Версия для печати

                               БУЛАТ ОКУДЖАВА 
                                      * 
                         АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ АНЕКДОТЫ 
                                    ГЕНИЙ 
 
   Это было задолго до войны. Летом. Я жил у тети в Тбилиси. Мне было 
двенадцать лет. Как почти все в детстве и отрочестве, я пописывал стихи. 
Каждое стихотворение казалось мне замечательным. Я всякий раз читал вновь 
написанное дяде и тете. В поэзии они были не слишком сведущи, чтобы не 
сказать больше. Дядя работал бухгалтером, тетя была просвещенная 
домохозяйка. Но они очень меня любили и всякий раз, прослушав новое 
стихотворение, восторженно восклицали: "Гениально!" 
   Тетя кричала дяде: "Он гений!" Дядя радостно соглашался: "Еще бы, до-
рогая. Настоящий гений!" И это ведь все в моем  присутствии,  и  у  меня
кружилась голова.
   И вот однажды дядя меня спросил:
   - А почему у тебя нет ни одной книги твоих стихов? У Пушкина  сколько
их было... и у Безыменского... А у тебя ни одной...
   Действительно, подумал я, ни одной, но почему? И эта печальная  несп-
раведливость так меня возбудила, что я отправился в Союз  писателей,  на
улицу Мачабели.
   Стояла чудовищная тягучая жара, в Союзе писателей никого не  было,  и
лишь один самый главный секретарь, на мое счастье, оказался в своем  ка-
бинете. Он заехал на минутку за какими-то бумагами, и в этот момент  во-
шел я.
   - Здравствуйте, - сказал я.
   - О, здравствуйте, здравствуйте, - широко улыбаясь, сказал он.  -  Вы
ко мне?
   Я кивнул.
   - О, садитесь, пожалуйста, садитесь, я вас слушаю!..
   Я не удивился ни его доброжелательной улыбке, ни его  восклицаниям  и
сказал:
   - Вы знаете, дело в том, что я пишу стихи...
   - О! - прошептал он.
   - Мне хочется... я подумал: а почему бы мне не издать сборник стихов?
Как у Пушкина или Безыменского...
   Он как-то странно посмотрел на меня. Теперь, по  прошествии  стольких
лет, я прекрасно понимаю природу этого взгляда и о чем  он  подумал,  но
тогда...
   Он стоял не шевелясь, и какая-то странная улыбка  кривила  его  лицо.
Потом он слегка помотал головой и воскликнул:
   - Книгу?! Вашу?!. О, это замечательно!.. Это было бы прекрасно! - По-
том помолчал, улыбка исчезла, и он сказал с грустью: - Но, видите ли,  у
нас трудности с этим... с бумагой... это самое... у нас кончилась  бума-
га... ее, ну, просто нет... финита...
   - А-а-а, - протянул я, не очень-то понимая, - может быть, я посовету-
юсь с дядей?
   Он проводил меня до дверей.
   Дома за обедом я сказал как бы между прочим:
   - А я был в Союзе писателей. Они там все очень обрадовались и  сказа-
ли, что были бы счастливы издать мою книгу... но у них трудности с бума-
гой... просто ее нет...
   - Бездельники, - сказала тетя.
   - А сколько же нужно этой бумаги? - по-деловому спросил дядя.
   - Не знаю, - сказал я, - я этого не знаю.
   - Ну, - сказал он, - килограмма полтора у меня найдется.  Ну,  может,
два...
   Я пожал плечами.
   На следующий день я побежал в Союз писателей, но там никого не  было.
И тот, самый главный, секретарь тоже, на его счастье, отсутствовал.
                                ЛЮБОВЬ НАВЕКИ 
   В ранней молодости я был поразительно влюбчив. Нет-нет, это  была  не
похотливость, не склонность к разврату, не холодная расчетливость самца.
Это был жаркий огонь, умопомрачение, платоническое безумие. Я влюблялся.
И когда смотрел на предмет своей влюбленности, у меня вырастали  крылья,
и я понимал, что отныне это навсегда.
   Конечно, некоторое  легкомыслие,  свойственное  возрасту,  определяло
степень этого пожара, но я был абсолютно порядочен, верен, щедр, склонен
к самопожертвованию и счастлив. И все это до той поры, пока не возникала
другая.
   Когда появилась Алиса Бошьян, я вздрогнул и понял, что это  навсегда.
