И нет ничего сильнее.



                                   ФУГУ

     Итак, благодаря усилиям Уэйда  Дэвиса  тайна  "порошка  зомби"  была,
наконец,  разрешена  -  активно  воздействующей  частью  этого   препарата
является  тетродотоксин,  сильнейший  яд,  блокирующий  передачу   нервных
импульсов  путем  "запирания"  клеток  для  ионов  натрия.  Это   вещество
содержится во многих животных, в том числе  в  рыбе  _ф_у_г_у_  -  близком
родственнике рыб, используемых для приготовления порошка.  Фугу  в  Японии
считается  деликатесом  -  особым  образом  приготовленная,   она   вполне
съедобна. Тем не менее,  каждый  год  бывают  сотни  случаев  смертельного
отравления - а фугу продолжают готовить. Но  не  потому,  что  это  крайне
вкусно и дает  чрезвычайно  яркое  и  свежее  воспоминание  о  рискованном
приключении, как  пишут  авторы  нескольких  мелькнувших  в  отечественной
печати публикаций, пробовавшие фугу в японских ресторанах. Дело в том, что
в небольших концентрациях тетродотоксин действует  как  наркотик,  вызывая
эйфорию и приятные физические ощущения,  и  задачей  повара  (лицензию  на
право приготовления  фугу  получить  крайне  сложно)  является  не  полное
удаление  тетродотоксина,  а  понижение  его  концентрации  до  требуемого
уровня. Когда повар все же ошибается, с отравленным происходит следующее -
сначала возникает ощущение покалывания в руках и  ногах,  затем  наступает
онемение  всего  тела  и  паралич;  глаза  приобретают  стеклянный  блеск.
Наступает смерть - так в 1975  году  погиб  Мицугора  Бандо  VIII,  артист
театра  Кабуки,  объявленный  правительством  Японии  живым   национальным
сокровищем, - или полная видимость смерти, вводящая иногда  в  заблуждение
самых опытных врачей. Несмотря на почти полную  остановку  всех  жизненных
функций, отравленный продолжает осознавать происходящее вокруг.
     Вот описание случая отравления фугу, сделанное японским специалистом:
     "Один житель Ямагучи отравился фугу в  Осака.  Было  решено,  что  он
умер, и  его  тело  было  послано  в  крематорий  в  Сенничи.  Когда  тело
стаскивали с тележки, человек пришел в себя, встал  и  пошел  домой...  Он
помнил все, что с ним происходило".
     Трудно  сказать,  продолжил  ли  пострадавший  свои  гастрономические
изыскания  в  области  блюд  из  фугу.  Японцы  говорят  по  этому  поводу
следующее: "Те, кто ест фугу, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы".



                             ПСИХИЧЕСКИЙ ФОН

     Открытие Уэйда Дэвиса объясняет  физическую  сторону  зомбификации  -
втертый  в  тело  порошок  вызывает  своеобразный  транс,   внешне   почти
неотличимый от смерти; в  ночь  после  похорон  могила  зомбифицированного
раскапывается, и он с помощью специальной процедуры приводится в себя.  Но
дело здесь не только в яде, и, может быть, не столько  в  нем,  сколько  в
психологическом  механизме,  который  распространен  настолько,  что  даже
получил у антропологов специальное название - "вуду-смерть".
     Химический яд совершенно одинаково подействует на представителя любой
культуры. Но каждая культура формирует свой собственный "психический фон",
свой  комплекс  ожиданий  и  реакций,  более-менее  общий  для   всех   ее
представителей, который определяет не только социальное  поведение  людей,
но и их психическое и физическое состояние. Причем этот "психический  фон"
существует не где-то вне людей, а исключительно в их  сознании.  Например,
западный антрополог, занятый полевой работой в  австралийской  пустыне,  и
толпящиеся вокруг него аборигены находятся, несмотря  на  пространственную
близость, в совершенно разных мирах. Пояснить это можно на  очень  простом
примере. Австралийские колдуны-аборигены носят с  собой  кости  гигантских
ящериц, выполняющие  роль  магического  жезла.  Стоит  колдуну  произнести
смертный  приговор  и  указать  этим  жезлом  на  кого-нибудь   из   своих
соплеменников,  как  тот  заболевает  и  умирает.  Вот   антропологическое
описание действия такой "команды смерти":
     "Ошеломленный абориген глядит на роковую указку, подняв руки,  словно
чтобы  остановить  смертельную  субстанцию,  которая  в  его   воображении
проникает в тело. Его щеки бледнеют, а глаза приобретают стеклянный блеск;
лицо  ужасно  искажается...  он  старается  закричать,  но  обычный   крик
застревает у него в горле, а изо рта показывается пена. Его тело  начинает
содрогаться, он пятится и падает на землю, корчась, словно  в  смертельной
агонии. Через некоторое время он становится очень  спокоен  и  уползает  в
свое убежище. С этого момента он заболевает и чахнет, отказывается от пищи
и не участвует в жизни племени".
     Но если колдун  попытается  сделать  то  же  самое  с  кем-нибудь  из
европейцев, хотя бы с тем же  антропологом,  вряд  ли  у  него  что-нибудь
выйдет. Европеец просто не поймет значительности происходящего - он увидит
перед собой  невысокого  голого  человека,  махающего  звериной  костью  и
бормочущего какие-то слова. Будь это иначе,  австралийские  колдуны  давно
правили бы миром.
     Все известные случаи зомбификации - той  же  природы.  Если  европеец
(или человек любой другой культуры) подвергнется действию "порошка зомби",
то на него подействует только тетродотоксин, и  он  либо  умрет,  либо  на
время впадет в глубокую кому. А вот на сельского жителя Гаити  подействует
именно "порошок зомби", и, заметив, что он лежит в гробу и  не  дышит,  он
поймет, что кто-то из врагов _п_р_о_д_а_л _е_г_о _к_о_л_д_у_н_у_,  который
отделил его "маленького доброго  ангела"  от  тела  с  помощью  магической
ловушки.
     Магия существует; она чрезвычайно эффективна  -  но  только  в  своем
собственном измерении.  Чтобы  она  действовала  на  человека,  необходимо
существование "психического фона", делающего ее возможной. Необходим набор
ожиданий,  позволяющий  определенным  образом  перенаправить   психическую
энергию - именно перенаправить, потому что магические воздействия основаны
не на мощных внешних влияниях,  а  на  управлении  внутренними  процессами
жертвы,  на  запуске  психических  механизмов,  формируемых  культурой   и
существующих  только  в  ее  рамках.  Этот  "психический  фон"  постепенно
меняется  -  словно  кто-то  перенастраивает  наши  "приемники"  с   одной
радиостанции на другую. Мы давно перестали видеть водяных  и  леших,  зато
научились видеть летающие тарелки; раньше чудеса творили колдуны -  теперь
этим занимаются какие-то подозрительные телегипнотизеры, но дело здесь  не
столько в них, сколько в  нашей  неосознанной  готовности  или  осознанном
нежелании участвовать в их кампаниях, основанных на использовании  ими  же
создаваемого  (дети  с  цветами,  письма)   "психического"   фона.   Почти
выкорчевав религию (которая в свое время с такой же тупой  непримиримостью
вытеснила магию), мы с радостным  изумлением  узнали,  что  кроме  пыльных
идеологических работников и участковых врачей о наших душах и телах  могут
позаботиться некие "экстрасенсы". И чем больше мы в это верим, чем  больше
к этому готовы, тем больше их будет. Но австралийский  абориген,  попавший
на  сеанс  Анатолия  Кашпировского,  вряд  ли  осознал  бы  значительность
ситуации -  скорее  всего,  он  увидел  бы  невысокого  одетого  человека,
бубнящего какие-то слова и пристально  глядящего  в  зал.  Иначе  Анатолий
Кашпировский  давно  сумел  бы   стать   главным   шаманом   австралийских
аборигенов.



                              HOMO СОВЕТСКИЙ

     Австралийскими аборигенами очень легко управлять. Но  управлять  нами
до недавнего времени  было  немногим  сложнее.  Попробуем  перенестись  на
десять-пятнадцать  лет  назад  и   увидеть   принципы   формирования   уже
полуразрушенного сейчас "психического фона" глазами антрополога.
     Магия преследует  нас  с  детства.  Сначала  нас  украшают  маленькой
пентаграммой из красной пластмассы с портретом кудрявого покровителя  всей
малышни. При этом мы получаем первое из магических имен -  "октябрята",  и
узнаем, что "так назвали нас не зря - в честь победы Октября".  Интересно,
что первая магическая инициация проводится в  таком  же  возрасте  только,
пожалуй, у индейцев Хиваро  (восточный  Эквадор),  когда  ребенка  угощают
специальным составом, называемым _м_а_и_к_у_а_,  и  отправляют  на  поиски
своей души. Эта первая инициация (имеется в виду  прием  в  октябрята)  не
несет в себе ничего угрожающего и, подобно игре в войну, является игрой  в
будущее. Вторая инициация уже намного сложнее -  подросших  детей  обучают
начаткам ритуала ("салют", "честное пионерское") и символике  -  вручаются
новый  значок  (пылающая   пентаграмма   из   металлического   сплава)   и
неравнобедренный треугольник из красной материи (его  концы  символизируют
отца, сына и  еще  одного  сына),  который  завязывается  узлом  в  районе
горлового центра и обеспечивает симпатическую  связь  с  Красным  Знаменем
(поэтому значок просто вручается, а галстук как бы доверяется, и  хоть  он
свободно продается за семьдесят копеек вместе с носками и мылом (напомним,
что  речь  идет  о  середине  семидесятых),  но,   купленный,   становится
сакральным объектом и требует особого отношения). Дается второй магический
статус - "пионер", и в  сознание  впервые  вводится  страх  потерять  его.
Исключение из пионеров - практически не встречающаяся процедура,  но  само
упоминание ее возможности рождает в детской душе страх  оказаться  парией;
этот   страх   начинает   использоваться    административно-педагогическим
персоналом с целью упрощения "воспитания" и управления:
     - А ну, кто там курит в туалете? Кто там хочет расстаться с галстуком
на _с_о_в_е_т_е _д_р_у_ж_и_н_ы_?
     И, откуда-то сверху, приминая к земле, несется грозно-загадочное:
     - Будь готов!!!
     - Всегда готов! - повторяем мы, давая самим  себе  то,  что  Анатолий
Кашпировский называет установкой. Причем делается это в детском  возрасте,
когда психика только формируется и крайне восприимчива.  Потом,  когда  мы
вырастаем, выясняется, что мы и правда готовы ко многому.
     Третья массовая инициация - прием в _к_о_м_с_о_м_о_л_, совмещенный по
времени с половым созреванием. К этому времени участие в многочисленных  и
малозаметных магических процедурах подготавливает нас к следующему,  очень
важной ступени - интериоризации внешних структур. Этот процесс  начинается
несколько раньше  -  еще  в  качестве  "пионеров"  мы  делаем  внутренними
ритуалы, в которых нас заставляют участвовать - например, даем друг  другу
"честное пионерское".  Произнесение  этого  заклинания  является  надежной
гарантией правдивости информации - примерно так в  уголовной  среде  "дают
зуб", только "дающий зуб" и  нарушающий  слово  лишается  зуба,  а  дающий
"честное пионерское" и нарушающий его оказывается наедине  с  разгневанной
"пионерской совестью" - социальной функцией, интериориозованной с  помощью
магии. Интериоризация - длительный процесс завершающийся формированием так
называемого  "внутреннего  парткома",  с  успехом  заменяющего  внешний  у
различного  рода  чиновников,  редакторов  и  т.п.  Действие   внутреннего
парткома  протекает  либо  в  форме  визуализации  -  человек,   обдумывая
требующую решения ситуацию, представляет себе нечто  вроде  заседания,  на
котором  обсуждается  его  выбор  (или  визуализирует  начальника  и   его
реакцию), либо, на более глубокой стадии, в форме  физических  ощущений  -
сосания под ложечкой, прилива крови к голове и т.д. ("Семен, нутром чую  -
не наш он!") Интериоризация превращает наблюдателя в участника.
     Новый магический статус _к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а_ - вещь уже серьезная.
Он  не  приносит  ощутимых  выгод,  но  в  состоянии   принести   ощутимые
неприятности.  На  этом  этапе  практически  отпадает  громоздкая  внешняя
атрибутика  _п_и_о_н_е_р_и_и_  -  символика  переходит  с  индивидуального
уровня на групповой: возникают различные "треугольники" и  "пятерки"  (так
называют   магических   кураторов   производственных    подразделений    и
заместителей секретаря крупной комсомольской организации). То же  касается
и ритуала - он не отмирает, а утончается и  становится  эзотерическим,  то
есть  передаваемым  непосредственно.  Комсомольские  работники  определяют
фасоны своих  усиков  и  костюмов  не  опираясь  на  какие-то  тексты  или
инструкции, а руководствуясь чутьем; то же чутье определяет  их  манеры  и
лексику.  Комплект  правил,  которыми  они   руководствуются,   невозможно
сформулировать - тем не менее почти любой комсомолец в состоянии заметить,
соблюдаются эти правила или нет.
     Здесь впервые  проявляется  чисто  вудуистский  феномен  -  постоянно
практикуемое "одержание". Представим себе нескольких молодых людей, идущих
по коридору, обсуждая последний футбольный матч, баб и вообще  жизнь.  Все
они настроены друг к другу вполне дружелюбно. Но вот они доходят до  двери
с надписью "Комитет ВЛКСМ", открывают дверь, входят внутрь и рассаживаются
по     местам.     Обсуждается      _п_е_р_с_о_н_а_л_ь_н_о_е      _д_е_л_о
к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а _С_и_д_о_р_о_в_а_,  три минуты назад бывшего  просто
Василием. Изменяется все - выражение  лиц,  манера  говорить,  даже  тембр
голоса. Причем  людей,  произносящих  не  своим  голосом  не  свои  мысли,
пробирает дрожь неподдельной искренности - они вовсе не лукавят, просто их
"маленькие добрые ангелы" временно замещаются "партийными телами".
     Выше мы говорили о концепции души в Вуду. Но и у советского человека,
помимо физического, имеется несколько тонких тел, как бы  наложенных  друг
на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное
и депутатское. С гибелью физического тела они распадаются, за  исключением
производственного: после смерти советский человек некоторое  время  живет,
как учит м.-л. философия, в плодах  своих  дел.  Партийное  тело  начинает
формироваться еще  в  детском  саду,  укрепляется  в  процессе  магических
инициаций       и       представляет       собой       интериоризированную
партийно-государственную  парадигму.  Оно  существует  и   у   большинства
беспартийных;  именно  эту  компоненту   души   прославляет   лозунг   "Да
здравствует советский человек - строитель коммунизма!" Вот еще один пример
группового  одержания  партийными  телами,  полностью   вытесняющими   все
человеческое (он взят из книги Е.Боннэр "Постскриптум"):
     "Я ехала дневным поездом... В купе, кроме меня, были еще две  женщины
средних  лет  и  один  мужчина.  Одна  из  женщин  спросила:  "...Вы  жена
Сахарова?" - "Да, я  жена  академика  Андрея  Дмитриевича  Сахарова".  Тут
вмешался мужчина: "Какой он академик. Его давно гнать  надо  было.  А  вас
вообще..." Что "вообще" - он не сказал.
     Потом  одна   из   женщин   заявила,   что   она   _с_о_в_е_т_с_к_а_я
п_р_е_п_о_д_а_в_а_т_е_л_ь_н_и_ц_а_  и ехать со мной в одном купе не может.
[Мы знаем, что после прибытия духа он называет  себя;  при  этом  меняются
голос и манеры медиума - В.П.] Другая  и  мужчины  стали  говорить  что-то
похожее. Кто-то вызвал  проводницу.  Уже  все  говорили  громко,  кричали.
Проводница сказала, что раз у меня билет, то она выгнать  меня  не  может.
Крик усилился, стали подходить и  включаться  люди  из  других  купе,  они
плотно забили коридор вагона, требовали  остановки  поезда  и  чтобы  меня
вышвырнуть. Кричали что-то про войну и  про  евреев...  Мы  протискивались
мимо людей, и я прямо ощущала физические флюиды ненависти..."
     Иногда партийное тело называют "тем парнем" - он всегда рядом.
     Когда газета "Правда" пишет: "Советские люди  гневно  осуждают..."  -
здесь тоже имеется в виду психические процессы в партийном теле. Остальные
тела похожи на партийное, но имеет свою специфику.
     Происходящее на комсомольском собрании практически не  отличается  от
одержания духом - участники точно так же  предоставляют  свои  тела  некой
силе, не являющейся их нормальным "я"; разница только в том, что здесь  мы
имеем дело  с  групповым  одержанием  системой.  Смысл  провозглашавшегося
когда-то  "воспитания   нового   человека"   -   сделать   это   одержание
индивидуальным и постоянным.
     Следующая ступень инициации - _п_а_р_т_и_я_.  То,  что  происходит  в
комсомоле - только подготовка к ней; комсомольцы играют в партию точно так
же,  как  пионеры  играют  в  комсомол,  а  октябрята  -  в  пионеров.  Об
интенсивности происходящих в партии процессов можно судить  по  известному
анекдоту о каннском фестивале  фильмов  ужасов,  где  разные  "Челюсти"  и
"Механические  апельсины"  уступают  все  призы  советской  ленте   "Утеря
партбилета".  Здесь  в  полной  мере  проявляется  феномен   "вуду-смерти"
(многочисленные инфаркты, вызванные совершенно нематериальными  партийными
взысканиями), и действуют различные "воздушные удары" (coupe  l'air)  -  с
занесением и без.
     Племя Алгонкин (северо-восток  Северной  Америки)  использует  дурман
(местное  название  _в_и_с_с_о_к_а_н_)  в  ритуале  инициации.   Подростки
запираются в специальных длинных строениях, где  на  протяжении  двух-трех
недель едят исключительно дурман; выходя оттуда, они уже  не  помнят,  что
это такое - быть детьми, зато знают, что стали взрослыми. Но вряд  ли  они
понимают, что то  что  с  ними  было,  является  инициацией  с  ритуальным
употреблением психотропа - это понимаем только мы. Индейцы просто растут и
превращаются из мальчиков в  охотников  и  воинов;  "психический  фон"  их
культуры делает процедуру инициации естественным и необходимым  процессом.
Точно так же и мы не осознаем нашего постепенного затягивания  в  зубчатый
механизм магии, и  вспоминаем  не  этапы  деформации  нашего  сознания,  а
майский ветер, теребящий концы  свежевыглаженного  галстука,  или  бледное
лицо  комсомольского  функционера,   интересующегося   фамилией   любимого
литературного героя при "прохождении" райкома. Мы глядим на магию изнутри,
мы там все вместе, и мы уже не помним, что это такое - быть где-то еще.



                           ЛЕКСИЧЕСКАЯ ШИЗОФРЕНИЯ

     В далеких  друг  от  друга  культурах  действуют  одинаковые  законы,
культуры отражаются друг в друге, выявляют свою общность - и  мы  начинаем
понимать, что в действительности с нами происходит. Иначе мы можем  просто
не ощутить этого - так,  как  не  слышим  жужжания  холодильника  до  того
момента, когда  оно  вдруг  затихает.  ("Музыка  стихла  -  вернее,  стало
заметно, что она играла".)
     Но  культура  отражается  и  в  себе  самой.  Все  заметные  девиации
"психического фона" тут же, как фотокамерой, фокусируются языком. Мы живем
среди  слов  и  того,  что  можно  ими  выразить.  Словарь  любого   языка
одновременно является полным каталогом доступных восприятию этой  культуры
феноменов; когда изменяется лексика, изменяется и наш мир, и наоборот.
     Попробуем  очень  коротко  списать  механику  этого  процесса.   Язык
содержит "единицы  смысла"  (термин  Карлоса  Кастанеды),  используемые  в
качестве  строительного  материала  для  создания  лексического  аппарата,
соответствующего культуре психической деятельности. Эти  "единицы  смысла"
уже  есть  -  они  сформированы  в  далекой  древности  и,  как   правило,
соответствуют корням слов. Лексика, отвечающая новому "психическому фону",
возникает  как  результат  переработки  имеющихся   смысловых   единиц   и
формирования их новых сочетаний. Полная  контролируемость  этого  процесса
делает его удивительно точным зеркалом реальной природы  нового  состояния
сознания; одновременно само это  новое  сознание  формируется  возникающей
лексической структурой, дающей ему уже  упоминавшуюся  "установку".  Любое
слово,  каким-то  образом   соединяющее   единицы   смысла,   подвергается
подсознательному анализу; сами смысловые  единицы  не  оказывают  никакого
воздействия, потому что одновременно служат строительным материалом и  для
самой культурной личности  -  а  воздействует  энергия  связи.  Происходит
внутреннее расщепление слов, каждое  из  которых  становится  элементарной
гипнотической  командой.  Это  свойственно   и   устоявшимся   лексическим
конструкциям, но энергия связи  смысловых  единиц  (ее  можно  сравнить  с
энергией химической связи), существующая в них, как раз и поддерживает то,
что называют национальным менталитетом, формируя ассоциативные ряды, общие
для всех носителей языка.
     Здесь могут существовать два извращения  -  либо  такие  конструкции,
которые можно назвать  "бинарным  лексическим  оружием"  (деструктивное  и
шизофреническое сочетание безвредных  по  отдельности  смысловых  единиц),
либо _н_е_с_л_о_в_а_ - хаотические  сочетания  букв  и  звуков,  дырявящие
своей полной  бессмысленностью  прежний  "психический  фон",  одновременно
замещая его элементы - то же делает с  клеткой  вирус.  (Поэтому  носители
нового "психического  фона"  заражают  им  всех  остальных,  распространяя
шизофреническую  лексику;   им   важно   не   _р_е_о_р_г_а_н_и_з_о_в_а_т_ь
Р_а_б_к_р_и_н_,  а "реорганизовать чужую психику, проделав в ней как можно
больше брешей.)
     Посмотрим, какие пилюли каждый день глотала наша душа.
     "Рай-со-бес". "Рай-и-с-полком". "Гор-и-с-полком" (или, если  оставить
в покое древний  Египет,  "гори-с-полком").  "Об-ком"  (звонит  колокол?).
"Рай-ком".  "Гор-ком".  "Край-ком".   Знаменитая   "Индус-три-Али-за-ция".
(Какой-то индийско-пакистанский конфликт, где на одного индийца приходится
три мусульманина, как бы вдохновленных мелькающей в последнем слоге  тенью
Зия-уль-Хака - и  все  это  в  одном  слове.)  "Парторг"  (паром,  что  ли
торгует?). "Первичка" (видимо, дочь какой-то певички и Пер Гюнта).
     Мы ходим по улицам, со стен которых  на  нас  смотрят  "МОСГОРСОВЕТ",
"ЦПКТБТЕКСТИЛЬПРОМ", "МИНСРЕДНЕТЯЖМАШ", "МОС-ГОР-ТРАНС"  (!),  французские
мокрушники    "ЖЭК",    "РЭУ"    и    "ДЭЗ",    плотоядное    "ПЖРО"     и
пантагрюэлистически-фекальное  "РЖУ-РСУ  No_9".  А  правила  всеми   этими
демонами Цэкака Пээсэс, про которое известно, что  он  ленинский  и  может
являться народу во время плена ума (_п_л_е_н_у_м_а_).
     Это не какие-то исключения, а просто первое, что вспоминается.  Любой
может  проверить  степень   распространенности   лексической   шизофрении,
вспомнив названия  мест  своей  работы  и  учебы  ("тех-ни-кум",  "пэтэу",
"МИИГАИК"). И это только эхо лексического Чернобыля первых  лет  советской
власти.
     Все эти древнетатарско-марсианские термины рождают ощущение  какой-то
непреклонной  нечеловеческой  силы  -  ничто  человеческое  не  может  так
называться; Это,  если  вспомнить  гаитянскую  терминологию,  "лексический
удар",  настигающий  любого,  кто  хоть  изредка   поднимает   взгляд   на
разноцветные вывески советских  учреждений;  впрочем,  демонические  имена
смотрят на нас и с крышек люков под ногами.
     Существует    так    же    шизофрения     словосочетаний     (товарищ
к_о_м_а_н_д_у_ю_щ_и_й_  и прочие оксюмороны) и  предложений  (почти  любой
лозунг на крышах домов - "СЛАВА КПСС!", "Да здравствует ленинская  внешняя
политика Политбюро ЦК КПСС!", "Крепи трудом демократию!"). Смысла во  всем
этом столько же,  сколько  в  лозунге,  висевшем,  как  рассказывают,  над
вокзалом  в  Казани:  "Коммунизм  -  пыздыр  максымардыш  пыж!"  -  только
последняя конструкция намного мощнее. Существует  даже  шизофрения  знаков
препинания: г_а_з_е_т_а_ "П_р_а_в_д_а"; _г_а_з_е_т_а_ "И_з_в_е_с_т_и_я".
     Теперь вспомним Зору Херстон: "Ясно, что он (порошок зомби) разрушает
ту часть  мозга,  которая  ведает  _р_е_ч_ь_ю_  и  _с_и_л_о_й  _в_о_л_и_".
(Магические инициации приводят к замещению свободной воли  многочисленными
"так надо"-комплексами.)
     Разумеется,  в  любой  культуре   существует   некоторое   количество
оксюморонов и "неслов" - как в каждом организме  присутствуют  бактерии  и
вирусы. Но кроме нашей культуры на оксюморонах не основана ни одна,  разве
что дзэн-буддизм. (Кстати, целью в обоих случаях служит одно  и  то  же  -
разрушение старого психического уклада, но в одном случае ищут озарения, в
другом - вызывают принудительное "отемнение"; идя вперед и  пятясь  назад,
мы делаем одинаковые движения.)
     Мы приводили названия гаитянских уголовно-мистических обществ и имена
местных злых духов,  напугавшие  Патрика  Лэй  Фермора.  Эта  кошмарность,
довольно, впрочем, музыкальная для советского  уха,  функциональна  -  она
является одним из многих элементов, создающих "психический  фон",  который
делает  возможным  зомбификацию.  Страх  перед   непонятным   и   ощущение
присутствия некой злой и  могущественной  силы,  в  любой  момент  могущей
поглотить каждого - ее непременные условия, та "дверь",  через  которую  и
проходит "удар по душе", какие бы силы эти не занимались -  _К_и_т_т_а_  с
М_о_н_д_о_г_о_м_  или  _К_э_г_э_б_э_  с  _М_у_р_о_м_,  и  где  бы  это  ни
происходило - во дворе гаитянского _у_н_ф_о_р_м_а_, или у стен серого, как
ГУМ, ЦУМа.



                               ЗОМБИЛИЗАЦИЯ

     Говоря о своих зомбифицированных знакомых, жители  Гаити  употребляют
очень характерную идиому: "пройти через землю" или "пройти под землей". Мы
уже знаем, что физиологический аспект зомбификации объясняется применением
тетродотоксина, но мы не  говорили  о  том,  как  трактует  эту  процедуру
культура Вуду.
     С  точки  зрения  вудуиста,  зомбификация   требует   двух   условий:
неестественной смерти и магической церемонии на кладбище. Магическая  сила
б_о_к_о_р_а_  вызывает "смерть" жертвы;  ее  хоронят  (во  многих  случаях
будущие зомби гибнут от удушья), а на следующую ночь откапывают. Человека,
уже получившего сильнейшую психическую травму, избивают, связывают, кладут
перед крестом, чтобы дать ему  новое  имя,  затем  опять  избивают.  После
крещения его заставляют принять большую дозу дурмана (гаитянское  название
- "зомбический огурец" - связано, видимо, с формой корня); дурман вызывает
у жертвы потерю  ориентации  и  амнезию.  После  этого  зомбифицированного
увозят куда-то в ночь.
     Теперь вспомним, как в тридцатые годы проходил арест  "врага  народа"
(типичный пример негативного магического статуса). Человек возвращается  с
работы, ужинает под блеяние  радиоприемника  и  ложится  спать.  И  вдруг,
посреди ночи - они всегда приходили ночью - в его жилище  врывается  банда
каких-то         _о_п_е_р_у_п_о_л_н_о_м_о_ч_е_н_н_ы_х_,          посланцев
р_а_й_о_т_д_е_л_а_   (Рай   от   дел?)   _Э_н_к_а_в_э_д_э_.   Предъявление
о_р_д_е_р_а_,  несколько суровых фраз, короткий обыск,  конвоирование.  От
гаитянской эту процедуру отличает в основном то, что увозят в ночь раньше,
чем избивают (во время допроса) и дают новое имя (что-нибудь вроде Щ-5842)
- впрочем, как и на Гаити, многие погибают до зомбификации.
     Другим  мощным  зомбификатором  является  служба   в   армии.   После
зомбилизации человека обривают, переодевают и дают ему официальный  статус
"рядового".  Одновременно  он  получает  неофициальный,  но   куда   более
существенный  для  дальнейшего,  статус  "салаги".  "Салага"  подвергается
частым ночным  избиениям  со  стороны  старослужащих,  стирает  их  белье,
выполняет унизительные операции вроде чистки пола уборной  зубной  щеткой.
Затем он поучает промежуточный статус "черпака" и "деда" (на  этой  стадии
он начинает принимать участие в ритуалах зомбификации новобранцев; внешней
атрибутикой является сильно выгнутая пряжка ремня и  сапоги  "гармошкой").
Последняя   стадия   -   "дембель"    -    непосредственно    предшествует
дезомбилизации.   Интересно,   что   в   армии   сосуществует   формальная
(политзанятия,   ритуалы)   и    неформальная    (неуставные    отношения)
социально-магические   структуры,   которые   дополняют   друг   друга   и
обеспечивают глубину и интенсивность зомбифицирования.
     Один из бывших начальников СССР в промежутке между  двумя  инсультами
отметил: "Армия - великая школа жизни".  Сейчас  уже  трудно  узнать,  что
именно он понимал под жизнью. Но то, что в  армии  в  символической  форме
усваиваются  основные  принципы  функционирования  зомбического  общества,
несомненно.
     Механизм зомбификации многократно проявляется  в  наших  жизнях  и  в
более мягкой форме. Даже существует калька гаитянской идиомы - "пройти под
землей".  Вступая   в   комсомол,   мы   "проходим"   райком;   подписывая
х_а_р_а_к_т_е_р_и_с_т_и_к_у_,  мы "проходим" различные  _п_я_т_е_р_к_и_  и
т_р_е_у_г_о_л_ь_н_и_к_и_,  и т.п. Много раз повторенная  микрозомбификация
дает  зомби,  не  уступающих  лучшим  зарубежным  образцам,  полученным  в
результате однократной процедуры.



                                 БУЛЬДОЗЕР

     Точный культурный  дубликат  общества,  построенного  в  СССР,  найти
невозможно. Можно  проводить  более-менее  удачные  параллели  с  империей
инков,  с  древнешумерскими  государствами  и  вообще  с  любой  архаичной
культурой. Но  наша  социально-магическая  структура  слишком  эклектична,
чтобы хоть одна из этих аналогий была полной. Может показаться  (некоторым
действительно кажется), что в двадцатые годы работала  какая-то  секретная
комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического  наследия
прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, все было проще.
     Представим себе небольшое село, стоящее на холме - некоторые дома уже
очень стары, другие, наоборот, построены по самым  последним  проектам,  а
большинство - нечто среднее  между  первым  и  вторым.  Бок  о  бок  стоят
полузаброшенная  церковь  и  недостроенный  клуб.  В  одних  окнах  мигает
керосиновая лампа, в других горит электричество; где-то чуть слышно играет
балалайка, которую перекрывает  радиомузыка  со  столба.  Словом,  обычная
жизнь, остатки нового и старого, переплетенные самым причудливым образом.
     Теперь представим себе бульдозериста, который,  начитавшись  каких-то
брошюр, решил смести всю эту  отсталость  и  построить  новый  поселок  на
совершенно гладком месте. Сырой октябрьской ночью он садится в бульдозер и
в несколько приемов срезает всю верхнюю часть холма с деревней и жителями.
И  вот,  когда   бульдозер   крутится   в   грязи,   разравнивая   будущую
стройплощадку, происходит нечто совершенно  неожиданное:  бульдозер  вдруг
проваливается  в  подземную  пустоту   -   вокруг   оказываются   какие-то
полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные  скелеты,  черепки  и  куски
ржавчины.  Бульдозер  оказался  в  могиле.  Ни  бульдозерист,  ни   авторы
вдохновивших его брошюр не учли, что когда  они  сметут  все,  что  по  их
мнению устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более
древнее.
     Психика человека точно также имеет множество культурных  слоев.  Если
срезать  верхний  слой   психической   культуры,   объявив   его   набором
предрассудков, заблуждений  и  классово  чуждых  точек  зрения,  обнажится
темное  бессознательное  с  остатками  существовавших  раньше  психических
образований.  Все  преемственно;  вчерашнее  вложено  в  сегодняшнее,  как
матрешка в матрешку, и тот, кто  попробует  снять  с  настоящего  стружку,
чтобы затем раскрасить его под будущее, в результате  провалится  в  очень
далекое прошлое.
     Именно это и произошло. Психический котлован, вырытый в душах с целью
строительства "нового человека" на месте неподходящего старого,  привел  к
оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к
разным способам виденья мира и эпохам; эти  древности,  чуть  припудренные
смесью политэкономии, убогой философии и прошлого утопизма, и заняли место
разрушенной   картины   мира.   Трудно   увидеть   что-нибудь   новое    в
государственном рабовладении,  полном  обесценивании  человеческой  жизни,
воскрешении  "курултая"  в  качестве  высшего   органа   власти   (так   у
татаро-монголов назывался "съезд"; на одном  из  таких  курултаев  и  было
принято решение о набеге на Русь). Как и  в  случае  с  шизолексикой,  нет
необходимости специально подыскивать  примеры  -  их  полно  вокруг.  Наша
культура  похожа  на  гаитянскую  -  это  такой   же   сплав   архаики   с
современностью,  только  эксгумированные  из  бессознательного  психоформы
считаются результатами  коммунистического  воспитания  (хотя  в  некотором
смысле все именно так и обстоит).
     Когда во время  _п_а_р_т_с_о_б_р_а_н_и_я_  за  окном  трижды  каркает
ворона и _ч_л_е_н_ы _б_ю_р_о_ незаметно сплевывают через левое  плечо  или
крестят  под  столом  животы,  это  не   проявление   суеверия,   временно
омрачающего  высшую  форму   человеческой   деятельности,   а   искаженное
переплетение древних  психических  феноменов,  из  которых  самым  поздним
является крестное знамение.



                     "БЕЗРОГИЕ КОЗЛЫ" И "СЕРЫЕ СВИНЬИ"

     Во  всем  надо  искать  экономическую  основу,  учил  нас   марксизм.
Попробуем рассмотреть зомбификацию как социальный процесс.
     Секретные общества Гаити, несмотря на свою секретность,  контролируют
практически всю территорию острова. Их  названия,  изменяющиеся  от  одной
части страны к другой, включают уже знакомые нам  имена:  Зобоп,  Бизанго,
Макандаль, "Серые  свиньи"  и  пр.  Для  того,  чтобы  вступить  в  тайное
общество, требуется приглашение ("мы тут посоветовались и  думаем  -  пора
тебе, Ваня, в серые свиньи...") и инициации. Общества строго иерархичны; в
них принимают мужчин и женщин. Существуют членские билеты, тайные  пароли,
униформы и ритуалы: особые танцы, исполняемые хором  песни  ("разрушим  до
основанья, а  затем...")  и  барабанные  ритмы.  Особая  роль,  по  оценке
гаитянского антрополога  Мишеля  Лягера,  отводится  ритуалам,  призванным
"сплотить ряды" тайного общества - это сборища,  проводимые  исключительно
ночью (совсем как заседания Политбюро при Сталине),  начинающиеся  вызовом
духов и завершающиеся  торжественным  шествием  позади  священного  гроба,
известного как _с_е_к_е_й _м_о_д_у_л_е_.
     Согласно   Мишелю   Лягеру,   тайные   общества    являются    мощной
квазиполитической силой вудуистской культуры. Их происхождение восходит  к
временам борьбы за независимость; после  победы  революции  они  сохранили
свою секретность и влияние. Это как бы параллельная  структура  власти,  о
которой известно только то, что она существует.
     Теперь вернемся к  зомбификации.  В  глазах  городской  интеллигенции
Гаити зомбификация - преступная деятельность, которую  следует  как  можно
скорей разоблачить и уничтожить. Но с точки зрения  вудуиста  из  сельских
районов, зомбификация - социальный  регулятор,  так  как  ей  подвергаются
только нарушители  установившихся  норм,  и  только  по  приговору  тайных
обществ. Последние контролируют приготовление ядов, их применение  и  саму
процедуру. А о том, что происходит с зомби, можно судить по истории одного
из них, приведенной в книге Дэвиса.
     "Нарцисс рассказал, что отказался продать свою  часть  наследства,  и
его брат в припадке злобы организовал его зомбификацию.  Немедленно  после
своего воскрешения из могилы он был избит, связан и увезен  группой  людей
на север страны, где в течение двух лет работал в качестве раба  вместе  с
другими зомби. В конце концов хозяин зомби был убит, и они,  освободившись
от державшей их силы, разбрелись...
     Вместе со многими другими зомби он работал в поле от  зари  до  зари,
останавливаясь только для приема пищи один раз в день. Пища была  обычной,
за исключением того, что соль была под строгим запретом. Он осознавал, что
с ним произошло, помнил потерю семьи, друзей и своей земли, помнил желание
вернуться. Но его жизнь была подобна странному сну - события, восприятия и
объекты взаимодействовали сами по  себе  и  полностью  вне  его  контроля.
Фактически, никакой власти над происходящим  не  было.  Решения  не  имели
смысла, и сознательное действие было невозможным".
     Существует  множество  описаний  психического  состояния  заключенных
социалистического лагеря - они очень похожи. Многие зомбифицированные были
членами Союза писателей, так что зомби  описаны  снаружи  и  изнутри.  Для
вудуиста _з_о_м_б_и _к_а_д_а_в_р_  (зомби  физического  тела)  -  это  все
составляющие человека  кроме  "маленького  доброго  ангела".  Классическое
определение зомби - "тело без характера и воли". Это  идеальный  труженик,
которому не нужны даже ежедневные стакан водки и час игры на гармони.
     Представим себе, что какое-нибудь из тайных обществ  Гаити,  например
"Серые свиньи", вдруг пришло бы к власти и  заметило,  что  все  остальное
население острова варварски нарушает принятые у "серых свиней"  ритуалы  и
нормы социального поведения, а так же живет неизвестно зачем.
     Видимо,  результатом  была  бы  массовое  превращение   населения   в
"безрогих козлов" и появления Гаитянского  управления  лагерей.  Следующим
этапом было бы движение к  высшей  фазе  зомбификации  -  обработка  всего
населения, начиная с младенчества. При этом применяемые процедуры стали бы
более  мягкими,  незаметными  и   растянутыми   во   времени.   Одним   из
зомбификаторов стала бы культура - появятся зомбический реализм и  как  бы
полузапрещенный зомбический  модернизм  ("Мы  входим  в  мавзолей,  как  в
кабинет рентгеновский... И Ленин, как  рентгеном,  просвечивает  нас...");
зомбическая философия  ("трагизм  смерти  снимается  марксизмом  следующим
образом...") и зомбическая мифология ("Когда мне бывает трудно,  -  сказал
нашему корреспонденту парторг Лупоянов, - когда я  не  знаю,  что  сказать
людям, я иду на Красную площадь,  выстаиваю  долгую  очередь  в  Мавзолей,
спускаюсь  вниз  и  как  бы  просветляюсь  духом...");  газеты,  радио   и
телевидение стали бы средствами массовой дезинформации и использовались бы
для формирования стиснутого осознания, делающего возможным зомбификацию.
     Единственная слабость  этой  системы  в  том,  что  из-за  поголовной
зомбификации у власти тоже рано или поздно окажутся зомби. С этого момента
начинается  разброд,  хаос  и  стагнация  -  с  уходом  Хозяина   исчезает
магическая сила, поддерживающая описанное Нарциссом состояние. У ветеранов
зомбификации это вызовет ностальгию по когда-то  направляющей  их  руке  и
"порядку"; к другим могут вернуться их "маленькие добрые  ангелы",  и  они
опять станут людьми, а не носителями "нового" или "классового" сознания.
     Зомби  могут  освободиться  только  после  смерти  колдуна.  Но,  как
известно, хитрый колдун может долго скрывать свою смерть.



                              ТРАУРНЫЙ ПОЕЗД

     Говорят, на Павелецком вокзале  города  Москвы  находится  любопытный
музей - "траурный поезд В.И.Ленина".
     Специальные погребальные экипажи известны очень давно - взять хотя бы
подожженные корабли, на которых вожди викингов  отправлялись  в  последнее
плаванье.  Еще  древний  обычай  давать  усопшему  провожатых  -   это   и
терракотовая армия Цинь Шихуана, и задушенные слуги в шумерских гробницах,
и жены индийских правителей, живыми восходившие на погребальные костры.
     Но ни у одного из правителей древности не было  таких  пышных,  почти
уже  вековых  похорон,  как  у  В.И.Ленина;  никогда  еще  провожатыми  не
становилось столько народов, а целая страна - траурной машиной времени.
     И все же советские люди не одиноки  во  вселенной.  Среди  магических
объектов, используемых аборигенами островов Океании, есть  так  называемый
"рампа-рамп". Это особым образом высушенный мертвец колдун  в  специальном
соломенном футляре ("рампа-рампа" оплетают в солому примерно так  же,  как
винную  бутыль).  Его  хранят  исключительно  в  вертикальном   положении,
прибивая или крепко привязывая к стене хижины. Если он сорвется со  стены,
хозяев ждут серьезные беды.  Но  пока  рампа-рамп  надежно  закреплен,  он
обеспечивает семье удачу и процветание, а также связь с загробным миром.
     Вот только неизвестно, живей он всех живых  в  деревне,  или  все  же
чуть-чуть мертвее.




