А.Туяр.
   Логос



                     Все совпадения личностей и событий с реальными
                         являются случайными в той мере, в какой их
                                         сочтет  таковыми читатель.
                                                              Автор

     Не  знаю, как вы, а  я верю  в Бога. С сегодняшнего дня. И сейчас, пока
метро качает меня по ветке, тянущейся через весь город, я могу вспоминать...
     Все,  конечно, знают,  что было  в  Начале.  Ну  и у меня тоже  сначала
было...  школьное  сочинение. Которое я писал у одноклассника,  в  гулкой  и
сумрачной квартире академического дома, где  комнаты были не просто комнаты,
как в  нашей  коммуналке,  а  имели  имена  собственные: Столовая,  Кабинет,
Спальня, Гостиная, Детская. Мы располагались, конечно, в детской.
     Виталик, Талька, не взирая на  необъятную  библиотеку и соответствующее
квартире воспитание, к урокам русского и литературы относился прохладно. Ему
для занятия столь неинтересным делом был  нужен стимул. И  стимулом этим был
я. Попросту говоря,  мы  с ним соревновались  - и в количестве и  в качестве
написанного. Наши черновики на банальную тему "Как  я провел лето" достигали
объема тонкой  тетрадки,  а уж по более  серьезным темам мы писали трактаты.
Все  это  читалось  вслух,  потом  я  красным  карандашом  редактировал  оба
черновика,  и мы старательно переписывали ровно столько,  сколько нужно было
нашей русичке. Его родители радовались очередной пятерке, меня поили  чаем с
пирожными  и приглашали приходить почаще. Но почаще не получалось: моя жизнь
сильно отличалась от Талькиной, и  уложиться  в его скользящий график музык,
репетиторов, бассейнов и иностранных  языков я не смог  бы при всем желании.
От сочинения  до  сочинения мы  только здоровались в классе. Ну, может быть,
еще были какие-то пионерские дела, типа сбора железного  мусора по окрестным
свалкам, куда мы тоже  ходили вместе,  и все.  Талька даже  не гулял в  моем
понимании:  не  гонял  банку  зимой  или мяч весной, не лазал по гаражам, не
ловил  рыбу  в пруду  ведомственной больницы,  не строил снежных  крепостей.
Попросту говоря, он не был моим другом, хотя я не задумывался тогда об этом.
     С каждым разом  нам  становилось  все  сложнее  определять  победителя.
Талька  неплохо  поднаторел  писать  разную привычную  галиматью, поэтому по
объему мы друг друга не обгоняли: просто писали, пока тетрадка не кончалась.
А вот качество... Мы быстро поняли, что наковырять в чужом  тексте различных
огрехов можно всегда, и обсуждения  превратились в бои  без  правил. В конце
концов Талькиной маме стало  интересно, почему мы  пишем  сочинение с  таким
шумом  и, главное,  так  долго. Мы  обрадовано  усадили  ее слушать. Наталья
Павловна выдержала только полчаса. Потому что в то время, когда один  из нас
читал  текст,  другой  разбавлял  его  ехидными  подковырками,  которые   не
оставались без ответа...
     Так наши  творения попали на суд  к Талькиному деду.  Пока он читал, мы
сидели  на  жестких деревянных  стульях  у  двери  кабинета,  чувствуя  себя
экспонатами в музее. Дед читал молча, изредка хмыкая, словно в такт какой-то
фразе. Потом отложил тексты и сказал: "У  Сергея лучше. Объяснить почему?" .
И после  нашего  кивка выдал короткие,  но  полные  характеристики  одного и
другого  текста. Получив тетрадки, мы поспешили восвояси,  но  у двери  меня
догнал  густой  голос Талькиного деда: - Ты,  Сергей, сам-то чувствуешь, ЧТО
пишешь? -  Ну,  наверное... - промямлил я. Разговор  был неуютен, как осмотр
врача. - Тогда пора  уже  быть  поосторожнее... -  непонятно  закончил дед и
кивком отпустил нас.
     После  этого  дед сказал  Тальке, что мы можем в любое время давать ему
свои творения,  но в кабинет  больше  нас  не  звал. Просто  наши  черновики
возвращались с его пометками. Иногда это было одно-два  слова:  "Чушь!"  или
"Стыд!". Но  чаще дед писал подробнее... Не скажу, что это не  помогало нам,
но исчез какой-то задор в наших состязаниях. Можно было писать и  раздельно.
Можно было вообще  не писать. Я стал бывать у Тальки реже  и  реже. Потом он
перевелся в математическую школу и пропал из виду на несколько долгих лет.
     Было  это в  середине выпускного класса,  на том  рубеже  зимы и весны,
когда  и  погода, и авитаминоз не способствуют  хорошему  настроению.  У нас
опять запил сосед. Делал он это тихо, но удивительно тоскливо, и каждое утро
начиналось с  его пустого взора на общей кухне. В общем, в школу  я пришел в
том настроении, которое хочется на ком-то  сорвать.  А после уроков  меня на
крыльце  встретил  Талька. - Пойдем, - сказал он сухо и  даже сердито, - Дед
просил тебя привести. - Зачем?  - сказал я,  озираясь. Вот-вот  должны  были
вывалиться  из дверей  наши парни, мы  собирались  купить пива  и посидеть в
сквере за  фабрикой. И вряд ли наши оставили бы без презрительного  внимания
приход Тальки. Заодно и мне  досталось бы  за  общение с перебежчиком. И так
мне  перепадало за  статьи в  школьной стенгазете  и  за  никому не понятный
литературный клуб при районной библиотеке. - Не пойду  я никуда! -  прошипел
я, отпихивая Тальку. - И ты вали отсюда, математик! - Сергей, прекрати, тебя
дед зовет! - вцепился мне  в рукав Талька,  но я стряхнул  его руку  и почти
побежал со школьного двора. Сзади уже хлопала дверь,  кто-то свистел.  Я  не
оборачивался. У самой троллейбусной остановки Талька догнал меня и рванул за
плечо так, что я крутанулся на месте.  - Дед умирает.  - сказал он  каким-то
скрежещущим голосом. - Он знал, что ты не придешь. И велел передать тебе вот
это, - в руке у Тальки  был  толстый коричневый конверт, но он не протягивал
его  мне,  а наоборот, прятал  в  карман.  - Только я должен  знать, что  ты
прочтешь. Дед  сказал -  это очень важно. - Талька задыхался, но не от бега,
мне показалось, что он вот-вот разрыдается, но глаза смотрели на меня сухо и
зло. - Умирает? - по-дурацки переспросил я.  Все,  что стояло за этим словом
разом  вошло  в меня,  как холодный  ветер: вместо того,  чтобы быть там,  с
дедом,  с родителями, Талька бегает по  хлюпким  улицам за каким-то идиотом,
которому надо срочно отдать  конверт, будто нельзя...  после. Когда отпустит
боль, когда пройдет время.
     И мы  побежали. Талькина  квартира  встретила нас  запахом  лекарств  и
дешевого  столовского  компота.  Я  мялся  у  вешалки, пока Талька  прямо  в
ботинках  бегал к  кабинету.  Потом мы ждали в коридоре,  и мимо нас  ходили
какие-то тетки, никогда прежде мною здесь не виденные, и я не спрашивал, кто
