Версия для печати

Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
РАССКАЗЫ

ГОЛОС
ДЕМОН ИСТОРИИ
ДЕНЬ ГНЕВА
ИДЕТ ЧЕЛОВЕК
КРИСТАЛЛ
Млечный Путь
НОВАЯ СИГНАЛЬНАЯ
ОПЕРАЦИЯ
ПОЛИГОН
ПРОБУЖДЕНЬЕ
СТАЛЬНАЯ ЗМЕЯ
ХОЗЯИН БУХТЫ
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СДЕЛАЛ БАЛТИЙСКОЕ МОРЕ
ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ
Черный камень
ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ ВДОХНОВЕНИЕ



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СДЕЛАЛ БАЛТИЙСКОЕ МОРЕ

                                 Рассказ



     Чему  обязан  своими  успехами  человек?  Каким  человеческим усилиям
обязана своим устройством наша жизнь?..  Что в человеческом смысле зависит
от людей, от нас с вами, от них с ними? От чего зависят люди?
     Все!.. И от всего.
     Однако это еще надо доказать.
     Жестоко дул ветер из края в край бесконечный, только с запада холмами
окаймленной равнины,  и  безнадежно маленькими были два  человека в  самом
центре полутундры-полулеса,  такой однообразной,  что каждый шаг ни к чему
не  приближал и  не отдалял ни от чего.  Снег,  проткнутый черными мокрыми
ветвями низких кустарников, лежал там и здесь островами, грудами, клочьями
- при  взгляде вдаль эти  острова на  всех направлениях сливались в  одно.
Таяло. Среди мхов стояли озерца и лужи, по большей части соединенные между
собой. Наверху, закрывая солнце, сумятицей в несколько слоев катили черные
и белые облака,  огромная панорама неба непрерывно перестраивалась, и лишь
изредка мелькал где-нибудь голубой просвет.
     Неуютный,  злой мир.  Ни одного местечка,  чтобы согреться,  -  снег,
чавкающая, насыщенная ледяной водой почва. Но двое, медлительностью своего
движения прикованные к тому краю, где родились, никогда не видели другого,
только слышали от старших,  что прежде было лучше. И не холод тревожил их,
они были, скорее дети холода, чем тепла.
     Десять тысяч лет назад.
     Север Европейского континента...
     Люди приближаются,  и мы можем их рассмотреть.  Это молодые мужчина и
женщина,  им  примерно  по  восемнадцать,  но  трудности борьбы  за  жизнь
заставляют их выглядеть старше, чем наши современники в такие же годы. Оба
исхудали,   но   оба  хорошо  сложенные  и   высокие,   особенно  мужчина,
длинноногий,   с  развитой  грудью,   мощным  плечевым  поясом,  одинаково
способный и на длительный терпеливый бег,  и на большое мгновенное усилие.
И  он и  она одеты в звериные шкуры,  но не сейчас,  не ими выделанные,  а
вытертые уже,  порванные,  скрепленные на  трещинах,  такие,  что почти не
удерживают теплоту тела,  а  лишь загораживают его от  ветра.  На  женщине
рубаха из оленьей кожи и еще что-то вроде куртки из того же меха -  она на
первых месяцах беременности и защищает от стужи не только себя. За плечами
сверток  большой бизоньей шкуры,  в  руке  примитивно сплетенная корзинка,
доставшаяся ей  от  матери,  старая,  потемневшая.  Мужчина  вооружен.  На
ременном поясе висит колчан с четырьмя толстыми стрелами, маленький мешок,
где кремневые рубила,  скребки и предметы для добывания огня. В одной руке
у него грубый,  ничем не украшенный лук и копье, в другой - каменный топор
на  длинной  костяной рукоятке,  который нам  теперь  показался бы  скорее
молотком.
     Женщина,  опустив голову, смотрит себе под ноги - она собирательница.
Мужчина - охотник, он бредет, оглядывая даль.
     Но ничего нет ни рядом,  ни в отдалении.  Живая,  движущаяся животная
жизнь кажется исключением здесь, среди снега и воды. Трудно помыслить, что
эта бесплодная почва способна создавать и прокармливать существа с горячей
кровью,  упругой  плотью.  Правда,  мужчина  видит  под  линией  горизонта
несколько  темных  точек.   Но   это  волки,   тоже  охотники.   Рослые  и
широкомордые, они уже несколько дней не отстают, преследуют двоих, ожидая,
пока те ослабеют.  А двое без пищи уже давно, их движения все неуверенней,
их шаги шатки.
     Вот они подошли совсем близко.  Женщина с коротким вздохом сбрасывает
со спины сверток, садится на него. Мужчина опускается на корточки. Женщине
хочется есть и  хочется кислого,  она  обламывает черную веточку с  куста,
пробует  пенный,   желтый,  жгуче-горький  сок,  роняет,  срывает  перышко
голубого мха,  опять пробует.  Она вся здесь,  и теперь ее мысли и чувства
конкретней,  непосредственней,  чем у мужчины, который в эти минуты отдыха
рассматривает рисунок, грубо вырезанный на рукояти топора, поворачивая его
так  и  этак  с  бережной осторожностью,  даже  странной для  его  больших
заскорузлых  кистей.  Он  вспоминает  прошлое  и,  поглядывая  на  дальний
горизонт, на гряду холмов, прикидывает будущее.
     Люди!  Почти такие же, как мы, только сто столетий назад. Одинаково с
нами способные научиться чтению и письму, понять или хотя бы ненадолго для
экзамена   запомнить   формулы   химии   и   математики,   примениться   к
цивилизованному бытию.
     Наши  родственники в  самом  прямом  смысле.  Население  Европы  того
времени составляет едва ли десяток тысяч человек,  а это значит,  учитывая
множество пересекшихся родов,  что каждая человеческая пара той эпохи дала
частицы своей крови миллиону или двум наших современников.
     Поменьше пятисот поколений отделяет нас от задумавшегося мужчины. Как
интересно было бы выстроить во времени шеренгу двадцатилетних отцов (всего
лишь  пехотный батальон по  числу),  молодых,  у  которых еще  целая жизнь
впереди и глаза светятся!
     Вот он  первый,  ближайший к  нам,  в  солдатской гимнастерке Великой
Отечественной войны.  Он  пригнулся с  друзьями в  окопе,  нервно,  быстро
докуривает  махорочного бычка,  бросает  вскипевший,  трещащий  огонек  на
влажную  землю  и  по  привычке раздавливает,  прикрутив подошвой тяжелого
сапога.  Сейчас атака.  Ну  конечно,  он  останется жив  -  ведь  ему  еще
встретиться с  нашей  будущей  матерью и  в  мгновение нежности,  страсти,
оглушающе стучащего сердца зачать нас.
     За  ним  -  отец  -  пролетарий начала 20-х  годов.  И  следующий уже
выглядывает из  шеренги,  в  косоворотке фабричной бумазеи  навыпуск,  под
ремень,  темных  брюках,  заправленных в  сапоги,  в  картузе -  рабочий в
1900-м.
     Через одного задумался парень в холщовой рубахе и лаптях - скоро волю
дадут от барина. А дальше через одного примеривает французскую кирасу воин
1812 года - только восемь поколений от нашего.
     Шеренга стоит. Все крестьяне, крестьяне, отцы, отцы, и во многих пока
еще  угадываются черты того солдата,  который в  окопе принял от  товарища
остаток махорочной скрутки.  Что ж  они сделали для сегодняшнего дня,  эти
парни, кроме того что произвели на свет нас?
     Тот, которого привезли в Москву с Дона, с Украины?..
     Тот,   который  несколькими  поколениями  раньше  бежал  на   Дон  от
помещичьей кабалы?  (Тоже наш  дальний отец,  от  него у  нас в  характере
вольная степная развязка.)
     Тот, кто с проклятой туретчины сумел вернуться домой?
     Тот,  который с арканом на шее,  не сопротивляясь,  пошел в татарский
плен? (От него в нас робость.)
     Лишь  сорок поколений,  лишь  сорок шагов вдоль линии,  и  вот  стоит
княжеский  дружинник в  железной  сетке-кольчуге.  На  сто  тридцатом шаге
исчезнет  металл,  на  двухсотом  -  домотканую  шерсть  сменит  тщательно
выделанная звериная шкура.  Но  по-прежнему на обветренных лицах все та же
упорная надежда.
     Не  правда ли,  странная ответственность налегает на плечи каждого из
нас,  если  задумаешься,  как  много  отцов  и  матерей  обменялись первым
несмелым взглядом,  чтобы на свете стало <я>?  Ответственность и величие в
любом  -  от  академика-лауреата,  что  держит  в  сознании  огромный свод
сложнейших  научных   и   народнохозяйственных  проблем,   до   скромного,
пассивного перед ходом жизни бедолаги,  который, сообразив в гастрономе на
троих,  отбывает сейчас пятнадцать суток за мелкое хулиганство, от ученика
до учителя,  от кондуктора до главного конструктора. Торжественное величие
в каждом.
     ...Безлюдней и  безлюдней вокруг.  С  полусотней шагов  мы  оставляем
позади тысячелетие,  снова тысячелетие, и, наконец, перед нами опять двое,
затерявшиеся на голой равнине.
     А  если шагать дальше,  за полк поколений,  за одну дивизию,  вторую?
Тогда еще в  пределах первой армии вернется в шеренгу отошедшая в сторону,
исчезнувшая  во  мраке  небытия  цепочка  охотников-неандертальцев  -   их
последние костры  погасли  в  Европе  тридцать пять  тысяч  лет  назад.  В
пределах  первой  же  армии  станет  заметно  уменьшаться  лоб,  массивнее
сделаются челюсти,  приземистей фигуры.  И  в  самом конце армии,  а затем
составляя всю  следующую,  выстроились австралопитеки,  заросшие  шерстью,
длиннорукие.
     Чем он занят, один из больших полузверей, сейчас, когда мы смотрим на
него?   Вокруг  танзанийская  степь,  недавним  ливнем  прорытая  глубокая
щель-канава заросла драценой с острыми листьями,  красноватым суккулентом,
и  там острый взгляд австралопитека различил коричневое пятно.  А с другой
стороны к канаве  приближаются  бредущие  в  стойбище  с  дневного  поиска
самки-матери с детьми.  Какой момент!  Крикнуть, предупреждающе заворчать?
Но тогда сразу неотвратимый прыжок, когтистая лапа ударит мать, желтоватые
клыки схватят младенца. Сильный полузверь, наш дальний отец, опускается на
четвереньки и крадется к леопарду: он пожертвует собой, отвлекая гибель от
матери с дитем.  Сияет африканское солнце два миллиона лет назад.  И через
тысячи веков до нас все-таки докатится деяние,  ибо не  исключено,  что  в
роды  Пушкина,  Шопена  или  Циолковского вступит спасенное тем подвигом в
глубинах прошлого.
     Австралопитек осторожно раздвигает травы,  мускулы напряжены,  взгляд
неотступно на  хищнике.  Теперь семь  шагов  отделяют его  от  леопарда...
шесть... пять... четыре...
     Три...  два...  один...  ноль!  Вы слышите рев ракеты над Байконуром?
Слышите?!
     Но вернемся опять к тем двоим,  что в центре огромного холодного поля
на Европейском Севере.  Если б они могли взглянуть вперед,  предвидеть тот
длинный ряд  потомков,  что оберегается сейчас под сердцем молодой матери,
если  б  знали,  сколь  разительно  переменится в  будущем  окружающая  их
бесплодная местность!  Однако нет,  им не дано такого. Они дошли до самого
последнего рубежа  своего  времени,  кругом одиночество,  впереди гложущая
неизвестность.
     Гложущая,  потому  что  мужчина  и  женщина  -  современники  великой
передвижки. Всего за несколько поколений мир стал другим. Прежний навык не
отвечает новым условиям,  в  руках все  расползается,  из-под  ног уходит,
нужно найти что-то, или погибнешь.
     Двое  -  первые люди в  этой части земного глобуса.  Их  привела сюда
жуткая  катастрофа,  которая втрое  -  впятеро срезала население материка,
оставляя там и здесь вымирающие орды, едва не приведя человека в Европе на
грань исчезновения. Солнце отказывается светить, как раньше, облачная мгла
затянула  ясное  небо,  потемнели чистые  снежные  поля,  с  юга  налезает
непроходимая чаща неведомых растений.
     Прежде  жили  охотой  на  оленей,  что  приходили стадами на  ближние
равнины.  Шкурами  одевались,  мясо  запасали в  пещерах на  долгую  зиму.
Мужчина  помнит  последнюю  загонную  охоту:  быстрый  бег,  пенные  морды
животных,  удар  копьем,  торжествующий крик,  исторгшийся из  собственной
груди. В его памяти рассказы стариков о тяжелом зубре и о том, что их отцы
добывали  еще  более  крупного  зверя,   злобного,   мохнатого,   которого
заманивали в  яму.  И  мужчина верит,  что  такой  зверь  был,  потому что
огромные  кости  изобильно валяются  вокруг  стойбища,  а  изображения его
украшают рукоятки старых топоров.
     Но стада оленей постепенно уменьшались,  однажды весной они не пришли
совсем.  Черная  масса  кустарников и  деревьев,  сквозь которую ничего не
увидишь и не прорубишься,  подступила к обжитым холмам,  поглотила их. Год
от года становилось теплее, большие животные исчезли совсем, других в орде
не умели бить. Питались падалью, грибами, от этого многие умерли.
     И  когда число людей в  пещере сократилось вчетверо,  молодой мужчина
решил покинуть стойбище,  отыскать тот край,  где далеко видно на  снежных
просторах и олени ревут, вскидывают рога, убегая от сильного охотника.
     Но легко ли? Попробуй найди!
     Сегодня нам кажется,  будто проблемы,  стоявшие перед предками,  были
далеко не столь громоздки и насущны,  как те,  с которыми встречаемся  мы.
Вроде  все  было  не  так  сложно  в  буйные  рыцарские  времена,  в лихие
мушкетерские.  Вскочил в седло и умчался от любой нависшей беды  -  только
стук копыт и ошеломленные лица отшатнувшихся врагов. Или рабовладельческая
эпоха:  можно  и  поднять  восстание,  ведь  каждому  в  глаза   бросается
несправедливость, даже глупость происходящего? А если восстание и подавят,
половина земного шара еще не заселена и свободна для тебя. Все это так, но
так лишь отчасти.  Действительность и на самом деле была проще, зато проще
и умирали.  Люди всегда держались сообществами, а сообщества жестоко, ни о
чем  не  спрашивая,  оборонялись  от  кочующих  чужаков-одиночек  - ножом,
стрелой, дубиной. Мир во все времена был миром нехватки и скудости. Всякая
вещь  ценилась  дорого,  владелец держался за нее до последнего издыхания.
Король,  умирая,  указывал,  кому штаны,  кому камзол и кровать. В богатом
доме  кубок  переходил  от прадеда к правнуку,  в бедном топор и соха - от
отца к сыну. <Вскочил в седло и умчался...> Но седел-то в эпоху турниров и
замков  было  по  числу  рыцарей  с  их  оруженосцами,  вовсе  не по числу
крестьян,  которых насчитывалось в тридцать - пятьдесят раз больше...  Да,
кроме всего прочего, неизвестность, обступающая того, кто ушел от своих. И
голод.  Достаточно не есть неделю, а после не хватит сил добыть себе пищу.
Достаточно даже пяти дней.
     Но  мужчина пошел вместе со  своей подругой -  от  наступающего леса,
спиной к  солнцу,  которое стало теперь слишком горячим для  людей.  Через
полмесяца двоих встретил холодный ветер, вскоре он сделался непрерывным, и
двое поняли,  что идут верно. Но собранный запас пищи кончился, оленей все
не было, мужчина с женщиной начали слабеть. Потом к ним прицепились волки,
которые, лишенные прежней добычи, тоже осмелели, озлобились.
     Теперь во всем окрестном мире, покуда хватал глаз, их было две группы
- человеческая пара и хищники. Безлюдье на сотни километров назад, абсолют
безлюдья впереди.  Медлительный шаг по  лишенной ориентиров сырой пустыне,
где нечем огородиться, негде спрятаться.
     Мужчине известна бездушная неотвратимость охоты, которую ведут волки.
Он знает,  что перед концом от них не отобьешься.  Свирепый,  неприступный
желтый глаз,  ошеломляюще неожиданный бросок сзади,  и  в  агонии забьется
тело,  которое рвут.  Но сейчас,  в минуты отдыха,  мужчина позволяет себе
отвлечься мыслью от страшащей реальности.  Он поворачивает рукоять топора,
рассматривая изображение морды с  хоботом и  бивнями.  Ему не  представить
себе настоящих размеров зверя, мужчине кажется, что тот не больше крупного
оленя. Один крепкий удар, и падает груда вожделенного мяса.
     Он сжимает отшлифованную кость.
     Сжимает и...
     Женщина,  вдруг застывшая,  издала тихий, придавленный горловой звук.
Еле  слышный,  рассчитанный,  чтоб едва коснулся слуха мужчины и  не  ушел
дальше.  Следуя за  ее  остановившимся взглядом,  мужчина повернул голову,
тоже затаил дыхание, опустил топор, медленно-медленно потянулся к лежащему
рядом луку.
     В десяти шагах от них крупный северный заяц,  рыжевато-коричневый,  с
выпуклыми любопытными глазами,  вынырнул из кустарника, сел, глядит на две
незнакомые ему фигуры.  Прыгнул ближе и  снова сидит.  Стал на  все четыре
лапы,  грызет шишечку с ветки ползучего ивняка - видно, как мягкая верхняя
губа передергивается у него со стороны на сторону.
     Вот она, возможность спасения, единственная.
     Время  будто  замерло,   мир   затих,   двое   слышат  только  биение
собственного сердца. У мужчины стрела на тетиве, женщина перестала дышать.
Мужчина натянул лук,  подался вперед,  выстрелил.  Но  неумело,  неудачно.
Тяжелая стрела летит мимо цели.  Однако заяц,  испугавшись,  именно в этот
момент скакнул и косо наткнулся мордочкой на каменный наконечник.
     Женщина рысью метнулась с места, упала на дергающееся тело. Схватила,
поднесла ко рту, перегрызла горло.
     И вот двое пьют теплую кровь, этот концентрат животной жизни, которую
человек еще так трудно собирает с больших площадей жизни растительной.
     Если  б  они  сумели  зафиксировать  в  памяти  ситуацию  -  выстрел,
направленный не в самую цель,  а с упреждением. Но нет, где там! Еще сотни
раз  такое должно повториться,  тысячи.  Еще несколько поколений минует до
времени,  когда изловчившиеся охотники начнут из  легкого,  более изящного
лука бить мелкого зверя на бегу и  птицу на лету.  А  двое не поняли,  что
произошло,  упустили. Они развели костер, поджарили мясо, съели. Вернулась
энергия, движения стали свежими.
     Дальше!
     Они  пошли,  кое-где перепрыгивая через лужи,  кое-где шагая по  ним.
Равнина теперь повышалась к северу,  еще плотнее дул в лицо ветер.  Вскоре
мужчина увидел на  горизонте гряду белых гор.  Все более влажными делались
воздух и земля.  Повсюду текли ручейки, сливаясь в маленькие речки. Начали
попадаться глыбы камня и глыбы льда.  Порой они образовывали такие завалы,
что  приходилось обходить.  Льда становилось все больше,  он  лежал целыми
лугами.  Затем почва вовсе скрылась,  направо и  налево от двоих простерся
край бесконечного ледяного поля, которое полого поднималось впереди.
     Мужчина остановился,  огляделся.  Это было ново и тревожно. Он присел
на корточки,  раздумывая,  потом решительно встал. Где лед, там холод, где
холод, там снег, а значит, и олени.
     Сзади  к  погасшему костерку подбежали тем  временем тощие,  облезлые
волки.  Почуяв кровь, поспешно, вырывая с рычанием друг у друга, поглотали
обрывки шкуры с  шерстью,  повертелись,  принюхались и  неторопливой рысью
затрусили за  людьми.  Их  ничто  не  могло сбить со  следа и  нечему было
отвлечь от  последнего,  быть может,  шанса на жизнь.  Они приблизились ко
льду и вступили на лед.
     Двое поднимались долго,  отдохнули,  снова пошли.  За спиной все выше
вставал горизонт,  равнина постепенно превращалась в  огромную серую чашу.
Мужчина и женщина вошли в пояс тумана -  странно было видеть его клубы вне
кустов и деревьев,  свободно висящими в воздухе, медленно перемещающимися.
А когда двое миновали туман,  их ярко осветило солнце,  склоны льда вокруг
заблестели глянцем,  и  стало казаться,  что  рукой подать до  гребня,  за
которым богатая охота.  Здесь  было  совсем безветренно и  тепло,  женщина
распахнула перетянутую оленьей жилой куртку. Лед вытаял пещерами, утесами,
лежал  застывшими  реками,   прорывался  ущельями.  Идти  становилось  все
труднее,  у женщины стучало в висках, она дышала тяжело и часто. А гребень
все отодвигался -  всякий раз будто на то расстояние, какое двое проходили
от передышки до передышки.
     Потом кончилась полоса разнообразного льда, опять он разлился полями,
уходящими к небу.  Мужчину взяла оторопь:  знать заранее, как труден путь,
он не осмелился бы на подъем.
     Может быть, вернуться?
     С высоты туман смотрелся как облака, а вдалеке был похож на всплывшие
вдруг и  движущиеся сугробы снега.  Чудно было видеть все это внизу,  а не
там,  где обычно,  в небесной вышине.  Несколько точек,  мелькнувших среди
белесой мглы, подсказали двоим, что волки не оставили их.
     Вперед!
     Теперь гребень стал приближаться ощутимее. Стена в человеческий рост,
кое-где ниже,  а за ней уже голубизна пустоты. Десяток шагов, еще десяток,
мужчина тоже  ослабел,  дышал  хрипло.  Солнце  перевалило  зенит,  начало
опускаться,  равнина внизу сквозила через облака-туманы, и далеко-далеко к
югу лежала темная полоса - вал наступающих высоких враждебных растений.
     Двое подошли к последнему уступу.  Там должен был начаться спуск,  за
которым олени и мохнатый зверь.
     Мужчина забрался наверх,  выпрямился.  Женщина видела,  как он сделал
шаг вперед и,  отшатнувшись, окаменел. Она с трудом влезла за ним и тут же
села, испуганно глядя перед собой.
     Ни снежных полей, на которые надеялись.
     Ни леса, которого боялись.
     Ни льда.
     Двое никогда еще  в  своей жизни не  были на  такой ужасающей высоте:
вообще, люди в Европе, быть может, никогда еще не поднимались на такую.
     И  здесь,  над  облаками,  начинаясь сразу  от  синих  босых  ступней
мужчины,   от  его  замерзших,   окостеневших  пальцев  с   искореженными,
обломанными  ногтями,   разлилась  под  небом  и  сияющим  солнцем  ровная
бесконечная поверхность холодной темной воды.
     Во  все стороны она уходила,  теряясь прямо вдали.  Невысокие тяжелые
волны  округлыми валами  медлительно катили на  мужчину и  успокаивались у
самых его ног.
     Море, простершееся на миллионы квадратных километров. Безмерные массы
пустых вод, где ни рыбы, ни водорослей, ни даже бактерий.
     Двое,  конечно,  не знали всего этого. Не знали, что и полжизни им не
хватило бы,  чтобы кругом дойти до противоположного берега.  Уничтоженные,
они смотрели на необъятное водное поле, сходившееся у горизонта с небом. И
рассыпался, исчезая, образ оленьего стада, пасущегося на снежных лугах.
     Сильно пригревало,  и было совсем тихо. Но легкие, неощутимые ветерки
все же бороздили гладь моря в  отдалении -  там черные пространства лежали
вперемежку с  голубыми и  серыми.  Слева от  людей вода почему-то  парила,
поднимались и  рассеивались в воздухе быстрые белые клубы.  Неслышно плыла
льдина,  высунувшаяся торчком из глубины.  Ее изъело солнцем,  жаркие лучи
выгрызли что-то вроде гигантских сотов на неровных откосах.  Она кренилась
постепенно, затем вдруг пошла решительно переворачиваться - верхняя часть,
всплеснув,  скрылась под водой, оттуда вынырнул другой бок, отшлифованный,
белый.
     Что-то   происходило  в   этом  на   первый  взгляд  недвижном  мире.
Тысячелетиями что-то готовилось и теперь назрело.
     Лед,  хотя и  повсюду лед,  был  неодинаков в  разных местах -  синие
оттенки перемежались с  зеленоватыми,  даже желтыми.  Здесь он иззернился,
там  шерстил,   присыпанный  вмерзшим  снегом,  тут  переламывался  четкой
хрустальной гранью.
     Волна  от  перевернувшейся льдины докатила от  берега,  омыла  ступни
мужчине. Он вздрогнул, очнувшись. Сотнями роились солнечные блики. Ледяная
кромка,   отделяющая  море  от  пологого  склона,  кое-где  была  широкой,
громоздилась утесами, кое-где, плоская, сужалась до двух метров или метра,
как мы смерили бы теперь.
     Угрюмо,  медленно мужчина снял с себя пояс с колчаном, взял у женщины
две свернутые шкуры, служившие обоим как шатер для ночлега. Он развернул и
бросил  шкуры  у  самой  воды,  опустился на  них.  Женщина  легла  рядом,
свернулась в  комок и  сразу уснула,  потому что  была  сыта и  смертельно
устала.  А  мужчина не мог и  не хотел спать,  ему надо было решить,  куда
теперь.   Он  подобрал  ноги,   обнял  колени,  просидел  несколько  минут
задумавшись.  Ему казалось,  что олени должны быть где-то  тут,  но только
путь к  ним преградила огромная вода,  которую двое и  помыслить не  могут
перейти.
     С   коротким,   оборванным  восклицанием  мужчина   встал,   прошелся
взад-вперед,  потом взял в руки топор - он чувствует себя уверенней, когда
пальцы охватывают костяную рукоять.
     Неподалеку послышался шорох  -  подтаявший ледяной нарост  сорвался с
утеса.
     В  этом  месте кромка берега совсем узка -  с  одной стороны море,  с
другой,   рядом  -  потонувший  в  провале  далеко  внизу  смутный  контур
полулеса-полутундры.
     Мужчина останавливается здесь,  в  узком  месте.  Без  мыслей взлетел
топор, ударил по льду раз, второй.
     И  вот  уже  заполнилась  бороздка,  первые  капли  стекают  за  край
гигантского блюда.
     Снова удар, изливается струйка и быстро-быстро делается ручейком.
     Это  привычно мужчине -  сбрасывать воду.  В  стойбище по  весне  так
приходилось делать в пещерах, где зимой не жили, не жгли костров, а только
хранили мясо.
     Еще удар,  ручеек набухает.  Пока безмолвный, он бежит между ступнями
мужчины,  который стал сейчас лицом к солнцу, к равнине. Поблизости пришла
в  движение поверхность воды,  а  движущаяся вода  -  совсем  не  то,  что
стоячая.  У нее другая сила,  ее молекулы трутся о молекулы льда, срывают.
Р-раз,  и  рухнул  расшатавшийся запирающий кусочек -  безмолвие сменяется
переливчатым шепотом! Р-раз, и выламывается маленькая глыбка!
     Ручеек заговорил, зажурчал, стал вдвое шире.
     А мужчина - на каком берегу ему остаться?
     Чрезвычайно важен  выбор,  хотя  человек  и  не подозревает о том.  С
правой стороны струйки он сделается предком  норманнов,  которым  обживать
неприветливые  фиорды  Скандинавии,  увидеть  на  горизонте березовые рощи
острова Гренландия,  высадиться  в  Америке.  С  левой  -  мужчине  начать
славянский  корень,  его  дальние  правнуки станут,  возможно,  воздвигать
златоглавый Киев,  столицу Древней Руси.  Кто-то из  них  в  страшную  для
русского  народа  осень  1240  года  будет смотреть,  как на низком берегу
Днепра собираются верткие широкоскулые всадники  в  долгополых  тулупах  и
больших  шапках-треухах  -  неисчислимые  полчища Батыя.  Но уйдет в Лету,
останется жив,  семя и страсть свою передаст тому,  кто в розовый утренний
час на поле Куликовом... Это если влево. Вправо же быстроходный остроносый
даккар,  неумолчный скрип уключин,  пенная морская волна,  а потом овцы на
горном лугу, безумие Эдварда Мунка, домик у чистого озера, музыка Грига.
     Удивительная альтернатива, и вариант определяется всего одним шагом.
     Вправо или влево?
     Мужчина переступает вправо,  подходит к  своей подруге.  Чуткая,  она
просыпается сразу и  встает,  освеженная,  сильная,  готовая к мгновенному
действию.  Но вокруг нечего делать,  и вот двое возле ручья.  А это именно
уже не ручеек,  а ручей,  который с каждой секундой ширится, превращаясь в
стремительную речку.  Струя  шириной в  полтора метра перекатывает ледяной
вал и  дальше внизу растекается пленкой.  Но  и  там начинает обозначаться
ложе течения.
     Теперь не остановить,  не закрыть бегущую воду, даже если б мужчина и
захотел.  Поблизости  в  море  изменились пути  течений,  пробуждены силы,
которые уже невозможно обуздать.
     Мужчина перепрыгивает на ту сторону,  обратно и снова туда.  Мелькнув
сквозь  водопад,   отломился  еще  кусок  ледяного  берега.   Речка  стала
наполовину шире, ее говор сменяется рокотом.
     Мужчина зовет женщину к себе, она подступает к струе, мерит взглядом,
качает головой.  Мужчина смотрит вниз.  Вода  уже  нашла себе дорогу,  она
катит мелким ущельем, от минуты к минуте размывая его, делая глубже. Поток
уже разделил склон пополам,  он растет,  питаясь не только сверху, но и по
пути захватывая воду, покрытый буруном, вспухший.
     А волки? Где они?
     Вот стая, всего в сотне шагов ниже. Днем хищники еще не подходили так
близко.
     Звери справа от  бегущей воды и  отступают перед ее разливом.  Знают,
людям надо на левую сторону.
     Мужчина берет брошенные на лед шкуры,  прыгает с ними через поток. Он
показывает женщине на волков. Скорее же, скорее, а то будет поздно!
     Тем временем на  ледяном валу отломился еще кусок.  Потом расширился,
напор сильнее.
     Женщина  колеблется,  затем  отступает  для  разбега,  примеривается.
Несколько быстрых шагов,  прыжок.  Нога попала на самый край уступа,  руки
взмахнули в воздухе, женщина падает. За несколько секунд ее сбивает с ног,
уносит,   сбрасывает  на  десяток  метров  вниз.  На  разливе  ей  удается
задержаться,  встать.  По колено в  ледяной воде,  женщина не осмеливается
сделать и шага, она подалась вперед, наклонилась. Холодные струи неумолимо
вымывают, выкапывают дно под ней, она еле удерживается на ногах.
     А все еще яркий день. На высоте ничем не загороженное солнце заливает
ослепительным светом  бесконечный склон,  неохватную  поверхность нависших
вод и ту льдину,  которая наверху развернулась и царственно направляется к
истоку реки.
     Мужчина швырнул копье и  топор в сторону.  Двумя длинными прыжками он
спускается.  Упал,  вскочил,  устремился к женщине.  Вот они рядом.  Идут,
держась друг за друга.  Обжигающе холодная вода по пояс обоим.  К счастью,
здесь маленькое плато,  где река растеклась.  Мгновение отдыха -  и дальше
влево.  Опять  глубина.  Женщина вдруг  проваливается с  головой.  Мужчина
пытается вытащить ее и тоже скрывается весь в потоке. Их несет по глубокой
ложбине.
     Все полноводнее река, сильнее ее ход.
     На какой тонкой нити повисли будущие отцы-охотники, отцы-земледельцы,
княжеский дружинник, крестьяне, солдат?..
     Оба выныривают,  мужчина яростно борется.  Обоих прижимает к ледяному
утесу. У женщины плотно сжаты губы, она не сказала ни слова, не крикнула с
того  момента,  как  упала.  Задыхаясь,  мужчина держит  женщину,  у  него
отнимаются занемевшие руки, он отчаянно осматривается.
     Что  такое?  Напор резко ослабел,  он  почти иссякает,  вода спала до
колена.
     Льдина!  Льдина, подплывшая там наверху, заперла реку. Однако верхний
слой теплой,  нагретой за день воды точит и  точит новые проходы с  боков,
проламывается и урчит, сотрясая ледяную глыбу.
     Мужчина  и  женщина  выходят  из  потока,  тяжело  дышащие,  побитые,
обессиленные и дрожа.
     Но  топор!  Лук и  стрелы!..  Все осталось на другой стороне.  А  без
оружия,   одежды,   инструментов  обрывается  связь  двоих  с  прошлым,  с
человечеством.  Они  сразу  скатятся на  положение голых  слабых животных,
которым не прожить и суток в холодной, бесплодной тундре.
     Женщина,  побелевшая,  синяя,  бежит наверх,  туда, где оленьи шкуры.
Мужчина, не раздумывая, бросается обратно в воду. Через минуту он начинает
подниматься.  Топор,  колчан,  мешок с рубилами и скребками - все в руках.
Разбег,  беззаветный  прыжок.  Женщина  подхватывает мужчину,  вдвоем  они
отбегают от пролома, дальше по узкой кромке между морем и спуском.
     Вовремя!  Льдина стала торчком, переворачивается и выламывает, падая,
десятиметровый кусок берега.  С  ревом обрушивается стена воды,  ее  серое
долгое тело устремляется вниз.  Переплетаются тугие струи, брызги взлетают
и блещут.  Водяная пыль поднялась над истоком, кусок радуги засвечивается,
меркнет,  опять  засвечивается.  Эшелонами низвергаются тяжкие  массы,  за
ними,  не прерываясь,  следуют другие.  Трещит,  разрушаясь, лед, округлая
линия  перелома  воды  протянулась  уже  на  пятьдесят  метров,   сто,  на
полкилометра.
     Где там волки -  они сгинули!  Сбежали, испуганные, и быстрыми тенями
уходят, скачут к западу.
     Новые течения возникли на ближайшем участке моря, рождаются, плывут и
исчезают  воронки  водоворотов.  Взметнулся  бурун  и  подтачивает высокий
береговой утес.
     В трех километрах ниже,  на равнине,  вода пришла и ударила.  Тут уже
озеро,  которое растет  с  катастрофической быстротой.  Кинулась в  разные
стороны живность,  что  не  видели,  не  умели увидеть люди -  охотники за
крупным зверем и волки-охотники.  Змейкой скользит горностай, бежит песец,
трясогузка взлетает над разоренным гнездом. Но никому не уйти. Низкорослый
ивняк скрыт с  верхушкой,  крутят водовороты,  сшибаются волны,  всплывают
глыбы льда, колеблются надолбы.
     Ревет и пенится вся извилистая дорога воды. В одних местах расходясь,
в других сжимаясь, современный весенний Днепр падает с заоблачных высот.
     А там,  наверху, к провалу подтащило айсберг. Белая гора поднимается,
нависла,  обламывает огромный кусок береговой кромки, и Волга, целая Волга
обрушивается в  бездну.  Воздух дрожит,  на  десятки километров разносится
канонадный  грохот.   Полная   радуга   перебросилась  на   высоте   через
стремительную реку,  чье  течение каждый миг  низвергает новые сотни тысяч
тонн воды.
     Солнце, белые льды, горизонт моря, горизонт суши и два человека...
     Что происходит?
     Кончается ледниковый период в Европе,  вот что!  Создается Балтийское
море.
     Около миллиона лет назад на планету с  ужасающей быстротой надвинулся
холод.   Там,  где  раньше  лежали  влажные  саванны,  стоял  жаркий  лес,
простерлась  белая,  гладкая,  мертвая,  как  на  Луне,  пустыня.  Область
высокого давления, возникшая у полюсов, повернула горячие ветры экватора с
меридианального направления на широтное,  пояс тропиков и субтропиков стал
царством  дождя,  который  непрерывно падал  каплями  величиной с  детскую
голову.  Умеренные и  высокие широты  сковал  жестокий мороз.  Лед  вобрал
невообразимые  массы  планетарной  воды,  иссушил  моря,  понизил  уровень
океанов,  разъединяя их, обрезая морские течения, которые прежде разносили
тепло по земному шару.  Сфера жизни на суше резко сократилась,  и человек,
как раз впервые вступивший в Европу,  был вынужден бежать.  Четырежды,  по
крайней мере, климат делал людей на континенте своей игрушкой, приглашая в
периоды  потепления  волны  человеческого  нашествия,   а   затем  изгоняя
первобытных охотников. Челнок с размахом в тысячи километров и сотни тысяч
лет: из Африки, из Азии в Европу, а потом обратно в Азию, в Африку. Только
неандерталец целых три оледенения сумел продержаться в  Европе,  но дорого
ему  дались тысячелетние зимовки.  Холод и  голод остановили развитие этой
ветви,  суровость  борьбы  за  жизнь  отбросила  неандертальцев обратно  к
полузвериному  облику.   И  когда  еще  раз  пришло  тепло,  когда  весной
зазеленели луга,  новые люди, вернувшиеся из Африки по мосту между Тунисом
и Италией,  не признали своего в низкорослом, косматом, жилистом обитателе
мрачных  пещер.  Неандерталец был  истреблен,  но  со  следующим  приливом
морозов  трудная  пора  настала и  для  победителей.  Опять  начали  расти
ледники,  тундра вытеснила лес. Однако человек был уже изобретательнее. Не
отставая от  мамонта и  оленя,  он  проник далеко на север,  неся с  собой
развитую культуру камня.
     И  вот  теперь опять  катастрофа,  снова  климат меняется -  уже  под
влиянием ледника уходящего.
     А что же управляет оледенениями?
     Процессы, происходящие на Земле.
     Возможно, изменения активности Солнца.
     Вероятно,  периодический (через 300  миллионов лет) выброс гигантских
масс вещества из центра Галактики.
     Не исключено,  что воздействие других галактик и  их скоплений на ту,
где мы, на то скопление, где наша родная Галактика.
     Грандиозен масштаб,  но пусть он не пугает нас.  Напротив, прекрасно,
что  наша историческая судьба со  столь многим связана,  зависит от  столь
многого.  Громоздятся горы,  дышат  огнем  вулканы;  зеленеет  лес,  сияет
солнце, хороводы звезд идут по своим кругам, и все это влияет на человека.
Значит,  мы не отщепенцы,  не просто так сбоку,  а  живая часть безмерного
целого, наименованного нами Вселенной.
     Вот они,  двое, на самом краю заоблачного моря. Быть может, в дальнем
космосе, в недоступной звездной чаще началось то, что привело их сюда.
     А они сами, что сделали они?
     Тысячелетиями истаивал  с  середины ледник,  покрывший север  Европы.
Чаша,   наполненная  талой  водой,  образовала  титанический  морозильник,
определяющий климат  материка.  Но  ударил  топор,  струйка превратилась в
ручей,  реку,  огромный водопад.  Как  сто Ниагар он  будет реветь недели,
месяцы, десятилетия.
     Вы слышите,  как вплетается в  рокот бегущих вод пенье длинной трубы?
То Спартак у Везувия ставит в ряд восставших гладиаторов.
     Вы  слышите,  различаете в  грохоте вспененных струй  конский топот и
крики?..  Это  воевода Боброк  поднял  руку.  Уж  русские войска прижаты к
берегу Непрядвы,  пал на  траву окровавленный князь Дмитрий.  Но  запасной
полк свеж,  выхвачены мечи из ножен,  сцеплены зубы,  взметнулась хоругвь,
отпущены поводья, дрожит земля.
     Все  уже  здесь...  Обрушившиеся воды  намечают современную береговую
линию Балтийского моря,  они соединятся с  Атлантикой,  перемешаются с  ее
нагретыми солнцем волнами,  и оттуда на север придет тепло. Освободившиеся
от  давления  вечного  антициклона  экваториальные ветры  повернут  внутрь
континента,  принося  туда  океанскую  влагу.  Чахлая  полутундра сменится
дубравами,  на опушке пчела зажужжит над цветком, крупные стадные животные
откочуют  далеко  на  восток,  и  вынужденно совершится в  Европе  великая
перемена -  от охоты человек перейдет к земледелию,  от сбора пищи -  к ее
производству.   Создастся  устойчивый,   легко  сберегаемый  излишек  еды,
поднимутся первые города, начнется цивилизация.
     Если б им знать, мужчине и женщине!
     Но они ничего не знают,  их страшат,  не радуют жаркое солнце,  белые
облака -  вестники другой эпохи. Мрачно глядя под ноги, мужчина завязывает
пояс с  колчаном и мешком.  На его мускулистом плече сочится кровью рваная
ссадина, косой шрам пересек лоб.
     Женщина свернула шкуры,  закинула за спину. Она кивает мужчине - слов
не услышишь в оглушительном реве,  и двое начинают свой путь кромкой  моря
туда,  к холмам, что огораживают затопляемую равнину. Двое ступают вниз на
склон.  Мужчина останавливается,  бросает последний взгляд  на  неохватную
поверхность льдистого океана. Его губы сжаты, брови нахмурены, но гордый и
горький вызов на миг выражается в глазах - все-таки двое  достигли  самого
края. Не их вина, что некуда дальше.
     И вот люди удаляются от нас. Очень медленно, так что целый час нужен,
чтобы им стать пятнышком на пустом белом фоне льдов и  снега.  Все меньше,
меньше  пятнышко,  наконец оно  исчезает совсем...  Двое  ушли  к  югу,  в
скифскую степь  будущего,  к  славянскому лесу,  в  глубину  пространств и
времен.
     Ушли,  но  вернутся,  не  пропадут.  Их кровь влилась к  нам в  жилы,
просочившись  сквозь  толщу   тысячелетий.   По   водам   отворенного  ими
Балтийского моря поплывут корабли,  на  его берегу Петербург раскинет свои
дворцы.  А там Сенатская площадь,  штурм Зимнего,  тяжелые бои в 1941-м на
Ораниенбаумском плацдарме,  от  крепости  Кронштадт крейсеры бьют  главным
калибром по  фашистским танкам дивизий Гота,  а  после  взлетят над  Невой
ракеты, знаменуя прорыв блокады.
     Двое свершили.
     А мы?.. Где оно, наше Балтийское море?
     Да  вот  оно!  Каждую секунду проливается первая струйка,  начинается
исток,  только надо уметь увидеть.  Дыхание,  жест,  слово,  поступок дают
начало таким развитиям, которых последствия не измерит никто.
     Может показаться, что первобытный охотник лишь потому приблизил конец
ледника, что мир тогда менялся, был в состоянии великой передвижки.
     Но мир всегда меняется,  и постоянно мы на последнем, решающем рубеже
своего времени.
     Как  песочные часы,  каждый  из  нас  на  перевале между  <недавно> и
<потом>,  только  песчинки-секундочки  текут  вверх,  в  завтрашний  день,
окрашенные нашим чувством, нашим делом.
     Миллионы лет  позади обеспечили возможность деяния,  на  миллионы лет
вперед лягут  тень  и  отсвет свершенного нами.  Австралопитек бросился на
леопарда, монах Роджер в келье-камере средневековой тюрьмы сел за рукопись
своего <Большого труда>,  Достоевский раздумывает на  мосту  через  Мойку,
братья  Райт  наконец отрегулировали зажигание у  мотора,  что  поднимет в
воздух их аэроплан, - и все это пришло к нам, вошло в нас... Композитор за
роялем,  на стыковку ведет космонавт свою небесную машину,  падает в землю
зерно,  кто-то гордый не сподличал,  а другой солгал -  все уже ложится на
будущее и определяет грядущие годы.  Всякий шаг ответствен,  <направо> или
<налево> так же значимы,  как тогда над ручьем, который сто столетий назад
превращался в реку.
     Не  будем  беспокоиться -  ничто  наше  хорошее  не  пропадет.  Будем
беспокоиться,  ибо не смыть,  не зачеркнуть дурного, коли оно вошло в мир.
Человек,  который сделал Балтийское море,  -  это вы,  это я. Зависящие от
всего,  влияющие  на  все,  по  скрещению  минутного с  вечным,  малого  с
безмерным люди идут головою в звездах. Нужно только хотеть и действовать.
     И верить!
     Нам  привычна мысль,  что  разум  сильнее веры.  Однако,  прежде  чем
начать,  решиться,  открыть,  сделать,  мы  должны  быть  уверены в  своей
способности добиться успеха. Разум велик, но все-таки впереди идет вера. В
себя.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ

   Рассказ



     Да,  пришельцы... Занимательный фильм, вы согласны? Жанр, впрочем, не
очень  ясен.   К  научному  кино  не  отнесешь,  к  художественному  тоже.
Фантастическая  натурфилософия,   что  ли?   И  название  <Воспоминания  о
будущем>. Как понимать - что, мол, древние свидетельства о посещении Земли
инопланетянами намекают на  новые  контакты завтра?..  Но  при  чем  тогда
<воспоминания>?
     Нет-нет, не стану спорить  -  снято  красиво.  Баальбекская  веранда,
рисунки эти в пустыне.  Но мне, честно говоря, кажется, что огромные камни
Баальбека не о том говорят,  что некогда к нам являлись высокоумные  гости
со звезд,  а наоборот, что люди всегда стремились к звездам, жаждали войти
в соприкосновение с какими-то высшими истинами.  Такие  глыбищи  вырубить,
обтесать  и  доставить  на место - немалый труд.  И те,  кто его выполнял,
занимались им не только под страхом наказания,  но еще потому, что верили,
будто  он  приближает  их  к  чему-то  стоящему над повседневной заботой о
хлебе.  Естественно,  это происходило в религиозной конструкции, однако по
древним  временам  иного  и  быть не могло.  Кстати,  в самом своем начале
религии играли  другую  роль,  чем  позже.  В  их  истоке  попытка  разума
опровергнуть видимый хаос бытия,  найти в нем законы, подняться к синтезу.
Сила религиозного  обряда  была  в  том,  что  он  придавал  существованию
античного  или,  например,  средневекового человека хоть и обманчивый,  но
возвышающий смысл.  Отсюда вдохновение тех,  кто строил храмы удивительной
красоты,  писал  музыку...  Это  при том,  что святилища уже были центрами
угнетения...
     Что  вы  говорите -  <ничего  не  следует>?..  Конечно,  ничего.  Вот
посмотрели мы с вами фильм,  где толкуется, будто Землю в прошлом посещали
некие пришельцы.  Допустим даже,  что  так.  Ну  а  дальше?  Разве хоть на
волосок по-другому мы  можем  рассматривать стоящие перед людьми проблемы?
Позади  нас  здание Московского университета,  утром  аудитории все  равно
заполнятся  абитуриентами.   Внизу  лежит,  раскинулась  Москва,  и  через
несколько часов, как обычно, покатят автобусы, троллейбусы, тесно станет в
переходах метро. Были когда-то на нашей планете чужие космонавты, не были,
жизнь та же самая. Ничего не снимается с повестки дня.
     Поэтому, мне кажется, интереснее поговорить не о том, прилетал ли кто
на нашу планету тысячи лет назад,  а о тех пришельцах,  которые вот сейчас
живут среди нас. И неплохо устроились, между прочим...
     Нет-нет,   не   надо  так   недоверчиво  улыбаться.   Лучше  скажите,
приходилось ли  вам  слышать о  <феномене X>?  Особенно об  этом  пока  не
распространяются, но знающие знают... Ага, значит, слышали!.. Нет, как раз
этот человек ничего не  ломал и  не  портил.  В  том-то  и  штука,  что он
старается держаться подальше от рентгенной аппаратуры, так же как и вообще
от медицины. Это до вас просто слухи дошли. А на самом деле все иначе.
     Представьте себе  сорокапятилетнего  рослого  и  плотного гражданина,
занимающего пост коммерческого директора галантерейной фирмы. Кажется, она
называется  <Эпоха>,  а  может  быть,  <Вселенная>  -  там любят некоторую
помпезность.   Фирма   выпускает    ножницы,    портсигары,    парфюмерию,
кожгалантерею, в том числе и те дорожные сумки с множеством латунных блях,
что стоят пятнадцать рублей,  однако начинают разваливаться, пока вы еще в
автобусе добираетесь до аэропорта.  Так вот, наш Шуркин (его зовут Шуркин)
успешно занимается своей коммерцией,  и  как-то  ему  выделяют  туристскую
путевку во Францию. По профсоюзной линии, со скидкой. Раз путевка, значит,
обязательно и справка о состоянии здоровья.  Надо так надо. Шуркин солидно
(он  все  делает  солидно)  приходит в поликлинику по месту жительства,  и
выясняется,  что там нет его карточки,  поскольку за свою жизнь он ни разу
не   болел.   Прекрасно!   Карточка  заведена,  ему  дают  направление  на
флюорографию.  Небольшая  очередь,   коммерческий   директор   авторитетно
возвышается   в   коридоре,  авторитетно  сидит  у  самой  двери.  Строгая
служительница наконец впускает его,  он становится к аппарату. А через два
дня служительница в расстройстве стучится в кабинет главного врача. Машина
не сработала!  Почему?  Ответа нет.  Не сработала,  и точка.  У всех,  кто
залезал   в  рентгеновский  закуток  до  директора  и  после,  превосходно
отпечатались на пленке легкие,  сердце и прочие внутренности. А на Шуркине
лучи  дали осечку:  только серый силуэт,  как если бы наш герой состоял из
совершенно однородной ткани.  Даже позвоночника  и  того  нет...  Еще  раз
рентген,  снова то же самое. С огромным трудом удается уговорить Шуркина в
третий   раз   поместиться   перед   экраном.   В   дело   уже    вступили
рентгенорадиологический НИИ,  Институт биохимии имени А. Н. Баха, Институт
биофизики.  Институт антропологии.  Возле директора сгрудились  седовласые
академики,  доктора  наук  затаили  дыхание,  кандидаты стоят на подхвате.
Гаснет свет,  короткий звоночек,  вспыхивает экран,  но там  опять  ровная
серая  тень,  будь  то  фас или профиль.  Именно тень,  а не чернота,  как
получилось бы,  если б лучи сквозь Шуркина  вообще  не  проникали.  Они-то
проникают,  но  не  дают деталей.  Срочное совещание на высшем медицинском
уровне. Шуркину предлагают лечь на исследование. Однако не на того напали:
коммерческий  директор  качает права,  требует справку.  Ее в конце концов
дают,  Шуркин отправляется в Париж,  привозит оттуда положенное количество
газовых зажигалок,  кофточек, каких-то особенных галстуков и в своей фирме
приступает   к    исполнению    обязанностей.    <Исследование?..    Какое
исследование?>  Шуркин  пожимает плечами.  Да,  он согласен,  что интересы
науки требуют.  Но у него,  между прочим, тоже интересы. Во-первых, работу
запускать нельзя, а что касается вечеров, то сегодня матч ЦСКА - <Динамо>,
завтра он встречается с одной знакомой, на послезавтра есть договоренность
расписать  пульку - он не может обманывать людей,  в четверг надо отогнать
машину на техосмотр,  а в пятницу он на два дня едет на дачу.  Штука-то  в
том,  что  хотя наш приятель на работе неулыбчив,  со всякими посетителями
холоден и даже к ним враждебен,  но в  ресторане  он  может  расхохотаться
неожиданно  громко,  и  его  равнодушные глаза оживляются блеском при виде
хорошо приготовленных киевских котлет или,  скажем,  красивой  официантки.
Собственно,  это тот самый тип, который в Америке называют плейбоем, кто в
дореволюционной России шел как  бонвиван,  а  у  нас  за  неимением  более
краткого  определения  описывается в качестве человека,  любящего пожить в
свое удовольствие.  И последнее Шуркину вполне  удается,  так  как  к  его
услугам   <Волга>,   в   экспортном   исполнении,  двухэтажный  коттедж  в
Подмосковье (на тещу), еще одна дачка с участком под Ялтой возле санатория
<Массандра>  (на престарелую бабку),  ковры фирмы <Фландерс>,  магнитофоны
<Нешнл> и <Микадо>, гобелены <Бурбон>, мебельный гарнитур <Рамзес>. Шуркин
выхоленный, лощеный, от него пахнет дорогим французским одеколоном, и хоть
на чужих языках ни звука,  ни единого слова,  но больше похож на  знатного
иностранца,  чем любой на выбор из самых знатных иностранцев.  На отвороте
английского пиджака  у  него  непонятный  элегантный  значок,  он  отлично
разбирается   в  коньяках,  курит  <Герцеговину  флор>,  с  чужими  всегда
подозрителен и насторожен,  за словом в карман не лезет, к нему ни с какой
стороны не подкопаешься.  Академики в отчаянии, они готовы исследовать его
и по ночам.  Но коммерческий директор эту мысль решительно отвергает - его
долг  перед  обществом ночью спать,  чтобы утром являться в фирму свежим и
работоспособным.  У кого-то возникает идея устроить Шуркину новую  путевку
за  рубеж,  чтобы  опять  возникла  необходимость  в  справке  и рентгене.
Устраивают, но тут оказывается, что старая справка действительна в течение
года.  Ничем  директора  не  удается взять,  <Феномен X> так нераскрытым и
зависает в науке...
     Как  вы  сказали,  на  депутатскую комиссию?..  Да  было,  все  было!
Вызывали,  просили.  Но  он  потребовал указать статью  в  гражданском или
уголовном кодексе,  которая запрещала бы уклоняться от рентгена... Да нет,
не   пугается  он  никакого  разоблачения.   Просто  слышал,   что  частое
просвечивание вредно, и та ничтожная, неощутимая доля здоровья, которую он
потерял бы,  поместившись еще  разок под лучи,  Шуркину ценней всех вместе
взятых интересов человечества.  Короче говоря,  он  до сих пор загадка для
окружающих. Но не для меня...
     Ну  что  ж,  извольте.  Но  тогда давайте сядем...  Вот сюда...  Ночь
теплая, звезды светят.
     Разрешите вам сказать,  что сейчас я педагог. Семья. Жена не работает
- у   нас  трое.   Преподаю  рисование  и   черчение  в  школе,   классный
руководитель,  конечно,  ну  и  еще  кое-какие занятия.  Официальных часов
двадцать  четыре  в  неделю,  так  что  зарплата  до  ста  шестидесяти.  И
представьте,  хватает.  В дополнительных доходах нужды не ощущаем, живем в
полном согласии с самими собой.  Дети здоровы, каждый день наполнен делом,
какими-то  событиями,  и  в  общем,  каждый  приносит  радость.  Говорю  о
зарплате, потому что была у меня эпоха, когда, если получалось шесть тысяч
в год, считал себя неудачником и лентяем. Вот десять еще куда ни шло.
     Окончил я в свое время Суриковский институт живописи и здорово  набил
руку  на  пейзажах.  Под Левитана,  но погрубее,  с изрядной долей этакого
энергичного  оптимизма.   Помню,   названия   все   почему-то   получались
однотипные:  <На просторе>,  <На отдыхе>,  еще там на чем-нибудь.  Трава у
меня всегда зеленая,  небо голубое.  И брали мои просторы. Большие богатые
клубы,  дворцы культуры,  гостиницы-новостройки.  Был даже сезон, когда на
ВДНХ  целых  четыре  моих  полотна   по   разным   павильонам.   До   того
натренировался,  за полмесяца способен был сделать картину три с половиной
на два, причем вполне профессиональную. Денег девать некуда, и вот с женой
хлопочем.  В  одной комнате хрустальная люстра за тысячу двести,  в другую
давай за две.  Знакомые цветной телевизор купили, мы уже побежали наводить
справки,  не выпускают ли где экспериментальный объемный.  Мастерскую себе
отгрохал со специальной кладовкой,  где березовые дрова  для  действующего
камина.  Ну, член Союза художников, естественно, непременный заседатель во
всяких комиссиях.  Участник трех всесоюзных выставок,  про республиканские
не  говорю.  Была  уже  и  персональная - рецензенты писали,  что <молодой
художник тонко чувствует красоту  родной  природы>.  Несколько  нас  таких
было,  расторопных, <перспективных>. Всегда в делах, в заказах. Где-нибудь
встретимся случайно,  только и разговора,  что один перед другим хвастать.
Ты из Японии вернулся,  а я в Австралию собираюсь.  У тебя три договора, у
меня пять.  И еще тема была,  в каких  ресторанчиках  на  Монмартре  лучше
кормят.  Про  собор  Парижской богоматери даже неловко считалось - это для
<чайников>, кто раз в жизни вырвался.
     И вот в один прекрасный день я,  такой, как вам описал, решаю, что не
худо бы мне расширить номенклатуру своих изделий.  А  то  кругом  коситься
начинают  -  что,  мол,  все  себя  повторяешь.  До  сих пор были просторы
равнинные,  российские с березками,  почему не попробовать хотя бы горные?
Сказано  -  сделано,  беру  творческую  командировку  в  Алма-Ату.  Такси,
стремительный Ту разбегается  по  бетонной  дорожке,  удобное  кресло,  на
откидном  столике  запотевшая бутылка холодного пива и снова ровный бетон.
Посадка.  Сами знаете,  как одолеваются сейчас  тысячи  километров.  Денек
погулял по городу, на второй - в республиканское отделение союза.
     Художники  -   народ  компанейский,  и  раз  уж  мне  нужен  простор,
рекомендуют одинокий,  принадлежащий Художественному фонду  домик-сторожку
на отроге Ишты-Алатау. Тут же в разговор вмешивается случайно забежавший в
комнату веселый,  скуластый маэстро -  он как раз собирался ехать на своей
машине в  том  направлении.  Сразу все сделалось быстро и  удобно.  Дома у
скульптора (маэстро оказался скульптором) обедаем  по-раннему,  в  большом
гастрономе набиваем  багажник продуктами,  у  гостиницы кидаем  на  заднее
сиденье мои веши.  Кончаются белые городские кварталы,  по  сторонам назад
убегают горы,  поросшие лесом,  их  сменяют пологие холмы  с  кустарником,
потом  ровные плоскогорья и  глинобитные белые  поселочки.  Во  всем  своя
красота,  подчеркнутая быстрым движением,  все откатывается,  исчезает, не
успевая надоесть,  утомить.  Дома,  в Москве,  у меня тоже машина, поэтому
рядом со  скульптором я  не чувствую себя случайным незаконным пассажиром,
при  всем  своем  демократизме понимая,  что  мы  оба  принадлежим  к  тем
представителям человечества,  кому в  силу таланта,  энергии самой судьбой
предназначено  из   мирового  ресурса   стравить  каучука  в   протекторах
автомобилей, сжечь бензина в цилиндрах больше, чем обыкновенным людям.
     Через три  часа  еще  раз  обедаем в городке у подножия высоких диких
гор,  заезжаем к другу скульптора,  председателю  колхоза.  Тот  мгновенно
организует    верховых    лошадей,   мальчишку-проводника.   Алма-атинский
благодетель хочет лично взглянуть,  как я устроюсь,  провожает  до  места.
Поставленная  еще  в  конце  прошлого  века  сторожка  - это двухкомнатный
каменный домик, оштукатуренный изнутри, с зарешеченными окнами. Заботливый
Худфонд  пожертвовал  сюда  печку-буржуйку,  старинную  медную  кастрюлю с
длинной ручкой. Тут же стол, шкаф, стулья и койка. В долине просторно, над
головой масса неба, с трех сторон зеленые склоны хребта, с четвертой бойко
прыгает между гранитными глыбами чистенькая, звонкая речушка Ишта.
     Обнялся со скульптором, побросал на полки в шкафу вермишель, тушенку,
растворимый кофе.  Установил прямо у дома свой этюдник, надавил на палитру
побольше зеленой и голубой.
     И  вот  однажды поздним вечером -  кстати,  конец июля  был  -  сижу,
наработавшийся,  на воздухе. В задней комнате сторожки уже десятка полтора
крепких этюдов и  один,  на который возлагаю особые надежды.  Это одинокая
березка  над  обрывом,   на  ветру.   В  ней  щекочущий  намек  на  модное
<отчуждение>,  а  в  голубом  небе  вокруг  и  в  порывистых облаках масса
оптимизма.  В общем,  глубокомысленно-непонятно.  Размечтался, представляю
себе,  картина уже висит в выставочном зале МОСХа на Кузнецком мосту, люди
смотрят на березку (ее,  кстати,  пришлось выдумать,  так как она здесь не
растет),  и  у  некоторых при  этом  слегка  отваливается челюсть.  Почему
отваливается?  Да потому что среди нас,  пробивных и ловких,  уже возникло
такое   соперничество,    что    о    собственном   успехе   лучше   всего
свидетельствовало то,  насколько сильно огорчился коллега.  Даже мы больше
желали этой досады, чем восхищения лица постороннего.
     Ночной ветерок повеял,  над  восточным краем гор  уже звезды.  Пойти,
думаю, набросить пиджак - как раз простыл немного, слегка лихорадит.
     Вдруг  за  спиной  резкий  свист.   Инстинктивно  обернулся,  успеваю
заметить,  как в двух шагах от меня что-то ударило в утоптанную тропинку и
отскочило.
     Кто это,  думаю,  шалит,  кто посягает на творческий покой известного
столичного художника,  члена всяческих комиссий?  Встал,  но долина кругом
просматривается, и никого.
     Сходил в дом, зажег керосиновую лампу-<молнию>. Вижу, в траве у самой
тропинки черный  камень размером с  грецкий орех.  Поднимаю его  и  тотчас
отбрасываю,  потому что он горячий. Камень этот треснул от удара о землю и
теперь, когда я его кинул, раскалывается надвое.
     Метеорит!
     Помню,  что, сообразив это, я глянул на небо, а потом вобрал голову в
плечи и  сжался,  в страхе ожидая,  что вот в этот миг оттуда свалится еще
что-нибудь.  Затем на  ум  все-таки пришло,  что метеориты -  очень редкое
явление,  я выпрямился и рассмеялся над своей глупостью.  Подобрал большую
часть,  охладил,  перекидывая с  ладони на  ладонь.  Внешняя,  оплавленная
сторона метеорита была как бы в темном блестящем лаке,  а на изломе камень
был тоже черным, но матово.
     Происшествие это меня очень развеселило. Вот, говорю себе, какой же я
все-таки удачник.  Известность,  общее уважение,  заработки да  еще  такие
случаи,  как  жемчужина  (довольно  крупная  жемчужина в  консервной банке
устриц мне попалась),  или этот гость из космоса прямо к моим ногам.  Нет,
точно во мне что-то есть необъяснимое.  Решил, что в награду себе за такие
качества устрою  маленькие каникулы -  завтра  спущусь в  городок,  поймаю
попутную, доставлю небесного посланца в Алма-Ату, в университет.
     Но следующее утро выдалось прекрасное, этюдник зовет, рука просится к
палитре.  Рассудил,  что раз уж  камень добрался,  так сказать,  до места,
торопиться ему некуда.  День провел за работой, на закате беру метеорит из
шкафа просто поглядеть и убеждаюсь,  что не заметил главного.  Метеорит не
простой.   Серединка  более   крупного  куска   отличается  от   остальной
поверхности  среза.  Тут  камень  принимает  канифольный  оттенок,  и  это
местечко чуть  липнет к  пальцу.  Из  школьного курса астрономии в  голове
удержалось,  что метеориты бывают железные, каменные и железо-каменные, но
с мягкой сердцевинкой не падало нигде.  Значит, передо мной нечто, имеющее
значительную научную ценность. Что ж, тем лучше, тем больше чести.
     Завалился  на  койку,  размышляю,  как  удивительно все  же  устроена
Вселенная.  Где-то в другой звездной системе,  а не исключено,  что в иной
галактике,  стартовал этот  камень,  миллиарды километров мчался  затем  в
черной  пустоте,  где  лишь  редкий  атом  водорода испуганно отскакивал в
сторону при его приближении,  увидел голубую планету к финишу бесконечного
путешествия,  и все затем, чтобы успокоиться у меня тут в шкафу. Отклонись
камень на  пылинку еще там,  вдалеке,  его занесло бы к  чужим созвездиям,
отклонись на пылинку уже в земной атмосфере,  мог бы стукнуть меня в темя,
и  вот  уже Московская организация Союза художников недосчитывается одного
из  своих  членов.  Странно было,  что  столь далеко зародившееся развитие
могло повлиять на  весьма конкретную ситуацию здесь,  у  нас.  Конечно,  я
знал,  что  на  Земле всякая причина является лишь следствием более ранней
причины, любое начало относительно, а конец условен. Понимал, что девушка,
сидящая сейчас за коктейлем в  кафе гостиницы <Юность> в Москве,  обязана,
быть  может,  своим  существованием тому  кокетливому взгляду,  который  в
третьем тысячелетии до нашей эры бросила молоденькая египтянка на молодого
пастуха,  полудикого чужеземца-гиксоса.  Однако все  равно  в  камне  было
что-то особенное.  Ведь он мог начать полет, когда на нашей планете еще не
было человека или даже вообще жизни не было, пролетел такой путь, какого и
представить себе нельзя.
     С  этими  мыслями  начал  задремывать,  подтвердив себе,  что  завтра
обязательно в городок. Однако через какой-нибудь час в глазах у меня стало
мелькать,  и,  проснувшись,  увидел,  что  комната  то  и  дело  озаряется
фиолетовым светом,  как от  электросварки.  Встал,  подошел к  окну.  Небо
крестят молнии,  гром товарными поездами таскается взад и вперед. Какой-то
стук снаружи - ветром опрокинуло мольберт.
     Утром открыл дверь, даже ближних гор не видно - все скрыто занавесами
дождя. Делать нечего. Раскочегарил <буржуйку>, благо запас хвороста был во
второй, пустой комнате, кое-как перемыкался до обеда.
     Поел. Лениво достаю с полки шкафа метеорит.
     И разом сдернуло скуку.
     Потому что  камень-то  стал  другим.  То  местечко,  которое накануне
вечером было мягким,  теперь выпуклилось,  пожелтело и  пересеклось тонкой
розоватой полосочкой.
     Кровеносный сосудик!.. Жизнь!
     Можете себе  представить мои  чувства.  Перед глазами сразу телескопы
Пулковской обсерватории,  антенна Бюраканской,  всякие  там  осциллографы,
другие хитрые приборы,  перед которыми обыкновенный человек,  словно кошка
возле арифмометра,  целые библиотеки книг с умнейшими рассуждениями. И все
задаются единственным вопросом:  <Одиноки ли  мы?  Есть ли  еще кто живой,
кроме нас, во Вселенной, на полях времени и пространства?>
     А маленький кусочек у меня на ладони говорит: <Да!>
     По  спине мурашки,  лоб и  щеки загорячились.  Ну,  думаю,  быть этой
сторожке всемирно известным музеем.  Пройдут годы,  тут обелиск воздвигнут
выше гор.
     Взял  стеклянную банку  из-под  борща <Воронежская смесь>,  тщательно
вымыл,  ошпарил, кладу туда оба кусочка метеорита. Зажег лампу, подвинул к
ней банку,  чтобы зародышу теплее было.  Подумал,  отодвинул лампу,  чтобы
зародышу не слишком жарко.  Беру бумагу, записываю примерное время падения
метеорита,  сходил на  то  место,  где он  об землю стукнул,  определил по
памяти угол и высоту отскока - все, говорю себе, науке пригодится.
     В общем,  заснул поздно,  проснулся рано. Глянул с койки на стол, а в
банке уже золотисто-оранжевый плод вроде мандарина. Черный камешек, откуда
все выросло,  висит на боку.  Ну,  думаю, ребята, все! Теперь не терять ни
секунды лишней.  Вниз, в городок, телеграмма-<молния> на сто слов, и чтобы
к вечеру Академия наук СССР в полном составе вся была здесь.
     Вскакиваю, неумытый, небритый, поспешно одеваюсь, открываю дверь.
     Сразу с крыльца огромная лужа. Дождь лупит холодный, будто не июль, а
октябрь.  Скинул ботинки,  засучил брюки,  пальцы сводит в  воде.  Шагаю к
Иште,   впереди  какой-то  рев.  Подошел  -  нету  моей  веселой  речушки.
Десятиметровой ширины  мутный  поток  крутит  водовороты между  гранитными
надолбами. И подумать страшно, чтобы туда соваться. Постоял, зубы выбивают
дробь,  положение до невозможности дурацкое.  У  меня новость,  важнейшая,
пожалуй,  из  всех,  что  получали люди  за  тысячелетия своей истории,  а
сделать ничего нельзя.  И почему?..  Потому что,  видите ли, взбунтовалась
природа. А между тем куда ей, природе, теперь до человека-то?!
     Возвращаюсь,  плод еще распух, осколок камня уже отвалился. Осторожно
вынимаю  зародыш  из  банки.  Поворачиваю  его  так  и  эдак,  осматриваю,
осторожно ощупываю. Он тяжеленький, с поверхности мягкий, слегка пористый.
Кладу на стол,  сажусь его рисовать.  А он меняется почти на глазах - пока
один набросок кончаешь, надо следующий начинать. Постепенно вытягивается.
     К  вечеру передо мной не  мандарин,  а  что-то  вроде булки или очень
толстого червя.  С одного конца возникает что-то вроде неглубокого разреза
- как раз там, где розовая полосочка. Ротовое отверстие?..
     Положил  рядом  кусочек  засохшего  хлеба,  червь  как  будто  слегка
вздрогнул.
     И тут, знаете, сердце сжимает какая-то тревога. В уме все еще называю
это существо зародышем,  но  теперь начинаю сознавать,  что у  меня ведь и
представления нет, что (или кто) из него должно развиваться.
     Закусил в задумчивости губу,  поднялся,  подхожу к двери.  Долина вся
скрыта,  мрак начинается от порога,  только капельки воды, падая, отражают
свет лампы.  Непроницаемость ночи шуршала дождем.  И  вдруг я говорю себе,
что червяка можно в крайнем случае раздавить, затоптать ногами, растереть.
И сразу спохватываюсь.  Почему?  Идиотизм же полный! Разве поняли бы меня?
Разве простили бы когда-нибудь?  Да ведь если б  никому о нем не рассказал
бы,  все равно целую жизнь носил бы в себе страшный упрек.  И наконец,  по
какой такой причине его уничтожать, чем он грозит?
     Остыл несколько   на   сквознячке,  успокоился,  затворил  дверь.  Но
дотронуться до червяка уже не решаюсь. Взял алюминиевую миску, спихнул его
туда куском картона, отнес во вторую комнату. Лег, руки за голову, не могу
заснуть,  пялюсь в темноту.  Часа в два ночи за стеной вдруг шлеп... шлеп!
Кто-то мягкий прыгает.
     Поднимаюсь,  зажег лампу,  заглядываю. С полу на меня смотрит лягушка
или жаба,  но размером в добрую собаку. Какая-то недоформированная. Задние
ноги вроде есть, вместо передних неопределенные выросты. Пасть приоткрыта,
под ней шея дрожит мелким частым дыханием.
     Покачал головой, ватными руками закрыл дверь, задвинул засов. Накапал
корвалола, кое-как успокоился. Так под это шлепанье и заснул.
     С рассветом в окне бегут по небу клочья белого тумана. Ветер. Подхожу
к двери во вторую комнату,  прислушиваюсь,  осторожно открываю.  В комнате
никого. Только миска пустая сиротливо на полу. Делаю шаг вперед, на уровне
моей головы кто-то рядом шевельнулся. Скашиваю глаза. В упор смотрит морда
вроде крысиной.  И  принадлежит она  животному величиной с  рысь,  которое
вцепилось когтями в  неровности стены.  Совсем  близко  черные усы,  белые
клыки, розовая губа. Взгляд выразительный - строгий и с подозрением.
     Не знаю даже, как меня вынесло вон. Просто вижу, что стою на поляне у
сторожки посреди лужи.
     Но  существо это  меня  не  преследовало.  В  задней  комнате тяжелые
прыжки.  Определяю по  слуху,  что  зверь удалился к  окну.  Потом тишина.
Набрался смелости, шаг за шагом вернулся в дом, рывком захлопнул дверь.
     В  дальнейшем день  как-то  промелькнул.  Входить во  вторую  комнату
больше не  решался,  заглядывал снаружи через  решетку.  После обеда вынес
стул,  чтобы получить больший обзор, поставил снаружи у окна, забираюсь. В
плохо освещенном углу какая-то борьба.  Пригляделся,  еле на ногах устоял.
Существо еще увеличилось,  но  теперь оно как бы не в  единственном числе.
Мелькают почти человеческие руки,  не две,  а четыре,  которые сцепились в
схватке, стараясь оттолкнуть одно от другого два тела с общей единственной
головой и  общей же  парой конечностей.  Эта  попытка расщепиться требует,
видимо,  огромных усилий, потому что мышцы всех рук напряжены и сооружение
целиком ездит по полу рывками.
     Впечатление,  будто  пришелец  собрался  размножиться,  причем  самым
примитивным способом - делением.
     Но  по  всей вероятности,  эксперимент был  признан неудачным.  Когда
через  несколько  часов,  набравшись  мужества,  я  опять  влез  на  стул,
инопланетянин был в комнате один. Но зато он уверенно продвинулся вверх по
эволюционной лестнице.
     Тучи как  раз  разрядились,  открыли закатное солнце.  Освещенная его
лучом,  у  стены  сидела  на  корточках  большая  обезьяна.  Широкоплечая,
длиннорукая, жилистая. С непропорционально высоким лбом, со злыми, глубоко
посаженными глазами.
     Посмотрел я на нее,  посмотрел, этак не торопясь слез со стула, вошел
в  дом,  надел плащ,  сунул в карман туристский компас,  хватил полстакана
коньяку.  Ясно было,  что период благодушия,  цветов и оркестров кончился.
Дело стало серьезным.  Не удастся,  думаю, через реку, пойду прямо в горы,
авось  наткнусь на  овечью  отару  с  пастухами,  как-нибудь от  них  буду
связываться  с   цивилизацией.   На   моих  глазах  гость  из  космоса  от
первоначальной клетки-комочка дорос едва ли  не  до  высшего звена в  цепи
живого на  Земле -  сорок восемь часов на  ту эволюцию,  которая от земной
жизни потребовала четыре миллиарда лет.  При  таких темпах куда  он  может
вызреть еще через сутки? И что вообще там дальше по развитию за человеком?
     Спускаюсь к  Иште.  Она уже не ревет.  Обрадовался.  Однако напрасно,
потому что  река  попросту затопила самые высокие камни,  похоронив шум  в
глубине.  У  самого берега течение и  то  быстрое,  а  уж в  середине вода
несется отдельными нервными полосами,  которые то расширяются, то сужаются
или гнут вбок, потесняя одна другую. Тут и бульдозер снесет, поволочет, не
то что человека. На всякий случай вынул ногу из ботинка, попробовал воду -
ледяная!
     Ладно,  что делать -  начинаю подниматься вдоль Ишты.  Озноб бьет все
сильнее.   Видимо,  на  первоначальную  простуду  наложились  прогулки  по
холодным лужам.  Вхожу в лес.  Темно. Вынимаю компас, намечаю себе строгий
юг,  как,  собственно, и положение долины подсказывает. Однако прямой путь
поминутно  перегораживается зарослями,  упавшими  деревьями,  каким-нибудь
оврагом.  И когда проверяешь светящуюся стрелочку, она обязательно смотрит
не по направлению твоего хода. Попробовал вовсе не убирать компас, но если
держать  циферблат  у   самого  носа,   не  видишь  у   себя  под  ногами,
спотыкаешься, падаешь. Ветки колют, непривычные к мраку глаза отказываются
предупредить  о  том,  что  камень  впереди,  пень.  Поневоле  думаю,  как
избаловал нас всех городской комфорт,  в  объятиях которого житель удобной
квартиры даже на пять секунд,  чтобы налить на кухне стакан воды, зажигает
ослепительную стосвечовую лампочку.
     Окончательно замучился с  компасом,  но  между  стволами просвечивает
явившийся из  туч,  побледневший и  никак  не  соглашающийся убраться диск
солнца... Ориентир! Ладно, говорю себе, какая разница - буду идти точно на
запад.  Мне ведь не  направление важно,  а  чтобы двигаться по прямой,  не
плутать,  кругов  не  делать.  Компас в  карман,  продираюсь сквозь пустой
кустарник. То вверх, то вниз. Однако прошло с полчаса, как впоролся в этот
лесок,  солнце  же  за  ветвями  не  только  не  садится,  а  будто  опять
поднимается.  У меня сердце сжалось -  с ума,  думаю,  схожу.  Выбрался на
каменную осыпь - мать дорогая, это и не солнце вовсе, а луна!
     Теперь непонятно даже,  в какой стороне остались долина со сторожкой.
Тучи,  луна скрылась,  снова налетает дождь.  Дальше трех шагов не  видно,
бреду наобум, лишь бы не стоять. Не сам выбираю дорогу, а детали местности
ведут  неизвестно  куда.   Весь  изодрался,   побился,  в  голове  кошмар.
Представляю себе эту  обезьяну.  Во  что  она  теперь превращается там,  в
комнате? Может быть, разделилась на два, может быть, на два десятка чудищ,
и  они  создают  странные,  ужасные  аппараты,  готовясь колонизовать нас.
Действительно, так беспощадно энергичен заряд развития, с жуткой скоростью
протолкнувший зародыша через червя,  земноводное к млекопитающему,  что на
доброе и  надеяться трудно.  Одна за другой в  сознании леденящие картины.
Вижу,  как смертельный луч исторгается с вершины горы,  шарит, оставляя за
собой полотнища огня и дыма, вижу облака непонятного газа, накатывающие на
столицы государств. Цивилизация гибнет, и последние одиночки, укрывшиеся в
канализации,  в  подвалах,  с  отчаянием спрашивают себя:  кто же  был тот
мерзавец,  последний идиот, который имел возможность, но не пресек в самом
начале  надвинувшийся на  планету кошмар?  Почему  он  не  спалил в  печке
ужасного посланца,  пока тот  был еще комочком,  червяком?..  А  с  другой
стороны,  как спалить?  Вдруг это все-таки не десант,  а мирная, дружеская
делегация, от которой последуют бог знает какие технические блага?
     А затем новые мысли.  Куда я иду,  грязный, оборванный, с воспаленным
взглядом и коньячным запахом?  Был бы сам дежурным в исполкоме, в милиции,
разве поверил бы в  пришельца?  Наверняка отправил бы проспаться,  а  то и
запер бы до утра,  чтобы человек в  себя пришел.  Это одно.  А  во-вторых,
какое же  я  имею право общаться с  людьми при  том,  что весь наверняка в
микробах и  вирусах  иного  мира?  Ведь  насчет  Луны  наши  исследования,
советские,  уже доказали,  что жизни там нет и  не  пахнет.  Но  все равно
американцев,   которые  там  высаживались,  сколько  потом  выдерживали  в
карантине.  А я-то общался, в руки брал, чуть ли не на вкус пробовал, пока
зародыш еще совсем маленьким был.
     Короче, как стоял, так и повернулся на сто восемьдесят градусов.
     Назад!
     Сам должен все решить. Либо поджечь пришельца и сгореть вместе с ним,
чтобы заразы не было, либо... не знаю что.
     И  при этом представления даже не  имею,  где Ишта,  какое конкретное
направление мое назад означает.
     Снова  лес.  Но  другой,  высокий.  Сосны  и  ели.  Прошлогодняя хвоя
слежалась между  корнями в  плотные,  гулкие,  затейливо вырезанные ковры.
Оскользаюсь на них,  падаю,  кровь стучит в  висках.  И  чувство,  будто в
чем-то страшном виноват -  не тем,  что сейчас выпускаю пришельца,  а всей
своей жизнью, потому что таков, какой я есть, не мог не упустить.
     Часов пять уже плутаю, начинает светать. Лес кончился, тащусь куда-то
на  подъем.  Пригорки,  кустарники,  высокая трава -  то,  что  прежде так
приятно  пролетало за  стеклом  автомобиля,  -  обретают  теперь  зловещую
самостоятельность, держат, оборачиваются враждой и сопротивлением. Впереди
каменный гребень,  лезу, дыхание оборвало. Взобрался, стою шатаясь. Передо
мной провал.  Там,  внизу, посреди поля, что-то темное с тусклым пятнышком
желтоватого света посередине.  Не сразу сообразил,  что это окно сторожки,
где в первой комнате горит так и не погашенная мною керосиновая лампа.
     Сел, упал, трясущимися пальцами вынул из пачки папиросу.
     Что делать, как поступать? Ответственность Александра Македонского за
час до битвы у  Граники,  колебания Наполеона перед полем Ватерлоо ничто в
сравнении.
     Ничего не выдумал.  Спускаюсь.  Небо быстро светлеет,  а  с ним и вся
долина.  Возле сторожки все пока спокойно.  Вошел, тихонечко взял со стены
туристский топорик с черной ручкой,  подкрадываюсь к двери.  Оттуда легкий
звук,  будто материю чистят мягкой щеткой.  Ну,  спрашиваю себя,  кого  же
сейчас увижу  -  уэллсовского марсианина с  щупальцами или  гения  добра с
сиянием вокруг макушки?
     Откидываю засов,  удар  ногой в  нижнюю филенку.  Мгновенно оглядываю
комнату.
     Ни страшилища, ни гения!
     В  углу  возле  окна  стоит голый мужик.  Плотного сложения,  с  чуть
кривоватыми ногами.  Очень  обыкновенный,  каких в  бане  навалом.  Он  не
оборачивается на  грохнувшую дверь,  а  усиленно растирает ладонями грудь,
глядя прямо перед собой.
     Прислоняюсь к косяку.  Топорик падает из руки.  Откашливаюсь,  хочу к
нему обратиться,  но в горле какой-то писк. Да и на ум ничего не приходит.
Муторно. Чувствую, внутри бушует высокая температура.
     Человек трет грудь,  смотрит на нее, склонив голову набок, опускается
на корточки, привалившись спиной к стене, принимается растирать бедро. Все
так,  будто,  кроме  него,  в  помещении  людей  нет.  Поведение настолько
нелепое,   что  на   миг  оно  вытесняет  из   моего  сознания  чудовищную
невероятность самого присутствия в сторожке этого субъекта.
     Еще  раз  откашливаюсь.  На  этот раз  удается пролепетать,  что вот,
значит,  я  есть  представитель земной цивилизации и  рад  видеть гостя из
какой-то другой.  В  общем,  что-то вроде <Здравствуйте,  как доехали?> Но
инопланетник занят своим делом,  на меня нуль внимания.  Ну думаю, видал я
пришельцев,  но  чтобы  так...  Делаю  несколько нетвердых шагов  к  нему,
замечаю,  что кожа на груди мужчины отслаивается полупрозрачной пленочкой.
Подхожу еще ближе.  На бедре в том месте,  где он трет,  как бы из глубины
появляется белое пятнышко,  расплывается, постепенно превращаясь в бледный
прямоугольник.
     Перевожу взгляд ниже, на лбу моем выступает пот. Инопланетник ни бос,
ни  обут,  а  наполовину.  Пальцы  ног  срослись  в  одно,  формируя носок
полуботинка и  планочки с  дырками,  куда продеваются шнурки.  Но  все это
желтовато-розовое, как бы выдавленное в коже, все состоит из той же плоти,
что и  тело.  На подошве намечен начавший образовываться рант,  на пятке -
каблук,  который с одного боку потемнел, уже напоминая настоящий. Как если
б, одним словом, обувь выращивалась тут же из организма.
     В глазах у меня все белеет, краснеет, затем возвращается в нормальное
состояние.
     Гость между тем кончил тереть,  принимается очень осторожно сдирать с
бедра  повыше  колена  тоненький прямоугольный участок  кожи,  теперь  уже
совсем побелевший и покрывшийся какими-то точечками.  Я наклоняюсь и вижу,
что это...  справка с места жительства.  Форменная справка на типографском
бланке с подписью и круглой печатью.
     Фамилии не  разобрать,  но  документ точно такой же,  как  я  недавно
получал у себя в Москве на улице Усиевича в жилкооперативе <Драматург>.  А
под справкой опять нормальная кожа.
     Комната еще раз покраснела. Вздыхаю и, к удивлению своему, убеждаюсь,
что потолок ушел вбок,  а я стою на горизонтальной стене, прижавшись щекой
к полу,  который принял теперь вертикальное положение.  Пытаюсь оторваться
от  грязных шершавых досок,  не  позволяет какая-то  прижимающая,  давящая
сила.  Запаниковал,  вскрикнул,  а потом соображаю,  что вовсе не на ногах
стою, а лежу. Видимо, грохнулся в обморок. И прижимает меня не что-нибудь,
а сила тяжести.
     После того как понял это, в помещении все расставилось по местам.
     Свет уже не утренний,  а далеко за полдень -  значит,  провалялся без
сознания несколько часов.
     Смотрю, пришелец нагнулся, рассматривает полностью созревшие на ногах
черные полуботинки. Скинул один, снял второй - под ними обыкновенные босые
ступни. Быстро оглядел ботинки со всех сторон, ставит их прямо на мой этюд
<Березка>. Присаживается на корточки, начинает разглядывать темное пятно у
себя на животе, трет его.
     Чувствую себя отвратительно,  во рту медный вкус, дыхание порывистое.
Тем не менее кое-как поднимаюсь,  подхожу к  инопланетнику.  Этюд у  меня,
правда, написан на лаке и уже высох, но все равно весьма неприятно. Снимаю
полуботинки с этюда,  один ставлю на пол,  другой рассматриваю. Ростовский
обувной  комбинат,   сорок  второй  размер,  цена  двадцать  семь  рублей,
внутренняя отделка из свиной кожи,  верх телячий. Сам носил такую модель и
могу поручиться,  что  даже товароведа-браковщика тут ничего не  озадачило
бы.  Полуботинок,  кстати,  выращен не совершенно новым, а слегка ношеным.
Черт знает что, одним словом!
     Не  зная,  что  и  думать,  растерянно роняю странную вещь.  Гость из
небесной  бездны  упорно  продолжает меня  не  замечать.  Не  вставая,  он
дотягивается, берет оба ботинка, кладет опять на этюд.
     Я  опять снимаю их  с  <Березки>,  кладу в  сторону.  Посланец звезд,
вставши на  этот раз,  возвращает их на место.  Причем ни раздражения,  ни
досады -  все так,  будто не живой человек нарушает порядок рядом с ним, а
бездумная природа, ветер, например.
     Но теперь я уже обозлен. Беру ботинки, швыряю в дальний угол. Вестник
Вселенной, бросив, впрочем, на меня косой взгляд, поднимается, шествует за
своим  имуществом,  ладонью  аккуратно оттирает следы  штукатурки с  кожи,
ставит обувь, где она раньше была.
     Все до такой степени бытово,  все так лишено торжественности, которая
соответствовала бы моменту исторической встречи,  что прямо оторопь берет.
Но  так или иначе,  продолжать соревнование мне уже не  по  силам.  Махнул
рукой,  вышел,  стукнувшись  о  косяк,  в  свою  комнату.  Меня  то  жаром
охватывает,  то бросает в  холод.  На подоконнике зеркальце.  Взял -  язык
обложен,  вокруг носа и  губ красноватая сыпь.  К счастью,  вспомнил,  что
захватил с  собой  в  запас  прозрачный листок с  таблеточками олететрина.
Отщипнул три штуки, проглатываю.
     Сел на койку.
     От  соседа все  время доносится шлепанье босых ног  по  полу  и  звук
растирания.  В  проеме двери  мелькает то  и  дело  его  белая фигура.  За
каких-нибудь полчаса он отрастил на ступнях безразмерные синие носочки, на
корпусе -  хлопчатобумажную майку и  зеленые шерстяные трусики.  Все,  что
возникает на нем,  сразу же снимает,  кладет на мои этюды, на хворост либо
вешает на один из заржавленных гвоздей в  стене и без перерыва принимается
за  что-нибудь новое.  Бурое  пятно на  животе оказалось корочкой паспорта
(старого образца, до обмена). Этот документ пришелец выращивал постепенно,
отделяя листок за листком, которые, скрепленные у корешка, так и болтались
до времени возле пупа.
     Но  досмотреть процесс  до  конца  я  уже  не  мог.  Силы  исчерпаны,
сваливаюсь на постель в тяжелом, прерывистом, горячечном сне.
     Так вот,  представьте себе, началось наше совместное житье, длившееся
не более восьми дней. За этот срок, ни на минуту не покидая комнаты, ничем
не питаясь,  представитель чужого разума взрастил из собственной плоти все
необходимое,  чтобы на среднем бытовом уровне скромно включиться в  земную
жизнь,  и  духовно подготовил себя к тому же самому.  Это трудно поддается
объяснению,  но  по собственному почину он ни разу не прореагировал на мое
присутствие в домике.  При нем я опасно заболел,  при нем чуть не умер, но
этот тип даже взглядом на меня не повел,  не подал стакана воды.  А  между
тем  у  него вполне хватало внимания на  все другое.  Глаза даже вечером и
ночью отлично видели нужный гвоздь в стене,  руки прекрасно справлялись со
всем тем, что ему было необходимо. В этой связи мне приходит в голову, что
со  стороны писателей-фантастов и  ученых ошибочно сводить внеземной разум
только к четырем обязательным категориям:  выше нашего,  ниже,  враждебный
или дружественный. Он, увы, может оказаться просто хамским разумом!
     Но об этом я думал позже.  В момент первого шока не до того было. Как
выяснилось,  я  перенес тогда жестокое воспаление легких,  какой-то период
находился между  жизнью и  смертью,  поэтому все  происходившее осталось в
памяти только отрывками. Пожалуй, некоторую (но небольшую) часть того, что
я видел,  можно отнести на счет галлюцинаций.  Не уверен, например, что на
самом  деле  пришелец  выдавил  себе  в  рот  тюбик  кобальта  зеленого  и
позеленел,  скорее я сам до конца использовал этот наиболее предпочитаемый
в моей тогдашней творческой палитре оттенок.  Сомневаюсь также,  что гость
небесных  глубин  действительно вырастил из  себя  проигрыватель <Аккорд>,
пластинку с  концертом Эдиты Пьехи,  с  удовольствием прослушал знаменитую
певицу и затем врастил все обратно, растворив в организме. Сомневаюсь. Тут
какая-то  странность.   Почему  именно  Пьеха,  а  не  Синявская,  скажем,
исполнительница никак не меньшего дарования и женской прелести?..  Правда,
о  вкусах  не  спорят.   Что  твердо,  так  это  инопланетник,  окончивший
биологическую  эволюцию,   совершил  в  течение  недели  столь  же  скорую
социальную. И речь тут идет об овладении речью.
     Гость  <заговорил> утром  второго дня,  как  я  вернулся в  сторожку.
Сначала то были прокашливания и продувания, какие делает оперный бас перед
выходом на сцену,  рычание,  опробование всего голосового аппарата.  Затем
несколько часов от  него  доносились <а>,  <о>,  <у>,  взрывные согласные,
смычные и прочие. К вечеру он произносил уже комплексы звуков вроде <дыр>,
<бул>,  <шел>,  потом пошли сочетания двух-трех комплексов,  то есть почти
слова,  но  бессмысленные,  а  ночью уже  складывал из  этих наборов целые
предложения. В первые же сутки мною было замечено, что пришелец никогда не
отдыхает,  либо  шагает из  угла в  угол,  растирая себя,  либо сдирает со
своего тела новые предметы туалета и  всяческие бумаги.  Теперь к хождению
прибавилось бормотание.  Как ни проснешься, засветло или в темноте, все та
же  непрекращающаяся речь.  Иногда  это  вполне  можно  было  посчитать за
русский язык, потому что тонировка вскоре сделалась нашей и невпопад стали
проскальзывать  русские  слова.   Я  несколько  раз  напрягался,   пытаясь
разобрать, что именно высказано, и потом спохватывался.
     Но  на  третий  день  из  комнаты  вдруг  отчетливо  прозвучало:  <Не
подскажете, сколько времени?>
     Я  в  этот момент как  раз дотащился к  ведру с  водой,  чтобы запить
лекарство,  от  неожиданности уронил свою  таблетку.  Очень  обрадовался и
заторопился к пришельцу в его комнату.
     Однако голый человек,  глядя не на меня, а прямо перед собой в стену,
сказал совсем неожиданное: <Сама уступи. Подумаешь! Сейчас все инвалиды>.
     Затем бессистемный набор слов и опять связная фраза, но совсем другим
тоном: <Прошу вас молчать, когда вы со мной разговариваете!>
     Видимо,  это  было  овладение риторикой различных слоев  общества.  С
этого  времени  инопланетник  стал  говорить  осмысленными  предложениями,
которые,  однако,  не  были  связаны между  собой.  Голос  звездного гостя
сначала  звучал   как-то   сухо,   металлизированно,   словно   запись  на
некачественной  ленте,   но   постепенно  обрастал  фиоритурами,   делался
естественней.  Час  от  часу губы пришельца двигались быстрее -  он  начал
примерно с  десятка слов в  минуту и  довел их  количество до четырех-пяти
сотен и  больше,  так что это превратилось в  жужжание,  затем в  гудение,
потом  в  свист,  негромкий,  правда.  Я  притерпелся к  этому звуку,  как
привыкают к неисправному холодильнику.  Так было опять-таки суток трое,  а
может быть, и четверо, не помню.
     И  вдруг  гость  выключился.  Напрочь умолк.  Вероятнее всего,  умолк
потому,  что  выучился произносить все  слова и  комбинации слов,  которые
считал  необходимыми для  благополучного функционирования в  нашей  земной
действительности.
     Во  всяком  случае,  я  сплю,  и  вдруг  внезапная тишина.  Это  меня
пробуждает.  Обеспокоенный,  встаю,  держась за стенку, иду к пришельцу. И
вижу,  что он  разлегся на полу врастяжку.  В  первый раз за все это время
отдыхает.  А по стенам гвозди все до единого заняты вещами, на моем эскизе
<Березка> полуботинки,  на другом -  синие кеды и под окном две аккуратные
стопочки.  Это  документы и  деньги  -  главным  образом  помятые рубли  и
пятерки.  Трудно поверить,  что  вся  эта  масса  материи,  включая самого
человека,  возникла,  развилась из  крохотной мягкой выпуклости на  черном
камешке. Однако факт, как говорится, налицо.
     Осматриваю,  что же он из себя понавыращивал,  замечаю, что некоторые
предметы туалета повешены еще не вполне готовыми. Так, скажем, пуговицы на
паре модных польских джинсов -  знаете,  недорогие,  рябенькие,  -  еще не
опластиковались  до  конца,   сохраняют  тельный  оттенок.   А   постромки
парусинового вещмешка пока откровенно из  человеческой кожи -  со светлыми
волосками и порами.
     Автоматически  снимаю  мешок  с  гвоздя.   Инопланетник  приподнялся,
провожает его (вещмешок,  но  не меня) взглядом.  Выхожу из дома на дождь,
закидываю жутковатое изделие подальше в лужу.  Все как-то импульсивно, без
мыслей.
     Возвращаюсь в  комнату.  Посланец небесной бездны  сидит  на  полу  и
энергично растирает себе спину над  лопатками -  собрался вырастить другой
мешок взамен. И ни слова упрека, ни жеста в мою сторону. Как будто я такое
существо, на которое не стоит тратить никаких эмоций, в том числе и гнева.
     Затем неожиданно,  глядя в сторону: <Молодой художник тонко чувствует
красоту родной природы>.
     Не  знаю,  возможно,  это болезнь,  но скорее всего критической массы
достигла у  меня  оскорбленность его  хамским поведением.  В  мозгу что-то
соскочило,  кровь вскипает,  хватаю топорик,  благо он  тут  же  валяется,
бросаюсь на  пришельца.  Тот проворно вскакивает,  протягивает мускулистые
руки.  У  меня  неизвестно откуда  взявшаяся сила,  наношу удар,  метясь в
голову. Не выходит - лезвие с хрустом вонзилось в плечо. Через миг топорик
вырван из моей руки,  отброшен.  Но я и сам теперь в ужасе. Обмяк, разинул
рот.
     Понимаете,  удар  развалил плечо  чуть  ли  не  надвое,  но  рана  не
заполнилась кровью.  Вообще ничем не заполнилась, и срез не красный, а тот
же канифольный,  желто-коричневато-охряной,  что и первичный комочек.  При
этом  вестник Вселенной не  чувствует боли,  страха.  Выпятив челюсть,  он
брезгливо смотрит на разваленное плечо, сжимает это место пальцами, отчего
края  раны  склеиваются.   Садится  на  пол,  по-азиатски  скрестив  ноги,
закидывает руку  назад,  придерживая локоть  другой рукой,  и  снова  трет
спину.
     После этого мы  были вместе еще день,  ночь и  второй день -  полтора
суток,  самые тяжелые в течение моей болезни.  Кашель раздирает,  царапает
грудь  и  горло,  легкие чем-то  забиты,  не  берут  воздуха,  не  успеваю
отдышаться за  редкие перерывы между приступами.  В  какой-то миг подумал,
что  умираю,  и  даже  обрадовался  -  конец  ответственности!  Но  сердце
оправилось, и я устыдился.
     Именно на  этот период падают галлюцинации,  и  тогда же  я  два раза
бросался на  инопланетника с  намерением его  задушить.  Будучи неизмеримо
сильнее,  он,  конечно, без труда отбивал мои атаки, но никогда не отвечал
ударом на удар. И дверь в его комнату постоянно оставалась открытой.
     Смутно помню последние часы пребывания звездного человека в сторожке.
Кажется,  именно тогда,  заметно торопясь, он вырастил из себя зеркальце и
зубную щетку.
     Самый  момент  ухода  я  пропустил.   Могу  только  сказать,   что  в
полузабытьи  услышал  над  собой  два  спорящих  голоса.  Один  собеседник
требовал от второго, чтобы тот побыл в доме со мной до вечера. Другой, как
будто бы пришелец,  угрюмо отнекивался,  ссылаясь на то, что <производство
ждать не может>.  После этого у  меня провал,  а придя в себя,  вижу возле
койки скульптора из  Алма-Аты  и  еще одного мужчину,  который оказывается
врачом. Запах спирта, укол, потом они усаживают меня на двуколочку, долгим
кружным путем везут в город.
     И  уже там,  когда я  на больничной постели,  скульптор рассказывает,
что,  не получив обещанной открытки,  решил проведать меня и нашел в таком
состоянии.  По его словам,  в  сторожке в тот момент был случайный путник,
турист в  польских джинсах,  который в результате долгих уговоров дал-таки
слово побыть со мной,  больным, пока скульптор привезет врача. Но обманул,
ушел,   бросил.   Алма-атинский  маэстро   возмущен,   клянется  разыскать
незнакомца в столице Казахстана,  публично дать пощечину,  осрамить. Потом
понемногу  успокаивается и  лишь  повторяет:  <Это  ж  не  человек!  Разве
настоящий человек так сделает?> Я-то знаю,  человек этот <турист> или нет.
Но   при   моих  попытках  объяснить,   как   все   было,   врач  начинает
переглядываться со скульптором,  сует мне успокоительное и  заверяет,  что
все образуется.  Прошу принести вещмешок, который хозяйственный маэстро не
забыл выудить из лужи.  Однако за прошедшие двое суток заплечные лямки там
вполне дозрели и ничем не отличаются от настоящих...
     <Куда ушел?> Да просто жить!..  Нет,  именно не завоевывать Землю, не
колонизовать, не переделывать на какой-то другой лад, а как раз устроиться
наилучшим образом и благоденствовать, отдавая поменьше, получая побольше.
     Насколько  я   теперь  понимаю,   где-то  в  безднах  космоса  плывет
планета-кукушка. Не будучи в силах прокормить рождаемою ею живое вещество,
она  рассылает  его  в  пространство  запечатанным в  камне.  Эти  комочки
наделены поразительной способностью:  попадая после  долгого путешествия в
тот  или  иной  мир,  они  умеют  мгновенно собрать информацию,  какой вид
является здесь наиболее преуспевающим. На Земле это человек, и поэтому мой
сосед остановился именно на  стадии человека.  На  Марсе,  будь там жизнь,
зародыш с  планеты-кукушки обернулся бы марсианином,  однако не просто,  а
марсианским  вельможей,  марсианским  заведующим  продскладом,  директором
торговой  базы.  Приходится также  думать,  что,  когда  посланец странной
планеты формируется и  вызревает у нас,  допустим на Земле,  он ухитряется
заменить собой кого-нибудь из  землян точно так  же,  как птенец-кукушонок
заменяет собой потомка сойки,  например,  выталкивая из гнезда и из жизни.
Было бы  очень сложно для этих путешественников совсем заново внедряться в
земную действительность,  создавая себе  вымышленную биографию,  организуя
людей,  которые будто  бы  их  прежде знали.  Скорее всего  такой  субъект
непостижимым для нас способом нащупывает в  окружающем пространстве уже не
худо устроенную личность, каким-то внутренним взрывом незаметно уничтожает
ее,  распыляя на атомы, и спокойно встает на ее место со всеми вытекающими
последствиями.  Поскольку во всем этом я разобрался, для меня <феномен X>,
например,  вовсе не загадка, как для всей академии. Конечно, это пришелец,
причем совсем свежий...
     <Никогда не  обнаруживали при вскрытии...>  Да,  не обнаруживали.  Но
во-первых, посмертные вскрытия практикуются лишь последнее столетие. А что
касается несчастных случаев,  войн,  то  пришельцы как  раз  умудряются не
попадать туда,  где  опасно и  трудно.  В  средние века  солдатами они  не
нанимались, и сейчас их среди летчиков-испытателей не встретишь, учителями
шестых классов в среднюю школу они не идут. Но главное даже не в этом, а в
том,  что с  течением времени у  них развиваются внутренние органы,  как у
нормальных людей. Тот чужак, который внедрился в Шуркина, видимо, попал на
флюорографию  очень  скоро  после  того,   как   заменил  собой  прежнего,
настоящего коммерческого директора.  Уверен,  через  годик у  него  легкие
будут на месте,  сердце, позвоночник и все другое. Не исключено, что и сам
он постепенно станет порядочнее.  Есть же масса примеров, когда в старости
раскаиваются самые закоренелые преступники.  Ну и  среда,  конечно,  может
действовать,  воспитывать человеческие качества.  Мне это хорошо известно,
потому что сам из пришельцев...
     Да нет,  вы не надо,  не пожимайте так плечами...  Да я же вижу!.. Ну
вот,  я и хочу рассказать. Понимаете, тогда, после этой эпопеи в сторожке,
выписывают из  больницы.  Отвезли меня  скульптор с  врачом  на  аэродром,
попрощался,  обнялись,  сажусь в самолет.  И плохо на душе. Тоска, уныние,
боль.  Тревожусь,  не навредит ли нам этот <турист>.  Вспоминаю, каким сам
оказался    беззаботным    в    создавшейся    ситуации,    нерешительным,
неприспособленным,  другой на моем месте поездку в  Алма-Ату не откладывал
бы на день,  не дожидался,  пока зародыш в целую обезьяну вырастет, в горы
пошел бы не ночью,  а  раньше,  не плутал бы там,  спутав солнце с  луной.
Одним словом,  ругаю себя,  и вообще мир стал каким-то зыбким,  сдвинутым,
все   понятия  перевернуты.   Бесперебойно  гудят   двигатели  Ту,   внизу
откатываются облака, а мне стыдно самого себя. Кто я такой, для чего живу,
за  что мне себя уважать?  Вот окружила пассажиров комфортом четкая служба
Аэрофлота.  Тысячами тружеников,  начиная от конструкторов машин,  от тех,
кто добывает нефть,  кончая кассиршей, вручившей мне билет, обеспечивается
современное технологическое чудо полета.  А  я?..  Лично я что же людям за
это?..  Ведь почет,  которым пользуюсь,  деньги,  поездки -  все Левитану,
собственно,  адресовано,  преподавателям в институте,  которые меня учили.
Сам-то  ничего еще в  мир не внес.  Сколько продано картин,  и  за большие
тысячи,  а все ремесленное,  все по схеме, играючи, легко, без сердца, без
усилия, фальшивка.
     И  знаете,  начинаю бояться разоблачения.  Немедленного,  вот сейчас,
прямо на месте.  В соседнем кресле пассажир дремлет,  до меня ему никакого
дела, а я жду, что поднимется сей момент и влепит мне пощечину. Стюардесса
идет с подносом,  а я думаю,  возьмет стакан да выплеснет в физиономию.  А
мне возмутиться даже нельзя,  потому что все правильно, потому что как раз
так со мной и надо. В общем, охвачен сумасшедшей паникой.
     А потом вспоминается одно необъяснимое обстоятельство. Лет семь назад
было.  Лежим с  женой утром в  постели,  про  сынишку,  про  родственников
говорим.  И вдруг она мне: <У тебя сердце совсем не бьется!> Как так? Руку
на  грудь,  действительно  глухо.  А  чувствую  себя  отлично.  Зарядка  с
гантелями,  дважды в неделю в бассейн, и вообще на мне пахать. Однако Лена
моя в страхе. Давай, мол, поднимемся наверх. А там в квартире врачи живут,
так,   полузнакомые  -   затопили  нас  однажды,   вот  и   разговорились.
Поднимаемся,   позвонили.   Она  на   работу  торопится,   он  диссертацию
подклеивает -  стол весь в  бумагах.  Тем не  менее достает свою трубочку.
Лицо  недоуменное,  пытается нащупать пульс:  <Давно это  у  вас?..  Болей
нет?..  Одышки  нет?..  Повернитесь так...  Присядьте...  Привстаньте...>.
Поднимает плечи, разводит руки. Феномен исключительный, небезынтересно для
науки. Очень хотел бы заняться лично сам, но днями защита. Не соглашусь ли
походить пока так,  не обращаясь в  другое место?  И тут,  кстати,  у меня
выгодная работа,  связанная с командировкой. Вернулся. Нашему врачу защиту
отложили,  вычерчивает  дополнительные графики.  Жена  просто  насильно  в
поликлинику!  А там запись,  там очередь. Эпидемия гриппа - еще в коридоре
суют под мышку градусник.  Терапевт сидит замученный, не поднимает головы,
только в  карточку пишет.  <Температуру мерили?..  Слабость есть?  Боли  в
пояснице?> Отвечаю,  что температура нормальная,  но вот сердце не бьется,
пульса нет.  <Сердце,  говорите, не бьется? У меня еще двадцать человек на
прием и пятнадцать вызовов...  Следующий!> В общем,  побольше года я тогда
проволынил, а после начался слабенький стук в груди.
     Вспоминаю этот  эпизод,  двигатели звенят,  и  меня  осеняет  -  черт
возьми, а не подменный ли я-то?! Действительно, ведь как сердце исчезло, и
страдать  перестал,   что   халтурю.   Читать   вдруг   скучно  сделалось.
Консерваторию с женой совсем забросили. От нее только и слышишь: <Я на эту
шубу больше смотреть не могу!>  И  сразу с ней соглашаюсь.  Встречаться со
старыми,  еще студенческой поры друзьями перестал - только деловые, нужные
связи.  На выставке как-то наскочил на прежнюю компанию:  <Тебя, Вася, как
подменили>.
     Размышляю дальше и обнаруживаю,  что без шуток вся моя деятельность -
какая-то  хватательная поспешность.  Гоняюсь за изобилием роскошных вещей,
дорогих  услуг,  и  поскольку  постоянно  открываются  новые  возможности,
насытиться невозможно. Я на свою <Волгу> чешские фары поставил, а знакомый
едет на три месяца в  Сомали.  Идем с  женой к  соседям похвастать,  как в
самом лучшем берлинском отеле останавливались,  а  у тех на стене неведомо
откуда взявшаяся коллекция псковских икон.  Гонка и гонка,  все равно хоть
где-то,  но отстанешь,  поскольку всего охватить нельзя.  И при этом же на
фоне успехов где-то, далеко спрятанная, гнездится тревога. Вдруг ощущение,
что занимаешь не свое место,  но так уж получилось, что и сам и окружающие
обязались пока этого не замечать. Пока!
     От этих мыслей весь мокрый стал.  Хочется бежать,  переменить что-то,
немедленно действовать.  А куда побежишь в самолете -  восемь тысяч метров
над землей!
     И  в  конце  концов  говорю  себе,  что  есть  единственное  средство
постоянно оставаться удовлетворенным.  Это  найти  себя.  Не  спешить,  не
завидовать, а полной мерой осуществлять то, к чему у тебя способность.
     Приехал домой,  начатую заказную вещь  не  стал продолжать,  договоры
расторг, этюды, сделанные в горах, забросил. В мастерской натянул холст на
подрамник,  сел перед мольбертом. Ну думаю, только настоящее, заветное, за
что  меня в  институте уважали,  будущность прочили.  Хвать-похвать,  а  в
душе-то  пусто!  Когда-то  были  свежий колорит,  свое  видение предметов,
фантазия.  Но растерял.  Искать,  мучиться отвык, рука сама идет на схему.
Пишу, соскребываю, опять начинаю, бился-бился - результатов нет. А уровень
жизни уже установленный,  высокий. Постепенно пораспродали с Леной люстры,
всякие там суперклассные магнитофоны.  <Волгу> отогнал в  комиссионный.  И
все-таки хватило мужества признать, что поздно спохватился...
     Да,   преподавателем.   Это  ведь  у  меня  осталось  -   мастерство,
ремесленный навык.  Из своего прежнего окружения многих,  конечно,  удивил
очень.  Но  доволен,  даже счастлив.  Спокойно стало на сердце,  ничего не
боюсь,  за  свое дело полностью отвечаю перед кем угодно,  на  собственном
дворе,  хоть  маленький,  но  хозяин.  Работы  хватает.  Студию для  ребят
организовал.  Не все мои кружковцы выйдут в художники, но что они лучше от
этих занятий делаются, не сомневаюсь. И жена, между прочим, начала писать.
Тоже ведь Суриковский кончала,  но при наших прежних деньгах то в  магазин
за  чешским стеклом,  то  за  финской мебелью.  А  теперь  в  свободную от
хозяйства  минуту   присядет  с   кистью,   оригинальные  такие   акварели
получаются...
     <Вредят?..> Кто,  пришельцы?.. Да зачем им вредить? Во всяком случае,
сознательно вредить  нет  смысла.  Кукушонок  же  не  стремится  разрушить
гнездо,  в  котором так удобно устроился.  И  я  не  приносил вреда своими
опусами,  только мешал,  загораживал дорогу настоящему. Шуркин тоже небось
хочет,  чтобы все было хорошо,  а не плохо,  ведь по его вкусам не разруха
нужна,  а чтобы в магазинах большой выбор дорогих товаров,  в ресторанах -
изысканные блюда.  Короче говоря,  инопланетники субъективно не  настроены
портить что-нибудь на Земле.  Но они чужие,  холодные. Хоть мой приятель у
речки Ишты.  По  его задаче я  был не  нужен,  он и  смотрел как на пустое
место.
     Вот  равнодушие,  чужесть и  страшны.  Вы  разве  не  замечаете,  как
распространяются по миру эти безродность, пришельчество?
     Взять Запад.  Террористы захватывают заложников -  дай  им  миллион и
авиалайнер,  в  противном случае  всех  перестреляют.  Человеческая жизнь,
словно разменная фишка,  -  нажал курок,  и никакой достоевщины.  Торговцы
порнографией наполняют рынок цинизмом, грязью, коммерческие издательства -
бросовой,  тоже грязной литературой.  И все это для денег,  для прибыли. А
вещи,  материальные ценности!  Прежде даже  в  зажиточной семье любую вещь
донашивали до конца, в крайнем случае прислуге отдавали, а сейчас огромные
массы  сырья,  неимоверные количества энергии тратятся,  чтобы  покупатель
ежегодно менял  костюмы,  телевизоры,  мебель,  автомобили,  выбрасывая на
свалку все прежнее, почти новенькое. Все так, будто не было у нас предков,
не предвидится потомков, которым ведь тоже понадобится мировой ресурс. Все
так, будто сегодняшнее поколение последнее...
     А  у  нас?   Бывает,   важное  дело,  спешишь  в  учреждение,  а  там
безразличная рожа инопланетянина. Или недавно в газете возмущенная статья.
Помните,  главный  инженер  небольшого завода  открыл  резервуар отходов и
загубил по  всей  длине целую речушку.  Концы у  этого инженера что-то  не
сходились с концами, опасался премию упустить. А между тем на этих берегах
когда-то  славянские полки  стояли против половцев,  потом советские воины
против фашистов.  Сам инженер тоже из этой местности, значит, здесь же его
мать и отец встречались первым свиданием,  здесь он сам голопузым огольцом
плескался с приятелями, ловил уклеек. Все так, а он одним махом превращает
речку  в  черную,  грязную канаву.  Ясно  же,  что  в  действительности не
человек, а инопланетник, у которого не было на Земле никакого прошлого.
     Или  слова...  Ну  слова,  которыми  мы  все  объясняемся.  Разве  не
попадались вам персонажи,  чьи слова -  только сотрясение воздуха?  Верить
нельзя, надеяться, что сделает, как сказал, не приходится. Вы удивляетесь,
а штука-то в том,  что он пришелец.  Ему слова русского языка не с детства
постепенно приходили в  сердце,  не  жизнью он  их постепенно постигал,  а
просто за какие-то двое суток,  как мой знакомец, выучился произносить, не
вникая в  смысл.  Тот же  Шуркин наверняка частенько употребляет сочетания
<долг перед обществом>,  <права гражданина> и  тому подобные.  Но это ведь
только  звуки,   а   вовсе   не   отражение  его   настоящих  интересов...
Инопланетники,  строго  говоря,  всегда врут,  даже  если  случайно правда
выскочила.  Сказал,  например,  <снег черный>. Тут уж явная ложь. Но когда
утверждает,  что  белый,  все равно соврал,  потому что такое заявление не
жаждой истины рождено, а просто говорящий считает, что в данном случае так
выгодней.
     <Не разрушили земную цивилизацию...> Да,  не разрушили.  И не могли с
ней ничего сделать,  потому что раньше и  люди и  страны были разрозненны,
технология слабенькая.  Произошел  казус,  он  и  гаснет,  затрагивая лишь
маленькую сферу.  Но сейчас-то иначе.  Все связано со всем. Директор выдал
липовую сводку,  его перестали прорабатывать.  Но на этом же не кончается.
По его цифрам другому предприятию спускают план. Оно чего-то недополучает,
тоже принимается мудрить, и все катится нарастающим комом.
     Вот поэтому и опасно -  отдельного ничего не осталось. Дымят заводы в
Детройте, производя ненужные лимузины, а копоть поднимается в верхние слои
атмосферы,  зависает  над  долиной  Ганга,  загораживая солнечные лучи,  и
пожалуйста, неурожай. Прежнего разбойника одна кобыленка уносила, когда он
путника ограбил, а теперь в моторах авиалайнеров пятьдесят тысяч лошадиных
сил  хрипят,  роняют  пену.  И  если  террористам удастся со  складов НАТО
украсть атомную бомбу,  вполне могут превратить в  пепел сразу всю Бельгию
или Голландию -  им-то что Тиль Уленшпигель,  картины Рембрандта, если они
пришельцы, если не на Земле родились, а с планеты-кукушки прилетели?..
     <Не  верится!..>  Во  что  вы  не  верите?..   <Пригрезилось?..>  Мне
пригрезились и  комочек,  и  выросший из  него  человек,  потому что  я  в
лихорадке? Прекрасно! Ну-ка посмотрите наверх! Думаете, зачем я вас именно
сюда привел,  к  университету?  Затем,  что здесь обзор большой и огромное
небо.
     Смотрите,  смотрите!.. Видали, звездочка с неба сорвалась?.. А теперь
здесь,  прямо над стадионом.  Смотрите же!..  Вон еще летит. Правее. Да не
туда!   Куда  вы  смотрите,   правее!..  Двадцать  восьмое  июля  сегодня,
правильно? Мой приятель в сторожке тоже двадцать восьмого июля явился. Вон
оттуда они  несутся,  от  созвездия Персея.  В  эту  ночь  Земля  как  раз
пересекает их поток.  Сейчас должен быть звездный дождь... Видите, видите,
начинается!   Вот  две  звездочки  пролетели,  погасли,  вон  три...  нет,
четыре!.. Вот еще одна... две... Как они сверкают на бархате неба!
     Ну, скажу вам, насыплется в эту ночь на Землю пришельцев. Конечно, из
тех звездочек,  что мы  видим,  почти все сгорают.  Но  которая до  самого
горизонта падает,  уж будьте уверены.  Так и знайте,  через неделю,  через
месяц про  кого-нибудь скажут:  <Ну  просто как  подменили!  Совсем другой
человек стал!>
     <Что с  ними делать?>  Как  что!  Мы  же  не  можем обратно в  космос
отправить,  которые нападали. Таких вот шуркиных. Я, собственно, поэтому и
преподавать  пошел,  а  не  в  сувенирный  комбинат.  Детей  надо  растить
устойчивыми против пришельчества.  А  если уж  подменили,  то воспитывать,
перевоспитывать.   Чем  больше  на  Земле  механизмов,  машин,  тем  яснее
становится, что главная функция настоящего человека - нравственная. Важно,
чтобы он неравнодушным был,  заинтересованным,  чтобы энтузиазм. Если чего
не знает,  не умеет,  всегда найдется,  кому показать.  А  когда с моралью
слабо,  он и спрашивать не станет.  Сляпал кое-как,  а что потом,  ему все
равно...
     Все-таки не верите?..  Ну и не надо. Только у меня совет. Допустим, у
вас  затруднение  на  производстве,   в   конторе  или  вообще  в   жизни.
Предположим,  вы стоите перед выбором:  так поступить или этак. Вот прежде
чем вынести решение, проверьте, не пришелец ли вы.
     Положите руку на грудь - бьется ли человеческое сердце?