Ее предшественница тотчас померкла. И дело тут было не в красоте,  не  в
особых каких-то достоинствах. Я уже тогда сознавал, что есть что-то, ка-
кая-то таинственная власть, утверждающая мое восхищение. Смешно было  бы
говорить, что у этой, например, глаза были прекраснее, чем  у  той,  или
что у этой манера общения была обворожительней. Нет-нет, и глаза  у  той
были прекрасней, и манера общения, и нос, и губы, и характер... А сгорал
от этой и искренне верил, что уж теперь все, что это навеки.
   Когда появилась Алиса Бошьян, я вздрогнул. Она была прекрасна.  Высо-
кая, стройная брюнетка с локонами, покоящимися  на  плечах,  с  зелеными
глазами, с загадочной улыбкой. Она была немногословна, и  за  этим  тоже
таилось нечто, что не давало покоя. Я, как брюнет, обычно был склонен  к
блондинкам, но тут все блондинки показались заурядными. Я  даже,  помню,
удивлялся, мол, как это можно было иметь дело с той  и  даже  ею  восхи-
щаться и так обольщаться на ее счет, когда в мире существовала эта!
   Я жил тогда в Тбилиси у своей тети. Шел сорок пятый  год.  Тетя  меня
очень любила и была мне вместо матери. Меня, как вчерашнего  фронтовика,
легко приняли в университет и многое прощали. А прощать было что.  Фило-
логия меня не очень возбуждала, но мысль о том, что я вчерашний  фронто-
вик, что я жив, что мне в связи с этим все дозволено, что очередная пас-
сия не сводит с меня глаз, что вечером мы пойдем с нею в парк Дома  офи-
церов и будем отбивать ноги в  танго,  фокстроте,  в  вальсе-бостоне,  -
мысль об этом очень возбуждала меня.
   И вот появилась Алиса Бошьян, и я вздрогнул  и  уже  через  несколько
дней решил познакомить ее с моей тетей. Всех предшественниц я тоже  при-
водил к тете, и всем она давала самые возвышенные оценки.  И  это  стало
традицией.
   - Вот, - сказал я взволнованно, - знакомьтесь, это Алиса Бошьян.
   - Я очень рада, - сказала тетя, - он столько рассказывал о вас,  и  с
таким восхищением, что не терпелось познакомиться... О,  вот  вы  какая!
Ну, заходите, заходите, я очень рада...
   Мы ужинали втроем. Было очень сердечно. Я смотрел то на Алису, то  на
тетю. Разговор был милым и непринужденным. Тбилисский  вечер  вплывал  в
окно. Как хорошо, что закончилась война!
   Уже было довольно поздно, когда я отправился провожать Алису. Вернул-
ся я не скоро. Вбежал в квартиру, бросился к тете. Она убирала со стола.
   - Ну что?! - почти закричал я. - Какова, а? Я ведь говорил!.. Ты ведь
не разочаровалась? Да? Да?..
   - Ну что ты, - сказала тетя и погладила меня по голове, - она велико-
лепна! Какая фигура! А глаза!.. - Ушла на кухню, вернулась: - Да,  кста-
ти, может, конечно, мне показалось, но у нее немного кривые ноги... -  и
тут же поправилась: - ножки... Впрочем, может быть, и  показалось...  Да
это, в сущности, такой пустяк... Не так ли?
   - Конечно, - выдохнул я оторопело.
   Спал плохо. Просыпался и думал про ноги Алисы.  Подумаешь,  думал  я,
какая мелочь! Утром, проснувшись, снова подумал о том же. Приехал в уни-
верситет, встретил свою сокурсницу Катю Ломан. У нее были точеные ножки.
Оглядел остальных сокурсниц. У всех были великолепные ноги. В конце  ко-
ридора показалась Алиса. Приблизилась. Я отчетливо разглядел, что у  нее
ноги действительно кривые. Не очень, но кривые. Да и походка неуклюжая и
странная, словно она ступает по скользкому полу.
   Через неделю, встречаясь, мы просто здоровались, я, кивнув,  проходил
мимо в аудиторию и усаживался рядом с Катей и, оглядев ее, понимал,  что
это навеки.
                                  ГИТАРИСТ 
   Это случилось в пятьдесят девятом году. Я работал в "Литературной га-
зете". У меня уже были первые песенки и первая широкая известность в уз-
ком кругу. Это очень вдохновляло  меня.  Я  очень  старался  понравиться
именно им, моим литературным друзьям. Один из них, назовем  его  Павлом,
позвал меня на свой день рождения. Были приглашены  и  некоторые  другие
сотрудники из нашего отдела литературы.
   Я отправился к Павлу, конечно, вместе с гитарой и со своим  ближайшим
другом тех лет, начинающим писателем Владимиром Максимовым.