                    ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII


     Вначале было слово, и даже, наверное, не одно - но он ничего об  этом
не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие  свежей  смолой  доски,
которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце,
находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее - представляя  все
это, он замечал, что скорей домысливает  картину,  чем  видит  ее.  Слабое
чувство себя появилось позже - когда внутри уже стояли велосипеды,  а  всю
правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не
Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля  досок,  но  именно  эти
времена оставили в нем самый  чистый  и  запомнившийся  отпечаток:  вокруг
лежал  необъяснимый  мир,  а  он,  казалось,  в  своем  движении  по  нему
остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
     Место, правда,  было  не  из  лучших  -  задворки  пятиэтажки,  возле
огородов и помойки, - но стоило ли расстраиваться? Ведь не  всю  жизнь  он
здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить,  что
именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, -
но прелесть самого начала жизни заключается как  раз  в  отсутствии  таких
размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим
в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую  депрессию,  если  ветер
дул со стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся,  не
оставляя на его неоформившейся душе никаких следов.
     Однажды  к  нему  приблизился  голый  по  пояс  мужчина   в   красных
тренировочных штанах; в руках  он  держал  кисть  и  здоровенную  жестянку
краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать,  отличался  от
всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и  полкам.
Остановясь у стены, он обмакнул  кисть  в  жестянку  и  провел  по  доскам
ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое  время
восходивший, по некоторым сведениям, кругами  к  небу;  это  стало  первой
реальной вехой в его памяти - до нее на всем лежал налет потусторонности и
счастья.
     В ночь после окраски, получив черную римскую цифру - имя (на соседних
сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне  покрытую  толем
крышу.
     "Где я, - думал он, - кто я?"
     Сверху было темное  небо,  потом  -  он,  а  внизу  стояли  новенькие
велосипеды; на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их
рулях блестели загадочней  звезд.  Сверху  на  стене  висел  пластмассовый
обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как  символ
вечной загадки мироздания, представленной - это было так чудесно - и в его
душе. На  полках  с  правой  стороны  лежала  всякая  ерунда,  придававшая
разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На  нитке,  протянутой
от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком,  чего  с
сараями просто не бывает, - тем не менее  они  именно  напоминали,  и  ему
иногда мерещилось, что когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей
мере, гаражом.
     Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало,  -  то  есть  он  сам  -
складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей
машин  для  преодоления  пространства,  пахнувших  резиной  и  сталью;  из
мистической  интроспекции  замкнутого  на  себе  обруча;  из   писка   душ
разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В  каждом
из этих существований было бесконечно много оттенков, но  все-таки  любому
соответствовало что-то главное для него - какое-то решающее чувство, и все
они, сливаясь, образовывали новое  единство,  огороженное  в  пространстве
свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем; это и был  он,  Номер
XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась  полностью  равноправная
луна... С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.
     Скоро Номер XII  понял,  что  больше  всего  ему  нравится  ощущение,
источником или проводником которого  были  велосипеды.  Иногда,  в  жаркий
летний день, когда все вокруг стихало, он тайно отождествлял  себя  то  со
складной "Камой", то со "Спутником", и испытывал два разных  вида  полного
счастья.
     В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров  за  пятьдесят
от своего настоящего местонахождения и  катить,  например,  по  безлюдному
мосту над каналом в бетонных берегах или по  сиреневой  обочине  нагретого
шоссе, сворачивать  в  тоннели,  образованные  разросшимися  вокруг  узкой
грунтовой дорожки кустами, чтобы, попетляв по ним, выехать уже  на  другую
дорогу, ведущую к лесу, через лес, а потом упирающуюся в оранжевые  полосы
над горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца  жизни,
но этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность.
Можно было оказаться  в  городе,  в  каком-нибудь  дворе,  где  из  трещин
асфальта росли какие-то длинные  стебли,  и  провести  там  весь  вечер  -
вообще, можно было почти все.
     Когда  он  захотел  поделиться  некоторыми  из  своих  переживаний  с
оккультно ориентированным гаражом, стоящим рядом, он услышал в ответ,  что
высшее счастье на самом деле только одно и заключается оно в экстатическом
единении с архетипом гаража - как тут было рассказать собеседнику  о  двух
разных видах совершенного счастья, одно из которых было складным, а другое
зато имело три скорости.
     - Что, и я  тоже  должен  стараться  почувствовать  себя  гаражом?  -
спросил он как-то.
     - Другого пути нет, - отвечал гараж, - тебе  это,  конечно,  вряд  ли
удастся до конца, но у тебя  все  же  больше  шансов,  чем  у  конуры  или
табачного киоска.
     - А если мне нравится чувствовать себя велосипедом? - высказал  Номер
XII свое сокровенное.
     - Ну что же, чувствуй - запретить не могу.  Чувства  низшего  порядка
для некоторых - предел, и ничего с этим не поделаешь, - сказал гараж.
     - А чего это у тебя мелом на боку написано? -  переменил  тему  Номер
XII.
     - Не твое дело, говно фанерное, - ответил гараж с неожиданной злобой.
     Номер XII заговорил об этом, понятно, от  обиды  -  кому  не  обидно,
когда его чувства называют низшими? После этого случая ни о каком  общении
с гаражом не могло быть и речи, да Номер XII и  не  жалел.  Однажды  утром
гараж снесли, и Номер XII остался в одиночестве.
     Правда, с левой стороны к нему подходили  два  других  сарая,  но  он
старался даже не думать о них. Не  из-за  того,  что  они  были  несколько
другой конструкции и окрашены в тусклый неопределенный цвет - с этим можно
было бы смириться. Дело было в другом: рядом, на первом этаже  пятиэтажки,
где жили хозяева Номера XII, находился  большой  овощной  магазин,  и  эти
сараи служили для него подсобными помещениями. В них  хранилась  морковка,
картошка, свекла, огурцы, но определяющим все главное относительно  Номера
13 и Номера  14  была,  конечно,  капуста  в  двух  накрытых  полиэтиленом
огромных бочках: Номер XII часто  видел  их  стянутые  стальными  обручами
глубоководные тела, выкатывающиеся на ребре  во  двор  в  окружении  свиты
испитых рабочих. Тогда ему становилось страшно, и  он  вспоминал  одно  из
высказываний покойного  гаража,  по  которому  он  временами  скучал:  "От
некоторых вещей в жизни надо попросту как  можно  скорее  отвернуться",  -
вспоминал и сразу следовал ему. Темная труднопонимаемая жизнь соседей,  их
тухлые испарения и тупая жизнеспособность угрожали Номеру XII, потому  что
само существование этих приземистых  построек  отрицало  все  остальное  и
каждой каплей рассола в бочках заявляло, что Номер XII  в  этой  вселенной
совершенно не нужен; во всяком случае, так он расшифровывал исходившие  от
них волны осознания мира.
     Но день  кончался,  свет  мерк,  Номер  XII  становился  велосипедом,
несущимся по пустынной автостраде, и  вспоминать  о  дневных  ужасах  было
просто смешно.
     Была середина лета, когда звякнул замок, откинулась  скоба  запора  и
внутрь Номера XII вошли двое - хозяин и какая-то  женщина.  Она  очень  не
понравилась Номеру XII, потому что непонятным образом  напомнила  ему  все
то, чего он не переносил. Не то чтобы от женщины пахло капустой и  поэтому
она  производила  такое  впечатление  -  скорее  наоборот,  запах  капусты
содержал сведения об этой женщине; она  как  бы  овеществляла  собой  идею
квашения и воплощала ту угнетающую волю,  которой  Номера  13  и  14  были
обязаны своим настоящим.
     Номер XII задумался, а люди между тем говорили:
     - Ну что, полки снять - и хорошо, хорошо...
     -  Сарай  -  первый  сорт,  -  отзывался  хозяин,  выкатывая   наружу
велосипеды, - не протекает, ничего. А цвет-то какой!
     Выкатив велосипеды и прислонив их  к  стене,  он  начал  беспорядочно
собирать с полок все, что там лежало. Тогда Номеру XII стало не по себе.
     Конечно, и раньше велосипеды часто исчезали на какой-то  срок,  и  он
умел закрывать возникавшую пустоту своей памятью - потом, когда велосипеды
ставили на место, он удивлялся  несовершенству  созданных  ею  образов  по
сравнению с действительной красотой велосипедов, запросто излучаемой ими в
пространство, - так вот, пропав, велосипеды  всегда  возвращались,  и  эти
недолгие расставания с главным в собственной душе  сообщали  жизни  Номера
XII  прелесть  непредсказуемости  завтрашнего  дня;  но  сейчас  все  было
по-другому. Велосипеды забирали навсегда.
     Он  понял  это  по  полному  и  бесцеремонному  опустошению,  которое
производил в нем носитель красных штанов - такое было впервые.  Женщина  в
белом халате давно  уже  ушла  куда-то,  а  хозяин  все  копался,  сгребая
инструменты в сумку, снимая со стен  жестянки  и  старые  клееные  камеры.
Потом почти к двери подъехал грузовик, и оба велосипеда вслед за  набитыми
до отказа сумками покорно нырнули в его разверстый брезентовый зад.
     Номер XII был пуст, а его дверь открыта настежь.
     Но, несмотря ни  на  что,  он  продолжал  быть  самим  собой.  В  нем
продолжали жить души всего того, чего его лишила жизнь: и хоть  они  стали
подобны теням, они по-прежнему сливались  вместе,  чтобы  образовать  его,
Номера XII; вот только для  сохранения  индивидуальности  требовалась  вся
сила воли, которую он мог собрать.
     Утром он  заметил  в  себе  перемену  -  его  не  интересовал  больше
окружающий мир, а все, что его занимало, находилось в прошлом, перемещаясь
кругами по памяти. Он знал,  как  это  объяснить:  хозяин,  уезжая,  забыл
обруч, оставшийся единственной реальной  частью  его  нынешней  призрачной
души, - и  поэтому  Номер  XII  теперь  сильно  напоминал  себе  замкнутую
окружность. Но у него не было сил как-то к  этому  отнестись  и  подумать:
хорошо ли это? Плохо ли? Все заливала и обесцвечивала  тоска.  Так  прошел
месяц.
     Однажды появились рабочие, вошли в беззащитно раскрытую  дверь  и  за
несколько минут выломали полки. Не успел  Номер  XII  прочувствовать  свое
новое состояние, как волна ужаса обдала его, показав,  кстати,  сколько  в
нем еще оставалось жизненной силы, нужной, чтобы испытывать страх.
     По двору к нему катили бочку.  Именно  к  нему.  Даже  на  самом  дне
ностальгии, когда ему казалось, что ничего  хуже  случившегося  с  ним  не
может и присниться, он не думал о такой возможности.
     Бочка была страшной. Она была огромной и  выпуклой,  она  была  очень
старой, и ее бока, пропитанные чем-то  чудовищным,  издавали  вонь  такого
спектра, что даже привычные к  изнанке  жизни  работяги,  катившие  ее  на
ребре, отворачивались  и  матерились.  При  этом  Номер  XII  видел  нечто
незаметное рабочим: в бочке холодело внимание и она мокрым подобием  глаза
воспринимала мир. Как ее вкатывали внутрь и крутили на полу, ставя в самый
центр, потерявший сознание Номер XII не видел.


     Страдание увечит. Прошло два дня, и  к  Номеру  XII  стали  понемногу
возвращаться мысли и чувства. Теперь он был  другим,  и  все  в  нем  было
по-другому. В самом центре его души, там, где  когда-то  покоились  омытые
ветром рамы,  теперь  пульсировала  живая  смерть,  сгущавшаяся  в  бочку,
которая медленно существовала и думала; мысли эти теперь  были  и  мыслями
Номера XII. Он ощущал брожение гнилого рассола, и это  в  нем  поднимались
пузыри, чтобы лопнуть на поверхности, образовав лунку на слое плесени, это
в нем перемещались под действием газа разбухшие трупные огурцы,  и  это  в
нем напрягались пропитанные слизью доски, стянутые ржавым железом. Все это
было им.
     Номера 13 и 14 теперь не пугали его -  наоборот,  между  ними  быстро
установилось  полубессознательное  товарищество.  Но  прошлое  не  исчезло
полностью - оно просто было оттеснено и смято. Поэтому новая жизнь  Номера
XII была двойной. С одной стороны, он участвовал во всем на равных  правах
с Номерами 13 и 14, а с  другой  -  где-то  в  нем  скрывались  чувства  -
сознание ужасной несправедливости того, что  с  ним  произошло.  Но  центр
тяжести его нового существа лежал,  конечно,  в  бочке,  которая  издавала
постоянное бульканье и потрескивание,  пришедшее  на  смену  воображаемому
шелесту шин.
     Номера 13 и 14 объясняли ему,  что  все  случившееся  -  элементарный
возрастной перелом.
     - Вхождение  в  реальный  мир  с  его  заботами  и  тревогами  всегда
сопряжено с некоторыми трудностями, - говорил Номер  13,  -  совсем  новые
проблемы наполняют душу.
     И добавлял ободряюще:
     - Ничего, привыкнешь. Тяжело только сперва.
     Четырнадцатый был сараем скорее  философского  склада  (не  в  смысле
хранилища), часто говорил о духовном и скоро убедил нового  товарища,  что
раз прекрасное заключено в гармонии ("Это раз", - говорил он), а внутри  -
и это объективно - находятся огурцы или капуста ("Это два"), то прекрасное
в жизни заключено в достижении гармонии с содержимым бочки и в  устранении
всего, что этому препятствует. Под край его  собственной  бочки,  чтоб  не
вытекало, был  подложен  старый  философский  словарь,  который  он  часто
цитировал; он же помогал ему объяснять Номеру XII, как надо жить.  Все  же
Номер 14 до конца не доверял новичку, чувствуя в нем  что-то  такое,  чего
сам Номер XII в себе уже не замечал.
     Постепенно Номер XII и вправду  привык.  Иногда  он  даже  чувствовал
специфическое вдохновение, новую волю к своей  новой  жизни.  Но  все-таки
недоверие новых друзей было оправданным: несколько  раз  Номер  XII  ловил
быстрый, как  луч  из  замочной  скважины,  проблеск  чего-то  забытого  и
погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе - чего уж  говорить  о
других, которых он в эти минуты просто ненавидел.
     Все это,  конечно,  подавлялось  непобедимым  мироощущением  бочки  с
огурцами, и скоро Номер XII начинал недоумевать, чего это его так занесло.
Постепенно он становился проще и прошлое все реже  тревожило  его,  потому
что трудно стало догонять слишком мимолетные вспышки  памяти.  Зато  бочка
все чаще казалась залогом устойчивости и покоя, как балласт на корабле,  и
иногда Номер XII так и представлял себя - в виде теплохода, вплывающего  в
завтра.
     Он стал чувствовать присущую своей бочке своеобразную  доброту  -  но
только с тех пор, как окончательно открыл ей что-то в себе. Огурцы  теперь
казались ему чем-то вроде детей.
     Номера 13 и 14 были неплохими  товарищами,  и  главное  -  в  них  он
находил  опору  своему  новому.   Бывало,   вечером   они   втроем   молча
классифицировали предметы мира, наполняя все вокруг  общим  пониманием,  и
когда какая-нибудь недавно построенная рядом будка содрогалась, он  думал,
глядя на нее: "Глупость...  Ничего,  перебесится  -  поймет..."  Несколько
подобных  трансформаций  произошло  на  его  глазах,  и  это  лишний   раз
подтвердило  его  правоту.  Испытывал  он  и  ненависть  -  когда  в  мире
появлялось что-то ненужное; слава Богу, такое случалось редко. Шли  дни  и
годы, и казалось, уже ничего не изменится.
     Как-то летним вечером, оглядывая свое нутро, Номер XII натолкнулся на
непонятный предмет: пластмассовый обруч, обросший паутиной. Сначала он  не
мог взять в толк, что это и зачем, - и вдруг вспомнил: ведь  столько  было
когда-то связано с этой штукой! Бочка в нем дремала, и какая-то другая его
часть осторожно перебирала нити памяти, но все они были давно  оборваны  и
никуда  не  приводили.  Однако  ведь  было  же  что-то?   Или   не   было?
Сосредоточенно пытаясь понять, о чем же это он не помнит,  он  на  секунду
перестал чувствовать бочку и как-то отделился от нее.
     В этот самый момент во двор въехал  велосипед,  и  ездок  без  всякой
причины дважды прозвонил звоночком на руле. И этого хватило  -  Номер  XII
вдруг все вспомнил.


     Велосипед.


     Шоссе.


     Закат.


     Мост над рекой.


     Он  вспомнил,  кто  он  на  самом  деле,  и  стал  наконец  собой   -
действительно собой. Все связанное с бочкой отпало, как  сухая  корка,  он
почувствовал  отвратительную  вонь  рассола  и  увидел   своих   вчерашних
товарищей, Номеров 13 и 14, такими, какими они были. Но думать об этом  не
было времени - надо было спешить, потому что он знал, что проклятая бочка,
если он не успеет сделать того, что задумал, опять подчинит его и  сделает
собой.
     Бочка между тем проснулась, поняла, и Номер XII ощутил знакомую волну
холодного отупения: раньше он думал, что это  его  отупение.  Проснувшись,
бочка стала заполнять его, и он  ничем  не  мог  ответить  на  это,  кроме
одного.
     Под выступом  крыши  шли  два  электрических  провода.  Когда-то  они
проходили через вырез в доске, но уже давно  выбились  из  него  и  теперь
врезались оголенной медью в дерево на палец  друг  от  друга.  Пока  бочка
приходила в себя и выясняла, в чем дело, он сделал единственное, что  мог:
изо  всех  сил  надавил  на  эти  провода,  использовав   какую-то   новую
возможность, появившуюся у него от отчаяния. В следующий момент его  смела
непреодолимая сила, исшедшая из бочки с огурцами, и на какое-то  время  он
просто перестал существовать. Но дело было сделано - провода, оказавшись в
воздухе,  коснулись  друг  друга,  и  на  месте   их   встречи   вспыхнуло
лилово-белое пламя. Через секунду где-то выгорела пробка и ток в  проводах
пропал, но по сухой доске вверх уже подымалась узкая ленточка дыма,  потом
появился огонь и, не встречая на своем  пути  никакого  препятствия,  стал
расти и подползать к крыше.
     Номер XII очнулся после удара и понял, что  бочка  решила  уничтожить
его. Он  сжал  все  свое  существо  в  одной  из  верхних  досок  крыши  и
почувствовал, что бочка не одна - ей помогали  Номера  13  и  14,  которые
давили на него снаружи.
     "Очевидно, - со странной отрешенностью подумал Номер XII, -  для  них
сейчас  происходит  что-то  вроде  обуздания  помешанного,   а   может   -
прорезавшегося врага, который так ловко притворялся своим..." Додумать  не
удалось, потому что бочка, всей своей гнилью навалившись  на  границу  его
существования, удвоила усилия. Он выдержал, но понял, что  следующий  удар
будет для него последним, и приготовился к смерти.  Однако  шло  время,  а
нового  удара  не  было.  Тогда  он  несколько  расширил  свои  границы  и
почувствовал две вещи. Первой был страх, принадлежавший бочке, - такой  же
холодный и медленный, как все  ее  проявления.  Второй  вещью  был  огонь,
полыхавший вокруг и уже подбиравшийся к  одушевляемой  Номером  XII  части
потолка. Пылали стены, огненными слезами рыдал  толь  на  крыше,  а  внизу
горели пластмассовые бутылки  с  подсолнечным  маслом.  Некоторые  из  них
лопались, рассол в бочке кипел, и она, несмотря на  все  свое  могущество,
погибала. Номер XII  расширил  себя  по  всей  части  крыши,  которая  еще
существовала, и вызвал в своей памяти тот день,  когда  его  покрасили,  а
главное - ту ночь: он хотел умереть с этой мыслью. Сбоку уже  горел  Номер
13, и это было последним, что он заметил. Но смерть не шла,  а  когда  его
последнюю щепку охватил огонь, случилось неожиданное.


     Завхоз семнадцатого овощного, та самая женщина, шла домой  в  поганом
настроении. Вечером, часов в шесть, неожиданно  загорелась  подсобка,  где
стояли масло и огурцы. Масло разлилось, и огонь  перекинулся  на  соседние
сараи - в общем, выгорело все что могло. От  двенадцатого  сарая  остались
только ключи, а от тринадцатого и четырнадцатого - по нескольку  обгорелых
досок.
     Пока составляли акты и объяснялись с пожарными, стемнело, и идти было
страшно, так как дорога была пустынной  и  деревья  по  бокам  стояли  как
бандиты. Завхоз остановилась и  поглядела  назад  -  не  увязался  ли  кто
следом. Вроде было пусто. Она сделала еще несколько  шагов  и  оглянулась:
кажется, вдали что-то мигало. На всякий случай она отошла  в  сторону,  за
дерево, и стала напряженно вглядываться в темноту, ожидая,  пока  ситуация
прояснится.
     В самой дальней видимой точке дороги появилось  светящееся  пятнышко.
"Мотоцикл!" - подумала завхоз и  крепче  вжалась  в  дерево.  Однако  шума
мотора слышно не было. Светлое пятно приближалось, и стало видно, что  оно
не движется по дороге, а летит над ней. Еще секунда, и пятно  превратилось
в совершенно нереальную вещь - велосипед  без  велосипедиста,  летящий  на
высоте трех или  четырех  метров.  Странной  была  его  конструкция  -  он
выглядел как-то грубо, будто был сколочен из досок, -  но  самым  странным
было то, что он светился и мерцал, меняя цвета, становясь  то  прозрачным,
то зажигаясь до нестерпимой  яркости.  Не  помня  себя,  завхоз  вышла  на
середину дороги, и велосипед явным образом отреагировал на  ее  появление.
Он снизился, сбавил  скорость  и  описал  над  головой  одуревшей  женщины
несколько кругов, потом поднялся вверх, застыл  на  месте  и  строго,  как
флюгер, повернул над дорогой. Провисев так мгновение или два, он  тронулся
наконец с места,  разогнался  до  невероятной  скорости  и  превратился  в
сверкающую точку в небе. Потом она исчезла.


     Придя в себя, завхоз заметила, что  сидит  на  середине  дороги.  Она
встала, отряхнулась и, совсем позабыв... Впрочем, Бог с ней.




                        ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ


                           "Здесь мы можем видеть, что солипсизм совпадает
                           с чистым реализмом, если он строго продуман."
                                                        Людвиг Витгенштейн



     Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно
с нескольких направлений. Клиенты стали дольше  засиживаться  в  кабинках,
оттягивая  момент  расставания  с  осмелевшими  газетными  обрывками;   на
каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов  весенним
светом заиграло предчувствие долгожданной свободы,  еще  далекой,  но  уже
несомненной; громче стали те части матерных монологов, где помимо  господа
Бога упоминались руководители партии и правительства; чаще стали перебои с
водой и светом.
     Никто из  вовлеченных  во  все  это  толком  не  понимал,  почему  он
участвует в происходящем - никто, кроме уборщицы  мужского  туалета  Веры,
существа неопределенного возраста и совершенно бесполого,  как  и  все  ее
коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью -
но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления,  а
не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
     Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в  жизни
подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о  его
тайне. Результатом было то, что  она  уронила  тряпку  в  ведро  с  темной
мыльной водой и издала что-то вроде тихого "ах". Мысль была неожиданная  и
непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная  -  просто
пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал; а выводом из этой мысли
было то, что все  долгие  годы  духовной  работы,  потраченные  на  поиски
смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается,  в
тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло
десять минут, и значительная часть кафельного пола  была  уже  обработана,
появилось новое соображение - о том, что другим  людям,  занятым  духовной
работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже  наверняка
приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто
это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо
ходить слишком далеко, а надо поговорить с  Маняшей,  уборщицей  соседнего
туалета, такого же, но женского.
     Маняша  была  намного   старше.   Это   была   худая   старуха   тоже
неопределенных, но преклонных лет; при взгляде на  нее  Вере  отчего-то  -
может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на  затылке
-  вспоминалось  словосочетание  "Петербург  Достоевского".  Маняша   была
вериной старшей подругой; они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и
Рамачараки,  настоящая  фамилия  которого,  как  говорила   Маняша,   была
Зильберштейн; ходили в "Иллюзион" на Фосбиндера и Бергмана,  но  почти  не
говорили на серьезные темы; маняшино руководство духовной жизнью Веры было
очень ненавязчивое  и  непрямое,  отчего  у  Веры  никогда  не  появлялось
ощущения, что это руководство существует.
     Стоило Вере только  вспомнить  о  Маняше,  как  раскрылась  маленькая
служебная дверь, соединявшая оба  туалета  (с  улицы  в  них  вели  разные
входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась  путано  рассказывать  о
своей проблеме; Маняша, не перебивая, слушала.
     - ...и получается, - говорила Вера, - что поиск смысла жизни  сам  по
себе единственный смысл жизни. Или нет, не так -  получается,  что  знание
тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет  управлять  бытием,
то есть действительно прекращать старую  жизнь  и  начинать  новую,  а  не
только говорить об этом - и у каждой  новой  жизни  будет  свой  особенный
смысл. Если  овладеть  тайной,  то  уж  никакой  проблемы  со  смыслом  не
останется.
     - Вот это не совсем верно, - перебила внимательно слушавшая Маняша. -
Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того,  что  ты  не  учитываешь
природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай  ты
эту тайну, ты решила бы все проблемы?
     - Конечно, - ответила Вера. - Я уверена. Только как ее узнать?
     Маняша на секунду задумалась, а потом словно  на  что-то  решилась  и
сказала:
     - Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна,  и  ты  о
ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
     - Почему же ее тогда никто не знает?
     - Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в  голову
спросить, - ответила Маняша. - Вот ты, например, кого-нибудь  когда-нибудь
спрашивала?
     - Считай, что я тебя спрашиваю, - быстро проговорила Вера.
     -  Тогда  коснись  рукой  пола,  -  сказала  Маняша,  -   чтобы   вся
ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
     - Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, - недовольно пробормотала
Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, -
ну?
     Маняша пальцем подозвала Веру к себе, и, взяв ее за голову и наклонив
так, чтобы верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то
не очень длинное.
     И в эту же секунду за стенами раздался гул.
     - Как? И все? - разгибаясь, спросила Вера.
     Маняша кивнула головой.
     Вера недоверчиво засмеялась.
     Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала, и  не
она виновата. Вера притихла.
     -  А  знаешь,  -  сказала  она,  -  я  ведь  что-то  похожее   всегда
подозревала.
     Маняша засмеялась.
     - Так все говорят.
     - Ну что ж, - сказала  Вера,  -  для  начала  я  попробую  что-нибудь
простое. Например, чтоб здесь  на  стенах  появились  картины  и  заиграла
музыка.
     - Я думаю, что это у тебя получится, - ответила Маняша,  -  но  учти,
что произойти в результате твоих усилий может что-то  неожиданное,  совсем
вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится  только
потом.
     - А что может произойти?
     - А вот посмотришь сама.


     Посмотреть удалось не скоро, только через  несколько  месяцев,  в  те
отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не  то
вода,  а  в  воздухе  висит  не  то  пар,  не  то  туман,  сквозь  который
просвечивают   синева   милицейских   шапок   и   багровые    кровоподтеки
транспарантов.
     Произошло  это  так:  в  уборную  спустились  несколько   праздничных
пролетариев с  большим  количеством  идеологического  оружия  -  огромными
картонными  гвоздиками  на  длинных  зеленых  шестах  и  заклинаниями   на
специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к
стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами  -  на  верхнем
была непонятная надпись  "Девятый  трубоволочильный"  -  и  устроились  на
небольшой пикник в узком пространстве  перед  зеркалами  и  умывальниками.
Сильней, чем  мочой  и  хлоркой,  запахло  портвейном;  зазвучали  громкие
голоса. Сначала доносился смех и  разговоры;  потом  вдруг  стало  тихо  и
строгий мужской голос спросил:
     - Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
     - Да не специально я,  -  затараторил  неубедительный  тенор,  -  тут
бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь  сам,
Григорий! У меня рука всегда автоматически...
     Тут раздался звук удара во что-то  мягкое  и  одобрительная  матерная
разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса,
гулко взвыв напоследок с  ведущей  на  бульвар  лестницы,  исчезли.  Тогда
только Вера решилась выглянуть из-за угла.
     В центре кафельного холла сидел  на  полу  мужичонка  с  расквашенной
мордой  и  через  равные  интервалы  времени  плевал  кровью  на   залитый
портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на  ноги
и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле  осталась  мокрая
надломленная  гвоздика  и  маленький  транспарантик  с  кривой   надписью:
"Парадигма перестройки безальтернативна!" Вера совершенно не поняла, какой
в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил:  началось
что-то новое, и даже не верилось, что это  новое  вызвано  ею.  На  всякий
случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом  и  отнесла  их  в
свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки - перегородка между
ними была убрана, и места было  как  раз  достаточно,  чтобы  разместились
ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.


     После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового  может
быть в туалете?) Жизнь текла размеренно и предсказуемо; только  количество
пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
     Но вот однажды в туалете  появилась  компания  зашедших  явно  не  по
нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с  собой
у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе  -
Вера не знала, как она называется - в  которую  какие-то  люди  на  улицах
часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат  другие
люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели  все  помещение  и
ушли, так и не  воспользовавшись  своим  оптическим  приспособлением.  Еще
через несколько дней они появились в сопровождении человека  в  коричневом
плаще и с коричневым портфелем - Вера знала его, это  был  начальник  всех
городских  туалетов.  Вели  себя  прибывшие  непонятно  -  они  ничего  не
обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад  и
вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как  зыбок  мир!)
трудящихся, и время  от  времени  замирали,  мечтательно  заглядываясь  на
что-то, Вере и посетителям невидимое, но, очевидно,  прекрасное:  об  этом
можно было догадаться по  улыбкам  на  их  лицах  и  по  тем  удивительным
романтическим положениям, в которых застывали их тела - Вера не смогла  бы
выразить своих чувств  словами,  но  поняла  она  все  безошибочно,  и  на
несколько мгновений перед ее глазами встала  когда-то  висевшая  у  них  в
детдоме  репродукция  картины  "Товарищи  Киров,  Ворошилов  и  Сталин  на
строительстве Беломоро-Балтийского канала".
     А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.


     Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось  все
вокруг.  Как-то  постепенно  и  быстро,  без  остановки   производственных
мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель  на  стенах
заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали
кабинки - их стены обшили пластиком  под  орех;  вместо  строгих  унитазов
победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые  пиршественные
чаши, а у входа установили турникет, как в метро - только  вход  стоил  не
пять, а десять копеек.
     В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей
в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и  черный
полухалат-полушинель с петлицами - словом, все  как  в  метро,  только  на
петлицах и кокарде сверкала не буква "М", а две скрещенные струи,  выбитые
в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где  раньше  можно  было  хотя  бы
поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда  уже  было  не
втиснуться. Теперь Вера  сидела  возле  турникетов  в  специальной  будке,
похожей на трон марсианских коммунистов  из  фильма  "Аэлита",  улыбалась,
разменивала деньги; в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как
у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю  жизнь  продавщицы  из
Елисеевского - та, белокурая и женственно полная,  резала  семгу  на  фоне
настенной  фрески,  изображавшей  залитую  солнцем  долину,  где  прямо  в
полуметре от реальности висела прохладная  виноградная  кисть,  -  и  было
утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
     В  турникетах  весело  звенели  деньги  -  за  каждый  день  набегало
полтора-два больших холщовых мешка. "Кажется,  -  смутно  думала  Вера,  -
Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки  умный  мужик  был,
чего говорить... за что только  его  так  люди  ненавидят...  вот  тот  же
Набоков..." И  она  погружалась  в  привычные  неторопливые  мысли,  часто
состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до  собственного
конца, потому что им на смену приходили другие.


     Жить постепенно становилось все лучше -  у  входа  появились  зеленые
бархатные портьеры,  которые  посетитель  должен  был,  входя,  раздвинуть
плечом, а на стене  у  входа  -  купленная  в  обанкротившейся  пельменной
картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку:  трех  белых
лошадей, впряженных в заваленные сеном  сани,  где,  не  обращая  никакого
внимания на бегущих следом  сосредоточенных  волков,  сидели  трое  -  два
гармониста в расстегнутых полушубках и баба без  гармони  (отчего  гармонь
казалась признаком пола). Единственным, что  смущало  Веру,  был  какой-то
далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за  стен  -  она  никак  не
могла взять в толк, что может так странно  гудеть  под  землей,  но  потом
решила, что это метро, и успокоилась.
     В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага - не то  что  раньше.
На умывальниках появились куски  мыла,  рядом  -  настенные  электрические
ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент  сказал  Вере,
что приходит сюда как в театр,  она  не  удивилась  сравнению  и  даже  не
особенно была польщена.
     Новым начальником был румяный парень  в  джинсовой  куртке  и  темных
очках - он появлялся на месте редко, и как понимала  Вера,  курировал  еще
два-три  туалета.  Вере  он  казался  очень  загадочным  и  могущественным
человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
     Обычно румяный молодой человек, входя с улицы,  раскидывал  половинки
зеленой бархатной портьеры коротким и  властным  движением  ладони;  затем
появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо  глаз,  а
потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот - сначала  Вера
услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице; в  ответ
там же что-то снисходительное рявкнул  бас,  и  портьера  разошлась  -  но
вместо ладони и черных  очков  появилась  даже  не  согнутая,  а  какая-то
сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу  объяснял  верин
начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с  большой  рыжей
бородой, в красной кепке и красной  заграничной  майке,  на  которой  Вера
прочла:

                          What I really need
                          is less shit
                          from you people

     Гном был крошечный, но держался так, что казался  выше  всех.  Быстро
оглядев помещение, он открыл портфель, вынул  связку  печатей  и  приложил
одну из них к листу бумаги,  торопливо  подставленному  начальником  Веры.
После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в
черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез - Вера даже  не  заметила,
как: стоял напротив зеркала, и - нету, словно нырнул в какой-то только для
гномов открытый подземный ход.
     После развоплощения карлика с печатями  верин  начальник  успокоился,
вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из  которых
Вера поняла, что только что исчезнувший гном - на самом деле очень большой
человек и заправляет всеми московскими туалетами.
     - Ну и начальники теперь у нас, - бормотала себе под нос Вера, звякая
монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, прямо
ужас.
     Она любила делать вид, что воспринимает  все  происходящее  так,  как
должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей
в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила  эти  подземные
силы - и разбудила для смеха, для того, чтобы на  стене  повисла  картина.
Что касалось музыки, то она полагала, что ее  желание  уже  воплотилось  в
двух нарисованных гармонях.


     Вообще, насколько скучной и однообразной была  раньше  Верина  жизнь,
настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно
часто видела разных удивительных людей - ученых, космонавтов и артистов, а
однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп -  ехал  в
Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в
кабинке, возле вериной будки на длинных флейтах играли какую-то  протяжную
и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера - так  трогательно
и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
     Вскоре после этого случая верин начальник принес с собой магнитофон и
колонки, и уже на следующий день  в  сортире  заиграла  музыка.  Теперь  к
вериным  обязанностям  добавилась  еще  одна  -  переворачивать  и  менять
кассеты. Утро обычно начиналось  с  "Мессы  и  Реквиема"  Джузеппе  Верди;
первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда,  когда  страстное
сопрано из второй части уже успевало попросить Господа  об  избавлении  от
вечной смерти.
     - Либера ме домини де морте аэтерна, - тихонько подпевала  Вера  и  в
такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде.  Потом
обычно ставилась "Рождественская Оратория"  Баха  или  что-нибудь  в  этом
роде, по-немецки и на духовные темы,  и  Вера,  разбиравшая  этот  язык  с
некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело
уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
     -  Так  зачем  Господин  создал  нас?  -   с   сомнением   спрашивало
конвоируемое двумя скрипками сопрано.
     - Затем, - убежденно отвечал хор, - чтоб мы его славили.
     - Так ли это? - недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь  залезть
в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
     - Это, несомненно, так!  -  спешили  заслонить  происходящее  детские
голоса  из  хора,  не  замечая  уже  давно   наведенной   на   них   сзади
виолы-да-гамба.
     Потом,  когда  время  подходило  часам  к  двум-трем,  Вера  заводила
Моцарта,  и  растревоженная  душа  медленно  успокаивалась,  скользя   над
холодным мраморным полом какого-то огромного зала,  в  котором,  перебивая
друг друга, дребезжали два минорных рояля.
     А совсем близко к вечеру  Вера  ставила  Вагнера,  и  летящие  в  бой
Валькирии несколько секунд никак  не  могли  взять  в  толк,  что  это  за
кафельные стены и раковины мелькнули на  миг  возле  их  бешено  несущихся
вперед коней.


     Все было бы прекрасно, если  б  не  одна  странность,  сначала  почти
незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то
странный запах, а сказать откровенно - вонь,  на  которую  она  раньше  не
обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда,
когда начинала играть музыка - точнее, не появлялась, а  проявлялась.  Все
остальное время она тоже присутствовала - собственно, она была  изначально
свойственна этому месту, но до каких-то  пор  просто  не  ощущалась  из-за
того, что находилась в гармонии со всем остальным  -  а  когда  на  стенах
появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало  заметно  то
особое непередаваемое туалетное зловоние,  которое  совершенно  невозможно
описать, и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание
"Париж Маяковского".
     Вера поняла что ее мысли  незаметно  приняли  какой-то  антисоветский
уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что  теперь
это не страшно.


     Как-то вечером к Вере зашла Маняша, послушала увертюру к "Корсару", и
вдруг тоже заметила вонь.
     - Ты, Вера, никогда не задумывалась  над  тем,  почему  наши  воля  и
представление образуют вокруг нас эти сортиры? - спросила она.
     - Задумывалась, - ответила Вера. - Я давно над этим думаю, и никак не
могу понять. Я знаю, что ты  сейчас  скажешь.  Ты  скажешь,  что  мы  сами
создаем мир вокруг себя, и причина того, что мы сидим  в  сортире  -  наши
собственные души. Потом ты скажешь, что никакого  сортира  на  самом  деле
нет, а есть только проекция внутреннего содержания на  внешний  объект,  и
то, что кажется вонью - на самом деле просто экстериоризованная компонента
души. Потом ты прочтешь что-нибудь из Сологуба...
     - И мне светила возвестили, -  нараспев  перебила  Маняша,  -  что  я
природу создал сам...
     - Во-во, или еще что-нибудь в этом роде. Все верно?
     - Не вполне, - ответила Маняша. - Ты допускаешь свою обычную  ошибку.
Дело в том, что в солипсизме интересна исключительно практическая сторона.
Кое-что в этой области уже сделано - вот, например, картина с тройкой, или
эти цимбалы - бум, бум! Но вот вонь -  в  какой  момент  и  почему  мы  ее
создаем?
     - С практической стороны я могу тебе ответить, - сказала Вера, -  что
мне теперь несложно убрать и вонь и сам сортир.
     - Мне тоже, - ответила Маняша, - я и убираю его каждый вечер. Но  вот
что наступит дальше? Ты действительно думаешь, что это возможно?
     Вера открыла было рот для ответа, но вместо этого надолго закашлялась
в ладонь.
     Маняша высунула язык.


     Прошло два-три дня, и вот зеленую штору на входе  откинули  несколько
посетителей, сразу же напомнивших Вере тех первых, в джинсовых куртках,  с
которых все и началось. Только эти были  в  коже  и  еще  румяней  -  а  в
остальном вели себя так же, как и  те  -  медленно  ходили  по  помещению,
тщательно  оглядывая  все  вокруг.  И  вскоре  Вера  узнала,  что   туалет
закрывают, и теперь здесь будет комиссионный магазин.
     Ее  так  и  оставили  уборщицей,  а  на  время  ремонта   даже   дали
оплачиваемый отпуск - Вера хорошо отдохнула и перечитала  некоторые  книги
по солипсизму, до которых никак не доходили руки. А  когда  она  в  первый
день вышла на новую работу, уже ничего не напоминало о  том,  что  в  этом
месте когда-то был туалет.
     Теперь справа от входа начинался  длинный  стеллаж,  где  продавались
всякие мелочи; дальше - там, где раньше были писсуары - помещался  длинный
прилавок с одеждой, а напротив -  стойка  с  радиоаппаратурой.  В  дальнем
конце зала висели зимние вещи - кожаные плащи и куртки, дубленки и женские
пальто, и за каждым прилавком теперь стояла похожая на  народную  артистку
США продавщица.
     При ремонте было найдено несколько человеческих черепов и  планшет  с
секретными документами - но этого Вера не  увидела,  потому  что  за  ними
приехали откуда надо, и куда надо увезли.