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ДЕМОН ИСТОРИИ


   Рассказ



     Есть мнение, будто существует муза истории - Клио, кажется, ее звать.
Величественная женщина  с  прямым  греческим  носом  и  твердой  мраморной
грудью,  одетая в  белоснежную тунику.  Говорят также,  что ей свойственно
влечение к  особо одаренным,  выдающимся личностям и  что,  полюбив одного
такого, она уже не изменяет ему, проводя своего избранника через все ею же
самой воздвигаемые в  ходе времен препоны.  Что  всевозможные исторические
события,  несчастья  и  трагедии  именно  таким  упорством ее  симпатий  и
объясняются.
     Но сомнительно все это.  Сомнительно даже,  что муза истории - вообще
муза.  Согласно последним научным  данным  Клио  и  не  прекрасная женщина
совсем,  а господин в пыльного цвета сюртучке,  который,  помните, являлся
однажды к  гениальному немецкому композитору Адриену Леверкюну.  (При этой
встрече,  кстати, выяснилось, что он в известном смысле самим Леверкюном и
был.)*
     _______________
          * Смотри роман Томаса Манна <Доктор Фаустус> (Прим. автора).


                                    I

     <...20  июля Астер подписал указание щ8 под названием <Методы ведения
войны>.  В  тот же  день,  чтобы ободрить своих генералов,  он собрал их в
глубочайшем бомбоубежище виллы <Уца>.  Сохранившийся отчет об  этой беседе
является  одним  из  наиболее  ярких  документов,   раскрывающих  личность
руководителя Объединенных Земель.
     - Я созвал вас, - сказал Отец, открывая совещание, - чтобы сообщить о
своих мыслях по поводу надвигающихся событий.  Мой разум полон настоящего,
прошедшего и будущего.  Я отдаю себе полный отчет в том, что нам предстоит
пережить,  и  моя  воля  достаточно сильна  для  принятия  самых  жестоких
решений.  -  При этих словах он  прошелся по залу и  остановился,  закусив
губу,  оглядывая генералов своим  завораживающим взглядом.  Его  тщательно
убранная борода,  известная всему миру по  миллионам портретов,  вызывающе
выдавалась  вперед.   -   Напомню  вам,  что  одним  из  главных  факторов
сегодняшнего исторического развития  является  моя  собственная личность -
при всей скромности своей утверждаю: незаменимая. Людей такого масштаба не
было  и  нет.  Но  как  долго  будет действовать этот  фактор?  Сейчас мне
пятьдесят. Через десять-пятнадцать лет будет уже шестьдесят или шестьдесят
пять,  и  преимущество,  которым родина обладает,  имея  меня,  перестанет
играть такую огромную роль. Поэтому, если мы хотим чего-нибудь достигнуть,
нужно  действовать немедленно.  Судьба  всех  вас,  здесь  присутствующих,
будущее Объединенных Земель и  человечества зависят от меня,  и  я намерен
поступать соответственно.  Но сначала несколько слов о вашем поведении при
встрече с  будущим противником -  заметьте,  что я еще не сказал,  кто он.
Определяющим тут  должна быть  решимость.  Не  бойтесь поступков,  которые
могут  оказаться  неправильными;   я  всегда  предпочту  того,  кто  вынес
ошибочное решение,  тому,  кто не  принял никакого.  Во  всем имейте перед
собой конечную цель - то есть благо Объединенных Земель. С противником - я
опять-таки еще не называю его -  не разговаривайте.  Этого противника вам,
кстати,  никогда и не переговорить.  Меньше слов и дебатов. Полагайтесь во
всем на свою волю,  которая -  я верю в это - сама собой и, возможно, даже
вопреки логике (оно,  между прочим,  и лучше,  если вопреки) произведет на
свет единственно правильное решение. Плюньте также на нравственность. Если
ваша  цель  будет  достаточно велика,  она  оправдает  любую  жестокость и
сделает ее гуманной.  Помните, что нет подлости вообще. Есть подлость лишь
по отношению ко мне, вашему Отцу, и по отношению к Объединенным Землям...
     Так  разглагольствовал Отец,  подавляя слушателей жуткой силой  воли,
сверля их свойственным одному ему в  целом мире пугающим,  гипнотизирующим
взглядом,  который редкий человек мог  выдержать больше двух-трех  секунд.
Бредом  могла  показаться  эта  речь,  но  за  ней  уже  стояли  последние
достижения науки,  миллионы рабочих уже  собирали на  заводских конвейерах
оружие,  были  приготовлены  огороженные  колючей  проволокой  <резервации
воодушевления>,  и  огромные эвроспиртовые котлы  ждали поступления первых
тысяч жертв.  В течение целых пяти часов не закрывал рта Юрген Астер, а из
генералов,  сидевших тут,  в зале,  никто не задавался вопросом о том, что
мания  величия,   овладевшая  Отцом,   уже   сделала  их   обожествляемого
руководителя безумцем...>
     Чисон откинулся на спинку стула.
     Толстая историческая книга лежала перед ним.  На  две тысячи страниц,
из которых добрые тысяча девятьсот были заполнены описаниями предательств,
массовых казней,  дипломатической лжи, разрушений и убийств. И не такая уж
давняя то была история. Отец самого Чисона потерял всех своих родных и сам
едва спасся, когда на их город обрушился снаряд <Мэф>. А про эвроспиртовые
котлы до  конца своих дней так и  не  могла забыть тетка,  которая в  свое
время  единственная уцелела в  одном из  тех  колоссальных,  в  сто  тысяч
человек,  транспортов,  которые по приказам Юргена Астера гнали и  гнали в
каменоломни Лежера.
     Ужасом веяло от книги в  желтой обложке.  Плотным кирпичом она лежала
на  гладкой  поверхности стола,  освещаемой зеленоватым светом  настольной
лампы, и страдания миллионов были заключены в ней.
     Чисон  оглядел свою  уютную комнату,  пустоватую,  правда,  с  голыми
стенами,  но  с  удобной атмосферической постелью и  со  вторым  стулом из
дерева, что по нынешним временам тоже было роскошью.
     В углах комнаты дремала темнота.
     Опять он  подвинул книгу к  себе.  Даже  страшно было  читать дальше.
Теперь он  подошел к  тем главам,  где тысячи мелких подлостей должны были
слиться в  одно,  а  небольшие захваты и  войны уже перерастали в  великую
войну - самую ужасную в истории цивилизации.
     <На рассвете 15  августа воодушевленные бешеными речами Отца колесные
полчища Объединенных Земель ринулись вперед.  Катающиеся мины прокладывали
путь пехоте в  противогазных шлемах,  длинные -  в сорок метров,  -  низко
летящие  снаряды  быстро  разрушили  пограничные укрепления противника,  и
словацкие  крестьяне удивленно смотрели,  как  с  грохотом  развертывается
перед ними несокрушимая военная машина Астера.
     15-го же в британское посольство в столице Объединенных Земель пришла
радиограмма   из  Лондона  на  имя  посла  сэра  Эдгара  Андерсона.  Послу
предписывалось  не  позднее  трех  часов  дня  встретиться   с   министром
иностранных дел Объединенных Земель.  Две недели назад Объединенным Землям
был  вручен  меморандум  с  предложением  немедленно  удалить  войска   из
Болгарии. Ответа не было, и теперь английский премьер пришел к заключению,
что Астер хочет захватить как можно больше и словацкой территории,  прежде
чем  начнутся переговоры.  Чтобы избегнуть этого,  британский руководитель
предупредил,  что,  если ответ от Астера не поступит до 6 утра 16 августа,
Англия и Франция объявят о состоянии войны с Объединенными Землями.
     Однако   французский  Совет   национальной  обороны  был   далеко  не
единодушен.  Генералы сомневались относительно возможности защищаться,  не
говоря уж о наступлении. По словам Кулондра, Франция могла рассчитывать на
победу лишь в долгой войне, а к активным операциям подготовилась бы только
через три-четыре года.  Разгорелись споры.  Тогда в момент кризиса Ренувен
поставил перед Советом два вопроса:
     1.  Может ли Франция оставаться пассивной, если Чехословакия и Польша
(либо одна из этих стран) будут стерты с карты Европы?
     2. Какие меры против этого могут быть предприняты немедленно?
     В  конце концов все  согласились,  что  ответы тут  могут быть только
военного  характера.   После  дискуссии  Совет  вынес  решение,   тут   же
зафиксированное в протоколе:
     <В  настоящий момент Франция не  так сильна,  как Объединенные Земли.
Однако  в  ближайшие месяцы  потенциальный враг  может  только  усилиться,
поскольку получит в  свое  распоряжение экономические ресурсы Чехословакии
и, возможно, Польши.
     Таким образом, у Франции нет выбора>.
     Придя к  этим выводам,  французское правительство начало действовать.
На  следующий день  пограничные части  были  приведены в  состояние боевой
готовности,  девятьсот тысяч резервистов стали под  ружье,  и  официальное
коммюнике  уведомило  английского премьера,  что  союзник  <выполнит  свой
долг>.
     И  тем не менее мир еще можно было спасти.  Несмотря на то,  что срок
британского   ультиматума  истек   целых   семьдесят   два   часа   назад,
правительство Ее  Величества медлило.  У  Эдгара  Андерсона возникла  идея
потребовать у агрессора лишь <символического отвода войск> из Чехословакии
- бог  знает,  что  он  при  этом имел в  виду.  Он  же  красочно описывал
благоденствие,  царящее в <усыновленной Болгарии>, и обе телеграммы горячо
обсуждались в парламенте.
     Между тем в Чехословакии группы армий Объединенных Земель - <Север> и
<Юг> - уже с двух сторон шли на соединение. Снаряд <Мэф> упал на маленький
чешский городок, розовое зарево пожаров освещало путь мотоотрядам, катящим
к  металлургическим заводам.  А  Юрген  Астер  со  своей  кликой продолжал
безмолвствовать выжидая.
     Но тут уже начало проявлять нетерпение французское правительство.  По
телефону в  частной беседе Кулондр,  вытирая со  лба градом катящийся пот,
сказал британскому премьеру,  что,  если Англия и  впредь будет оттягивать
свое  выступление,  он  не  сможет далее контролировать колеблющийся Совет
обороны.
     Тогда,  наконец, Великобритания решилась. 20 августа Андерсон, крайне
тяготясь  выпавшей  на  его  долю  миссией,   отправился  в   министерство
иностранных дел Объединенных Земель с документом, где значилось:
     <...поскольку правительство Объединенных Земель  за  истекшие четверо
суток  не  ответило  на  ноту  Великобритании и  поскольку агрессия против
Чехословакии продолжается,  а атаки на ее войска усиливаются, я имею честь
уведомить Вас,  что состояние войны между нашими двумя странами существует
с 20 августа с 9 часов утра>.
     В   этот   исторический   день   официальный   переводчик   мининдела
Объединенных Земель  доктор Райски встал  слишком поздно и  едва  успел  в
кабинет министра,  чтоб от его имени принять английского посла.  <Андерсон
выглядел очень серьезным,  -  вспоминал впоследствии Райски.  -  Мы пожали
друг другу руки,  однако он отклонил мое предложение сесть и, стоя посреди
комнаты,  торжественно прочел ноту>.  Попрощавшись с  послом -  они  снова
обменялись  рукопожатием,  переводчик  бегом  отправился  в  Ассамблею.  В
комнатах,  окружающих контору,  было полно народу. <Когда я вошел в зал, -
значится в мемуарах доктора Райски,  -  там были только Отец, руководитель
полиции и министр промышленности. (Позднее он стал министром уничтожения и
одним из  главных убийц в  окружении Отца.)  Трое  посмотрели на  меня.  Я
остановился в  двух шагах от стола и  медленно,  слово за словом,  перевел
английский  текст.  Отец  закусил  губу,  задумавшись.  Плечистый  министр
промышленности,  глядя  перед  собой тяжелым взглядом,  тихо  сказал:  <Не
приведи бог  проиграть эту  войну...>  Носатый,  преждевременно поседевший
руководитель полиции добавил: <Тогда нам конец>.
     Вечерние газеты  в  столице  Объединенных  Земель  вышли  с огромными
заголовками:

                          БРИТАНСКИЙ УЛЬТИМАТУМ
                                ОТВЕРГНУТ

                          АНГЛИЯ ОБЪЯВИЛА ВОЙНУ
                           ОБЪЕДИНЕННЫМ ЗЕМЛЯМ!