это, и Талька молчал.
     К  деду  меня  пустили,  когда  окна  уже  затягивала  оранжевая   муть
включившихся  на  улице фонарей. Старик  даже  лежа не  выглядел  больным, и
постаревшим он мне тоже не  показался. Но начал он говорить не сразу. Талька
поймал его взгляд и молча вышел. - Сергей? Ты пришел все же? Ну ладно, много
я  сказать не успею, сейчас Наталья тебя прогонит, - он  даже усмехнулся,- а
главное для тебя  в конверте. Будь осторожен.  Не берись  за невозможное.  У
тебя получится . - Что?  -  не  выдержал я. -  Что получится? -  Изменить...
мир... Теперь стало видно, что слова  ему даются с  трудом. Но он  продолжал
говорить, а  я - ловить эти сухие обломки фраз, которые походили бы на бред,
если бы  не ясный  взгляд  старика. Я слушал про Слово,  которое  он называл
Логос, подобное  жемчугу в тоннах  песка, обладающее силой воплотить мысль в
реальность.  Редкий  дар,  большая мощь. Не потерять.  Не дать отнять. Найти
других.
     Голова  у меня начинала кружиться то в одну, то в другую сторону, стены
медленно  плыли, готовясь расплавиться. Надвигалось, приближалось  большое и
холодное,  и  только  слова  не  давали  ему  войти  в  комнату,  поглотить,
растворить. Мне казалось, я раз десять прослушал одну и ту же фразу. Наконец
старик  замолчал,  откинулся на  подушки. Я  попытался что-то  ответить,  но
надвигающееся давило, давило. Потом оно минуло меня и вошло в старика, резко
затенив  ему подглазья  и губы,  сбив  дыхание.  Не  помню,  как я  вышел из
кабинета. Талька снова вел  меня  по  коридору, я видел, как он озирается на
мать, входящую в кабинет и  больше всего я хотел тогда поскорее уйти, но  мы
оказались на  кухне,  где странные  тетки варили в  большой  кастрюле рис  с
изюмом.  Нам  налили  чаю, я  выпил  его  залпом,  как  лекарство,  и  начал
прощаться. Талька остался сидеть на кухне, когда я бросился к двери. Позже я
узнал, что  Талькин  дед  умер  через час  после  моего  ухода.  В  конверте
оказались  куски  моих черновиков,  которые  я оставлял  у Тальки, Некоторые
фразы  были   подчеркнуты  рукой  деда.  И  несколько  адресов:  московских,
ленинградских  и  даже  сибирских.  Я  засунул  конверт  в  альбом  с  моими
фотографиями, а весной подал документы в медицинский...
     Студенческая  жизнь  в  чужом  городе  -  что   ее  описывать?  Общага,
приработки,  письма  домой.  Здесь  тоже  нашелся литературный  клуб, вернее
группа "литераторов" моего возраста, кочевавшая по школам и красным уголкам.
Что-то не заладилось в верхах с молодежными клубами, за пять лет место сбора
менялось раз  пятнадцать. Кто знает, чем тогда занимались в этих клубах, тот
и сам представит, а кратко: были и конкурсы, и веселые праздники, пикники на
природе  и  поездки  в другие города, разговоры  до  утра,  первые рукописи,
отправленные  в  "настоящие" редакции, и  самодельные  альманахи.  И  слова,
слова: то  непокорные, корявые, то  легкие,  послушные. Мы наслаждались ими.
Играли.  Меняли. Выворачивали их, как флексагон, собирали, как кубик Рубика.
Мы  фехтовали  словами  и швырялись  ими, как  булыжниками. Мы  попадались в
собственные ловушки. Мы творили.
     Были  первые   ответы   редакторов:  "Ознакомившись...  к  сожалению...
отдельные  недостатки...".  А  потом  -  даже  пара рассказов,  всплывших из
безответного  небытия,  в честь  каких-то  молодежных  конкурсов, проводимых
крупными журналами... Восторг, гордость, попытки сесть и немедленно написать
еще лучше...
     После второй моей публикации -я  как раз перешел на третий курс - к нам
на заседание клуба пришел мужик. Лохматый, заросший бородищей, похожий то ли
на геолога, то ли на заматерелого хиппи. Впрочем, оказался  он всего на пять
лет  старше  меня.  Что  уж  мы в тот раз  обсуждали,  не  помню,  но каждый
посматривал в угол: не выскажется ли гость? Одна  из наших девушек, Дэнка  ,
угостила  его  бутербродами в  перерыве.  Мужик бутерброды съел,  закурил, и
завел разговор про переводной самиздат. Себя он назвал Александром, вот так,
без сокращений. Александр Орляков. Дэнка передразнила его:
     - А,  Лександы-ыр!  Почему-то это  нас  насмешило.  Но никто  так  и не
перешел на  Сашку или Шурку.  Мы вышли  из клуба с  ним вдвоем: мне хотелось
спросить про самиздат, да  и ехали мы в одну  сторону. Вечерний автобус полз
неторопливо, нарезая круги по  микрорайонам, Александр  вынул из "дипломата"
пачку  машинописных  листов:  то  ли Хайнлайна,  то  ли  Азимова.  Полистал,
показывая мне  названия. А потом,  внезапно,  без перехода, сказал: - А я, в
принципе, по твою  душу  приехал. Рассказик на конкурсе  был твой? -  Мой, -
испытывать удивление и гордость  одновременно  мне еще  не  доводилось. Щеки
ощутимо залил  жар. - Вроде бы ты еще где-то печатался? - Александр  смотрел
на  блеклые листы - третья, а то и четвертая копия. В его голосе было что-то
непонятное.  Мелькнувшие  было  мысли  о  приглашении  какой-нибудь редакции
разбились  об этот  тон. А кому  еще это  надо? Во рту пересохло: ведь  есть
люди,  которым  всегда от всех  что-то надо. Особенно  в неформальной среде.
Связь с самиздатом... -  Я не из Конторы,  -  усмехнулся Александр. - Я  сам
такой же... писатель. - слово "писатель" он  произнес с легкой насмешкой.  -
Печатался кое-где, ну и тебя  заметил. Решил  познакомиться поближе, когда в
ваш  город занесло. Но  что-то  было  за  его  отведенным  взглядом,  что-то
приближалось ко  мне  так же ощутимо, как когда-то ощутимо шла  по  коридору
Талькиной квартиры  Смерть.  Я  вспомнил тот  день  - весь,  от  дребезжания
будильника,  от тоскливого  запойного  соседа, до  мутно-оранжевого  вечера,
когда  я  шел домой, как  Иван-дурак,  нашедший волшебную палочку. Ненужную,
опасную,  но сулящую так много... - Логос, - я не спросил, а  скорее озвучил
свои воспоминания  .  Но  Александр кивнул: -  Угу.  Значит, ты знаешь. Пора
браться  за дело, а то пишешь без  разбору,  как  попало, а  людям  за тобой
следи... Мне представились  курсы  для начинающих Иванов- дураков:  для тех,
что  с  палочками,  для  тех,  что  с  перьями Жар-птицы,  и  для  всяких  с
кладенцами, самобранками, сапогами и горбунками... Потом  они все становятся
Иванами-царевичами,   находят   своих   лягушек...   Меня   разобрал   смех.
Краткосрочные курсы демиургов.  Повышение квалификации  -  от  творчества до
Творения.  Я всегда  знал, с тех самых сочинений,  как звенит в душе удачная
фраза, как  меняется лицо  человека,  в которого попал  этот заряд.  Один на
тысячи пустых слов. Как сложно плетется сеть повествования, словно неумелыми