     Работы стало намного меньше, а  денег  -  просто  уйма.  Теперь  Вера
ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо  раздвигала  толпящихся
посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой  стекла  прилавков,  за
которыми новогодней разноцветной фольгой ("все мысли веков! все мечты! все
миры!"  -  тихонько  шептала   Вера)   мерцали   жевательные   резинки   и
презервативы, отсвечивали пластмассовые  клипсы  и  броши,  мерцали  очки,
зеркальца, цепочки и карандашики.
     Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую
на своих башмаках принесли посетители, и можно  было  отдыхать  до  самого
вечера.
     Теперь музыка играла круглый день, иногда даже несколько  музык  -  а
вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через  дверь
в стене Маняше. Та поджала губы.
     - Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны мы действительно
создаем все вокруг, но с другой - мы сами просто отражения того,  что  нас
окружает. Поэтому  любая  индивидуальная  судьба  в  любой  стране  -  это
метафорическое повторение того, что с происходит со  страной,  а  то,  что
происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.
     - Ну и что?  -  не  поняла  Вера.  -  Какое  отношение  это  имеет  к
разговору?
     - А такое, - сказала Маняша, - ты же говоришь, что  вонь  пропала.  А
она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.
     С тех пор, как  мужской  туалет  перенесли  на  маняшину  половину  и
объединили с женским, Маняша сильно изменилась - стала меньше  говорить  и
реже  заглядывать  в   гости.   Сама   она   объясняла   это   достигнутой
уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души  считала,  что  дело  в
большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, вериному,  новому  образу
жизни - зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом  Вера  совсем
не думала о том,  кто  научил  ее  всему  необходимому  для  осуществления
метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение вериного отношения  к
ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и  просто  реже  стала
заходить.


     Вскоре Вера поняла, что  Маняша  была  права.  Произошло  это  так  -
однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное -
вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался
сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула  и
даже выронила тряпку - но когда она повернула голову,  чтобы  как  следует
рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения  -
на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.
     Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все  чаще
и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном  прилавке  разложены
мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть  на  него,
чтобы увидеть нечто другое. То ей  начинало  казаться,  что  дорогие  -  в
три-четыре советских зарплаты каждый - флаконы со  сказочными  названиями,
стоящие на длинной полке за спиной продавщицы,  недаром  находятся  в  том
самом месте, где раньше бодро журчали писсуары; и само название "туалетная
вода", выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало  свой
прямой смысл. За стенами теперь почти все время  что-то  тихо,  но  грозно
рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был  негромким,  но
рождал ощущение невероятной мощи.
     Вокруг появились новые люди - они приходили вскоре после  открытия  и
толкались в узком пространстве предбанника до самого вечера. Они продавали
и покупали всякую мелочь, но Вера смутно чувствовала, что  дело  совсем  в
другом - дело было  в  той  магической  операции,  которая  происходила  с
попадавшими к ним предметами. Внешне  это  выглядело  торговлей,  но  Вере
очень трудно было перестать видеть самую явную для нее на свете вещь - как
пришибленный советский люд толпился вокруг, робко пытаясь  купить  кусочек
говна подешевле.
     Вера стала присматриваться  к  новым  людям.  Сначала  стали  заметны
странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них,  упорно  выдавали
себя за говно, или, наоборот, размазанное по  ним  говно  упорно  выдавало
себя за некоторые вещи. Лица многих из них были вымазаны  говном  в  форме
черных очков; говно покрывало их плечи в виде кожаных  курток  и  джинсами
облегало ноги. Все они были вымазаны говном в  разной  степени;  трое  или
четверо были покрыты им полностью, с ног до головы, а один -  в  несколько
слоев; к нему народ подходил с наибольшим почтением.
     Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень  напоминал  Вере
ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она  внимательно  следила
за тем, что с ним происходит. Сначала он  просто  сообщал  покупателям,  у
кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь,  и  даже  сам
подлетал ко входящим и спрашивал:
     - Что нужно?
     Вскоре он уже продавал какую-то мелочь  сам,  а  однажды  днем  Вера,
переставляя по полу ведро по направлению к прилавку  с  огромными  черными
кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и  увидела  его
сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз,  она  увидела,  что  его  ноги,  на
которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем  было
покрыто большинство стоящих  вокруг.  Чисто  инстинктивным  движением  она
провела по ним тряпкой,  а  в  следующий  момент  мальчик  довольно  грубо
отпихнул ее.
     -  Под  ноги  надо   смотреть,   дура   старая,   -   сказал   он   и
продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш,  который  после  секундного
размышления переделал в кулак.
     И тут Вера поняла,  что  пока  она  управляла  миром,  к  ней  пришла
старость, и впереди теперь только смерть.


     Уже давно Вера  не  видела  Маняшу.  Отношения  между  ними  стали  в
последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на  маняшину
половину, уже долго  не  отпиралась.  Вера  стала  вспоминать,  при  каких
обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и  оказалось,  что  единственной
вещью, которую можно было сказать на этот счет было  то,  что  иногда  она
просто появлялась.
     Вера стала вспоминать историю своих отношений с Маняшей, и чем дольше
она вспоминала, тем крепче  становилось  в  ней  убеждение,  что  во  всем
виновата именно Маняша, хотя чем было это  все,  она  вряд  ли  сумела  бы
сказать. Но она решила отомстить и стала готовить  гостинец  к  встрече  с
Маняшей - так и называя то, что она приготовила "гостинцем",  и  даже  про
себя не давая вещам их настоящих имен, словно  Маняша  из-за  стены  могла
прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.
     Видно, Маняша ничего  из-за  стены  не  прочла,  потому  что  однажды
вечером она появилась. Выглядела  она  устало  и  неприветливо,  что  Вера
автоматически объяснила про себя тем, что у  Маняши  очень  много  работы.
Забыв  до  поры  про  свои  планы  и  про  недавнюю  надменность,  Вера  с
недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.
     - Это как раз понятно, - сказала она. - Дело в  том,  что  ты  знаешь
тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов.  Но
поскольку ты  не  знаешь  ее  смысла,  ты  не  в  состоянии  различить  их
метафизической сути. Поэтому тебе и кажется,  что  то,  что  ты  видишь  -
галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?
     - Нет, - сказала, подумав, Вера.  -  Очень  трудно  понять.  Наверно,
что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые  превращает,  а  некоторые
нет... А-а-а... Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно,  эти  вещи.
Это когда они сюда попадают, они им становятся... Или даже нет - то говно,
в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них...
     - Вот это уже ближе, - сказала Маняша.
     - Ой, Господи... А я-то думаю: картины, музыка... Вот дура. А  вокруг
на самом деле говно, какая ж тут музыка может быть... А кто  виноват?  Ну,
насчет говна понятно - вентиль коммунисты  открыли.  Хотя  они  ведь  тоже
внутри сидят...
     - В каком смысле внутри? - спросила Маняша.
     - А и в том, и в этом... Нет, если кто и виноват,  так  это,  Маняша,
ты, - закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на  бывшую  уже  подругу,
так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.
     - Какой еще вентиль? И почему же я? Я,  наоборот,  столько  раз  тебе
говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут,  пока  ты  со
смыслом не разберешься... Вера, ты что?
     Вера, глядя куда-то вниз и в  сторону,  пошла  на  Маняшу;  та  стала
пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой  дверцы,  ведшей
на маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.
     - Вера, что ты задумала?
     - А топором тебя хочу, - безумно  ответила  Вера  и  вытащила  из-под
халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе, - прямо по
косичке, как у Федора Михайловича.
     - Ты, конечно, можешь это сделать, - нервничая, сказала Маняша, -  но
предупреждаю - тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.
     - Да это  уж  я  сообразить  могу,  не  такая  дура,  -  замахиваясь,
вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила  топор  на  маняшину  седую
головку.
     Раздались звон и грохот, и Вера потеряла сознание.
     Придя в себя от  рокота  за  стеной,  она  обнаружила,  что  лежит  в
примерочной кабинке с топором в руках,  а  над  ней  в  высоком,  почти  в
человеческий рост, зеркале  зияет  дыра,  контурами  похожая  на  огромную
снежинку.
     "Есенин", - подумала Вера.


     Самым страшным Вере показалось то, что никакой  двери  в  стене,  как
оказалось,  не  было,  и  непонятно  было,  что  делать  со   всеми   теми
воспоминаниями, где эта дверь фигурировала.  Но  даже  это  уже  не  имело
никакого значения - Вера вдруг не узнала  саму  себя.  Казалось,  какая-то
часть ее души исчезла - часть, которой она никогда  раньше  не  ощущала  и
почувствовала только теперь, как это бывает с людьми, которых мучают  боли
в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте -  но  исчезло
что-то главное,  придававшее  остальному  смысл;  Вере  казалось,  что  ее
заменили плоским рисунком на бумаге,  и  в  ее  плоской  душе  поднималась
плоская ненависть к плоскому миру вокруг.
     - Ну погодите, - шептала она, ни к кому особо не обращаясь, -  я  вам
устрою.
     И ее ненависть  отражалась  в  окружающем  -  что-то  содрогалось  за
стенами, и посетители магазина, или туалета, или  просто  подземной  ниши,
где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена) иногда даже
отрывались  от  изучения  размазанного  по  прилавкам  говна  и  испуганно
оглядывались по сторонам.
     Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи,  что-то  гудело  и
дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью - как  будто  огромная  ладонь
сжимала картонный  стаканчик,  на  дне  которого  сидела  крохотная  Вера,
окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно,  но
в любой момент могла полностью сплющить всю верину реальность.


     И однажды днем, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала,  что
три одинаковых куска говна на полке секции  бытовой  электроники  зелеными
цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.
     Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки  с  одеждой,  где
вперемешку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые  кофточки,  и
рассеяно смотрела на покупателей, щупающих такие  близкие  и  одновременно
недостижимые рукава и воротники, когда  у  нее  вдруг  сильно  кольнуло  в
сердце. И тут же гудение за стеной вдруг стало невыносимо  громким;  стена
задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с  одеждой,
прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый
поток.
     - А-ах! - успела выдохнуть Вера, а в следующий момент  ее  подняло  с
пола, крутануло и сильно ударило о  стену;  последним,  что  сохранило  ее
сознание, было слово "Карма", написанное крупными черными буквами на белом
фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты "Правда".
     В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о  какие-то  прутья.
Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент  не
поняла, каким образом ее, только что стоявшую  на  знакомом  до  последней
кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.
     Оказалось,  что  она   плывет   вдоль   Тимирязевского   бульвара   в
черно-коричневом  зловонном  потоке,  плещущем  уже  в  окна  второго  или
третьего этажа. У нее сильно болели уши. На плаву  она  держалась  потому,
что ее пальцы глубоко вдавились в толстую пенопластовую прокладку  сложной
формы, на которой было выдавлено слово "SONY".
     Вокруг, насколько хватало взгляда, плескалась темная жижа, по которой
плыли скамейки, доски, мусор и люди. Прямо  перед  ее  лицом  покачивалась
красная кепочка с переплетенными буквами "NYC". Вера  помотала  головой  и
сообразила, что то, что она принимала за боль в ушах, было на  самом  деле
оглушительным ревом, несущимся откуда-то сзади. Она оглянулась  и  увидела
над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком
точно в том месте, где раньше был ее подземный дом.
     Течение несло Веру  вперед,  в  направлении  Тверской.  Уровень  жижи
поднимался  со  сказочной  быстротой  -  двух-трехэтажные  дома  по  бокам
бульвара были уже не видны, а  огромный  уродливый  театр  имени  Горького
теперь напоминал гранитный остров  -  на  его  крутом  берегу  стояли  три
женщины  в  белых  кисейных  платьях  и  белогвардейский  офицер,  из  под
приставленной ко лбу ладони вглядывавшийся в даль; Вера  поняла,  что  там
только что давали Чехова, но ничего не успела по  этому  поводу  подумать,
потому что почувствовала, как кто-то вырывает из ее рук кусок  пенопласта.
В следующий момент она увидела перед собой заляпанное  пучеглазое  лицо  с
зажатой во рту ручкой портфеля; две крепкие волосатые руки вцепились в  ее
спасательный квадрат, отчего тот почти ушел под поверхность жижи.
     - Пусти, сволочь, -  проорала  Вера,  пытаясь  перекрыть  космический
грохот говнопада; в ответ мужчина почти  членораздельно  что-то  промычал,
сунул руку за пазуху пиджака,  вынул  и  поднес  к  самому  вериному  лицу
какую-то книжечку; видно было только, что у нее  красная  обложка,  а  все
внутренние страницы были коричневыми и слипшимися.  Воспользовавшись  тем,
что мужчина убрал с  пенопласта  одну  руку,  Вера  изловчилась  и  сильно
укусила его за пальцы второй; мужчина замычал, отдернул ее, но ни портфеля
из зубов, ни книжечки из другой руки не выпустил.  Несколько  секунд  Вера
глядела в его затуманенные предсмертной обидой глаза, а затем они скрылись
под поверхностью жижи, и вслед за ними медленно  ушла  туда  же  сжимающая
раскрытое удостоверение рука.
     Веру  уносило  все  дальше.  Мимо  нее  проплыла  детская  коляска  с
изумленно глядящим  по  сторонам  младенцем  в  синей  шапочке  с  большой
пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома,  увенчанный
круглой башенкой с колоннами, на которой двое мордастых солдат в  фуражках
с синими околышами торопливо готовили  к  стрельбе  пулемет,  и,  наконец,
течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в  направлении
далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.
     Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад;  сзади
и  справа  над  торчащими  из  черно-коричневой  лавы  крышами  виден  был
огромный, в полнеба, грохочущий гейзер;  к  его  шуму  присоединилось  еле
различимое стрекотание пулемета.
     - Блажен, кто посетил сей мир, - шептала Вера,  прижимаясь  грудью  к
пенопласту, - в его минуты роковые...
     Вскоре она поровнялась с Моссоветом - его давно уже не было видно, но
на на том месте, где он когда-то стоял,  самоотверженно  выгребали  против
течения  несколько  десятков  пловцов  в  прилипших  к  телам  пиджаках  и
галстуках; поверхность потока за ними  была  усеяна  какими-то  маленькими
разноцветными листочками - подхватив один из них,  Вера  узнала  талон  на
туалетную бумагу.
     "Интурист" превратился в возвышающийся над темными волнами  утес.  Из
его окон высовывались ярко одетые иностранцы с  видеокамерами  на  плечах;
те, что были в верхних окнах, что-то ободряюще орали и показывали  большие
пальцы; те, что были в нижних, которые уже затопляло, суетливо крестились,
швыряли вниз чемоданы и прыгали за ними следом; их быстро и жестоко топили
кишащие в говне  таксисты,  и  шли  на  дно  следом,  увлекаемые  тяжестью
отобранных чемоданов.
     Вера увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что  это  глобус
из стены Центрального телеграфа. Она подгребла  к  нему  и  ухватилась  за
Скандинавию, отбросив  треснувший  посередине  кусок  пенопласта.  Видимо,
вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор,  который  его
крутил, и теперь он придавал  всей  конструкции  устойчивость  -  Вера  со
второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным
государство трудящихся и огляделась.


     Где-то вдалеке торчала из  говна  Останкинская  телебашня,  еще  были
видны похожие на острова  крыши,  а  впереди  медленно  наплывала  как  бы
несущаяся над водами красная звезда; когда Вера  приблизилась  к  ней,  ее
нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро
и  остановила  свой  глобус.  Рядом  с  его  бортом  на  поверхности  жижи
покачивались две солдатские фуражки и сильно  размокший  синий  галстук  в
мелкий белый горошек - судя по тому, что они почти не  двигались,  течение
здесь было слабым.
     Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той  легкости,  с
которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала,  что  все
изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так - легко и
как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось - хотелось спать,  и  она
прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от
швабры кулак.
     Когда она проснулась, мир состоял из двух частей - предвечернего неба
и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной.  Ничего
больше видно не было; рубиновые пентаграммы  давно  ушли  на  дно  и  были
теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала  об  Атлантиде,  потом  о
Луне и ее девяноста шести законах - но все эти уютные старые мысли, внутри
которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в  калачик,  теперь  были
неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она  вдруг  заметила,  как
вокруг тихо - заметила, потому что послышался тихий плеск;  он  долетал  с
той стороны, где над горизонтом  возвышался  величественный  красный  холм
заката.
     К ней  приближалась  надувная  лодка,  в  которой  стояла  высокая  и
широкоплечая фигура в фуражке, с  длинным  веслом.  Вера  приподнялась  на
руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем  глобусе
похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию
чего - самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному
океану бытия. Или уже небытия - но никакого значения это не имело.
     Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней - это был маршал Пот Мир
Суп.
     - Вэра, - сказал он с сильным восточным акцентом, - ты знаэш,  кто  я
такой!
     В его голосе было что-то ненатуральное.
     - Знаю, - ответила Вера, - кой чего читала. Я уже все  поняла  давно,
только вот там  было  написано  про  туннель.  Что  должен  быть  какой-то
туннель.
     - Тунэл хочиш? Сдэлаэм.
     Вера почувствовала, что часть поверхности  глобуса,  на  которой  она
сидела, открывается внутрь, и  она  падает  в  образовавшийся  проем.  Это
произошло очень быстро, но она все же  успела  уцепиться  руками  за  край
этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору - но под
ногами и по бокам ничего не было; была только темная  пустота,  в  которой
дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме
СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и  этот  знакомый
силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела,
вдруг  показался  самым  прекрасным  из  всего,  что  только  можно   себе
представить, потому что кроме него не оставалось больше ничего вообще.
     - Тунэл хатэла? -  послышалось  оттуда,  из  прекрасного  мимолетного
мира, который уходил навсегда, и тяжелое весло  ударило  Веру  сначала  по
пальцам правой, а потом по  пальцам  левой  руки;  светлый  контур  Родины
завертелся и исчез где-то далеко вверху.


     Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве -  это
нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было  воздуха,  и,  что
самое главное, не было ее  самой  -  она  попыталась  увидеть  хоть  часть
собственного тела и не смогла, хотя там,  куда  она  поворачивала  взгляд,
положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд  -
но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера,  сразу  во
все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом
Вера заметила, что слышит голоса - но не ушами, а просто  осознает  чей-то
разговор, касающийся ее самой.
     - Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, - сказал как бы низкий  и
рокочущий голос, - что за это полагается?
     - Солипсизм? - переспросил другой голос, как бы высокий и  тонкий.  -
За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе  социалистического
реализма. В качестве действующего лица.
     - Там уже некуда, - сказал низкий голос.
     - А в казаки к Шолохову? - с надеждой спросил высокий.
     - Занято.
     - А может в эту, как ее,  -  увлеченно  заговорил  высокий  голос,  -
военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным  лейтенантом  НКВД?  Чтоб  только
выходила из-за угла, вытирала со  лба  пот  и  пристально  вглядывалась  в
окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и  пристального  взгляда.  И
так целую вечность, а?
     - Говорю же, все занято.
     - Так что делать?
     - А пусть она сама нам скажет, -  пророкотал  низкий  голос  в  самом
центре вериного существа. - Эй, Вера! Что делать?
     - Что делать? - переспросила Вера, - как что делать?
     И вдруг вокруг словно подул ветер - это не было ветром, но напоминало
его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный
ветром лист.
     - Что делать? - по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.
     - Ну! - ласково прорычал низкий голос.
     - Что делать!? - с ужасом закричала Вера. - Что делать!? Что делать!?
Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра; скорость,  с  которой  она
неслась в пустоте, становилась все быстрее, а  после  третьего  крика  она
ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого
до этого крика  не  существовало,  но  который  после  крика  стал  реален
настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.
     - Что делать!? - крикнула она в  последний  раз,  со  страшной  силой
врезалась во что-то и от этого удара заснула - и сквозь сон донесся до нее
бубнящий монотонный и словно какой-то механический голос:
     -  ...место  помощника  управляющего,  я  выговорил  себе  вот  какое
условие: что я могу вступить в должность когда  хочу,  хоть  через  месяц,
хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не
видал своих стариков в Рязани, - съезжу к ним. До  свиданья,  Верочка.  Не
вставай. Завтра успеешь. Спи.


                                    XXVII

     Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша
уже набивали вещами два чемодана.




                               ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА


     Когда дверь,  к  которой  Любочку  прижала  невидимая  сила,  все  же
раскрылась, оказалось, что троллейбус уже тронулся, и теперь надо  прыгать
прямо в лужу. Любочка прыгнула, и так неудачно,  что  забрызгала  холодной
слякотью полу своего пальто, а уж на сапоги лучше было просто не смотреть.
Выбравшись на узкий тротуар, она оказалась между двумя текущими  навстречу
друг другу потоками огромных грузовых машин, ревущих  и  брызжущих  смесью
грязи с песком и снегом. Светофора здесь  не  было,  потому  что  не  было
перехода, и приходилось ждать, когда в сплошной стене  высоких  кузовов  -
железных (ободранных,  с  грубо  приваренными  для  жесткости  арматурными
ребрами) и деревянных (ничего и не скажешь про них, но страшно, страшно) -
появится просвет. Грузовики, без  конца  шедшие  мимо,  производили  такое
гнетущее впечатление, что было даже неясно - чья же тупая и жестокая  воля
организует перемещение этих  заляпанных  мазутом  страшилищ  сквозь  серый
ноябрьский туман из одного места в другое. Не  очень  верилось,  что  этим
занимаются люди.
     Наконец, движение чуть  стихло.  Любочка  прижала  пакет  к  груди  и
деликатно сошла на дорогу, стараясь наступать  на  черные  пятна  асфальта
среди студенистой грязи.  Напротив  желтел  длинный  забор  троллейбусного
парка, разделенный широкими черными воротами - их обычно запирали к восьми
тридцати,  но  сейчас  одна  створка  была  открыта  и  еще   можно   было
прошмыгнуть.
     - Куда  идешь-то!  -  крикнула  Любочке  задорная  баба  в  оранжевой
безрукавке, с ломом в руках стоявшая у будки за воротами. -  Не  знаешь  -
опоздавшим вход через проходную! Директор велел.
     - Я быстренько, - пробормотала Любочка и попыталась пройти мимо.
     - Не пущу тебя, - с улыбкой сказала  баба  и  переместилась  в  самый
центр прохода, - не пущу. Приходи вовремя.
     Любочка подняла глаза: баба стояла, прижимая упертый в асфальт лом  к
боку и сцепив пухлые кисти на животе; большие пальцы ее рук вращались друг
вокруг друга,  будто  она  наматывала  на  них  какую-то  невидимую  нить.
Улыбалась она так, как советского человека научили в шестидесятые годы - с
намеком на то, что все обойдется - но проход заслоняла всерьез. Справа  от
нее была будка с привинченным фанерным щитом наглядной  агитации,  где  на
фоне Евразии обнимались трое - некто в надвинутом на лицо  шлеме  с  узкой
прорезью и странным оружием в руках, человек с холодным недобрым взглядом,
одетый в белый халат и шапочку, и Бог знает как попавшая  в  эту  компанию
девушка в полосатом азиатском наряде. Снизу была прибита фанерная полоса с
надписью:

              ВСЯКИЙ ВХОДЯЩИЙ В ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ!
                     НЕ ЗАБУДЬ НАДЕТЬ СПЕЦОДЕЖДУ!

     Любочка повернула и пошла к проходной. Для этого надо  было  обогнуть
угол высоченного дома с закрашенными  до  третьего  этажа  окнами  -  там,
говорили, помещался какой-то секретный институт,  -  а  потом  идти  вдоль
желтого  забора  к  серой  кирпичной  постройке,  украшенной  вывесками  с
волшебными словами: "УПТМ", "АСУС" и  еще  что-то,  черное  на  коричневом
фоне.
     Внутри, в ответвлении коридора, возле окошек касс, в  тяжких  облаках
дыма хохотали шоферы. Любочка через другую дверь  вышла  в  огромный  двор
парка, уже пустой и похожий на покинутый аэродром.  На  всем  пространстве
между циклопическими зданиями боксов и  воротами,  через  которые  Любочка
пыталась пройти три минуты назад, не было  видно  никого,  кроме  высокого
мужчины в красном фартуке, с  большим  широкоскулым  лицом.  Он  держал  в
мускулистых розовых руках щит с  надписью:  "КРЕПИ  ДЕМОКРАТИЮ!"  и  шагал
прямо на Любочку, а неопределенное цветное  месиво  за  его  спиной,  если
приглядеться, оказывалось неисчислимой армией  тружеников,  среди  которых
было даже несколько негров. Этот плакат,  висевший  на  одном  из  боксов,
создали в малярном цехе еще весной,  и  Любочка  давно  привыкла,  что  он
встречает ее каждое утро. Плакат был устроен  умно:  текст  призыва  можно
было менять, подвешивая на двух крюках новую фанерку, и сначала  там  были
слова: "КРЕПИ ТРУДОВУЮ ДИСЦИПЛИНУ", потом, в период некоторой политической
неясности - "БЕРЕГИ РАБОЧУЮ ЧЕСТЬ", а сейчас, к празднику, повесили  новый
призыв, которого Любочка еще не видела.
     Она  дошла  до  дверей  административного  корпуса,  вошла  внутрь  и
поднялась на  второй  этаж,  в  техотдел,  где  уже  третий  год  работала
инженером по рационализации.
     В коридоре, между доской почета и стендом с фотографиями побывавших в
вытрезвителе сотрудников, висело зеркало, и Любочка остановилась поглядеть
на себя.
     Она  была  маленькая,  в  черной  синтетической  шубке  и  спортивной
шапочке, на которой были вышиты два красных зубца в синей окантовке.  Лицо
у нее было чуть обезьянье, испуганное от рождения, и когда она  улыбалась,
было видно, что она делает это с усилием и как бы выполняя то единственное
служебное действие, на которое способна.
     Расстегнув шубку (под  ней  была  белая  кофточка  с  широкой  черной
полосой на груди) и прижавшись к зеркалу, чтобы пропустить двух работяг  в
ватниках, горячо обсуждавших на ходу какое-то дело  (и  так  махавших  при
этом руками, что не дай Бог кому-нибудь было оказаться  на  пути  огромных
растрескавшихся кулаков), она увидела  почти  вплотную  свое  припудренное
лицо с ясно заметными  морщинками  у  глаз.  Двадцать  восемь  лет  -  это
все-таки двадцать восемь лет,  и  уже  не  так  легко  быть  порхающей  по
коридорам девочкой, подобием живого фикуса, на котором отдыхают утомленные
крупногабаритными железными предметами мужские взгляды.
     Она еще раз улыбнулась в зеркало и потянула на себя дверь с табличкой
"Техотдел". Ее стол стоял в углу, за истыканной доской кульмана, и  сейчас
за ним, глядя прямо ей в глаза, сидел директор парка Шушпанов, похожий  на
сильно растолстевшего Раймонда  Паулса.  В  руках  у  него  был  маленький
пестрый флажок, вынутый из пластмассовой вазы, где у Любочки стояли  ручки
и карандаши. Флажок остался с  того  дня,  когда  весь  техотдел  сняли  с
работы, чтобы встречать какого-то экзотического президента  -  тогда  всем
выдали такие и велели махать при появлении машин. Любочка сохранила его на
память из-за какого-то особенно оптимистического глянца, и  сейчас,  когда
она вошла, Шушпанов так крутанул между пальцев ее амулет, что вместо  двух
треугольников над его рукой возникло размытое красноватое облако.
     - Здрасьте, Любовь Григорьевна! - сказал он в отвратительно галантной
манере. - Задерживаетесь?
     Любочка в ответ пролепетала что-то  про  метро,  про  троллейбус,  но
Шушпанов ее перебил.
     - Ну я же не говорю - опаздываете. Я говорю - задерживаетесь. Понимаю
- дела. Парикмахерская там, галантерея...
     Вел себя он так, словно и правда говорил что-то приятное,  но  больше
всего ее напугало то, что к ней обращаются на "вы", по имени-отчеству. Это
делало все происходящее крайне двусмысленным, потому что  если  опаздывала
Любочка - то это было  одно,  а  если  инженер  по  рационализации  Любовь
Григорьевна Сухоручко - уже совсем другое.
     - Как у вас дела? - спросил Шушпанов.
     - Ничего.
     - Я про работу говорю. Сколько рацпредложений?
     - Нисколько, - ответила Любочка, а потом  наморщилась  и  сказала:  -
Хотя нет. Приходил Колемасов из жестяного цеха - он там придумал  какое-то
усовершенствование. К таким большим ножницам -  жесть  резать.  Я  еще  не
оформила.
     - Понятно. А в прошлом месяце?
     - Было два. Уже выплатили.
     - Ага.
     Директор положил флажок, соединил возле груди растопыренные пальцы  и
закатил глаза, шевеля губами и делая вид, что что-то подсчитывает.
     - Двадцать рублей. Ну а мы вам сколько платим?
     И сам себе ответил:
     - Сто семьдесят. Итого - сто пятьдесят рублей разницы. Понимаете  мою
мысль?
     Любочка понимала. И не только эту мысль, но  и  многое  другое,  чего
директор, наверное, даже не имел в виду. Ей показалось, что  на  ней,  как
лучи прожекторов, скрещиваются  взгляды  директора,  начальника  техотдела
Шувалова, выглядывающего из маленькой смежной комнаты, превращенной  им  в
кабинет, и всех остальных. И чтобы не стоять  неподвижно  в  самом  фокусе
садистического интереса трудового коллектива,  она  повернулась,  повесила
пакет на вешалку и стала медленно снимать шубу.
     - Таким, значит, образом, - сказал директор, - сегодня  обойдете  все
цеха и сообщите мне завтра утром о ваших успехах. Советую, чтобы они были.
     Он встал из-за стола, миновал замершую у вешалки Любочку,  размашисто
и медленно перекрестился на цветную фотографию троллейбуса З и У-9 в  углу
и вышел из комнаты.
     Ни на кого не глядя, Любочка села на  теплый  от  директорского  зада
стул (минут десять, наверное, ждал) и полезла в нижний ящик стола.  Все  в
комнате молчали,  поглядывая  на  спрятавшую  лицо  за  тумбой  Любочку  и
стараясь ни  в  коем  случае  не  показать  испытываемого  удовольствия  -
наоборот, лица сослуживцев изображали неопределенное сострадание пополам с
гражданской ответственностью.
     - Вот ведь как интересно! - сказал вдруг Марк  Иванович  Меннизингер,
решив, видимо, нарушить тягостную тишину.
     - Что интересно? - спросил Толик Пурыгин, отрываясь от чертежа.
     - Мы утром дроссель перетаскивали, чтоб не  пылился  -  и  такая  мне
мысль в голову пришла...
     Марк Иванович замолчал, и Толик, догадавшись, что тот  ждет  вопроса,
задал его:
     - Какая мысль, Марк Иванович?
     - А такая. Ток ведь не может по воздуху течь, верно?
     - Верно.
     - А если провод под током разорвать, что будет?
     - Искра. Или дуга. Это от индуктивности зависит.
     - Вот. Значит, все-таки течет по воздуху.
     - Ну и что? - терпеливо спросил Толик.
     - А то, что для тока сначала ничего не меняется. Он так и думает, что
течет по проводу - ведь в воздухе нет... Нет...
     - Носителей заряда, - подсказал Толик.
     - Да. Именно так. Поэтому когда провод уже порван...
     - Во-первых, - сказал Шувалов, выходя из своей  комнатки,  -  ток  не
думает. Его стихия иная. А во-вторых, при  протекании  разряда  через  газ
происходит ионизация и появляются заряженные частицы. Я это точно знаю.
     Он включил приделанный к стене приемник,  отрегулировал  громкость  и
вернулся  в  свой   кабинет.   В   комнату   вошло   несколько   невидимых
балалаечников; они играли в такой манере, что если перед этим у кого-то из
сидящих в техотделе  и  были  сомнения  насчет  существования  глубоких  и
истинно народных произведений для  оркестра  балалаек,  то  они  сразу  же
исчезли.
     Между тем, у Любочки  появилась  уверенность,  что  она  контролирует
мускулы своего лица.  Несколько  раз  улыбнувшись  за  тумбой  стола,  она
подняла голову, огляделась, села за свое рабочее место, придвинула к  себе
папку для заявок, раскрыла ее и принялась изучать предложенное новшество.
     "...Заключается в том, что штанга металлорежущих ножниц комплектуется
набором сменных грузов, что  позволяет  в  результате  несложной  операции
регулировать величину удельного момента, прикладываемого..."
     Любочка на секунду  зажмурилась,  как  делала  всегда,  когда  бывало
непонятно, и решила, что надо идти в жестяной цех выяснить все  на  месте.
Все так же ни на кого не глядя, она встала, открыла дверцу  шкафа,  вынула
новенький ватник с торчащей  из  кармана  сложенной  бумажкой  и  вышла  в
коридор.
     На улице стало еще гаже - полетели крупные снежные  хлопья.  Упав  на
асфальт, они пропитывались водой, но не таяли окончательно,  отчего  двор,
над которым разносилось  исступленное  блеяние  балалаек,  покрылся  слоем
полупрозрачной холодной жижи. Остановясь под навесом, Любочка накинула  на
плечи ватник (чтобы  сохранить  дистанцию  между  собой  и  рабочими,  она
никогда не продевала руки в рукава), сделала деловое лицо и  двинулась  по
направлению к парящему над двором широколицему мужчине в красном.
     Метрах в двадцати от бокса стояло  два  человека  -  Любочка  сначала
решила, что это кто-то из столовой, а когда подошла к ним поближе - так  и
замерла: то, что она приняла за белые халаты, оказалось  длинными  ночными
рубашками, и это была единственная одежда незнакомцев.  Один  из  них  был
толстым и низеньким, уже в летах, а другой  -  стриженным  наголо  молодым
человеком. Держась за руки, они внимательно разглядывали плакат.
     -  Обрати  внимание,  -  говорил  низенький,  причем  над  его   ртом
поднимался пар, - на сложность концепции. Как это загадочно  уже  само  по
себе - плакат, изображающий человека, несущего плакат!  Если  развить  эту
идею до полагающегося ей конца и  поместить  на  щит  в  руках  мужчины  в
красном комбинезоне плакат, на котором будет  изображен  он  сам,  несущий
такой же плакат - что мы получим?
     Молодой человек покосился на Любочку и ничего не сказал.
     - Ничего, при ней можно, -  сказал  низенький  и  подмигнул  Любочке,
отчего она  вдруг  ощутила  какую-то  совершенно  неожиданную  неуверенную
надежду.
     - Мы получим модель  вселенной,  понятное  дело,  -  ответил  молодой
человек.
     - Ну, это ты загнул, - сказал низенький и опять подмигнул Любочке.
     - По-моему, это будет что-то вроде коридора между двумя зеркалами,  в
который ты опять залез без всякой необходимости. Ты, вообще, в курсе,  где
ты сейчас находишься?
     Молодой человек вздрогнул и внимательно огляделся по сторонам.
     - Вспомнил? Ну то-то. Так что ж ты сюда забрел?
     - Я насчет смерти хотел выяснить, - виновато сказал молодой человек.
     Его собеседник нахмурился.
     - Сколько раз тебе говорить - никогда не надо забегать вперед. Но раз
уж ты сюда попал, давай внесем  некоторую  ясность.  Представь  себе,  что
каждому из бесконечной вереницы плакатов соответствует свой  мир  -  вроде
этого. И в каждом из них есть  такой  же  двор,  такие  же...  стойла  для
мамонтов... Девушка, как они называются?
     - Это боксы, - ответила Любочка. - А вам не холодно?
     - Да нет. Ему все это снится. Ну да, боксы, и  перед  каждым  из  них
кто-то стоит. Тогда место, где мы сейчас  стоим,  будет  просто  одним  из
таких миров, и окажется...
     - Окажется... Окажется... Господи!
     Молодой человек вскрикнул, выдернул  руку  и  побежал  к  боксу.  Его
собеседник выругался и кинулся за ним, на  ходу  оборачиваясь  и  виновато
всплескивая руками. Оба исчезли за углом.
     - Дураки какие-то, - пробормотала Любочка и двинулась дальше. Подходя
к прорезанной в огромной двери бокса калитке, она уже думала о другом.
     В жестяном цехе  -  небольшом  помещении  с  высоким,  в  два  этажа,
потолком - было тихо и сумрачно. В центре возвышался обитый  жестью  стол,
заваленный разноцветными металлическими обрезками, а у стены, на сдвинутых
углом лавках, сидело трое человек. Они молча играли в домино - сдержанными
и экономными движениями клали на стол фишки,  иногда  коротко  комментируя
очередной ход. Кроме коробки от домино, на чистом углу стола стояла  пачка
грузинского чая, несколько упаковок рафинада и три  сделанных  из  черепов
чаши с прилипшими к желтоватым стенкам чаинкам. Любочка подошла к играющим
и бодрым голосом сказала:
     - А я к вам! Здрасьте, товарищ Колемасов!
     - Привет, - рассеяно отозвался морщинистый дядька, сидевший с края, -
как жизнь молодая?
     - Ничего, спасибо,  -  сказала  Любочка.  -  Я  к  вам  по  делу.  По
рацпредложению.
     - Никак деньги принесла? - спросил Колемасов и пихнул локтем соседа в
бок. Сосед улыбнулся.
     - Уж сразу деньги, - сказала Любочка. - Надо оформить сначала.
     - Ну так давай, оформляй. Сейчас... Покажем...
     Колемасов положил на стол  фишку,  чем,  видимо,  закончил  партию  -
партнеры зашевелились, завздыхали и побросали оставшиеся кости.  Колемасов
встал и пошел к верстаку, кивком пригласив за собой Любочку.
     - Гляди, - сказал он. - К примеру, надо разрезать дюралевый лист.
     Он вытащил из  кучи  обрезков  блестящий  серебристый  треугольник  и
вставил его в раскрытую пасть ножниц.
     - Попробуй.
     Любочка положила журнал на стол,  взялась  руками  за  приваренную  к
ручке ножниц метровую трубу и потянула ее вниз.  Но  дюраль,  видно,  была
слишком толстой - чуточку переместившись вниз, ручка замерла.
     - Дальше не идет, - сказала Любочка.
     - Во. А теперь делаем вот что.
     Колемасов взял стоявшую у стола шестнадцатикилограммовую гирю, поднес
ее к ножницам, побагровев, поднял ее на уровень груди и повесил на трубу.
     - Давай, жми.
     Любочка  всем  своим  весом  надавила  на  трубу  -  та  продвинулась
чуть-чуть и остановилась.
     - Да сильней же надо, - сказал Колемасов и нажал на ручку сам  -  она
медленно  пошла  вниз,  а  потом  дюралевая  пластина  вдруг   с   треском
разлетелась на две части, ручка дернулась,  гиря  соскочила  и  с  тяжелым
звуком врезалась в кафельный пол десятью  сантиметрами  левее  любочкиного
сапога.
     - Вот такое усовершенствование, - сказал Колемасов.
     Двое партнеров по домино с интересом следили за происходящим.
     - Понятно, - сказала Любочка. - А тут сказано, что сменные грузы.
     - Пока их нет, - ответил  Колемасов.  -  Но  смысл  простой  -  нужно
несколько гирь. Берешь и вешаешь - или по одной, или по нескольку.
     Любочка задумалась, пытаясь изобрести умный вопрос.
     -  Скажите,  -  наконец,  заговорила  она,  -   а   какой   ожидается
экономический эффект?
     - Ой, не знаю. Не думал еще.
     - Это надо обязательно. - Или расчет экономического эффекта, или  акт
о его отсутствии. Еще нужен акт об использовании...
     - Ну вот и составляй, - ответил Колемасов.  -  Ты  ж  по  этим  делам
главная.
     Он повернулся  и  пошел  к  корешам,  один  из  которых  уже  начинал
смешивать кости домино.
     - А кто вам заявку писал? - спросила Любочка.
     - Серега Каряев. Это мы с ним вместе придумали. Ты вот что - сходи  в
слесарный, он там как раз сейчас возится. Поговори.
     Колемасов сел за стол и потянул к себе фишки.
     Через минуту Любочка уже стояла  у  входа  в  слесарный,  высматривая
Каряева. Наконец, она заметила в углу его крохотную  перепачканную  маслом
мордочку в больших роговых  очках.  Каряев  держал  плоскогубцами  длинное
зубило, упертое в дно жестяного бака, а другой человек изо всех сил  лупил
по зубилу кувалдой. Любочка попробовала помахать им журналом, но они  были
слишком заняты и ничего не заметили. Тогда она пошла к ним сама.
     - Очень просто, - сказал Каряев, выслушав  Любочку.  -  Экономический
эффект достигается за счет убыстрения слесарных работ. Надо подсчитать.
     - А как?
     - Будто сама не  знаешь.  Надо  засечь,  насколько  быстрее  проходит
операция при использовании сменных грузов, а потом помножить на количество
троллейбусных парков. Еще надо ввести коэффициент, учитывающий  количество
ножниц по жести в каждом парке. И вычесть стоимость гирь. Это я  примерную
схему даю, ясно?
     Каряев страдальчески морщился при каждом ударе кувалды,  словно  били
не по зубилу, а по его голове, а Любочку грохот так оглушал, что ей  стало
казаться, будто  Каряев  говорит  что-то  очень  умное.  Вдруг  каряевский
напарник промахнулся и въехал кувалдой по баку, отчего Любочке на  секунду
почудилось, что она стоит внутри огромного колокола. Каряев  выпрямился  и
почесал ухо.
     - Слышь, - сказал он, - я тебе завтра еще одну рацуху напишу.  Видишь
зубило? Вот я к нему приварю поперечину, чтоб держаться.  А  ты  оформишь.
Экономический эффект считать так же, только вычитать  стоимость  сварочных
работ.
     - А как ее узнать? - спросила Любочка.
     - Как, как... В справочнике посмотри. Или позвони в институт сварки.
     Каряев вдруг дернул Любочку за руку - они оба пригнулись,  и  над  их
головами с шелестом пронеслось что-то темное, размером с большую собаку.
     Любочка   выпрямилась,    косясь    на    бьющуюся    под    потолком
перепончатокрылую тварь, а Каряев, не  разгибаясь,  поднял  вылетевшее  из
плоскогубцев зубило, опять зажал его и приставил к баку.
     - Давай, Федор.
     Федор прокашлялся и взмахнул кувалдой. Любочка поглядела  на  часы  и
охнула - уже десять минут, как шел обед. Она помчалась в столовую.
     Конечно, она опоздала - очередь в столовую уже изгибалась от кассы до
самого входа. Любочка встала в ее хвост и приготовилась ждать. Сперва  она
некоторое  время  изучала  роспись  на  стене,  изображавшую  висящий  над
пшеничным полем гигантский каравай, затем  заметила  торчащий  из  кармана
собственного ватника сложенный листок, вынула его и развернула.
     "МНОГОЛИКИЙ КАТМАНДУ", - прочла она.  Под  заглавием  мелким  шрифтом
было впечатано слово "памятка".  Любочка  прислонилась  к  стене  и  стала
читать.