                           МЕМОРАНДУМ МИНИНДЕЛА
                         СРЫВАЕТ С АНГЛИЧАН МАСКУ

                          ОТЕЦ ОТБЫВАЕТ НА ФРОНТ
                              СЕГОДНЯ НОЧЬЮ!

     Под утро 21  августа по  приказу Юргена Астера сто пятьдесят субмарин
всплыли на всем протяжении водного пути, связывающего Старый и Новый Свет,
и первые торпеды ударили в мирные пассажирские суда.  Среди потопленных на
рассвете кораблей был  и  лайнер  <Уэллс>,  на  борту  которого находилось
двести американских граждан - в том числе восемнадцать детей.
     Величайшая всемирная война началась>.
     Снова Чисон отодвинул книгу.
     Безнадежным все представлялось в  ней.  Повсюду,  буквально на каждой
странице,  был там этот Отец,  зловещий баловень истории. С нечеловеческой
энергией  он  произносил  свои  ежедневные  трех-  и  пятичасовые речи  на
митингах  и  совещаниях,  сыпал  приказами  и  издавал  законы.  Он  лично
руководил военными  операциями,  и  лишь  благодаря его  жуткому  упорству
Объединенные Земли,  поставленные перед катастрофой на  второе лето войны,
сумели преодолеть этот кризис и  еще  пять лет длить свою агонию,  унося в
могилу  новые  десятки миллионов.  По  распоряжению Астера  газовые облака
повисли над Софией и  Веной,  и  по  его указанию флот Объединенных Земель
стер с  лица земли все  до  одного города Атлантического побережья Европы.
Уже  позднее,  когда  повсюду  дымились руины  и  кучка  приспешников Отца
трусливой толпой стала перед Высоким судом, с полным основанием обвиняемые
ссылались  во   всем  на   своего  руководителя,   загадочно  погибшего  в
авиационной  катастрофе.  В  самом  деле,  казалось,  что  не  будь  этого
неисчерпаемого,  почти  немыслимо  изобильного источника организующей злой
силы, история последних десятилетий выглядела бы по-другому.
     А называлась книга <Расцвет и падение Объединенных Земель>.
     Чисон подвинул стул ближе к столу и перемахнул сразу сотню страниц.
     Так и есть: лежерские каменоломни!
     <...транспортами,  а  когда  они  не  работают,  просто по  лестницам
человеческий  материал  подается  наверх,  на  высокую  эстакаду,  которая
пересекает всю большую впадину,  соединяя ее край с первым замаскированным
под  большую скалу  котлом.  С  эстакады людям предлагают пройти вперед по
снижающейся скользкой поверхности.  Уклон  здесь постепенно увеличивается,
жертвы начинают падать и скользить,  а некоторые даже сами садятся,  чтобы
не  идти,  а  ехать  вниз,  сберегая силы,  истраченные во  время трудного
подъема. Этот путь устроен таким образом, что лишь с первого поворота люди
начинают видеть,  что  их  ждет  впереди,  и  именно на  этом участке,  по
свидетельству немногих оставшихся в живых,  возникает паника. Однако никто
уже  не  может  замедлить свое  движение,  и  страшная новость  никогда не
поднимается по дороге смерти выше, чем...>
     Не  хотелось  продолжать  читать.  Он,  кстати,  знал  дальнейшее  по
рассказам тетки.
     Чисон  встал,   выпрямился,  расправил  плечи,  прошелся  по  комнате
взад-вперед и опять сел к столу.
     Ну  неужели всего этого нельзя было предотвратить?  И  почему он стал
таким - этот Юрген Астер? Откуда это все взялось у него?
     Чисон  раскрыл книгу на  первых главах,  где  описывались ранние годы
великого изверга.
     Ничего особенного. Детство как детство. Он родился в семье почтальона
в Крайне,  на берегу Савы,  в городке Лайбахе, столь ничтожном, что жители
там не только все друг друга, но и каждый прыщ на лице друг у друга знали.
Народная школа,  и после нее три класса музыкального училища при монастыре
бенедиктинцев...  Юность в столице семивековой Габсбургской династии,  где
молодой  Юрген  сначала рассыльный в  нотариальной конторе,  затем  ученик
шлифовальщика,  служащий  на  карусели  и,  позже,  музыкант  в  маленьком
ресторанном оркестре...  Попытка поступить в  Музыкальную академию и снова
тот  же  оркестр...  Случайная встреча  в  ресторане с  доктором  Люгером,
посещение митинга христианских социалистов в  Пратере и первое выступление
в качестве политического оратора на собрании гернальских лавочников. (Пока
что за  исключением непобедимой лени,  которая вынуждает Юргена каждый год
менять профессию,  в  личности будущего вождя нации нет ничего из ряда вон
выходящего.) Он еще не очень-то красноречив,  ни в коем случае не обладает
сильной волей и весьма трусоват.
     <...20 июня того же года случилось происшествие, едва не оборвавшее в
самом начале карьеру будущего государственного деятеля.  Во время большого
митинга на  лугу  возле  Ротонды молодой Юрген  заспорил с  неким приезжим
коммивояжером.  Коммивояжер  (история  не  сохранила  имени  этого  лица),
вспыльчивый и физически очень сильный человек, отвел Юргена в глубь леса и
там  едва  не   задушил  его.   Позднее  место  этой  драки  было  сделано
исторической святыней,  и  в  течение целых  пятнадцати лет  на  ежегодных
встречах   <У   раздвоенного  дуба>   молодежь  славила   мужество  вождя,
выстоявшего в неравной борьбе.
     Теперь уже  невозможно установить,  как  в  действительности вел себя
Астер во время той схватки.  Известно,  однако,  что в  дальнейшем он,  не
колеблясь посылавший на смерть и  отдельных людей и  целые народы,  сам до
конца дней ни разу не подвергал себя физической опасности и даже по аллеям
тщательно  охранявшегося парка  <Уца>  прогуливался лишь  в  сопровождении
нескольких специально тренированных вооруженных телохранителей>.
     - Черт возьми!  -  Чисон вскочил из-за  стола.  -  Ну черт же возьми!
Неужели тот коммивояжер не мог?..  -  Он задумался.  -  Ну что ему стоило?
Тогда б,  возможно,  не  было каменоломен Лежера,  всех других мерзостей и
даже самой всемирной войны.
     В этот момент позади него в углу  комнаты  раздался  шорох  и  чей-то
надтреснутый голос спросил:
     - Да?
     Чисон вздрогнул и обернулся.
     Господин в пыльного цвета сюртучке стоял в темном углу возле стены. В
первые несколько секунд Чисон  был  больше всего  озадачен необъяснимостью
его появления тут:  дверь-то заперта, а ключ лежал в кармане. Но затем его
внимание  привлекла  удивительная  физиономия  незнакомца.  Все  ее  части
находились в  состоянии странного движения и изменения.  Нос то удлинялся,
то  сам  собой  укорачивался,  подбородок делался то  острым,  то  тупым и
раздвоенным,  глаза ежесекундно меняли цвет,  и  все как бы  искало нужный
размер и нужную форму.
     На  миг  Чисону показалось,  что  это  один из  его знакомых.  Тотчас
физиономия  удивительного  субъекта   стала   совершенно  напоминать  того
знакомого по фамилии Пмоис. Но тут Чисон сообразил, что Пмоис никак не мог
бы к нему зайти, поскольку находится в отъезде, и подумал о другом. Как бы
отвечая на это и  господин в  сюртучке услужливо перекроил свою физиономию
соответствующим образом.  А  когда Чисон на секунду вспомнил о своем друге
Лихе и  о  его  приятельнице Ви  Лурд,  незнакомец сразу же  укоротил нос,
удлинил глаза и стал ну просто родным братом этой дамы.
     Что-то тут было нечисто...
     Осторожно Чисон скосил глаза книзу.  В груди у него похолодело, горло
само собой  заперлось  и  щелкнуло,  перехватив  дыхание.  Из-под  обшлага
недлинной  брючины  у  господина  нагло  высовывалось  не  что  иное,  как
раздвоенное козлиное копыто.
     Ах,  вот  в  чем  дело!..  Все сразу сделалось Чисону ясно.  Стараясь
сохранить спокойствие, он сделал шаг назад, сел на стул и откашлялся.
     - Гм... Так, собственно, чему обязан честью?
     - А,   бросьте!   -   развязно  сказал  господин,   как  бы   отметая
формальности.  Быстрым дробным шажком он подошел к Чисону. (Вблизи от него
пахло серой.  Но не сильно -  как от новой автомобильной покрышки.)  -  Вы
хотели бы, чтобы еще в то время, да?.. И в таком духе, не так ли?
     - В  известной степени,  пожалуй,  -  согласился Чисон.  -  Но это не
повод, чтобы вот так врываться.
     Глаза у  господина нехорошо сверкнули.  В  руке у него вдруг появился
свиток  наподобие  тех   папирусных,   на   которых  делали  свои   записи
древнеегипетские жрецы.  Господин поднял этот  свиток;  и  не  успел Чисон
прикрыть голову руками, как неожиданно сильный удар оглушил его.
     Он  начал терять сознание.  Все,  что  было в  комнате,  потускнело и
заволоклось  туманом.   Красные,   сыплющие  раскаленными  искрами  колеса
завертелись у него перед глазами.  Резкий,  наглый смех раздался рядом; он
делался  все  громче,   стал  звучать,   как  удары  колокола,   и   Чисон
почувствовал, что летит куда-то вкось, вниз, в черноту...


                                    II

     Был  яркий  солнечный  день.   Он  спрыгнул  со  ступеньки  вагона  и
огляделся.  Тело чувствовалось большим, сильным, тренированным; он ощущал,
как при каждом движении перекатываются плечевые и грудные мышцы.
     Спеша к  седеющему генералу,  пробежал носильщик.  Двое прошли рядом,
разговаривая:
     - И  знаешь,  кому он оказался племянником,  этот <племянник>?  Графу
Лариш-Менниху!
     Молодой человек с  пышными усами,  одетый  в  рваное  грязное пальто,
слишком длинное для него,  стоял неподалеку на перроне.  На его худом лице
было  обидчивопрезрительное выражение.  Он  скорчил  злобную гримасу вслед
генералу, затем, оглянувшись на застывшего монументом жандарма неподалеку,
сделал приезжему какой-то знак рукой.
     Тот нетерпеливо пожал плечами в ответ.
     Усатый еще раз бросил взгляд на жандарма и скользнул к приехавшему.
     - Разрешите?..
     - Что?
     - Вещи.
     - Ах, вещи! Ну конечно.
     Молодой человек взял чемодан с  саквояжем.  В  его  фигуре была некая
странность:  руки  казались  слишком  короткими для  сравнительно длинного
туловища. Вдвоем обладатель грязного пальто и приезжий прошли через вокзал
на площадь.  Над городом только что отплясал короткий летний дождь. Камень
мостовой светлел подсыхая.  Торговки-лоточницы наперебой предлагали груши,
сливы, цветы. Треща крыльями, голуби опускались на кучку дымящихся конских
яблок.
     Поравнявшись с извозчиком, пышноусый спросил:
     - В гостиницу?
     - Да.
     - В какую?  Если в <Тироль>,  тут близко.  Не надо брать извозчика. Я
донесу и так.
     Приезжий задумался на миг. Он как бы рылся в самом себе. Потом твердо
кивнул:
     - В <Тироль>.
     Но  тут  же  выяснилось,  что  усатый молодой человек переоценил свои
силы.  Они свернули налево с площади и не прошли еще пятидесяти шагов, как
он  начал  задыхаться.  Угреватое  лицо  покрылось  капельками  пота,  шея
налилась кровью,  на тощих, бледных запястьях набухли синие жилы. Он шагал
все медленнее, потом остановился.
     - Ф-ф-фу!..
     Приезжий усмехнулся.
     - Дайте я возьму.
     Он легко подхватил чемодан.
     Но и один саквояж скоро оказался слишком тяжел для усатого.  Он дышал
тяжело и  со  свистом,  сильно кренясь в  сторону ноши,  перехватывая ее в
другую руку  через каждые несколько шагов.  Возле кофейни с  выставленными
наружу столиками он с сердцем грохнул саквояж на тротуар.
     - Железо у вас тут,  что ли?  -  Лицо его исказилось злостью.  -  Вот
всегда  так  получается:  кто  слабее,  вынужден носить  для  сильного.  -
Короткой,  похожей на тюлений ласт ручкой он вытер пот со лба.  - Подождем
минуту.
     Приезжий опять усмехнулся.
     - И  при  этом  вы  себя  считаете  носильщиком?  Тогда  хоть  дорогу
показывайте.
     Он взял саквояж и пошагал широким шагом.  Молодой человек,  путаясь в
длинном пальто,  семенил за ним.  <Тироль> был вовсе не рядом.  Они прошли
одну длинную людную улицу, вторую и лишь в конце ее увидели подъезд отеля.
     Портье с  просвечивающей сквозь начесанные волосы лысиной почтительно
склонился.
     - У меня тут должен быть заказан номер.
     Портье взялся за регистрационную книгу.
     - Фамилия господина?
     Приезжий задумался.
     - Разве вы меня не знаете?
     Портье пожевал губами, глядя в сторону. Потом лицо его просветлело.
     - Господин Адам Морауэр?
     - Конечно.
     - Тогда вот ваш ключ. Пожалуйста. Второй этаж.
     Приезжий направился было  к  лифту.  В  этот  момент рядом прозвучало
обиженное:
     - А я?
     - Ах, верно, - сказал приезжий. Он повернулся к короткорукому. - Хотя
помощь была не такой уж большой. - Он вынул кредитку из бумажника. - Вот.
     - Спасибо.
     Короткорукий направился к  двери.  Портье  ошеломленно посмотрел  ему
вслед, потом перевел взгляд на приезжего.
     - Что вы делаете? Вы же ему дали десять крон!
     Выскочив из-за  стойки,  он ринулся на улицу.  Приезжий последовал за
ним.
     - Эй!..
     Молодой человек был уже шагах в  двадцати.  Он  не оглянулся,  решив,
видимо, сделать вид, будто не услышал.
     - Эй, любезный!..
     Спина молодого человека вздрогнула. Он втянул голову в плечи, ускорил
шаг, потом побежал и скрылся в толпе.
     - Мы   заявим  в   полицию,   господин  Морауэр,   -   сказал  портье
взволнованно. - Так этого нельзя оставить. - Его разыщут.
     - Ничего. - Приезжий положил на плечо портье большую мягкую ладонь. -
В конце концов это пустяки. Скажите-ка мне лучше, какое сегодня число?
     - Сегодня? Пятнадцатое. - Глаза портье чуть расширились.
     - Ну-ну,  -  сказал приезжий.  -  Не  надо так удивляться.  Бывают же
разные чудачества.  Мне, например, вздумалось забыть число и даже месяц...
Но то, что сегодня только пятнадцатое, не так хорошо. Ждать еще целых пять
дней. Так где, вы сказали, мой номер?
     На самом-то деле он понимал,  что вышло не худо с  этими пятью днями.
Получилась возможность освоиться, осмотреться, отдохнуть, ничего не делая.
     А  город  вокруг  был  удивительно  приспособлен  именно  для  такого
препровождения  времени.  Одна  из  красивейших  столиц  в  Европе,  город
чиновников,  аристократов и просвещенных королей.  Здесь Иосиф Второй, сын
Марии Терезии,  мягко указал Моцарту на то, что в его пьесах слишком много
нот,  отнюдь не  настаивая,  правда,  на  немедленном их числа сокращении.
Здесь же воспиталась и музыка новых времен -  от Брамса,  Брукнера, Малера
до  чарующих Штраусовых вальсов.  Тут  писали свои  картины Ганс  Макарт и
несравненный Мориц  фон  Швинд.  Здесь умели наслаждаться жизнью,  в  этой
столице рококо и барокко, столице зеленых парков, тончайше отполированного
камня  и  камня нарочито грубого,  в  городе просторных,  протянувшихся на
целые кварталы низких зданий и устремленных вверх изящных,  нервных новых.
Повсюду звучала музыка,  шуршали фонтаны,  на каждом шагу можно было найти
свободную скамью, чтобы присесть, вытянув ноги, да подумать о том, чем же,
собственно,   сейчас  заняться.   По  улицам  разносился  запах  мокко  из
бесчисленных кофеен, где не только все европейские ежедневные газеты, но и
целую  энциклопедию  обязательно  держал  в   зале  хозяин  для  любителей
побездельничать три-четыре часа подряд,  и  где  каждый официант умудрялся
совмещать глубочайшее, почти неправдоподобное уважение к самому себе с еще
большим уважением к посетителю.
     Впрочем,  недалеко нужно было  ходить за  объяснением всему этому.  В
течение  веков  город  был  конторой  по   управлению  обширным  поместьем
Габсбургов.  <Мы,  милостью божьей...  король Венгрии,  Богемии, Далмации,
Крайны,   Славонии,   Галиции  и   Иллирии;   король  Иерусалима,   герцог
Австрийский,  великий герцог Тосканы и Кракова, герцог Зальцбурга, Штирии,
Каринтии и  Буковины;  великий герцог  Верхней и  Нижней Силезии,  Модены,
Пармы...> и еще пятьдесят титулов.  Сюда стекались подати и дани. Здесь не
производили, а администрировали.
     Правда,  уже кончалось время империи, и мор пошел на династию. В 1867
году  мексиканцы  расстреляли  императорова  брата  Максимилиана,  в  1889
единственный сын-наследник покончил с собой, в 1897 году сестра сгорела во
время пожара в Париже,  а жену в 1898 заколол в Женеве анархист-итальянец.
Облысевшим,  с  выпавшими перьями сидел на фамильном гнезде геральдический
орел.  Да и вообще,  если присмотреться, не так уж благополучно жил город.
Ночами в  Пратере опасно было свернуть с  главной аллеи,  в семьях бедноты
дети  начинали клеить  коробки или  сортировать бисер  с  пяти-шести  лет.
Окраина вставала на  Центр,  всеобщая стачка уже  однажды сотрясла страну.
Политические партии  боролись за  власть,  ораторы  на  митингах требовали
крайних мер.
     Но  это  если  присмотреться.  А  приезжий не  хотел присматриваться.
Зачем?   Куда  приятнее  было  бездумно  бродить  по  улицам,   любоваться
поднимающейся к  небу  готикой собора святого Стефана,  странной,  как  бы
смиренно сжавшейся Миноритен-кирхе  или  затейливостью орнамента тонущих в
зелени дворцов.  Уходить в  узкие тупички,  где  еще живо дышали XIV и  XV
века.  Тишина,  тень,  непонятно как  сюда проникший ломкий солнечный луч,
сырость,  запах затхлости.  А во мраке нищей еврейской лавчонки неподвижно
сидящая девушка, <белая, как шелковая лента>, с глазами такой исступленной
ветхозаветной красоты, что, казалось, все проблемы мира могли бесповоротно
потонуть в них.
     В такие минуты он забывался,  цель делалась смутной, терялась совсем,
и  он  становился просто Адамом Морауэром,  коммивояжером.  Но  и  в  этом
состоянии он не мог избавиться от ощущения, что все, с ним происходящее, -
повторение.  Куда б он ни шел,  он шагал по своим следам,  двойную ниточку
которых видел всякий раз, оглядываясь.
     Во время таких скитаний он дважды встречал озлобленного короткорукого
молодого человека.  Один раз в очереди  в  ночлежку  на  Мельдеманштрассе.
Второй  - утром на Иозефштрассе недалеко от парламента.  Проходили войска.
Под музыку полкового оркестра шагал пеший строй драгун в синих  венгерках.
Молодой  человек,  сидя  на  скамейке  со своим грязным пальто через руку,
завороженно смотрел на слитно ударяющие по земле ноги.
     Приезжий  присел  рядом.  Усатый  повернулся,  вяло  приподнял брови,
показывая, что узнал его, затем опять стал смотреть на солдат.
     - Как это удивительно,  - сказал он глухо. - Такая масса людей, масса
мускулов и  мяса,  и  все это зависит от  одной воли.  -  Он сладострастно
вздохнул. Даже нездоровая, серая кожа его щек порозовела. - Неужели такого
можно достигнуть? Все подчинить!
     - А с какой целью? - спросил приезжий. - Чтобы делать что?
     - Неважно.  -  Усатый пожал плечами.  -  Но подчинить!  Неужели вы не
чувствуете, какое в этом наслажденье?
     Приезжий вдруг  взял  его  за  руку.  У  молодого человека в  уголках
непромытых с утра глаз белели светлые капельки грязи.
     - Слушайте, вы бы хоть мылись. От вас даже пахнет.
     - Я  не  ел со вчерашнего дня,  -  сказал усатый гордо.  -  А  вы мне
говорите о мытье.
     Приезжий секунду смотрел на него, затем усмехнулся.
     - Ладно.  Пойдемте закусим где-нибудь.  Но  только держитесь от  меня
чуть подальше. Хотя бы на шаг.
     Они пообедали у Городского парка на открытой веранде. Молодой человек
ел  жадно и  неряшливо,  кусочки рыбы и  желе от яблочного пирога падали у
него изо рта.  Насытившись,  он отвалился на спинку стула и,  презрительно
сощурив глаза, скрестил на груди коротенькие ручки.
     На Ринге уже начался обычный променад.  Женщины,  роскошно одетые,  в
ажурных юбках,  сквозь которые можно было видеть чулки до колена, в синих,
зеленых платьях с большим вырезом, покрытым газом, с выставленными напоказ
драгоценностями.  Мужчины  с  тростями,  в  шляпах,  цилиндрах,  молодые с
усиками  <кайзер>,  постарше в  бакенбардах.  Слышалась то  темпераментная
венгерская речь,  то  гнусавый немецкий говор аристократов из  Богемии,  и
чешская фраза перебивала порой польскую или итальянскую.
     - Хоть  бы  война  какая-нибудь  началась,  что  ли!  -  сказал вдруг
пышноусый. Им овладел приступ злобы.
     - Зачем?
     - Чтобы все  полетело к  черту!  -  Взмахом руки  он  обвел и  полную
народом улицу,  и  здание  Оперы  с  канделябрами дальше влево,  и  зелень
каштанов,  и голубое яркое небо.  -  Чтобы все пошло на мыло!  -  Затем он
осекся и,  переменив тон, искательно заглянул приезжему в глаза. - И кроме
того, на войне можно выдвинуться, верно ведь?
     Тому сразу сделалось скучно. Он вздохнул.
     - Так вы куда сейчас?
     - В Пратер. Там сегодня митинги. Буду открывать дверцы у карет.
     - Какие митинги?
     - Ну, христианских социалистов, например.
     Приезжий вдруг забеспокоился.
     - А какое сегодня число?
     - Двадцатое июня.
     Приезжий встал.
     - Отлично. Поедемте вместе.
     Асфальт Рингштрассе медленно тек под копыта коней,  потом он сменился
торцовой мостовой Главной Аллеи.  Кончилась весна, полно и властно вошло в
свои  права  лето.  Могучие каштаны аллеи  отцветали,  легкий ветер нес  в
воздухе  трепетные белые  лепестки.  Фиакр  повернул  к  Ротонде:  смягчая
июньскую жару,  донеслось дыхание водной глади Дуная. За береговой дорогой
река изредка просверкивала золотом между домами и  деревьями,  и  там,  на
другой  стороне,  над  заливными лугами  виднелись уже  сельские домики  с
черепичными крышами, с аистиным гнездом возле трубы.
     Тишина, уют, ласковое довольство...
     Приезжий вдруг совсем забыл, зачем он здесь. Голубая бабочка села ему
на  колено -  маленький комочек жизни,  аккуратная,  с  белыми ножками под
сереньким мохнатым туловищем.  Он  смотрел на  нее,  и  крошечное животное
отвечало ему покойным взглядом неподвижного,  обведенного желтой каемочкой
темного глаза.
     Он  схватился за голову.  Кто он сам такой?  Что он тут делает?..  Он
дико оглянулся на пышноусого оборванца.
     Возле здания Ротонды кучер обернулся.
     - Господа прикажут здесь?
     На поляне было пусто, но у входа теснился народ. Митинг начался.
     Трое молодых людей стояли неподалеку от дверей,  держась особняком от
толпы.  Один, в офицерском гусарском мундире, длинноносый, совсем юный, но
уже потасканный,  раскуривал сигаретку.  Второй, плечистый, крутогрудый и,
видимо,   необычайно  сильный,  осматривался  вокруг  равнодушным  тяжелым
взглядом.  Он был в  штатском,  как и  третий,  вертлявый,  вислозадый,  с
белесыми ресницами на розовом поросячьем лице.
     Пока приезжий расплачивался с  кучером и  шел  к  Ротонде,  вертлявый
успел   дважды   вынуть  из   кармана  зеркальце  и   дважды  самодовольно
посмотреться в него.
     Возле дверей в зал приезжий остановился. Налегая друг другу на спины,
тесно  стояли ремесленники,  торговцы,  служанки.  Толпа  молчала.  Внутри
очередной оратор рассуждал о городском самоуправлении.
     Приезжий закусил губу.  Он  должен был  что-то  сделать здесь.  Нечто
большое  и  страшное  начиналось на  мирном  лугу.  Ему  следовало  что-то
предпринять, чтобы остановить это. Но он не мог собраться с мыслями.
     - Позвольте!
     Его сильно толкнули. Он моментально пришел в себя.
     Трое молодых людей стояли рядом. От всех несло пивом.
     - Осторожнее!
     Потасканный офицерик презрительно спросил:
     - А что будет?
     - Пощечина,  - ответил приезжий. Его сильное тело напряглось, красные
пятна гнева поплыли перед глазами.
     - Ну-у?..  -  недоверчиво протянул плечистый каким-то  жутко  пустым,
равнодушным  тоном.   Он  поднял  палец,  поводил  им  перед  самым  носом
приезжего. В другой руке у него была толстая трость. - Ты что, кусаешься?
     Третий,  вислозадый, опять озабоченно глянул в зеркальце. (Как если б
в  его физиономии могли произойти изменения за  истекшие несколько минут.)
Вообще он был похож на актера, готовящегося к выходу. Он сказал:
     - Оставьте, господа. Не время.
     Чей-то голос произнес над самым ухом приезжего:
     - Не связывайтесь. Это же Юрген Астер.
     Толпа уже расступилась, готовя проход для троих.
     Юрген Астер!..  Приезжий сжал  зубы  и  лихорадочно огляделся.  Юрген
Астер,  будущий <Отец> и  <Руководитель>!  Вдруг все  ему  сделалось ясно.
Здесь,  в  этом  мирном парке,  в  летний светлый день начинается дорога к
каменоломням Лежера.  Сегодня 20  июня  1914  года.  Подходит исторический
рубеж.  Уже  близок  конец  австрийской империи  и  всей  прежней <мирной>
Европы.  Считанные дни  остались до  начала первой мировой войны,  которая
перекроит лицо земли.  Он сам сейчас в Вене,  в парке Пратер.  На митинге,
где   своего   первого  большого  успеха   добьется  будущий  руководитель
Объединенных Земель.  И от него, от приезжего коммивояжера Адама Морауэра,
который  одновременно  является  и  кем-то  другим,   зависит,   возможно,
дальнейший ход времен.
     Трое уже входили в зал.
     Он бросился за ними и взял вислозадого за плечо.
     - Господин Астер. На два слова.
     Тот недоумевающе обернулся.
     - Всего два слова.  Вопрос необычайной важности.  О вашем будущем.  О
будущем вашего движения.
     Вислозадый приосанился. Затем он глянул на часы.
     - Что такое? У меня только пять минут.
     Офицер и плечистый недоверчиво и подозрительно смотрели на приезжего.
     Он заторопился.
     - Этого достаточно.  Но  я  могу сказать только вам  лично.  Выйдемте
отсюда.
     Взяв  вислозадого  под  руку,   он   повлек  его  за  собой.   Поляна
распахнулась перед ними.  Почти бегом,  таща своего спутника,  он бросился
тропинкой между кустами сирени.  Лужок, заросший зеленой муравой, мелькнул
слева.  Тропинка кончилась. Куда?.. Он пробежал еще десяток шагов вперед и
остановился.
     Рядом был огромный раздвоенный дуб.
     - Ну так что?  - спросил вислозадый. Он поправил сбившийся на сторону
черный галстук. - Тут нас никто не услышит. Не надо дальше.
     Приезжий тяжело дышал. Потом, как в омут бросаясь, спросил:
     - Вас зовут Юрген Астер?
     Вислозадый кивнул.
     - Мне  кажется,  у  вас  большие  планы.  Вы  считаете,  что  история
предназначила вас для великих дел.
     Некое  подобие мысли мелькнуло на  пустой физиономии вислозадого.  Он
нахмурил брови, стараясь придать своему лицу выражение значительности.
     - М-может быть.  Видите ли,  я  думаю объединить всех людей с  чистой
кровью. По всей Европе и, конечно, прежде всего в нашей стране.
     - А  что будет с теми,  у кого она нечистая?  У кого она,  по-вашему,
нечистая?
     Тот оглянулся.
     - Вы  читали  Гобино  или  Хаустона Чемберлена?  Они  говорят о  расе
сильных. Я считаю, что это правильно. Чистые и сильные должны управлять, а
нечистые подчиняться.  Ну,  при  этом  часть  слабых и  ненужных придется,
наверное, уничтожить. Тут уж ничего не поделаешь. Вам-то, по-моему, нечего
беспокоиться. - Он с уважением оглядел рослого, крепкого приезжего.
     - Но ведь им будет больно,  -  сказал приезжий.  (Он чувствовал,  что
пора начинать. Но как?)
     - Больно... Кому?
     - Тем, кого придется уничтожить.
     - Естественно,  -  согласился вислозадый.  -  Но  такова историческая
необходимость. - Он лицемерно вздохнул. - С другой стороны, не советую вам
слишком  увлекаться  жалостью.   Быть  на  стороне  слабых  можно,  только
чувствуя,  что сам слаб. Зачем вам? Ведь в конечном-то счете все разговоры
о том,  что нужно помогать угнетенным,  - это самозащита. - Он взглянул на
часы. - Но у меня нет времени. Что вы хотели сказать?
     Неподалеку  прошелестели  листья,   раздался  голос  офицерика  (того
длинноносого, которому надлежало стать руководителем полиции).
     - Юрген!
     - А как вы их будете уничтожать? - спросил приезжий. - Вот так?
     Он  протянул руки,  схватил вислозадого за  горло  и  сильно  сдавил.
Полсекунды на лице Астера сохранялось выражение самодовольства,  потом его
сменили удивление и  ужас.  Щеки и лоб побагровели,  глаза выпучились.  Он
слабо пискнул, стараясь оттолкнуть приезжего.
     Того прошиб пот.  Он чувствовал омерзение. В голове у него мелькнуло:
<О  господи!  Ведь я  же  убиваю человека...>  Но  затем ему представились
тысячи газет с  портретами чванного бородатого <Отца>,  митинги,  где тот,
величественно протягивая руку,  станет указывать своим бандитам путь то на
запад,   то  на  восток,   торпедированные,   переворачивающиеся  корабли,
бесчисленные  повестки  о  смерти,   разносимые  почтой,  города,  объятые
пламенем,  с повисшим в высоте снарядом <Мэф>,  извергающим длинные искры,
<резервации воодушевленья>,  где  под однообразный барабанный бой тысячные
шеренги  людей  с  потухшим  взглядом  будут  вышагивать  взад  и  вперед,
эвроспиртовые  растворительные  котлы,  и  матери,  которые,  идя  дорогой
смерти,  станут закрывать ладонью лица детей,  чтоб те  не видели,  что их
ждет. Весь мрак и ужас наступающей эпохи...
     Нет, этого нельзя допустить!
     Он  судорожно набрал  воздуха в  легкие,  стиснул челюсти,  один  раз
ударил вислозадого головой о ствол дуба, затем с удесятеренной силой еще и
еще...  Что-то  дважды противно хрустнуло,  и  будущий вождь  Объединенных
Земель перестал существовать.
     Приезжий,  дрожа,  шагнул в сторону. Его тошнило, он отряхнул руки. В
тот же миг кусты зашелестели рядом.  На поляну,  глядя на лежащее навзничь
тело, вышел плечистый. Он поднял пустые глаза на приезжего, что-то крикнул
и взмахнул тростью.
     Последнее,  что тот увидел в этом мире, был удивленный, жадный взгляд
неожиданно появившегося из-за деревьев молодого человека с пышными усами.
     Теменью заволокло глаза,  он  стал  задыхаться,  погружаясь в  черную
болотную воду. Ударил колокол громко и торжественно. Раз, второй... Черные
воды  смыкались  над  головой  теснее.   Он  агонизировал,   тело  страшно
напряглось,  выгнулось.  Колокол сыпал все чаще,  звук делался нагловатым,
похожим на смех.  Последним усилием он разорвал воротничок рубашки, развел
руки, взмахнул ими, вдруг куда-то вынырнул и хватил воздуха.
     Туман окружал его. В нем смутно сияло зеленое пятно.


     Чисон вздохнул и помотал головой. Что такое?..
     Туман окружал его,  потом он стал рассеиваться.  Обозначились зеленая
лампа и полированная поверхность стола.
     Сознание он потерял, что ли?
     Он оглядел комнату. Кто-то здесь был недавно. Или это галлюцинация?..
Но пахло серой,  и  отзвуком уходил,  растворялся в  тишине чей-то ехидный
смешок.
     Толстая в коричневой обложке книга лежала на столе. Он открыл ее.
     <...тической борьбы в  десятых годах был весьма высок.  Доходило даже
до убийств.  Так,  например, 20 июня 1914 года незадолго перед выстрелом в
Сараеве,  приехавший из Линца с  образцами шлифованного стекла коммивояжер
Антон  (или  Адам?)  Морауэр  задушил в  Пратере во  время  митинга Юргена
Астера,  одного из молодых демагогов,  быстро завоевавших влияние в кругах
мелкой буржуазии. Партия христианских социалистов ответила...>
     Чисон вздрогнул.
     Выходит,  то был не сон, и он действительно задушил этого изверга еще
в  зародыше.  Если так,  тогда жуткая воля Астера уже не  повлияет на  ход
событий, и в книге многое должно перемениться.
     Он лихорадочно перекинул сотни полторы страниц.
     <23 ноября главнокомандующий пригласил весь состав Генерального штаба
в свою резиденцию в столице.  Благодаря сохранившимся дневникам участников
совещания теперь можно довольно точно восстановить ход этой встречи.
     - Мой  разум,  -  заявил  вождь,  -  полон  настоящего,  прошедшего и
будущего.  У  меня  есть отчетливое представление об  ожидающемся движении
событий,  и,  вооруженный им,  я  ощущаю в  себе  силы для  принятия самых
жестоких  решений.  Имейте  в  виду,  что  важнейшим фактором  сегодняшней
обстановки в мире является моя собственная личность -  при всей скромности
своей утверждаю - незаменимая. Того, чего я достиг, не добивался еще никто
на  протяжении веков.  Восполнить потерю меня не  смог бы  сегодня никакой
другой гражданский или  военный руководитель.  Я  есть  воплощение воли  и
энергии нашего великого народа.  А  может быть,  и  наоборот:  он является
воплощением великого меня - тут еще надо будет подумать. Во всяком случае,
родина должна использовать это  единственное обстоятельство,  пока  я  еще
есть я и не перестал быть мной.
     Тут главнокомандующий умолк на миг и  оглядел генералов,  которые все
сидели,   не  шелохнувшись.  Он  тряхнул  челкой,  известной  всему  миру,
размноженной в  миллионах  газетных  оттисков,  лезущей  всем  в  глаза  с
плакатов, марок и денежных знаков.
     - Нам следует нанести неожиданный удар, подкрепив трезвый расчет теми
гениальными озарениями,  которые посещают меня,  а  потом  уже  специально
назначенных  мною  по  старшинству  лиц.   Но  сначала  несколько  слов  о
предполагаемом противнике...>
     Что такое?
     Он открыл книгу наугад в другом месте.
     <На  рассвете  1   сентября  воодушевленные  бешеными  речами  своего
главнокомандующего бронированные полчища  Третьей империи ринулись вперед.
Огнеметное пламя  прокладывало путь  пехоте в  рогатых шлемах.  Самолеты с
черными  крыльями  пересекли польскую  границу,  неся  с  собой  тот  ужас
ожидания падающей с небес смерти,  которому на долгих шесть лет предстояло
стать привычным для мужчин,  женщин и  детей повсюду в Европе и в половине
Азии.
     В  тот  же  день  в  британское посольство в  столице Третьей империи
пришла радиограмма из  Лондона на имя посла сэра Невиля Гендерсона.  Послу
предписывалось...>
     Неужели ничего не переменилось?  Неужто и каменоломни Лежера появятся
снова?  Но  ведь Юрген-то Астер не существует!  Чисон перевернул несколько
десятков страниц.
     <Прежде всего по  прибытии людей заставляют пройти мимо  трех врачей,
которые на месте выносят мгновенное решение о судьбе каждого.  Те, кто еще
могут быть использованы в  качестве рабочей силы,  направляются в  лагерь,
остальных гонят прямо в блоки уничтожения.  Массовое убийство организовано
таким образом,  что  лишь на  последнем этапе люди узнают об  ожидающей их
участи.   Согласно  показаниям  палачей,  захваченных  в  плен  советскими
солдатами, жертвы до последнего момента...>
     Чисон  вздохнул и  отодвинул книгу в  коричневой обложке.  Теперь она
называлась уже иначе - <Величие и падение Третьей империи>.
     Какой-то процесс происходил в его сознании:  уходило все то, что было
связано  с  личностью бородатого <Отца>.  Одно  представление о  прошедшей
эпохе  сменялось  другим,  и  то,  прежнее,  растворялось  безвозвратно  в
небытии.
     Нет,  не о снарядах <Мэф> рассказывал в детстве отец - они назывались
<ФАУ>.  И  не  было эвроспиртовых растворительных котлов.  Это  о  газовых
камерах и трубе крематория в Треблинке до конца своих дней не могла забыть
тетка...


     Такие вот дела, уважаемые товарищи. В этой связи становится ясно, что
не стоит повторять старые сказки о  симпатиях  и  влечениях  богини  Клио.
Никакой такой музы, как выясняется нет, и истории безразлично один, второй
или третий.  Если исчезает <Отец>,  возникает кто-нибудь другой.  Не будем
поэтому  валить  все  на  личность  Юргена  Астера  или этого,  как его...
следующего.  Суть  не  в  личности,  а  в  чем-то   большем:   в   инерции
обстоятельств,  экономике,  расстановке  классовых  сил  и  самой  системе
капитализма,  рождающей диктаторов.  Ведь в конце-то концов никто не силен
настолько, чтоб одним собой образовать атмосферу времени.
     И  оставим  также  разговоры  о  необыкновенных якобы  индивидуальных
качествах так называемых <избранников истории>.  Их  <непобедимая железная
воля>  -   лишь  следствие  угодничества  окружающих,  а  <красноречие>  и
<смелость>  развиваются  только  за  счет  тех,  кому  надлежало  бы  быть
мужественными. Сила Юргена Астера и того, второго, кто его сменил, выросла
не сама из себя,  а  сложилась из тупости,  эгоизма,  злобы,  свойственных
прусской военщине,  юнкерству,  воротилам промышленного капитала и  вообще
немецкому мещанству той эпохи...


     Да,  кстати!  Шикльгрубер  была  фамилия  пышноусого,  с  болезненной
физиономией и  странно  короткими  ручками  молодого  оборванца в  Вене...
Гитлер!


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 24/06/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ДЕНЬ ГНЕВА

                                 Рассказ



                                 П р е д с е д а т е л ь  к о м и с с и и.
                                 Вы читаете на нескольких языках,  знакомы
                                 с  высшей  математикой и можете выполнять
                                 кое-какие работы. Считаете ли вы, что это
                                 делает вас Человеком?
                                 О т а р к.  Да,  конечно.  А  разве  люди
                                 знают что-нибудь еще?