пальцами - за коклюшки мастерицы, и через каждые сто узелков -  бисеринка...
пробовал  я у тетки-кружевницы в деревне когда-то.  Но  вот  объединяться  с
кем-то,  учиться чему-то у других, может быть даже реально ощутить то, что я
могу  сделать, увидеть  результат -  не хотел.  Боялся или  даже  брезговал.
Боялся  себя,  и  брезговал  себя  же:  со  своими  желаниями,  страстями  и
комплексами я никак не годился на такую роль. Потому я и не писал по адресам
из коричневого конверта. Сам по себе я  был обыкновенен, а с  силой Логоса -
страшен.  Маленький фюрер в моей душе пока  не имел  надо  мной власти...  Я
хотел тогда просто писать.
     Как  странно помнить  эти  мысли -  теперь не имеющие ко мне отношения,
словно  чужие, но так и оставшиеся внутренними, слова. Но так я тогда думал,
и появление  Орлякова стало поводом к новым самокопаниям.  Пробыл он у нас с
неделю, и  разговоры  с  ним  были как  уроки фехтования: он  острил, язвил,
цинично огрублял, я сопротивлялся, уходил, пробивал защиту,  отступал. Потом
я мотался к нему в  Москву.  Мы  сидели летним  днем в  стеклянном аквариуме
молодежной редакции,  приходили и уходили разные  люди,  плавали невероятные
пласты  сигаретного дыма,  редактор Павел Мухин  иногда  выбирался с  нами в
кафетерий,  и никто  не  вербовал  меня вставать  стройными  рядами.  Просто
несколько раз приносили рукописи: отпечатанные или  написанные  на листах из
тетрадки, и просили:  найди кусок  и переделай.  Я  двигался  по тексту, как
минер,  напряженный до тошноты, находил,  исправлял.  Иногда это  были почти
безобидные кусочки: кого жадность заела, кого  обида, кто простенько мечтает
о славе.  Законы Логоса постигались мною как бы  изнутри, и в то же время за
каждым законом стоял конкретный текст.
     Допустим, мои школьные сочинения мало кого  могли бы  взволновать. Я не
рассчитывал  на аудиторию,  их читали Талька да  учительница.  Значит,  даже
чисто выписанный кусок  не мог "сработать" - у него не было адресата. Статьи
в  стенгазете  - уже  немного  сильнее, но там  необходимость всем  угодить:
редколлегии, учителям,  одноклассникам,  как  бы размывала  силу  слова.  Во
всяком случае, у меня.  Какие-то  наброски, написанные "в стол" так  же мало
действовали,  как пустая гильза -  стреляет.  Пиши  сколько  угодно. Пока не
решишь,  что получается,  пока  не  почувствуешь: пора поделиться с другими,
неважно,  друзьям почитать или в журнал отправить.  А то  еще проще: письмо.
Конкретно адресованное  слово. Многое зависело и от  того,  насколько одарен
автор...
     То,  что пытались  делать  эти люди, знающие  про  Логос,  казалось мне
бессмысленным,  как  попытка грести  против  водопада. Никакой у них  тайной
организации не было, просто по цепочкам передавалось то, что найдено, узнано
где-то,  или  что  нужно  сделать.  Мне  казалось  странным,  как это  может
работать, и не было желания  участвовать  в  массовом  самообмане.  На  одну
разминированную мною  рукопись наверняка есть сотни других, уходящих к чужим
людям, которые  ничего не знают, и любая из них может нести в  себе  Логос -
как  радиоактивный кусочек, как глоток  живой воды.  Я не  спрашивал никого:
зачем и что дальше. Не пытался узнавать:  давно ли люди поняли, что пытались
сделать и  что  - смогли.  Я  придумывал  разные ответы  сам,  и  они мне не
нравились. Радовало  хоть то, что никто из моих новых знакомых не  стремился
воплощать какие-то утопии, осчастливливать мир в добровольно- принудительном
порядке.  Потом  я  на  время  перестал приезжать к Орлякову,  и  общение  с
московскими книголюбами стало периодическим.
     Скажу честно: я пытался что-то сделать сам. Лечить. Делать счастливыми.
Мстить. Подталкивать судьбу. Так, когда  я  был на четвертом курсе, родители
переехали в  город, где  я  учился,  получили  квартиру.  Девушка  из группы
избавилась от астмы. Отчислили комсомольского стукачка,  весьма  неприятного
типа. Помирились несколько знакомых. То я верил, что это моих рук... то есть
ручки дело,  то не верил. Писать в стол я  тоже  продолжал. Уже  не  мог  не
продолжать.
     Самый  безопасный  жанр  для  того, кому подвластен Логос, конечно  же,
фантастика. Был это мой вывод, или его подсказал кто-то, уже не важно. Очень
простое решение:  не  можешь не писать, пиши  про выдуманный  мир.  Одна-две
детали, типа, "он проснулся",  "она выключила телевизор"  в последней фразе,
конечно тоже помогают, но создание своих миров с этим не сравнить. Вселенные
- здесь и сейчас! И люди - живые. Только ничего из  написанного  никогда  не
придет в этот мир.  Поэтому  бисеринки  Логоса  я  не прятал, не  убирал  из
текста. Я  мог  написать совершенно бессмысленную  фразу  и  развить из  нее
сюжет. У меня в голове поселилось множество различных людей, через некоторое
время я не мог  сказать,  кого из  них я придумал, а  кто встретился  мне  в
жизни. Хитрый дедок-ложкорез и уставшая от запаха  еды повариха,  чертежник,
рисующий по  вечерам  крохотные  миниатюры отточенным карандашом и  девушка,
которая не умеет петь, большая  семья и одинокий астронавт, мальчик-солдатик
на заставе среди заросших морошкой сопок и кассирша из огромного универмага,
которая  на балконе пытается вспомнить названия  почти неразличимых в городе
звезд... Все они толкались, стремясь попасть на  бумагу, доказывали мне, что
вот  именно тут им самое место.  Мои рассказы никогда никто не "чистил". Ну,
могли изуродовать в праведном стремлении "довести до ума" те, кто не  только
про Логос - про русский язык мало что знали...
     Закончив институт, я  работал в больнице, писал по ночам или по  утрам,
отоспавшись после дежурства. В это время мне довелось поездить на творческие
семинары. Приглашения  всегда  присылали  из Москвы, но  мотался я по многим
городам. Ощущение свободы  и легкий снобизм этого образа жизни  пьянили. Там
встречались старые знакомые - и  Орляков в том числе. Мы пили, уже не только
чай, а  разговоры  все  так же напоминали изящный танец  с клинками в руках.
Приятное  времяпровождение,  споры,  после  которых  рождались  сюжеты,  или
исчезала досада на  очередную неудачу. Разговор о соавторстве зашел во время
какой-то конференции. Я уже пробовал  писать  в  тандеме, другой  начинающий
автор тоже  имел такой опыт. Так  что  мы начали обмениваться впечатлениями:
чем это лучше, чем хуже. Присутствующие, конечно, разделились, как и мнения:
смех  и  серьезные доводы, выкрики  и  шепот  на ухо. Вспоминали разные пары
соавторов, которые  одним  нравились, другим нет.  Этот спор мы  с  коллегой