     "Город Катманду, столица небольшого государства Непал, расположен  на
живописных холмах в предгорьях Гималаев; если  смотреть  на  линию  холмов
снизу, из долины, то они напоминают хребет прилегшего  отдохнуть  дракона.
Поэтому предки нынешних жителей  Непала  прозвали  это  место  Драконовыми
Холмами.
     Городу около трех тысяч лет. Упоминания о Катманду как  о  крупнейшем
культурном и религиозном центре встречаются во  многих  древних  хрониках;
город был известен  даже  в  ханьском  Китае,  где  назывался  "Каньто"  и
считался столицей мифического южного царства.
     Во II - III веках нашей эры в Катманду проник буддизм, который вскоре
образовал причудливый симбиоз с местными патриархальными  культами.  Тогда
же в  Катманду  проникло  и  христианство,  не  получившее  сколько-нибудь
широкого распространения в городских верхах и оставшееся уделом  небольших
общин, занимающихся  скотоводством  на  обширных  низменностях  к  югу  от
города. Местные христиане - римские католики, но в последнее время церковь
Катманду активно добивается статуса автокефальной."

     Сзади послышалось тихое пение - Любочка  обернулась  и  увидела  трех
сотрудников   планово-экономической   группы,   вставших    в    несколько
отдалившийся от нее конец очереди. На них были длинные мешки с дырами  для
головы и рук, перетянутые на  талии  серым  шпагатом,  а  в  руках  горели
толстые парафиновые свечи. На мешках были оттиснуты какие-то цифры, черные
зонтики и надписи "КРЮЧЬЯМИ НЕ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ". Любочка стала читать дальше.

     "В конце прошлого века сюда  переселилась  русская  секта  духоборов,
основавшая несколько деревень невдалеке от города;  в  их  быту  тщательно
сохраняются все черты жизни русской деревни 19 века - например, на  стенах
изб можно увидеть вырезанные из "Нивы" портреты императора Александра  III
с семьей.
     Смешение в рамках одного города-государства нескольких  культурных  и
религиозных  традиций  превратило  Катманду  в  уникальный   архитектурный
памятник: буддийские пагоды  соседствуют  здесь  с  шиваистскими  храмами,
христианскими церквями и синагогами. По  процентному  отношению  культовых
построек к жилым Катманду занимает, безусловно,  одно  из  первых  мест  в
мире. Однако это не означает, что местные жители  чрезмерно  религиозны  -
наоборот, им скорее свойственно эпикурейское отношение в жизни.  Почти  на
каждую  календарную  дату  в  Катманду  выпадает  какой-нибудь   праздник.
Некоторые из этих праздников напоминают  европейские  -  в  них  принимают
участие члены правительства или хотя бы представители администрации; тогда
на улицах поддерживается порядок и проводятся  торжественные  мероприятия,
как,  например,   парад   национальной   гвардии,   проезжающей   в   день
независимости на слонах по главной магистрали столицы. Другие праздники  -
такие, как День Заглядывания за Край, связанный  с  традицией  ритуального
употребления психотропных растений, на время превращают Катманду в подобие
осажденного города:  по  улицам  разъезжают  правительственные  броневики,
мегафоны которых призывают разойтись собравшихся на площадях молчаливых  и
перепуганных людей.
     Наиболее  распространенным  в   Катманду   культом   является   секта
"Стремящихся  Убедиться".  На  улицах  города  часто   можно   видеть   ее
последователей - они ходят в наглухо застегнутых синих  рясах  и  носят  с
собой корзинку для милостыни. Цель их духовной практики - путем  усиленных
размышлений и подвижничества осознать человеческую жизнь такой, какова она
на самом деле. Некоторым из  подвижников  это  удается;  такие  называются
"убедившимися". Их легко узнать по постоянно издаваемому ими дикому крику.
"Убедившегося" адепта немедленно доставляют на  специальном  автомобиле  в
особый монастырь-изолятор, называющийся "Гнездо Убедившихся".  Там  они  и
проводят остаток дней, прекращая кричать только на время приема пищи.  При
приближении  смерти  "убедившиеся"  начинают  кричать  особенно  громко  и
пронзительно, и тогда молодые адепты под руки выводят их на  скотный  двор
умирать. Некоторым из присутствующих на  этой  церемонии  тут  же  удается
убедиться самим - и их водворяют в обитые пробкой помещения,  где  пройдет
их дальнейшая жизнь. Таким присваивается  титул  "Убедившихся  в  Гнезде",
дающий право  на  ношение  зеленых  бус.  Рассказывают,  что  в  ответ  на
замечание одного из гостей монастыря-изолятора о том,  как  это  ужасно  -
умирать среди  луж  грязи  и  хрюкающих  свиней,  один  из  "убедившихся",
перестав на минуту вопить, сказал: "Те, кто полагает, что легче умирать  в
кругу родных и близких, лежа на удобной постели, не имеют никакого понятия
о том, что такое смерть."
     Катманду не только культурный центр с многовековыми традициями, но  и
крупный промышленный город;  недавно  с  участием  советских  специалистов
здесь  построен  современный  электроламповый  завод,  продукция  которого
пользуется большим спросом  на  мировом  рынке.  Песчаные  пляжи  Катманду
издавна привлекают туристов со всех уголков земного шара,  и  существующая
здесь индустрия развлечений не уступает лучшим мировым образцам. Есть  тут
и молодая коммунистическая партия, борющаяся за более справедливые условия
жизни трудящихся этой небольшой живописной страны."

     Любочка поставила на свой поднос помидорный салат, рагу из свинины  и
бокал легкого итальянского вина. Подумав, она  поставила  рагу  на  место,
взяла вместо него скумбрию с капустой, расплатилась и двинулась к угловому
столику, откуда ей делали приглашающие жесты девочки из бухгалтерии.
     - Чего, памятку читала? - спросила Настя Быкова,  девушка  с  толстым
слоем пудры на некрасивом лице.
     - Да, - ответила Любочка, садясь рядом, - прочла.
     - Тепло там, наверно, - мечтательно  сказала  Настя.  -  Круглый  год
тепло. Мужиков много. И фрукты всякие. А мы тут живем, живем -  ничего  не
видим вокруг. А помираем - тоже, небось, в дурах оказываемся. Верно, Оль?
     Оля, задумавшись, глядела в суп.
     - Оль, ты чего? О чем думаешь?
     Оля подняла глаза, слабо улыбнулась и произнесла:
     - Возьми ладонь с моей груди. Мы провода под током. Друг к другу нас,
того гляди, вдруг бросит ненароком...
     - Это у нее хахаль электромонтажником работает, - вздохнув,  пояснила
Настя. - Ну ладно, чего болтать. Давайте есть, что ли.
     Любочка доела быстрее всех, поставила поднос с  тарелками  на  черную
ленту транспортера, кивнула подругам и пошла в техотдел.
     "Дура я, - думала она, поднимаясь по лестнице, - надо  было  выходить
за Ваську Балалыкина и двигать с ним в армию. Сидела бы сейчас  где-нибудь
в гарнизонной библиотеке, выдавала бы книги..."
     В коридоре она налетела  на  директора  Шушпанова,  который  как  раз
выходил из парткома. Она даже не успела как следует испугаться -  Шушпанов
развернулся, взял ее под руку и повел  по  коридору  навстречу  плакату  с
тремя  гигантскими  брезгливо-гневными  лицами  в   строительных   касках,
глядящими на корчащегося перед ними поганенького человечка с  торчащей  из
кармана бутылкой.
     - Ты сейчас чем занимаешься?
     - Я? В цеху была. Два рацпредложения буду  оформлять.  Только  насчет
экономического...
     - Все  бросай,  -  заговорщически  прошептал  Шушпанов,  -  и  дуй  в
библиотеку. Надо срочно стенгазету сделать. Там уже двое сидят - поможешь.
Лады?
     - Я рисовать не умею.
     - Ничего, там раскрашивать нужно. Давай, девка,  пулей!  -  последние
слова Шушпанов произнес так, словно их некоторая грубость  искупалась  тем
небывалым  счастьем,  которое  свалилось  на  Любочку  в  результате   его
предложения. Любочка растянула рот в улыбке и ответила:
     - Лечу! Только журнал положу.
     - Пулей! - на ходу повторил Шушпанов и бодро нырнул в дверь  туалета,
оставив Любочку  наедине  с  гневом  и  брезгливостью  висящего  в  тупике
плаката.
     Любочка пошла назад - Шушпанов протащил ее  за  собой  лишних  метров
десять, - вошла в техотдел, положила журнал на  обычное  место  и  сменила
ватник  на  синий  халат,  висевший  в  том  же  шкафу.  Все   сослуживцы,
столпившись, стояли у окна и  наблюдали  за  двумя  небесными  всадниками,
иногда выныривавшими из низких туч. Марк Иванович обернулся и сказал:
     - Любочка! Позвони Василию Балалыкину.
     - Я уже знаю, - сказала Любочка. - Спасибо.
     Номер  оказался  занят,  и  через  пять  минут  Любочка  уже  была  в
библиотеке, где парковый художник  Костя  и  библиотекарь  Елена  Павловна
склонялись над двумя сдвинутыми столами, накрытыми склеенной из нескольких
листов ватмана газетой - уже был готов карандашный  рисунок  и  оставалось
только закрасить его гуашью. Костя выдал Любочке обломок маленькой кисти и
велел как следует отмыть его в пятилитровой банке мутной воды, стоявшей на
полу.
     - Смотри только не вырони, - испуганно сказал он, - утонет.
     Любочке стало обидно от такого недоверия. Она тщательно отмыла кисть.
Для раскрашивания ей  достался  огромный  изгибающийся  колос  -  будь  он
настоящим,  им  можно  было  бы  накормить  роту  милиции.  Любочка  стала
аккуратно наносить на него слой желтой краски и уже начала ощущать радость
от того, как у нее славно получается, когда Костя  вдруг  потрепал  ее  по
плечу.
     - Ну что ты делаешь, а? - спросил он. - Ведь надо  объем  передавать.
Показываю.
     Он обмакнул кисть  в  белила  и  стал  исправлять  Любочкину  работу.
Никакого объема все равно не получалось, зато стало  казаться,  что  колос
отлит из бронзы.
     - Понятно?
     - Понятно, - она потерла пальцами виски и неожиданно для  самой  себя
спросила:
     - Слушай, а ты не помнишь, в какой это сказке железный хлеб едят?
     - Железный хлеб? - удивился Костя. - Черт знает.
     За окнами уже было темно, и горели холодные фиолетовые фонари.  Когда
открылась дверь, и в комнату стали входить люди, оставалось еще раскрасить
улыбающуюся луну и воина воздушных сил в похожем на аквариум гермошлеме.
     Собрался почти весь административный штат,  и  еще  почему-то  пришла
баба в оранжевой безрукавке, утром не пускавшая Любочку в  парк.  Шушпанов
подошел к столу, глянул на газету, похвалил, и сказал,  что  сейчас  будет
короткое собрание, а потом можно будет продолжить.
     Все расселись. Шушпанов, Шувалов и баба в безрукавке заняли  места  в
маленьком президиуме, молодежь по привычке уселась подальше, возле книжных
стеллажей, и собрание началось.
     Шушпанов встал, потер ладони и уже собирался  что-то  сказать,  когда
открылась дверь, и вошел перепачканный маслом Каряев. В руках у него  было
зубило с приваренной к нему длинной поперечиной.
     - Надо включить радио, - сказал он.
     Шушпанов поглядел на него с хмурым  недоумением,  а  потом  его  лицо
прояснилось.
     - Верно, надо включить радио.
     Выйдя из-за стола, он подошел к стене и  повернул  черный  кружок  на
боку маленького приемника с олимпийской эмблемой.
     - ...Собственного корреспондента в Непале.
     У звука появился фон. Долетели гудки машин, шум ветра, чей-то далекий
смех.
     - Стоя здесь, - заговорил вдруг громкий ухающий голос, -  на  широких
дорогах современного Непала, не перестаешь  удивляться,  как  многообразен
природный мир этой удивительной страны. Еще несколько часов назад  светило
солнце, вокруг вздымались высокие пальмы и  палисандровые  деревья,  дивно
пели голубые кукушки и красные попугаи. Казалось, этому не будет  конца  -
но у мира свои законы, и вот мы поднялись выше, в редкий воздух предгорий.
Как тихо стало вокруг! Как скорбно и сосредоточенно смотрит на землю небо!
Недаром внизу, в долине, о жителях вершин говорят, что они  едят  железный
хлеб. Да, здешние горы суровы. Но интересно вот что: когда поднимаешься из
долины к безлюдным заснеженным пикам, пересекаешь много природных зон, и в
какой-то момент замечаешь, что прямо у обочины шоссе начинается  березовая
роща, дальше растут рябины и липы, и кажется, что вот-вот в просвете между
деревьями покажутся скромные домики обычного русского  села,  пара  коров,
пасущихся за  околицей,  и,  конечно  же,  маковка  маленькой  бревенчатой
церкви. Нет-нет, а и вспомнишь  о  далеком  колокольном  звоне,  узорчатых
накупольных крестах и толпе старушек  в  притворе,  отбивающих  поклоны  и
спешащих поставить трогательную тонкую свечку  Богу...  Одно  воспоминание
приходит навстречу другому, и  скоро  замечаешь,  что  думаешь  уже  не  о
природном мире Непала,  а  о  том,  что  православная  догматика  называет
воздушными   мытарствами.   Напомню   дорогим   радиослушателям,   что   в
традиционном понимании это  -  сорокадневное  путешествие  душ  по  слоям,
населенным различными демонами, разрывающими пораженное грехом сознание на
части. Современная наука установила, что сущностью греха является забвение
Бога, а сущностью воздушных  мытарств  является  бесконечное  движение  по
суживающейся спирали к точке подлинной смерти. Умереть не так просто,  как
это кажется кое-кому... Вот вы,  например.  Вы  ведь  думаете,  что  после
смерти все кончается, верно?
     - Верно... - откликнулось несколько голосов в зале.  Любочка  сначала
услышала их, а потом уже поняла, что и сама ответила со всеми.
     - И ток не течет по воздуху. Верно?
     - Верно...
     - Нет. Неверно. (Давно уже в голосе появились издевательские ноты.) -
Но я не собираюсь портить вам праздник Октября этим пустым спором хотя  бы
из-за того, что у вас есть отличная возможность проверить это самим.  Ведь
сейчас, друзья, как раз завершается первый день ваших воздушных  мытарств.
По славной традиции он проводится на земле.
     В  зале  кто-то  тихо  закричал.   Кто-то   другой   завыл.   Любочка
повернулась, чтобы посмотреть, кто это, и вдруг все вспомнила -  и  завыла
сама. Чтобы не закричать в полный голос, надо было сдерживаться  изо  всех
сил, а для этого необходимо было занять себя  хоть  чем-то,  и  она  стала
обеими руками оттирать след протектора с обвисшей  на  раздавленной  груди
белой кофточки. По-видимому, со всеми происходило то же самое  -  Шушпанов
пытался заткнуть колпачком от авторучки пулевую дырку в  виске,  Каряев  -
вправить кости своего  проломленного  черепа,  Шувалов  зачесывал  чуб  на
зубастый синий след молнии,  и  даже  Костя,  вспомнив,  видимо,  какие-то
сведения из брошюры о спасении утопающих,  делал  сам  себе  искусственное
дыхание.
     Радио, между тем, восклицало:
     - О, как трогательны попытки  душ,  бьющихся  под  ветрами  воздушных
мытарств, уверить себя, что ничего не произошло! Они ведь и первую догадку
о том, что с ними случилось, примут за идиотский рассказ по радио! О  ужас
советской смерти! В такие странные игры играют, погибая, люди! Не  знавшие
ничего, кроме жизни, они принимают  за  жизнь  смерть.  Пусть  же  оркестр
балалаек под управлением Иеговы Эргашева разбудит вас завтра. И пусть ваше
завтра будет таким же, как сегодня,  до  мгновения,  когда  над  тем,  что
кто-то из вас принимает за свой  колхоз,  кто-то  -  за  подводную  лодку,
кто-то - за троллейбусный парк, и так дальше, - когда надо  всем  тем,  во
что ваши души наряжают смерть,  разольется  задумчивая  мелодия  народного
напева  саратовской  губернии  "Уж  вы  ветры".  А  сейчас  предлагаю  вам
послушать вологодскую песню "Не одна-то ли во поле дороженька",  вслед  за
чем немедленно начнется второй день воздушных мытарств - ведь  ночи  здесь
нет. Точнее, нет дня, но раз нет дня, нет и ночи...
     Последние слова потонули в нарастающем гуле неземных  балалаек  -  их
звук был так невыносим, что в зале, уже не стесняясь, стали кричать во все
горло.
     Вдруг у Любочки возникла спасительная мысль.  Что-то  подсказало  ей,
что если она сможет встать и выбежать в коридор,  все  пройдет.  Наверное,
похожие мысли пришли в голову и остальным - Шушпанов, качаясь,  кинулся  к
окну, баба в оранжевой безрукавке полезла под стол, сообразительный Каряев
уже тянул  руку  к  черной  кнопке  радио,  намереваясь  выключить  его  и
посмотреть, что  это  даст,  -  а  Любочка,  с  трудом  переставляя  ноги,
заковыляла к двери. Неожиданно погас  свет,  и  пока  она  наощупь  искала
ручку, на нее сзади навалилось несколько человек, охваченных, видимо,  той
же надеждой. А когда дверь, к которой Любочку прижала невидимая сила,  все
же раскрылась, оказалось, что  троллейбус  уже  тронулся,  и  теперь  надо
прыгать прямо в лужу.







                              Виктор ПЕЛЕВИН

                                   СПИ


     В самом  начале  третьего  семестра,  на  одной  из  лекций  по  эмэл
философии, Никита Сонечкин сделал одно удивительное открытие.
     Дело было в том, что с некоторых  пор  с  ним  творилось  непонятное:
стоило   маленькому   ушастому   доценту,   похожему    из    одолеваемого
кощунственными мыслями попика, войти  в  аудиторию,  как  Никиту  начинало
смертельно клонить в сон. А когда доцент принимался говорить и  показывать
пальцем в люстру, Никита уже ничего не мог с собой поделать - он  засыпал.
Ему чудилось, что лектор говорит не о философии, а о чем-то из детства:  о
каких-то чердаках, песочницах и горящих помойках; потом ручка в  Никитиных
пальцах забиралась по диагонали в  самый  верх  листа,  оставив  за  собой
неразборчивую фразу; наконец, он клевал носом и  проваливался  в  черноту,
откуда через секунду-другую выныривал, чтобы вскоре все повторилось в  той
же самой  последовательности.  Его  конспекты  выглядели  странно  и  были
непригодны для  занятий:  короткие  абзацы  текста  пересекались  длинными
косыми предложениями, где речь шла то о космонавтах-невозвращенцах,  то  о
рабочем визите монгольского хана, а почерк становился мелким и прыгающим.
     Сначала  Никита  очень  расстраивался   из-за   своей   неспособности
нормально высидеть лекцию, а потом  задумался  -  неужели  это  происходит
только с ним? Он стал приглядываться к остальным студентам, и здесь-то его
ждало открытие.
     Оказалось, что спят вокруг почти все, но делают  это  гораздо  умнее,
чем он -  уперев  лоб  в  раскрытую  ладонь,  так,  что  лицо  оказывалось
спрятанным. Кисть правой руки при  этом  скрывались  за  локтем  левой,  и
разобрать, пишет сидящий или нет, было нельзя. Никита  попробовал  принять
это положение и обнаружил, что сразу же изменилось качество его сна.  Если
раньше он рывками перемещался от  полной  отключенности  до  перепуганного
бодрствования, то теперь эти два состояния соединились - он засыпал, но не
окончательно, не до черноты, и  то,  что  с  ним  происходило,  напоминало
утреннюю дрему, когда любая мысль  без  труда  превращается  в  движущуюся
цветную картинку, следя за которой, можно одновременно  дожидаться  звонка
переведенного на час вперед будильника.
     Выяснилось, что в этом новом состоянии даже удобнее записывать лекции
- надо было  просто  позволить  руке  двигаться  самой,  добившись,  чтобы
бормотание лектора скатывалось от уха прямо к пальцам, ни в коем случае не
попадая в мозг - в противном случае Никита или просыпался,  или  наоборот,
засыпал  еще  глубже,  до  полной  потери  представления  о  происходящем.
Постепенно, балансируя между этими двумя состояниями, он так  освоился  во
сне, что научился уделять одновременно нескольким предметам  внимание  той
крохотной части своего сознания,  которая  отвечала  за  связи  с  внешним
миром. Он мог, например, видеть сон, где действие  происходило  в  женской
бане  (довольно  частое  и  странное  видение,  поражавшее   целым   рядом
нелепостей: на бревенчатых стенах висели рукописные  плакаты  со  стихами,
призывавшими беречь хлеб, а кряжистые русоволосые бабы со ржавыми  шайками
в руках носили короткие балетные юбочки из перьев) - и одновременно с этим
мог не только следить за потеком яичного желтка на лекторском галстуке, но
и выслушивать анекдот про  трех  грузинов  в  космосе,  который  постоянно
рассказывал сосед.
     Просыпаясь после философии, Никита в первые дни не  мог  нарадоваться
своим новым возможностям, но самодовольство улетучилось, когда  он  понял,
что может пока только слушать и писать во сне, а ведь тот, кто в это время
рассказывал ему анекдот, тоже спал! Это было ясно по особому  маслянистому
блеску глаз, по общему положению туловища и  по  целому  ряду  мелких,  но
несомненных деталей. И вот, уснув на одной из  лекций,  Никита  попробовал
рассказать анекдот в ответ - специально выбрал самый простой  и  короткий,
про международный конкурс скрипачей в Париже.  У  него  почти  получилось,
только в самом конце он сбился и заговорил о мазуте Днепропетровска вместо
маузера Дзержинского. Но собеседник ничего не заметил и басовито хохотнул,
когда за последним сказанным Никитой словом истекли три секунды  тишины  и
стало ясно, что анекдот закончен.
     Больше всего Никиту удивляли  та  глубина  и  вязкость,  которые  при
разговоре во сне приобретал его голос. Но обращать на это слишком  большое
внимание было опасно - начиналось пробуждение.
     Говорить во сне было трудно, но возможно, а до каких пределов могло в
этом дойти  человеческое  мастерство,  показывал  пример  лектора.  Никита
никогда бы не догадался, что тот  тоже  спит,  если  бы  не  заметил,  что
лектор, имевший привычку плотно прислоняться к высокой кафедре,  время  от
времени переворачивается на другой бок, оказываясь к  аудитории  спиной  и
лицом к доске (чтобы оправдать невежливое положение  своего  туловища,  он
вяло взмахивал рукой в  направлении  пронумерованных  белых  предпосылок).
Иногда лектор поворачивался на  спину  и  прислонялся  затылком  к  еловой
окантовке кафедры; тогда его речь замедлялась, а высказывания  становились
либеральными до радостного испуга - но основную часть курса  он  читал  на
правом боку.
     Скоро Никита понял, что спать удобно не только на лекциях,  но  и  на
семинарах, и постепенно у него стали выходить некоторые несложные действия
- так, он мог, не просыпаясь, встать, приветствуя преподавателя, мог выйти
к доске и стереть написанное, или даже поискать в соседних аудиториях мел.
Когда его вызывали, он сперва просыпался, пугался  и  начинал  блуждать  в
словах  и  понятиях,   одновременно   восхищаясь   неподражаемым   умением
преподавателя морщиться, кашлять и постукивать рукой по столу,  не  только
держа глаза открытыми, но и придавая им подобие выражения.
     Первый раз ответить во сне  получилось  у  Никиты  неожиданно  и  без
всякой подготовки - просто он краем сознания  заметил,  что  пересказывает
какие-то "основные  направления"  и  одновременно  находиться  на  верхней
площадке высокой колокольни, где  играет  маленький  духовой  оркестр  под
управлением  любви,  оказавшейся  маленькой   желтоволосой   старушкой   с
обезьяньими ухватками. Никита получил пятерку и с тех пор  даже  конспекты
первоисточников вел, не просыпаясь  и  приходя  в  бодрствующее  состояние
только для того, чтобы  выйти  из  читального  зала.  Но  мало-помалу  его
мастерство росло, и к концу второго курса он уже засыпал,  входя  утром  в
метро, а просыпался, выходя с той же станции вечером.
     Но кое-что стало его  пугать.  Он  заметил,  что  все  чаще  засыпает
неожиданно, не отдав себе в этом отчета. Только проснувшись,  он  понимал,
что, например, приезд к ним в институт  товарища  Луначарского  на  тройке
вороных с бубенцами  -  не  часть  идеологической  программы,  посвященной
трехсотлетию первой русской балалайки (к этой дате готовилась в те дни вся
страна),  а  обычное  сновидение.  Было  много  путаницы,  и  чтобы  иметь
возможность в любой момент выяснить, спит он или нет, Никита стал носить в
кармане маленькую булавку с зеленой  горошиной  на  конце;  когда  у  него
возникали сомнения, он колол себя  в  ляжку,  и  все  выяснялось.  Правда,
появился новый страх, что ему может просто сниться, будто  он  колет  себя
булавкой, но эту мысль Никита отогнал как невыносимую.
     Отношения с товарищами по  институту  у  него  заметно  улучшились  -
комсорг Сережа Фирсов, который мог во сне выпить одиннадцать  кружек  пива
подряд, признался, что раньше все считали Никиту психом,  или,  во  всяком
случае, человеком со странностями,  но  вот  наконец  выяснилось,  что  он
вполне свой. Сережа хотел добавить что-то еще, но у него заплелся язык,  и
он неожиданно стал говорить  что-то  о  сравнительных  шансах  Спартака  и
Салавата Юлаева в этом году,  из  чего  Никита,  которому  в  этот  момент
снилась Курская битва, понял, что приятель видит что-то римско-пугачевское
и крайне запутанное.
     Постепенно Никиту перестало  удивлять,  что  спящие  пассажиры  метро
ухитряются переругиваться, наступать друг другу на ноги  и  удерживать  на
весу тяжелые сумки, набитые рулонами  туалетной  бумаги  и  консервами  из
морской капусты - всему этому он научился сам. Поразительным было  другое.
Многие из пассажиров, пробравшись к пустому месту на  сиденье,  немедленно
роняли голову на грудь и засыпали - не так, как спали за минуту до  этого,
а глубже, полностью отъединяя себя от всего вокруг. Но, услышав сквозь сон
название своей станции, они  никогда  не  просыпались  окончательно,  а  с
потрясающей меткостью попадали в то самое  состояние,  из  которого  перед
этим ныряли во временное небытие. Первый раз  Никита  заметил  это,  когда
сидевший перед ним мужик в синем халате, храпевший на  весь  вагон,  вдруг
дернул головой, заложил проездным раскрытую на коленях книгу, закрыл глаза
и погрузился в  неподвижное  неорганическое  оцепенение;  через  некоторое
время вагон сильно тряхнуло, и мужик, еще раз дернув головой,  зашевелился
- раскрыл свою книгу, спрятал проездной в карман и захрапел опять.  То  же
самое, как догадался Никита, происходило и с остальными, даже если они  не
храпели.
     Дома он стал внимательно приглядываться к родителям и скоро  заметил,
что никак не может застать их в бодрствующем состоянии  -  они  спали  все
время. Один только раз отец, сидя в кресле, откинул голову и увидел кошмар
- завопил, замахал руками, вскочил и  проснулся  -  это  Никита  понял  по
выражению его лица - но тут же выругался,  заснул  опять  и  сел  ближе  к
телевизору,  где  как  раз  синим  цветом  мерцало  какое-то  историческое
совместное засыпание.
     В другой раз мать уронила  себе  на  ногу  утюг,  сильно  ушиблась  и
обожглась, и так жалобно всхлипывала во сне  до  приезда  бригады  "Скорой
помощи", что Никита, не в силах вынести  этого,  заснул  сам  и  проснулся
только вечером, когда мать уже мирно клевала носом над "Одним  днем  Ивана
Денисовича". Книгу принес заглянувший  на  запах  бинтов  и  крови  сосед,
старик-антропософ Максимка, с детства  напоминавший  Никите  опустившегося
библейского  патриарха.  Максимка,  изредка   посещаемый   кем-нибудь   из
многочисленных  уголовных  внуков,  тихо  досыпал  свой  век  в   обществе
нескольких умных и злых котов  да  темной  иконы,  с  которой  он  шепотом
переругивался каждое утро.
     После случая с  утюгом  начался  новый  этап  Никитиных  отношений  с
родителями. Оказалось, что все скандалы  и  непонимания  ничего  не  стоит
предотвратить, если засыпать в самом начале беседы. Однажды  они  с  отцом
долго обсуждали положение в стране - во время разговора  Никита  ерзал  на
стуле и вздрагивал, потому что ухмыляющийся Сенкевич, привязав его к мачте
папирусной лодки, что-то говорил на ухо худому  и  злому  Туру  Хейердалу;
лодка  затерялась  где-то  в  Атлантике,  и  Хейердал  с  Сенкевичем,   не
скрываясь, ходили в черных масонских шапочках.
     - Умнеешь, - сказал отец, одним глазом глядя в потолок, а другим - на
тумбочку для морской капусты, - только непонятно, кто тебе эту чушь наплел
насчет шапочек. У них фартуки, длинные такие, - отец показал руками.
     Вообще, выяснилось - к какому бы роду  человеческой  деятельности  ни
пытался приспособить себя Никита, трудности существовали  только  до  того
момента, когда он засыпал, а потом, без всякого участия со своей  стороны,
он делал все необходимое, да так хорошо, что, проснувшись, удивлялся.  Это
относилось не только к институту, но и к свободным часам, бывшим до  этого
довольно мучительными из-за  своей  бессмысленной  протяженности.  Во  сне
Никита  проглотил  многие  из  книг,  никак  не  поддававшихся  до   этого
расшифровке, и даже научился  читать  газеты,  чем  окончательно  успокоил
родителей, нередко до этого с горечью шептавшихся по его поводу.
     - У тебя прямо какое-то возрождение к жизни!  -  говорила  ему  мать,
любившая торжественные обороты. Обычно эта фраза произносилась  на  кухне,
во время приготовления борща. В кастрюлю упадала свекла, и Никите начинало
сниться что-то из Мелвилла. В открытое окно влетал запах  жареной  морской
капусты и коровье мычание валторн; музыка стихала, и радиоголос говорил:
     - Сегодня в девятнадцать часов  предлагаем  вашему  вниманию  концерт
мастеров  искусств,  являющийся   как   бы   заключительным   аккордом   в
торжественной симфонии, посвященной трехсотлетию первой русской балалайки!
     Вечером семья собиралась у синего  окна  во  вселенную.  У  Никитиных
родителей была любимая семейная передача - "Камера смотрит  в  мир".  Отец
по-домашнему выходил к ней в своей полосатой серой пижаме и сворачивался в
кресле; из кухни с тарелкой  в  руке  подтягивалась  мать,  и  они  часами
завороженно  поворачивали  полуприкрытые  глаза  за  плывущими  по  экрану
пейзажами.
     - Если вы хотите  отведать  свежих  бананов  и  запить  их  кокосовым
молоком, - говорил телевизор, - если вы хотите насладиться  шумом  прибоя,
теплым золотым песком и нежными лучами солнца, то...
     Тут телевидение делало интригующую паузу.
     - ...то это значит,  что  вы  хотите  побывать  в  бананово-лимоновом
Сингапуре...
     Никита  посапывал  рядом  с  родителями.  Иногда  до  него   долетало
преломленное мутной призмой сна название передачи, и содержание сновидения
задавалось экраном. Так, во время программы "Наш сад" Никите несколько раз
привиделся основатель полового  извращения;  на  французском  маркизе  был
клюквенный стрелецкий кафтан с золотыми галунами, и  он  звал  с  собой  в
какое-то женское общежитие. А иногда все смешивалось в полную неразбериху,
и архимандрит Юлиан, непременный участник любого уважающего себя "круглого
стола", выглядывал из длинного ЗИЛа с мигалкой и говорил:
     - До встречи в эфире!
     При этом он испуганно тыкал пальцем вверх, в  небесную  пустоту,  где
одиноко стояла  красная  точка  Антареса  из  передачи  об  Иване  Бунине.
Кто-нибудь из родителей  переключал  программу,  Никита  чуть  приоткрывал
глаза и видел на экране майора в голубом берете, стоящего в жарком  горном
ущелье. "Смерть? - улыбался майор. - Она страшна только сначала, в  первые
дни. По сути, служба здесь стала для нас хорошей школой - мы учили  духов,
духи учили нас..."
     Щелкал выключатель, и Никита отправлялся в свою комнату -  спать  под
одеялом на кровати. Утром услышав шаги в коридоре или звон будильника,  он
осторожно  приоткрывал  глаза,  некоторое  время  привыкал  к   тревожному
утреннему свету, вставал и шел в ванную, где в его голову обычно приходили
разные мысли и ночной сон уступал место первому из дневных.
     "Как же все-таки одинок человек, - думал он, ворочая во рту  лысеющей
зубной щеткой. Ведь я  даже  не  знаю,  что  снится  моим  родителям,  или
прохожим на улицах, или дедушке Максиму. Хоть бы с кем поговорить."
     И тут же он пугался,  понимая,  насколько  эта  тема  невозможна  для
обсуждения. Ведь даже самые бесстыдные из книг, какие  прочел  Никита,  ни
словом об этом не упоминали; точно так же никто при нем не говорил об этом
вслух. Никита догадывался, в чем дело,  -  это  была  не  просто  одна  из
недомолвок, а своеобразный шарнир, на котором поворачивались жизни  людей,
и если кто-то даже и кричал, что надо говорить всю, как есть правду, то он
делал это не потому, что очень уж ненавидел недомолвки, а  потому,  что  к
этому его вынуждала главная недомолвка существования. Однажды, стоя в мед-
ленной очереди за морской  капустой,  заполнившей  пол-универсама,  Никита
увидел даже особый сон на эту тему.
     Он находился в каком-то  сводчатом  коридоре,  потолок  которого  был
украшен лепными виноградными кистями и курносыми женскими профилями, а  по
полу шла красная ковровая дорожка. Никита пошел по коридору, несколько раз
повернул и вдруг оказался в коротком аппендиксе,  кончающемся  закрашенным
окном; одна из  дверей  короткого  коридорного  тупика  открылась,  оттуда
выглянул пухлый мужчина в  темном  костюме  и,  сделав  счастливые  глаза,
поманил Никиту рукой. Никита вошел.
     В  центре  комнаты,  за  большим  круглым  столом,   сидели   человек
десять-пятнадцать, все в костюмах, с галстуками, и  все  довольно  похожие
друг на друга - лысоватые, пожилые, с  тенью  одной  какой-то  невыразимой
думы на лицах. Один из  них  громко  говорил,  и  на  Никиту  не  обратили
внимания.
     - Ни тени  сомнения!  -  говорил,  щупая  ладонью  что-то  невидимое,
выступающий, - надо сказать всю правду. Люди устали.
     - А почему бы и нет? Конечно! - отозвались несколько бодрых  голосов,
и заговорили все сразу - началась неразбериха, шум, пока тот, кто  говорил
в самом начале, не хлопнул изо всех сил по столу папкой с  надписью  "ВРПО
"Дальрыба" (надпись, как сообразил Никита, была на самом деле вовсе не  на
папке, а на банке морской капусты). Удар пришелся всей плоскостью, и  звук
вышел тихим, но очень долгим и  увесистым,  похожим  на  звон  колокола  с
глушителем. Все стихло.
     - Понятно, - вновь заговорил хлопнувший, - надо сначала выяснить, что
из всего этого выйдет. Попробуем составить подкомиссию, скажем, в  составе
трех человек.
     - Зачем? - спросила девушка в белом халате.
     Никита понял, что она здесь из-за него, и протянул ей  два  рубля  за
свои пять банок. Девушка сунула деньги в карман, издала ртом звук, похожий
на трещащее жужжание кассового аппарата, но на Никиту даже не поглядела.
     - А затем, - ответил ей мужчина, хоть Никита уже миновал кассу и  шел
теперь к дверям универсама, - затем, что мы сами сначала попробуем сказать
всю-всю правду друг другу.
     Очень быстро договорились насчет членов подкомиссии - ими  стали  сам
оратор и двое мужчин в синих тройках и роговых очках, похожие, как  родные
братья - даже перхоти у обоих было больше  на  левом  плече.  (Разумеется,
Никита отлично знал, что и перхоть на  плечах,  и  простонародный  выговор
некоторых слов не настоящие и являются просто проявлениями принятой в этих
кругах эстетики совещаний). Все остальные вышли  в  коридор,  где  светило
солнце, дул ветер и гудели машины, и пока  Никита  спускался  в  подземный
переход, дверь в комнату заперли, а чтоб никто  не  подглядывал,  замочную
скважину замазали икрой с бутерброда.
     Стали ждать. Никита миновал памятник противотанковой  пушке,  магазин
"Табак" и дошел уже до  огромной  матерной  надписи  на  стене  панельного
Дворца бракосочетаний - это значило, что до дома еще пять минут  ходьбы  -
когда из комнаты, откуда все  это  время  доносились  тихие  неразборчивые
голоса, вдруг  послышалось  какое-то  бульканье  и  треск,  вслед  за  чем
наступила полная тишина.  Вся  правда,  видимо,  была  сказана,  и  кто-то
постучал в дверь.
     - Товарищи! Как дела?
     Ответа не было. В маленькой толкучке у дверей начали переглядываться,
и какой-то загорелый, европейского вида мужчина по ошибке  переглянулся  с
Никитой, но сразу же отвел глаза и раздраженно что-то пробормотал.
     - Ломаем! - решили, наконец в коридоре.
     Дверь вылетела с пятого или с шестого удара,  как  раз  когда  Никита
входил в свой подъезд, после чего он вместе с ломавшими дверь  очутился  в
совершенно пустой комнате, на  полу  которой  расползалась  большая  лужа.
Никита сперва решил, что это  та  же  лужа,  что  и  на  полу  лифта,  но,
сравнивая их контуры, убедился, что  это  не  так.  Несмотря  на  то,  что
длинные языки лужи еще ползли к стенам,  ни  под  столом,  ни  за  шторами
никого не было, а на стульях горбились и обвисали  три  пустых,  обгорелых
изнутри костюма. Возле ножки одного из стульев блестели треснутые  роговые
очки.
     - Вот она, правда-то, - прошептал кто-то за спиной.
     Сон, уже порядком надоевший, никак не  кончался,  и  Никита  полез  в
карман за булавкой. Как назло, ее там не  было.  Войдя  в  свою  квартиру,
Никита швырнул на пол сумку с консервными  банками,  открыл  шкаф  и  стал
шарить по карманам всех висящих там штанов.  Тем  временем  все  вышли  из
комнаты в коридор и стали тревожно шептаться;  опять  загорелый  тип  чуть
было не шепнул что-то Никите, но вовремя  остановился.  Решили,  что  надо
срочно куда-то звонить, и  загорелый,  которому  это  было  доверено,  уже
двинулся к телефону, как вдруг все взорвались ликующими криками - впереди,
в коридоре, показались исчезнувшие  трое.  Они  были  в  синих  спортивных
трусах и кроссовках, румяные и бодрые, как из бани.
     - Вот так! - закричал, махая рукой, тот, что говорил в  самом  начале
сна. - Это, конечно, шутка, но мы хотели показать  некоторым  нетерпеливым
товарищам...
     Со зла Никита  уколол  себя  булавкой  даже  несколько  сильней,  чем
требовалось, и что случилось дальше, осталось неизвестным.
     Подняв сумку, он отнес ее на кухню и подошел к  окну.  На  улице  был
летний вечер, шли и весело переговаривались о чем-то люди, гудели  машины,
и все было так, как если бы любой из прохожих действительно шел сейчас под
Никитиными окнами, а не находился в каком-то только ему ведомом измерении.
Глядя на крохотные фигурки людей, Никита с тоской думал, что до сих пор не
знает ни содержания  их  сновидений,  ни  отношения,  в  котором  для  них
находятся сны и явь, и что ему совсем некому пожаловаться на  приснившийся
кошмар или  поговорить  о  снах,  которые  ему  нравятся.  Ему  вдруг  так
захотелось пойти на улицу и с кем-нибудь - совершенно  неважно,  с  кем  -
заговорить обо всем этом, что он понял - как ни дик такой замысел, сегодня
он именно это и сделает.