                                             (Из допроса отарка. Материалы
                                             Государственной комиссии)


     Двое всадников выехали из поросшей  густой  травой  долины  и  начали
подниматься в гору.  Впереди  на  горбоносом  чалом  жеребце  лесничий,  а
Дональд  Бетли  на  рыжей  кобыле  за  ним.  На  каменистой  тропе  кобыла
споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому
что седло - английское скаковое седло с одной подпругой -  съехало  лошади
на шею.
     Лесничий подождал его наверху.
     - Не позволяйте ей опускать голову, она спотыкается.
     Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд.  Черт  возьми,
об этом можно было предупредить и раньше!  Он  злился  также  и  на  себя,
потому что кобыла обманула его.  Когда Бетли ее седлал, она надула  брюхо,
чтобы потом подпруга была совсем свободной.
     Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад.
     Тропа опять  стала  ровной.  Они  ехали  по  плоскогорью,  и  впереди
поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов.
     Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходя  на  рысь  и  стараясь
перегнать друг друга.  Когда кобылка выдвигалась  вперед,  Бетли  делались
видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые  глаза,
устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника.
     <Я слишком непосредствен, - думал Бетли. - И это мне мешает.  Я с ним
заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно,  либо  вообще
молчит.  Не  ставит  меня  ни  во  что.  Ему  кажется,  что  если  человек
разговорчив, значит он болтун и его не следует уважать.  Просто они тут  в
глуши не знают меры вещей.  Думают,  что  это  ничего  не  значит  -  быть
журналистом.  Даже таким журналистом, как... Ладно, тогда я тоже не буду к
нему обращаться. Плевать!..>
     Но постепенно настроение его улучшалось.  Бетли был человек удачливый
и считал, что всем другим  должно  так  же  нравиться  жить,  как  и  ему.
Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал.
     Погода, с утра дурная, теперь прояснилась.  Туман  рассеялся.  Мутная
пелена в небе разошлась на отдельные облака.  Огромные тени быстро  бежали
по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый,  дикий  и  какой-то
свободный характер местности.
     Бетли похлопал кобылку по влажной, пахнущей потом шее.
     - Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали на  пастбище,
и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся.
     Он дал лошади повода и нагнал лесничего.
     - Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях?
     - Нет, - сказал лесничий, не оборачиваясь.
     - А где?
     - Далеко.
     - А здесь давно?
     - Давно, - Меллер повернулся к  журналисту.  -  Вы  бы  лучше  потише
разговаривали. А то они могут услышать.
     - Кто они?
     - Отарки, конечно.  Один услышит и передаст другим.  А  то  и  просто
может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать...  Да и вообще  лучше,  если
они не будут знать, зачем мы сюда едем.
     - Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти  не
бывает.
     Лесничий промолчал.
     - А они нападают сами? - Бетли невольно  оглянулся.  -  Или  стреляют
тоже? Вообще оружие у них есть? Винтовки или автоматы?
     - Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены... Тьфу, не
руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием.
     - Лапы, - повторил Бетли. - Значит, вы их здесь за людей не считаете?
     - Кто? Мы?
     - Да, вы. Местные жители.
     Лесничий сплюнул.
     - Конечно, не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает.
     Он говорил отрывисто.  Но Бетли уже забыл о своем  решении  держаться
замкнуто.
     - Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят?
     - Старые хорошо.  Те, которые были еще при лаборатории...  А  молодые
хуже.  Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза
больше. - Лесничий вдруг остановил коня.  В  голосе  его  была  горечь.  -
Послушайте, зря мы все это обсуждаем.  Все  напрасно.  Я  уже  десять  раз
отвечал на такие вопросы.
     - Что напрасно?
     - Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется,
как прежде.
     - Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. У нас большие
полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что
отарки действительно представляют такую опасность, будут приняты меры.  Вы
же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них.
     - Все равно ничего не выйдет, - вздохнул лесничий. - Вы же не  первый
сюда приезжаете.  Тут каждый год кто-нибудь  бывает,  и  все  интересуются
только отарками.  Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый
спрашивает: <А правда, что они могут изучить  геометрию?..  А  верно,  что
есть отарки, которые понимают теорию относительности?> Как будто это имеет
какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать!
     - Но я для того  и  приехал,  -  начал  Бетли,  -  чтобы  подготовить
материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что...
     - А другие, вы думаете, не готовили материалов? - перебил его Меллер.
- Да, и кроме того...  Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку?  Тут
жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, и другое - жить все время.
Эх!..  Да что говорить! Поедем.  -  Он  тронул  коня.  -  Вот  отсюда  уже
начинаются места, куда они заходят. От этой долины.
     Журналист и лесничий  были  теперь  на  крутизне.  Тропинка,  змеясь,
уходила из-под копыт коней все вниз и вниз.
     Далеко под ними  лежала  заросшая  кустарником  долина,  перерезанная
вдоль каменистой узкой речкой.  Сразу от нее вверх поднималась стена леса,
а за ней в необозримой дали - забеленные снегами откосы Главного хребта.
     Местность просматривалась отсюда  на  десятки  километров,  но  нигде
Бетли не мог заметить и признака жизни - ни дымка из трубы, ни стога сена.
Казалось, край вымер.
     Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно,  и  журналист  вдруг
почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз  за  лесничим.  Он  зябко
передернул плечами.  Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его  городской
квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции.  Но потом он взял себя в
руки. <Ерунда! Я бывал и не в  таких  переделках.  Чего  меня  бояться?  Я
прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция.  Кого еще  они  могли  бы
послать, кроме меня?> Он увидел, как Меллер  взял  из-за  спины  ружье,  и
сделал то же самое со своим.
     Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе.
     Когда они спустились, Меллер сказал:
     - Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми
нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем.
     Они тронулись и ехали около  двух  часов  молча.  Поднялись  вверх  и
обогнули Маунт-Беар, так что справа у них все время  была  стена  леса,  а
слева обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто
не мог прятаться.  Спустились к реке и по  каменистому  дну  выбрались  на
асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах
пророс травой.
     Когда они были на  этом  асфальте,  Меллер  вдруг  остановил  коня  и
прислушался. Затем он спешился, стал на колени и приложил ухо к дороге.
     - Что-то неладно, - сказал он, поднимаясь. - Кто-то за  нами  скачет.
Уйдем с дороги.
     Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи.
     Минуты через две  журналист  услышал  цокот  копыт.  Он  приближался.
Чувствовалось, что всадник гонит вовсю.
     Потом  через  жухлые  листья  они  увидели  серую  лошадь,   скачущую
торопливым галопом.  На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках
и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и
понял, что видел уже этого  мужчину.  Он  даже  вспомнил  где.  Впрочем  в
городке возле бара стояла компания.  Человек пять  или  шесть,  плечистых,
крикливо одетых.  И у всех были одинаковые глаза.  Ленивые,  полузакрытые,
наглые. Журналист знал эти глаза - глаза гангстеров.
     Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу.
     - Эй!
     Мужчина стал сдерживать лошадь и остановился.
     - Эй, подожди!
     Всадник огляделся, узнал, очевидно,  лесничего.  Несколько  мгновений
они смотрели друг на друга.  Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и
поскакал дальше.
     Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали.  Потом он
вдруг со стоном ударил себя кулаком по голове.
     - Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка.
     - А что такое? - спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов.
     - Ничего... Просто теперь конец нашей затее.
     - Но почему? - Журналист посмотрел на лесничего и с удивлением увидел
в его глазах слезы.
     - Теперь все кончено, - сказал Меллер, отвернулся и тыльной  стороной
кисти вытер глаза. - Ах, гады! Ах, гады!
     - Послушайте! - Бетли тоже начал  терять  терпение.  -  Если  вы  так
будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать.
     - Нервничать! - воскликнул лесничий. - По-вашему,  я  нервничаю?  Вот
посмотрите!
     Взмахом  руки  он  показал  на  еловую  ветку  с  красными   шишками,
свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них.
     Бетли еще не понял, зачем он  должен  на  нее  смотреть,  как  грянул
выстрел, в лицо ему пахнул пороховой  дымок,  и  самая  крайняя,  отдельно
висевшая шишка свалилась на асфальт.
     - Вот как я нервничаю. - Меллер пошел в ольшаник за конем.
     Они подъехали к ферме как раз, когда начало темнеть.
     Из  бревенчатого  недостроенного  дома  вышел  высокий   чернобородый
мужчина со всклокоченными волосами и стал молча смотреть, как  лесничий  и
Бетли расседлывают лошадей.  Потом на крыльце появилась женщина, рыжая,  с
плоским, невыразительным лицом и тоже непричесанная.  А за ней трое детей.
Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати,  тоненькая,
как будто нарисованная ломкой линией.
     Все  эти  пятеро  не  удивились  приезду  Меллера  и  журналиста,  не
обрадовались и не огорчились.  Просто стояли и молча смотрели.  Бетли  это
молчание не понравилось.
     За ужином он попытался завести разговор.
     - Послушайте, как вы тут  управляетесь  с  отарками?  Очень  они  вам
досаждают?
     - Что? - чернобровый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся  через
стол. - Что? - крикнул он. - Говорите громче. Я плохо слышу.
     Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал  понимать,
чего от него хотят.  В конце концов он развел  руками.  Да,  отарки  здесь
бывают.  Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других  он  не
знает. Не может ничего сказать.
     В середине этого  разговора  тонкая  девочка  встала,  запахнулась  в
платок и, не сказав никому ни слова, вышла.
     Как только все тарелки опустели,  жена  фермера  принесла  из  другой
комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих.
     Но Меллер ее остановил:
     - Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае.
     Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола.
     - Почему? Переночуйте здесь.
     Но лесничий уже брал матрацы.
     В сарай высокий фермер проводил их с фонарем.  С минуту смотрел,  как
они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто
он собирается что-то сказать.  Но он только поднял руку и почесал  голову.
Потом ушел.
     - Зачем все  это?  -  спросил  Бетли.  -  Неужели  отарки  и  в  дома
забираются?
     Меллер поднял с земли толстую  доску  и  припер  ею  тяжелую  крепкую
дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула.
     - Давайте ложиться, - сказал он. - Всякое бывает.  В  дома  они  тоже
забираются.
     Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки.
     - А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки,  а  настоящие
дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах?
     - Ни одного, - ответил Меллер. - Первое, что  отарки  сделали,  когда
они из лаборатории вырвались, с острова,  -  это  они  настоящих  медведей
уничтожили.  Волков тоже. Еноты тут были, лисицы - всех в общем. Яду взяли
в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили.  Здесь по всей округе дохлые
волки валялись - волков они почему-то не ели. А медведей собрали всех. Они
ведь и сами своих даже иногда едят.
     - Своих?
     - Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать.
     - Значит, вы их считаете просто зверями?
     - Нет. - Лесничий покачал головой. - Зверями мы их  не  считаем.  Это
только в городах спорят, люди они или звери.  Мы-то здесь знаем, что они и
ни то и ни другое.  Понимаете, раньше было так: были люди, и были звери. И
все.  А теперь есть что-то  третье  -  отарки.  Это  в  первый  раз  такое
появилось, за все время, пока мир стоит.  Отарки не звери - хорошо, если б
они были только зверями. Но и не люди, конечно.
     - Скажите, - Бетли чувствовал, что  ему  все-таки  не  удержаться  от
вопроса, банальность которого он понимал, -  а  верно,  что  они  запросто
овладевают высшей математикой?
     Лесничий вдруг резко повернулся к нему.
     - Слушайте, заткнитесь насчет математики наконец! Заткнитесь! Я лично
гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да, математика
для отарков хоть бы хны! Ну и что?..  Человеком нужно быть  -  вот  в  чем
дело.
     Он отвернулся и закусил губу.
     <У него невроз, - подумал Бетли. - Да еще очень сильный.  Он  больной
человек>.
     Но лесничий уже успокаивался.  Ему было  неудобно  за  свою  вспышку.
Помолчав, он спросил:
     - Извините, а вы его видели?
     - Кого?
     - Ну, этого гения, Фидлера.
     - Фидлера?.. Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По
поручению газеты.
     - Его там, наверное, держат в целлофановой  обертке?  Чтобы  на  него
капелька дождя не упала.
     - Да, его охраняют. - Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск  и
обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще
проверка, и снова обыск - перед въездом в институт. И третий обыск - перед
тем как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. - Его охраняют.
Но он действительно гениальный математик.  Ему тринадцать лет было,  когда
он сделал свои <Поправки к  общей  теории  относительности>.  Конечно,  он
необыкновенный человек, верно ведь?
     - А как он выглядит?
     - Как выглядит?
     Журналист замялся.  Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном
костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие
плечи.  Короткая шея... Это  было  странное  интервью,  потому  что  Бетли
чувствовал, что проинтервьюировали  скорее  его  самого.  То  есть  Фидлер
отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над
журналистом и вообще над всем миром обыкновенных  людей  там,  за  стенами
Научного центра.  И спрашивал сам. Но какие-то  дурацкие  вопросы.  Разную
ерунду, вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок.  Как  если  бы
этот разговор был экспериментальным - он,  Фидлер,  изучает  обыкновенного
человека.
     - Он среднего роста, - сказал Бетли. - Глаза маленькие...  А вы разве
его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории.
     - Он приезжал два раза, - ответил Меллер.  -  Но  с  ним  была  такая
охрана, что простых смертных  и  на  километр  не  подпускали.  Тогда  еще
отарков держали за загородкой, и с ним работали Рихард и Клейн. Клейна они
потом  съели.  А  когда  отарки  разбежались,  Фидлер   здесь    уже    не
показывался... Что же он теперь говорит насчет отарков?
     - Насчет отарков?..  Сказал, что  то  был  очень  интересный  научный
эксперимент.  Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него
что-то связанное с космическими лучами...  Говорил  еще,  что  сожалеет  о
жертвах, которые были.
     - А зачем это все было сделано? Для чего?
     - Ну, как вам сказать?.. - Бетли задумался. - Понимаете, в науке ведь
так бывает: <А что, если?..> Из этого родилось много открытий.
     - В каком смысле <А что, если?>?
     - Ну, например: <А что, если в магнитное поле поместить проводник под
током?>  И  получился  электродвигатель...  Короче  говоря,  действительно
эксперимент.
     - Эксперимент, - Меллер скрипнул  зубами.  -  Сделали  эксперимент  -
выпустили людоедов  на  людей.  А  теперь  про  нас  никто  и  не  думает.
Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на отарков и на нас тоже.
А их тут расплодились сотни, и  никто  не  знает,  что  они  против  людей
замышляют. - Он помолчал и вздохнул. - Эх, подумать только, что  пришло  в
голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели
там, в городах.  Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное,  хотят,  чтобы
род человеческий совсем кончился.
     Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю.
     - Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь
станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали.  А то мы  друг
друга в темноте перестреляем.  Вы лежите, а я уж знаю, что делать.  Я  так
натренировался, что, как собака, просыпаюсь от одного предчувствия.


     Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило так ярко и  вымытая
дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему
всего лишь страшными сказками.
     Чернобородый фермер был уже на своем  поле  -  его  рубаха  пятнышком
белела на той стороне речки.  На миг  журналисту  подумалось,  что,  может
быть, это и есть счастье - вот так вставать  вместе  с  солнцем,  не  зная
тревог и забот сложной городской жизни,  иметь  дело  только  с  рукояткой
лопаты, с комьями бурой земли.
     Но лесничий быстро вернул его к действительности.  Он появился  из-за
сарая с ружьем в руке.
     - Идемте, покажу вам одну штуку.
     Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома.  Тут  Меллер
повел себя странно.  Согнувшись, перебежал кусты и присел в  канаве  возле
картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое.
     Они стали обходить огород по канаве.  Один раз из дому донесся  голос
женщины, но что она говорила, было не разобрать.
     Меллер остановился.
     - Вот посмотрите.
     - Что?
     - Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите!
     На лысенке между космами травы лежал четкий пятилапый след.
     - Медведь? - с надеждой спросил Бетли.
     - Какой медведь? Медведей уже давно нет.
     - Значит, отарк?
     Лесничий кивнул.
     - Совсем свежие, - прошептал журналист.
     - Ночные следы, - сказал Меллер. - Видите, засырели.  Это он  еще  до
дождя был в доме.
     - В доме? - Бетли почувствовал холодок  в  спине,  как  прикосновение
чего-то металлического. - Прямо в доме?
     Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в  сторону  канавы,  и
они молча проделали обратный путь.
     У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится.
     - Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал
притворяться, что плохо  слышит.  Просто  он  старался,  чтобы  мы  громче
говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате.
     Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет.
     - Что вы говорите?  Выходит,  здесь  люди  объединяются  с  отарками?
Против людей же!
     - Вы тише, - сказал лесничий. - Что  значит  <объединяются>?  Стеглик
ничего и не мог поделать.  Отарк пришел и остался. Это часто бывает. Отарк
приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне.  А  то  и
просто выгонит людей из дому и занимает его на сутки или на двое.
     - Ну, а люди-то? Так и терпят? Почему они в них не стреляют?
     - Как же стрелять, если в лесу другие отарки? А  у  фермера  дети,  и
скотина, которая на лугу пасется,  и  дом,  который  можно  поджечь...  Но
главное - дети.  Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И
кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год.
     - И люди отдали?
     - А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялся...
     Он  не  договорил  и  вдруг  уставился  на  заросль  ивняка  шагах  в
пятнадцати от них.
     Все дальнейшее произошло в течение двух-трех секунд.
     Меллер вскинул ружье и  взвел  курок.  Одновременно  над  кустарником
поднялась  бурая  масса,  сверкнули  большие  глаза,  злые  и  испуганные,
раздался голос:
     - Эй, не стреляйте! Не стреляйте!
     Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо.  Грянул выстрел,  но
нуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по
лесу  и  исчезла  между  деревьями.  Несколько  мгновений  слышался  треск
кустарника, потом все смолкло.
     - Какого черта! - Лесничий в бешенстве обернулся.  -  Почему  вы  это
сделали?
     Журналист, побледневший, прошептал:
     - Он говорил, как человек... Он просил не стрелять.
     Секунду лесничий смотрел на него, потом  гнев  его  сменился  усталым
равнодушием. Он опустил ружье.
     - Да, пожалуй... В первый раз это производит впечатление.
     Позади них раздался шорох. Они обернулись.
     Жена фермера сказала:
     - Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол.
     Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло.
     После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча.
     Когда они поехали, Меллер спросил:
     - А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял.  Мне сказали,
что я должен проводить тут вас по горам, и все.
     - Какой план?..  Да вот и проехать по горам.  Повидать  людей  -  чем
больше, тем лучше.  Познакомиться с отарками, если удастся. Одним  словом,
почувствовать атмосферу.
     - На этой ферме вы уже почувствовали?
     Бетли пожал плечами.
     Лесничий вдруг придержал коня.
     - Тише...
     Он прислушивался.
     - За нами бегут... На ферме что-то случилось.
     Бетли еще не успел поразиться слуху  лесничего,  как  сзади  раздался
крик:
     - Эй, Меллер, эй!
     Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал,
взявшись за луку седла Меллера.
     - Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу.
     Он хватал ртом воздух, со лба падали капли пота.
     Одним махом лесничий подхватил фермера на седло. Его жеребец рванулся
вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт.
     Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может  с  такой  быстротой
мчаться на коне.  Ямы, стволы  поваленных  деревьев,  кустарников,  канавы
неслись под ним, сливаясь в какие-то мозаичные  полосы.  Где-то  веткой  с
него сбило фуражку, он даже не заметил.
     Впрочем,  это  и  не  зависело  от  него.  Его  лошадь  в    яростном
соревновании старалась не отстать от жеребца.  Бетли обхватил ее  за  шею.
Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит.
     Они проскакали  лесом,  большой  поляной,  косогором,  обогнали  жену
фермера и спустились в большой овраг.
     Тут лесничий спрыгнул с  коня  и,  сопровождаемый  фермером,  побежал
узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка.
     Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и  кинулся  за
Меллером.  Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически  отмечалось,
как удивительно переменился  тот.  От  прежней  нерешительности  и  апатии
Меллера не осталось ничего.  Движения его были легкими  и  собранными,  ни
секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивал  ямы,  подлезал
под низкие ветви.  Он двигался, как будто след отарка был  проведен  перед
ним жирной меловой чертой.
     Некоторое время Бетли выдерживал темп  бега,  потом  стал  отставать.
Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в  горле.  Он
перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один,  потом  услышал  впереди
голоса.
     В самом узком месте оврага лесничий стоял  с  ружьем  наготове  перед
густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки.
     Лесничий сказал раздельно:
     - Отпусти ее. Иначе я тебя убью.
     Он обращался туда, в заросль.
     В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем.
     Лесничий повторил:
     - Иначе я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты
меня знаешь.
     Снова раздалось рычанье, потом голос, но не человеческий, а  какой-то
граммофонный, вяжущий все слова в одно, спросил:
     - А так ты меня не убьешь?
     - Нет, - сказал Меллер. - Так ты уйдешь живой.
     В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания.
     Потом послышался треск  ветвей,  белое  мелькнуло  в  кустарнике.  Из
заросли вышла тоненькая девушка.  Одна рука была у  нее  окровавлена,  она
придерживала ее другой.
     Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы,
и побрела, пошатываясь, к дому.
     Все трое проводили ее взглядом.
     Чернобородый фермер посмотрел  на  Меллера  и  Бетли.  В  его  широко
раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист  не  выдержал  и
опустил голову.
     - Вот, - сказал фермер.


     Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу.  До
озера с островом, на котором когда-то была лаборатория,  оставалось  всего
несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте.
     Это был уже четвертый день их путешествия,  и  журналист  чувствовал,
что его испытанный оптимизм начинает  давать  трещины.  Раньше  на  всякую
случившуюся с ним неприятность у него наготове  была  фраза:  <А  все-таки
жизнь чертовски хорошая штука!> Но теперь он  понимал,  что  это  дежурное
изречение, вполне годившееся, когда  в  комфортабельном  вагоне  едешь  из
одного города в другой или входишь  через  стеклянную  дверь  в  вестибюль
отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью, - что это изречение
решительно неприменимо для случая со Стегликом, например.
     Весь  край  казался  пораженным  болезнью.  Люди    были    апатичны,
неразговорчивы. Даже дети не смеялись.
     Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают  отсюда.  Тот
объяснил, что все, чем местные жители владеют, - это земля.  Но теперь  ее
невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков.
     Бетли спросил:
     - А почему вы не уезжаете?
     Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил:
     - Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего
здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно
только драться. Но это рискованно.
     - Значит, отарки вас уважают?
     Меллер недоуменно поднял голову.
     - Отарки?..  Нет, что вы! Уважать они тоже не могут. Они же не  люди.
Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю.
     Однако на известный риск отарки все-таки шли.  Лесничий  и  журналист
оба чувствовали это.  Было такое впечатление, что  вокруг  них  постепенно
замыкается кольцо.  Три раза в них стреляли. Один выстрел  был  сделан  из
окна заброшенного дома, а  два  -  прямо  из  леса.  Все  три  раза  после
неудачного выстрела они находили свежие  следы.  И  вообще  следы  отарков
попадались им все чаще и чаще с каждым днем...
     В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь
и приготовили себе ужин.  Лесничий закурил трубку,  печально  глядя  перед
собой.
     Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки.
     Журналист смотрел на лесничего.  За то время, пока они были вместе, с
каждым днем все возрастало его  уважение  к  этому  человеку.  Меллер  был
необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним
и двух минут нельзя было поддерживать разговора об  искусстве.  И  тем  не
менее журналист чувствовал,  что  он  не  хотел  бы  себе  лучшего  друга.
Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны;  если  ему  нечего
было  говорить,  он  молчал.  Сначала  он  показался  журналисту  каким-то
издерганным и раздражительно слабым, но теперь Бетли понимал, что это была
давняя горечь за жителей большого заброшенного края,  который  по  милости
ученых постигла беда.
     Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная
лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами.
     Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил:
     - Скажите, а он молодой?
     - Кто?
     - Этот ученый. Фидлер.
     - Молодой, - ответил журналист. - Ему лет тридцать. Не больше. А что?
     - То-то и плохо, что он молодой, - сказал лесничий.
     - Почему?
     Меллер помолчал.
     - Вот они, способные, их сразу берут и помещают в закрытую  среду.  И
нянчатся с ними.  А они жизни совсем не знают. И  поэтому  не  сочувствуют
людям. - Он вздохнул. - Человеком сначала надо быть. А потом уже ученым.
     Он встал.
     - Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей
зарежут.
     Журналисту вышло бодрствовать первому.
     Лошади похрупывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка.
     Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени.
     Темнота спустилась быстро, как накрыла.  Потом глаза  его  постепенно
привыкли к мраку.  Взошла луна. Небо было чистое, звездное.  Перекликаясь,
где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек,  которые  в  отличие  от
крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам.
     Бетли встал и прошелся вокруг сторожки.  Лес плотно  окружал  поляну,
где стоял домик, и в этом была опасность.  Журналист проверил, взведены ли
курки у ружья.
     Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и
подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись  в  редакцию.
Потом ему пришло в  голову,  что,  собственно,  эта  мысль  о  возвращении
постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала в совсем особый  цвет
все, с чем ему приходилось встречаться. Даже когда они гнались за отарком,
схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь,  но  он
сможет вернуться и уйти от этого.
     <Я-то вернусь, - сказал он себе. - А Меллер? А другие?..>
     Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас  додумывать
ее до конца.
     Он сел  в  тень  от  сторожки  и  стал  размышлять  об  отарках.  Ему
вспомнилось название статьи в какой-то газете: <Разум  без  доброты>.  Это
было похоже на то, что говорил лесничий.  Для него отарки не были  людьми,
потому что не имели <сочувствия>.  Разум без доброты. Но возможно ли  это?
Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальное? Не есть  ли
эта самая доброта следствие разума?  Или  наоборот?..  Действительно,  уже
установлено, что отарки способнее людей к логическому  мышлению,  что  они
лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают.  Уже  ходили
слухи, что  несколько  отарков  из  первой  партии  содержатся  в  военном
министерстве для решения  каких-то  особых  задач.  Но  ведь  и  <думающие
машины> тоже используются для решения всяких особых  задач.  И  какая  тут
разница?
     Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером,  что  недавно
видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки  в
последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они в самом
деле завоюют мир? Неужели разум без доброты сильнее человеческого разума?
     <Но это будет не скоро, - сказал он себе. - Даже  если  и  будет.  Во
всяком случае, я-то успею прожить и умереть>.
     Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут  жить  -  в
мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и
тоже, как утверждают некоторые, умнее человека?
     Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил:
     <Папа, слушай. Вот мы - это мы, да? А они - это они. Но ведь они тоже
думают про себя, что они - мы?>
     <Что-то вы слишком рано созреваете, - подумал Бетли. - В семь  лет  я
не задавал таких вопросов>.
     Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез.
     Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке.
     Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну.
     Бетли выпрямился.  Ему пришло в голову, что лесничий что-то  скрывает
от него.  Например, он еще не сказал, что это был за  всадник,  который  в
первый день обогнал их на заброшенной дороге.
     Он опять оперся спиной о стену домика. Еще раз сын появился перед ним
и снова с вопросом:
     <Папа, а откуда все? Деревья, дома,  воздух,  люди?  Откуда  все  это
взялось?>
     Он стал рассказывать мальчику об эволюции  мирозданья,  потом  что-то
остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся.
     Луна зашла. Но небо уже немного посветлело.
     Лошадей на поляне не было.  Вернее, одной не было, а вторая лежала на
траве, и над ней копошились три серые тени.  Одна выпрямилась, и журналист
увидел огромного отарка с крупной тяжелой  головой,  оскаленной  пастью  и
большими, блещущими в полумраке глазами.
     Потом где-то близко раздался шепот:
     - Он спит.
     - Нет, он уже проснулся.
     - Подойди к нему.
     - Он выстрелит.
     - Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от
страха. Подойди к нему.
     - Подойди сам.
     А журналист действительно оцепенел.  Это было как во сне. Он понимал,
что случилось непоправимое, надвинулась беда,  но  не  мог  шевельнуть  ни
рукой, ни ногой.
     Шепот продолжался:
     - Но тот, другой? Он выстрелит.
     - Он болен. Он не проснется... Ну иди, слышишь!
     С огромным трудом Бетли скосил глаза.  Из-за угла сторожки  показался
отарк. Но этот был маленький, похожий на свинью.
     Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья.  Два выстрела
прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо.
     Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук.  Он бросился  в  сторожку,
дрожа, захлопнул за собой дверь и накинул щеколду.
     Лесничий стоял с ружьем наготове.  Его губы  пошевелились,  журналист
скорее почувствовал, чем услышал вопрос:
     - Лошади?
     Он кивнул.
     За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи.
     Раздался голос:
     - Эй, Меллер! Эй!
     Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье.  Тотчас  черная  лапа
мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку.
     Снаружи удовлетворенно засмеялись.
     Граммофонный, растягивающий звуки голос сказал:
     - Вот ты и кончился, Меллер.
     И, перебивая его, заговорили другие голоса:
     - Меллер, Меллер, поговори с нами...
     - Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное.  Ты же человек, должен
быть умным...
     - Меллер, выскажись, и я тебя опровергну...
     - Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп...
     Лесничий молчал.
     Журналист неверными шагами  подошел  к  окошку.  Голоса  были  совсем
рядом, за бревенчатой стеной.  Несло звериным запахом -  кровью,  пометом,
еще чем-то.
     Тот отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком:
     - Ты журналист, да? Ты, кто подошел?..
     Журналист откашлялся. В горле у него было сухо. Тот же голос спросил:
     - Зачем ты приехал сюда?
     Стало тихо.
     - Ты приехал, чтобы нас уничтожили?
     Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили:
     - Конечно, конечно, они хотят истребить нас...  Сначала  они  сделали
нас, а теперь хотят уничтожить...
     Раздалось рычание, потом шум.  У журналиста было  такое  впечатление,
что отарки подрались.
     Перебивая всех, заговорил тот, который называл себя Филиппом:
     - Эй, лесник, что  же  ты  не  стреляешь?  Ты  же  всегда  стреляешь.
Поговори со мной теперь.
     Где-то сверху вдруг неожиданно ударил выстрел.
     Бетли обернулся.
     Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была  сложена
крыша, крытая сверху соломой, и стрелял.
     Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил.
     Отарки разбежались.
     Меллер спрыгнул с очага.
     - Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется.
     Они осмотрели трех убитых отарков.
     Один, молодой, действительно был почти голый,  шерсть  росла  у  него
только на загривке.
     Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на  траве.  Он
сдержался, схватившись за рот.
     Лесничий сказал:
     - Вы помните, что они не люди.  Хоть они и разговаривают.  Они  людей
едят. И своих тоже.
     Журналист осмотрелся.  Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки - все
на миг показалось ему нереальным.
     Может ли это быть?.. Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?..


     - Вот здесь отарк съел Клейна, - сказал Меллер. - Это один  из  наших
рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория.
И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал...
     Журналист и лесничий  были  теперь  на  острове,  в  главном  корпусе
Научного центра.  Утром они сняли седла с зарезанных лошадей  и  по  дамбе
перебрались на остров. У них осталось теперь только одно ружье, потому что
двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой.  План Меллера  состоял  в
том, чтобы засветло дойти  до  ближайшей  фермы,  взять  там  лошадей.  Но
журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории.
     - Он все слышал, - рассказывал лесничий. - Это было вечером, часов  в
десять.  У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал,  возясь  с
электрическими проводами, а отарк сидел  на  полу,  и  они  разговаривали.
Обсуждали что-то из физики.  Это был один из первых отарков,  которых  тут
вывели, и он считался самым умным.  Он мог говорить  даже  на  иностранных
языках...  Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом  наступило
молчание, что-то грохнуло.  И вдруг уборщик услышал:  <О  господи!..>  Это
говорил Клейн, и у него  в  голосе  был  такой  ужас,  что  у  парня  ноги
подкосились.  Затем раздался истошный крик: <Помогите!> Уборщик заглянул в
эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отарк  гложет
его.  Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда
отарк пошел на него, он захлопнул дверь.
     - А потом?
     - Потом они убили еще двоих лаборантов  и  разбежались.  А  пять  или
шесть остались как ни в чем  не  бывало.  И  когда  приехала  комиссия  из
столицы, они с ней разговаривали.  Этих увезли. Но позже  выяснилось,  что
они в поезде съели еще одного человека.
     В большой комнате лаборатории все оставалось  как  было.  На  длинных
столах стояла  посуда,  покрытая  слоем  пыли,  в  проводах  рентгеновской
установки пауки сплели свои сети.  Только стекла в окнах были выбиты, и  в
проломы лезли ветви разросшейся, одичавшей акации.
     Меллер и журналист вышли из главного корпуса.
     Бетли  очень  хотелось  посмотреть  установку  для  облучения,  и  он
попросил у лесничего еще пять минут.
     Асфальт на главной уличке брошенного поселка пророс травой и молодым,
сильным уже кустарником.  По-осеннему было  далеко  видно  и  ясно.  Пахло
прелыми листьями и мокрым деревом.
     На площади Меллер внезапно остановился.
     - Вы ничего не слышали?
     - Нет, - ответил Бетли.
     - Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас  в  сторожке,  -
сказал лесничий. - Раньше такого никогда не было.  Они  всегда  поодиночке
действовали.
     Он опять прислушался.
     - Как бы  они  нам  не  устроили  сюрприза.  Лучше  убираться  отсюда
поскорее.
     Они дошли  до  приземистого  круглого  здания  с  узкими,  забранными
решеткой окнами.  Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол  у  порога
задернулся тонким ковриком лесного  мусора  -  рыжими  елочными  иголками,
пылью, крылышками мошкары.
     Осторожно они вошли в первое помещение  с  нависающим  потолком.  Еще
одна массивная дверь вела в низкий зал.
     Они заглянули туда.  Белка с пушистым хвостом, как огонек,  мелькнула
по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки.
     Миг лесничий смотрел ей  вслед.  Он  прислушался,  напряженно  сжимая
ружье, потом сказал:
     - Нет, так не пойдет.
     И поспешно двинулся обратно.
     Но было поздно.
     Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась.  Раздался
шум, как если бы ее завалили чем-нибудь тяжелым.
     Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом  кинулись  к
окну.
     Бетли выглянул наружу и отшатнулся.
     Площадь  и  широкий  высохший  бассейн,  неизвестно  зачем   когда-то
построенный тут, заполнялись отарками.  Их были десятки и десятки, и новые
вырастали как из-под земли.  Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не
зверей, раздавались крики, рычание.
     Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали.
     Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы.  В передних у него
было что-то круглое.
     - Камень, - прошептал журналист, все еще не веря случившемуся.  -  Он
хочет бросить камень...
     Но это был не камень.
     Круглый  предмет  пролетел,  возле  решетки  ослепительно   блеснуло,
горький дым пахнул в стороны.
     Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из
рук, он схватился за грудь.
     - Ух ты, черт! - сказал он и  поднял  руку,  глядя  на  окровавленные
пальцы. - Ух ты, дьявол! Они меня прикончили.
     Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился  на  корточки,  потом
сел к стене.
     - Они меня прикончили.
     - Нет! - закричал Бетли. - Нет! - Он дрожал как в лихорадке.
     Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо.
     - Дверь!
     Журналист побежал к  выходу.  Там,  снаружи,  уже  опять  передвигали
что-то тяжелое.
     Бетли задвинул один засов, потом второй.  К  счастью,  тут  все  было
устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри.
     Он вернулся к лесничему.
     Меллер уже лежал у стены, прижав руки  к  груди.  По  рубахе  у  него
расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязать себя.
     - Все равно, - сказал  он.  -  Я  же  чувствую,  что  конец.  Неохота
мучиться. Не трогайте.
     - Но ведь к нам придут на помощь! - воскликнул Бетли.
     - Кто?
     Вопрос прозвучал так горько, так открыто и безнадежно, что  журналист
похолодел.
     Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил:
     - Помните, мы всадника видели еще в первый день?
     - Да.
     - Скорее  всего  это  он  торопился  предупредить  отарков,  что   вы
приехали.  Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки
объединились.  Вы этому не удивляйтесь.  Я-то знаю,  что если бы с Марса к
нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними
стали бы договариваться.
     - Да, - прошептал журналист.
     Время до вечера протянулось для  них  без  изменений.  Меллер  быстро
слабел.  Кровотечение у него остановилось. Он так и  не  позволил  трогать
себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу.
     Отарки оставили их.  Не было попыток ни  ворваться  через  дверь,  ни
кинуть еще гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь.
     Когда  спустилось  солнце  и  стало  прохладнее,  лесничий   попросил
напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой.
     Лесничий сказал:
     - Может быть, это и  хорошо,  что  появились  отарки.  Теперь  станет
яснее, что же такое Человек.  Теперь-то мы будем знать, что человек -  это
не такое существо, которое может считать и  выучить  геометрию.  А  что-то
другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все.


     Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня.
     Первый день он думал только  о  спасении,  переходил  от  отчаяния  к
надежде, несколько раз стрелял через  окна,  рассчитывая,  что  кто-нибудь
услышит выстрелы и придет к нему на помощь.
     К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны.  Его жизнь показалась ему
разделенной на две никак не связанные между собой части.  Больше всего его
и  терзало  именно  то,  что  они  не  были  связаны  никакой  логикой   и
преемственностью.  Одна  жизнь  была  благополучной,    разумной    жизнью
преуспевающего журналиста, и она кончилась, когда  он  вместе  с  Меллером
выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь
никак не предопределяла, что ему придется погибнуть здесь  на  острове,  в
здании заброшенной лаборатории.
     Во второй жизни все могло и быть и не быть.  Она вся  составилась  из
случайностей. И вообще ее целиком могло не быть. Он волен был и не поехать
сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое.  Вместо того
чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию  на  работы  по
спасению древних памятников египетского искусства.
     Нелепый случай привел его сюда.  И это было самое  жуткое.  Несколько
раз он как бы переставал верить и то,  что  с  ним  произошло,  принимался
ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы.
     Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему.  Их осталось мало на
площади и в бассейне.  Иногда они затевали драки между собой, а  один  раз
Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из  своих,
разорвали и принялись поедать.
     Ночью он вдруг решил, что в  его  гибели  будет  виноват  Меллер.  Он
почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело  в  первое
помещение к самой двери.
     Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя:
     - Господи, но почему же я?.. Почему именно я?..
     На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда.  Но  он
уже окончательно понял, что спастись  не  может,  успокоился,  снова  стал
думать о своей жизни - теперь уже иначе.  Ему вспомнилось, как еще в самом
начале этого путешествия у него был спор с лесничим.  Меллер  сказал  ему,
что фермеры не станут с ним  разговаривать.  <Почему?>  -  спросил  Бетли.
<Потому, что вы живете в тепле, в уюте, - ответил Меллер. - Потому, что вы
из верхних.  Из тех, которые предали их>. - <Но почему я из верхних? -  не
согласился Бетли. - Денег я зарабатываю ненамного больше, чем они>. -  <Ну
и что? - возразил лесничий. - У вас легкая, всегда праздничная работа. Все
эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили  по  ресторанам,
вели остроумные разговоры...>
     Он понял, что все это была  правда.  Его  оптимизм,  которым  он  так
гордился, был в конце концов оптимизмом страуса.  Он просто прятал  голову
от плохого.  Читал в газетах о казнях в Парагвае, о голоде в Индии, а  сам
думал, как собрать денег и обновить мебель в своей  большой  пятикомнатной
квартире, каким способом еще на одно деление  повысить  хорошее  мнение  о
себе у  того  или  другого  влиятельного  лица.  Отарки  -  отарки-люди  -
расстреливали протестующие толпы, спекулировали  хлебом,  втайне  готовили
войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет.
     С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась,  наоборот,
накрепко связанной с тем, что случилось теперь.  Никогда  не  выступал  он
против зла, и вот настало возмездие...
     На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним.  Он
не отвечал.
     Один отарк сказал:
     - Эй, выходи, журналист! Мы тебе ничего не сделаем.
     А другой, рядом, засмеялся.
     Бетли снова думал о лесничем.  Но теперь это были уже  другие  мысли.
Ему пришло  в  голову,  что  лесничий  был  герой.  И  собственно  говоря,
единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли, пришлось  встретиться.
Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с  ними  и
умер непобежденный.
     На третий день у журналиста начался бред.  Ему представилось, что  он
вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью.
     Статья называлась <Что же такое человек?>.
     Он громко диктовал.
     - В наш век удивительного развития науки может показаться, что она  в
самом  деле  всесильна.  Но  попробуем  представить  себе,   что    создан
искусственный мозг, вдвое превосходящий  человеческий  и  работоспособный.
Будет ли существо, наделенное таким  мозгом,  с  полным  правом  считаться
Человеком? Что действительно делает нас  тем,  что  мы  есть?  Способность
считать, анализировать, делать логические выкладки или  нечто  такое,  что
воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к  другому  и  с
отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков...
     Но мысли его путались...
     На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось,
что он вскочил и держит ружье наготове.  Но в действительности  он  лежал,
обессиленный, у стены.
     Морда зверя возникла перед ним.  Мучительно напрягаясь, он  вспомнил,
на кого был похож Фидлер. На отарка!
     Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в
течение  десятых  долей  секунды  Бетли  успел  подумать,  что  отарки,  в
сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном
краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!..
     Он не знал, что весть о том, что пропал  Меллер,  уже  разнеслась  по
всей округе и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/03/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ ВДОХНОВЕНИЕ