   Мы добрались до Плющихи, нашли дом. Нам открыли  дверь.  Гостей  было
уже с избытком, и наши уже были здесь.
   И вот мы вошли в комнату и начали рассаживаться за уже накрытым  сто-
лом. Слышался обычный возбужденный галдеж, затем в него  вмешался  плеск
разливаемого в бокалы вина, затем прозвучал тост в честь пунцового  име-
нинника... И звон стекла, и кряканье, и вздохи - и вдруг тишина и сосре-
доточенное поедание праздничных прелестей, и  восторженные  восклицания,
и, в общем, как обычно, удовлетворенное журчание голосов, этакий ручеек,
постепенно, от тоста к тосту, превращающийся в мощный поток.
   В доме Павла я был впервые, и родственники его  были  мне  незнакомы.
Судя по их лицам и разговорам, простые милые люди, в  основном  из  мос-
ковских работяг. Они и преобладали за столом. А наших было мало, и  они,
конечно, старались не очень-то "высовываться" и не нарушать господствую-
щего климата своим интеллектуальным вздором. Так, нашептывали друг другу
всякие остроты и посмеивались украдкой. Только Володя Максимов был край-
не мрачен.
   Наконец, когда было достаточно выпито и  съедено,  отяжелевшие  гости
потянулись в соседнюю комнату. Мои подмигивали мне  многозначительно.  Я
шел и понимал, что, по уже установившейся традиции, предстоит петь. Меня
это в те годы радовало. Я начал привыкать к интересу, который  проявляли
к моим песням мои друзья. Рядом двигался хмурый Максимов. Пока мы сидели
за столом, я, зная о его пристрастии к спиртному, подумал, что  наступил
этот час и потому он так мрачен. Но оказалось, что он трезв, трезвее ме-
ня и всех остальных, и это было непонятно.
   В тесной комнате кто сидел, кто стоял. Мне подали гитару. Все  замер-
ли. Я чувствовал себя приподнято, хотя, конечно, и волновался: очень хо-
тел угодить слушателям.
   - Что же мне вам спеть? - спросил я, перебирая струны, - что-то сразу
и не соображу...
   - Может быть, "Сапоги"? - шепнул кто-то из своих.
   Я подумал, что "Песенка о сапогах" - это военное. Это не ко дню  рож-
дения... И посмотрел на Максимова. Он был мрачен.
   - Ну, "Неистов и упрям...", - подсказали снова.
   - Нет, - сказал я, - начну-ка с "Последнего троллейбуса"...  Все-таки
московская тема...
   Я стал перебирать струны. Одна фальшивила. Принялся настраивать. Было
тихо. Правда, в соседней комнате звенела посуда: там суетились,  приводя
стол в порядок.
   "Когда мне невмочь пересилить беду..." - запел  я.  Максимов  опустил
голову. Выпевая, я подумал, что следующей будет "Песенка о Леньке  Коро-
леве". Да-да, подумал я, хоть и военная, но все-таки московская.
   Я пел и попутно обмозговывал свой небогатый репертуар. И  вот  конец:
"...и боль, что скворчонком стучала в виске, стихает..." -  и  последний
аккорд. Кто-то из своих захлопал. И вдруг из дальнего угла крикнули тре-
бовательно:
   - Веселую давай!.. "Цыганочку"!..
   - "Цыганочку"!.. - загудели гости, и кто-то затянул "Ехал на  ярмарку
ухарь-купец...".
   Я не понимал, что происходит. Стоял, обнимая гитару. Тут ко мне подс-
кочил Максимов, дернул меня за руку и прошипел:
   - Пошли отсюда!.. - и повел меня насильно в прихожую. - Давай одевай-
ся! Скорей, скорей!.. Пошли отсюда!..
   Мы вышли из квартиры. Ноги у меня были деревянные. Голова гудела.
   - Я не хотел тебе говорить, - сказал, кипя, Максимов  уже  на  ночной
улице, - когда мы пришли, там, на столике в прихожей, лежал список  гос-
тей, и возле твоей фамилии было написано - "гитарист"!
                                БОЛЬШАЯ ЧЕСТЬ 
   Самое начало шестидесятых. У меня уже некоторая известность. Крутятся
магнитофоны. Появляются в  газетах  бичующие  меня  фельетоны.  Это  еще
больше усиливает интерес ко мне. Бурное для  меня  время,  очень  значи-
тельное. Ведь мною интересуется публика, ну, может быть, и не очень  ши-
рокая, ну и, конечно, интересуются не столько мною, сколько моими песен-
ками, которые они пересказывают друг  другу,  напевают,  находят  в  них
что-то близкое для себя... Большая честь.