     Минут через сорок он уже шел от одной из окраинных станций  метро  по
поднимающейся к горизонту пустой улице, похожей на  половинку  разрезанной
надвое липовой аллеи, - там, где должен был  расти  второй  ряд  деревьев,
проходила широкая асфальтовая дорога. Он приехал сюда  потому,  что  здесь
были тихие, почти не посещаемые милицейскими  патрулями  места.  Это  было
важно - Никита знал, что от спящего милиционера можно  убежать  только  во
сне, а адреналин в крови - плохое снотворное. Никита шел вверх,  покалывая
себя в ногу и любуясь огромными, похожими  на  застывшие  фонтаны  зеленых
чернил липами - он так загляделся на  них,  что  чуть  не  упустил  своего
первого клиента.
     Это был старичок  с  несколькими  разноцветными  значками  на  ветхом
коричневом пиджаке, вышедший, вероятно, на  обычный  вечерний  моцион.  Он
вышмыгнул откуда-то из кустов, покосился на Никиту и пошел  вверх.  Никита
догнал его и пошел рядом. Старичок время от  времени  поднимал  руку  и  с
силой проводил оттянутым большим пальцем по воздуху.
     - Чего это вы? - помолчав, спросил Никита.
     - Клопы, - отозвался старик.
     - Какие клопы? - не понял Никита.
     - Обыкновенные, - сказал старик и вздохнул. -  Из  верхней  квартиры.
Тут все стены дырявые.
     - Надо дезинсекталем, - сказал Никита.
     - Ничего, - ответил старик, - я пальцем за ночь больше передавлю, чем
вся твоя химия. Знаешь, как Утесов поет? Мы врагов...
     Тут он замолчал, и Никита так  и  не  узнал  про  клопов  и  Утесова.
Несколько метров метров они прошли в тишине.
     - Хряп, - вдруг сказал старик.
     - А?
     - Хряп, - повторил старик. - Хряп.
     - Это клопы лопаются? - догадался Никита.
     - Не, - сказал старик и улыбнулся. - Клопы тихо мрут. А это икра.
     - Какая икра?
     - А вот  поразмысли,  -  оживился  старик,  и  его  глаза  заблестели
хитроватым суворовским маразмом, - видишь киоск?
     На углу и правда стоял запертый киоск "Союзпечати".
     - Вижу, - сказал Никита.
     - Видишь. Хорошо. А теперь  представь,  что  тут  косая  такая  будка
стоит. И в ней икру продают. Ты такой икры не видел и не увидишь никогда -
каждое зернышко с виноградину, понял?  И  вот  продавщица,  ленивая  такая
баба, взвешивает тебе полкило - совком берет из бочки и на весы.  Так  она
пока тебе твои полкило положит, на землю -  хряп!  -  столько  же  уронит.
Понял?
     Глаза старика погасли. Он поглядел по сторонам, плюнул и пошел  через
улицу, иногда обходя что-то невидимое, возможно - лежащие на асфальте  его
сна кучки икры.
     "Нет, - решил Никита, - надо прямо спрашивать. Черт знает, кто о  чем
говорит. А если милицию позовут, убегу..."
     На улице уже было довольно темно. Зажглись фонари - работала  из  них
половина, а из горевших большинство испускало  слабое  фиолетовое  сияние,
которое  не  столько  освещало,  сколько  окрашивало  асфальт  и  деревья,
придавая улице характер строгого загробного пейзажа. Никита сел на одну из
скамеек под липами и замер.
     Через несколько минут на краю  видимой  полусферы  сумрака  появилось
что-то поскрипывающее и  попискивающее,  состоящее  из  темных  и  светлых
пятен. Оно  приближалось,  двигаясь  с  короткими  остановками,  во  время
которых раскачивалось взад-вперед, издавая утешительный и фальшивый лепет.
Приглядевшись, Никита различил женщину лет  тридцати  в  темной  куртке  и
катящуюся перед ней светлую коляску. Было  совершенно  ясно,  что  женщина
спит - время  от  времени  она  поправляла  у  головы  невидимую  подушку,
притворяясь, по обычной женской привычке лицемерить  даже  в  одиночестве,
что приводит в порядок свои пегие волосы.
     Никита поднялся с лавки. Женщина вздрогнула, но не проснулась.
     - Простите, - начал Никита, злясь на собственное  смущение,  -  можно
задать вам один личный вопрос?
     Женщина задрала на лоб выщипанные в ниточку брови и растянула широкие
губы к ушам, что, как понял Никита, означало вежливое недоумение.
     - Вопрос? - переспросила она низким голосом. - Ну давай.
     - Скажите, что вам сейчас снится?
     Никита машинально сделал идиотский жест рукой, обводя все  вокруг,  и
окончательно смутился, почувствовав, что в его голосе прозвучала  какая-то
совершенно неуместная игривость. Женщина  засмеялась  воркующим  голубиным
смехом.
     - Дурачок, - ласково сказала она, - мне не такие нравятся.
     - А какие? - глупо спросил Никита.
     - С овчарками, глупыш. С большими овчарками.
     "Издевается", - подумал Никита.
     - Вы только поймите меня правильно, - сказал он. - Я и  сам  понимаю,
что перехожу, так сказать, границу...
     Женщина тихо вскрикнула и, отведя глаза от Никиты, пошла быстрее.
     - Понимаете, - волнуясь, продолжал Никита, -  я  знаю,  что  об  этом
нормальные люди не говорят. Может, я ненормальный. Но  неужели  вам  самой
никогда не хотелось с кем-нибудь это обсудить?
     - Что обсудить? - переспросила женщина, словно пытаясь выиграть время
в разговоре с сумасшедшим. Она уже  почти  бежала,  зорко  вглядываясь  во
тьму; коляска подпрыгивала на неровностях асфальта, и внутри что-то тяжело
и безмолвно билось в клеенчатые борта.
     - Именно это и обсудить, - ответил Никита, переходя на трусцу. - Вот,
например, сегодня. Включаю телевизор, а там... Не знаю, что страшнее - зал
или президиум. Целый час смотрел, и ничего  нового  не  увидел  -  только,
может, пара незнакомых поз. Один в тракторе спит, другой - на  орбитальной
станции, третий во сне про спорт рассказывает, а эти, которые с  трамплина
прыгают, тоже все спят. И выходит, что поговорить мне не с кем...
     Женщина лихорадочно поправила подушку и перешла на  откровенный  бег.
Никита, стараясь удержать сбиваемое разговором дыхание,  побежал  рядом  -
впереди стремительно росла зеленая звезда светофора.
     - Вот, например, мы с вами... Слушайте, давайте я вас булавкой уколю!
Как я не догадался... Хотите?
     Женщина вылетела на перекресток, остановилась, да так  резко,  что  в
коляске что-то увесисто сместилось, чуть  на  порвав  переднюю  стенку,  а
Никита, прежде чем затормозить, пролетел еще несколько метров.
     - Помогите! - заорала женщина.
     Как нарочно, метрах в пяти на боковой улице стояли двое  с  повязками
на рукавах, оба в одинаковых белых куртках, делавших их чуть  похожими  на
ангелов. В первый момент они отпрянули назад, но увидев, что Никита  стоит
под светофором и не проявляет никакой враждебности,  осмелели  и  медленно
приблизились. Один вступил в разговор с женщиной, которая горячо и  громко
заговорила, махая руками и все время повторяя слова "пристал" и  "маньяк",
а второй подошел к Никите.
     - Гуляешь? - дружелюбно спросил он.
     - Типа того, - ответил Никита.
     Дружинник был ниже его на голову и носил темные очки.  (Никита  давно
заметил, что многим трудно спать при свете с открытыми глазами.) Дружинник
обернулся к  напарнику,  который  сочувственно  кивал  женщине  головой  и
записывал что-то на бумажку. Наконец,  женщина  выговорилась,  победоносно
поглядела на Никиту, поправила подушку, развернула свою коляску и  двинула
ее вверх по улице. Напарник подошел - это был мужчина лет сорока с густыми
чапаевскими  усами,  в  надвинутой  на  самые  уши  -  чтобы  за  ночь  не
растрепалась прическа - кепке и с сумкой на плече.
     - Точняк, - сказал он напарнику, - она.
     - А я сразу понял, - сказал очкарик и повернулся к Никите. - Тебя как
звать?
     Никита представился.
     - Я Гаврила, - сказал очкарик, - а это Михаил.  Ты  не  пугайся,  это
местная дура. Нам на инструктаже про  нее  каждый  раз  напоминают.  Ее  в
детстве два пограничника изнасиловали, прямо в кинотеатре, во время фильма
"Ко мне Мухтар". С  тех  пор  она  и  тронулась.  У  нее  в  коляске  бюст
Дзержинского в пеленках. Она каждый вечер в  отделение  звонит,  жалуется,
что ее трахнуть хотят, а сама к собачникам пристает, хочет,  чтоб  на  нее
овчарку спустили...
     - Я заметил, - сказал Никита, - она странная.
     - Ну и Бог с ней. Ты пить будешь?
     Никита подумал.
     - Буду, сказал он.


     Устроились на лавке, там же, где за несколько минут до  этого  сидел,
размышляя,  Никита.  Михаил  вынул  из  сумки  бутыль  экспортной  "Особой
московской", брелком в виде маленького меча  отделил  латунную  пробку  от
фиксирующего кольца и свинтил ее одним замысловатым движением кисти -  он,
видимо, был из тех еще встречающихся на Руси самородков, которые открывают
пиво  глазницей  и  ударом  крепкой  ладони  вышибают  пробку  из  бутылки
болгарского сушняка сразу наполовину, так,  что  уже  несложно  ухватиться
крепкими белыми зубами.
     "А может, их спросить? - подумал Никита, принимая  тяжелый  картонный
стаканчик и бутерброд с морской капустой. - Хотя страшно. Все-таки двое, а
этот Михаил - здоровый..."
     Выдохнув воздух, Никита уставился в  сложное  переплетение  теней  на
асфальте под ногами. С каждой волной теплого вечернего ветра узор  менялся
- то были ясно видны какие-то рожи и знамена, то вдруг появлялись  контуры
Южной Америки, то возникали три адидасовские линии от висящих над  деревом
проводов, то казалось, что все это - просто тени от  просвеченной  фонарем
листвы.
     Никита поднес стакан  к  губам.  Призванная  представлять  страну  за
рубежом жидкость, решив видимо, что  дело  происходит  где-то  в  западном
полушарии, проскользнула внутрь с удивительной мягкостью и тактом.
     - Кстати, где это мы сейчас? - спросил Никита.
     - Маршрут номер три, - отозвался очкарик Гаврила, беря у него стакан.
     - Ну и пенек же ты, - засмеялся Михаил. - Неужто если мент в  опорном
пункте чего-то там на схеме напишет, так это уже и впрямь  будет  "маршрут
номер три"? Это бульвар Степана Разина.
     Гаврила покачал пустым стаканом, ткнул почему-то пальцем в  Никиту  и
спросил:
     - Добьем?
     - Ты как? - серьезно спросил Никиту  Михаил,  подбрасывая  на  ладони
пробку.
     - Да мне все равно, - сказал Никита.
     - Ну тогда...
     Второй круг стакан совершил в тишине.
     - Вот и все, - задумчиво сказал Михаил. - Ничего другого  людям  пока
не светит.
     Он размахнулся и хотел уже зашвырнуть  бутылку  в  кусты,  но  Никита
успел поймать его за рукав.
     - Дай поглядеть, - сказал он.
     Михаил протянул бутылку, и Никита  заметил  на  его  кисти  тщательно
выполненную татуировку - кажется, всадника, вонзающего копье во что-то под
ногами коня, но Михаил сразу спрятал руку в карман, а  просить  разрешения
поглядеть не нее еще раз  было  неудобно.  Никита  уставился  на  бутылку.
Этикетка была такой же, как и на "Особой московской" внутреннего  разлива,
только надпись была сделана латинскими буквами, и с  белого  поля  глядела
похожая на глаз эмблема "Союзплодоимпорта" - стилизованный земной шарик  с
крупными буквами "СПИ".
     - Пора, - вдруг сказал Михаил, поглядев на часы.
     - Пора, - эхом повторил за ним Гаврила.
     - Пора, - зачем-то произнес вслед за ними Никита.
     - Надень повязку, - сказал Михаил, - а то капитан развоняется.
     Никита полез в карман, вынул мятую повязку и  продел  в  нее  руку  -
тесемки были уже связаны. Слово "Дружинник" было перевернутым,  но  Никита
не стал возиться - все равно, подумал он, ненадолго.
     Встав  с  лавки,  он  почувствовал,  что  прилично  закосел,  и  даже
испугался на секунду,  что  это  заметят  в  опорном  пункте,  но  тут  же
вспомнил, в каком состоянии к  концу  дежурства  был  в  прошлый  раз  сам
капитан, и успокоился.
     Втроем молча дошли до светофора  и  повернули  на  боковую  улицу,  к
опорному пункту, до которого было минут десять ходьбы.
     То ли дело было в водке, то ли в чем-то другом, но  Никита  давно  не
ощущал такой легкости во всем теле -  казалось,  он  не  идет,  а  несется
ввысь, в небо, качаясь на воздушных струях.
     Михаил и Гаврила шли по бокам, с пьяной строгостью  оглядывая  улицу.
Навстречу  время  от  времени  попадались  компании  -  сначала   какие-то
легкомысленные девочки, одна из  которых  подмигнула  Никите,  потом  пара
явных уголовников, потом несколько человек прямо на улице  поедавших  торт
"Птичье молоко", и другие, уже совсем непонятные люди.
     "Хорошо, - думал Никита, - что втроем. А то бы на части  разорвали  -
вон какие хари..."
     Думалось с трудом - в голове, как неоновые трубки, весело  вспыхивали
и гасли слова детской песни о том, что лучше всего на свете шагать  вместе
по просторам и хором напевать. Смысла слов Никита не понимал, но  это  его
не беспокоило.
     В опорном пункте оказалось, что все уже разошлись - дежурный  сказал,
что можно было возвращаться еще час назад. Пока Никита наощупь искал  свою
сумку в темной комнате, где обычно проводили инструктаж и делили людей  по
маршрутам, Михаил и Гаврила ушли - им надо было успеть на электричку.
     Сдав повязку, Никита тоже сделал вид, что спешит - ему совершенно  не
хотелось идти к метро вместе с капитаном и говорить о  Ельцине.  Выйдя  на
улицу, он почувствовал, что от его хорошего настроения ничего не осталось.
Подняв  ворот,  он  направился  к  метро,   обдумывая   завтрашний   день:
партсобрание, заказ с двумя батонами колбасы, звонок в Уренгой, литр водки
на праздники (надо было спросить у случайных спутников по  дежурству,  где
они брали "Особую", но теперь уже  поздно),  забрать  Аннушку  из  садика,
потому что жена идет к гинекологу, дура, даже тут у нее что-то не ладится,
в общем взять у Германа Парменыча отгул на полдня за сегодняшний выход.
     Вокруг уже был вагон метро, и беременная баба в упор сверлила глазами
из-под низко опущенного платка его лысину; он все глядел  в  газету,  пока
сволочи не похлопали по плечу - тогда пришлось встать и уступить,  но  был
уже перегон перед его станцией. Он подошел к дверям  и  поглядел  на  свое
усталое морщинистое  лицо  в  стекле,  за  которым  неслись  переплетенные
электрические змеи. Вдруг лицо исчезло, и на его  месте  появилась  черная
пустота с далекими огнями: тоннель кончился, и поезд взлетел на  мост  над
замерзшей рекой. Стала видна слава советскому человеку на  крыше  высокого
дома, освещенная скрещенными голубыми лучами.
     Через минуту поезд опять  нырнул  в  тоннель,  и  в  стекле  возникли
жестикулирующие алкаши, девушка со спицами, довязывающая что-то синее  под
схемой метрополитена, школьник с бледным лицом, мечтающий над фотографиями
из учебника истории, полковник в папахе, непобедимо  сжимающий  чемодан  с
номерным замком, и еще были видны выведенные чьим-то пальцем с той стороны
стекла печатные буквы "ДА".  Потом  впереди  появилась  длинная  и  пустая
улица, занесенная  снегом.  Что-то  кололо  ногу.  Он  достал  из  кармана
неизвестно как там оказавшуюся булавку с зеленой горошиной на конце, кинул
ее в сугроб и поднял глаза. Небо в просвете между домами  было  высоким  и
чистым, и он очень удивился, различив среди  мелкой  звездной  икры  совок
Большой Медведицы, - почему-то он был уверен, что тот виден только летом.



                            БУБЕН НИЖНЕГО МИРА


     Раз уж так вышло, что читатель - или читательница, что  мне  особенно
приятно - набрел на этот небольшой рассказ, раз уж он решил  на  несколько
минут довериться тексту и впустить в свою душу некое  незнакомое  изделие,
мы просим его как следует запомнить словосочетание "Бубен Нижнего Мира"  и
попросить прощения за то, что ниже будут встречаться ссылки на  словари  и
размышления о предметах, на первый взгляд не относящихся прямо к теме; все
это получит свое объяснение. Да и потом, что значит - относящийся к  теме,
не относящийся к теме? Ведь связь, невидимая рассудку, может  существовать
на ассоциативном уровне, где происходят самые тонкие духовные процессы.
     На память приходит случай, описанный в недавно  изданных  во  Франции
воспоминаниях  доктора  Чазова:  как-то,  прогуливаясь  с  ним  по  пустой
Третьяковской галерее, Брежнев с испугом спросил, что  это  за  мужчина  в
сером костюме, что так странно глядит на него сквозь  предсмертный  туман.
Чазов осторожно ответил, что  впереди  зеркало.  Брежнев  некоторое  время
задумчиво молчал, а затем - видимо, под влиянием  возникшей  ассоциации  -
перевел  разговор  на  ленинскую  теорию  отражения,  которая,  по  словам
генсека, любившего иногда приоткрывать своим  приближенным  мрачные  тайны
марксизма, была на самом деле  секретной  военной  доктриной,  посвященной
одновременному ведению боевых действий на суше, на море и  в  воздухе.  Мы
видим, как странно преломляется в  инфернальной  коммунистической  психике
термин, не допускающий, казалось бы, никакой двоякости в своем толковании;
удивительно  также,  что  важная  смысловая  линия  (зеркало)   неожиданно
появляется в нашем рассказе в связи с Брежневым, который не имеет к  Бубну
Нижнего Мира вообще никакого отношения.
     Впрочем,  мы  слишком  увлеклись  примером,  призванным  всего   лишь
показать, что возникающие в нашем сознании смысловые связи часто неуловимы
для нас самих, хоть все и лежит, если вдуматься, на поверхности.  Вернемся
к нашему бубну нижнего мира. Полагаем, что после приведенного выше примера
читатель не удивится, если перед разговором  о  собственно  Бубне  Нижнего
Мира речь пойдет о лучах - тем  более  что  причина  такого  скачка  скоро
станет ясна.
     "Луч... 2. мн. ч. лучи, -ей. Физ. Направленный поток каких-л.  частиц
или  энергии  электромагнитных  колебаний,  а  также  линия,  определяющая
направление потока."
     Таково одно из определений, даваемых четырехтомным словарем  русского
языка, выпущенным Академией наук СССР. Интересно,  что  даже  в  небольшом
объеме процитированного текста намечено много смысловых  ветвлений.  Лучом
может быть поток частиц, электромагнитные колебания и  чистая  абстракция:
линия. В  числе  прочего  из  этого  определения  можно  выудить  и  такую
концепцию: лучи - это направленный поток энергии.
     Складывается интересная ситуация. Дав определение  одному  слову,  мы
оказываемся   перед   необходимостью   определять   составляющие    первое
определение термины. Подобно тому  как  свет,  проходя  сквозь  прозрачный
объект,  имеющий  специальную  конфигурацию  (призма),   расслаивается   и
разделяется, заключенное в одном слове значение оказывается размазанным  в
нескольких словах, и для выделения интересующего  нас  смыслового  спектра
оказывается необходимой обратная операция, эквивалентная действию, которое
оказал бы на расщепленный свет другой оптический объект (обратная призма).
Попробуем все же разобраться с употребленными в определении выражениями.
     Что  такое  энергия?  Упоминавшийся  выше  словарь  предлагает  такое
объяснение: "Энергия -  способность  какого-л.  тела,  вещества  и  т.  п.
производить какую-л. работу или быть источником той  силы,  которая  может
производить  работу."  Приводится  пример:  "Он  долго  носился  с  мыслью
использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый
бурый уголь. Шишков, Угрюм-река."
     Надо сказать, что мы носимся с несколько иной  мыслью.  Нас  посещают
самые разные идеи; позднее мы поделимся некоторыми из них. А пока вернемся
к обсуждению понятия "энергия",  от  которого  нас  отвлекла  наша  глупая
привычка  говорить  сразу  обо  всем  на  свете.  Легко  видеть,  что  под
приведенное  определение   подпадает   самый   широкий   круг   феноменов;
присутствие сокращения "и т. п." показывает, что энергией  могут  обладать
не только тела и вещества, но и все способное воздействовать, в том  числе
события, совпадения, идеи, искусство - стоит ли продолжать этот  перечень?
А сама  энергия  и  есть  способность  воздействовать,  измеряемая,  когда
воздействие произведено.
     Мы уже почти приблизились к Бубну Нижнего Мира и просим  еще  немного
терпения у читателя, уже, вероятно, до смерти уставшего от нашей болтовни.
     Устать до смерти... Как все же  странна  наша  идиоматика  -  бытовое
состояние переплетено в ней с  самым  страшным,  что  ждет  человека.  Как
примирить наш  дух  с  неизбежностью  смерти?  Этим  вопросом  традиционно
озабочены лучшие умы человечества, что легко подтвердить  хотя  бы  фактом
нашего обращения к данной теме. Еще раз раскроем цитированный словарь:
     "Смерть... 2. Прекращение существования человека, животного."
     Первого определения мы не приводим, потому что там  встречается  одно
пугающее  нас  слово  (гибель).  Как  заметил  албанский  юморист   Гайдур
Джемалия,  даже  существо,  победившее  смерть,   оказывается   совершенно
беззащитным перед гибелью. Здесь, кстати, возникает интересная проблема  -
откуда берется страх? Возникает ли он в наших душах? Или, наоборот, душа -
всего  лишь   опосредствующее   образование   (своеобразный   отражатель),
перенаправляющий объективно существующий в мире ужас, поворачиваясь к нему
под таким углом, что его адское мерцание, отразившись от чего-то  в  нашем
сознании, проникает в самые глубокие слои  психики?  Как  знать.  Особенно
угнетает то, что мы можем не распознать этих моментов  и  понести  в  себе
незаметные, но незаживающие и смертельные раны; бывает ведь так, что вдруг
портится настроение и человека охватывает депрессия, хотя поводов к  тому,
казалось бы, никаких; так же и со смертью, настигающей изнутри.
     Да, смерть - это прекращение существования человека. Но  вот  вопрос:
где проходит реальная граница между жизнью и смертью? В  какой  временно{й
точке ее искать? Тогда ли, когда в  бессознательном  теле  останавливается
сердце? Тогда ли, когда исчезает сознание? Ведь личности после  этого  уже
не  существует.  Тогда  ли,  когда,  пропитываясь  окружающим  нас   ядом,
трансформируется душа и на  месте  одного  человека  постепенно  вызревает
другой? Ведь при этом исчезает прежняя личность. Тогда ли,  когда  ребенок
становится юношей? Юноша - взрослым? Взрослый - стариком? Старик - трупом?
Не является ли слово "смерть" обозначением того, что непрерывно происходит
с нами в жизни? Не является ли жизнь умиранием, а смерть - его  концом?  И
вот еще: нельзя ли сказать, что событие,  в  сущности,  происходит  тогда,
когда становится необратимым?
     В свое время по всем этим поводам великолепно  высказался  Мишель  де
Монтень;  высокая  энергия  мысли   и   изящество   удивительным   образом
переплетаются в его словах.
     ("...Если угодно, вы становитесь  мертвыми,  прожив  свою  жизнь,  но
проживаете вы ее умирая: смерть, разумеется, несравненно сильнее  поражает
умирающего, нежели мертвого, гораздо острее и глубже."
     "Сколько бы вы ни жили,  вам  не  сократить  того  срока,  в  течение
которого вы пребудете мертвыми. Все  усилия  здесь  бесцельны:  вы  будете
пребывать в том состоянии, которое внушает  вам  такой  ужас,  столько  же
времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы."
     "Где бы ни окончилась ваша жизнь, там ей и конец.") Впрочем, отсылаем
интересующихся этим и подобными вопросами к первоисточнику, где на  каждой
странице  встречается  тот   же   способ   компоновки   идей   (прозрачная
диалектическая спираль),  что  и  в  процитированных  отрывках.  Вернемся,
наконец, к нашему Бубну Нижнего Мира - но перед  этим  сделаем  еще  одно,
последнее, отступление.
     Допустим, кому-то в голову придет создать лучи смерти. Из предыдущего
анализа  видно,  что  для  этого  надо  построить   аппарат,   направленно
посылающий ведущее к смерти влияние. Традиционный путь - технический.  При
этом придется долго возиться с паяльником и  перебирать  разные  детальки,
одна из которых (глядящая в душу дырочка ствола)  вообще  не  выпускается.
Этот путь не для нас.
     Но не  подойти  ли  к  задаче  по-другому?  Почему  излучение  должно
обязательно исходить от тривиального  электроприбора?  Ведь  информация  -
тоже способ направленной передачи различных воздействий. Нельзя ли создать
ментальный лазер смерти, выполненный в  виде  небольшого  рассказа?  Такой
рассказ должен обладать некоторыми  свойствами  оптической  системы,  узлы
которой  удобно  выполнить  с  помощью  их  простого   описания,   оставив
подсознательную визуализацию и сборку читателю. Рассказ должен  обращаться
не к сознанию,  которое  может  его  вообще  не  понять,  а  к  той  части
бессознательного, которая подвержена прямой суггестии и воспринимает слова
вроде "визуализация" и "сборка" в качестве  команд.  Именно  там  и  будет
собран излучатель,  ментальная  оптика  которого  для  большей  надежности
должна быть отделена от остальных психоформ наклонными скобками.
     В качестве  рабочего  тела  для  этого  виртуального  прибора  удобно
воспользоваться чьими-нибудь глубокими и эмоциональными мыслями по  поводу
смерти. Ментальный лазер может работать на Сологубе, Достоевском,  молодом
Евтушенко и Марке Аврелии; подходит также "Исповедь" Толстого и  некоторые
места  из  "Опытов"  Монтеня.  Очень  важным   является   название   этого
устройства, потому что психическая энергия, на которой он работает,  будет
поступать из осознающей  части  психики  через  название,  которое  должно
надежно закрепиться в памяти. На мой взгляд, словосочетание "Бубен Нижнего
Мира" годится в самый раз - есть в нем что-то детское и трогательное; да и
потом, его почти невозможно забыть.
     И последнее. Проницательный  читатель  без  труда  угадает,  в  какой
момент сработает собранный в его подсознании ментальный самоликвидатор.
     Менее проницательному подскажем, что это  произойдет  в  тот  момент,
когда он где-нибудь наткнется на слова "луч смерти сфокусирован".


     Впрочем, в течение некоторого времени действие лучей смерти обратимо.
Лицам,  интересующимся  тем,  как  демонтировать   Бубен   Нижнего   Мира,
предлагаем перевести <...> рублей на счет <...> и указать свой адрес.
     Принимающим все это за шутку мы рекомендуем поставить  простой  опыт:
засечь по часам время и попробовать не думать о Бубне Нижнего  Мира  ровно
шестьдесят секунд.





                             ЗЕЛЕНАЯ КОРОБОЧКА


     Раз уж так вышло, что читатель (или читательница,  что  мне  особенно
приятно) - набрел на этот небольшой рассказ, раз уж он решил на  несколько
минут довериться тексту и впустить в свою душу некое  незнакомое  изделие,
мы просим его как следует запомнить словосочетание "Зеленая  Коробочка"  и
попросить прощения за то, что ниже будут встречаться ссылки на  словари  и
размышления о предметах, на первый взгляд не относящихся прямо к теме; все
это получит свое объяснение. Да и потом, что значит - относящийся к  теме,
не относящийся к теме? Ведь связь, невидимая рассудку, может  существовать
на ассоциативном уровне, где происходят самые тонкие духовные процессы. На
память  приходит  случай,  описанный  в  недавно   изданных   во   Франции
воспоминаниях  доктора  Чазова:  как-то,  прогуливаясь  с  ним  по  пустой
Третьяковской галерее, Брежнев с испугом спросил, что  это  за  мужчина  в
сером костюме так странно глядит на него сквозь предсмертный туман.  Чазов
осторожно  ответил,  что  впереди  зеркало.  "А,  знаю.  Тарковского,"   -
пробормотал Брежнев, и их разговор перешел на ленинскую теорию  отражения,
которая,  по  словам  Брежнева,  любившего   иногда   приоткрывать   своим
приближенным мрачные тайны марксизма, была на самом деле секретной военной
доктриной, посвященной одновременному ведению  боевых  действий  на  суше,
море и в воздухе.  Мы  видим,  как  странно  преломляется  в  инфернальной
коммунистической психике термин,  не  допускающий,  казалось  бы,  никакой
двоякости в своем толковании; удивительно так  же,  что  важная  смысловая
линия  (зеркало)  неожиданно  появляется  в  нашем  рассказе  в  связи   с
Брежневым, который не имеет к Зеленой Коробочке вообще никакого отношения.
     Впрочем,  мы  слишком  увлеклись  примером,  призванным  всего   лишь
показать, что возникающие в нашем сознании смысловые связи часто неуловимы
для нас самих, хоть все и лежит, если вдуматься, на поверхности.  Вернемся
к нашей зеленой коробочке. Полагаем, что после приведенного  выше  примера
читатель не удивится, если перед разговором о собственно Зеленой Коробочке
речь пойдет о лучах - тем более, что причина такого  скачка  скоро  станет
ясна.
     "Лучи, 2. мн. ч. (лучи, -ей). Физ. Направленный поток каких-л. частиц
или энергии электромагнитных  колебаний,  а  так  же  линия,  определяющая
направление потока."
     Таково одно из определений, даваемых  4-х  томным  словарем  русского
языка, выпущенным Академией наук СССР. Интересно,  что  даже  в  небольшом
объеме процитированного текста намечено много смысловых  ветвлений.  Лучом
может быть поток частиц, электромагнитные колебания и  чистая  абстракция:
линия. В  числе  прочего  из  этого  определения  можно  выудить  и  такую
концепцию: лучи - это направленный поток энергии.
     Складывается интересная ситуация. Дав определение  одному  слову,  мы
оказываемся   перед   необходимостью   определять   составляющие    первое
определение термины. Подобно тому, как  свет,  проходя  сквозь  прозрачный
объект,  имеющий  специальную  конфигурацию  (призма),   расслаивается   и
разделяется, заключенное в одном слове значение оказывается размазанным  в
нескольких словах, и для выделения интересующего  нас  смыслового  спектра
оказывается необходимой обратная операция, эквивалентная действию, которое
оказал бы на расщепленный свет другой оптический объект (обратная призма).
Попробуем все же разобраться с употребленными в определении выражениями.
     Что  такое  энергия?  Упоминавшийся  выше  словарь  предлагает  такое
объяснение:  "Энергия  -  способность  какого-л.  тела,  вещества  и  т.п.
производить какую-л. работу или быть источником той  силы,  которая  может
производить  работу."  Приводится  пример:  "Он  долго  носился  с  мыслью
использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый
бурый уголь." Шишков, Угрюм-река.
     Надо сказать, что мы носимся с несколько иной мыслью - и, собственно,
не носимся, а сидим, как и рекомендовано, в темном и прохладном  месте,  и
думаем, думаем... Нас посещают самые разные  идеи;  позднее  мы  поделимся
некоторыми из них. А пока вернемся  к  обсуждению  понятия  "энергия",  от
которого нас отвлекла наша глупая привычка  говорить  сразу  обо  всем  на
свете. Легко  видеть,  что  под  приведенное  определение  попадает  самый
широкий круг феноменов; присутствие сокращения "и  т.п."  показывает,  что
энергией могут обладать не только тела и вещества,  но  и  все,  способное
воздействовать - в том числе события, совпадения, идеи, искусство -  стоит
ли  продолжать  это  перечисление?  А  сама  энергия  и  есть  способность
воздействовать, измеряемая, когда воздействие произведено.
     Мы уже почти приблизились к Зеленой Коробочке и  просим  еще  немного
терпения у читателя, уже, вероятно, до смерти уставшего от нашей болтовни.
     Устать до смерти... Как все же  странна  наша  идиоматика  -  бытовое
состояние переплетено в ней с  самым  страшным,  что  ждет  человека.  Как
примирить наш  дух  с  неизбежностью  смерти?  Этим  вопросом  традиционно
озабочены лучшие умы человечества, что легко подтвердить  хотя  бы  фактом
нашего обращения к данной теме. Раскроем еще раз цитированный словарь:
     "Смерть... 2. Прекращение существования человека, животного."
     Первого определения мы не приводим, потому что там  встречается  одно
пугающее  нас  слово  (гибель).  Как  заметил  албанский  юморист   Гайдар
Джемалия,  даже  существо,  победившее  смерть,   оказывается   совершенно
беззащитным перед гибелью. Здесь, кстати, возникает интересная проблема  -
откуда берется страх? Возникает ли он в наших душах? Или, наоборот, душа -
всего  лишь   опосредствующее   образование   (своеобразный   отражатель),
перенаправляющий объективно существующий в мире ужас, поворачиваясь к нему
под таким углом, что его адское мерцание, отразившись от  чего-то  в  нас,
проникает в самые глубокие слои психики? Как знать. Особенно угнетает  то,
что мы можем не распознать этих моментов и понести в  себе  незаметные  но
незаживающие и смертельные раны;  бывает  ведь  так,  что  вдруг  портится
настроение, и человека охватывает депрессия, хотя поводов к тому, казалось
бы, никаких; так же - и со смертью, настигающей изнутри.
     Да, смерть - это прекращение существования человека. Но вот вопрос  -
где проходит реальная граница между жизнью и смертью?  В  какой  временной
точке ее искать? Тогда ли, когда в  бессознательном  теле  останавливается
сердце? Тогда ли, когда исчезает сознание? Ведь личности после  этого  уже
не  существует.  Тогда  ли,  когда,  пропитываясь  окружающим  нас   ядом,
трансформируется душа, и на месте  одного  человека  постепенно  вызревает
другой? Ведь при этом исчезает прежняя личность. Тогда ли,  когда  ребенок
становится юношей? Юноша - взрослым? Взрослый - стариком? Старик - трупом?
Не является ли слово "смерть" обозначением того, что непрерывно происходит
с нами в жизни? Не является ли жизнь умиранием, а смерть - его  концом?  И
вот еще - нельзя ли сказать, что событие, в  сущности,  происходит  тогда,
когда становится необратимым?
     В свое время по всем этим поводам великолепно  высказался  Мишель  де
Монтень;  высокая  энергия  мысли   и   изящество   удивительным   образом
переплетаются в его словах.
     ("...Если угодно, вы становитесь  мертвыми,  прожив  свою  жизнь,  но
проживаете вы ее, умирая: смерть, разумеется, несравненно сильнее поражает
умирающего, нежели мертвого, гораздо острее и глубже."
     "Сколько бы вы не жили,  вам  не  сократить  того  срока,  в  течение
которого вы пребудете мертвыми. Все  усилия  здесь  бесцельны:  вы  будете
пребывать в том состоянии. которое внушает  вам  такой  ужас,  столько  же
времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы."
     "Где бы не окончилась ваша жизнь, там ей и конец.")
     Впрочем,  отсылаем  интересующихся  этим  и  подобными  вопросами   к
первоисточнику,  где  на  каждой  странице  встречается  тот   же   способ
компоновки   идей   (прозрачная   диалектическая   спираль),   что   и   в
процитированных отрывках. Вернемся, наконец, к нашей Зеленой  Коробочке  -
но перед этим сделаем еще одно, последнее отступление.
     Допустим, кому-то в голову придет создать лучи смерти. Из предыдущего
анализа видно, что что  для  этого  надо  построить  аппарат,  направленно
посылающий ведущее к смерти влияние. Традиционный путь - технический.  При
этом придется долго возиться с паяльником и  перебирать  разные  детальки,
одна из которых (глядящая в душу дырочка ствола)  вообще  не  выпускается.
Этот путь не для нас.
     Но не  подойти  ли  к  задаче  по-другому?  Почему  излучение  должно
обязательно исходить от тривиального  электроприбора?  Ведь  информация  -
тоже способ направленной передачи различных воздействий. Нельзя ли создать
ментальный лазер смерти, выполненный в  виде  небольшого  рассказа?  Такой
рассказ должен обладать некоторыми  свойствами  оптической  системы,  узлы
которой  удобно  выполнить  с  помощью  их  простого   описания,   оставив
подсознательную визуализацию и сборку читателю. Рассказ должен  обращаться
не к сознанию,  которое  может  его  вообще  не  понять,  а  к  той  части
бессознательного, которая подвержена прямой суггестии и воспринимает слова
вроде "визуализация" и "сборка" в качестве  команд.  Именно  там  и  будет
собран излучатель,  ментальная  оптика  которого  для  большей  надежности
должна быть отделена от остальных психоформ наклонными скобками.
     В качестве  рабочего  тела  для  этого  виртуального  прибора  удобно
воспользоваться чьими-нибудь глубокими и эмоциональными мыслями по  поводу
смерти. Ментальный лазер может работать на Сологубе, Достоевском,  молодом
Евтушенко и Марке Аврелии; подходит так же "Исповедь" Толстого и некоторые
места  из  "Опытов"  Монтеня.  Очень  важным   является   название   этого
устройства, потому что психическая энергия, на которой он работает,  будет
поступать из осознающей  части  психики  через  название,  которое  должно
надежно закрепиться в  памяти.  На  мой  взгляд,  словосочетание  "Зеленая
Коробочка" годится в самый раз - есть в нем что-то детское и трогательное;
да и потом, его почти невозможно забыть.
     И последнее. Проницательный  читатель  без  труда  угадает,  в  какой
момент сработает собранный в его подсознании ментальный самоликвидатор.
     Менее проницательному подскажем, что это  произойдет  в  тот  момент,
когда он где-нибудь наткнется на слова "луч смерти сфокусирован".
     Впрочем, в течение некоторого времени действие лучей смерти обратимо.
Лиц, интересующимся, как демонтировать Зеленую Коробочку, просим  прислать
уведомление о переводе 25 рублей на наш счет и указать свой адрес.
     Принимающим все это за шутку мы рекомендуем поставить простой опыт  -
засечь по часам время и попробовать не думать о  Зеленой  Коробочке  ровно
шестьдесят секунд.





                              РЕКОНСТРУКТОР


     Да, это верно: струи уходящей реки - они непрерывны, но они все не те
же, не прежние воды... Восемьдесят лет, прошедшие со дня окончания  второй
мировой войны, сделали  ее,  как  это  бывает  с  любой  из  войн,  чем-то
отстраненным:  историческим  эпизодом,  архивной  справкой,  потенциальным
набором желтых фотографий, вываливающихся на пол при перестановке  буфета,
детским криком "хальт", доносящимся в невыносимо жаркий  июльский  полдень
со двора, абрисом  тяжелого  танка,  смутно  угадываемым  в  косых  боевых
контурах мусорного контейнера, набором  белых  полос  на  выжженном  небе,
фонтанчиками  пыли,  несущимися  за   протекторами   грузовика,   набитого
трехтомниками   Пушкина,   четырехмерной   пошлостью   детского   рисунка,
безымянной вспышкой салюта и, наконец, "гравюрой полустертой".
     Настало время, если оно  настало,  когда  ненужная  правда  прорывает
прогнившую ткань умолчаний и  слухов,  и  ложится  под  наши  безразличные
взгляды - как всегда, слишком поздно...  "Лучше  поздно,  чем  никогда"  -
этому сомнительному императиву мы и обязаны появлением  книги  П.  Стецюка
"Память огненных лет".  Разумеется,  "поздно"  -  это  то  же  самое,  что
"никогда". Но "никогда" - это далеко не то же самое, что "поздно".  Короче
говоря, если читатель с помощью какого-нибудь похожего выверта убедит себя
взяться за рецензируемую книгу, ему обеспечено три часа скуки -  возможно,
правда, несколько иного рода, чем ежедневный позор его жизни.  Пять  минут
ухмылок при разглядывании фотографий ("Мы-то живы!"),  и  полное  забвение
всего  прочитанного  к  началу  очередного  "Клуба   кинопосвящений"   или
радиосводки с Малабарского фронта. Читать эту книгу не стоит, как не стоит
вообще читать книг; эту книгу не стоит читать в  особенности,  потому  что
мертвы герои, мертвы современники и, наконец, мертва тема...


     Здесь  впервые   появляется   нечто,   способное   вызвать   интерес.
Приглядевшись, можно заметить, что эта тема мертва  несколько  интригующе.
Так мертвы, к примеру,  члены  экипажа  космической  станции  "Звездочка",
сорок шестой год разлагающиеся в синем  небе  над  нашими  головами  -  их
распухшие тела можно видеть каждый вечер в заставке программы  "Вечность".
Так мертв вампир, пытающийся пролезть безлунной ночью  в  слуховое  окошко
Моссовета. Другими словами, в ее мертвости ощущается  неведомое  движение,
чья-то окаменелая воля - и это пугает.