решили  продолжить  наедине:  что-то  он   затронул   в  нас  обоих.  Заодно
познакомились  ближе. Петр, которого  иначе, чем Пит,  никто  не  звал,  был
осведомлен  о Логосе. Более того - он несколько лет  был рабочей лошадкой на
этой ниве. Правда, не в Москве. - Я был  тогда,  можно сказать, пацан. А тут
такие люди, понимаешь? -  усмехался он, сидя на подоконнике в моем номере. -
Я был готов  на что угодно  для  них. Ходил  на семинары  и  чувствовал себя
приобщенным.  В это время  как раз  пошла первая  волна мистической чернухи:
газеты,  тоненькие книжечки. Меня  бросили на Кочеткова, как  на  амбразуру.
Исправлять свои тексты он бы не дал, маньяк. Я даже не знаю, пытались к нему
подступиться или нет. Скорее всего, про Логос он не знал. И, к счастью, дано
ему было немного. Но писал - как в три руки. Оставалось одно: издавать такие
же дешевые лотошные  книжечки, и в них печатать нейтрализующие вещи.  Он про
конец света - я  про  рождение  Вселенной, он про  монстров - я  про  добрых
пришельцев,  - Пит пожал плечами и снова наполнил эмалированную кружку чаем.
-  Так   и  начал  писать.  Перестал  чистого  листа  бояться.  Сперва  гнал
количество.  Такая  шелуха  была,  главное  Логос  вложить.  Конечно,  менял
псевдонимы. Потом устал. Пока отдыхал, придумывал разные способы обезвредить
Кочеткова: письмо ему послать или рукопись подсунуть, например. Даже пытался
написать это письмо... - Пит замолчал, видимо припоминая текст письма.
     - А потом, - спросил я, потому что  мне показалось: это обо мне, только
я  из той реальности ускользнул, не дал поставить  себя послушной гирькой на
чашу весов. Шел,  судя по всему,  четвертый час утра, когда даже у трезвого-
то человека  голова слегка кружится и  развязывается язык. -  Что сделали  с
Кочетковым?  - Сделали,  не знаю, кто,  только  не я.  Теперь  в его книжках
Логоса нет. Проверяют, конечно,  наверняка, но уже для подстраховки. - А ты?
- А  я в это время занялся  переводными текстами. Понимаешь, переводчик - он
вроде  как  соавтор  писателю.  Если  они   одинаково  видят  мир   -  Логос
усиливается.  Если по-разному  -  ослабляется. Халтура  вообще  на  нет  его
сводит. Это очевидно. И  редко, но бывает, когда переводчик Логосом владеет,
а писатель нет. Вот я занимался  тем, что сравнивал переводы. Не столько для
издательства, сколько  для анализа.  Пробовал сохранить Логос, отходя далеко
от изначального текста. Иногда получалось. Ну, ты знаешь. - А соавторство? -
Это попозже было. Несколько кусков мы погубили - не вышло компромисса, а так
ничего.  Вроде  как  тоннель  копать с двух  сторон:  может  встретишься  на
середине, а может, будет  два тоннеля.  -  У нас не  так было,  мы  вроде бы
играли... допустим, мяч перебрасывали. Когда в руки, когда в стенку, а когда
и по  очкам. - У тебя ж нет очков... А, понял! - Ну да... - мы посмеялись. -
Там  есть  несколько  кусков...  Скажем  так,  неожиданных.  -  Когда  такое
получалось, мы их просто не  трогали.  Все- таки нельзя  разделить - кто что
написал. Это словно третий человек был - состоящий из нас двоих... - Если бы
можно  было  найти идеального  соавтора!  -  Пит потянулся  и перебрался  на
кровать.  Лег  на  спину  по  диагонали.  Пожалуй,   мы  с   ним   могли  бы
попробовать... когда-нибудь... -  А  какой он, идеальный? Это ведь не экипаж
космонавтов подбирать или там супружескую пару, - Я размышлял вслух или ждал
ответа? - Ну, начнем с того, что она негр... - вспомнил Пит  старый анекдот.
-  Пожалуй, она - это  правильно. Женщина  должна лучше  дополнять  мужчину.
Давай подумаем... Значит, чтобы  никаких  перерасходов энергии,  должна быть
сильно   старше...  никакого   секса,   только  творчество...  -  Худенькая,
маленького роста, блондинка со светлыми глазами, не врач,  а наоборот -  это
милиционер, что  ли? - Патологоанатом. Думаю, внешность тут  не причем, даже
наоборот:  как представлю  себе тощую старуху, вот она смотрит, как я кусище
мяса  себе  жарю,  и губы  поджимает... Не  пьет...  Не  курит...  -  Ладно,
внешность оставим, а профессия? -  Тоже неважно. Важно, чтобы она до встречи
со мной не  писала,  а  тут вдруг начала...  - Творческая дефлорация?  - Пит
фыркнул. - Да нет,  просто мы же придумываем МНЕ соавтора, а не ей, значит я
в  этой паре ведущий.  Бывает же, что люди на старости лет начинают рисовать
или  петь,  а вот она - писать!  - Фантастику? -  Ну и что?  - Ладно,  давай
дальше.  Значит, лет ей будет около... - Шестидесяти! - М-м... не многовато?
Впрочем, кое-кому столько и есть, а как пишут! Трудная комсомольская юность,
войну на заводе... или в эвакуации? Взрослые дети, взрослые  внуки и  еще ни
одного правнука, а  то  будет дергаться. Гуманитарное  образование...  какое
образование может  быть в эвакуации? - Сельскохозяйственное. Верблюдоводство
и ассенизация... то есть мелиорация. Мы еще  немного  похохмили, но разговор
уже не клеился: слишком хотелось спать. Все это казалось несерьезным трепом,
который забудется через неделю...
     Но ровно через неделю - уже дома - я проснулся с твердой  уверенностью:
я сделаю это. Чего бы мне это  не стоило,  сколько  времени  бы не заняло, я
создам себе этого идеального  соавтора.  Я начал с пробы пера, с  набросков.
Несколько неудачных экспериментов мой  пыл не  охладили.  Придуманный давний
друг (я написал только сцену прощания в пионерлагере) приехал на два дня, по
дороге в  горячую точку. Он  был весь ужасно правильный  и говорил какими-то
книжно-пионерскими фразами. Он рвался совершить подвиг. Похоже, я его сильно
разочаровал. Потом  я описал  в  порыве  вдохновения  дочку маминой подруги,
которую должен был  встретить на вокзале. Я ее  никогда  не видел,  и  решил
порадовать себя  общением  с  интересным  человеком. Женщина, наделенная  на
бумаге различными достоинствами, во-первых, оказалась низкорослой  худышкой,
с жутким акцентом и сутулой спиной,  во-вторых  даже не заговорила  со мной,
только поздоровалась. Она,  несомненно, была умной, доброй, чуткой, обладала
чувством юмора и замечательной интуицией, но оказалось, что без образования,
хорошей одежды,  нормальной  работы,  здоровья и прочих,  опущенных  мною  в
тексте мелочей, все это не имело значения.
     Экспериментальные   куски  я  вставлял  в  свои  рукописи,  чтобы   они
подействовали. А  вот  Ее, соавтора,  начал "делать" отдельно. Провалялись у
меня эти наброски несколько лет. Смысл кропотливой работы с текстом сводился
не только  к  тому,  чтобы  Логос был практически  в  каждой  фразе,  но и к