                                 Рассказ



     - Суть  моего открытия,  -  сказал Изобретатель,  осторожно следуя за
главным  режиссером  через  груды  закулисного хлама  и  волоча  за  собой
тяжеленный  металлический ящик,  -  состоит  в  том,  что  я  исключаю  из
театрального дела  такие  устаревшие понятия,  как  вдохновение,  талант и
прочее.  И  вообще исключаю человека...  Но прежде всего несколько слов об
искусстве.  Как вы знаете,  искусство -  это общение.  В данном случае, то
есть в театре, дистантное общение актера со зрителем.
     - Знаю,  знаю,  -  ответил главреж.  Он мрачно уставился на задник от
<Далей неоглядных>,  брошенный на зеленую лужайку из <Сержанта милиции>. -
Вот ведь народ, а? Сколько раз говорил, не собирать тут это барахло. Пожар
будет,  с кого спросят?  - Он оглянулся на Изобретателя. - Про искусство я
все знаю.  Слава богу,  в  институте только на этом и  сидели.  А  вот как
тридцать метров тюля достать для <Двух братцев>,  этому нас никто не учил.
- Прервав себя,  он  покопался в  груде  декораций,  вытащил оттуда  кусок
холста,  выкрашенный ядовито-зеленым анилином, и подозрительно пригляделся
к нему.  -  Что это?.. Нет, что это такое? - Он возвысил голос. - Эй, есть
тут кто-нибудь?!  -  Он повернулся к  Изобретателю.  -  Вы понимаете,  что
сделали: арку от <Марии Стюарт> разрезали.
     Изобретатель деликатно промолчал.  Ящик со  множеством каких-то грубо
сделанных переключателей он поставил на пол.
     Из  темных  глубин  помещения вышел  гражданин в  детском обтрепанном
пиджачке,  с  руками,  перемазанными краской.  Запечатленная на его чертах
повесть о  более чем  скромной зарплате,  работе <на  чистом энтузиазме> и
отсутствии всех  решительно необходимых материалов сразу  выдавала  в  нем
художника провинциального театра.
     Гражданин дрожащим голосом объяснил:
     - Я  разрезал,  Салтан  Алексеевич.  На  драпри  пришлось пустить.  В
<Бешеные деньги>, в квартиру Чебоксаровых.
     - Что-о!  -  Главреж побледнел,  потом багрово покраснел.  - У нас же
<Мария> завтра в параллель идет.  Вместе с <Бешеными>.  -  Он повернулся к
Изобретателю. - Ну как вам кажется, можно так работать или нет?
     Физиономия Изобретателя была иссечена глубокими, как трещины в земной
коре,  морщинами.  Его челюсть выдавалась вперед, а иссиня-черные, густые,
проволочные волосы  росли  прямо  от  бровей.  Однако,  несмотря  на  свою
неандертальскую внешность,  он был мужчиной,  вполне искушенным жизнью, и,
сделав неопределенный жест, опять ускользнул от ответа.
     Художник, переминаясь с ноги на ногу, сказал:
     - Пришлось,  Салтан Алексеевич.  Зрители обижались.  Я сам слышал,  в
антракте  один  говорит:   <У   Островского  в   ремарке  сказано  <богато
обставленная гостиная>.  А  тут не квартира Чебоксаровых,  а курительная в
кинотеатре...> Знаете,  сейчас народ какой. В <Марию> тогда серые ширмы из
<Верю в тебя> поставим. Они свет хорошо принимают.
     - Нет!  - взвизгнул главреж. - Это, конечно, не жизнь. - Вторая фраза
прозвучала у него в басовом ключе.  -  Сегодня же подаю заявление. Вы что,
забыли,  у  нас <Верю в тебя>  в  триллель идет?  -  Трясущимися руками он
похлопал по карманам,  нашел скляночку с нитроглицерином,  вынул таблетку,
сунул в рот и, подойдя к низенькому подвальному окошку с мутными стеклами,
оперся рукой о подоконник.
     Художник - уж все к одному - откашлялся.
     - И еще я вам хотел сказать,  Салтан Алексеевич, что запасная линза у
второго прожектора тоже лопнула. Перегрелась. И Смирнов, электрик, сегодня
не  вышел на  работу.  Он в  первой ложе проводку начал и  бросил.  Как-то
придется выкручиваться.
     Главреж, не отвечая и не поворачиваясь, вяло махнул рукой.
     За  окном,  на  улице,  текла не связанная с  искусством периферийная
жизнь. Девицы в нейлонах пробегали мимо древней - не то VI, не то XVI века
- церкви.   Возле  дома-новостройки  девочки  прыгали  со  скакалками.  По
доисторическим булыжникам  неторопливо шествовал  на  службу  из  столовой
сотрудник райисполкома,  и чудовищная, тихоокеанская ширина его запыленных
по  обшлагам  брюк  была  вызовом  всем  новомодным веяниям.  Шофер  МАЗа,
высунувшись из  высокой кабины,  гудком вызывал из  какой-то квартиры свою
милую.
     И остро позавидовал главный режиссер всем им.  Он понял,  что вся его
жизнь была сплошной ошибкой. И в ГИТИС он зря поступил, и женился неудачно
на женщине,  которая до сих пор держится за столицу,  и  в  этот заштатный
городишко напрасно согласился приехать,  и  здешней публикой не понят и до
сих пор не признан. Вообще, все было нехорошо и противно.
     После  этого главреж дважды глубоко вздохнул и  без  всякого перерыва
подумал о том, что лично его работы зрители не так уж плохо принимают, что
жена все  равно приедет,  что районные центры бывают и  хуже и  ведь не  в
пожарный же  техникум ему  было поступать,  если он  так хорошо понимает и
чувствует сцену.
     Все это свершилось за две и две десятые секунды.
     - Ладно, - сказал он, - действительно надо выкручиваться. Кстати, где
у нас рыжий куст поролоновый? Помните, из <Гипротеатра> получили. Хочу его
в первое действие пустить в <Бешеных деньгах>.
     - Не  пойдет,   -   покачал  головой  художник,  хорошо  знакомый  со
способностью главных  режиссеров к  быстрой  духовной  регенерации.  -  Он
позеленел.  Знаете,  как они быстро цвет меняют, эти пластики. Был осенний
куст, а стал весенний.
     - А второй куст?..  Тот,  второй,  зеленый. Может быть, он порыжел за
это  время?  Подите-ка  посмотрите.  -  Затем  главреж резко  повернулся к
Изобретателю. - Ну так что дальше? Объясняйте, я же вас слушаю.
     Изобретатель шагнул вперед.
     - Вы  читали  мою  статью  <Перцепция и аперцепция при  ролевых играх
детей дошкольного возраста>?
     - Читал. В <Театральной жизни>. Продолжайте.
     - Нет,   не  в  <Театральной>,   а  в  журнале  <Вопросы  дошкольного
воспитания>.
     - Ну правильно.  Я же и говорю, что читал. В этом самом <Воспитании>.
Еще в прошлом году. Давайте дальше.
     - В прошлом году этого журнала не было. Впрочем, не важно...
     Так вот, дело в том, что я рассматриваю театральное искусство с точки
зрения электроволновой теории. С одной стороны, актер, то есть индуктор, с
другой - зритель, то есть перцепиент. Между ними осуществляется дистантная
биорадиационная  связь.  Актер  переживает  и,  следовательно,  индуцирует
энергию.   Она   попадает  в   головной  мозг   зрителя  и   вызывает  там
перегруппировку атомов,  эмоцию.  Улавливаете мою мысль?..  Таким образом,
талантливый  артист  отличается  от  посредственного лишь  особо  активной
индуцирующей  деятельностью  своих  передающих  электромагнитных  мозговых
устройств.  Как по-вашему,  что делала,  например,  со  зрителями Элеонора
Дузе?.. Ничего сверхъестественного - всего только вызывала перегруппировку
атомов в ядре ганглиозных нервных клеток. Согласны вы со мной или нет?
     Главреж,  взор которого уже успел затуманиться за  время длинной речи
Изобретателя, подавив зевок, сказал:
     - Вообще-то да... Значит, от пьесы ничего не зависит?
     - От какой пьесы?
     - От той, которую в этот момент ставят.
     - Ах, от этой! - Изобретатель осекся на миг. - Конечно, зависит. Но в
целом-то очень мало...  Строго говоря, даже вообще ничего не зависит. Ведь
в театре все дело в том,  чтобы вызвать эмоцию у зрителя. Правильно? А раз
так,  значит,  наша главная задача - увеличить мощность индуктора, усилить
подачу энергии из головного мозга актера.  Вот вам пример.  -  Он шагнул к
режиссеру и  взял его  за  руку.  -  Посмотрите мне в  глаза.  Ощущаете вы
что-нибудь? Сейчас я буду индуцировать.
     Главреж  заглянул в  маленькие пещерные глазки  Изобретателя.  Как-то
ничего в них и не было.
     - Нет. Н-не ощущаю.
     - Прекрасно!  -  воскликнул Изобретатель. - Стойте так. - Он поспешно
отбежал в  другой угол комнаты,  вынул из  кармана блокнотик,  записал там
что-то.  Разыскал на  стене штепсельную розетку.  Кинулся к  своему ящику,
чем-то щелкнул, после чего аппарат тихонько загудел. - Так, внимание! - Он
направил  глазок  аппарата  чуть  вверх  на  самого  себя  и   выпрямился,
воззрившись на собеседника.
     Секунды текли. Главреж поднял руку и почесал кончик носа.
     - Чудесно! - обрадовался Изобретатель. Он выключил машину, подбежал к
режиссеру и показал ему блокнотик. Там значилось: <Почесать кончик носа>.
     - Ну вот.
     - Что вот?
     - Ну вы поняли?
     - А что я должен был понять?
     - Вот этот момент индукции.  Понимаете,  я  представил себе,  будто у
меня чешется нос.  Аппарат увеличил мощность переживания, и оно передалось
вам. Но ведь задача актера и состоит в том, чтобы передать зрителю эмоции.
Понимаете,  биорадиационная связь. Принцип действия прибора состоит в том,
что он  интенсифицирует деятельность спиралей нуклеиновой кислоты в  мозгу
исполнителя.  Эта  спираль  начинает  играть  роль  передающей  антенны  и
возбуждает соответствующие клетки и  у зрителя.  Ясно вам?..  Вот постойте
так еще минуту.
     Изобретатель  вновь  очутился  в  углу.  Он  действовал  с  быстротой
обезьяны.  В аппарате зажегся красный глазок,  потом еще желтый.  Загудело
сильнее. Изобретатель опять уставился на главрежа.
     Что-то  вдруг  стало  образовываться  в  комнате.  Нависать.  Запахло
катастрофочкой.  Все сделалось пустым и зыбким.  Бесцельно вращалась Земля
вокруг Солнца,  безнадежно и ненужно бежали по своим кругам планеты. Шофер
МАЗа за стеной все еще нажимал клаксон, но было очевидно, что никто к нему
не  выйдет.  Безжалостные физические законы с  каждым мигом  скорее влекли
Землю,  Солнце и всю Галактику в самую глубину черных космических бездн, а
оттуда,  из дьявольских недр,  уже неслась навстречу Антигалактика, чтоб в
колоссальном взрыве прекратить все  и  вся.  Не  было даже смысла смотреть
второй поролоновый куст. Мир шел к концу.
     Главреж почувствовал,  что у  него на  тыльной поверхности рук встают
отдельно волосок от волоска.  В горле остановилось что-то пухлое,  дыхание
стеснилось.  Он  ощущал  себя  на  земле,  как  на  разваливающемся плоту,
несущемся  к  водопаду.   Хотелось  закричать,   убежать,  но  он  не  мог
шевельнуться.
     - Страх,  -  сказал Изобретатель.  - Теперь я индуцировал страх. - Он
нагнулся и выключил аппарат.
     Почти сразу на улице раздался радостный басистый вопль:
     - Манюра!
     Чьи-то  быстрые  туфельки пробежали мимо  низкого  окна.  МАЗ  весело
взревел,  зашуршали шины,  могучая машина,  тронувшись с места, укатила по
булыжнику прочь.
     Солнце ломилось в комнату сквозь пыльные разводы на стеклах.  Победно
топорщились огромные  кровельные  листья  лопухов.  Все  было  в  порядке.
Очарование кончилось.
     - Понимаете,  - засуетился Изобретатель, - я сам переживал только вот
такой страх. - Он показал пальцами. - А аппарат усилил эмоцию и передал ее
вам.  Но дело не только в этом.  Второе в моем открытии -  это то, что все
элементы  актерского  мастерства  я  перевожу  на  язык  электростатики  и
электродинамики.   Органичность,   общение,  обаяние  -  для  меня  радио,
электричество,  и  ничего больше.  Если вы  читали мою статью <Перцепция и
аперцепция при ролевых...>...
     - Знаете что,  -  главреж вдруг разозлился,  -  вы  мне  бросьте баки
забивать с этой перпе...  Как ее там? Одним словом, с этой самой. Вы прямо
скажите,  что вы можете для нас сделать и что вам нужно, чтоб это сделать.
Думаете, у меня время есть выслушивать ваши теории?
     - Актера,  -  проникновенно сказал Изобретатель. - Или актрису. Самую
плохую вашу творческую единицу. И она так сыграет роль, что все попадают.
     - С  этого и  надо было начинать.  Я вам сейчас хотя бы Заднепровскую
покажу.  Мы ей недавно тарифную ставку снизили,  теперь сами не рады.  И к
прокурору уже ходила и  в райисполком.  Идемте наверх.  Она как раз должна
быть на репетиции. Ящик можете оставить здесь.
     В репетиционной комнате,  где благодаря какому-то архитектурному чуду
и зимой и летом сохранялась ровная температура - ноль градусов по Цельсию,
разыгрывали пьесу местного автора.
     Главреж и  его спутник вошли.  Дрожь прокатилась по  синим от  холода
актерским физиономиям при появлении грозного вождя, а затем шесть пар глаз
повернулись в  сторону Изобретателя и  выразили одно и  то  же:  <Кто этот
человек?  Не  изменит ли  он  что-нибудь  в  моей  судьбе?  Не  поможет ли
вырваться из  этой дыры?>  Но  главреж сразу погасил все  вспыхнувшие было
надежды.
     - Товарищ   Бабашкин  из   <Гипротеатра>.   Приехал  посмотреть  нашу
осветительную аппаратуру. - Он показал Изобретателю на стул. - Посидите, а
потом мы с вами займемся... Продолжайте, пожалуйста, Борис Генрихович.
     Очередной режиссер,  Борис Генрихович,  -  он  тоже слегка побледнел,
увидев главного, - сделал знак, и репетиция возобновилась.
     Герой-любовник,  рослый  фактурный  мужчина  с  театрально-энергичным
лицом  и  синими  глазами,  вошел  в  огороженное  стульями  пространство,
долженствовавшее изображать колхозную избу, и уселся к столу.
     В пространство вошел отрицательный персонаж.
     - Приветствую, товарищи.
     - Камень  наскоком  и  то  не  сдвинешь.  А  он  хочет  все  сразу...
Здравствуйте...
     - Нет,  это  не  вы  говорите  <здравствуйте>,  -  поправил очередной
режиссер.
     - А кто говорит?
     - Действительно, кто же говорит теперь <здравствуйте>?
     Инженю-кокет,  сидевшая в  полном оцепенении с  момента,  когда вошел
главный, очнулась:
     - Ах,  это я говорю! Простите, пожалуйста... Впрочем, нет. У меня тут
тоже вычеркнуто. Вот посмотрите.
     И в таком духе.  Местный автор - он сидел тут же - нервно забарабанил
пальцами  по  колену,  и  губы  его  скривились  в  саркастической усмешке
непризнанного гения.  Он передернул плечами, отчего перхоть тучкой сошла с
его длинной шевелюры, опорошив ворот габардинового пиджака. В течение трех
сезонов местный автор  -  он,  как  известно,  всегда  является завотделом
культуры  в  местной  газете  -   донимал  театр  статьями  с  угрожающими
заголовками:  <В  стороне  от  жизни>,  <Без  компаса>,  <Без  творческого
огонька>.  Он желал стать драматургом,  чего бы это ни стоило зрителям,  и
привлек на свою сторону райисполком,  многочисленные собрания трудящихся и
даже начальника местного гарнизона.
     Появление  его  самого  здесь,  в  замороженной  репетиционной,  было
заключительным этапом великой борьбы.
     Но <местная пьеса>, не соотнесенная со сценическими законами и вообще
ни  с  чем  на  свете,  никак не  складывалась во  что-либо  удобоваримое.
Назревал очередной скандальчик.
     - Не советуешься ты с людьми,  Петр Петрович, - говорил отрицательный
персонаж. - Отрываешь себя от коллектива.
     - Я...  Одну минутку,  товарищи.  Вот тут опять затруднение. А ведь в
третьей картине советовался. И со старым колхозником Михеичем советовался,
и  со  старым  колхозником Пахомычем.  Опять  эта  реплика идет  вразрез с
третьей картиной. Может быть, тоже вычеркнуть, Борис Генрихович?
     - Ну давайте вычеркнем.
     - Но с другой стороны, что же мне тогда вообще говорить - уже столько
вычеркнули? С чего я волноваться начну!
     - А ты скажи <здравствуйте> и потом сразу давай выхлест.
     - Так  это же не я говорю <здравствуйте!> - Герой-любовник покраснел,
затем побледнел.  Он повернулся к главрежу.  - Нет, Салтан Алексеевич, так
не пойдет.  Я рад, что вы зашли и сами все видите. Это черт знает что! Я с
самого начала предупреждал, что с пьесой у нас ничего не получится.
     Он вскочил,  схватился за сердце, открыл скляночку с нитроглицерином,
вынул  таблетку  и  сунул  в  рот.  Затем  стал  у  окна,  отвернувшись от
присутствующих,  спина у него вздрагивала.  В нитроглицериновой мизансцене
ощущалось явное влияние главного режиссера -  это  был стиль театра.  И  в
полном  соответствии с  методом  физических действий  по  Станиславскому у
героя-любовника,  еще  недавно здорового мужчины,  уже начались процессы в
сердце, сужалась аорта и деревенела, огрубевая, стенка левого предсердия.
     Наступило   тягостное  молчание.   Местный   автор   еще   энергичнее
забарабанил пальцами по колену.
     - Ну ладно,  - сказал главреж, который не любил сердечных припадков у
других,  -  этот вопрос мы  обсудим позже.  Сейчас я  хотел бы посмотреть,
Борис Генрихович, как у вас идет картина шестая, когда жена приезжает.
     Задвигались стулья.  Актриса Заднепровская,  сорокалетняя задерганная
дамочка с кудряшками,  испуганно глянула на главрежа, вспорхнула с места и
стала у двери. Герой-любовник дважды глубоко вздохнул у окна, потом, входя
в роль, мотнул головой, как бы бодая кого-то.
     - Приехала, Маша. Ну здравствуй, здравствуй.
     Неся на  лице  пошло-жеманное  выражение  эстрадной  певицы,  которая
собирается  исполнить песню о чем-то трогательном,  Заднепровская кошечкой
скользнула к супругу и пискнула:
     - Здравствуй, Петя. Как давно я тебя не видела.
     Очередной поднял руку:
     - Минуточку!.. Вера Васильевна, дорогая, куда вы даете реплику? У вас
же реплика поверх волос идет.  И потом... - Он оглянулся на главного. - Вы
же не в тон отвечаете. Он в среднем регистре, а вы в самом верхнем.
     Лицо Заднепровской вспыхнуло красными пятнами.
     Она  вернулась к  двери.  Герой-любовник тяжело,  как  поднимая гирю,
начал опять:
     - Приехала, Маша...
     Заднепровская -  теперь уже не кошечка,  а  женщина-судья,  выносящая
смертный приговор,  -  гренадерским шагом подошла к  партнеру и похоронным
басом бросила ему в ноги:
     - Здравствуй, Петя.
     Теперь вскочил главреж.
     - Вера Васильевна,  ведь вы волнуетесь в этот момент,  верно?  Должны
волноваться, черт побери!
     Кругом все затрепетали.
     Красные пятна еще сильнее зарделись на лице актрисы.  На глазах у нее
выступили слезы, но она быстро подавила их.
     - Да, волнуюсь.
     - Но  как же  вы  не замечаете,  что волнуетесь только по пояс?  Лицо
волнуется, руки волнуются, а нога вот так отставлена.
     - Сейчас.
     Заднепровская сглотнула и пошла к двери.
     - Ну как? - спросил главреж, когда они вышли из репетиционной.
     - Красота, - восхищенно сказал Изобретатель. - Как раз то, что нужно.
     - Понимаете,  у нее в распоряжении двадцать пять штампов. Не нравится
один, она дает другой.
     - Самое интересное,  -  задумчиво начал Изобретатель,  - что все, что
звучит у  вас как <штамп>,  <не в тон> и так далее,  имеет для меня вполне
отчетливую электрорадиационную подоплеку.  Вы говорите <штамп>, а я вижу в
этом потери на конденсаторный гистерезис в  нейтронных контактах головного
мозга.  Вы говорите <не в образе>, а для меня это означает, что в оболочке
ганглиев у  нее  слишком  долго  остается ненужное уже  напряжение.  Своим
аппаратом я  все это регулирую,  и...  -  Он глянул на главрежа и  прервал
себя:  -  Одним словом,  я  вам из нее Пашенную сделаю.  Весь город с  ума
сойдет.
     - Да какая там Пашенная!  Вы добейтесь, чтоб из ансамбля не выпирала.
Не  портила  хоть.  -  Главреж  положил вдруг  руку  на  сердце.  -  Тьфу,
дьявольщина!  Опять защемило. Ей-богу, мы тут все до инфаркта дойдем. Но с
другой стороны,  как  быть спокойным?  А?..  Вот опять весь спектакль буду
сидеть за кулисами, накручивать. Иначе они вообще мышей ловить перестанут.
     - Ничего, - сказал Изобретатель. - В чем у вас сегодня Заднепровская,
в <Бешеных деньгах>?  Ну и отлично. Об этой роли в Москве писать будут, из
ВТО к вам приедут,  вот увидите.  У меня все научно обосновано.  Не читали
мою статью в <Театральной жизни>?
     - Читал.  -  Главреж уже снова вытащил из  груды хлама какой-то кусок
холста.  -  То  есть проглядывал.  А  этот ваш ящик на каком расстоянии от
актрисы нужно устанавливать?
     - Непринципиально,  -  ответил Изобретатель.  - Установка действует в
радиусе до двадцати пяти метров.
     Перед самым началом вечернего спектакля,  когда уже  прозвенел третий
звонок.  Изобретатель -  он  установил машину в  первой ложе -  выскочил в
коридор.
     - Салтан Алексеевич,  хорошо бы ее как-нибудь успокоить перед выходом
на сцену. Понимаете, создать момент торможения на внешние обстоятельства.
     - Кого? - остервенело оглянулся главреж.
     - Ну,    Заднепровскую.    А    то   и    аппарат   не   подействует.
Научно-медицинский факт - она должна быть в спокойном состоянии.
     Главреж  воздел  руки  к  небу.  Изо  рта  у  него  хвостиком торчала
прозрачная пластиковая кожица колбасы.
     - Слушайте, вы меня оставите когда-нибудь в покое?! У нас для второго
действия еще декорации нет.
     Островскому горожане доверяли,  и  поэтому на  <Бешеных деньгах> даже
без  войсковых частей  получился полный  зал.  Первые  три  явления прошли
гладко.  Заслуженный артист  Коровин  -  он  играл  Телятева -  держался с
органичностью  прирожденного аристократического лентяя.  Герой-любовник  -
надежда  и  гордость  районной сцены  -  уже  оправился от  скандальчика в
репетиционной и в роли Василькова честно завоевывал публику взглядом синих
наивных  глаз.  Уже  начинало  вериться,  будто  середину  двадцатого века
сменила вторая половина девятнадцатого, и даже странный, фиолетового цвета
поролоновый  куст  из   <Гипротеатра>  на   сцене  не  очень  пугал  своей
неестественностью.
     Но вот в  четвертом явлении вышла Заднепровская -  она играла Надежду
Антоновну Чебоксарову, - и тотчас все начало разваливаться.
     - Познакомь,  - деревянно сказала Заднепровская - Чебоксарова шалопаю
Телятеву. - Да ведь ты дрянь, тебе верить нельзя.
     Это как вилкой по тарелке заскребло,  и  всем в зале сделалось стыдно
от фальши.
     В  первом ряду по контрамарке сидел <местный автор>.  Он закинул ногу
на  ногу  и  с  удовольствием представил себе  разгромную статью,  которую
собирался написать по  поводу очередной постановки театра.  В  трех  рядах
позади него театральный художник думал о том, как будет выглядеть квартира
Чебоксаровых во втором действии.  Холщовые драпри вызывали у  него чувство
тревоги.  Он поежился в  своем обтрепанном пиджачке и непроизвольно громко
вздохнул,  вызвав  неодобрительный взгляд  со  стороны  сидевшего рядом  и
знакомого ему сотрудника райисполкома.
     Изобретатель тем  временем  приготавливал в  ложе  свой  аппарат.  Он
повернул какой-то  переключатель,  отчего в  машине зажегся желтый огонек,
включил шнур в  штепсельную розетку и,  бормоча что-то про себя,  принялся
колдовать над кнопками.
     А Заднепровская -  Чебоксарова продолжала свирепствовать.  Ее реплики
звучали,  как у начинающей участницы самодеятельности. Отговорив свое, она
застывала, подобно соляному столбу.
     - Ничего не чувствует, - вдруг засопел пробравшийся в ложу главреж. -
Видите,    руку   на   сердце   положила   и    считает,    что   выразила
заинтересованность.   Но   это  только  механический  знак  отсутствующего
переживания. Внутри-то пусто.
     Изобретатель кивнул.
     - А вы ее успокоили хоть?
     Главный смотрел на сцену. Он покачал головой, закусив губу.
     - Что  вы  говорите?..  Насчет успокоить.  Я  с  ней  поговорил перед
выходом.  С сыном у нее,  кажется,  недавно что-то произошло. То ли его из
школы выгнали,  не знаю.  Короче,  я к ней подошел и спросил,  как у нее с
сыном. Она почему-то покраснела.
     - Ничего,  сделаем,  -  сказал Изобретатель.  -  Хоть  что-нибудь она
чувствует,  и  я  это усилю.  -  Он  прицелился аппаратом,  нажал какую-то
кнопку.
     И тотчас Заднепровская сделалась приличнее.  В голосе у нее зазвучали
задушевные нотки.  Слова: <Как жаль, что он так неразумно тратит деньги> -
она произнесла с чувством почти искренним.
     Изобретатель ни  на  минуту  не  выпускал актрису из  сферы  действия
аппарата.  Во  втором  акте  его  усилия  стали  приносить заметные плоды.
Началась сцена Чебоксаровой с Кучумовым, и подлинный испуг перед бедностью
почувствовался  в   том,   как   заговорила  пожилая  глупая   барынька  с
разорившимся князьком.
     Зрительный зал притих, смолкло начавшееся сперва досадное для актеров
покашливание.   В   паузах  между  репликами  было  слышно,   как  верещат
прожекторы, освещающие гостиную Чебоксаровых с зелеными, взятыми из <Марии
Стюарт> драпри.  Местный автор сбросил ногу с  ноги.  Он с неудовольствием
ощущал,  что,  несмотря на  явную несовременность,  происходящее сейчас на
сцене против воли заинтересовывает его.
     - Не знаю,  -  говорила Заднепровская -  Чебоксарова о Василькове.  -
Знаю, что он дворянин, прилично держит себя.
     Главреж опять наклонился к Изобретателю.
     - Общения нет,  понимаете...  Свое собственное состояние играет, а не
логику действия. Из себя исходит, а не из того, что на сцене делается.
     Изобретатель,   на  узком,  обезьяньем  лбу  которого  уже  выступили
бисерные капельки пота, посмотрел на главного.
     - Нажать на общение?
     - Ну да.  Актер должен помнить,  что подает не реплику, а мысль. Если
он  что-то  спрашивает,  это не выражение самочувствия,  а  желание что-то
узнать.
     Изобретатель  задумался,  возведя  глазки  к  небу,  затем  лицо  его
просветлело.
     - Добавлю ей напряжения на окончания ганглиев.
     Он  повертел  что-то  в  аппарате,  и,  подчиняясь его  электрической
команде, Заднепровская с таким живым интересом спросила у Кучумова, сможет
ли она еще увидеть его,  что даже художник в  зале забыл на миг о холщовых
драпри и  последней линзе в  прожекторе.  Зашел и застыл у дверей ленивый,
случайно заглянувший в зал пожарник.
     - Н-не  плохо,  -  прошептал  режиссер  удивленно.  -  Но  вот  смены
ритмов...  Однообразно она  слишком держится.  С  Кучумовым в  одном ритме
говорила и вот сейчас с Васильковым.
     Изобретатель кивнул,  маневрируя аппаратом. Во время шестого явления,
когда Заднепровской не  было на сцене,  главреж побежал за кулисы и  скоро
вернулся.
     - Знаете,  актриса беспокоится.  Спрашивает, почему вы в нее какой-то
штукой все прицеливаетесь.  Я сказал,  что это киноаппарат.  Вам, мол, она
нравится,  и вы решили ее в Москве показать.  Сам я ее тоже похвалил. Зря,
наверное, а?
     - Теперь уже не имеет значения,  -  ответил Изобретатель. - Раз она в
спокойном состоянии, я за все ручаюсь.
     - Да,  насчет сына,  -  вспомнив, зашептал режиссер. - Оказывается, у
нее сын в  девятом классе и  первое место занял на какой-то математической
олимпиаде. Так что даже удачно получилось, что я ее спросил тогда.
     - Интересно,  -  сказал Изобретатель, - что ведь на самом-то деле она
играет,  как играла.  Но  аппарат усиливает ее  мизерные эмоции и  создает
впечатление хорошей исполнительницы.  - Он ласково погладил свою машину по
серой  крашеной жестяной стенке.  -  А  ведь  никто  не  верит,  никто  не
поддерживает.  Они  там,  в  Министерстве  культуры,  еще  до  сих  пор  в
восемнадцатом веке живут. Только одно и признают: <Человек, талант, актер,
пьеса...> А при чем тут человек?  Сегодня наука позволяет антенну на сцене
поставить, чтоб индуцировала, и еще лучше будет...
     После    антракта,    когда    горожане    полакомились   в    буфете
ложно-шоколадными конфетами <Чайка>,  поднялся занавес, и зрители увидели,
как переменилась Надежда Антоновна Чебоксарова.  Какая-то тревога и вместе
с тем внутренняя собранность появились в ней.
     - Зачем вы обманули нас так жестоко? - спрашивала она у Василькова, и
у всех в зале сердце стеснило предчувствием неминуемой беды.  -  Того, что
вы  называете состоянием,  действительно довольно для  холостого человека;
этого состояния ему хватит на  перчатки.  Что же вы сделали с  моей бедной
Лидией?
     И  зрителям как-то  жутко стало от  того,  что на самом деле станется
теперь с молодой красавицей.
     Действие текло,   отчаивался   влюбленный   Васильков,    интриговала
бездушная  Лидия,  шутил  Телятев.  Но  постепенно центральной ролью пьесы
начала   делаться   Чебоксарова-старшая   в   исполнении    Заднепровской.
Растерявшаяся,   недалекая,   неумная  Надежда  Антоновна  стала  отважной
матерью,  защищающей свое,  хоть и пустое,  вздорное дитя, и властно взяла
события   спектакля  в  слабые  руки.  Какой-то  величественно-трагический
оттенок приобрели ее реденькие кудряшки,  жеманная претензия  появилась  в
барственных  и  одновременно жалких жестах.  Сказав дочери,  что Васильков
беден,  она так посмотрела в публику,  что стон прошел  по  рядам,  каждый
зритель счастливо переглянулся с соседом и уселся поудобнее в кресле, чтоб
смотреть дальше.
     Изобретатель действовал,  подобно  опытному телевизионному оператору,
ни  на  минуту не  выпускающему из  поля зрения мяч  во  время футбольного
матча. Он работал руками, ногами и головой, одновременно вертел по два, по
три переключателя,  нажимал лбом и коленом какие-то кнопки, нацеливаясь на
Заднепровскую тотчас, как она показывалась из-за кулис.
     И  актриса уже  творила чудеса.  Взгляд,  жест -  все  было исполнено
значения.  В  каждой ее  реплике возникали и  рассыпались миры.  Исподволь
входила в театр развеселая дворянская эпоха, вставали белоколонные усадьбы
над  морем колосящейся ржи,  бравые усачи скакали охотой,  брызгало пенное
шампанское,  в  паркетных залах  лакеи зажигали свечи,  и  маленькая ножка
бежала  в  вальсе.  Входила...  и  рушилась.  Разламывалась  под  натиском
практических купцов Васильковых.  Зарастали аллеи  в  парках,  жимолость и
ольха  забивали брошенные клумбы,  гасли и  чадили свечи,  а  бравый усач,
промотав последнее наследственное,  отсылал семью в город,  сам принимаясь
под обветшалыми колоннами варить кумыс или сапожный крем.
     Зрительный зал подтянулся. Он чувствовал себя свидетелем и участником
великого разлома времен, движения истории.
     - Отлично,  отлично,  -  сопел гравреж над ухом Изобретателя.  -  Все
есть. Вот только если органики еще немножко прибавить. Чуть-чуть.
     - Органики? - гордо спросил Изобретатель. Он был уже совсем мокрый. -
А хотите, я сделаю так, что актриса вообще забудет, что она на сцене?
     Он  приник к  аппарату,  что-то  подвернул,  чем-то  щелкнул.  Звонко
пролетел щелчок над  головами зрителей,  и  мгновением позже Заднепровская
косо пересекла сцену и вышла вперед.
     У главрежа сжалось в груди.  Он чуть не вскрикнул,  потому что, ступи
Заднепровская на  сантиметр дальше,  она  упала бы  вниз,  в  оркестр.  Но
актриса и  не  заметила этого.  Казалось,  у  нее действительно потерялось
ощущение, где она и что.
     Она заговорила быстро-быстро.
     - Что я  терплю!  Как я  страдаю!  Вы  знаете мою жизнь в  молодости,
теперь при  одном воспоминании у  меня делаются припадки.  Я  бы  уехала с
Лидией к мужу, но он пишет, чтоб мы не ездили.
     Она смерила взглядом Кучумова,  себя,  губы у нее дрогнули, она пусто
посмотрела в зал. Зрители ахнули, всем сделалось горько, но вместе с тем и
освобождающе счастливо от  соприкосновения с  высокой  красотой  правды  в
искусстве.
     Местный автор   неловко   передвинулся   в   своем  кресле.  В  свете
происходящего он вдруг с ужасающей ясностью увидел,  какова была на  самом
деле его собственная <производственная> пьеса.  Он сжал руки, затем разжал
их.  Все тело у него тосковало.  Ему хотелось что-то  в  себе  переменить,
начать жить по-другому, действовать немедленно, сейчас же.
     Театральный художник выпрямился и  развернул узкие плечи.  Забылись и
обтрепанный пиджачок, и вечные нехватки необходимого. С почтением на него,
как на причастного, глянул сотрудник райисполкома.
     - Узнают теперь Бабашкина,  -  бормотал Изобретатель в ложе.  -  Я им
такие сборы дам по стране, закачаются. Все театральное дело реорганизую.
     Однако  подлинный триумф  ожидал его  в  последнем действии.  Главреж
молчал, чтоб не мешать. Невидимые энергетические нити, не прерываясь ни на
секунду,   связывали   Заднепровскую   с   хитрой   машиной,   и   актриса
гипнотизировала зал даже просто одним своим присутствием на сцене.
     Но и  другие актеры тоже поднялись.  К  принципиально новой трактовке
роли потянулся герой-любовник,  играющий Василькова.  Он чувствовал, что в
конечной инстанции не  он  Лидию заставит жить по  расчету,  а,  наоборот,
старшая  Чебоксарова  с   дочерью  покажут  ему,   что   такое   настоящий
бесчеловечный и  безжалостный  бюджет.  Его  обманули  и  предали,  многое
перегорело у  него в душе,  из хищника он сделался жертвой,  а потом снова
стал победителем,  но  уже другим,  суховатым и  циничным.  Герой-любовник
творил бесстрашно,  все шло в каких-то слаженных,  несущих ритмах,  у него
перестало болеть сердце, начала расширяться аорта, и гибче делалась стенка
левого предсердия.
     Зал завороженно затих. Свершилось таинство на сцене. Живыми сделались
нарисованные морщины,  приросли наклеенные усы  и  эспаньолки,  а  зеленые
драпри  -   дырявый,  как  сито,  кусок  холста,  покрашенный  разъедающим
анилином,  -  стали средоточием порока,  обличали и  намекали на  грядущее
возмездие.
     Привалившись к косяку дверей, застыли капельдинеры. Гример, портной и
рабочие сцены сгрудились в проходах кулис. Уже успокоился местный автор, и
первая в  его  жизни хорошая рецензия на  спектакль складывалась у  него в
голове.
     Тишина стояла на улице  возле  театра.  Спали  под  звездами  древние
луковичные  купола  церкви  XV века  и  гигантский уэллсовский марсианин -
строительный кран.  В  глубинах  космоса  плыли  бессчетные  миры-планеты,
бесновались  огромные  массы  раскаленной материи,  и в целой Вселенной не
было места лучше,  чем маленький городок с  его  районным  театром,  сразу
ставшим  наравне  со  всем  прекрасным,  что  сделано  людьми и что есть в
мироздании вообще.


     Последнее усилие  под  руководством аппарата Заднепровская сделала  в
немой сцене.  Уже сказал свое Телятев,  уже он обнялся с Кучумовым,  Лидия
подошла к Василькову и робко приникла к нему.
     Надежда Антоновна как-то  кашлянула и  поперхнулась,  сосредоточив на
себе внимание зала,  подняла руку,  желая поправить и  прическу,  и что-то
гораздо  большее,  а  затем  бросила  ее  бессильно,  закончив собственную
бездумную жизнь, и целый период жизни русской, и спектакль.
     С треском лопнула последняя запасная линза, но зрители восприняли это
как  часть  режиссерского замысла.  Минуту стояла тишина,  потом  сорвался
шторм,  какого  не  знала  еще  районная  сцена.  С  покрасневшими лицами,
выкрикивая <бис!>  и  отбивая  ладони,  переглядывались горожане.  Актеры,
сразу   ставшие   усталыми,   кланялись  и   кланялись,   выдвигая  вперед
Заднепровскую.
     Главреж выбежал,  затем при стихающем, наконец, грохоте аплодисментов
ворвался опять в первую ложу.
     - Замечательно! Великолепно! Вы гений!
     У Изобретателя был крайне озадаченный вид.
     - Что, замечательно?
     - То, что вы сделали. Как она играла! Колоссальный успех.
     - Ерунда,  -  сказал Изобретатель с  неожиданной злобой.  Он держал в
руке провод от своей машины с вилкой на конце.  - Ничего не вышло, все это
собачья ерунда. - Он шагнул к штепсельной вилке на стене ложи, ожесточенно
дернул ее  и  оторвал совсем.  -  Тут же  проводки нет.  Она ни к  чему не
присоединяется.  У  вас в театре не монтер,  а жулик.  Аппарат не работал,
понимаете?
     - Неужели? - удивился главреж. - Монтер у нас, правда, пропойца... Но
вот у вас тут зеленый огонек горит. И желтый.
     - Так это от  батарейки.  Я  вам говорю,  что сам прибор даже не  был
включен.  А  батарейка от карманного фонаря.  Для солидности.  Чтоб на вас
таких производить впечатление. Никто ж не поверит, что у меня электроника,
если зеленого огонька нет.  - Он отошел в сторону, высморкался и почему-то
вытер  платком глаза.  -  Всегда что-нибудь помешает чисто  провести опыт.
Каждый раз вот так срывается...  Но вы-то поняли,  что аппарат действует в
принципе? Когда я на вас наводил, вы же чувствовали?
     - Да-да. Конечно, - отмахнулся главреж. - Значит, машина не работала?
Но почему же тогда...
     Он глубоко задумался.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ГОЛОС

                                 Рассказ



     Не беспокоит, синьор, нет?.. Вы понимаете, эту бритву я купил полгода
назад и с тех пор ни разу не точил.  Конечно,  она уже садится. Но страшно
отдавать. Сами знаете, как теперь точат...
     Синьор, кажется,  иностранец?.. Ну правильно. Чувствуется по акценту.
Да и, кроме того, когда живешь в таком городишке, как наш, знаешь каждого,
кто  приходит  к  тебе  в  парикмахерскую...  Вам  понравился наш городок?
Конечно,  в  Италии  таких  много.  Но  наш  Монте-Кастро  все-таки  город
особенный.  Синьор  слышал  что-нибудь  о  театре  Буондельмонте и о певце
Джулио Фератерра?..  Да-да,  многие считали,  что он станет рядом с  самим
непревзойденным Карузо.  Так вот,  вся история происходила в нашем городе,
на наших глазах.  Театр Буондельмонте - это у нас.  А Джулио  живет  здесь
рядом. Он мой сосед. Больше чем сосед...
     Что вы сказали?..  <Только один год>?  Нет,  синьор,  даже не год,  а
гораздо  меньше.  Джулио  Фератерра выступил всего три раза,  и этого было
довольно,  чтобы  мир  затаил  дыхание.  Первый   концерт   прошел   почти
незамеченным,  а  последний  слушала вся Италия.  Но больше он уже не пел.
Никогда в жизни...  Самоубийство?  Нет,  что  вы!  Никакого  самоубийства.
Просто  у  Джулио  был  сделанный  голос.  Один бельгиец...  Вернее,  один
бельгийский хирург...  Как!  Синьор ничего не слышал  об  этом?  Ну  тогда
синьору просто повезло, потому что я-то знаю эту историю из первых рук. Но
прежде чем говорить о  Джулио,  нужно  сказать  несколько  слов  о  театре
Буондельмонте.  Это  ведь  тоже  достопримечательность  нашего городка,  и
тут-то все и происходило.
     Синьор видел театр?..  Нет.  Но тогда синьору, наверно, знакомо такое
понятие <концерты Буондельмонте>?  Синьор знает,  да?  Так вот, это у нас.
Вернее,  не совсем у нас.  Не в городе, конечно, а в трех милях отсюда, на
вилле  Буондельмонте.  Понимаете,  старый граф  Карло  Буондельмонте,  дед
нынешнего владельца,  построил у  себя  великолепное здание  для  музыки и
пения.  Чтобы раз  в  пять лет  там  могли собираться настоящие ценители и
слушать  лучших   певцов   и   музыкантов  Италии.   Выступить  на   сцене
Буондельмонте -  уже само по себе большая честь. Но если вас там признали,
если ваше выступление прошло с успехом,  можете считать себя действительно
выдающимся артистом.  С  рекомендацией Буондельмонте примут в <Ла Скала> и
вообще на любую оперную сцену мира.
     Старый граф  не  продавал билетов на  концерты,  нет.  Он  звал  сюда
истинных ценителей и  даже  оплачивал дорогу тем,  кому  это  было  не  по
средствам.  При старике вы  тут не  встретили бы заокеанских миллионеров с
раскрашенными дочками.  Тогда в зале сидели знатоки:  преподаватели пения,
артисты,  музыканты.  Никто не обращал внимания, если у человека рукава на
локтях  были  протерты.  Сейчас,  при  внуке  старого  графа,  все  совсем
по-другому.  Билеты на концерты продаются. А поскольку там всего четыреста
мест  в  зале  и  концерты бывают  только  раз  в  пять  лет,  можете себе
представить, по каким ценам.
     Но так или иначе,  концерты продолжаются. Первый был в 1875 году, и с
тех пор их состоялось тридцать восемь. По времени должно бы сорок, но один
пропустили перед первой мировой войной,  а  второй -  в  сорок пятом году.
Внук  старого графа  сидел  тогда  в  тюрьме у  американцев.  Как  военный
преступник...
     Вас не беспокоит,  синьор?..  Простите, я еще немного направлю... Так
вот,  вы  сами понимаете,  что  наш городок живет только этими концертами.
Конечно, мы не можем покупать билеты в театр. Но ведь в зале Буондельмонте
работают  наши  люди:   билетеры,  уборщики,  буфетчицы.  И  у  всех  есть
родственники и знакомые.
     Я сам бывал на каждом концерте,  синьор, начиная с 1910 года и кончая
последним,  в  1960 году.  Я видел здесь много знаменитостей,  когда я был
молод.  Бессмертного Карузо.  Густава  Малера,  прятавшего все  понимающие
глаза за толстыми стеклами очков. При мне по коридорам виллы Буондельмонте
осторожной походкой,  как будто боясь запачкаться обо что-нибудь, проходил
Артуро Тосканини со  своим  длинным прямым носом  и  густыми бровями...  Я
многое видел здесь.  Да что я -  я уже старик!  Остановите сейчас на улице
любого мальчишку-разносчика и  спросите его,  кто лучше делает трель -  де
Лючиа или де Лукка, он вам ответит правильно.
     Одним словом,  именно в  таком месте как наш Монте-Кастро,  и  должно
было случиться то,  что случилось с  Джулио Фератерра.  А началась вся эта
история во время последнего концерта, в 1960 году.
     Этот Джулио,  надо вам сказать,  был парень как парень и отличался от
других только тем, что среди всех одержимых музыкой жителей нашего городка
был самым одержимым.
     Несколько человек в Монте-Кастро имеют радиоприемники:  нотариус, мэр
города,  трактирщик и  еще  двое-трое.  Обычно по  вечерам,  если передают
хороший  концерт,  владелец  приемника  выставляет  его  на  окно.  Кругом
собирается народ.  Одни  слушают молча,  другие  подпевают,  третьи  шумно
восторгаются. Но никто не умел слушать музыку так, как Джулио Фератерра.
     Вы  понимаете,  при первых тактах какой-нибудь канцонетты он застывал
на  месте как несгораемый шкаф.  Можно было его окликнуть,  толкнуть -  он
только отчужденно оглядывался на  вас.  Он  не  слушал музыку,  он жил ею.
Подойдя к нему в такой миг,  вы чувствовали, что все его тело, каждый нерв
поют в  тон  тому,  что он  слышит.  Иногда он  выходил из  неподвижности,
приподнимал руки и не то чтобы дирижировал,  что любят делать некоторые, а
как  бы  ласкал звуки  и  пытался нащупать в  воздухе пальцами их  бегущие
очертания.
     Эта страсть приносила ему много неприятностей.  Вообще, он был парень
ладный и ловкий,  и за веселый нрав и старательность его охотно  брали  на
работу  лавочники  и  мелкие  местные  помещики.  Но  часто дело кончалось
скандалом, так как, отправляясь по какому-нибудь поручению, он порой вовсе
не приходил в нужное место, заслушавшись по дороге музыкой.
     Даже со  своей любимой девушкой Катериной он постоянно ссорился из-за
этого же самого.
     Так вот,  можете себе представить, синьор, как этот Джулио должен был
ждать очередного концерта.  Еще за  год он стал готовиться к  тому,  чтобы
проникнуть на виллу.  Сначала ему удалось поступить в  парк садовником.  А
перед самым съездом певцов,  в августе,  его назначили в театре помощником
осветителя.  Таким образом мечта его  сбылась,  он  мог рассчитывать,  что
увидит и услышит все.
     Вы,    наверно,   слышали,   синьор,   что   концерты   Буондельмонте
шестидесятого года  носили  не  совсем  обычный характер.  Владелец театра
решил,  кроме итальянских певцов и музыкантов,  пригласить иностранцев. Из
Америки  приехали  негритянка Мариан  Андерсон и  дирижер  Стоковский.  Из
Франции -  Моника Пониколь.  Из  вашей России,  синьор,  -  красавица Зара
Долуханова.  Но Италия тоже была прекрасно представлена. На сцене выступал
хор мальчиков из Милана,  пели Анелли и, конечно, Марио дель Монако, яркая
звезда которого уже поднялась к этому времени в зенит.
     Билеты продавались по  совершенно фантастическим ценам,  но  зал  был
всякий  раз  полон.  Наша  гостиница мала,  поэтому большинство слушателей
каждое утро приезжали на автомобилях прямо из Рима. Чудной народ собрался,
я вам скажу.  Не знаю,  возможно,  эта мода распространилась и раньше,  но
тогда мы в  первый раз увидели женщин с  волосами,  выкрашенными в  разные
нечеловеческие цвета. Серьезно, синьор, одна американка ходила на концерты
с шевелюрой ярко-зеленого цвета.
     Но все это неважно.  Джулио,  как и мне,  впрочем,  удалось послушать
почти все выступления. И в тот день, когда пел Монако, Джулио познакомился
с бельгийцем. Вернее, бельгиец сам подошел к нему.
     Понимаете, дело было так.  Во время выступления Монако  Джулио  сумел
пробраться  в  зал.  Он  стал там за последним рядом кресел.  Монако начал
петь,  и Джулио,  увлекшись и не замечая этого сам, сделал несколько шагов
вперед  по  проходу,  затем еще несколько и наконец оказался посреди зала.
Монако исполнил первую вещь - арию Турриду из <Сельской  чести>  Масканьи.
Аплодисменты.  Еще ария, снова овация. А Джулио стоял окаменелый и даже не
аплодировал.  На  него  стали  обращать   внимание.   Люди   оглядывались,
перешептывались, пожимали плечами. Кто-нибудь другой, может быть, почел бы
себя оскорбленным,  но Марио дель Монако,  столь же великолепный  человек,
сколь  и  певец,  понял  состояние своего слушателя и перед заключительной
арией приветственно помахал ему рукой.
     Но   вот   последняя  вещь  была  спета,   занавес  упал  при   громе
аплодисментов. Публика поднялась и начала по центральному проходу выходить
из зала.  А  Джулио все стоял как завороженный.  Разодетые дамы и  господа
обходили его, косились, а он ничего не замечал.
     И тут я увидел, что с Джулио заговорил тот бельгиец.
     Я хорошо запомнил его. У него было круглое лицо, как будто обведенное
циркулем.  Маленькие серые глазки в очках без оправы и тонкие прямые губы.
Нехорошее лицо,  синьор.  Если  когда-нибудь  встретите человека  с  таким
лицом, берегитесь - он принесет вам несчастье.
     Я  видел,  как  бельгиец заговорил с  Джулио,  -  они вместе стояли в
проходе и  вместе  мешали публике выходить из  зала.  Потом  бельгиец взял
Джулио под руку,  отвел в  сторону.  Они вышли из  фойе,  сели за столик в
буфете и  просидели там  весь  антракт.  Джулио выглядел очень  серьезным,
бельгиец что-то говорил, а Джулио кивал ему.
     И в тот же вечер Джулио исчез из города.
     Я об этом узнал от Катерины.  Девушка прибежала ко мне, потому что мы
с Джулио немножко дружили, несмотря на разницу в летах. Одно время он даже
работал у меня в парикмахерской. Но какая это работа, синьор, если за день
приходят три человека,  причем один вовсе не бриться,  а  одолжить головку
лука до субботы...
     Так вот, Катерина пришла ко мне, и она была чернее ночи. Сказала, что
и прежде они с Джулио ссорились,  но после такого поступка она и знать его
не хочет.
     Понимаете,  он  оставил дома записку и  уехал.  Всего два слова:  <Не
беспокойтесь, вернусь>. Но куда? Зачем? А в доме старая больная мать и три
сестры, из которых старшей всего тринадцать лет.
     Девушка была  ужасно  обозлена.  Я успокоил ее как мог.  Потом прошло
целых три месяца без каких-либо известий.  В  городе  решили,  что  Джулио
уехал  вместе  с  бельгийцем  в  Бельгию.  И вдруг письмо на имя Катерины.
Совсем коротенькое.  Джулио писал,  что лежит в Риме в частной клинике  на
Аппиевой дороге и просит ее, Катерину, приехать и взять его оттуда.
     С  этим письмом девушка снова явилась ко мне.  Я  спросил,  поедет ли
она, но у нее был уже взят билет на автобус.
     Целый день мы с  матерью Джулио и его сестрами тряслись от страха,  а
вечером  с   последним  автобусом  наш  беглец  вернулся  в  сопровождении
Катерины.  Почти  весь  городок  встречал  его.  Он  сошел  с  подножки на
костылях, и девушка поддерживала его. Он был белый как снег, синьор. Позже
Катерина рассказывала, что, войдя в палату клиники, она сначала увидела на
подушке только его черные глаза и черные волосы. Так он был бледен.
     Мы проводили его в  дом,  где он жил,  и там он рассказал,  что с ним
произошло.  Бельгийский хирург сделал Джулио операцию. Эта операция должна
была дать ему прекрасный голос и действительно дала его.  Джулио Фератерра
уехал в  Рим три месяца назад безголосым,  а  вернулся с сильным и звучным
голосом, которому могли бы позавидовать лучшие певцы Италии.
     Но что это была за операция,  синьор? Что сделал с Джулио бельгийский
хирург?
     Вот тут-то и начинается важное.