     Поэтому,  несмотря  на  очевидную  ненужность  проделанной   Стецюком
работы,  несмотря  на  пошлость  его  концепций  и   невыносимый   привкус
общепитовской похлебки, сваренной в одном из небольших украинских городов,
- привкус, который  останется  во  рту  даже  у  самого  благожелательного
читателя, прочесть книгу все-таки стоит. За фактами, за всей этой  правдой
иногда заметно что-то вроде  тяжелых  шагов,  безжизненных  перемещений  и
эволюций истории, которая здесь - на периферии взгляда - предстает в своем
настоящем виде: бабы в платке,  бессмысленно  несущей  плоское  брюхо  над
ровным вечерним полем, топчущей цветы и идущей никуда.
     Давно известно, что  нет  никаких  книг  -  есть  только  история  их
написания. Получив доступ к наконец рассекреченным архивам, Стецюк кинулся
не к видеозаписям знаменитых икорных оргий в министерстве культуры;  когда
дорвавшиеся  исследователи,   высунув   языки,   наблюдали   танцы   нагих
функционеров, он разбирал секретнейшие отчеты минского радиозавода.
     Почему в 1928 году была  засекречена,  и  не  просто  засекречена,  а
получила литеру "А-прим" техническая документация на изготовление стальной
трубки длиной в метр и диаметром  чуть  меньше  сантиметра?  Почему  после
изготовления этой трубки  дирекция,  рабочие  и  весь  остальной  персонал
завода были расстреляны, а сам завод взорван? Только идиот может  задаться
сейчас такими вопросами.  Но  именно  здесь  Стецюк  набрел  на  открытие,
приведшее к появлению его книги.
     В минских бумагах была ссылка на архивные документы группы  "У-17-Б".
В каталоге они не значились. В секретном каталоге тоже. Но Стецюку удалось
выяснить, что архив "У-17-Б" в 1951 году был вывезен в  город  Николаев  и
уничтожен;  те,  кто  занимался  его  ликвидацией,  расстреляны;  те,  кто
расстреливал - тоже, и так - около восьмидесяти раз до некоего  полковника
Савина, который лично убил двух  предпоследних  расстрельщиков  в  тамбуре
ленинградской электрички в мае 1960 года.
     Стецюку  повезло:  ему  удалось  найти  правнука  полковника  Савина,
живущего на одной  из  подмосковных  маковых  плантаций  в  древней  даче,
помнящей еще первых космонавтов. Дальше - одно из тех совпадений,  которые
бывают только в плохих романах и в  жизни:  на  чердаке  дачи  был  найден
дневник полковника Савина, частично разодранный  на  самокрутки  во  время
третъей гражданской,  частично  сгнивший,  но  давший  импульс  дальнейшим
поискам.
     Среди интимных  излияний  полковника-особиста  неожиданно  появляются
злорадные нотки  -  полковник  знает  нечто  такое,  что  переполняет  его
самодовольством мелкой сошки, разнюхавшей  государственную  тайну.  Стецюк
узнает, в чем дело: архив "У-17-Б" не  уничтожен.  Чрезмерная  секретность
операции привела с  полному  провалу.  Возникла,  как  это  часто  бывает,
бюрократическая путаница, и первая группа - та, которая должна была  сжечь
архив, оказалась расстрелянной раньше, чем успела это  сделать;  во  время
расстрела убиваемые кричали, что архив еще цел, но  те,  кто  расстреливал
их, предпочли выполнить свое задание и уже после сообщить об услышанном по
инстанции. Однако сообщать  не  пришлось:  они  тоже  были  убиты.  Голоса
умирающих передавали убийцам эту тайну под грохот пистолетных и автоматных
выстрелов несколько лет, по цепочке, как некую  эзотерическую  истину;  до
полковника   Савина,   разрядившего   свой   "макаров"   в   животы   двух
непримечательных граждан в кепках в  электричке  под  Петродворцом,  дошла
уже, в сущности, легенда.
     Это было последнее задание полковника, он был обижен скудной  пенсией
и предпочел молчать, чиня свою "Волгу", - молчать до смерти. В  1961  году
он утонул...
     Из дневника Стецюк узнал, что грузовик  с  архивом,  по  словам  двух
последних мертвецов, таи и остался в Николаеве по  адресу:  тупик  Победы,
18. Стецюк выезжает в Николаев; грузовик стоит на месте: военный  номер  и
мумифицированный труп богатыря-шофера  обеспечили  сохранность  машины  во
дворе, полном клумб, старушек и ползающих детей - в течение без малого ста
лет. (Впоследствии, правда, выяснилось,  что  в  1995  году  грузовик  был
принят за памятник шоферам-фронтовикам,  перекрашен  и  окружен  бронзовой
цепью.)
     В кузове, в герметичных ящиках, был  найден  совершенно  целый  архив
"У-17-Б". Перевезя ящики в Москву и ознакомившись с их содержимым,  Стецюк
узнал такие вещи, которые потрясли его прикованное к прошлому воображение.
Кстати  сказать,  выяснилась  и  загадка  стальной   трубки   с   минского
радиозавода, так волновавшая нашего исследователя.
     Здесь мы предоставим слово самому Стецюку - в погоне за  эффектом  он
выпаливает все,  что  кажется  ему  сенсационным,  в  нескольких  абзацах:
сэкономим время и полюбуемся его псевдонаучным кирпичным стилем.
     "Многое  известно  про  Сталина  -  политика  (речь  идет  об  Иосифе
Андреевиче Сталине (1891-1953), правителе России. - Авт.). Но почти ничего
не известно о Сталине - человеке. Достоверно можно сказать только  одно  -
Сталин не выносил пистолетного грохота (многочисленные ссылки на источники
и архивы нами опущены. - Авт.). Он не терпел шума, и в 1926  году  поручил
группе конструкторов разработать оружие, которым он  мог  бы  пользоваться
совершенно  бесшумно,  не  нарушая  тишины  подземных  коридоров   власти.
Специально для него была  разработана  духовая  трубка,  которая  стреляла
отравленными иглами. Он никогда не  выпускал  ее  из  рук.  Многие  авторы
мемуаров, видевшие настоящего Сталина, вспоминают об этом. Например:
     "Все время обсуждения Сталин мягко ходил  по  ковру,  сжимая  в  руке
трубку..." (маршал вооруженных сил Жуков). Сотни подобных цитат  рассыпаны
по десяткам книг. Сейчас неопровержимо установлено, что Сталин никогда  не
курил. Речь идет именно об этой духовой трубке.
     "Но ведь известно, - спросит удивленный  читатель  (никто  ничего  не
спросит. - Авт.), - множество  фотографий  Сталина,  где  он  изображен  с
дымящейся курительной трубкой в руках?"
     Здесь и скрывается удивительный факт  -  выяснено,  что  тот  Сталин,
который заснят на фотографиях или  в  хронике  с  трубкой  в  руках  -  не
настоящий.
     Это не более, чем подставное лицо,  читавшее  речи,  появлявшееся  на
трибунах - так сказать, ширма.
     Настоящий Сталин, долгие годы державший  в  рунах  рычаги  управления
страной (так и видишь эти  рычаги  -  черные,  с  пластмассовыми  круглыми
набалдашниками. - Авт.), никогда не показывался на людях.  Он  никогда  не
покидал подземелья. Больше того - я сказал  "Сталин",  а  вернее  было  бы
сказать "Сталины", потому что речь идет о  нескольких  людях,  которых  на
поверхности представлял рыжий усач с меланхолическим взглядом..."
     Прервем цитату. В книге Стецюка разобраны, причем подробно, биографии
всех этих - их было семь, а одно время - трое одновременно - людей. Вот их
имена: Николай Паклин (Сталин с 1924 по 1930),  Михаил  Сысоев  (Сталин  с
1930 по 1932), Тарас Шумейко, Андрей Белый, Семен Неплаха (Сталин  с  1935
по 1947), Никита Хрущев (Сталин с 1947 по 1953).
     Собственно,  эти  биографии  мало  интересны  и  не  заслуживали   бы
внимания,  если  бы  не  мрачная  эстетика   каменных   штолен,   стальных
отравленных игл, удавок и страстей, пробивающаяся сквозь преподавательский
говорок П. Стецюка. Взять хотя бы историю Семена Неплахи.
     К 1935 году внешний Станин и остальные правители -  тоже  двойники  -
получали указания уже от полностью автономного подземного  комплекса,  где
находились настоящие Сталин, Берия (маршал внутренней  службы)  и  другие.
Роль двойников не  сводилась  только  к  имитации  власти.  Подобно  живым
шахматным фигурах, они повторяли наверху все перипетии борьбы за власть на
двухсотметровой   глубине.   Идеально   защищенный,   гарантированный   от
проникновения заговорщиков,  снабженный  спецвахтами,  где  у  посетителей
отбирали  все  виды  оружия,  подземный  мир  оказался  странным   образом
уязвимым. Семен Неплаха, сторож московского  зоопарка,  судимый  ранее  за
кражи,  при  расчистке  вольера  со  слонами  неожиданно  проваливается  в
замаскированную вентиляционную шахту. Придя в себя, он  обнаруживает,  что
находится в прорубленном в скальных породах коридоре, пол которого  покрыт
ковровой дорожкой, а стены - проводами разных цветов. Все вокруг  освещено
яркими пампами, воздух стерилен и сух. Из-за угла навстречу Семену выходит
только что закончивший совещание Сталин (Сероп Налбандян, Сталин с 1932 по
1935). Увидев сторожа, он роняет трубку на ковер. Семен, скорее от испуга,
чем по злобе, убивает Сталина-Налбандяна  лопатой,  которой  за  несколько
минут до этого разравнивал песок. Подняв трубку  и  сняв  с  шеи  мертвого
Сталина  мешочек  с  отравленными  иглами,  он  оказывается   единственным
вооруженным человеком в подземном  городке.  Тщательно  охраняемая  власть
оказывается узурпированной за пять минут;  все  остальные  члены  правящей
группы подчиняются. Новый Сталин поднимается на  поверхность  только  один
раз - чтобы зазвать вниз собутыльников - Белого  и  Шумейко  (последний  -
контуженный  артиллерист,  ветеран  первой  мировой  войны;  именно   этим
объясняется известная сентенция внешнего Сталина  по  поводу  артиллерии).
Шахту заваливают  и  начинается  многолетняя  пьянка,  слушанье  патефона,
драки; трубка переходит из рук  в  руки;  приказания,  отдаваемые  наверх,
часто невнятны - отсюда репрессии и индустриализация.
     История Никиты Хрущева не  менее  интересна  и  заставляет  вспомнить
лучшие страницы "Графа  Монте-Кристо".  Придя  к  власти  под  землей,  он
приказал уничтожить внешнего Сталина и заменил  его  двойником  под  своим
настоящим именем. Тщеславие погубило его - двойник оказался умнее  бывшего
повара-кладоискателя. Подземный центр власти в 1954 году был уничтожен,  и
власть перешла к двойнику, который и унес с собой  в  могилу  тайну  того,
зачем в июне 1954 года сотни армейских  бетономешалок  нагнетали  бетон  в
глубоко пробитые в тротуарах шурфы и решетчатые вентиляционные башенки.
     Интересно, пожалуй, взглянуть на бледные лица подземных правителей  с
фотоснимков   из   архива   "У-17-Б".   Интересно   представить   пустоты,
образовавшиеся в бетоне от их  истлевших  тел.  Интересно  увидеть  сквозь
многометровую толщу  земли  и  цемента  желтые  кости  пальцев,  сжимающих
бесполезную и страшную трубку; но, заканчивая обзор книги, мне хотелось бы
сказать о другом.
     Полковник Савин был утоплен в 1961 году, когда подземного городка уже
не существовало. Те, кто утопил его, были убиты, убившие их - тоже  умерли
насильственной  смертью...  Читатель  уже  догадался,  что  могут  значить
автоматные очереди, доносящиеся из леса, или вспышки лазеров  вечером  над
рекой - история продолжается, хоть никто не помнит уже первопричины.
     Здесь появляется возможность для  метафизических  спекуляций  -  быть
может, некий бог, демиург, замурован в космическом эквиваленте бетона: то,
что у него вместо пальцев, сжимает то, что  служило  тому  вместо  духовой
трубки, а созданный им  когда-то  мир  по-прежнему  вращает  свои  планеты
вокруг  звезд,  движущихся  по  бесконечным  спиралям  внутри  бледных   и
невообразимых галактик.





                              ИВАН КУБЛАХАНОВ


     Как только появилось время, он смутно припомнил, что  нечто  подобное
уже случалось. Первый момент был подобен вечности - никаких событий за эту
вечность  не  произошло,  и  она  была  заполнена  чистым  существованием,
лишенным каких бы то ни было качеств. Второй момент тоже был  бесконечным,
но эта новая бесконечность оказалась уже чуть короче - хотя бы потому, что
она была новой. Он понял, что дальше время  будет  постоянно  убыстряться,
пока не достигнет такой скорости и напора, что  случится  непоправимое.  И
хоть до этого было еще далеко, мысль о том,  что  ускоряющееся  падение  в
шахту времени уже началось, вызвала у него  странную  жалость,  словно  бы
связанную с каким-то воспоминанием.
     Эта мысль не была оформлена в словах - никаких слов он  не  знал,  но
будь они ему известны, он, наверно, выбрал бы  похожие.  Его  бессловесное
понимание проникало прямо в суть происходящего, а поскольку  единственными
событиями во вселенной были его ощущения, все  его  стремительно  растущее
знание касалось только его  самого.  Когда  он  наконец  свыкся  со  своей
неясной судьбой, он был уже бесконечно стар и мудр и  спокойно  взирал  на
ускоряющийся поток времени.
     И тут в его бытие ворвалось нечто невообразимое.  Он  вдруг  осознал,
что имеет границы.  Что  существует  находящееся  внутри  него  и  за  его
пределами, а сам он заключен в некие рамки, за которые не в  силах  выйти.
Это было непостижимо, но это  было  реальностью,  тем  новым  законом,  по
которому ему предстояло существовать. А когда он ощутил, что кроме  границ
имеет еще и форму, это оказалось новой неожиданностью.
     Самым удивительным было  то,  что  всем  этим  неожиданностям  просто
неоткуда было браться - у них не было никакого источника, никакого  корня,
- но они все равно вторгались в его жизнь. Зато привыкать к  новому  стало
легче, потому что время успело сильно разогнаться и все  случалось  крайне
быстро.  Прежняя  жизнь,  начало  которой  терялось  в  невыразимом,  была
неизмеримо долгой, но в ней не было ничего такого, о  чем  можно  было  бы
думать; теперь  же  происходило  многое,  но  его  сознание,  привыкшее  к
вечности, успевало только фиксировать  изменения,  которые  стали  слишком
мимолетными, чтобы затронуть его настоящую основу, - поняв это, он понял и
то, что у него есть настоящая основа, а осознать ее и значило проснуться.
     Он пришел в себя и увидел главное - превращения происходили не с ним.
На самом деле он никогда не покидал первого  мига,  за  границей  которого
началось время, но, пребывая в вечности, он все же постоянно следил за той
причудливой рябью, которую вздымало время  на  поверхности  его  сознания;
когда же эта рябь стала больше походить на волны и  порывы  времени  стали
угрожать его покою, он ушел вглубь, туда, где ничто никогда не менялось, и
понял, что видит сон - один из тех, что снились ему всегда.
     Он  часто  впадал  в  это  забытье  и  каждый  раз  принимал  его  за
реальность.  Для  этого  достаточно  было  просто  перенести  внимание  на
колышущуюся границу собственного сознания (забыв, что  на  самом  деле  ее
просто нет - какая может быть у сознания граница?), и  проходящая  по  ней
дрожь немедленно захватывала все  его  существо  до  момента  пробуждения,
который наступал всегда внезапно.
     Его сны становились все более  запутанными  и  странными.  В  них  он
продолжал расширяться, и его форма усложнялась; желая  познать  окружающий
мир, он послал в него длинные протуберанцы, которые вскоре  наткнулись  на
препятствие, вынудившее их согнуться и сложиться рядом с  ним.  Оказалось,
что мир его сновидений тоже имеет границу и его тюрьма -  или  крепость  -
довольно тесна.
     Но самое странное ждало впереди. Однажды он заметил,  что  постепенно
изменился сам способ, которым  он  ощущает  мир  своих  снов.  Точнее,  не
изменился, а появился - раньше никаких способов не было. А теперь он  стал
воспринимать  разные  качества  мира   разными   частями   сознания.   Эти
способности утончались  и  разветвлялись,  и  постепенно  прежнее  простое
присутствие оказалось расчлененным на ощущения от света,  звука,  вкуса  и
касания, которые были просто осколками прежней целостности.
     Сон продолжал сниться, и в нем появлялось все больше деталей.
     Он заметил, что висит в теплом океане, заполняя почти весь его объем.
Иногда, от скуки и неосознанного желания изменить миропорядок, он  начинал
глотать  его  соленую  воду;  за  этот   богоборческий   акт   приходилось
расплачиваться  приступом  мучительной  икоты,  и  он  нетерпеливо  ожидал
пробуждения, хотя проснуться в таком состоянии было  очень  сложно:  любая
форма  возбуждения  уводила  только  дальше  в   закоулки   сна,   а   для
бодрствования были нужны покой и отрешенность.
     Иногда его заливало тусклое красноватое мерцание, и  ему  становилось
страшно,  потому  что  источник  света  и  причина  зрения  находились  за
пределами всего, что он успел более или менее изучить в  своих  снах;  там
начиналось  неизвестное,  что-то  такое,  чему   еще   только   предстояло
развиться. Пока его зрение было латентным, и судить об этом чувстве он мог
только по еле угадываемым узорам вен на своих недавно появившихся веках.
     Но главным источником сведений о мире, который  постепенно  создавало
вокруг него время, овевающее его кокон,  был  никогда  не  стихающий  шум.
Часто бывало так, что  резкий  звон  вдруг  вырывал  его  из  безмятежного
бодрствования,  где  не  было  ни  времени,  ни  пространства,  ни  прочей
атрибутики  его  видений,  и  он  обнаруживал,  что  опять  вывалился   из
реальности в знакомое  красноватое  пространство  сна,  мокрое  и  тесное,
чавкающее и стучащее сотнями разных звуков.
     Справа и сверху раздавались  никогда  не  стихающие  удары  огромного
метронома; чуть ниже что-то с шорохом вздувалось и опадало, а совсем рядом
время от времени начинал бурлить невидимый водопад - но этот шум звучал  в
его сне постоянно, и он давно не обращал на него внимания. Интерес у  него
вызывали  другие  звуки,   которые   складывались   в   длинные   красивые
последовательности,  иногда  сопровождаемые  глухим   бубнением   голосов.
Впрочем, музыка нравилась ему  не  всегда,  а  иногда  вызывала  настоящую
ненависть, особенно когда подолгу мешала проснуться.
     Все это вместе - звуки, свет, претерпеваемые им толчки и собранный им
опыт - привело, конечно, к тому,  что  у  него  сложилась  безмолвная,  но
довольно ясная картина мироздания,  которую  в  слова  можно  было  облечь
примерно так: он парил в центре мира, созданного его привычкой видеть сны,
и этот  мир  имел  свое  устройство,  а  за  близкой  границей  порядка  и
определенности  царил  хаос,  откуда  приходили  свет   и   звуки.   Сила,
необходимая для существования мира - и того кокона, где властвовал  он,  и
окружающего хаоса - исходила из центра его  живота  через  толстый  мягкий
канат, уплывавший куда-то ему под ноги.
     Что ждало этот мир? Он чувствовал, что быстрое  расширение  его  тела
когда-нибудь прорвет оболочку, отделяющую его от хаоса, и  тогда  наступит
катастрофа. Но эта катастрофа могла наступить только  со  сном,  а  с  ним
самим ничего, разумеется, произойти не могло,  потому  что  настоящий  он,
покоящийся в вечности, и был тем единственным, что происходило.
     Когда он понял, что может шевелить частями своего тела,  он  расценил
это как свидетельство надвигающегося избавления от сновидений.  Иногда  он
чувствовал мягкие удары и отвечал на них; тогда до него долетали рокочущие
раскаты смеха, и  какая-то  сила  снаружи  поглаживала  его  кокон.  В  ее
действиях была явная закономерность: стоило  ему  пнуть  ногой  упругую  и
теплую перегородку, отделявшую его от хаоса,  и  оттуда  приходило  эхо  -
мягкое нажатие, сопровождаемое  густыми  воркующими  звуками,  от  которых
слегка содрогался весь мир. Эти звуки сопровождали его с тех пор,  как  он
стал слышать, и  он  научился  отделять  их  от  множества  других,  очень
похожих, которые раздавались реже.
     Ощущения сна не вызывали у него никакого неудовольствия, но однажды к
ним добавилось новое. По всему  его  кокону  несколько  раз  прошла  волна
сжатия, и он ощутил испуг - такого раньше не бывало. Вскоре все кончилось,
и он проснулся, снова оказавшись у себя дома, там,  где  не  было  ничего,
кроме него самого и его неопределимого блаженства. Но что-то тревожило его
покой, что-то вытягивало его наружу, в сон, и  когда  он  вывалился  туда,
первым, что он почувствовал, был ужас.
     До этого он никогда не испытывал боли и не знал,  что  это  такое.  А
сейчас он столкнулся с ней и понял, что эта  сила  способна  сколь  угодно
долго удерживать его во сне и не пускать назад в реальность. Это  качество
боли было самым пугающим; кроме того, она была крайне  неприятна  сама  по
себе.
     Боль исходила отовсюду, а ее причиной было растущее усилие, с которым
на него давили мягкие стены его дома. Раньше ему казалось,  что  он  будет
бесконечно  расширяться,   пока   не   займет   собой   все   существующее
пространство, а теперь оказалось, что  мир  вокруг  решил  сдавить  его  в
точку, вернуть все к тому моменту, когда сон, еще безвредный и непонятный,
только начинался.
     Но он уже не мог исчезнуть. Он был просто не  в  состоянии  поддаться
сдавившей его силе - он мог  только  страдать  и  ждать,  когда  страдание
кончится. Страшные спазмы сминали и скручивали  его;  он  уже  решил,  что
вечность отныне и будет такой,  когда  рядом  с  той  областью  его  тела,
которой он слышал  звуки  и  ощущал  слабое  красноватое  мерцание,  вдруг
появился просвет, и он почувствовал,  как  вся  вселенная  с  безжалостной
силой выталкивает его в место, которого раньше не было.
     Он  никак  не  мог  помешать  или  помочь  происходящему;  он  просто
чувствовал, что движется по какой-то мягкой упругой трубе, и, когда он изо
всех сил захотел, чтобы это как можно быстрее кончилось, что-то пришло ему
на помощь снаружи.
     Страдание кончилось. Он чувствовал,  что  висит  в  пустоте  и  ничто
больше не касается его рук и ног; что-то осторожно подняло его в воздух, и
он  увидел  вокруг  себя  ослепительные  разноцветные  пятна.  Было  очень
холодно; открыв рот, он впустил в себя холодную пустоту, и сразу же в  его
уши ворвался резкий и тонкий звук; прошло довольно много  времени,  прежде
чем он с изумлением понял, что издает его сам.
     Вскоре он мирно лежал на какой-то твердой поверхности, защищенный  от
холода несколькими слоями тонких покровов. Время от времени он  впускал  в
себя пустоту и любовался сверкающими красками своего нового мира.  Недавно
пережитый страх успел исчезнуть без следа, и он почти ничего не боялся.
     Когда вокруг наконец стало темно и тихо, он проснулся  и  понял,  что
его последний сон увел  его  от  реальности  слишком  далеко  -  настолько
далеко, что он чуть было не забыл о том, что же такое жизнь на самом деле.
И это напугало его даже сильнее, чем только что прекратившийся кошмар.  Он
почувствовал, что может уснуть навсегда и решить, что снящийся ему  сон  и
есть явь; это было тем более легко, что все его сны были последовательными
и как бы вырастали один из другого.
     Но,  рассмотрев  эту  мысль  как  следует,  он  успокоился   и   даже
развеселился - ведь все, что он мог решить во сне, тоже было частью сна  и
не имело никакого отношения к его ненарушимому и  вечному  бытию.  Разница
между  сновидением  и  реальностью  была  очень  простой  -  просыпаясь  и
вспоминая, кто он, он испытывал ни с чем не сравнимую радость, а во сне он
совершенно забывался и осознавал не себя, а происходящее; он забывал,  что
на самом деле с ним никогда и  ничего  не  может  случиться,  и  из  этого
рождался страх.
     Его сны были  прекрасным  и  увлекательным  развлечением,  тем  более
занимательным, что он даже забывал, кто, собственно, развлекается - он как
бы переставал  существовать,  и  вместо  него  на  время  возникало  нечто
непостижимо нелепое.
     Он понял и причину, по которой ему снились сны,  -  это  была  просто
свободная манифестация его силы, выражение  его  безграничной  власти  над
бытием, проявление его неомрачимого блаженства.
     Страдания и страха не существовало, но он создал фантомный  мир,  где
они были главным, и изредка нырял в него, сам на время становясь  фантомом
и не оставляя себе никакой связи с реальностью; так он обнимал  не  только
все сущее, но и небытие. Да и потом,  бесконечное  и  ненарушимое  счастье
было бы довольно скучным, если бы он не мог вновь и вновь бросаться в него
извне, каждый раз узнавая его заново. Ничто не могло сравниться по силе  с
радостью пробуждения, а чтобы испытывать ее чаще, надо было чаще засыпать.
     Сон между тем развивался по своему собственному закону. В мельтешении
световых пятен и звуков  постепенно  стали  возникать  закономерности;  он
научился различать причины  и  следствия,  и  вскоре  поток  бессмысленных
раздражителей разделился на лица, голоса, небо  и  землю.  Над  ним  часто
склонялись  двое,  от  которых  исходила  любовь  и  забота;  они  подолгу
повторяли одни и те же звуки, и под властью  узнанных  им  слов  из  хаоса
выступил неправдоподобный мир, населенный тенями, одной из которых был  он
сам.
     Вскоре он сделал свои первые шаги по его поверхности и в совершенстве
изучил волшебное искусство общения с тенями -  для  этого  служили  те  же
слова, из которых состоял мир.
     Бодрствуя, он  часто  задавался  вопросом,  откуда  берутся  те,  кто
населяет иллюзорное пространство его снов. Они могли просто сниться ему. И
еще они могли сниться  кому-то  другому  -  но  кому?  Однажды  на  пороге
пробуждения у него даже возникла фантастическая мысль, что он  в  мире  не
один и существует еще кто-то, с кем он может встретиться только заснув, но
проверить это никакой возможности не было  -  во  сне  он  мог,  например,
посмотреть через плечо, нет ли кого-нибудь у него за спиной, но в том, что
существовало на самом деле, не было, конечно, ни  возможности  оглянуться,
ни плеча, ни спины, ни направлений, в которых можно было бы посмотреть.
     Кроме того, все спутники, в обществе которых он наслаждался небытием,
появлялись только тогда, когда их освещало его внимание, и не было никаких
доказательств, что они существуют остальное время даже во сне. Конечно же,
мысль  о  существовании  других  могла   родиться   только   спросонья   -
бодрствующему сознанию было совершенно ясно, что понятие "другие" -  такая
же точно нелепица, как "пространство" и "время", и  для  их  существования
необходим фантасмагорический мир сна.
     Была, правда, еще одна возможность: другие могли быть теми его снами,
которых  он  не  помнил;  в  таком  случае  статус  их  небытия  несколько
повышался. Но все это было неважно.
     Короткие мгновения сна были насыщены событиями. Он уже успел  узнать,
как окружающие его тени  объясняют  причину  его  возникновения,  и  после
очередного пробуждения отдал дань  их  инфернальному  юмору.  Одновременно
тени объяснили, что ему рано или  поздно  придет  конец  -  при  этом  они
ссылались на свой опыт, что тоже  было  довольно  забавно.  Происходило  и
множество другого, но, проснувшись, он не особо об этом вспоминал.
     Вскоре ему приснилось, что он стал совсем  взрослым.  Время  к  этому
моменту успело настолько разогнаться, что вся его призрачная  жизнь  после
рождения казалась намного короче  тех  бесчисленных  и  бесконечных  снов,
которые он видел в матке.
     Размышляя о своих сновидениях, он пришел к выводу,  что  их  истинная
природа непознаваема - возможно, удивительная логика и стройность, которая
была им свойственна, рождалась в  его  собственном  сознании,  безупречные
зеркала которого образовали калейдоскоп, способный создать симметричную  и
строгую картину из бесформенных осколков хаоса.
     Но все же самым невообразимым атрибутом сна было имя, сочетание букв,
которое выделяло его тень среди остальных сновидений. Просыпаясь, он любил
размышлять над тем, что же именно обозначали эти слова - Иван  Кублаханов.
Получалось следующее.
     Иван Кублаханов  был  просто  преходящей  формой,  которую  принимало
безымянное сознание - но сама форма ничего об этом не знала. А  ее  жизнь,
как и у остального сонма теней, была почти чистым страданием.  Разумеется,
это страдание было ненастоящим и мимолетным, но таким же был  и  сам  Иван
Кублаханов, ничего не знавший о своей иллюзорности - потому что знать было
некому.
     Это был парадокс,  неразрешимый  и  непреодолимый.  По  природе  Иван
Кублаханов был просто страданием, сложенным из  атомов  счастья;  смертью,
сложенной из атомов бессмертия; он не понимал, что он просто сон, не особо
даже интересный, и часто роптал на судьбу,  чистосердечно  считая,  что  у
него есть судьба. Он был подобен  отсеку  корабля,  затопленному  водой  и
изолированному от всех остальных отсеков. Кораблю это было безразлично, да
и никакого отсека отдельно от корабля, если вдуматься, не существовало, но
тот, кто плыл на корабле, забывал про  это,  стоило  ему  только  войти  в
затопленный отсек: там он начинал воображать себя утопленником по  фамилии
Кублаханов и приходил в себя только выбираясь наружу - получалось, что все
проведенные в затопленном отсеке секунды  складывались  в  реальную  жизнь
эфемерного существа, "я" которого было ложным, но страдание - настоящим.
     Хоть Иван Кублаханов и был всего лишь зыбкой рябью сознания, но когда
эта рябь возникала, она страстно хотела жить,  искренне  верила,  что  она
есть на самом деле, и даже считала сознание, по поверхности  которого  она
проходила, одним из своих атрибутов.
     Сон мчался вперед, и было ясно, что с его концом придет конец и Ивану
Кублаханову. Ему никак  нельзя  было  помочь.  Для  него  не  существовало
пробуждения, потому что сном, от которого требовалось проснуться,  был  он
сам.  Пробуждение  означало  бесследное  исчезновение  Ивана  Кублаханова,
который больше всего в своей странной жизни боялся исчезнуть, хотя  в  нем
не было ничего такого, что могло исчезать.
     Но это был, так сказать, метафизический аспект  сна.  Главным  в  нем
были все же редкие проблески прекрасного. Например, закаты так называемого
солнца - иногда они  были  настолько  красивы,  что  наблюдающий  их  Иван
Кублаханов на время переставал думать о себе, и  тогда  оставалось  только
то, что он видел; эти моменты его жизни были  ближе  всего  к  реальности,
меньше всего похожи на сон - тот, кому он снился, видел сквозь  его  глаза
красные полосы над  горизонтом,  и  никакого  Кублаханова,  переполненного
смесью беспричинного страдания с безосновательной надеждой, в это время не
существовало. Был только  закат  и  тот,  кто  смотрел  на  него,  а  Иван
Кублаханов  становился  прозрачной  призмой,  расщепляющей  реальность  на
краски удивительной красоты.
     И вот однажды эта призма прекратила свое существование. Сон про Ивана
Кублаханова перестал сниться - он подошел к своему естественному концу, за
которым началось нечто новое,  такое  же  странное  и  захватывающее,  как
первые мгновения после рождения. Переход был очень похож на роды  -  опять
пришлось  перемещаться  по  какому-то  тоннелю,   опять   снаружи   пришла
безымянная помощь, опять были яркие вспышки  света,  и  опять  невыносимая
мука сменилась сначала покоем, а потом  -  радостью  пробуждения.  Начался
новый сон, героем которого был  уже  кто-то  другой,  и  память  об  Иване
Кублаханове стала постепенно исчезать,  сменяясь  восприятиями  совершенно
иной природы.
     И все  же  тот,  кому  когда-то  снился  Иван  Кублаханов,  испытывал
странную жалость к этому никогда на самом деле  не  существовавшему  комку
надежды и страха, верившему, что он будет жить вечно, но  не  понимавшему,
что  это  значит.  Ведь  больше  всего  Иван  Кублаханов   боялся   именно
исчезновения, а оно и было главным условием вечности.
     Хотя, если вдуматься, даже этот страх был лишен  всяких  оснований  -
ведь и раньше каждую ночь Иван Кублаханов полностью исчезал, а пробуждение
того, кем он был на самом деле, представлялось ему чем-то вроде  бездонной
черной ямы, через которую он прыгает в свое новое утро.





                               СИНИЙ ФОНАРЬ


     В палате было почти светло из-за горевшего за окном фонаря. Свет  был
какой-то синий и неживой, и если бы не луна, которую можно  было  увидеть,
сильно наклонясь с кровати вправо,  было  бы  совсем  жутко.  Лунный  свет
разбавлял мертвенное сияние, конусом падавшее с высокого шеста, делал  его
таинственнее и мягче. Но когда я свешивался вправо, две железных ножки  на
секунду повисали в воздухе и в следующий момент громко ударялись в пол,  и
звук выходил мрачный, странным  образом  дополняющий  синюю  полосу  света
между двумя короткими рядами кроватей.
     - Кончай там, - сказал Костыль и показал мне синеватый  кулак,  -  не
слышно.
     Я стал слушать.


     - Про мертвый город знаете? - спросил Толстой.
     Все молчали.
     - Ну вот. Уехал один мужик в командировку на  два  месяца.  Приезжает
домой, и вдруг видит, что все люди вокруг мертвые.
     - Чего, прямо лежат на улицах?
     - Нет, - сказал Толстой, - они  на  работу  ходят,  разговаривают,  в
очереди стоят. Все как раньше. Только он видит, что они все на самом  деле
мертвые.
     - А как он понял, что они мертвые?
     - Откуда я знаю, - ответил Толстой, - это же не я понял, а он. Как-то
понял. Короче, он решил сделать вид, что ничего не  замечает  и  поехал  к
себе домой. У него жена была. Увидел он ее и понял, что она тоже  мертвая.
А он ее очень сильно любил. Ну и стал он ее расспрашивать, что  случилось,
пока его не было. А она ему отвечает, что ничего не случилось. И  даже  не
понимает, чего он хочет. Тогда он решил ей все рассказать, и говорит:  "Ты
знаешь, что ты мертвая?" А жена ему отвечает: "Знаю." Он спрашивает: "А ты
знаешь, что в этом городе все мертвые?" Она говорит: "Знаю.  А  сам-то  ты
знаешь, почему  вокруг  одни  мертвецы?"  Он  говорит:  "Нет."  Она  опять
спрашивает: "А знаешь, почему я мертвая?" Он  опять  говорит:  "Нет."  Она
тогда  спрашивает:  "Сказать?"   Мужик  испугался,  но  все-таки  говорит:
"Скажи." И она ему говорит: "Да потому что ты сам мертвец."


     Последнюю фразу Толстой произнес таким сухим и  официальным  голосом,
что стало почти по-настоящему страшно.
     - Да, съездил  дядя  в  командировочку...  Это  сказал  Коля,  совсем
маленький мальчик - младше  остальных  на  год  или  два.  Правда,  он  не
выглядел младше из-за того, что носил огромные роговые  очки,  придававшие
ему солидность.
     - Теперь ты  рассказываешь,  -  сказал  ему  Костыль.  -  Раз  первый
заговорил.
     - Сегодня такого уговора не было, - сказал Коля.
     - А он вечный, - ответил Костыль, - давай, не тяни.
     - Лучше я расскажу, - сказал Вася, - про синий ноготь знаете?
     - Конечно, - отозвался шепот из другого  угла.  -  Кто  ж  про  синий
ноготь не знает.
     - А про красное пятно знаете? - спросил Вася.
     - Нет, не знаем, - ответил за всех Костыль, - давай.


     - Раз приезжает семья в квартиру, - медленно заговорил Вася, -  а  на
стене - красное пятно. Дети его заметили, и позвали мать, чтоб показать. А
мать молчит. Сама так  смотрит  и  улыбается.  Дети  тогда  отца  позвали.
"Смотри, - говорят, - папа!" А отец матери очень боялся.  Он  им  говорит:
"Пошли отсюда. Не ваше дело." А мать  улыбается  и  молчит.  Так  спать  и
легли.
     Вася замолчал и тяжело вздохнул.
     - Ну и что дальше было? -  спросил  Костыль  через  несколько  секунд
тишины.
     - Дальше утро было. Утром просыпаются, смотрят  -  а  одного  ребенка
нет.  Тогда  дети  подходят  к маме  и спрашивают:  "Мама,  мама,  где наш
братик?"  А мать  отвечает:  "Он к бабушке поехал.  У бабушки он."  Дети и
поверили. Мать на работу ушла,  а вечером  приходит,  и улыбается. Дети ей
говорят:  "Мама, нам страшно!"  А она опять так  улыбается и говорит отцу:
"Они меня не слушаются. Выпори их." Отец взял и выпорол. Дети даже убежать
хотели,  только их мать  чем-то таким  накормила на ужин,  что они сидят и
встать не могут...


     Раскрылась дверь, и все мы мгновенно  закрыли  глаза  и  притворились
спящими. Через несколько секунд дверь закрылась. Минуту Вася выжидал, пока
в коридоре стихнут шаги.


     - На следующее утро просыпаются - смотрят, еще  одного  ребенка  нет.
Одна только маленькая девочка осталась. Она у отца и  спрашивает:  "А  где
мой средний братик?" А отец отвечает: "Он в пионерлагере." А мать говорит:
"Расскажешь кому, убью!" Даже в школу девочку  не  пустила.  Вечером  мать
приходит, девочку чем-то опять накормила, так что та встать  не  могла.  А
отец двери запер и окна.


     Вася опять затих. На этот раз его никто не  просил  продолжить,  и  в
темноте было слышно только несколько дыханий.


     - А потом другие люди приходят, - заговорил он опять,  -  смотрят,  а
квартира пустая. Прошел год, и туда новых  жильцов  вселили.  Они  увидели
красное пятно, подходят, разрезали обои - а там  мать  сидит,  вся  синяя,
крови насосалась и вылезти не может. Это она все время детей ела,  а  отец
помогал.


     Долгое время все молчали, а потом кто-то спросил:
     - Вась, а у тебя кем мама работает?
     - Неважно, - сказал Вася.
     - А у тебя сестра есть?
     Вася не отвечал - видно, обиделся или заснул.
     - Толстой, - сказал Костыль, - давай еще что-нибудь про мертвецов.
     - Знаете, как мертвецами становятся? - спросил Толстой.
     - Знаем, - ответил Костыль, - берут и умирают.
     - И что дальше?
     - Ничего, - сказал Костыль, - как сон. Только уже не просыпаешься.
     - Нет, - сказал Толстой, - я не  про  это.  С  чего  все  начинается,
знаете?
     - С чего?
     - А с того, что сначала слушают истории про мертвецов. А потом  лежат
и думают - а чего это мы истории про мертвецов слушаем?
     Кто-то нервно хихикнул, а Коля вдруг сел в кровати и  очень  серьезно
сказал:
     - Ребята, кончайте.
     - Во-во, - с удовлетворением сказал  Толстой,  -  так  и  становятся.
Главное понять, что ты уже мертвец, а дальше все просто.
     - Ты сам мертвец, - неуверенно огрызнулся Коля.
     - А я и не спорю, - сказал Толстой. - Ты лучше подумай, почему это ты
вдруг с мертвецом разговариваешь?
     Коля некоторое время думал.
     - Костыль, - спросил он, - ты ведь не мертвец?
     - Я-то? - спросил Костыль. - Да как тебе сказать.
     - А ты, Леша?
     Леша был Колин друг еще по городу.
     - Коля, - сказал он, - ну ты сам подумай. Вот жил ты в городе, да?
     - Да, - ответил Коля.
     - И вдруг отвезли тебя в какое-то место, да?
     - Да, - сказал Коля.
     - И ты вдруг замечаешь, что лежишь среди мертвецов, и сам мертвец.
     - Да, - сказал Коля.
     - Ну вот, - сказал Леша, - пораскинь мозгами.
     - Долго мы ждали, - сказал Костыль, -  думали  сам  поймешь.  За  всю
смерть такого тупого мертвеца первый раз вижу. Ты что, не понимаешь, зачем
мы тут собрались?
     - Нет, - сказал Коля. Он сидел на кровати, прижимая ноги к груди.
     - Мы тебя в мертвецы принимаем, - сказал Костыль.
     Коля не то что-то пробормотал, не то всхлипнул, вскочил с  кровати  и
пулей выскочил в коридор; оттуда долетел быстрый топот его босых ног.
     - Не ржать, - шепотом сказал Костыль, - он услышит.
     - А чего ржать-то? - меланхолично спросил Толстой. Несколько  длинных
секунд стояла полная тишина, а потом Вася из своего угла спросил:
     - Ребят, а вдруг...
     - Да ладно тебе, - сказал Костыль. - Толстой, давай еще чего-нибудь.
     -  Вот  был  такой  случай,  -  заговорил  Толстой  после  паузы.   -
Договорились несколько человек напугать своего приятеля.  Переоделись  они
мертвецами, подходят к нему и говорят: "Мы мертвецы. Мы за тобой  пришли."
Он испугался и убежал. А они постояли, посмеялись, а потом один из  них  и
говорит: "Слушайте, ребят, а чего это мы мертвецами переоделись?" Они  все
на него посмотрели, и не могут понять, что он сказать хочет. А  он  опять:
"А чего это от нас живые убегают?"
     - Ну и что? - спросил Костыль.
     - А то, - ответил Толстой. - Вот тут-то они все и поняли.
     - Что поняли?
     - А что надо, то и поняли.
     Стало тихо, а потом заговорил Костыль:
     - Слушай, Толстой, - сказал он, - ты нормально можешь рассказывать?
     Толстой молчал.
     - Эй, Толстой, - опять заговорил Костыль, - ты чего молчишь-то? Умер,
что ли?
     Толстой молчал, и его молчание  с  каждой  секундой  становилось  все
многозначительней. Мне захотелось  на  всякий  случай  что-нибудь  сказать
вслух.
     - Про программу "Время" знаете? - спросил я.
     - Давай, - быстро сказал Костыль.
     - Она не очень страшная, - сказал я.
     - Все равно давай.
     Я не  помнил  точно,  как  кончалась  история,  которую  я  собирался
рассказать, но решил, что вспомню, пока буду рассказывать.