подгонке деталей  к реальности.  Так, я  замкнул  цепочку  знакомств,  через
которую должен буду потом найти ее,  на  Орлякова. Потом  пришлось  рыться в
исторических книгах - пытаться воссоздать  детство, юность. Я  уже знал, что
достаточно одной фразы  для их возникновения, но фраза эта не получалась. Не
видел я ее - ни в довоенной Москве, ни в военном Казахстане. Не  чувствовал.
Более  того - начало  появляться  отчуждение. Я  не мог быть  так  един, как
задумывалось, с человеком из того времени. Хотя у меня были знакомые вдвое и
даже  втрое старше, с которыми мы находили общий язык, общие интересы, но не
до той степени... Иногда мне  казалось, что создать на бумаге просто женщину
для  себя  я смог бы с меньшим  трудом.  Но  жена  у меня  уже  была, вполне
реальная и любимая.
     Читал эти  наброски  я  всем,  кому  не лень  было слушать.  И надеялся
получить совет,  и давал возможность Логосу прорастать в жизнь. Потом правил
куски.  Снова читал. Снова правил. Я возвращался к ним, когда писалось легко
и когда наступал кризис, дома и в разъездах. В  Москве я  бродил по улицам и
выбирал  - где  ей  жить? Какой двор,  какой парк  она вспоминала  в пыльной
степи? Но город слишком поменялся за  сорок лет, то и дело мой пыл охлаждали
воспоминания  старожилов:  то  было  не  так,  того  вовсе  не  было, а  это
перекрасили...   На   небольшом   сквере,   окруженном   кирпичными   домами
послевоенной постройки, бабуся с коляской рассказывала, что еще 20 лет назад
вместо  сквера  были  деревянные  бараки,  а  до  войны   вообще  начинались
огороды... Бывая в маленьких городках,  я думал: может быть  здесь ее  семья
сошла с поезда и осталась?
     В  общем-то жизнь моя не  изменилась: думает человек о своем  и думает.
Были  люди, которым  я рассказывал о  своей  задумке. Кому - прямым текстом,
кому  - как  о сюжете книги. Многие из  них знали  про Логос, поэтому  порой
обсуждали  мы  это  до  хрипоты, до  сухого  першения  в горле.  Поминали  и
греческих философов  с их слово- смыслом, и стоиков с эфирно-огненной  душой
космоса и семенными  логосами,  порождающими  материальные  вещи. Христиане,
отождествляющие Логос с ипостасью Сына как абсолютного Смысла, вообще завели
нас в жуткие  дебри, только шуршали страницы  книг и выкрикивались найденные
цитаты.  Равнять себя с Троицей было лестно:  я -  память, она -  любовь,  и
между  нами  Логос - мысль. Однако,  православие  толковало все  иначе,  чем
католичество, и разбираться в этом можно было бесконечно и безрезультатно.
     Еще один  московский разговор привел меня нечаянным  зигзагом обратно к
теме соавторов. Как обычно, к полуночи мы вяло договаривали, готовясь встать
и попытаться успеть на метро. Собралось нас человек пять, не больше. Хозяин,
Вадим,  никуда  не   торопившийся,  ненавязчиво  занимая   половину  дивана,
подкидывал  фразы,  как  дровишки в камин, а  мы отвечали  наспех.  И  уже в
коридоре, чуть ли не в спину нам, он добавил:
     - Вообще-то один крайне успешный авторский коллектив добился многого...
почти две тысячи лет назад.
     Что-то дрогнуло во мне.  Почему-то мгновенно поплыли в голове  картины:
вот они собираются и решают, что делать. Они пишут - порознь, чтобы в спорах
не  утратить  ни  единой  крупицы  Логоса. И написанное обретает реальность,
водоворотом затягивающую  сперва  двоих  из них, а потом весь мир... В какой
миг, на какой строке они увидели то, что описывали? Что почувствовали, когда
ОН шел  по волнам? Сколько строк было рождено вдохновением, а сколько -  уже
свершившимся чудом?
     Боясь утратить зыбкую сопричастность, я заторопился уйти  - от дружного
смеха, от  разгоревшегося спора, от  уже существующей  реальности. Пожалуй -
так думалось мне в темных проходных  дворах сталинских домов  - мне придется
учитывать написанное ими, вернее, НАМ придется учитывать. Когда мы начнем...
     Той ночью я здорово продвинулся вперед. Образ рождался у меня где-то на
пределе бокового зрения, и я описывал его, не поворачивая головы. Плескались
ее волосы и глаза сияли - для меня, я был уверен, что узнал бы ее в толпе  -
или  в куче  фотографий. Я  знал - когда  мы будем  вместе, это поглотит нас
обоих. Я должен  буду слиться со своим  орудием, чтобы направлять его... ее.
Это  будет  ближе телепатии, ярче секса, страшнее смерти. Почти  как любовь.
Больше, чем любовь. А пока что эта нарастающая мощь действует только на нее,
как кисть  - на  холст, как резец  - на мрамор. По мере обретения сознания в
нее ворвется  необъяснимая боль, неосознанная жажда, несмолкающий зов. Потом
все это обретет для нее имя... мое имя.
     Но какая-то неправильность сбила меня под утро, пришлось бросить ручку.
Комната,  где  я жил в тот приезд,  принадлежала знакомой Орлякова,  которая
куда-то уехала, или  специально ушла, а сам  Орляков  приехал  перед работой
проведать  меня.  Ему я зачитал ночной отрывок - пытаясь поймать ту запинку,
которая мне  мешала. Орляков вальяжно развалился  на  кухонной табуретке, на
которой  я  сидеть-то опасался, так она была расшатана. Полуприкрыв веки, он
нарочито медленно  изрек: - А ты...  мнэ-э... когда  собираешься... мнэ-э...
сию вещицу закончить? - Понятия не имею, а что? - нарочитое мнэканье меня то
смешило, то раздражало. Не лучшая цитата! - Так... мнэ... определиться бы не
мешало,  к  скольким  годам,  допустим...  -  Ну, к  тридцати! - выпалил  я.
Действительно,  не  к  пятидесяти же.  -  Ну и  прикинь,  друг  мой,  что за
реальность  будет  окружать  тебя, когда  ты...  мнэ...разменяешь  четвертый
десяток?  Кстати,   подумай   также,  как  она  живет  сейчас,  пока  вы  не
встретились... Ведь она же где-то здесь, как я понимаю?
     Мы  поспорили  на  эту тему,  углубившись попутно в непроходимые  дебри
политики и экономики. Наши  прогнозы  на  будущее не  совпадали,  но  что-то
прикинуть  получилось.  -  Более-менее  понятно,  а  теперь  пора  поместить
твой...мнэ...персонаж в  эту реальность, - вытягивая ножищи через всю кухню,
продолжал Александр.  -  И посмотреть, чего хочется, а что получится.  - Ну,
хочется чего-то спокойного. Примерно... ну как там у Пушкина: привычка свыше
нам дана... В молодости ей мечталось, потом работа, замужество, дети, она не
сломалась,  а  как  бы  успокоилась, даже не  ожидая  ничего.  Просто  такой
потенциал нерастраченный. Пусть пишет с детьми  сочинения и  чувствует Логос
всюду - даже  в  женских романах. Не пытается  даже графоманить -  например,
раз-другой  ее раскритиковали... -  А потом  явится  ей твой  светлый  лик и
позовет в  сияющую даль? И  она,  забыв  про  радикулит, вставную  челюсть и