     Синьор, скажите мне, от чего зависит голос? Почему у одних он есть, а
другие его лишены?  Почему это так,  что у одного человека бас,  у второго
баритон,  у третьего тенор?  Почему, наконец, у того же баритона одни ноты
получаются тусклыми и пустыми, а другие - певучими и бархатистыми?
     Синьор, вы говорите, что не знаете, и это правильный ответ.
     Обычно считают,  что  голос  и  способность петь  зависят от  особого
устройства гортани и  голосовых связок.  О человеке с хорошим голосом даже
говорят:  <У него серебряное горло>. Но так ли это? Действительно ли голос
зависит от  устройства горла?  На  самом ли  деле  этот чудесный дар  есть
результат случайного каприза природы,  следствие особенной формы  мускулов
гортани и связок? Давайте подумаем. Ведь не говорим же мы, что способность
рисовать,  талант художника зависят от формы его пальцев или от устройства
глаза:  глаза-то у всех одинаковые.  Не говорим мы,  что дар композитора -
это результат особого устройства ушной раковины.  Если бы  все зависело от
уха,  музыкальные школы не  следовали бы  одна за  другой,  композиторы не
учились бы друг у друга. Если б так, Шопен мог бы появиться прежде Рамо, а
Люлли -  после Бетховена.  Но на самом-то деле создатели музыки перенимают
мастерство один у другого и учатся у своего времени.  Значит, синьор, дело
не в устройстве уха, глаза или горла.
     Нет и  трижды нет!  Если мы  признаем способность петь за  талант,  а
прекрасное пение - за искусство, дело тут не в горле. Талант к пению нужно
искать не в глотке,  а выше -  в голове человека,  в его сознании. То, что
одни поют, а другие нет, зависит от мозга.
     Именно это  и  понял  бельгийский хирург.  И  когда он  задался целью
сделать безголосому человеку голос, он со своим ножом приступил не к горлу
человека, а к его голове.
     Уже позже,  стороной, мы узнали, что это была не первая его попытка в
этом роде.  Ножом и  шприцем он залезал куда-то в речевые центры,  которые
помещаются, если я не ошибаюсь, в левой лобной доле мозга. Алляр - фамилия
бельгийца была Алляр -  хотел усилить деятельность этих центров и сначала,
естественно, тренировался на животных, обрабатывая те места в их мозгу, от
которых зависят рев или мычание. А потом перешел на людей.
     Но понимаете,  это очень сложная штука.  Тут же поблизости у человека
помещаются центры  дыхания,  кашля,  тошноты и  всякие другие.  Поэтому не
мудрено задеть и их.  Одним словом,  две первые операции получились у него
неудачными, и тогда Алляр стал искать себе третьего добровольца.
     Вас может удивить, синьор, но этот человек, бельгиец, совсем не любил
ни музыки,  ни пения. И научная сторона вопроса его не очень интересовала,
хотя он был выдающимся хирургом.  Алляр любил деньги.  Был богат, но хотел
стать еще богаче.  План его был прост. Он выучивается делать людям голос и
открывает специальную клинику. Одна операция - тридцать тысяч долларов (он
рассчитывал именно на богатых людей,  на миллионеров). Несколько лет такой
работы,  и он не беднее Рокфеллера. Он был жестокий и решительный человек,
и две первые неудачи не остановили его.
     К нам на концерты Буондельмонте бельгиец приехал, чтобы присмотреться
получше к богатым любителям музыки.  Увидев,  как Джулио слушает пение, он
понял, что парень может стать его третьим пациентом.
     Они  составили договор  о  том,  что,  получив  голос,  Джулио  будет
выступать только с  разрешения хирурга.  Алляр предупредил,  что  операция
будет нелегкой и опасной.  Потом Джулио лег в клинику, бельгиец сделал то,
что  хотел,  и  после три  месяца ставил его на  ноги (у  Джулио почему-то
получился частичный паралич, и затем он навсегда остался хромым).
     Но голос действительно родился,  синьор.  Прекрасный,  сильный голос.
Нож хирурга попал на какие-то нужные центры и сделал чудо.
     Когда Джулио начал ходить,  было устроено испытание.  Парня привели в
комнату, где стоял рояль. Алляр потребовал, чтобы он запел. Потом бельгиец
выслушал его,  еще совсем слабого и больного,  и в бешенстве, со страшными
проклятиями выбежал вон.
     Почему?  Да  потому,  что  у  Джулио не  было музыкального слуха.  Он
страстно любил музыку,  жил ею,  но  не  имел слуха.  Теперь в  результате
операции у него родился чудесный по тембру могучий голос, но он открыл рот
и заревел этим голосом, как осел...
     ...Что ты говоришь?  Что?  Что тебе нужно, Джина?.. Простите, синьор,
это моя жена.  Ее зовут Джина...  Так что тебе нужно?.. Мыло? О каком мыле
идет речь?.. Я намылил синьора, и мыло уже высохло?.. Ах, это!.. Извините,
синьор!  Действительно,  мыло высохло.  Сейчас,  сейчас, я все сделаю. Вот
полотенце. Сейчас я намылю снова и добрею вас... Извините, пожалуйста...
     Так  о  чем я  говорил?  О  том,  что у  Джулио не  было музыкального
слуха...  Простите,  вот так немножко голову...  У  него не было слуха,  и
бельгиец,  который  затратил  деньги  на  операцию  и  содержание парня  в
клинике, оказался как бы в дураках. Когда хирург пришел в себя и оправился
от  своей  вспышки гнева,  он  сказал,  что  дает  Джулио  полгода,  чтобы
выучиться петь.  После этого срока Джулио должен был  предстать перед теми
людьми,  которых соберет бельгиец,  и  продемонстрировать свое  искусство.
Затем врач уехал к  себе на родину,  а Джулио,  как вы знаете,  вернулся в
Монте-Кастро.
     Но  что такое слух,  синьор?  И  какое он  имеет значение для занятий
музыкой?
     Чтобы ответить на  этот  вопрос,  разрешите мне  сказать вам,  как  я
понимаю саму сферу музыки.  Что  она есть?  Можем ли  мы  утверждать,  что
музыка - это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков?
     Синьор,  вы  никогда не  задумывались над тем,  отчего такое чистое и
сильное волнение овладевает нами  при  первых  звуках  шопеновской Третьей
баллады или какой-нибудь другой вещи любого из  великих композиторов?  Вот
вы  сели в  кресло в  концертном зале.  Погасли огни.  Стихают разговоры в
публике  и  шепот  в  оркестре.  Наступает глубокая  и  прекрасная тишина.
Мгновение ожидания.  Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижера, рука
поднята,  искра  мелькает между  ним  и  оркестром.  И  вот  возник полный
ре-минорный аккорд,  звуки  волторн,  зовущие  в  поход...  Яростный порыв
ветра...  И  мы  уже унесены.  Нет зала,  кресел,  пригашенных люстр.  Уже
отлетели  все  мелкие  заботы,   душа  очистилась,   и   вместе  со   всем
человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, как нас ведет
Бетховен на страницах своей Девятой симфонии.
     Отчего это так, синьор?
     Я вам отвечу на этот вопрос,  сказав, что музыка - это небо над всеми
искусствами.  Нечто такое,  что объединяет людей друг с  другом.  Музыка -
самое человечное из искусств.  Вы понимаете,  художник рисует картину,  но
то,  что он нарисовал,  я  мог никогда и  не встречать в  жизни.  Писатель
описывает событие,  однако со  мной ни  такого,  ни близкого с  этим могло
никогда и не случаться.  Но композитор рисует только чувства,  а чувствуем
мы все, синьор.
     Другими словами,  музыка -  это то,  что поет в  нашем сердце и  ищет
выхода.  А  если  это  так,  то  слух,  музыкальный слух,  которым  каждый
настройщик роялей владеет даже в  большей степени,  чем композитор,  слух,
являясь моментом чисто техническим,  я  бы  даже сказал,  медицинским,  не
может иметь в  ней решающего значения.  Владея даром к  музыке,  не так уж
трудно выработать слух.
     Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению.
     Я немного музицирую,  и дома у меня  есть  инструмент.  Не  рояль,  а
челеста.  Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое
пианино,  но меньше - в ней всего четыре октавы.  Звук извлекается  не  из
струн,  а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный
звук, и поэтому сам инструмент называется celesta, то есть <небесная>. Вас
может удивить,  откуда у бедняка-парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в
том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а
тот,  когда умирал,  завещал все инструменты тем оркестрантам,  которые на
них играли.
     Так вот,  когда Джулио в  тот вечер,  лежа на постели,  рассказал нам
свою историю,  я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца.
Конечно,  я всего лишь дилетант,  синьор,  но имейте в виду, что только на
иностранных языках  это  слово  приобрело  неприятный и  даже  ругательный
оттенок.  По-нашему, по-итальянски, дилетант означает <радующий>, тот, кто
радует людей своим искусством, своей преданностью музыке или живописи.
     Когда Джулио немного отдохнул,  Катерина каждый вечер стала приводить
его ко  мне.  Было что-то  трогательное,  синьор,  в  этой парочке.  Он  -
высокий,  худой,  зеленый,  с  трудом  волочащий  ноги  и  она,  Катерина,
загорелая,  крепкая,  пышущая энергией и здоровьем. Целые дни она работала
на огородах, почти от зари до зари, но к вечеру у нее еще оставались силы,
чтобы  обстирать маленьких сестренок Джулио и  вымыть пол  в  их  каморке.
Молодость, синьор.
     Все глаза смотрели на  них с  симпатией,  и  каждый желал им  успеха.
Сперва Джулио ходил на костылях, но позже ему сделалось лучше, и он только
опирался на палочку.
     Мы  начали с  нотной грамоты и  сидели на  этом  около  трех  недель.
Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция... И примерно
через месяц взялись за сольфеджио.  Он пел по нотам, а я поправлял. Голос,
открывшийся у Джулио в результате операции, был сначала высоким баритоном,
который у  нас  зовется баритоном Верди,  поскольку все  оперы композитора
требуют именно такого голоса.
     Слух развивался у него удивительно быстро.  Однажды, на втором месяце
обучения,  он поразил меня тем,  что, послушав предыдущим вечером по радио
<Прелюды> Листа,  на  другой  день  подхватил главную тему  в  ми-миноре и
повторил ее на нашей челесте верно почти всю целиком.
     Но голос и слух,  синьор,  -  это одно, а искусство петь - другое. Вы
понимаете,  он  не  умел держать звук.  У  него был великолепный голос без
провалов,  без  тусклых нот,  ровный и  сильный,  как в  верхах,  так и  в
середине,   но   стоило  ему   взять  звук,   верный,   чистый  и   хорошо
интонированный,   как  он  тотчас  бросал  его,   соскальзывая  во  что-то
непотребное.
     Между тем в  чем же состоит bel canto -  наше итальянское <прекрасное
пение>?  Именно в  умении держать звук по-особому.  В  этом его отличие от
неискусного пения.  Вы  берете звук  музыкальной фразы и  держите его,  не
бросая и  не  уменьшая силы до момента наступления по темпу второго звука.
Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее, и
так  до  самого сильного места,  а  потом тем  же  порядком вниз.  Тогда и
получается цельная,  скрепленная во всех частях музыкальная фраза.  Только
тогда вы поете не отдельными словами, а фразами.
     Как раз этому я и стал учить его.  Но как,  синьор? Что значит <учить
петь>?  Отвечу вам на этот вопрос, сказав, что лично я попросту пел вместе
с  Джулио.  В  музыкальных школах  существует термин <ставить голос>.  Там
обучают,  как  образовывать звук,  как  выталкивать воздух через голосовые
связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних
резонаторах.  Но  все это не внушает мне доверия.  Вы же не можете сказать
себе во время пения: <Ну-ка, я сейчас натяну голосовые связки и поверну их
вот  этак...>  Попробуйте спеть  что-нибудь,  думая  о  том,  как  держать
гортань, и вы станете мокрым через две минуты...
     Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, а потом он пел один, а
я поправлял его. Или я пел, а он слушал.
     Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у
Джулио ничего не  выходило.  Хотя слух развивался скоро,  но это был слух,
так сказать,  в уме,  и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он
раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги
из  комнаты.  Порой он подолгу сидел бледный,  кусал губы,  по лбу у  него
стекал пот, и мы старались не смотреть друг на друга.
     Но позже,  на третий месяц, что-то стало вырисовываться. Что-то стало
прорезываться,   синьор.   В   хаосе   фальшивых   тонов   начали   иногда
проскальзывать верные,  и  это было как явление бога.  Потому что голос-то
был божественный.
     А  потом пришел день.  Один из лучших дней моей жизни.  Вот и  сейчас
слезы навертываются у меня на глаза, когда я вспоминаю о той минуте.
     Мы разучивали ариозо Канио из <Паяцев>. Вы, конечно, помните то место
оперы,  когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Канио уже не молод,
он зрелый, стареющий мужчина, и это придает его страданию особенно сильный
характер.  Он клоун, паяц, то есть представитель презираемой профессии, но
в  то же время самостоятельность его ремесла воспитала в  нем и гордость и
достоинство.  Канио  боготворил молодую жену,  и  вдруг  он  застал  ее  с
любовником.  Его горе не поддается описанию, но он не может даже побыть со
своим  несчастьем  один.   Через  несколько  минут  в   балагане  начнется
представление,  где Канио должен играть роль обманутого глупца-супруга, то
есть надсмеяться над всем тем, что рыдает сейчас в его сердце...
     Я  проиграл на челесте вступление -  там совсем маленькое вступление.
Джулио выглядел задумавшимся, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня
взгляд, и как будто огонь сверкнул в воздухе.
     Джулио открыл рот и запел:

                Играть... Когда точно в бреду я...

     И он спел это верно, синьор! В первый раз верно! Но как спел!
     Синьор,  мы  посмотрели друг на  друга,  и  слезы выступили у  нас на
глазах. Мы заплакали.
     Вы понимаете, это был день как день. Мы сидели вон в той захламленной
комнатушке.  За стеной сосед-сапожник стучал молотком,  на улице женщина у
колонки споласкивала ведро. Все было как обычно, и вдруг в эту обыденность
вошло что-то большое,  огромное.  Все вокруг изменилось,  и мы уже были не
те.  Такова сила искусства.  Как будто мы поднялись высоко-высоко и поняли
что-то о нас самих прекрасное и глубокое.
     Одну-единственную фразу он спел верно, но это было как если бы все на
этой земле,  кто любил и был обманут в своей любви, вдруг получили голос и
позвали нас к жалости и состраданию.

                Играть... Когда точно в бреду я,
                Ни слов и ни поступков своих не понимаю...

     Это уже не Джулио пел. Это пела вся жизнь нашего маленького городка и
сотен других таких же  городков.  Наша  бедность,  мечты,  горести и  наши
надежды  на  счастье.  И  уже  не  моя  челеста  аккомпанировала пению,  а
невидимый огромный оркестр исполнял великую музыку Леонкавалло.
     ...Что такое?  Что тебе опять?.. Извините, синьор... Что ты сказала -
бритье?  Какое бритье?  Черт меня побери,  женщина,  но ты превышаешь свои
права! О каком бритье ты говоришь, когда речь идет о музыке?.. Я не добрил
синьора?  И  что же?  Да  синьор вовсе и  не  думает о  бритье...  Синьор,
простите.  Действительно, это бритье нам только мешает. Разрешите, я вытру
вам лицо.  А  потом,  позже,  мы  все это кончим...  Вот так...  А  теперь
садитесь удобнее и слушайте...
     Так на чем я остановился?  Я рассказал вам,  как Джулио впервые начал
петь верно.  А  после этого,  синьор,  пошло.  Как лавина.  С  каждым днем
фальшивых нот становилось меньше,  и наконец они исчезли совсем.  А голос,
голос продолжал расти,  и  его диапазон расширялся на глазах.  Сначала это
был высокий баритон,  а  потом он дошел до полных трех октав.  Вверх -  до
тенора,  так  что  Джулио мог  брать  вставную ноту  в  песенке герцога из
<Риголетто>, а вниз - до хорошего си.
     Я  совсем забросил парикмахерскую,  признаюсь вам.  Да  и  до того ли
было,  когда рядом рождалось такое чудо.  Целые дни мы  пели,  и  конечно,
городок тотчас узнал  о  свершившемся.  Вечерами вот  здесь,  под  окнами,
собиралась толпа,  а  позже люди стали стоять с полудня,  причем некоторые
приходили за  десять -  пятнадцать километров.  Это был такой пленительный
голос,  синьор, и Джулио так быстро удалось выработать поражающий нас всех
и  неизвестно откуда  взявшийся артистизм,  что  парня  буквально окружили
поклонением.  Стоило ему  выйти из  дому,  как  навстречу бросались люди с
одним только желанием - пожать ему руку, прикоснуться к нему.
     Другой возгордился бы на его месте,  но Джулио был скромным человеком
и понимал, что здесь нет его заслуги.
     А потом мы поехали в Рим,  чтобы проверить свои силы, так сказать, на
всеитальянской арене. Как вы догадываетесь, я стал его импрессарио.
     В  Риме на  Виа  Агата помещается музыкальный театр братьев Анджелис.
Если вы знаете город,  синьор,  так это недалеко от моста Мильвио, но не в
сторону стадиона, а к вокзалу. Там еще идет подряд несколько улиц, которые
называются в честь разных исторических битв.
     Так  вот,  1  января прошлого года мы  приехали в  Рим  рано утром на
автобусе,  трамваем добрались до  моста,  а  оттуда  пошли  пешком.  Театр
помещается на  самой середине Виа Агата,  и  у  нескольких домов там -  до
театра и после него - стояли у стен большие полотняные щиты с рекламой.
     Джулио я оставил внизу на диване, а сам поднялся по широкой мраморной
лестнице на второй этаж.  Там было такое роскошное фойе с  лестницей,  что
мне подумалось,  что и тут можно устраивать концерты.  Хотя было еще рано,
здание  кишело народом -  рабочими сцены,  оркестрантами,  собравшимися на
репетицию, осветителями...
     У  кабинета  директора за  столом  сидели  две  дамочки  в  беленьких
кофточках и оживленно болтали.  Я подождал минуту,  потом еще две. Наконец
одна холодно посмотрела на меня и  спросила,  что нужно.  Я  ответил,  что
должен повидаться с директором.
     - По какому делу?
     Я объяснил, что хочу предложить исполнителя, певца.
     - По этим вопросам директор не принимает.
     - Но у меня прекрасный певец...
     Интересно,  что,  когда она разговаривала с  подругой,  лицо ее  было
приятным и  красивым,  но стоило ей повернуться ко мне,  как оно сделалось
злым и холодным, как ледяная скала.
     - Ну  что вы  еще хотите!  Я  вам говорю,  мы никогда не прослушиваем
певцов. К нам приходят уже с именами.
     Что делать?  Я набрался решимости,  быстро прошел мимо стола и открыл
обшитую кожей дверь в кабинет.
     Удивительный человек был этот Чезаре Анджелис, доложу вам. Ни секунды
он не мог усидеть спокойно.  Я начал поспешно рассказывать ему про Джулио,
а  он  поминутно поправлял что-нибудь на  столе,  перекладывал с  места на
место карандашики или календари,  вскакивал, бежал к окну задернуть штору,
садился и  сразу  опять  поднимался,  чтобы ту  же  самую штору вернуть на
прежнее место.  И  при этом совсем не  смотрел на  меня.  Ни  разу даже не
взглянул.
     Затем он вдруг остановился, глядя в окно.
     - Как фамилия вашего певца?
     - Я уже говорил вам. Его зовут Джулио Фератерра.
     - Но я не знаю такого.
     - Да вы никак и не можете знать. Я же объяснил, что только недавно...
     Но он не дал мне договорить.
     - Послушайте,  сор. (<Сор> - это сокращенное от <синьор>. Так говорят
в городе.) Послушайте, сор, у вас лицо умного человека. Вы знаете, сколько
в Италии людей,  которые воображают,  что поют не хуже Карузо? Миллион. Но
мы не можем их слушать.  Нам нужны имена. Понимаете, к нам приходят имена,
а потом мы уже спрашиваем, как они поют. Идите.
     - Как идите?
     - Так и идите.
     - И вы не будете прослушивать моего певца?
     - Ни за что.
     Черт возьми!  Я встал с кресла, выбежал из кабинета, спустился вниз и
поднял Джулио с дивана.
     - Пой!
     - Где? Здесь?
     - Да. Прямо здесь. Они не хотят нас слушать.
     Он  посмотрел на меня.  Его уставшее лицо еще больше обострилось.  Он
вышел на середину фойе, оперся на палочку, набрал в грудь воздуха и запел.
     Синьор, такие минуты стоят целой жизни.
     Джулио запел Элеазара из оперы <Дочь кардинала>.  Мне кажется, Галеви
создал эту  прекрасную арию,  чтобы  тут  же,  мимоходом,  намекнуть и  на
удивительные возможности речитатива.  Вы помните,  она начинается мерными,
как бы раскачивающимися ритмами и будто бы не представляет трудностей,  не
обещает той певучести,  которая заключена во  второй ее  части.  Но потом,
потом...
     Он запел, и мощный звук его голоса поднялся сразу до стеклянной крыши
фойе - туда, на третий этаж, - и вернулся многократно отраженный.

               Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем...