     - В общем, жил был один мужик, было ему лет тридцать. Сел он один раз
смотреть программу  "Время".  Включил  телевизор,  подвинул  кресло,  чтоб
удобней было. Там сначала появились часы, ну, как обычно. Он, значит, свои
проверил - правильно ли идут. Все как обычно было. Короче,  пробило  ровно
девять часов. И появляется на экране слово "Время", только не  белое,  как
всегда раньше было, а почему-то черное. Ну, он немножко удивился, но потом
решил, что это просто новое оформление сделали, и стал смотреть дальше.  А
дальше все опять было как обычно. Сначала какой-то трактор показали, потом
израильскую армию.  Потом  сказали,  что  какой-то  академик  умер,  потом
немного показали про спорт, а потом про погоду -  прогноз  на  завтра.  Ну
все, "Время" кончилось, и мужик решил встать с кресла.


     - Потом напомните, я про зеленое кресло расскажу, - влез Вася.


     - Значит, хочет он с кресла встать, и чувствует, что  не  может.  Сил
совсем нет. Тогда он на свою руку поглядел, и видит, что на ней  вся  кожа
дряблая. Он тогда испугался, изо всех сил напрягся, встал с кресла и пошел
к зеркалу в ванную, а идти трудно... Но все-таки кое-как дошел. Смотрит на
себя в зеркало, и видит - все волосы у него седые, лицо в морщинах и зубов
нет. Пока он "Время" смотрел, вся жизнь прошла.


     - Это я знаю, - сказал Костыль. - То же самое, только там про  футбол
с шайбой было. Мужик футбол с шайбой смотрел.
     В коридоре послышались шаги и раздраженный женский голос,  и  все  мы
мгновенно стихли, а Вася даже начал неестественно храпеть. Через несколько
секунд дверь распахнулась и в палате загорелся свет.
     - Так, кто тут главный мертвец? Толстенко, ты?
     На пороге стояла Антонина Васильевна в белом халате, а  рядом  с  ней
зареванный Коля, тщательно прячущий взгляд под батареей в углу.
     - Главный мертвец, - с достоинством ответил Толстой, -  в  Москве  на
Красной площади. А чего это вы меня ночью будите?
     От такой наглости Антонина Васильевна растерялась.
     - Входи, Аверьянов, - сказала она наконец, - и ложись. А с мертвецами
завтра начальник лагеря разберется. Как бы они по домам не поехали.
     - Антонина Васильевна, - медленно выговорил Толстой, -  а  почему  на
вас халат белый?
     - Потому что надо так, понял?
     Коля быстро взглянул на Антонину Васильевну.
     - Иди в кровать, Аверьянов, - сказала она, - и спи.  Мужчина  ты  или
нет? А ты, - она повернулась к Толстому, - если еще  хоть  слово  скажешь,
пойдешь стоять голым в палату к девочкам. Понял?
     Толстой молча смотрел на  халат  Антонины  Васильевны.  Она  оглядела
себя, потом подняла взгляд на Толстого и покрутила пальцем  у  лба.  Потом
внезапно разозлилась и даже покраснела от злости.
     - Ты мне не ответил, Толстенко, - сказала она,  -  ты  понял,  что  с
тобой будет?
     - Антонина Васильевна, - заговорил Костыль, - вы же сами сказали, что
если он еще хоть слово скажет, вы его... Как же он вам ответит?
     - А с тобой, Костылев, - сказала Антонина Васильевна, разговор вообще
будет особый, в кабинете директора. Запомни.
     Погас свет и хлопнула дверь.
     Некоторое время - минуты, наверно, три, Антонина Васильевна стояла за
дверью и слушала. Потом послышались ее тихие шажки по коридору. На  всякий
случай мы еще минуту-две молчали. Потом раздался шепот Костыля:
     - Слушай, Коля, как ты от меня завтра в рог получишь...
     - Я знаю, - печально отозвался Коля.
     - Ой как получишь...
     - Про зеленое кресло будете слушать? - спросил Вася.
     Никто не ответил.


     - На одном  большом  предприятии,  -  заговорил  он,  -  был  кабинет
директора. Там был ковер, шкаф, большой стол, и перед ним зеленое  кресло.
А в углу кабинета стояло переходящее красное знамя, которое было там очень
давно. И вот одного мужика назначили директором этого завода. Он входит  в
кабинет, посмотрел по сторонам, и ему очень все понравилось.  Ну,  значит,
сел он в это кресло и начал работать. А потом его  заместитель  заходит  в
комнату, смотрит - а вместо директора в кресле скелет сидит.  Ну,  вызвали
милицию, все  обыскали,  и  не  нашли  ничего.  Потом,  значит,  назначили
заместителя директором. Сел он в это кресло и стал  работать.  А  потом  в
кабинет входят, смотрят - а в кресле опять  скелет  сидит.  Опять  вызвали
милицию, и опять ничего не нашли. Тогда нового директора назначили.  А  он
уже знал, что с другими директорами  случилось,  и  заказал  себе  большую
куклу размером с человека. Он ее одел в свой костюм и посадил в кресло,  а
сам отошел, спрятался за штору -  потом  напомните,  я  про  желтую  штору
вспомнил, - и стал смотреть, что будет.  Проходит  час,  два  проходит.  И
вдруг он видит, как из кресла выдвигаются такие металлические спицы, и  со
всех сторон куклу обхватывают. А одна такая спица  -  прямо  за  горло.  А
потом, когда спицы куклу задушили, переходящее красное  знамя  выходит  из
угла, подходит к креслу и накрывает эту  куклу  своим  полотнищем.  Прошло
несколько минут, и от куклы ничего  не  осталось,  а  переходящее  красное
знамя отошло от стола и встало обратно в угол. Мужик тогда тихо  вышел  из
кабинета, спустился вниз, взял с пожарного щита топор, вернулся в кабинет,
как рубанет по переходящему знамени. И  тут  такой  стон  раздался,  а  из
деревяшки, которую он перерубил, на пол кровь полилась.


     - А что дальше было? - спросил Костыль.
     - Все, - ответил Вася.
     - А с мужиком что случилось?
     - Посадили в тюрьму. За знамя.
     - А со знаменем?
     - Починили и назад поставили, - поразмышляв, ответил Вася.
     - А когда нового директора назначили, что с ним случилось?
     - То же самое.
     Я вдруг вспомнил, что в кабинете у директора,  в  углу,  стоят  сразу
несколько знамен с  выведенными  на  них  краской  номерами  отрядов;  эти
знамена он уже два раза выдавал во время торжественных  линеек.  Кресло  у
него в кабинете тоже было, но не зеленое, а красное, вращающееся.
     - Да, я забыл, - сказал Вася, - когда мужик из-за шторы вышел, он уже
весь седой был. Про желтую штору знаете?
     - Я знаю, - сказал Костыль.
     - Толстой, ты про желтую штору знаешь?
     Толстой молчал.
     - Эй, Толстой!
     Толстой не отзывался.


     Я думал о том, что у меня дома в Москве на окнах как раз висят желтые
шторы - точнее,  желто-зеленые.  Летом,  когда  дверь  балкона  все  время
открыта, и снизу, с бульвара, долетает  шум  моторов  и  запах  бензиновой
гари, смешанный с запахом каких-то цветов, что ли, - я  часто  сижу  возле
балкона в зеленом кресле и смотрю, как ветер колышет желтую штору.


     - Слышь, Костыль, - неожиданно сказал Толстой, - а в мертвецы не  так
принимают, как ты думаешь.
     - А как? - спросил Костыль.
     - Да по-разному. Только при этом никогда не говорят, что принимают  в
мертвецы. И поэтому мертвецы потом  не  знают,  что  они  уже  мертвые,  и
думают, что они еще живые.
     - Тебя что, уже приняли?
     - Не знаю, - сказал Толстой. - Может, уже  приняли.  А  может,  потом
примут, когда в город вернусь. Я ж говорю, они не сообщают.
     - Кто "они"?
     - Кто, кто. Мертвые.
     - Ну ты опять за свое, - сказал Костыль, - заткнулся бы. Надоело уже.
     - Во-во, - подал голос Коля, - точно. Надоело.
     - А ты, Коля, - сказал Костыль, - все равно завтра в рог получишь.
     Толстой немного помолчал.
     - Самое главное, - опять заговорил он, - что те, кто принимает,  тоже
не знают, что они принимают в мертвецы.
     - Как же они тогда принимают? - спросил Костыль.
     - Да как хочешь. Допустим, ты про что-то у кого-нибудь  спросил,  или
включил телевизор, а тебя на самом деле в мертвецы принимают.
     - Я не про это. Они же должны знать, что они кого-то принимают, когда
они принимают.
     - Наоборот. Как они могут что-то знать, если они мертвые.
     - Тогда совсем непонятно получается, - сказал Костыль.  -  Как  тогда
понять, кто мертвец, а кто живой?
     - А ты что, не понимаешь?
     - Нет, - ответил Костыль, - выходит, нет разницы.
     - Ну вот и подумай, кто ты получаешься, - сказал Толстой.
     Костыль  сделал  какое-то  движение  в  темноте,  и  что-то  с  силой
стукнулось о стену над самой головой Толстого.
     - Идиот, - сказал Толстой. - Чуть в голову не попал.
     - А мы все равно мертвые, - сказал Костыль, - подумаешь.
     - Мужики, - опять заговорил Вася, - про желтую штору рассказывать?
     - Да иди ты в жопу со своей желтой шторой, Вася. Сто раз уже слышали.
     - Я не слышал, - сказал из угла Коля.
     - Ну и что, из-за тебя все слушать должны? А потом опять  к  Антонине
побежишь плакать.
     - Я плакал, потому что нога болит, - сказал  Коля.  -  Я  ногу  ушиб,
когда выходил.
     - Ты, кстати, рассказывать должен был.  Ты  тогда  заговорил  первый.
Думаешь, мы забыли? - сказал Костыль.
     - Вместо меня Вася рассказал, - сказал Коля.
     - Он не вместо тебя рассказал, а просто так. А сейчас твоя очередь. А
то завтра точно в рог получишь.
     - Знаете про черного зайца? - спросил Коля.
     Я почему-то сразу понял, о каком черном зайце он говорит - в коридоре
перед столовой среди прочего висела фанерка с выжженным зайцем в  галстуке
- из-за того, что рисунок был выполнен  очень  добросовестно  и  подробно,
заяц действительно казался совсем черным.
     - Вот. А говорил, не знаешь ничего. Давай.


     - Был один пионерлагерь. И там  на  главном  корпусе  на  стене  были
нарисованы всякие звери, и один из них был черный заяц с барабаном. У него
в лапы почему-то были вбиты два  гвоздя.  И  вот  однажды  шла  мимо  одна
девочка - с обеда на тихий час. И ей стало этого зайца жалко. Она  подошла
и вынула гвозди. И ей вдруг показалось, что черный заяц  на  нее  смотрит,
словно он живой. Но она решила, что это ей показалось и  пошла  в  палату.
Начался тихий час. И тогда черный заяц вдруг начал бить в свой барабан.  И
сразу же все, кто был в этом лагере, заснули.  И  им  стало  сниться,  что
тихий час кончился, что они проснулись и пошли на полдник. Потом они вроде
бы стали делать все, как обычно - играть в пинг-понг, читать и так  далее.
А это им все снилось. Потом кончилась смена, и они поехали по домам. Потом
они все выросли, кончили школу, женились и стали  работать  и  воспитывать
детей. А на самом деле они просто спали. И черный заяц  все  время  бил  в
свой барабан.


     Коля замолчал.
     - Что-то непонятно, - сказал Костыль. -  Вот  ты  говоришь,  что  они
разъехались по домам. Но ведь там у них  родители,  знакомые  ребята.  Они
что, тоже спали?
     - Нет, - сказал Коля. - Они не то что спали. Они снились.
     - Полный бред, - сказал Костыль. - Ребят, вы что нибудь поняли?
     Никто не ответил. Похоже, почти все уже заснули.
     - Толстой, ты понял что-нибудь?
     Толстой заскрипел своей кроватью, нагнулся к полу и швырнул что-то  в
Колю.
     - Ну и сволочь ты, - сказал Коля. - Сейчас в морду получишь.
     - Отдай сюда, - сказал Костыль. Это был его  кед,  которым  он  перед
этим швырнул в Толстого.
     Коля отдал кед.
     - Эй, - сказал мне Костыль, - ты чего молчишь все время?
     - Так, - сказал я. - Спать охота.
     Костыль заворочался в кровати. Я думал, он скажет что-то еще,  но  он
молчал. Все молчали. Что-то пробормотал во сне Вася.


     Я глядел в потолок. За окном качалась лампа фонаря, и  вслед  за  ней
двигались тени в нашей палате. Я повернулся лицом к окну. Луны уже не было
видно. Вокруг было совсем тихо, только где-то очень далеко дробно  стучали
колеса ночной электрички. Я долго глядел на синий фонарь за окном,  и  сам
не заметил, как заснул.





                            БУБЕН ВЕРХНЕГО МИРА


     Войдя в тамбур, милиционер мельком глянул на  Таню  и  Машу,  перевел
взгляд в угол и удивленно уставился на сидящую там женщину.
     Женщина и вправду выглядела дико. По ее монголоидному лицу,  похожему
на загибающийся по краям трехдневный блин из столовой, нельзя было  ничего
сказать о ее возрасте - тем более что глаза женщины были  скрыты  кожаными
ленточками и бисерными нитями. Несмотря на теплую погоду, на голове у  нее
была меховая шапка, по которой проходили три широких кожаных полосы - одна
охватывала лоб и затылок, и с нее на лицо, плечи и грудь свисали тесемки с
привязанными к ним медными человечками, бубенцами и бляшками, а две других
скрещивались на макушке, где была укреплена грубо сделанная  металлическая
птица, задравшая вверх длинную перекрученную шею.
     Одета женщина была в широкую самотканую  рубаху  с  тонкими  полосами
оленьего меха, расшитую кожаной тесьмой, блестящими пластинками и  большим
количеством маленьких колокольчиков, издававших при каждом  толчке  вагона
довольно  приятный  мелодичный  звон.  Кроме  этого,  к  ее  рубахе   было
прикреплено множество мелких предметов непонятного назначения  -  железные
зазубренные стрелки, два ордена "Знак Почета", кусочки жести с выбитыми на
них лицами без ртов, а с правого плеча на георгиевской ленте  свисали  два
длинных ржавых гвоздя.  В  руках  женщина  держала  продолговатый  кожаный
бубен, тоже украшенный множеством  колокольчиков,  а  край  другого  бубна
торчал из вместительной теннисной сумки, на которой она сидела.
     - Документы, - подвел итог милиционер.
     Женщина никак не отреагировала на его слова.
     - Она со мной едет, - вмешалась Таня. - А документов  у  нее  нет.  И
по-русски она не понимает.
     Таня говорила устало, как человек, которому по нескольку раз  в  день
приходится повторять одно и то же.
     - Что значит документов нет?
     - А зачем пожилая женщина должна возить с собой документы? У нее  все
бумаги  в  Москве,  в  министерстве  культуры.  Она  здесь  с  фольклорным
ансамблем.
     - Почему вид такой? - спросил милиционер.
     - Национальный костюм, - ответила  Таня.  -  Она  почетный  оленевод.
Ордена имеет. Вон, видите - справа от колокольчика.
     - Тут вам не тундра. Это называется нарушение общественного порядка.
     - Какого порядка? - повысила голос Таня. - Вы что охраняете? Лужи эти
в тамбурах? Или их вон?
     Она кивнула в сторону двери, из-за которой летели пьяные крики.
     - В вагоне сидеть страшно, а вы, вместо того чтобы порядок навести, у
старухи документы проверяете.
     Милиционер с сомнением посмотрел на ту, кого Таня назвала старухой  -
она тихо сидела в  углу  тамбура,  покачиваясь  вместе  с  вагоном,  и  не
обращала никакого внимания на скандал по ее поводу. Несмотря  на  странный
вид, ее небольшая фигурка излучала такой покой  и  умиротворение,  что,  с
минуту поглядев на нее, лейтенант смягчился, улыбнулся чему-то далекому, и
машинальные фрикции его левого  кулака  вдоль  висящей  на  поясе  дубинки
затихли.
     - Зовут-то как? - спросил он.
     - Тыймы, - ответила Таня.
     - Ладно, - сказал милиционер, толкая вбок  тяжелую  дверь  вагона.  -
Смотрите только...
     Дверь за ним закрылась, и летевшие из вагона вопли стали  чуть  тише.
Электричка затормозила,  и  перед  девушками  на  несколько  сырых  секунд
возникла бугристая асфальтовая платформа, за  которой  стояли  приземистые
здания со множеством труб разной высоты и диаметра; некоторые из них слабо
дымили.
     - Станция Крематово, - сказал из динамика бесстрастный женский голос,
когда двери захлопнулись, - следующая станция - Сорок третий километр.
     - Наша? - спросила Таня. Маша кивнула и посмотрела на Тыймы,  которая
все так же безучастно сидела в углу.
     - Давно она у тебя? - спросила она.
     - Третий год, - ответила Таня.
     - Тяжело с ней?
     - Да нет, - сказала Таня, - она тихая. Вот так же и сидит  все  время
на кухне. Телевизор смотрит.
     - А гулять не ходит?
     - Не, - сказала Таня, - не ходит. На балконе спит иногда.
     - А самой ей тяжело? В смысле, в городе жить?
     - Сперва тяжело было, - сказала Таня, - а потом пообвыклась.  Сначала
все в бубен била по ночам, с невидимым кем-то  дралась.  У  нас  в  центре
духов много. Теперь они ей вроде как  служат.  На  плечо  эти  два  гвоздя
повесила, вон видишь? Всех победила. Только во время салюта до сих  пор  в
ванной прячется.
     Платформа  "Сорок  третий  километр"  вполне  соответствовала  своему
названию.  Обычно  возле  железнодорожных  станций  бывают  хоть  какие-то
поселения людей, а здесь не было ничего, кроме кирпичной избушки кассы,  и
увязать это место можно было только с  расстоянием  до  Москвы.  Сразу  за
ограждением начинался лес и тянулся насколько хватало глаз -  даже  неясно
было, откуда на платформе взялось несколько потертых пассажиров.
     Маша, сгибаясь под тяжестью сумки, пошла вперед. Следом, с  такой  же
сумкой на плече, пошла  Таня,  а  последней  поплелась  Тыймы,  позвякивая
своими колокольчиками и поднимая подол рубахи, когда надо было перешагнуть
через лужу. На ногах у нее были синие  китайские  кеды,  а  на  голенях  -
широкие кожаные чулки, расшитые бисером. Несколько раз  обернувшись,  Маша
заметила, что к левому чулку Тыймы пришит круглый циферблат от будильника,
а к правому - болтающееся  на  унитазной  цепочке  копыто,  которое  почти
волочилось по земле.
     - Слышь, Тань, - тихо спросила она, - а что это у нее за копыто?
     - Для нижнего мира, - сказала Таня. - Там  все  грязью  покрыто.  Это
чтоб не увязнуть.
     Маша хотела было спросить про циферблат, но передумала. От  платформы
в лес вела хорошая асфальтовая дорога, вдоль которой росли два ровных ряда
старых берез. Но через  триста  или  четыреста  метров  всякий  порядок  в
расположении деревьев пропал, потом незаметно сошел на нет асфальт, и  под
ногами зачавкала мокрая грязь.
     Маша подумала, что жил когда-то на  свете  начальник,  который  велел
проложить через лес асфальтовую  дорогу,  но  потом  выяснилось,  что  она
никуда не ведет, и про нее забыли. Грустно было Маше  глядеть  на  это,  и
собственная жизнь, начатая двадцать пять лет назад неведомой волей,  вдруг
показалась ей такой же точно дорогой - сначала прямой и ровной, обсаженной
ровными рядами простых истин, а потом забытой  неизвестным  начальством  и
превратившейся в непонятно куда ведущую кривую тропу.
     Впереди мелькнула привязанная к ветке березы  белая  тесемка.  -  Вот
здесь, - сказала Маша, - направо в лес. Еще метров пятьсот.
     - Что-то близко очень, - с сомнением сказала Таня. -  Непонятно,  как
сохранился.
     - А тут никто не ходит, - ответила Маша.  -  Там  же  нет  ничего.  И
колючкой пол-леса отгорожено.
     Действительно, скоро впереди появился невысокий бетонный столб, в обе
стороны от которого уходила провисшая колючая проволока. Потом стали видны
еще несколько столбов - они были старые и со  всех  сторон  густо  обросли
кустами, так что заметить  проволоку  можно  было  только  подойдя  к  ней
вплотную. Девушки молча пошли  вдоль  проволочной  ограды,  пока  Маша  не
остановилась возле очередной белой тесемки, свисающей с куста.
     - Здесь, - сказала она.
     Несколько рядов проволоки были задраны  и  перекручены  между  собой.
Маша и Таня поднырнули под нее без труда, а Тыймы полезла почему-то задом,
зацепилась рубашкой и долго звенела  своими  колокольчиками,  ворочаясь  в
узком просвете.
     За проволокой был такой же лес, как и  до  нее,  и  не  было  заметно
никаких следов человеческой деятельности. Маша уверенно двинулась вперед и
через несколько минут  остановилась  у  оврага,  на  дне  которого  журчал
небольшой ручей.
     - Пришли, - сказала она, - вон в тех кустах.
     Таня поглядела вниз.
     - Не вижу.
     - Вон хвост торчит, - показала Маша, - а вон крыло. Пошли, там  спуск
есть.
     Тыймы вниз не пошла - она села на Танину сумку, прислонилась спиной к
дереву и замерла. Маша с Таней, цепляясь за  ветки  и  скользя  по  мокрой
земле, спустились в овраг.
     - Слышь, Тань, - тихо сказала Маша, - а ей что, посмотреть  не  надо?
Как она будет-то?
     - Это ты не волнуйся, - сказала Таня,  вглядываясь  в  кусты,  -  она
лучше нас знает... Действительно. И как только сохранился.
     За кустами было что-то темное, грязно-бурое и очень старое. На первый
взгляд это напоминало  могильный  холмик  на  месте  погребения  не  очень
значительного  кочевого  князя,  в  последний  момент  успевшего   принять
какое-то странное христианство: из длинного  и  узкого  земляного  выступа
косо торчала широкая крестообразная конструкция из искореженного  металла,
в которой с некоторым усилием  можно  было  узнать  полуразрушенный  хвост
самолета, при падении отвалившийся от фюзеляжа. Фюзеляж почти весь ушел  в
землю, а в нескольких метрах перед ним сквозь орешник  и  траву  виднелись
контуры отвалившихся крыльев,  на  одном  из  которых  чернел  расчищенный
крест.
     - Я по альбому смотрела,  -  нарушила  молчание  Маша,  -  вроде  это
штурмовик   "Хейнкель".   Там   две   модификации   было   -    у    одной
тридцатимиллиметровая пушка под фюзеляжем,  а  у  другой  что-то  еще.  Не
помню. Да и не важно.
     - Кабину открывала? - спросила Таня.
     - Нет, - сказала Маша. - Одной страшно было.
     - Вдруг там нет никого?
     - Да как же, - сказала Маша, - фонарь-то цел. Гляди.  -  Она  шагнула
вперед, отогнула несколько веток  и  ладонью  отгребла  слой  многолетнего
перегноя.
     Таня наклонилась и приблизила лицо к стеклу. За ним виднелось  что-то
темное и, кажется, мокрое.
     - А сколько их там было? - спросила она. - Если  это  "Хейнкель",  то
ведь и стрелок должен быть?
     - Не знаю, - сказала Маша.
     - Ладно, - сказала Таня, - Тыймы определит. Жаль, фонарь закрыт. Если
бы хоть волос клок или косточку, куда легче было бы.
     - А так она не может?
     - Может, - сказала Таня, - только дольше. Темнеет  уже.  Пошли  ветки
собирать.
     - А на качество не влияет?
     - Что значит "качество"? - спросила Таня. - Какое тут  вообще  бывает
качество?
     Костер разгорелся и давал уже  больше  света,  чем  закрытое  низкими
облаками вечернее небо. Маша заметила, что  у  нее  появилась  нетерпеливо
приплясывающая на траве длинная тень, и ей стало немного не по себе - тень
явно чувствовала себя уверенней,  чем  она.  Маша  ощущала,  что  в  своем
городском платье она выглядит глупо, зато наряд  Тыймы,  на  который  весь
день с недоумением пялились  встречные,  в  прыгающем  свете  костра  стал
казаться самой удобной и естественной для человека одеждой.
     - Ну что, - сказала Таня, - скоро начнем.
     - А чего ждем-то? - шепотом спросила Маша.
     - Не торопись, - так же тихо ответила Таня, - она сама знает, когда и
что. Ничего ей говорить сейчас не надо.
     Маша села на землю рядом с подругой.
     - Жуть берет, - сказала она и потерла ладонью то место на куртке,  за
которым было сердце. - А сколько ждать?
     - Не знаю. Всегда по-разному бывает. Вот в  прошлом  году...  -  Маша
вздрогнула. Над поляной пронесся  сухой  удар  бубна,  сменившийся  звоном
множества колокольчиков.
     Тыймы стояла на ногах, нагнувшись вперед, и вглядывалась в  кусты  на
краю оврага. Еще раз ударив в бубен,  она  два  раза,  перемещаясь  против
часовой стрелки, обежала поляну,  с  удивительной  легкостью  перепрыгнула
стену кустов и исчезла в овраге. Снизу донесся ее жалобный и  полный  боли
крик, и Маша решила, что Тыймы сломала себе  ногу,  но  Таня  успокаивающе
прикрыла глаза.
     Из оврага понеслись частые удары бубна и  быстрое  бормотание.  Потом
стало тихо, и Тыймы появилась из кустов. Теперь она двигалась  медленно  и
церемониально; дойдя до центра поляны, она остановилась,  подняла  руки  и
стала ритмично постукивать в бубен. Маша на всякий случай закрыла глаза.
     К ударам бубна  вскоре  добавился  новый  звук  -  Маша  не  заметила
момента, когда он появился, и сначала  не  поняла,  что  это.  Сначала  ей
показалось, что рядом играет неизвестный смычковый инструмент, а потом она
поняла, что эту пронзительную и мрачную ноту выводит голос Тыймы.
     Казалось, этот  голос  возникал  в  совершенно  особом  пространстве,
которое он  сам  создавал  и  по  которому  перемещался,  наталкиваясь  на
множество объектов неясной природы,  каждый  из  которых  заставлял  Тыймы
издать несколько резких гортанных звуков. Отчего-то Маша представила  себе
сеть, которая волочится по дну темного омута, собирая все, что  попадается
навстречу. Вдруг голос Тыймы за что-то зацепился - Маша почувствовала, что
она пытается освободиться, но не может.
     Маша открыла глаза.  Тыймы  стояла  недалеко  от  костра  и  пыталась
вытащить свою кисть из пустоты. Она изо всех сил дергала рукой, но пустота
не поддавалась.
     - Нилти доглонг, - угрожающе сказала Тыймы, - нилти джамай!
     У Маши возникло ясное  ощущение,  что  пустота  перед  Тыймы  сказала
что-то в ответ.
     Тыймы засмеялась и встряхнула бубном.
     - Nein, Herr General, - сказала она, - das hat mit Ihnen gar nicht zu
tun. Ich bin hier wegen ganz anderer Angelegen-heit.
     Пустота что-то спросила, и Тыймы отрицательно покачала головой.
     - Она что, по-немецки говорит? - спросила Маша.
     - Когда камлает, говорит, -  сказала  Таня.  -  Она  тогда  по-любому
может.
     Тыймы еще раз попыталась выдернуть руку.
     - Heute ist schon zu spat, Herr General. Verzeirheng, ich hab es sehz
eilig, - раздраженно бросила она.
     На этот раз Маша почувствовала исшедшую из пустоты угрозу.
     - Wozu? - презрительно крикнула Тыймы, сорвала с  плеча  георгиевскую
ленту с двумя ржавыми гвоздями  и  раскрутила  ее  над  головой.  -  Нилти
джамай! Бляй будулан!
     Пустота отпустила ее руку с такой быстротой, что Тыймы  повалилась  в
траву. Упав, она засмеялась, повернулась к Тане  с  Машей  и  отрицательно
покачала головой.
     - Что такое? - спросила Маша.
     - Плохо дело, - сказала Таня. - В нижнем мире твоего клиента нет.
     - А может, она не до конца досмотрела? - спросила Маша.
     - А какой там, по-твоему, конец? Там никакого  конца  нет.  И  начала
тоже.
     - Что же делать теперь?
     - Можно в верхнем посмотреть, - сказала Таня, - только  шансов  мало.
Ни разу не получалось еще. Но попробовать, конечно, можно.
     Она повернулась к Тыймы,  которая  по-прежнему  сидела  на  траве,  и
ткнула пальцем вверх. Тыймы кивнула, подошла к лежащей у дерева  теннисной
сумке и вынула оттуда другой бубен. Потом она достала банку  кока-колы  и,
тряхнув головой, сделала несколько глотков, чем-то напомнив  Маше  Мартину
Навратилову на Уимблдонском корте.
     Бубен верхнего мира звучал иначе: тише  и  как-то  задумчивей.  Голос
Тыймы, взявший длинную заунывную ноту,  тоже  изменился  и  вместо  страха
вызвал у Маши умиротворение и легкую грусть. Повторялось то же самое,  что
и несколько минут назад, только теперь  происходящее  было  не  жутким,  а
возвышенным и неуместным  -  потому  неуместным,  что  даже  Маша  поняла:
совершенно незачем тревожить те области мира, к которым обращалась  Тыймы,
подняв лицо к темному небу в просветах между ветвями и легонько постукивая
в свой бубен.
     Маше вспомнила старый мультфильм  про  похождения  маленького  серого
волка в каких-то очень тесных, густо и мрачно  размалеванных  подмосковных
пространствах; в мультфильме все это иногда исчезало  и  непонятно  откуда
появлялся залитый полуденным солнцем простор,  почти  прозрачный,  где  по
бледной акварельной дороге шел вдаль еле прорисованный перышком странник.
     Маша  потрясла  головой,  чтобы  прийти  в  себя,  и  огляделась.  Ей
показалось, что составные части окружающего - все  эти  кусты  и  деревья,
травы и темные облака, только что плотно  смыкавшиеся  друг  с  другом,  -
раздвинулись под ударами бубна, и  в  просветах  между  ними  открылся  на
секунду странный, светлый и незнакомый мир.
     Голос Тыймы на что-то наткнулся, попытался пройти дальше, не  смог  и
застыл на одной напряженной ноте.
     Таня дернула Машу за руку.
     - Ты смотри, есть, - сказала она, - нашли. Сейчас подсечет... - Тыймы
воздела руки вверх, пронзительно крикнула и повалилась в траву.
     До Маши донесся далекий гул самолета. Он приходил непонятно откуда  и
звучал долго, а когда затих, в овраге раздалась целая серия звуков: стук в
стекло, лязганье ржавого железа и тихий, но отчетливый мужской кашель.
     Таня встала, сделала несколько шагов в сторону  оврага,  и  тут  Маша
заметила стоящую на краю поляны темную фигуру.
     - Шпрехен зи дойч? - хрипло проговорила Таня.
     Фигура молча двинулась к огню.
     - Шпрехен зи дойч? - пятясь, повторила Таня, - глухой, что ли?
     Красноватый свет костра упал на крепкого мужика лет сорока в  кожаной
куртке и  летном  шлеме.  Подойдя,  он  сел  напротив  хихикнувшей  Тыймы,
скрестил ноги и поднял глаза на Таню.
     - Шпрехен зи дойч?
     - Да брось ты, - спокойно сказал мужик, - заладила.
     Таня разочарованно присвистнула.
     - Кто будете? -  спросила  она.  -  Я-то?  Майор  Звягинцев.  Николай
Иванович. А вы вот кто?
     Маша с Таней переглянулись.
     - Непонятно, - сказала  Таня,  -  какой  еще  майор  Звягинцев,  если
самолет немецкий?
     - Самолет трофейный, - сказал майор.  -  Я  его  на  другой  аэродром
перегонял, а тут...
     Лицо майора Звягинцева перекосилось - было  видно,  что  он  вспомнил
что-то до крайности неприятное.
     - Так вы что, - спросила Таня, - советский?
     - Да как сказать, - ответил  майор  Звягинцев,  -  был  советский,  а
сейчас не знаю даже. У нас там все иначе.
     Он поднял взгляд на Машу; та отчего-то смутилась и отвела глаза.
     - А вот вы здесь к чему, девушки? - спросил он. - Ведь пути  живых  и
мертвых различны. Или не так?
     - Ой,  -  сказала  Таня,  -  извините  пожалуйста.  Мы  советских  не
тревожим. Это из-за самолета так вышло. Мы думали, там немец.
     - А немец вам зачем?
     Маша подняла глаза  и  поглядела  на  майора.  У  него  было  широкое
спокойное лицо, слегка курносый нос и многодневная щетина на щеках.  Такие
лица нравились Маше - правда, майора  немного  портила  пулевая  дырка  на
левой скуле, но Маша уже давно решила, что совершенства в мире нет,  и  не
искала его в людях, а тем более в их внешности.
     - Да понимаете, - сказала Таня, - сейчас  ведь  время  такое,  каждый
прирабатывает как может. Ну и мы вот с ней... - Она кивнула на безучастную
Тыймы. - Короче, работа у нас такая. Сейчас  ведь  все  отсюда  валят.  За
фирму замуж выйти - это четыре косаря зеленых. А мы в среднем  за  пятьсот
делаем.
     - Что же, с усопшими? - недоверчиво спросил майор.
     -  Да  подумаешь.  Гражданство-то  остается.  Мы  с  таким   условием
оживляем, чтоб женился. Обычно немцы бывают. Немецкий труп у нас  примерно
как живой негр из Зимбабве идет или русскоязычный еврей  без  визы.  Лучше
всего, конечно, - испанец из "Голубой дивизии", но это  дорогой  покойник.
Редкий. Ну и итальянцы еще есть, финны. А  румын  с  венграми  даже  и  не
трогаем.
     - Вот оно что, - сказал майор. - А долго они потом живут?
     - Да года три, - сказала Таня.
     - Мало, - сказал майор. - Не жалко их?
     На минуту Таня задумалась, ее красивое лицо стало совсем серьезным, и
между бровями  наметилась  глубокая  складка.  Наступила  тишина,  которую
нарушало только потрескивание сучьев в костре да тихий шелест листвы.
     -  Строгий  вопрос,  -  сказала  она  наконец.  -  Вы  как,   всерьез
спрашиваете?
     - На всю катушку. - Таня подумала еще чуть-чуть. - Я так  слышала,  -
заговорила она, - есть закон земли и есть закон неба.  Проявишь  на  земле
небесную силу, и все твари придут в движение,  а  невидимые  -  проявятся.
Внутренней основы у них  нет,  и  по  природе  они  всего  лишь  временное
сгущение тьмы. Поэтому и недолго остаются в круговороте превращений.  А  в
глубинной сути своей пустотны, оттого не жалею.
     - Так и есть, - сказал майор. - Крепко понимаешь.
     Морщинка между таниных бровей разгладилась.
     - А вообще, если честно - работы столько, что и  думать  некогда.  За
месяц обычно штук десять делаем, зимой меньше. На Тыймы в  Москве  очередь
на два года вперед.
     - А эти, которых вы оживляете, они что, всегда соглашаются?
     - Почти, - сказала Таня. -  Там  же  тоска  страшная.  Темно,  тесно,
благодати нет. Скрежет. Правда, как у вас, не знаю, из верхнего мира у нас
еще клиента не было. Но, конечно, и внизу все мертвецы разные.  Год  назад
под Харьковом такое было - жуть. Танкист один из "Мертвой головы" попался.
Одели мы его, значит, помыли, побрили, объяснили  все.  Вроде  согласился.
Невеста у него хорошая была, Марина с журфака. Сейчас за японского морячка
вроде пристроили...  Господи,  видели  б  вы,  как  они  всплывают...  Как
вспомню... Про что это я говорила?
     - Про танкиста, - сказал майор.
     - А, ну да. Короче, мы ему денег дали немного,  чтоб  человеком  себя
почувствовал. Он, понятно, пить начал, сначала  они  все  пьют.  И  тут  в
какой-то палатке ему водку не продали. Рубли попросили. А  у  него  только
купоны были и марки  оккупационные.  Так  он  им  сначала  из  парабеллума
витрину разнес, а ночью на "тигре" приехал и  все  ларьки  перед  вокзалом
утрамбовал. С тех пор танк этот часто по  ночам  видят.  Так  и  ездит  по
Харькову, коммерческие палатки давит. А днем исчезает. Куда - непонятно.
     - Бывает такое, - сказал майор, - в мире много странного.
     - С тех пор мы только по вермахту работать стали. А с СС никаких дел.
Они все двинутые какие-то.  То  сельсовет  захватят,  то  петь  начнут.  А
жениться не хотят, устав запрещает.
     Над поляной пронесся сильный порыв  холодного  ветра.  Маша  оторвала
завороженный  взгляд  от  майора  Звягинцева  и  увидела,  как   из   трех
ответвлений стоявшего на краю поляны дерева вышли три прозрачных  человека
неопределенного вида. Тыймы испуганно вскрикнула и мгновенно забилась Тане
за спину.
     - Ну вот, - пробормотала Таня, - начинается. Да не бойся  ты,  дуреха
старая, не тронут.
     Она встала и пошла навстречу  прозрачным  людям,  издалека  делая  им
успокаивающие жесты, совсем как нарушивший правила водитель  остановившему
его инспектору. Тыймы сжалась в комок, вдавила голову  в  колени  и  мелко
затряслась. Маша на всякий случай подвинулась ближе к костру и вдруг  всем
телом почувствовала  обращенный  на  нее  взгляд  майора  Звягинцева.  Она
подняла глаза. Майор печально улыбнулся.
     - Красивая вы, Маша, - тихо сказал он. - Я  ведь,  когда  Тыймы  ваша
звать меня стала, в саду работал. Звала она, звала, надоела страшно. Хотел
уж вас всех шугануть, выглянул, значит, и тут вас увидел, Маша. И  так  вы
меня поразили, слов не найду. В школе у меня подруга была  похожая,  Варей
звали. Такая же, как вы, была, и  тоже  нос  в  веснушках.  Только  волосы
длинные носила. Любил я ее. Если б не вы, Маша, я бы сюда пришел разве?
     - А у вас там что, сад есть? - чуть покраснев, спросила Маша.
     - Есть.
     - А как это место называется, где вы живете?
     - У нас никаких названий нет, - сказал майор. -  Поэтому  и  живем  в
покое и радости.
     - А как там у вас вообще?
     - Нормально, - сказал майор и опять улыбнулся.
     - Что, - спросила Маша, - и вещи есть, как у людей?
     - Как вам сказать, Маша. С одной стороны как бы есть, а  с  другой  -
как бы нет. В общем,  все  такое  приблизительное,  расплывчатое.  Но  это
только если вдуматься.
     - А где вы живете?
     - У меня там как бы домик с участком. Тихо так, хорошо.
     - А машина есть? - спросила Маша и сразу же смутилась,  таким  глупым
показался ей собственный вопрос.
     - Если захочется, бывает. Отчего не быть.
     - А какая?
     - Когда как, - сказал майор. - И печь бывает микроволновая, и  это...
машина стиральная. Стирать только  нечего.  И  телевизор  цветной  бывает.
Правда, канал всего один, но все ваши в нем есть.
     - Телевизор тоже когда какой?
     - Да, - сказал майор. - Когда "Панасоник" бывает, когда  "Шиваки".  А
как припомнишь - глядь, и нет ничего. Только пар зыбкий клубится...  Да  я
же говорю, все как у вас. Единственно, названий нет. Безымянно все. И  чем
выше, тем безымянней.
     Маша не нашлась, что еще спросить, и замолчала,  обдумывая  последние
слова майора. Таня тем временем что-то горячо доказывала  трем  прозрачным
людям:
     - А я вам еще раз говорю, что она от  грома  шаманит,  -  долетал  ее
голос, - все по закону. Ее в детстве молнией ударило, а потом ей дух грома
кусочек жести подарил, чтоб она себе козырек сделала... А чего это  я  вам
предъявлять буду? Почему она с собой носить должна? Никогда таких  проблем
не возникало... Постыдились бы к старой женщине придираться.  Лучше  бы  в
Москве с народными целителями порядок навели. Такая чернуха  прет  -  жить
страшно, а вы к старухе... И пожалуюсь...
     Маша почувствовала, как майор прикоснулся к ее локтю.
     - Маша, - сказал он, - я пойду сейчас. Хочу тебе одну  вещь  подарить
на память.
     Маша заметила, что майор перешел на "ты", и ей это понравилось.
     - Что это? - спросила она.
     - Дудочка, - сказал майор.  -  Из  камыша.  Ты,  как  от  этой  жизни
устанешь, так приходи к моему самолету. Поиграешь, я к тебе и выйду.
     - А в гости к вам можно будет? - спросила Маша.
     - Можно, - сказал майор. - Клубники поешь. Знаешь, какая у  меня  там
клубника.
     Он поднялся на ноги.
     - Так придешь? - спросил он. - Я ждать буду.
     Маша еле заметно кивнула.
     - А как же вы... Вы ведь живой теперь?
     Майор пожал плечами, вынул из кармана  кожаной  куртки  ржавый  ТТ  и
приставил к уху.
     Грохнул выстрел. Таня обернулась и в  страхе  уставилась  на  майора,
который  пошатнулся,  но  удержался  на  ногах.  Тыймы  подняла  голову  и
захихикала. Опять подул  холодный  ветер,  и  Маша  увидела,  что  никаких
прозрачных людей на краю поляны больше нет.
     - Буду ждать, - повторил майор  Звягинцев  и,  покачиваясь,  пошел  к
оврагу, над которым разлилось еле видное радужное сияние. Через  несколько
шагов его фигура растворилась в темноте,  как  кусок  рафинада  в  стакане
горячего чая.
     Маша глядела в окно тамбура на проносящиеся мимо огороды и  домики  и
тихо плакала.
     - Ну чего ты, Маш,  чего?  -  говорила  Таня,  заглядывая  подруге  в
заплаканное лицо. - Плюнь, бывает такое.  Хочешь,  поедем  с  девками  под
Архангельск. Там в болоте Б-29 лежит  американский,  "Летающая  крепость".
Одиннадцать человек, всем хватит. Поедешь?
     - А когда вы ехать хотите? - спросила Маша.
     - После пятнадцатого. Ты,  кстати,  пятнадцатого  приходи  к  нам  на
праздник  чистого  чума.  Придешь?  Тыймы  мухоморов  насушила.  На  бубне
верхнего мира тебе постучим, раз уж понравилось так. Слышь, Тыймы,  правда
здорово будет, если Маша к нам в гости придет?
     Тыймы подняла лицо и широко улыбнулась в ответ, показывая  коричневые
осколки зубов, в разные стороны торчащие из десен.  Улыбка  вышла  жуткая,
потому что глаза Тыймы были скрыты свисающими с шапки кожаными  ленточками
и казалось, что она улыбается одним только ртом,  а  ее  невидимый  взгляд
остается холодным и внимательным.
     - Не бойся, - сказала Таня, - она добрая.
     Но Маша уже смотрела в окно,  сжимая  в  кармане  подаренную  майором
Звягинцевым камышовую дудочку, и напряженно о чем-то думала.