дачный  огородик, вдруг  воспрянет духом... -  Можно  и без огородика... Мне
будет тридцать, ей вдвое  больше, сначала, может быть, материнские  чувства,
потом  ей  захочется  мне помочь,  ее захватит сюжет,  она поймет, что этого
ждала...  -  Я  понял,  понял.  Ты...мнэ...   когда-нибудь  задумывался  над
процитированным  местом у Пушкина, кстати? - Ну, я наизусть не помню, как-то
там она служанок звала, типа  Селеной, а потом начала звать обычно... Стишки
писала... Я думаю,  что у нее должна быть  в общем-то  достаточно счастливая
жизнь,  но без чего-то сверхординарного, никаких взлетов, никаких  трагедий.
Может быть, безответная любовь, не более... Или там  неудачные роды... Чисто
женское. - У Лариной или у твоей... персонажихи? - Да у обоих.  Как там было
еще:  Ларина  проста, но  очень милая  старушка. Понимаешь?  - Да, - Орляков
поднялся,  -  теперь вполне понимаю.  Милая старушка.  И лет  ей, по-твоему,
примерно... - Шестьдесят!  - Да нет, мой  юный талантливый друг, ошибаешься.
Лет ей около  тридцати, тогда замуж рано выходили, самой Татьяне, если я еще
не  забыл, лет тринадцать. Сколько там времени прошло по тексту, но не позже
шестнадцати она уже замужем.  Если сложить - получится двадцать девять, плюс
девять месяцев,  а это значит, что ты пытаешься описать  свою ровесницу. Или
мою в  крайнем случае. Вот и не выходит у тебя отправить ее в эвакуацию в то
время, когда ее родители, возможно, еще не зачаты. Подумай!
     Он ушел,  а  я  отправился на  телеграф,  звонить домой: мне  почему-то
показалось, что я начал забывать лицо жены, или видеть вместо него другое...
     После этого разговора действительно что-то стронулось. Через  год я уже
начал опасаться, что встречу ее во время приезда  в Москву. Рано. Она еще не
такая, как мне  нужно. Я с  опаской ловил в  разговорах  с  друзьями женские
имена:  любая  из упомянутых могла  оказаться ею. Ведь  я сам решил, что она
будет знакома с Орляковым. Имени  я ей не давал. Мне придумывалось то что-то
с певучим -ня или - ля на конце, то вовсе немыслимые сокращения от привычных
имен,  типа Ри от Екатерины или Эль от Елены. В конце концов я  написал, что
ей нравится собственное имя, ведь это важно, потом добавил, что среди разных
его вариантов  она  предпочитает один,  из  детской  книжки.  Книжек  много,
девочек в них описывается тоже предостаточно. Так же вольно  я обошелся с ее
детством,  предположив,  что  не  начать   писать  она  могла,  скажем,  при
отсутствии поддержки.  Вот  и  вышли  у меня несколько фраз  о  непонимании,
неуверенности. Приходилось много рыться  в книгах  по  психологии, но делать
живого человека по учебнику я не собирался. Так, компоновал факты, разминал,
как пластилин в руке и лепил. Иногда  мне казалось - да, я ее знаю; иногда -
глухо.  Ну что мужчина  может знать о женщине? Кем  работает? Сколько детей?
Замужем ли? Со скольких лет живет половой жизнью? Чем болела  в детстве? Пил
ли отец? Красивая? Как готовит? Даже написав все это, я бы ее не узнал, зато
когда я придумал ей маленькую детскую тайну - поляну  первоцветов под старой
эстакадой , легкое дыхание вновь возникло у меня за плечом.
     То,  что я делал, можно сравнить с попыткой вручную создать человека из
набора генов.  Кирпичик к кирпичику подбирая их, чтобы не изуродовать, чтобы
добиться нужного пола, роста, чтобы на папу была похожа глазами, а на маму -
волосами, чтобы не было болезней,  дефектов, чтобы  от  прабабки  передалась
выносливость,  а от  прадеда  - интуиция, или  наоборот.  И  весь этот набор
должен  быть продолжением,  дополнением моих качеств  и черт...  Она  должна
уметь писать, должна владеть Логосом, и в то же время - не  начинать писать,
чтобы  стать потом  ведомой в  нашем  тандеме. Конечно, вторая  роль  обычно
привычна для  женщины, но  я не собирался  тратить  силы  на борьбу. Порой я
думал, что взять грудную девочку и вырастить себе из нее идеальную любовницу
и  то более  морально,  иногда  -  что  я не  первый на этом пути, и  должно
получится у меня это лучше, чем у предшественников. В любом случае, я не мог
бросить эту работу. Идеальным  она должна быть только соавтором - повторял я
раз за разом, ловя себя то на  попытке одарить  ее прекрасным голосом, то на
описании ее талантливых рисунков. Нет, нет, это не ее, иначе она ускользнет,
уйдет другой дорогой, не встретится со мной.
     Я мог бы описать всю ее  жизнь - час за часом,  но сделал по-другому. Я
брал что-то свое - чувство, знание - и дарил его ей. Нам нравились одни и те
же книги. Мы  слушали одну  и  ту же музыку. Мы так похоже теряли  друзей  и
находили новых. Я вложил в нее радостную усталость над законченным текстом и
боль от попыток перечитать его, поправить. Дребезжащая машинка "Москва" - из
ближайшего  проката, по пятьдесят  копеек в сутки, от которой  ноют  пальцы.
Письма  в  журналы,  знакомая   прокуренная  редакция.  Я  не  позволил   ей
повзрослеть - возможно  потому,  что  не собирался пока  делать  этого  сам.
Россыпь важных дат своей жизни я переписал для нее. Я сделал так, что в год,
когда  я  держал  в руках свой первый изданный  рассказ, она родила сына - и
пока мне писалось, я понимал, что это почти одно и то же.
     Когда-то,  на другом  конце мироздания, я начинал  лепить  гомункулуса,
игрушку моей самоуверенности. Теперь мне не нужно было решаться менять мир -
с каждой  написанной  строкой  он  сам все послушнее  льнул  ко мне,  ожидая
изменений.
     Все, не относящееся к этому процессу,  я не буду пересказывать.  Где  я
жил, что делал, сколько зарабатывал, о чем говорил с женой или с друзьями...
Словно два радиоканала, две эти реальности почти не пересекались. Уверен, их
пересечение могло  осуществиться  только в миг нашей встречи. Точнее, в  миг
нашей  осознанной встречи,  потому  что  не  исключено,  что  мы  сотни  раз
сталкивались  в  толпе,  или даже смотрели друг  на друга,  не  узнавая,  на
каком-нибудь  литературном вечере, в душном  зале,  наполненном незнакомыми,
полузнакомыми  и  забытыми   людьми.   Почему  же  почти?  Потому  что  эхом
созданного,  отзвуком  моих  собственных,  посеянных  в  реальности,   слов,
дотягивалась до меня ее душа. Обычно это происходило  на  грани  яви  и сна,
реже - во время ночных бдений. К тому времени у меня появился компьютер, а с
ним и виртуальные собеседники. Я не  пишу стихов, но ночью иногда получались
строки - она пыталась мне что- то сказать.
     Я задумана кем-то назло судьбе
     от шестнадцати до двадцати,
     и сама я всегда кажусь себе
     там, в начале всего пути.*