   И вот однажды звонит мужчина с завода твердых сплавов, где-то в райо-
не Марьиной рощи. Называется председателем профкома. Голос  у  него  ка-
кой-то странный, какие-то подозрительные интонации слышатся в его  речи.
Он долго выспрашивает меня - Окуджава ли я и пою ли я свои песни...  Ах,
тот самый?.. И выступаете с ними?.. Ну да... ну конечно...  и  выступае-
те... Тогда вам нужно срочно к шести часам быть у нас  в  профкоме.  Тут
дело чрезвычайной важности... Тут, понимаете, такая каша заварилась!..
   Еду. Ломаю голову: что может быть у меня  общего  с  заводом  твердых
сплавов?! Какие это твердые сплавы?!
   В профкоме множество народу. Все смотрят на меня разинув рты, всплес-
кивают руками, ахают, чертыхаются.
   - Здравствуйте, - говорю я, - что это случилось?
   И председатель профкома, задыхаясь от волнения,  рассказывает  мне  о
происшедшем.
   О том, как несколько дней назад явился в профком молодой человек  вы-
сокого роста, широкоплечий. Льняные волосы украшают голову. Голубые гла-
за  дружелюбно  распахнуты.  Сдержан.  Немногословен.  Вы  про  Окуджаву
что-нибудь слыхали? Мы говорим, мол, слыхали, слыхали, ну и что? А  я  и
есть Окуджава, ну, здравствуйте. Тут все наши  сбежались,  и  мы  начали
сговариваться о его выступлении в нашем клубе. Договорились как  раз  на
сегодня, на семь вечера. Он сказал, что ему нужен аванс в пятьдесят руб-
лей, а остальные, мол, после вечера. Ну, мы дали ему аванс, и он ушел. И
тут, через полчаса, наш бухгалтер возьми  и  скажи:  по-моему,  Окуджава
вовсе не такой. Он и постарше, и помельче вроде, худенький такой, и уси-
ки у него... Что-то тут не так... Началась у нас паника, и  вот  сегодня
мы к началу вызвали опергруппу после разговора с вами. Скоро он  явится,
представляете? И возьмут его с поличным, а вы будете свидетелем!
   Ко мне подходит лейтенант милиции и спрашивает:
   - А документики у вас есть?
   Предъявляю ему удостоверение. Все в порядке. Он говорит:
   - Прошу всех лишних покинуть помещение.
   - Публики полон зал, - говорит кто-то.
   Все наэлектризованы. Я больше всех. Дрожь  меня  сотрясает.  Особенно
когда думаю о сумме аванса. Ведь в те годы пятьдесят рублей -  это  была
неслыханная плата за выступление, а тут аванс!  Я,  выступая  по  разным
клубам, получал самое большее тринадцать рублей, а тут аванс!
   И вот дело уже к восьми, а мошенника все нет.
   - Не придет ваш жулик! - смеется лейтенант. - Что он, дурак, что ли?
   - Подождем еще немного, - говорит председатель  профкома  без  всякой
надежды.
   В восемь часов председатель говорит мне:
   - Пойдемте, хоть покажитесь публике... Вот беда!
   И вот я выхожу из-за кулис на сцену, и зал меня приветствует, и пред-
седатель, вышедший со мной, потерянно говорит в зал:
   - Тут, понимаете, вот какая штука получилась... Как бы вам это объяс-
нить...
   Я отодвигаю его от микрофона и рассказываю о случившемся.  Все  хохо-
чут, аплодируют и кричат:
   - Пойте! Пойте!..
   Председатель шепчет мне:
   - Может, выступите?.. Что же теперь-то... Уж теперь придется...
   Вдруг у меня мелькает мысль, что все это  затеяно  специально,  чтобы
заставить меня выступить!.. Впрочем, эта мысль тут же гаснет, потому что
в те годы меня не нужно было уговаривать и всякое приглашение  выступить
я почитал за большую честь... И все-таки я замотал головой и наотрез от-
казался, мол, я не готовился, и гитары со мной нет, и вообще вы сами ви-
дите, как все сложилось...
   Так и разошлись.
   Через несколько лет в перерыве одного из  выступлений  кто-то  вручил
мне конверт. В нем лежала фотография незнакомого мужчины. На обороте бы-
ла надпись: "Этот человек на книжной ярмарке выдавал себя за вас и давал
автографы на ваших книжках".
   Глядя на эту фотографию, я вспомнил ту давнюю историю на заводе твер-
дых сплавов. Этот тоже был молодой человек, высокий и  широкоплечий.  Но
он был брюнет, и у него были пышные украинские усы.
   И все-таки большая честь.