                         ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ


                                    1

     - Отвали.
     - ?..
     - Я же сказал, отвали. Не мешай смотреть.
     - А на что это ты смотришь?
     - Вот идиот, Господи... Ну, на солнце.
     Шестипалый поднял взгляд от черной поверхности почвы, усыпанной едой,
опилками и измельченным торфом, и щурясь уставился вверх.
     - Да...  Живем,  живем  -  а  зачем?  Тайна  веков.  И  разве  постиг
кто-нибудь тонкую нитевидную сущность светил?
     Незнакомец  повернул  голову  и  посмотрел  на  него   с   брезгливым
любопытством.
     - Шестипалый, - немедленно представился Шестипалый.
     - Я Затворник, - ответил незнакомец.  -  Это  у  вас  так  в  социуме
говорят? Про тонкую нитевидную сущность?
     - Уже не у нас, - ответил Шестипалый и вдруг присвистнул. -  Вот  это
да!
     - Чего? - подозрительно спросил Затворник.
     - Вон, гляди! Новое появилось!
     - Ну и что?
     - В центре мира так никогда не бывает. Чтобы сразу три светила.
     Затворник снисходительно хмыкнул.
     - А я в свое время сразу одиннадцать видел. Одно в зените и  по  пять
на каждом эпицикле. Правда, это не здесь было.
     - А где? - спросил Шестипалый.
     Затворник  промолчал.  Отвернувшись,  он  отошел  в  сторону,   ногой
отколупнул от земли кусок еды и стал есть. Дул слабый  теплый  ветер,  два
солнца отражались в серо-зеленых плоскостях далекого горизонта, и  в  этой
картине было столько покоя и печали,  что  задумавшийся  Затворник,  снова
заметив перед собой Шестипалого, даже вздрогнул.
     - Снова ты. Ну, чего тебе надо?
     - Так. Поговорить хочется.
     - Да ведь ты не умен, я полагаю, - ответил Затворник. - Шел бы  лучше
в социум. А то вон куда забрел. Правда, ступай...
     Он махнул рукой в направлении узкой  грязно-желтой  полоски,  которая
чуть извивалась и подрагивала, - даже не верилось, что так отсюда выглядит
огромная галдящая толпа.
     - Я бы пошел, - сказал Шестипалый, - только они меня прогнали.
     - Да? Это почему? Политика?
     Шестипалый кивнул и почесал одной ногой другую. Затворник взглянул на
его ноги и покачал головой.
     - Настоящие?
     - А то какие же. Они мне так и сказали - у нас, можно сказать,  самый
решительный этап приближается, а у  тебя  на  ногах  по  шесть  пальцев...
Нашел, говорят, время...
     - Какой еще "решительный этап"?
     - Не знаю. Лица у всех перекошенные, особенно у Двадцати Ближайших, а
больше ничего не поймешь. Бегают, орут.
     - А, - сказал Затворник, - понятно. - Он, наверно, с каждым часом все
отчетливей и отчетливей? А контуры все зримей?
     - Точно, - удивился Шестипалый. - А откуда ты знаешь?
     - Да я их уже  штук  пять  видел,  этих  решительных  этапов.  Только
называются по-разному.
     - Да ну, - сказал Шестипалый. - Он же впервые происходит.
     - Еще бы. Даже интересно было бы посмотреть, как он будет  во  второй
раз происходить. Но мы немного о разном.
     Затворник тихо засмеялся, сделал несколько  шагов  по  направлению  к
далекому социуму, повернулся к нему задом и стал с  силой  шаркать  ногами
так, что за его спиной вскоре повисло целое облако, состоящее из  остатков
еды, опилок и пыли.  При  этом  он  оглядывался,  махал  руками  и  что-то
бормотал.
     - Чего это ты?  -  с  некоторым  испугом  спросил  Шестипалый,  когда
Затворник, тяжело дыша, вернулся.
     - Это жест, - ответил Затворник. -  Такая  форма  искусства.  Читаешь
стихотворение и производишь соответствующее ему действие.
     - А какое ты сейчас прочел стихотворение?
     - Такое, - сказал Затворник.

                      Иногда я грущу,
                      глядя на тех, кого я покинул.
                      Иногда я смеюсь,
                      и тогда между нами
                      вздымается желтый туман.

     - Какое ж это стихотворение, - сказал Шестипалый. -  Я,  слава  Богу,
все стихи знаю. Ну, то есть не наизусть, конечно,  но  все  двадцать  пять
слышал. Такого нет, точно.
     Затворник поглядел на него с недоумением, а потом, видно, понял.
     - А ты хоть одно помнишь? - спросил он. - Прочти-ка.
     - Сейчас. Близнецы... Близнецы... Ну, короче, мы там говорим одно,  а
подразумеваем другое. А потом опять говорим одно, а подразумеваем  другое,
но как бы наоборот. Получается очень красиво.  В  конце  концов  поднимаем
глаза на стену, а там...
     - Хватит, - сказал Затворник.
     Наступило молчание.
     - Слушай, а тебя тоже прогнали? - нарушил его Шестипалый.
     - Нет. Это я их всех прогнал.
     - Так разве бывает?
     - По-всякому бывает, - сказал Затворник, поглядел на один из небесных
объектов и добавил тоном перехода от болтовни к  серьезному  разговору:  -
Скоро темно станет.
     - Да брось ты, - сказал Шестипалый, - никто  не  знает,  когда  темно
станет.
     - А я вот знаю. Хочешь спать спокойно - делай как я.  -  И  Затворник
принялся сгребать кучи разного валяющегося  под  ногами  хлама,  опилок  и
кусков торфа. Постепенно у него получилась огораживающая небольшое  пустое
пространство стена, довольно высокая, в  его  рост.  Затворник  отошел  от
законченного сооружения, с любовью поглядел на него и сказал: - Вот. Я это
называю убежищем души.
     - Почему? - спросил Шестипалый.
     - Так. Красиво звучит. Ты себе-то будешь строить?
     Шестипалый начал ковыряться.  У  него  ничего  не  выходило  -  стена
обваливалась. По правде говоря, он и не особо старался, потому что  ничуть
не поверил Затворнику насчет наступления тьмы, -  и  когда  небесные  огни
дрогнули и стали медленно гаснуть, а со стороны социума донесся похожий на
шум ветра  в  соломе  всенародный  вздох  ужаса,  в  его  сердце  возникло
одновременно  два  сильных  чувства:  обычный   страх   перед   неожиданно
надвинувшейся тьмой и незнакомое прежде преклонение перед кем-то знающим о
мире больше, чем он.
     - Так и быть, - сказал Затворник, - прыгай внутрь. Я еще построю.
     - Я не умею прыгать, - тихо ответил Шестипалый.
     -  Тогда  привет,  -  сказал  Затворник  и  вдруг,   изо   всех   сил
оттолкнувшись от земли, взмыл вверх и исчез  за  стеной,  после  чего  все
сооружение обрушилось на него,  покрыв  его  равномерным  слоем  опилок  и
торфа. Образовавшийся холмик некоторое время подрагивал, потом в его стене
возникло  маленькое  отверстие  -  Шестипалый  еще  успел  увидеть  в  нем
блестящий глаз Затворника, - и наступила окончательная тьма.
     Разумеется, Шестипалый, сколько себя помнил, знал все необходимое про
ночь.  "Это  естественный  процесс",  -   говорили   одни.   "Делом   надо
заниматься", - считали другие, и таких было большинство. Вообще,  оттенков
мнений было много, но происходило со всеми одно и то же: когда без  всяких
видимых причин свет гас, после короткой и безнадежной борьбы с  судорогами
страха все впадали в оцепенение, а  придя  в  себя  (когда  светила  опять
загорались), помнили очень мало. То же самое происходило и  с  Шестипалым,
пока он жил в социуме, а  сейчас  -  потому,  наверное,  что  страх  перед
наступившей тьмой наложился на равный ему по силе страх перед одиночеством
и, следовательно, удвоился, - он не впал в обычную спасительную кому.  Вот
уже стих далекий народный стон, а он все сидел  съежась  возле  холмика  и
тихо плакал. Видно вокруг ничего не было,  и,  когда  в  темноте  раздался
голос Затворника, Шестипалый от испуга нагадил прямо под себя.
     - Слушай, кончай долбить, - сказал Затворник, - спать мешаешь.
     - Я не могу, - тихо отозвался Шестипалый. - Это сердце. Ты б со  мной
поговорил, а?
     - О чем? - спросил Затворник.
     - О чем хочешь, только подольше.
     - Давай о природе страха?
     - Ой, не надо! - запищал Шестипалый.
     - Тихо ты! - прошипел Затворник. - Сейчас сюда все крысы сбегутся.
     - Какие крысы? Что это? - холодея спросил Шестипалый.
     - Это существа ночи. Хотя на самом деле и дня тоже.
     - Не повезло мне в жизни, - прошептал Шестипалый. -  Было  б  у  меня
пальцев сколько положено, спал  бы  сейчас  со  всеми.  Господи,  страх-то
какой... Крысы...
     - Слушай, - заговорил Затворник, - вот ты все повторяешь  -  Господи,
Господи... у вас там что, в Бога верят?
     - Черт его знает. Что-то такое есть, это точно. А  что  -  никому  не
известно. Вот, например, почему темно становится? Хотя, конечно,  можно  и
естественными причинами объяснить. А если про Бога  думать,  то  ничего  в
жизни и не сделаешь...
     - А что, интересно, можно сделать в жизни? - спросил Затворник.
     - Как что? Чего глупые вопросы задавать - будто сам не знаешь. Каждый
как может лезет к кормушке. Закон жизни.
     - Понятно. А зачем тогда все это?
     - Что "это"?
     - Ну, вселенная, небо, земля, светила - вообще все.
     - Как зачем? Так уж мир устроен.
     - А как он устроен? - с интересом спросил Затворник.
     - Так и устроен. Движемся  в  пространстве  и  во  времени.  Согласно
законам жизни.
     - А куда?
     - Откуда я знаю. Тайна веков. От тебя, знаешь, свихнуться можно.
     - Это от тебя свихнуться можно. О чем ни заговори,  у  тебя  все  или
закон жизни, или тайна веков.
     - Не нравится, так не говори, - обиженно сказал Шестипалый.
     - Да я и не говорил бы. Это ж тебе в темноте молчать страшно.
     Шестипалый как-то совершенно забыл об  этом.  Прислушавшись  к  своим
ощущениям, он вдруг заметил, что не испытывает никакого страха. Это его до
такой степени напугало, что он вскочил на ноги и кинулся куда-то  вслепую,
пока со всего разгона не треснулся головой о  невидимую  в  темноте  Стену
Мира.
     Издалека  послышался  скрипучий  хохот  Затворника,   и   Шестипалый,
осторожно переставляя ноги, побрел навстречу этим единственным во всеобщей
тьме  и  безмолвии  звукам.  Добравшись  до  холмика,  под  которым  сидел
Затворник, он молча улегся рядом  и,  стараясь  не  обращать  внимания  на
холод, попытался  уснуть.  Момента,  когда  это  получилось,  он  даже  не
заметил.



                                    2

     - Сегодня  мы  с  тобой  полезем  за  Стену  Мира,  понял?  -  сказал
Затворник.
     Шестипалый как раз подбегал к убежищу души. Сама постройка выходила у
него уже почти так же, как у Затворника,  а  вот  прыжок  удавался  только
после длинного разбега, и сейчас он тренировался. Смысл  сказанного  дошел
до него именно тогда, когда надо было прыгать, и в результате он  врезался
в хлипкое сооружение так, что торф и опилки, вместо того чтобы покрыть все
его тело ровным мягким слоем, превратились в наваленную над головой  кучу,
а ноги потеряли опору и бессильно повисли в пустоте. Затворник  помог  ему
выбраться и повторил:
     - Сегодня мы отправимся за Стену Мира.
     За последние дни Шестипалый наслушался от него такого, что в  душе  у
него все время поскрипывало и ухало, а  былая  жизнь  в  социуме  казалась
трогательной фантазией (а может, пошлым кошмаром - точно он еще не решил),
но это уж было слишком.
     Затворник между тем продолжал:
     - Решительный этап наступает  после  каждых  семидесяти  затмений.  А
вчера было шестьдесят девятое. Миром правят числа.
     И он указал на длинную цепь соломинок, торчащих из почвы возле  самой
Стены Мира.
     - Да как же можно лезть за Стену Мира, если это - Стена Мира? Ведь  в
самом названии... За ней ведь нет ничего...
     Шестипалый был до того ошарашен, что  даже  не  обратил  внимания  на
темные  мистические  объяснения  Затворника,  от  которых  у  него   иначе
обязательно испортилось бы настроение.
     - Ну и что, - ответил Затворник, - что нет  ничего.  Нас  это  должно
только радовать.
     - А что мы там будем делать?
     - Жить.
     - А чем нам тут плохо?
     - А тем, дурак, что этого "тут" скоро не будет.
     - А что будет?
     - Вот останься, узнаешь тогда. Ничего не будет.
     Шестипалый  почувствовал,  что  полностью   потерял   уверенность   в
происходящем.
     - Почему ты меня все время пугаешь?
     - Да не ной ты, - пробормотал  Затворник,  озабоченно  вглядываясь  в
какую-то точку на небе. - За Стеной Мира совсем  не  плохо.  По  мне,  так
гораздо лучше, чем здесь.
     Он подошел к остаткам выстроенного Шестипалым  убежища  души  и  стал
ногами раскидывать их по сторонам.
     - Зачем это ты? - спросил Шестипалый.
     - Перед тем как покинуть какой-либо мир, надо  обобщить  опыт  своего
пребывания в нем, а затем уничтожить все свои следы. Это традиция.
     - А кто ее придумал?
     - Какая разница. Ну, я. Больше тут, видишь ли, некому. Вот так...
     Затворник оглядел результат своего труда  -  на  месте  развалившейся
постройки теперь было идеально ровное  место,  ничем  не  отличающееся  от
поверхности остальной пустыни.
     - Все, - сказал он, - следы я уничтожил. - Теперь надо опыт обобщить.
Твоя очередь. Залазь на эту кочку и рассказывай.
     Шестипалый почувствовал,  что  его  перехитрили,  оставив  ему  самую
тяжелую и, главное, непонятную часть работы. Но после случая  с  затмением
он решил слушаться Затворника. Пожав плечами и оглядевшись - не забрел  ли
сюда кто из социума, - он залез на кочку.
     - Что рассказывать?
     - Все, что знаешь о мире.
     - Долго ж мы здесь проторчим, - свистнул Шестипалый.
     - Не думаю, - сухо отозвался Затворник.
     - Значит, так. Наш мир... Ну и идиотский у тебя ритуал...
     - Не отвлекайся.
     - Наш мир представляет собой правильный восьмиугольник, равномерно  и
прямолинейно движущийся в пространстве. Здесь мы готовимся к  решительному
этапу, венцу наших счастливых жизней.  Это  официальная  формулировка,  во
всяком случае. По периметру  мира  проходит  так  называемая  Стена  Мира,
объективно возникшая в результате действия законов жизни.  В  центре  мира
находится двухъярусная кормушка-поилка, вокруг которой издавна  существует
наша цивилизация. Положение  члена  социума  относительно  кормушки-поилки
определяется его общественной значимостью и заслугами...
     - Вот этого я раньше не слышал, - перебил Затворник. - Что это  такое
- заслуги? И общественная значимость?
     -  Ну...  Как  сказать...  Это  когда   кто-то   попадает   к   самой
кормушке-поилке.
     - А кто к ней попадает?
     - Я  же  говорю:  тот,  у  кого  большие  заслуги.  Или  общественная
значимость. У меня, например, раньше  были  так  себе  заслуги,  а  теперь
вообще никаких. Да ты что, народную модель вселенной не знаешь?
     - Не знаю, - сказал Затворник.
     - Да ты что?.. А как же ты к решительному этапу готовился?
     - Потом расскажу. Давай дальше.
     - А уже почти все. Чего там еще-то... За областью  социума  находится
великая пустыня, а кончается все Стеной Мира. Возле нее  ютятся  отщепенцы
вроде нас.
     - Понятно. А бревно откуда взялось? В смысле, все остальные?
     - Ну ты даешь... Это тебе даже Двадцать Ближайших  не  скажут.  Тайна
веков.
     - Н-ну, хорошо. А что такое тайна веков?
     - Закон жизни, - ответил Шестипалый,  стараясь  говорить  мягко.  Ему
что-то не нравилось в интонациях Затворника.
     - Ладно. А что такое закон жизни?
     - Это тайна веков.
     - Тайна веков? - переспросил Затворник странно тонким голосом и  стал
медленно подходить к Шестипалому по дуге.
     - Ты чего? Кончай! - испугался Шестипалый. - Это же твой ритуал!
     Но Затворник и сам уже взял себя в руки.
     - Ладно, - сказал он, - все ясно. Слезай.
     Шестипалый слез с кочки, и Затворник с  сосредоточенным  и  серьезным
видом  забрался  на  его  место.  Некоторое  время   он   молчал,   словно
прислушиваясь к чему-то, а потом поднял голову и заговорил.
     - Я пришел сюда из другого мира, - сказал он, - в дни, когда  ты  был
еще совсем мал. А в тот, другой, мир я пришел из третьего,  и  так  далее.
Всего я был в пяти мирах. Они такие же, как этот, и практически  ничем  не
отличаются друг от друга. А  вселенная,  где  мы  находимся,  представляет
собой огромное замкнутое  пространство.  На  языке  богов  она  называется
"Бройлерный комбинат имени Луначарского", но что это означает, неизвестно.
     - Ты знаешь язык богов? - изумленно спросил Шестипалый.
     - Немного. Не перебивай. Всего во вселенной есть семьдесят  миров.  В
одном из них мы сейчас находимся. Эти миры прикреплены к безмерной  черной
ленте, которая медленно движется по кругу. А над ней, на поверхности неба,
находятся сотни одинаковых светил. Так что это не они плывут над  нами,  а
мы проплываем под ними. Попробуй представить себе это.
     Шестипалый закрыл глаза. На его лице изобразилось напряжение.
     - Нет, не могу, - наконец сказал он.
     - Ладно, - сказал Затворник, - слушай дальше.  Все  семьдесят  миров,
которые есть во вселенной, называются Цепью Миров. Во  всяком  случае,  их
вполне можно так назвать. В каждом из них есть жизнь, но она не существует
там  постоянно,  а  циклически  возникает  и  исчезает.  Решительный  этап
происходит в центре вселенной, через который по очереди проходят все миры.
На языке богов он называется Цехом номер один. Наш мир как раз находится в
его преддверии. Когда  завершается  решительный  этап  и  обновленный  мир
выходит  с  другой  стороны  Цеха  номер  один,  все  начинается  сначала.
Возникает жизнь, проходит цикл и через положенный срок опять ввергается  в
Цех номер один.
     - Откуда ты все это знаешь? - тихим голосом спросил Шестипалый.
     - Я много путешествовал, - сказал Затворник, - и по крупицам  собирал
тайные знания. В одном мире было известно одно, в другом - другое.
     - Может быть, ты знаешь, откуда мы беремся?
     - Знаю. А что про это говорят в вашем мире?
     - Что это объективная данность. Закон жизни такой.
     - Понятно. Ты спрашиваешь про одну из величайших тайн мироздания, и я
даже не знаю, можно ли тебе ее доверить. Но  поскольку,  кроме  тебя,  все
равно некому, я, пожалуй, скажу. Мы появляемся на свет из белых шаров.  На
самом деле они не совсем шары, а несколько вытянуты, и один  конец  у  них
уже другого, но сейчас это не важно.
     - Шары. Белые шары, - повторил Шестипалый и, как стоял, повалился  на
землю. Груз узнанного навалился на него физической тяжестью, и на  секунду
ему показалось, что он умрет. Затворник подскочил к нему и  изо  всех  сил
начал трясти. Постепенно к Шестипалому вернулась ясность сознания.
     - Что с тобой? - испуганно спросил Затворник.
     - Ой, я вспомнил. Точно. Раньше мы были белыми  шарами  и  лежали  на
длинных полках. В этом месте было очень тепло и влажно. А потом  мы  стали
изнутри ломать эти шары и... Откуда-то снизу подкатил наш мир, а потом  мы
уже были в нем... Но почему этого никто не помнит?
     - Есть миры, в которых это помнят, - сказал Затворник.  -  Подумаешь,
пятая и шестая перинатальные матрицы. Не так  уж  глубоко,  и  к  тому  же
только часть истины. Но все равно - тех, кто это помнит, прячут  подальше,
чтобы они не мешали  готовиться  к  решительному  этапу  или  как  он  там
называется. Везде  по-разному.  У  нас,  например,  назывался  завершением
строительства, хотя никто ничего не строил.
     Видимо, воспоминание о своем мире повергло Затворника  в  печаль.  Он
замолчал.
     - Слушай, - спросил через некоторое  время  Шестипалый,  -  а  откуда
берутся эти белые шары?
     Затворник одобрительно поглядел на него.
     - Мне понадобилось куда больше времени, чтобы в моей душе созрел этот
вопрос, - сказал он. - Но здесь  все  намного  сложнее.  В  одной  древней
легенде говорится, что эти яйца появляются из нас,  но  это  вполне  может
быть и метафорой...
     - Из нас? Непонятно. Где ты это слышал?
     - Да сам сочинил. Тут разве услышишь что-нибудь? - сказал Затворник с
неожиданной тоской в голосе.
     - Ты же сказал, что это древняя легенда.
     - Правильно. Просто я ее сочинил как древнюю легенду.
     - Как это? Зачем?
     - Понимаешь, один древний мудрец, можно сказать - пророк (на этот раз
Шестипалый догадался, о ком идет речь), сказал, что не так важно  то,  что
сказано, как то, кем сказано. Часть смысла того,  что  я  хотел  выразить,
заключается в том, что мои слова выступают  в  качестве  древней  легенды.
Впрочем, где тебе понять...
     Затворник глянул в небо и перебил себя:
     - Все. Пора идти.
     - Куда?
     - В социум.
     Шестипалый вытаращил глаза.
     - Мы же собирались лезть через Стену Мира. Зачем нам социум?
     - А ты хоть знаешь, что такое социум? - спросил Затворник.  -  Это  и
есть приспособление для перелезания через Стену Мира.



                                    3

     Шестипалый, несмотря на полное отсутствие  в  пустыне  предметов,  за
которыми можно было бы спрятаться, шел почему-то крадучись,  и  чем  ближе
становился  социум,  тем  более  преступной   становилась   его   походка.
Постепенно  огромная  толпа,  казавшаяся  издали  исполинским  шевелящимся
существом, распадалась на отдельные тела, и  даже  можно  было  разглядеть
удивленные гримасы тех, кто замечал приближающихся.
     - Главное, - шепотом повторял Затворник последнюю инструкцию, -  веди
себя наглее. Но не слишком нагло. Мы непременно должны их разозлить  -  но
не до такой степени, чтоб  нас  разорвали  в  клочья.  Короче,  все  время
смотри, что буду делать я.
     - Шестипалый приперся! - весело закричал кто-то впереди.  -  Здорово,
сволочь! Эй, Шестипалый, кто это с тобой?
     Этот бестолковый выкрик неожиданно - и совершенно непонятно почему  -
вызвал в Шестипалом целую волну ностальгических  воспоминаний  о  детстве.
Затворник, шедший чуть сзади, словно почувствовал это и пихнул Шестипалого
в спину.
     У самой границы социума народ стоял  редко  -  тут  жили  в  основном
калеки и созерцатели, не любившие тесноты, - их нетрудно было обходить. Но
чем дальше, тем плотнее стояла  толпа,  и  уже  очень  скоро  Затворник  с
Шестипалым оказались в невыносимой  тесноте.  Двигаться  вперед  было  еще
можно, но только переругиваясь со стоящими по бокам. А когда над  головами
тех, кто был впереди, показалась мелко трясущаяся  крыша  кормушки-поилки,
уже ни шага вперед сделать было нельзя.
     - Всегда поражался, - тихо сказал Шестипалому Затворник, - как  здесь
все мудро устроено. Те, кто стоит ближе  к  кормушке-поилке,  счастливы  в
основном потому, что все время помнят о желающих попасть на  их  место.  А
те, кто всю жизнь ждет, когда между  стоящими  впереди  появится  щелочка,
счастливы потому, что им есть на что надеяться в жизни. Это  ведь  и  есть
гармония и единство.
     - Что ж, не нравится? - спросил сбоку чей-то голос.
     - Нет, не нравится, - ответил Затворник.
     - А что конкретно не нравится?
     - Да все.
     И Затворник широким жестом обвел толпу вокруг,  величественный  купол
кормушки-поилки, мерцающие желтыми огнями небеса  и  далекую,  еле  видную
отсюда Стену Мира.
     - Понятно. И где, по-вашему, лучше?
     - В том-то и трагедия, что нигде! В том-то и  дело!  -  страдальчески
выкрикнул Затворник. - Было бы где лучше, неужели б я с вами тут  о  жизни
беседовал?
     - И товарищ ваш таких же взглядов? -  спросил  голос.  -  Чего  он  в
землю-то смотрит?
     Шестипалый поднял глаза - до этого он смотрел себе под  ноги,  потому
что это позволяло  минимально  участвовать  в  происходящем,  -  и  увидел
обладателя голоса. У того было обрюзгшее раскормленное лицо, и,  когда  он
говорил,  становились  отчетливо  видны  анатомические   подробности   его
гортани. Шестипалый  сразу  понял,  что  перед  ним  -  один  из  Двадцати
Ближайших, самая что ни на есть совесть эпохи. Видно, перед их приходом он
проводил здесь разъяснения, как это иногда практиковалось.
     - Это вы оттого такие  невеселые,  кореша,  -  неожиданно  дружелюбно
сказал тот, - что не готовитесь вместе  со  всеми  к  решительному  этапу.
Тогда у вас на эти мысли времени бы не было. Мне  самому  такое  иногда  в
голову приходит, что... И, знаете, работа спасает.
     И на той же интонации добавил:
     - Взять их.
     По  толпе  прошло  движение,  и  Затворник  с  Шестипалым   оказались
немедленно стиснутыми со всех четырех сторон.
     - Да плевали мы на вас, - так же дружелюбно сказал Затворник. -  Куда
вы нас возьмете? Некуда вам нас взять. Ну, прогоните еще раз. Через  Стену
Мира, как говорится, не перебросишь...
     Тут на лице Затворника изобразилось смятение,  а  толстолицый  высоко
поднял веки - их глаза встретились.
     - А ведь интересная задумка. Такого у нас еще не было. Конечно,  есть
такое выражение, но ведь воля народа сильнее пословицы.
     Видимо, эта мысль восхитила его. Он повернулся и скомандовал:
     -  Внимание!  Строимся!  Сейчас   у   нас   будет   незапланированное
мероприятие.
     Прошло не так уж много  времени  между  моментом,  когда  толстолицый
скомандовал построение, и моментом, когда процессия, в центре которой вели
Затворника и Шестипалого, приблизилась к Стене Мира.
     Процессия была впечатляющей. Первым в ней шел толстолицый, за  ним  -
двое назначенных  старушками-матерями  (никто,  включая  толстолицего,  не
знал, что это такое, - просто была такая традиция), которые  сквозь  слезы
выкрикивали обидные слова Затворнику и Шестипалому, оплакивая и  проклиная
их одновременно, затем вели самих преступников, и замыкала  шествие  толпа
народной массы.
     - Итак, - сказал толстолицый, когда процессия остановилась, -  пришел
пугающий миг воздаяния. Я думаю, братки, что все мы зажмуримся, когда  эти
два отщепенца исчезнут в небытии, не так ли? И пусть это волнующее событие
послужит красивым уроком всем нам, народу. Громче рыдайте, матери!
     Старушки-матери  повалились  на  землю  и  залились  таким  горестным
плачем,  что  многие  из  присутствующих  тоже  начали  отворачиваться   и
сглатывать; но, извиваясь в забрызганной слезами пыли, матери иногда вдруг
вскакивали  и   сверкая   глазами   бросали   Затворнику   и   Шестипалому
неопровержимые ужасные обвинения, после чего обессиленно падали назад.
     - Итак, - сказал через некоторое время толстолицый, -  раскаялись  ли
вы? Устыдили ли вас слезы матерей?
     -  Еще  бы,  -  ответил  Затворник,  озабоченно  наблюдавший  то   за
церемонией, то за какими-то небесными телами, - а как вы нас перебрасывать
хотите?
     Толстолицый задумался. Старушки-матери тоже замолчали, потом одна  из
них поднялась из пыли, отряхнулась и сказала:
     - Насыпь?
     - Насыпь, - сказал Затворник, - это затмений пять займет. А  нам  уже
давно не терпится спрятать наш разоблаченный позор в пустоте.
     Толстолицый, лукаво прищурившись, глянул на Затворника и одобрительно
кивнул.
     - Понимают, - сказал он кому-то  из  своих,  -  только  притворяются.
Спроси, может, они сами что предложат?
     Через несколько минут почти до самого края Стены Мира поднялась живая
пирамида. Те, кто стоял наверху, жмурились и прятали лица, чтобы,  не  дай
Бог, не заглянуть туда, где все кончается.
     - Наверх, - скомандовал  кто-то  Затворнику  и  Шестипалому,  и  они,
поддерживая друг друга, пошли по шаткой веренице плеч и спин к терявшемуся
в высоте краю стены.
     С высоты был  виден  весь  притихший  социум,  внимательно  следивший
издали за происходящим, были видны некоторые незаметные  до  этого  детали
неба и толстый шланг, спускавшийся к кормушке-поилке из  бесконечности,  -
отсюда он казался не таким уж и величественным, как с земли. Легко,  будто
на кочку, вспрыгнув на край Стены Мира, Затворник помог Шестипалому  сесть
рядом и закричал вниз:
     - Порядок!
     От  его  крика  кто-то  в  живой  пирамиде  потерял  равновесие,  она
несколько раз покачнулась и развалилась - все попадали вниз, под основание
стены, но никто, слава Богу, не пострадал.
     Вцепившись в холодную жесть борта, Шестипалый вглядывался в крохотные
задранные лица, в серо-коричневые пространства своей родины; глядел на тот
ее угол, где на Стене Мира было большое зеленое пятно  и  где  прошло  его
детство. "Я больше никогда этого не увижу", - подумал он, и  хоть  особого
желания увидеть все это когда-нибудь еще у него не было, горло  все  равно
сводило. Он прижал к боку маленький кусочек земли с прилипшей соломинкой и
размышлял о том, как быстро и необратимо меняется все в его жизни.
     - Прощайте, сынки родимые! - закричали снизу  старушки-матери,  земно
поклонились и принялись рыдая швырять вверх тяжелые куски торфа.
     Затворник приподнялся на цыпочки и громко закричал:

                         Знал я всегда,
                         что покину
                         этот безжалостный мир...

     Тут в него угодил большой кусок торфа, и он, растопырив руки и  ноги,
полетел вниз. Шестипалый последний раз  оглядел  все  оставшееся  внизу  и
заметил, что кто-то из далекой толпы  прощально  машет  ему,  -  тогда  он
помахал в ответ. Потом он зажмурился и шагнул назад.
     Несколько секунд он беспорядочно крутился в пустоте,  а  потом  вдруг
больно ударился обо что-то твердое и открыл  глаза.  Он  лежал  на  черной
блестящей поверхности из незнакомого материала; вверх уходила Стена Мира -
точно такая же, как если смотреть на нее с той стороны,  а  рядом  с  ним,
вытянув руку к стене, стоял Затворник. Он договаривал свое стихотворение:

                         Но что так это будет,
                         не думал...

     Потом он повернулся к Шестипалому и коротким жестом велел ему  встать
на ноги.



                                    4

     Теперь, когда они шли по гигантской черной ленте,  Шестипалый  видел,
что Затворник сказал ему правду. Действительно, мир, который они покинули,
медленно двигался вместе с этой  лентой  относительно  других  неподвижных
космических объектов, природы которых Шестипалый  не  понимал,  а  светила
были неподвижными - стоило сойти с черной ленты, и все стало ясно.  Сейчас
оставленный ими мир медленно подъезжал к  зеленым  стальным  воротам,  под
которые уходила лента. Затворник сказал, что это и есть вход в  Цех  номер
один.  Странно,  но  Шестипалый  совершенно  не   был   поражен   величием
заполняющих вселенную объектов - наоборот, в нем скорее проснулось чувство
легкого раздражения. "И это все?" - брезгливо думал он. Вдали  были  видны
два мира, подобных тому, который они оставили, - они тоже двигались вместе
с черной лентой и выглядели  отсюда  довольно  убого.  Сначала  Шестипалый
думал, что они с Затворником направляются к другому миру,  но  на  полпути
Затворник вдруг велел ему прыгать с неподвижного бордюра вдоль  ленты,  по
которому они шли, вниз, в темную бездонную щель.
     - Там  мягко,  -  сказал  он  Шестипалому,  но  тот  шагнул  назад  и
отрицательно покачал  головой.  Тогда  Затворник  молча  прыгнул  вниз,  и
Шестипалому ничего не оставалось, как последовать за ним.
     На этот раз он чуть не  расшибся  о  холодную  каменную  поверхность,
выложенную большими коричневыми плитами, - они тянулись  до  горизонта,  и
выглядело все это очень красиво.
     - Что это? - спросил Шестипалый.
     - Кафель, - ответил Затворник непонятным  словом  и  сменил  тему.  -
Скоро начнется ночь, - сказал он, - а нам надо  дойти  вон  до  тех  мест.
Часть дороги придется пройти в темноте.
     Затворник  выглядел  всерьез  озабоченным.  Шестипалый   поглядел   в
указанном направлении и  увидел  далекие  кубические  скалы  нежно-желтого
цвета (Затворник сказал, что они называются "ящики"): их было очень много,
и между ними  виднелись  пустые  пространства,  усыпанные  горами  светлой
стружки, - издали все это походило на пейзаж из счастливого детского сна.
     - Пошли, - сказал Затворник и быстрым шагом двинулся вперед.
     - Слушай, - спросил Шестипалый, скользя по кафелю рядом, - а  как  ты
узнаешь, когда наступит ночь?
     - По часам, - ответил Затворник. - Это одно из небесных  тел.  Сейчас
оно справа и наверху - вон тот диск с черными зигзагами.
     Шестипалый посмотрел на довольно знакомую,  хоть  и  не  привлекавшую
никогда его особого внимания деталь небесного свода.
     - Когда часть этих  черных  линий  приходит  в  особое  положение,  о
котором я расскажу тебе как-нибудь потом, свет гаснет, - сказал Затворник.
- Это случится вот-вот. Считай до десяти.
     - Раз, два, - начал Шестипалый, и вдруг стало темно.
     - Не отставай от меня, - сказал Затворник, - потеряешься.
     Он мог бы этого не говорить - Шестипалый  чуть  не  наступал  ему  на
пятки. Единственным источником света во  вселенной  остался  косой  желтый
луч,  падавший  из-под  зеленых  ворот  Цеха  номер  один.   Место,   куда
направлялись Затворник с Шестипалым, находилось совсем  недалеко  от  этих
ворот, но, по уверениям Затворника, было самым безопасным.
     Видно осталось только далекую желтую полосу под воротами да несколько
плит вокруг. Шестипалый впал в странное состояние. Ему стало казаться, что
темнота сжимает их с  Затворником  так  же,  как  недавно  сжимала  толпа.
Отовсюду исходила опасность, и Шестипалый ощущал ее всей кожей как  дующий
со всех сторон одновременно сквозняк. Когда становилось  совсем  невмоготу
от страха, он поднимал  взгляд  с  наплывающих  кафельных  плит  на  яркую
полоску света  впереди,  и  тогда  вспоминался  социум,  который  издалека
выглядел почти так же. Ему представлялось, что они идут в царство каких-то
огненных духов, и он уже собирался сказать об этом Затворнику,  когда  тот
вдруг остановился и поднял руку.
     - Тихо, - сказал он, - крысы. Справа от нас.
     Бежать было некуда - вокруг во все  стороны  простиралось  одинаковое
кафельное  пространство,  а  полоса  впереди  была  еще  слишком   далеко.
Затворник повернулся вправо и  принял  странную  позу,  велев  Шестипалому
спрятаться за его спиной, что тот и выполнил с  удивительной  скоростью  и
охотой.
     Сначала он ничего не замечал, а  потом  ощутил  скорее,  чем  увидел,
движение большого быстрого тела  в  темноте.  Оно  остановилось  точно  на
границе видимости.
     - Она ждет, - тихо сказал Затворник, - как мы поступим дальше.  Стоит
нам сделать хоть шаг, и она кинется на нас.
     - Ага, кинусь, - сказала крыса, выходя из темноты. - Как комок зла  и
ярости. Как истинное порождение ночи.
     - Ух, - вздохнул Затворник. - Одноглазка. А я уж думал, что мы правда
влипли. Знакомьтесь.
     Шестипалый недоверчиво поглядел на умную коническую морду с  длинными
усами и двумя черными бусинками глаз.
     - Одноглазка, - сказала крыса и вильнула неприлично голым хвостом.
     - Шестипалый, - представился Шестипалый и  спросил:  -  А  почему  ты
Одноглазка, если у тебя оба глаза в порядке?
     - А у меня третий глаз раскрыт, - сказала Одноглазка, - а он один.  В
каком-то смысле все, у кого третий глаз раскрыт, одноглазые.
     - А что  такое...  -  начал  Шестипалый,  но  Затворник  не  дал  ему
договорить.
     - Не пройтись ли нам, - галантно предложил он Одноглазке,  -  вон  до
тех ящиков? Ночная дорога скучна, если рядом нет собеседника.
     Шестипалый очень обиделся.
     - Пойдем, - согласилась  Одноглазка  и,  повернувшись  к  Шестипалому
боком (только теперь он разглядел ее огромное мускулистое тело), затрусила
рядом с Затворником,  которому,  чтобы  поспеть,  приходилось  идти  очень
быстро. Шестипалый  бежал  сзади,  поглядывая  на  лапы  Одноглазки  и  на
перекатывающиеся  под  ее  шкурой  мышцы,  думал  о  том,  чем  могла   бы
закончиться эта встреча, не окажись Одноглазка знакомой Затворника, и  изо
всех сил старался не наступить ей на хвост. Судя по тому,  как  быстро  их
беседа стала походить на продолжение какого-то давнего разговора, они были
старыми приятелями.
     - Свобода? Господи, да что  это  такое?  -  спрашивала  Одноглазка  и
смеялась. - Это когда  ты  в  смятении  и  одиночестве  бегаешь  по  всему
комбинату, в десятый или в какой там уже раз увернувшись от  ножа?  Это  и
есть свобода?
     - Ты опять все подменяешь, - отвечал Затворник. - Это  только  поиски
свободы. Я никогда не  соглашусь  с  той  инфернальной  картиной  мира,  в
котор