     Конечно, соглашался я, начало у нас еще впереди. Пока мы друг для друга
- только  сон,  только  светотень, различимая даже не  шестым, а  сто шестым
чувством.

     Отличите от приснившегося бред,
     распознайте в людях тех, кого здесь нет,
     распахните окна в замке поутру,
     перепутайте игрушку и игру.

     Расскажите правду лютому врагу,
     разложите свой костер на берегу,
     задержите чью-то руку на плече,
     подарите пламя тающей свече.

     И тогда поверю я в конце концов,
     и сомкнется мир в полынное кольцо,
     путь к началу, путь к истоку темноты,
     где с непознанным я сделаюсь на ты.

     Горячо прорвется знания росток,
     и неважно станет, запад ли, восток,
     ты - в стремлении подняться и идти,
     от меня меня попробуй, защити.*

     Именно это я и собирался сделать: защитить ее, а заодно и весь наш мир,
от пустоты  нереальности. Мир, которого еще  не  существовало. Я не  пытался
придумывать план, по  которому мы  будем писать. Чего я хочу,  я знаю и так.
Мне бы  только суметь воплотить это. Я понимал, что бродит в ней, какие силы
захлестывают  сознание.  Наверное, если  бы  мне  пришлось  вдруг  перестать
писать, я бы сошел с  ума, а ей даже невдомек было, что она может. Стихи, во
всяком  случае,  были посредственные. Как и у меня когда-то. Вложить Логос в
рифмованные  строки почему-то гораздо  сложнее, чем в  прозу. Не говоря уж о
технике...

     Все боли принять, и все страхи понять,
     весь мир в душе уместить,
     и на ноги после подняться опять,
     и слез не стирая - жить.

     Свои и чужие дела и грехи
     увидеть и осознать,
     тогда то что пишешь и будет - стихи,
     другого не стоит писать.

     И Слова изведав бесплотность и вес,
     и горечь, и дивный мед,
     по буковке взвешивать груз словес,
     по строчке пускать в полет.

     Пусть медные трубы ревут - но другим,
     соблазны в твоей руке.
     Познавшему мир фимиама дым -
     как капля дождя реке.

     И знанье войдет в тебя, будто удар,
     прозреет ночная тьма...
     До той же поры не растратить свой дар
     себе помоги сама!*

     А может быть,  все  она  понимала,  но, подвластная  моему замыслу,  не
пыталась обрести свободу? Я мог бы поискать эти стихи в Интернете, наверняка
они  там  где-то   лежали,   ведь  я  не  собирался,   осваивая  виртуальное
пространство,  позволить  ей отстать от  меня. Мы начали  бы переписываться,
потом  договорились бы  о встрече. Но  я  не торопил события. Мне не хватало
каких-то мельчайших  деталей, чтобы  сказать: готово, можно начинать.  И эти
мелочи не получались наспех. А, значит, время терпело.
     А  потом  пришел  этот  день,  такой  же  неопределенно-  мутный   день
недовесны, как был тринадцать лет назад. Я перечитал все, что теперь  знал о
ней. То есть, знал я,  конечно,  гораздо больше написанного. Знал ее страхи.
Ее маленькие  победы. Привычки и вкусы. Любимые цвета и  запахи. Безошибочно
мог  повторить ее  выбор  на книжном развале  и  в продуктовом супермаркете.
Знал,  как  все  сильнее  в  последние  месяцы  становится   неодолимый  зуд
творчества.  Как  приходят и  уходят  образы и  сюжеты.  Накапливаются силы.
Возможно, когда я приду к ней, она уже будет во власти этой стихии, и строка
за  строкой  на экране будут наполняться  силой Логоса,  когда  я  наклонюсь
прочитать их.
     Я так и не стал потрошить ее жизнь день за днем. Какая разница, в какой
реальности она дожидалась меня. Эта пустота заполнится. Я узнаю при встрече,
кем она  работает и как  ее  зовут...  А сейчас я дописал последний абзац. И
переставил  телефон  поближе к компьютеру, в  ожидании  звонка Орлякова.  Он
должен попросить меня  отвезти что-  то срочное одной  его  давней знакомой.
Если ее  не окажется дома,  мне предстоит открыть квартиру запасным ключом и
положить сверток на видное место. Ключ отдать соседке.
     Орляков  повторил мой  текст без  изменений.  Логос набирал  силу, ведь
каждый  новый кусок я отправлял  прямиком в  Сеть.  Там  всегда  ждут  новых
набросков, возможных  начал будущих  книг.  До прихода  Александра я оделся.
Волнение  было  как легкая прохладная  дрожь в груди, в  горле.  Эта встреча
важнее  визитов  к  издателям  и творческих  вечеров с  читателями,  гораздо
больше, чем свидание с женщиной. Когда  я брал сверток, ключ упал у меня  из
рук  и  отлетел глубоко под книжный шкаф.  Орляков  сострил  что-то про  мои
дрожащие руки. Но, встретившись со мной глазами, посерьезнел. - Если бы я не
был  с ней знаком уже лет шестнадцать... - начал он и запнулся. Видимо,  ему
только что пришла  в голову  мысль,  что для Логоса это не имеет значения. Я
мог написать  ее от  рождения до  сегодняшнего дня за одну ночь, и поутру он
был бы уверен, что сидел с  ней на соседних горшках в яслях. - Сергей, ты же
не... - он мотнул головой,  уже  зная ответ, - Прямо сейчас? - Да, - ответил
я, опуская ключ в карман куртки. - Иначе она уйдет на работу. - На работу? -
переспросил  Орляков, как будто впервые услышав, что люди ходят на работу. -
Ерунда.  - у  меня не  оставалось сил на  этот разговор. То,  что предстоит,
важнее.  - На  работу,  в магазин. Я иду. Не  знаю, ждал ли я  от Александра
какой-нибудь особой реакции, вопросов или  речей.  Но он  молча спустился со
мною в лифте и так же молча направился в сторону трамвая.
     Я  шел  к  метро, и что-то  происходило.  Все, что  я видел,  на глазах
менялось,  плыло  в  невидимом мареве, будто  стоял июльский  полдень. Лица,
цвета и звуки  составляли огромный медленный калейдоскоп, вращавшийся вокруг
единой  неизменной точки  -  меня.  Я  не запоминал  ничего  специально,  но
некоторые картинки  откладывались: вот  автобус из желтого  ЛИАЗа  с  драным
кожаным "намордником" стал новым зеленым "Икарусом". Вот исчез черный сугроб
из снега  пополам с мусором, на сухом асфальте сидела и  умывалась полосатая
кошка. Наверное,  та, чей трупик провалялся  здесь всю осень,  пока не исчез
под  снегом. Прервался ритмичный скрежещущий вой из  динамиков  на  ларьке с
кассетами, поплыла смутно  знакомая мелодия, только слова не долетали. Я мог
бы их вспомнить, но не хотел задерживаться. Я шел  и в то же время продолжал
писать. Гудели машины и шуршал винт компьютера,  я  привычно крутил уставшей
кистью  правой руки,  я  спускался  к  переходу. Пальто женщины  передо мной
поменяло цвет с бурого  на светло-брусничный. В  буром обычно  ходила вокруг
ларьков  охотница  за  стеклотарой  -  опухшая  баба  с пустыми  глазами.  Я
оглянулся, обгоняя ее.  Спокойное  лицо,  задумчивая  улыбка, мягкий  взгляд
учительницы  рисования... Я мог  бы  узнать,  как  ее  зовут  - вот  так, не
останавливаясь, не открывая рта. Я просто набрал бы это имя и прочел его. Но
я не хотел. И так хорошо.
     Не знаю, как вы,  а я верю  в Бога.  Трудно не верить  в  самого  себя,
особенно  когда  ткань   реальности  послушно  ложится  тебе  в  ладони.   Я
приближался  к цели, совершенно  не  думая, какая это  будет  станция, какая
улица.  Дорога длилась и  длилась, метро, автобус - но только потому,  что я
наслаждался этим  движением.  Я  тянул  удовольствие.  Потом  будет  работа,
много-много работы, а сейчас я мог не спешить. Ведь  если я пожелаю, я смогу
войти в  любой  дом  - и это окажется тот  дом,  который мне нужен. Но лучше
соблюдать правила игры - так интереснее. Я вышел из автобуса. Одновременно я
сидел за компьютером, спускался под  музыку к переходу  возле  своего дома -
вслед   мне  долетело-таки:  "...но  что  они  сделают   нам,  мы  с   тобою
бессмертны...",** ехал в метро, ждал автобуса...
     Ключ повернулся в замке совершенно бесшумно. Потому что я знал, что эту
дверь  нужно немного  потянуть  на  себя. Компьютер у  нее  стоял  в дальней
комнате. Длинный коридор, запах мыла, молока и мимозы, гудение кулера, скрип
стула. Где я? Кто я? Яркими стеклышками переворачивались во мне то армейский
плац  -  разве  я  служил?  - то операционная,  свет  лампы в глаза, далекий
потолок.  Женщина, которую я тяну снизу за вышитый фартук,  улицы странного,
но знакомого  города,  дыхание  близких гор, тугой, забивающий горло воздух,
когда парашют еще  не раскрылся,  неестественно бледное, неподвижное  личико
грудного ребенка, резкие контуры фотоснимков в красном колыхании проявителя,
северное сияние  в полярном  небе,  полуденное море, теплое и соленое.  Меня
растворяло в  потоке судеб,  ни  одну из которых я уже не мог назвать чужой.
Меня несло среди срезов моих жизней, мягко и властно. Это не важно, пусть  я
тоже меняюсь в свершающемся мироздании, я сумею овладеть этой мощью, я смогу
ее направить.
     Невольно  задержав  дыхание, я  подошел  к  ней  вплотную,  не различая
очертаний фигуры, только два пятна - футболку и волосы. Я боялся увидеть ее?
Легкий  запах, живое дыхание, взмах затекшей  правой  руки, неровные  щелчки
клавиатуры... Сейчас она обернется  и мы войдем друг в друга,  как последние
детали  огромной   головоломки.  Невольно   бросив   взгляд   на   экран,  я
прочитал:"...  как последние  детали огромной  головоломки."  И  калейдоскоп
реальности взорвался зелеными осколками ее взгляда...


     Авторская благодарность обладателям копирайтов:

     * (с) Тэлиэль, стихи взяты на HarryFan SF&F Laboratory: FIDO 2:463/2.5
     ** (с) И. Кормильцев

Все авторские права на материалы принадлежат их законным владельцам. Материалы на сайте размещена только в ознакомительный целях и в случае скачивания должны быть удалены на протяжении 24 часов с носителей.
В случае если вы желаете пожаловаться на представленные на сайте материалы просим отправить жалобу по адресу - они будут удалены в кратчайшие сроки.