     Он  пел,  и  на  лестнице  остановилось  движение.  Кто  бежал,  шел,
спускался или  поднимался -  все  остановились и  прислушались.  Потом они
стали подходить к перилам, перевешиваться и молча смотреть вниз на Джулио.
     Ария большая.  Он спел ее,  воцарилась тишина.  И  затем Джулио сразу
начал герцога из <Риголетто>.  Понимаете, какие разные вещи: Элеазар - это
драматический тенор,  а герцог -  тенор лирический,  причем самый высокий,
светлый.
     Я  уже  говорил вам о  вставном ля  в  песенке герцога.  Другие певцы
обычно не задерживаются на ней,  проходят,  едва упомянув.  Только в вашей
России Козловский мог даже филировать на ней.  И представьте себе, Джулио,
с  которым мы несколько раз по радио слышали Козловского,  решил здесь,  в
фойе, повторить его. Он взял это <ля>, довел его до forte, так что оно как
бы иглой пронзило все здание снизу вверх, а потом ослабил до piano, пустив
по самому низу, по полу.
     Джулио кончил.  Миг  безмолвия,  а  затем шторм аплодисментов.  Буря!
Все-все на лестнице побросали кто что нес, освободили руки и хлопали. А по
ступенькам уже бежали Чезаре Анджелис,  обе дамочки в  кофточках с  такими
улыбками, с таким восторгом на лицах...
     Короче говоря,  синьор, был заключен контракт на три выступления. Уже
позже,  в  автобусе,  возвращаясь,  мы поняли,  что нас обманули,  так как
Джулио получал за  вечер лишь по  тридцать тысяч лир  -  столько,  сколько
маляру платят за побелку квартиры.  Но это нас не особенно огорчило в  тот
момент. Главное, что мы были признаны.
     Нечто более серьезное между тем ожидало нас дома. Когда мы примчались
в  каморку Джулио рассказать его  родным и  Катерине о  своем успехе,  нам
показали телеграмму от бельгийца.  Хирург приехал в Рим и вызывал Джулио к
себе.
     Синьор,  пока я  рассказывал о  том,  как Джулио учился петь,  я мало
говорил о бельгийском хирурге, и у вас могло создаться впечатление, что мы
вовсе забыли о нем.  Это не так.  Алляр постоянно был в наших мыслях,  и у
нас было такое чувство,  будто у него взят аванс и расплачиваться придется
очень дорого.  Как если бы Джулио продал душу дьяволу, который не преминет
унести ее в ад.
     Вы  назовете  это  неблагодарностью.   Между  тем  Джулио  чувствовал
благодарность к врачу, но с ней было смешано и другое. Какой-то страх, что
ли.  Во-первых,  он вызывался странным характером самой операции.  У парня
был  теперь голос,  но  в  то  же  время голос как бы  и  не  его.  Что-то
пожертвованное, свалившееся на Джулио случайно, как выигрыш в лотерее.
     И во-вторых, личность самого Алляра.
     В этом человеке было нечто не то чтобы злое,  но бездушное. Позже мне
пришлось  встретиться  с  ним,  и  я  заметил одну особенность.  Начиная с
кем-нибудь разговаривать,  бельгиец как  бы  обезличивал  этого  человека,
вынимал  из  него  индивидуальность и отбрасывал в сторону.  Для него люди
были не люди,  а пациенты,  шоферы,  официанты,  миллионеры или бедняки. И
Джулио  для  него  был  не наш Джулио Фератерра,  парень из Монте-Кастро и
жених Катерины, а лишь живой материал для опыта.
     Короче,  я почувствовал в тот вечер,  что Джулио испугался вызова. Мы
принесли вина, Катерина собрала на стол и вся сияла оживленьем и радостью.
У  дверей и во дворе толпились те,  кто не поместился в доме,  ждали,  что
Джулио будет еще петь. А он сидел задумчивый и сосредоточенный.
     Потом он мало рассказывал об этом свидании.  Алляр встретил его в той
же клинике на Аппиевой дороге.  Джулио прошел самый тщательный медицинский
осмотр,  в  котором  участвовало  около  десяти  врачей.  Было  составлено
несколько протоколов.  Затем  бельгиец  сказал,  чтобы  Джулио  был  готов
выступить перед группой людей,  которые будут нарочно для этого приглашены
в театр Буондельмонте, и они расстались.
     Алляр даже не  попросил Джулио спеть.  Его  удовлетворило то,  что он
узнал о будущих выступлениях у братьев Анджелис.
     Не  стану рассказывать вам,  как  прошел этот  первый концерт на  Виа
Агата.  Хотя публика собралась случайная,  но  был успех.  Успех настолько
разительный,  что он позволил владельцам театра устроить ловкую штуку. Они
повесили в  кассах  объявление и  опубликовали в  газетах,  что  билеты на
второй концерт будут  равны десятикратной стоимости первого,  а  билеты на
третий,  последний,  - в десять раз дороже второго. Сразу начался ажиотаж,
часть билетов была припрятана, и вовсю развернулась спекуляция.
     Концерт мы с Катериной слушали из зала.  Уже не я был аккомпаниатором
Джулио,  а человек,  которого дали в театре. Некий Пранцелле, профессор из
консерватории.
     Когда все кончилось,  мы хотели пройти в уборную к Джулио. Но комната
и коридор возле нее были полны самоуверенными,  хорошо одетыми мужчинами и
изящными дамами  в  дорогих платьях.  Все  они  были  молоды или  казались
молодыми.  Мне  вдруг стало неловко за  свои шестьдесят лет  и  морщины на
лице,   за  потрепанный,   вытершийся  костюм.   И  Катерина,  я  заметил,
застыдилась своих обнаженных сильных загорелых рук,  загорелой шеи и всего
того,  что  в  Монте-Кастро  было  красивым,  а  здесь  выглядело грубым и
простым.
     Мы  постояли в  коридоре,  не  смешиваясь с  толпой,  потом  какой-то
служитель театра спросил,  что мы тут делаем,  и  мы вышли на улицу.  Было
совсем темно,  моросил дождь,  далеко за насыпью, в конце Виа Агата, сияли
огни стадиона <Форо италико> -  там шла какая-то игра.  А  тут,  у театра,
было пусто и  тихо,  зрители уже  разошлись.  На  полотняных щитах повсюду
чернели буквы: <Фератерра! Фератерра!>
     Мы стояли и  ждали Джулио.  Мы с  Катериной молчали,  и почему-то мне
казалось, что кончился первый акт драмы и теперь начнется второй...
     Синьор, даже  внешний  вид  нашего  сонного  Монте-Кастро стал другим
после этого концерта. Ежедневно наезжали корреспонденты из Рима, встретить
незнакомого  человека на улице уже не было редкостью.  По вечерам на почту
приходили столичные газеты,  и чуть  ли  не  в  каждой  мы  могли  читать:
<Загадка    из    Монте-Кастро>,    <Тайна   Монте-Кастро>,   <Звезда   из
Монте-Кастро>...
     Сперва мы с Джулио еще занимались некоторое время, но, честно говоря,
мне уже нечего было ему дать.  Напротив,  я  мог бы  и  сам от него узнать
многое.  Совершенно  самостоятельно он  научился  во  время  пения  дышать
грудью,  а  не животом,  атаковать звук,  пользоваться как грудным,  так и
головным регистрами.  Техника пения  сама  шла  к  нему,  она  естественно
возникала из потребностей выразительности.
     Потом,  в начале февраля,  в Монте-Кастро приехал Алляр и остановился
на  вилле Буондельмонте.  Он  взял  Джулио к  себе и  поселил его  в  двух
комнатах охотничьего домика в  парке,  снятых по договоренности с  молодым
графом.  Пока  Джулио проходил особый курс  лечения,  чтобы  избавиться от
хромоты,  сам  хирург  списывался  с  теми  любителями пения,  с  которыми
познакомился на последнем концерте Буондельмонте. Он списывался с богатыми
людьми,  с миллионерами,  и звал их приехать в Монте-Кастро к назначенному
дню послушать здесь нового великого певца.
     Так  минуло два месяца,  и  только редко я  видел Джулио.  Почему-то,
синьор,  он стал удивительно красивым, этот наш простой парень. Можно было
залюбоваться,  когда он, высокий, прямой, в черном, хорошо сшитом скромном
костюме,  брел по улицам нашего городка навестить родных. Он так и остался
бледным,  но  это была уже не  та  послеоперационная бледность от  большой
потери крови.  Что-то  другое.  Мне  даже  трудно передать это.  Бледность
напряженной умственной работы,  что ли.  Бледность решимости и  внутренней
силы.
     Он был молчалив,  на миг оживлялся,  когда к нему обращались,  на миг
его лицо освещалось улыбкой, и он снова впадал в задумчивость.
     А  талант его между тем рос.  Один раз за  это время он  вечером спел
дома,  в нашем маленьком кружке, и мы были потрясены тем, что это было уже
совсем другое -  не то, что в моей парикмахерской, и не то же, что было на
концерте в Риме.  Голос его темнел и наполнялся содержанием.  Это с трудом
поддается  объяснению  словами,  а  воспринимается лишь  ухом  и,  скорее,
сердцем.  Но раньше,  когда Джулио только начинал петь, у него был светлый
баритон. Теперь же он стал темным и знойным. Жгущим. Но не открытым огнем,
как  может  обжечь фальцет,  например,  а  мощью внутреннего жара.  Мощью,
которая сразу забирает тебя всего.
     Интересно,  что о его голосе можно было судить, даже когда он не пел,
а просто разговаривал.  Стоило Джулио произнести несколько слов, и вас уже
покоряли интонированность и задушевность его речи.
     Мы  все  говорим некрасиво,  синьор,  и  сами не  замечаем этого.  Мы
привыкли.  Слова служат для передачи друг другу мыслей.  А  если нам нужно
выразить чувство,  мы  опять-таки достигаем этого не тональностью речи,  а
подбором  специальных слов.  Джулио  же  не  только  передавал  мысли,  но
благодаря своему голосу окрашивал каждое слово,  расширял его содержание и
вместе с этим словом сообщал вам целый рой новых образов и чувств...
     Но  так  или  иначе,  время  шло,  в  Рим  и  на  виллу Буондельмонте
съезжались те,  кого пригласил Алляр.  И настал наконец день, когда Джулио
должен был выступить перед избранной публикой.  День,  который был главным
для бельгийца.
     Собралось много народу,  синьор.  Но если вдуматься, это не покажется
удивительным.   Для   богатого  человека,   чье  время  расходуется  между
завтраками и обедами,  поездками на яхте и кутежами,  возможность побывать
на  серьезном  концерте  представляется какой-то  видимостью дела.  И  чем
больше  расходов требует  это  начинание,  тем  сильнее  крепнет в  богаче
уверенность,  что он  не просто развлекается,  но поддерживает искусство и
даже участвует в процессе его созидания.
     Сначала прослушивание хотели сделать в репетиционном зале,  вмещающем
человек двадцать.  Но собралось около сорока,  концерт перенесли в главный
зал, и публика заполнила там целых три ряда.
     Аккомпаниатор, тот самый Пранцелле, сел за инструмент, Алляр со своим
ассистентом занял места в первом ряду,  а мы, то есть Катерина, моя жена и
еще несколько горожан, которым это было позволено, устроились за кулисами.
     И вышел Джулио.
     Синьор, вам может показаться странным, но в те мгновения, пока Джулио
шел к роялю, я почувствовал в душе полную убежденность, что идея бельгийца
ложна,  что  путем  операции невозможно дать  человеку голос (хотя голос у
Джулио  был  и  появился  именно  в  результате  операции;  тут,  конечно,
противоречие, но позже вы поймете, в чем его смысл).
     Надо было видеть,  как Джулио вышел тогда из-за кулис, как он подошел
к роялю, стал возле него и посмотрел на публику.
     Он появился прямой,  бледный,  чуть прихрамывающий,  но так,  что это
было заметно только знающим людям,  и наполнил зал ощущением серьезности и
благородства.  Это было как гипноз,  синьор. Какое-то удивительное обаяние
исходило от  него,  токи прошли между ним и  собравшимися,  все лица стали
серьезными, умолкли шорохи и разговоры, и разом установилась тишина.
     Он очаровывал и возвышал людей просто сам собой.  Конечно,  слушатели
ожидали необыкновенного,  ведь  некоторые даже  пересекли океан для  этого
концерта.  Конечно,  все  читали  в  газетах о  <Тайне  Монте-Кастро> и  о
<Загадке из Монте-Кастро>.  Но дело было еще и  в поразительном артистизме
Джулио,  и  в  его удивительной сумрачной красоте.  Женщины -  и молодые и
старые - просто не могли оторваться от него, они пожирали его глазами, и я
заметил,  как  Катерина рядом со  мной побледнела под  загаром и  закусила
губу, увидев эти взгляды.
     Начался  концерт.   Джулио  исполнил  несколько  вещей,   встреченных
восторженными овациями.  Затем на сцену поднялся бельгиец, попросил тишины
и сказал, что голос, который здесь только что слышали, дивный голос Джулио
Фератерра,  не является врожденным даром,  а  получен с  помощью операции,
выполненной  им,   Алляром.   После  этого  ассистент  бельгийца  прочитал
несколько  документов  -  заявление  самого  Джулио,  протоколы  врачей  и
свидетельство мэра нашего Монте-Кастро о том,  что прежде,  до операции, у
Джулио не было никаких способностей к пению.
     Далее  бельгиец кратко рассказал о  научных основах своего открытия и
заявил,  что за  известное вознаграждение может каждого желающего наделить
таким же, если не лучшим голосом.
     Синьор, скажите мне, как вам кажется, сколько из съехавшихся на виллу
миллионеров пожелало пойти на операцию?..
     Вы правы, синьор, ни одного! Ни одного человека!
     Это поражает,  но  если вдуматься,  именно такого исхода и  следовало
ожидать.  Ошибка  бельгийского хирурга состояла в  том,  что  он  не  учел
потребительского характера психологии богачей.
     Пока Алляр рассказывал,  как  он  пришел к  своей мысли и  как  делал
операцию,  его  слушали  с  некоторым интересом.  Правда,  главным образом
мужчины.  Женщины же  просто во  все  глаза смотрели на  Джулио,  которого
бельгиец почему-то  оставил на  сцене.  Они смотрели на него,  сидевшего с
потупленными глазами,  и  у  нескольких американок было  такое  выражение,
какое бывает у детей,  которые ждут, когда же кончатся надоевшие им нудные
разговоры взрослых и можно будет потребовать понравившуюся игрушку.
     Но когда Алляр предложил записываться у  него на операцию,  его сразу
перестали слушать.
     Из-за кулисы мне хорошо был виден зал, и клянусь вам - все лица вдруг
стали пустыми. И даже враждебными. Как будто бельгиец оскорбил их.
     Понимаете,  они  готовы были аплодировать Джулио за  его божественное
пение и  платить огромные деньги за  право его  слушать,  они  готовы были
превозносить до небес и самого Алляра,  но мысль,  что они сами могут лечь
на операционный стол, казалась им крайне неуместной и даже обидной.
     Минуты шли за минутами.  Алляр,  коренастый,  холодный,  решительный,
стоял на  сцене и  ждал отклика.  И  наверное,  ему постепенно становилось
ясно, что его план рушился.
     Какой-то полный молодой мужчина поднялся в зале.  Нам показалось,  он
хочет предложить себя для операции.  Но он,  что-то бормоча про себя, стал
пробираться между креслами к выходу.
     В зале  зашумели,  и  еще  одна парочка встала.  Какая-то женщина лет
сорока в свитере тигриной расцветки подошла к самой сцене и начала в  упор
смотреть  на  Джулио.  Глаза у нее были широко раскрыты,  на лице написано
восхищение, и она совершенно ничего не стеснялась.
     Она что-то сказала по-английски,  а Джулио продолжал сидеть,  опустив
голову.
     Тогда бельгиец,  чтобы как-то  спасти положение,  объявил,  что  всем
предоставляется возможность  подумать  до  завтра.  Завтра  состоится  еще
концерт, после которого он, Алляр, будет ждать в своей комнате желающих.
     Вся толпа приезжих тотчас было кинулась на сцену к Джулио.  Я даже не
понял,  зачем.  То ли затем,  чтобы поздравить его,  то ли чтобы просто до
него дотронуться, как дети любят дотрагиваться до понравившихся им вещей.
     Но он сразу поднялся,  ушел к  нам за кулисы,  и  вместе с красной от
негодования Катериной все мы отправились домой.
     А  на следующий день повторилась та же история:  бешеные аплодисменты
после каждой арии и гробовая тишина,  когда концерт кончился.  И уже двумя
часами   позже   роскошные   автомобили   у   парка   Буондельмонте  стали
разъезжаться.  Один  за  другим <ягуары>,  <крейслеры> и  <понтиаки> брали
направление на Рим и навсегда исчезали из наших глаз.
     Таким  образом,  замысел  бельгийца потерпел  крах,  крупные  деньги,
вложенные  им  в  организацию  концерта,   снова  пропали  впустую.  Позже
служители на вилле рассказывали, что бельгиец один всю ночь ходил по саду,
а утром, так и не ложившись, сел в машину и уехал римской дорогой.
     Поскольку хирург внушал нам страх,  нам хотелось верить,  что мы  его
больше не увидим и Джулио будет оставлен в покое.
     Но мы понимали,  что надеяться на такой исход нельзя. В этом человеке
было  нечто  сродни Мефистофелю,  и  всякое дело  он  доводил до  конца  -
хорошего или плохого, все равно.
     Несколько дней Джулио провел дома,  и скажу вам, это были лучшие дни.
Каждый вечер он  пел для наших горожан прямо на площади перед остерией.  А
если с  утра небо бледнело и начинала дуть трамонтана,  концерт устраивали
внутри,  в помещении.  Одни сидели за столиками,  другие -  на столиках, а
третьи стояли на полу, засыпанном опилками.
     Счастливые часы,  синьор! С утра, садясь за свой верстак, спускаясь в
лавчонку или выходя в поле,  каждый знал, что вечером он услышит Джулио. И
мы стали лучше,  чище,  благороднее. Что-то очень человечное стучало нам в
душу.  Кто  был  озлоблен,  смягчился,  прекратились ссоры между мужьями и
женами. Мы научились по-новому ценить и понимать друг друга.
     Потом  Джулио  получил  вызов  от  братьев  Анджелис и  уехал  в  Рим
репетировать свою программу.
     На втором концерте в театре я не был. Скажу только о двух характерных
моментах, которые мне известны в передаче Катерины.
     Когда Джулио начал петь  и  спел  свою  первую вещь  -  арию Шенье из
одноименной оперы, зал не аплодировал.
     Вы  понимаете,  он  спел  -  ни  одного хлопка,  ни  звука.  Гробовое
молчание.
     И Катерина,  и моя жена,  и наверно,  владельцы театра подумали,  что
певец провалился,  хотя он  спел блистательно.  Но  дело было не  в  этом.
Просто слушатели сидели ошеломленные.  Ждали многого,  но  никто не ожидал
такого.  Это  было как откровение.  Так сильно,  так пленительно и  вместе
мужественно,  что  казалось  святотатством нарушить безмолвие,  в  котором
отголоском  еще  звучала  заключительная  фраза  арии.  Никто  не  решался
аплодировать, и в этой напряженной и страшной тишине Джулио, испуганный, с
исказившимся лицом, дал знак Пранцелле начать следующую вещь.
     И второе.  Когда зал уже пришел в себя и после каждой арии разражался
бурей оваций, Джулио однажды, во время неистового шума и криков, обратился
было  к   аккомпаниатору.   Он  хотел  попросить,   чтобы  две  арии  были
переставлены местами.
     Так вот, едва он открыл рот, зал умолк. Огромный зал весь сразу. Люди
подумали,  что он начинает петь,  и инстинктивно замолчали,  застыли.  Как
если бы кто-то сдернул весь шум и  грохот одним мгновенным могучим рывком.
В течение десятой доли секунды.
     И все это,  когда публика уже знала,  что у Джулио сделанный и как бы
не свой голос.  При том что в нескольких газетах Алляр уже дал объявление,
что может каждому сделать такой же тенор, как у Джулио Фератерра.
     Тогда,  в  тот  же  вечер,  Марио дель  Монако и  поднес Джулио букет
цветов.  Вам,  наверно, попадалась эта знаменитая фотография. Она была и в
<Экспрессо>, и в <Унита>, и вообще ее перепечатали все газеты мира.
     Марио дель Монако поднялся на сцену, обнял Джулио, поцеловал и вручил
ему огромный букет красных роз.  Зал стоя рукоплескал им  в  течение целых
четверти часа.  Неудивительно.  У меня выступили на глазах слезы,  когда я
услышал об этом.
     Катерина рассказала мне все, но конец был печален. Выяснилось, что на
следующий день  после  концерта Джулио по  требованию Алляра снова  лег  в
клинику на Аппиевой дороге.
     Вы спросите зачем, зачем? Я задал себе этот вопрос. Бельгиец объяснил
Джулио,  что хочет исследовать его.  Общее состояние,  деятельность высшей
нервной  системы  и  всякие  такие  вещи.   Ну  что  ж,   исследовать  так
исследовать.
     Но мы боялись другого...
     Синьор, я  забыл  вам  сказать,  что когда Алляр второй раз приехал в
Монте-Кастро,  ему не давали прохода те,  кто тоже  хотел  получить  голос
путем  операции.  Люди  готовы  были отдать себя чуть ли не в рабство.  Но
бедняки, естественно.
     И позже,  в Риме, после этих объявлений в газетах толпа несколько раз
штурмом брала дом,  где остановился хирург, так что ему пришлось переехать
и  скрываться.  Но опять-таки толпа бедняков.  А из богачей,  из тех,  кто
посещал концерты Буондельмонте, не было ни одного.
     Тогда Алляр заметался.  Еще два раза он  устраивал маленькие закрытые
частные концерты в  особняках района Париоли.  Еще дважды он  взывал к  их
обитателям.  Но  там с  удовольствием слушали Джулио,  оставаясь глухими к
предложениям бельгийца.
     Может показаться,  что хирург мог бы  действовать и  другим способом.
Просто создавать певцов и  эксплуатировать их  голос.  Но  он был не такой
человек,  Алляр. В воображении он нарисовал картину клиники, где он каждый
день делает операцию кому-нибудь из миллионеров и каждый день присоединяет
к  счету в  банке новую огромную сумму.  Так или не  так.  Середины он  не
хотел.  Он  не  был  стеснен в  деньгах и  не  имел нужды размениваться на
мелочи.
     Когда  я  узнал,  что  Джулио опять оказался в  клинике,  сравнение с
дьяволом,  купившим душу человека, снова пришло мне на ум, и мне сделалось
страшно.
     Я испугался,  а Катерина страшилась еще больше.  И вообще, синьор, ей
было трудно все это время,  пока Джулио учился петь и так решительно шел к
славе.
     Хотя прежде они не то чтобы совсем считались женихом и невестой, но в
городке привыкли их видеть вместе.  Затем появился Алляр,  Джулио вернулся
из Рима на костылях.  По тому,  как девушка взялась помогать ему и  семье,
можно было судить, что дело идет к свадьбе.
     На самом же деле никакой договоренности не было,  и  напротив,  начав
свой  взлет,  Джулио стал отдаляться от  Катерины.  Об  их  будущем он  не
говорил,  а  она была слишком горда,  чтобы спрашивать.  Он подолгу жил не
дома -  то в Риме, то на вилле Буондельмонте, его окружали богатые люди, и
дерзкие женщины, не стесняясь, восхищались его трагической красотой.
     Можно  было  приписать  его  нерешительность тому,  что  он  все  еще
чувствовал  себя  инвалидом,   боялся  возвращения  паралича  и  не  хотел
связывать жизнь девушки с калекой. Но можно было приписать и другому.
     Джулио пролежал в клинике месяц,  и лишь иногда его отпускали в театр
для  репетиций.   Приближался  день  последнего  концерта  на  Виа  Агата.
Корреспонденты приезжали в  клинику,  где их не принимали,  и  приезжали к
нам,  где  мы  тоже  ничего не  могли  сказать.  В  газетах стали мелькать
заметки,  что  эксперимент не  удался,  Джулио теряет голос  и  не  сможет
выступить.  Но владельцы театра не собирались возвращать деньги за билеты,
и наоборот,  было объявлено,  что концерт будет транслироваться по радио и
телевидению.
     Дважды Катерина ездила в  Рим,  но  в  клинику ее не пускали,  и  она
только  получала записки,  что  Джулио чувствует себя  хорошо и  просит не
беспокоиться.
     Мы  уж не думали,  что попадем в  театр,  но в  день концерта из Рима
приехал курьер с  двумя  билетами -  Катерине и  мне.  Нам  пришлось очень
торопиться, чтобы не пропустить подходящий автобус, и мы поспели в театр к
самому началу. На улице меня встретил директор, Чезаре Анджелис, и сказал,
что Джулио хочет меня видеть. Меня одного.
     Мы  поднялись на  второй этаж,  где  у  них расположены артистические
уборные,  директор довел меня  до  нужной двери и  ушел.  В  коридоре было
пусто, Джулио приказал из публики никого не пускать.
     Я  постоял  один.  Было  тихо.  Снизу  чуть  слышно  доносились звуки
скрипок. Там оркестранты настраивали инструменты (на этот раз Джулио пел в
сопровождении оркестра).
     Я  постучал,  в  комнате послышались шаги.  Дверь  отворилась,  вышел
Джулио,  обнял меня и  провел к  себе.  Он очень похудел,  с тех пор как я
видел его в  последний раз.  Лицо его было усталым,  и вместе с тем на нем
выражалась удивительная, даже какая-то ранящая мягкость и доброта.
     Мы  сели.  Он спросил,  как Катерина и  его родные.  Я  ответил,  что
хорошо.
     Потом мы помолчали.  Не знаю отчего, но вид его был очень трогателен.
Так  трогателен,  что  хотелось плакать,  хотелось сказать ему,  какой  он
великий певец,  как мы ценим его.  Хотелось объяснить,  что мы понимаем то
тяжкое и двойственное положение,  в котором он находится,  владея голосом,
который в то же время как бы и не его голос.
     Но конечно, я ничего не сказал, а просто сидел и смотрел на него.
     Прозвучал первый звонок,  затем второй и  сразу за ним третий.  Я  не
решался напомнить ему, что пора на сцену, а он сидел задумавшись.
     Потом он встряхнулся,  вздохнул,  встал и  сказал,  глядя мне прямо в
глаза:
     - Завтра я ложусь на операцию.
     - На операцию?..
     - Да. Скажи об этом нашим. Алляр хочет сделать мне еще одну операцию.
     - Зачем?
     Он пожал плечами:
     - Не знаю... Хочет расширить диапазон до пяти октав.
     - Но для чего это тебе?
     Проклятье! Я забегал по комнате.
     - Не  ложись ни  в  коем случае!  Зачем это?  А  вдруг операция будет
неудачной? Это же опасно. Никто тебя не может заставить.
     - Но у меня договор.  Тогда, еще год назад, мы составили договор, что
если Алляр сочтет нужным, мне будет сделана повторная операция.
     Я  стал  говорить,  что  такие  договоры незаконны,  что  любой судья
признает этот пункт недействительным.  Но он покачал головой. И вы знаете,
что он сказал мне?
     Он сказал:
     - Я должен.  Но не из-за договора. А потому, что я не верю, что Алляр
дал мне голос.
     Я  не совсем понял его,  но почувствовал,  что есть какая-то правда в
том, что он говорил.
     Мы уже стояли в коридоре.  Он был пуст. Почему-то мне показалось, что
жизнь так же  длинна,  как этот коридор,  и  очень трудно пройти ее всю до
конца...
     Гром  оваций  встретил  Джулио,   когда  он   появился  из-за  кулис.
Аплодисменты длились бы, наверно, минут десять, но Джулио решительно подал
знак оркестру. Дирижер взмахнул палочкой, и полились звуки <Тоски>.
     Синьор, ария Каварадосси считается запетой, но Джулио взял ее нарочно
для начала концерта, чтобы показать, как ее можно исполнить.
     Чистый-чистый голос возник,  и весь зал разом вздохнул. А голос лился
шире и шире,  свободнее и выше,  он заполнял все:  сцену, оркестровую яму,
партер, все здание, улицу, город, мир. Голос лился в наши души и искал там
красоты и правды и находил их. И когда казалось, что она уже вся найдена и
исчерпана, он находил ее все больше, и это было даже больно, даже ранило.
     Голос ширился,  шел все выше,  открывались глаза, открывались сердца,
вселенные раскрывались перед нами.
     Голос плакал,  просил,  угрожал,  он  ужасал приходом рока,  наполнял
предчувствием непоправимого.
     Голос звал,  поднимал нас,  и был уже произнесен приговор всему злу и
неправде,  и чудилось, что если еще миг продлится, провисит в воздухе этот
дивный звук,  уже невозможно будет жить так,  как мы  живем,  и  радость и
счастье  воцарятся наконец на  земле.  И  голос  длился  этот  миг,  и  мы
понимали,  что счастье еще не пришло,  что нужно его добыть,  бороться. Мы
вздыхали и оглядывали друг друга новыми глазами...
     Синьор,  я  мог  бы  часами  говорить  о  последнем  концерте  Джулио
Фератерра. Но слова бессильны и не могут выразить невыразимого.
     Концерт  слушали в  театре  на  Виа  Агата.  В  Риме  люди  сидели  у
телевизоров и у приемников. В тот вечер Джулио слушала вся Италия.
     После  концерта Джулио отправился в  клинику,  и  бельгиец сделал ему
вторую операцию.
     Синьор, я заканчиваю, мне уже мало осталось рассказать.
     Джулио вернулся в  Монте-Кастро через шесть недель.  Приехал из Рима,
никого не  предупредив,  и  пошел к  себе домой.  Кто-то сказал мне о  его
приезде, и я побежал к нему. Я увидел его со спины сначала, он возле сарая
приделывал ручку к серпу.  Он был согнут,  как рыболовный крючок,  а когда
повернулся, я увидел, что его лицо постарело на несколько лет.
     Я поздоровался. Он ответил, и я его не услышал. У него совсем не было
голоса,  он мог только шептать.  Неосторожным,  а может быть,  и намеренно
грубым движением бельгийский хирург разрушил то, чему первая операция дала
выход.
     Джулио был очень спокоен и молчалив,  но это было бездушие механизма.
Он потерял желание жить.  Почти невозможно было заставить его рассмеяться,
улыбнуться,  захохотать...  Сначала  возле  их  домика  постоянно дежурили
автомобили, и Джулио приходилось целыми днями прятаться от журналистов. Но
довольно скоро,  через месяц-полтора,  его забыли в  столице,  и  он  смог
вернуться к тому,  что делал раньше: к работе на огороде, в поле и в чужих
садах.
     Я думаю,  синьор,  вы догадываетесь, кто вернул его к жизни. Конечно,
Катерина.  Эта девчонка взяла да и  женила его на себе.  В один прекрасный
день явилась к  ним в дом с двумя своими узлами,  разгородила единственную
комнату,  повесила занавеску,  справила документы в мэрии и потащила его в
церковь,  где уже все было договорено. А потом так плясала на свадьбе, что
и мертвый пробудился бы...
     На этом можно было бы и закончить нашу историю,  синьор,  но остается
еще вопрос. Важный вопрос, для которого я, собственно, и стал рассказывать
вам о Джулио Фератерра.
     Синьор,  мой  дорогой,  как  вы  считаете,  мог  ли  бельгийский врач
действительно дать Джулио голос?  И неужели мир уж настолько несправедлив,
уж  настолько устроен в  пользу имущих,  что  даже  талант можно продать и
купить за деньги?
     Вот здесь-то мы и подходим к самому главному.
     На первый взгляд дело выглядит просто.  До встречи с Алляром у Джулио
не было голоса,  и он не мог петь.  После операции голос явился,  и Джулио
Фератерра стал великим певцом. Но что же сделал ему своим ножом хирург? Да
очень мало,  почти ничего,  вот  что я  скажу вам.  Разве на  кончике ножа
лежали та  нежность,  тот артистизм,  то обаяние,  та страсть,  что пели в
голосе Джулио?
     Нет и тысячу раз нет!
     Я  много думал об  этом и  понял,  что бельгиец не дал Джулио голоса.
Весь его план разбогатеть, продавая голос, был заранее обречен на неудачу.
     Чтоб разобраться в этом, мы принуждены снова вернуться к вопросу, что
же такое талант певца,  художника или поэта.  Талант, синьор, не есть, как
думают некоторые,  случайный приз,  вручаемый природой, нечто зависящее от
числа  нервных  клеток  либо   извилин  мозга.   Люди   бесталанные  этими
рассуждениями прикрывают свою зависть и  леность ума.  Гений -  это вполне
человеческое, а не медицинское понятие. Талант рождается воспитанием, тем,
как прожита жизнь, средой, страной и эпохой. И хирургия тут бессильна.
     Скажу  вам  точнее:  талант  каждого  отдельного  человека  создается
огромным множеством людей.  Шопен невозможен без Бетховена,  а тот, в свою
очередь, без Баха и Люлли с его контрапунктом. Но Шопен невозможен также и
без Польши,  израненной в те времена русскими царями,  без польских лесов,
рек,   где   в   фиолетовых  сумерках  плавают  его  русалки,   без  своих
соотечественников -  крестьян,  польских художников, композиторов. Другими
словами,  гений есть нечто вроде копилки,  в  которую все  люди постепенно
вкладывают взносы доброго.  И талант проявляется лишь в той мере,  в какой
творец  искусства  способен  воспринимать и  отдавать  это  доброе.  Гении
понимают это,  потому они скромны,  свободны от кичливости,  сознавая, что
то,  что движет их пером,  кистью или смычком,  принадлежит не им,  а всем
людям мира.
     Талант -  это выраженная способами искусства любовь к людям. Доброта.
Но наш Джулио как раз и был добр.
     Он  был  хорошим парнем,  я  говорил вам.  Но  что же  такое <хороший
парень> в наших условиях,  синьор? Не стану жаловаться, я презираю это. Но
взгляните, как мы живем. Посмотрите на наши лохмотья, на пропыленные улицы
городка,   на  лица  безработых  на  площади.   Сейчас  много  говорят  об
<экономическом  чуде>,   и  в  газетах  печатаются  цифры,   показывающие,
насколько вырос национальный доход страны.  Но  этот подъем не  доходит до
нашего заброшенного края, и мы живем здесь так же, как тридцать лет назад.
Не скрою,  что не каждый здесь надеется на лучшее и строит планы, а многих
заставляет продолжать жить самый примитивный инстинкт.
     Так  вот,  каким  же  человеком нужно  быть,  чтобы в  этих  условиях
оставаться <хорошим парнем>,  веселым, уступчивым, обязательным, улыбаться
и сохранять душевную гармонию?
     Но Джулио и был таким. У него была доброта, которая есть суть всякого
таланта,  в  то  время как песня,  игра на  рояле или картина являются его
видимыми образами.
     Джулио был  добр и,  кроме того,  горячо любил музыку.  Он  родился в
певучей стране,  с детства музыка была вокруг него в наших разговорах. Она
пела у него в душе, внутри, и когда явился Алляр, нужно было лишь немного,
чтобы вызвать ее наружу.
     Хирург не дал голоса Джулио,  а  только открыл его.  Случай натолкнул
Алляра на  великого артиста,  но на артиста,  талант которого слепой игрой
несправедливой природы был закрыт для людей.  И  хирург,  не понимая этого
сам,  лишь разрешил несправедливость,  исправив ножом ошибку природы и дав
выход тому, что и прежде было в душе Джулио.
     Одним словом,  хотя опыт с  Джулио получился успешным,  но  эта  идея
бельгийца - награждать голосом за деньги - была ложна. Он ничего не мог бы
дать тому, у кого внутри пусто и черно.
     ...Что вы говорите?..  Джулио?  Да ничего.  Сейчас уже ничего.  После
свадьбы он,  в общем-то,  начал поправляться. Немного выпрямился, в глазах
стал  показываться  блеск.   Теперь  работает  на   тракторе  в   поместье
Буондельмонте.  Он работает на тракторе,  и  недавно у  него появилось еще
занятие.
     Вы  знаете,  это  счастье нашего городка.  У  нас снова светит солнце
таланта.  У нас есть мальчик,  сынишка одного бедняка, инвалида. Ему всего
тринадцать лет,  он служит разносчиком в  мелочной лавке.  И у него голос,
синьор.  Удивительный,  дивный,  божественный голос.  Его зовут Кармело, и
теперь Джулио учит его петь.  Но голос как у соловья... Да вот он бежит со
своей корзинкой!..  Кармело!  Эй, Кармело, иди сюда! Иди скорее... Вот это
синьор из России,  он хочет послушать,  как ты поешь... Спой нам, Кармело,
что-нибудь...  Да,  пусть будет <Аве Мария>...  Ну  пой же,  мальчик,  мой
любимый. Пой...


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ХОЗЯИН БУХТЫ

                                 Рассказ



     ...Нет,  месье,  это был не плезиозавр.  И  вообще,  не из породы тех
гигантских ящеров,  о  которых теперь  говорят,  будто  они  сохранились в
болотах  Центральной  Африки.   Совершенно  особое  животное...  Если  вам
действительно интересно, я расскажу, как мы с ним встретились. Ваш самолет
опаздывает на час,  мой - на целых полтора. Только что объявляли по радио.
По-моему, лучше посидеть здесь, в ресторане, чем жариться на солнцепеке. А
мне особенно хочется с  вами посоветоваться,  после того как я узнал,  что
месье - биолог по профессии... Нет, нет, это был и не моллюск...
     Итак,  месье, ваше здоровье, и я начинаю свое повествование. Впрочем,
простите...   Что  это  за  орден  у   месье  в  петлице?   Орден  Великой
Отечественной  войны?   Значит,   месье  -  участник  войны.  Тогда,  если
позволите,  еще рюмку за ваш орден и за наших доблестных союзников...  Что
вы  говорите?..  Ах,  медаль!  Действительно,  я  участник Сопротивления и
получил медаль, когда был в маки... Благодарю вас, благодарю...
     Да, надо сказать, что я не в первый раз в Индонезии. Именно здесь все
и  произошло десять лет назад.  То  есть не совсем здесь,  не в  Джакарте,
конечно. На Новой Гвинее, или в Западном Ириане, как его теперь называют.
     Не буду долго рассказывать,  как я  там очутился.  По специальности я
кинооператор,  и  в 1950 году вышло так,  что мы с товарищем отправились в
Индонезию.   Одна  французская  фирма  хотела  получить  видовой  фильм  о
подводной жизни в тропических морях.
     В первый  раз об этом животном мы услышали возле маленькой деревушки.
Не то Япанге,  не то Яранге,  что-то в этом роде.  Один папуас сказал нам,
что  далеко к западу от Мерауке обитает чудовище,  которого еще ни разу не
видел никто из белых.  Что этого морского зверя невозможно ни  застрелить,
ни  поймать  в  сеть  и что местные жители панически боятся его и называют
хозяином. Что питается хозяин огромными акулами и сильнее его нет на свете
живого существа.
     Нельзя сказать,  чтобы мы очень к этому прислушались: папуасы большие
мастера фантазировать.  Но  так  или  иначе,  наш маршрут шел как раз мимо
Мерауке,  на запад,  диким побережьем Арафурского моря.  И  вот 15 июля мы
бросили якорь возле деревни с названием Апусеу.  Не знаю, что это означает
на  папуасском или  на  каком-нибудь  другом наречии.  Помню  только,  что
деревушка называлась так  по  довольно  большому  острову,  который  лежал
неподалеку.
     Остров Апусеу и деревушка того же названия - тут-то нас и ожидало то,
о чем я хочу рассказать...  Еще по  одной  рюмке,  месье.  Ваше  здоровье!
Благодарю вас...
     Нам было известно,  что в  деревне вместе с папуасами постоянно живет
один белый. Мы только не знали, что это за человек - чиновник, назначенный
голландскими властями,  или какой-нибудь авантюрист.  Во всяком случае, мы
собирались попросить его помощи для съемок охоты на  крокодила.  (В  числе
всего  прочего  фирма  потребовала,  чтобы  мы  сняли  подводную охоту  на
крокодила.  Дурацкая мысль, не правда ли? Папуасы действительно охотятся в
воде.  Но  в  Париже никому не пришло в  голову,  что крокодилы-то живут в
болотах и речках, где вода такая мутная, что собственных ног не увидишь.)
     Помню, что деревушка произвела на нас странное впечатление. Папуасы -
вообще говоря,  народ шумный и  общительный,  но  тут с  моря все казалось
вымершим,  а  на берегу это впечатление еще усилилось.  Первые две хижины,
куда  мы  заглянули,  были пусты.  Потом мы  обнаружили несколько женщин и
мужчин.  Но  все они выглядели чем-то запуганными,  и  мы от них ничего не
добились.  Один  мужчина бормотал что-то  о  желтом туане  и  показывал на
отдаленный край деревни, где одиноко стояло довольно большое для этих мест
строение.
     Добрались  мы  туда  около  двенадцати.  Постройка представляла собой
большой  сарай,   запертый  на  замок,  -  верный  признак  того,  что  он
принадлежал белому. Рядом было несколько грядок маниока.
     Мы уселись в тени и стали ждать.
     В июле в тех краях стоит совершенно адская жара,  месье.  Сидишь,  не
двигаясь,  в  тени и  все  равно непрерывно потеешь.  А  этот пот  тут  же
испаряется.  То  есть на своих собственных глазах сам переходишь сначала в
жидкое, а потом в газообразное состояние. Противное чувство.
     Прямые солнечные лучи сделали все  вокруг белым,  и  от  этой белизны
болели  глаза.  У  меня  начался очередной приступ малярии,  и  я  забылся
каким-то полусном.  Потом проснулся и,  помню,  подумал о том,  как хорошо
было бы очутиться сейчас в парижском кафе,  в подвальчике,  где прохладный
полумрак и на мраморных столиках блестят выпуклые лужицы пролитого вина.
     Я  проснулся и  увидел,  что  рядом  стоит  папуас.  Крепкий  парень,
широкогрудый и  коренастый.  На  теле у  него была одна только набедренная
повязка -  чават. Да еще маленький лубяной мешочек, повешенный на грудь. В
таких мешочках лесные охотники носят свое имущество.
     В отличие от других туземцев он не выглядел испуганным.
     Парень держал акулу в руках и бросил ее на песок.
     - Пусть туаны посмотрят. Туаны никогда такого не видели.
     - Чего тут смотреть? - проворчал Мишель (Моего друга звали Мишель). -
Обыкновенная дохлая акула.
     Это  была  голубая акула около полутора метров длины.  Мощные грудные
плавники,  откинутые назад, делали ее похожей на реактивный самолет. Спина
была шиферного цвета, а брюхо - белое. И вся нижняя часть тела, начиная от
грудных плавников, была у нее как бы сдавлена гигантским прессом.
     Вы понимаете,  месье,  передняя часть рыбы осталась, как она и должна
быть,  а  задняя  вместе  с  хвостом  представляла собой  длинную  широкую
пластину не  больше миллиметра толщиной.  Как будто акула попала хвостом в
прокатный стан.
     - Она не дохлая,  -  сказал папуас.  -  Она живая.  Петр принес живую
акулу.
     (Он говорил о  себе и  обращался к собеседнику только в третьем лице.
Как офицер старой прусской армии.)
     Папуас присел на  корточки,  вынул из лубяного мешочка нож и  ткнул в
жаберное отверстие хищницы. Акула дернулась и щелкнула челюстями.
     Мы просто рты разинули.  Вы понимаете,  месье, акула была жива и в то
же время наполовину высушена.
     - Кто ее так? - спросил Мишель.
     Бородатый папуас гордо  посмотрел на  нас.  (Вообще папуасы не  любят
растительности на лице, но у этого была черная густая борода.)
     - Это хозяин.
     - Какой хозяин?
     И тут мы вспомнили о хозяине, о котором говорил папуас из Яранги.
     - Это хозяин бухты,  -  сказал бородатый Петр. - Он может съесть и не
такую акулу.  Он сожрет и ту,  которая в три раза длиннее человека. Сожмет
лапами и выпьет кровь.
     Папуас еще  раз ткнул акулу ножом.  Она шевельнулась,  но  уже совсем
слабо.
     - А какой из себя хозяин? Он живет в воде?
     - В воде.  Он все,  и он ничего. Сейчас он есть, а сейчас его нету. -
Петр помолчал и добавил:  - Только один Петр не боится хозяина бухты. Петр
не боится ничего, кроме тюрьмы.
     - Он большой, хозяин?
     - Большой, как море. - Петр обвел рукой полуокружность.
     - А ты можешь его показать?
     - Петр все может.
     Мы стали уговаривать Петра отправиться смотреть хозяина сейчас же, но
оказалось,  что,  во-первых, для этого нужна лодка, а во-вторых, к хозяину
безопасно  приближаться только  завтра.  Почему  именно  завтра,  Петр  не
объяснил.
     Потом папуас ушел,  пообещав вечером принести еще  одну  раздавленную
акулу.
     Мы  вернулись на  шхуну,  приготовили аппарат для  подводной съемки и
акваланги,  а позже,  к вечеру,  отправились навестить голландца.  Мы были
страшно возбуждены и всю дорогу рассуждали о том,  как нам повезло и какая
это будет сенсация, если мы заснимем чудовище...
     Месье,  не  знаю как кто,  но  я  не  люблю людей,  которые ничему не
удивляются.  Я  просто испытываю боль,  когда  вижу  такого человека.  Мне
кажется,  что своим равнодушием ко всему он старается оскорбить меня. Ведь
на свете есть множество удивительных вещей,  не правда ли?  В конце концов
удивительно даже то,  что мы с  вами живем.  Что бьется сердце,  что дышат
легкие, что мыслит мозг. Верно, а?
     Белый человек, голландец, к которому мы пришли, нисколько не удивился
нашему появлению.  Как будто все происходило где-нибудь на улице Богомолок
в  Париже,  а не в этом диком месте,  где киноэкспедиции не было от самого
сотворения мира.
     Возле сарая на  обрубке железного дерева сидел здоровенный детина лет
сорока пяти в  брюках и  куртке цвета хаки.  Впрочем,  о цвете приходилось
лишь догадываться, так как под слоем грязи его было не разобрать. У детины
была рыжая борода и лысина, которую обрамлял венчик огненно-красных волос.
Огромные руки он свесил с колен. Взгляд у него был неприязненный.
     Рядом,  на  маниоковом огороде,  копалась молодая папуаска с  угрюмым
темным лицом.
     Когда мы с  Мишелем подошли,  детина даже не поднялся и только мрачно
посмотрел в нашу сторону.
     Мы поздоровались,  неловко помолчали,  а затем спросили, не слышал ли
он о морском чудовище, которое обитает в этих краях, о хозяине.
     На  ломаном французском он  ответил,  что не  слышал,  а  потом сразу
заговорил о другом.  О том,  что,  мол, некоторые воображают, будто в этих
краях деньги сами сыплются с неба.  Ничего подобного. Деньги тут достаются
еще труднее,  чем в  других местах.  Папуасы ленивы и думают только о том,
чтобы нажраться саго и петь свои песни. А работы от них не дождешься, нет.
Паршивенький огород вскопать и то только из-под палки.
     Он начал говорить громко,  а  потом сбился и  забормотал,  как бы для
самого себя, глядя в сторону.
     Молодая женщина,  работавшая на огороде, в это время повернулась, и я
увидел, что вся спина у нее в шрамах.
     - Ну  а  как  все-таки насчет зверя?  -  спросил Мишель.  -  Нам  тут
показали акулу,  половина которой была  выжата,  как  лимон.  Вы  таких не
видели?
     Нет, он не видел. А если и видел, то не запомнил. Он такими вещами не
занимается. Акула или не акула - это еще ничего не доказывает...
     Женщина снова  повернулась к  нам  спиной,  и  Мишель тоже  увидел ее
шрамы.  Рыжеволосый перехватил  взгляд  Мишеля  и,  нахмурившись,  крикнул
женщине по-малайски,  чтобы она убиралась прочь.  Та прижала к груди кучку
корней маниоки и ушла за сарай.
     - Да,  -  сказал я  после неловкой паузы,  -  значит,  этот зверь вас
совершенно не интересует?
     - Абсолютно, - отрезал рыжий.
     Солнце уже почти закатилось за  горизонт.  Там,  где небо смыкалось с
океаном,  громоздилась полоса черных туч. Над ними небо было розовым, выше
- бледно-серым,  еще  выше  -  сине-серым.  В  джунглях немыслимым голосом
кричала птица-носорог.
     С ума можно было сойти от этой красоты!
     По  песчаному берегу,  держа  в  руках  большой  банановый лист,  шел
папуас. На фоне розовой полоски неба он выглядел как высеченный из черного
камня.
     Папуас подошел ближе и оказался бородатым Петром.
     - Петр принес еще акулу, - сказал он. - Петр обещал и принес.
     Он  бросил  на  песок  свою  ношу.  Это  был  не  банановый  лист,  а
раздавленная акула метра два длиной. Она упала с сухим треском.
     Мы с  Мишелем склонились над этим чудом.  Вы понимаете,  месье,  даже
зубы  были  раздавлены  и   превратились  в   какое-то  крошево,   которое
рассыпалось под пальцами.  Она была так сплющена, эта огромная рыбина, что
ее можно было бы просунуть под дверь, как письмо.
     - Там таких много? - спросил Мишель. - Где ты их находишь?
     - Петр может принести таких акул сколько угодно.  Петр смелый. Он два
года учился у белых в Батавии. Петр ничего не боится, кроме тюрьмы...
     Тут папуас замолчал.  А  у сарая стояла молодая женщина и смотрела на
него.
     Рыжеволосый вскочил.  Он  замахнулся на  женщину и  разразился градом
ругательств. Женщина отступила на шаг, продолжая смотреть на Петра.
     Голландец схватил ее за руку и толкнул в темноту. Потом он повернулся
к Петру:
     - А тебе какого дьявола здесь надо?
     - Потише,  потише,  -  сказал Мишель,  поднимаясь с корточек.  - Петр
пришел к нам.
     - Петр не пришел к желтому туану,  -  с достоинством сказал папуас. -
Петр пришел к двум туанам. - При этом он все же отступил на шаг.
     - А ну пошел вон!  -  закричал рыжий. - Проваливай, пока я тебе брюхо
не прострелил!
     Он вытащил из кармана револьвер и взвел курок.
     Дело запахло убийством,  и я почувствовал,  что у меня вдруг вспотела
спина.
     - Петр придет к двум туанам на шхуну, - сказал папуас. - Завтра можно
ехать смотреть хозяина.  Петр придет со  своей лодкой.  -  Он повернулся и
быстро пошел прочь.
     - Вот-вот, - крикнул ему вслед голландец, - близко сюда не подходи! -
Он обернулся к нам: - Совсем обнаглели, свиньи! Никакого уважения к белому
человеку!
     - А может быть, и не надо, - сказал Мишель. Он набивался на драку.
     Но детина уже не слушал его. Он бормотал что-то свое.
     Мы подобрали акулу и пошли к себе.  Когда мы были уже довольно далеко
от сарая, сзади послышался топот и тяжелое дыхание.
     - Послушайте,  - сказал рыжий, догоняя нас, - послушайте, может быть,
у вас на судне есть ром или виски. Я могу взамен дать копал.
     - У нас у обоих язва желудка,  -  объяснил Мишель.  - На шхуне нет ни
капли спиртного.
     - А-а, - сказал голландец и отстал.


     Ночь я почти не спал из-за малярии,  задремал только к утру,  а когда
проснулся,  увидел,  что у борта шхуны качается на волне папуасская лодка.
Пока  мы  спускали  туда  акваланги  и  аппарат  -  у  нас  был  <Пате>  с
девятимиллиметровой пленкой, Мишель успел рассказать мне то, что выведал у
нашего бородатого друга.  Выяснилось,  что все окрестные папуасы находятся
здесь в  полном подчинении у  рыжего голландца.  Он  появился в  этом краю
сразу после войны,  вооруженный,  остервенелый,  злой, и заявил, что будет
вождем  всей  округи.  Тотчас погнал папуасов в  горы  за  копалом и  стал
забирать для себя в деревнях лучших девушек. Когда трое парней попробовали
протестовать,  рыжий с  помощью голландских властей засадил их в  тюрьму в
Соронге. (По мнению Мишеля, наш Петр тоже побывал за решеткой.)
     - И  понимаешь,   -  сказал  Мишель,  -  вот  что  меня  озадачивает.
Оказывается, этого рыжего с револьвером папуасы тоже зовут хозяином.
     Тут мы посмотрели друг на друга.  А что,  если папуасы из Япанги, или
Яранги,  говоря о ненасытном чудовище, имели в виду как раз этого гнусного
типа?  Но  раздавленные акулы!  Но  Петр,  который явился со своей лодкой,
чтобы ехать к хозяину!
     Одним  словом,   я  был  несколько  ошарашен  этой  новостью.  Однако
размышлять было уже некогда.
     Петр стал на корме с  большим однолопастным веслом -  пагашм в руках.
Папуасская техника кораблестроения не  предусматривает в  лодках  скамеек,
поэтому сидеть там чертовски неудобно. Кое-как мы устроились на корточках,
вцепившись в борта руками.
     Мне трудно рассказать,  месье,  о первой поездке к хозяину.  Эти вещи
нужно пережить, чтобы иметь о них представление.
     В  тех  краях  по  всему  побережью тянется полоса  коралловых рифов,
которые порой  отстоят от  берега  на  три  -  пять  километров,  а  порой
прижимаются к нему вплотную.  В рифах есть проходы, иногда широкие, иногда
узкие.  Через эти  проходы во  время прилива (да и  во  время отлива) вода
несется со скоростью электрички.  Кроме того,  у берега постоянное морское
течение с юга на север,  да еще реки,  скатывающиеся с гор,  да еще ветер,
который тоже дует, куда ему вздумается.
     Пока  мы  были  возле шхуны,  стоявшей в  затиши,  мы  всего этого не
чувствовали. Но Петр вел лодку все левее и левее от деревни, ближе к рифу,
который грохотал, как десяток товарных поездов. И вот тут-то оно началось.
Лодка была легкая,  как яичная скорлупа,  и волны делали с ней что хотели.
То горизонт взлетает над твоей головой, как будто весь мир взбесился (а ты
уже  насквозь мокрый),  то  солнце вдруг  очертя голову стремглав кидается
вниз,  а где-то возле сердца сосет и подташнивает, потому что твое чувство
равновесия не поспевает за всеми этими скачками. Впереди то черная кипящая
пропасть,   то  мощная  зеленоватая  стена,  окаймленная  белой  пеной,  -
бесчисленные сотни тонн  тяжелой соленой воды,  которыми море играет шутя,
как ребенок игрушкой.
     Но ко всему привыкаешь,  месье,  привыкли и  мы к  этой каше.  А Петр
только скалил зубы на корме, глядя на наши скорчившиеся фигуры.
     Так мы  и  плыли около часа,  подошли совсем близко к  ревущему рифу,
обогнули песчаный мыс. И неожиданно вышли в тихую воду.
     Прямо  на  нас  медленно двигался большой скалистый остров  -  остров
Апусеу.  Теперь риф  был уже позади него.  Справа,  примерно в  километре,
остался берег,  где зеленые занавеси джунглей перемежались с  известковыми
скалами.
     Вдруг сделалось тихо.  Грохот рифа доносился издалека, как проходящая
стороной гроза.  Петр греб осторожно и  внимательно вглядывался в воду.  У
нас    с    собой    было    двуствольное   нарезное    ружье    <голланд>
тринадцатимиллиметрового калибра. Папуас кивнул, чтобы мы его приготовили.
     Сердце у  меня  сжалось  от  волнения.  Хозяин был где-то здесь.  Кто
такой, наконец, этот зверь? На что он похож?
     Мы переглянулись с Мишелем, и он облизнул пересохшие губы.
     Остров  Апусеу  был  перед  нами,  потом  оказался  слева.  Это  было
удивительное место в том смысле,  что тут совсем не было волнения. Позади,
в каких-нибудь трехстах метрах,  бесновались кипящие волны,  у берега - мы
видели это отсюда -  волны пенились барашками, а тут поверхность воды была
как зеркало,  как кристалл.  Тихое, спокойное озеро среди моря. И ничем не
отделенное от моря. Какой-то каприз течений, прибоя и ветров.
     Петр последний раз опустил весло, и лодка остановилась.
     - Здесь, - сказал он. - Хозяин здесь.
     - Как здесь?
     - Пусть туаны посмотрят на берег.
     Петр  показал рукой  на  узкую  песчаную кромку  у  подножий скал  на
острове.  Мы туда взглянули и  охнули.  Десятки раздавленных и  высосанных
акул валялись на белом песке, и еще несколько вода качала у самого берега.
     Какой там аппарат! Мы и думать забыли про съемки. Я сжимал ложу ружья
с такой силой, что у меня пальцы побелели.
     - А  где  должен быть сам хозяин?  -  спросил Мишель.  Он  перешел на
шепот. - Там, на берегу?
     - Здесь.  -  Папуас ткнул пальцем вниз,  на  воду.  -  Он здесь,  под
лодкой.
     Мы  стали вглядываться в  воду,  но там ничего не было.  Отчетливо мы
видели   мелкие   камешки,   водоросли,   всевозможных  ракообразных  (так
отчетливо,  как бывает только в очень прозрачной воде в солнечную погоду).
А дальше дно уходило вниз.
     Петр сделал еще несколько осторожных гребков.  Теперь дна уже не было
видно, под нами мерцала зеленоватая глубина.
     Небольшая, сантиметров десять, полосатая рыбешка вильнула возле самой
лодки,  замерла на миг,  а потом как-то косо,  трепеща, стала опускаться и
исчезла внизу, во мраке. И одновременно в воздухе раздался какой-то слабый
треск. Даже не треск, а щелчок.
     Мы сидели очень тихо и ждали.  Ружье было приготовлено. Нам казалось,
что вот сейчас со дна начнет подниматься нечто страшное.
     Мишель вдруг положил руку на маску акваланга:
     - Я нырну.
     - Нет, - сказал Петр.
     - Да, - сказал Мишель.
     - Нет, - повторил Петр. - Это опасно.
     - Ну и пусть. - Мишель кивнул мне. - Страхуй.
     Он натянул на лицо маску,  сунул в рот резиновый мундштук и перекинул
ногу через борт.  Через мгновение он был уже в воде,  и мы видели,  как он
стремительно погружается, сильно работая руками.
     Мы переглянулись с папуасом.  Петр был испуган,  но не очень.  Только
сильно возбужден.
     Прошла  минута.   Мишель  исчез,  гроздья  пузырьков  поднимались  из
зеленоватой тьмы... Еще минута... Еще одна.
     Нервы мои были напряжены до предела, месье. Надеюсь, вы меня поймете.
Что-то жуткое было разлито кругом.  Эта тишина,  такая странная в бушующем
море, мертвые скалы острова, остатки акул на песке...
     Не  знаю,  что это со мной случилось,  но после трех минут ожидания я
вдруг неожиданно для себя поднял ружье и наискосок выпалил в воду из обоих
стволов.
     Выстрелы грохнули,  и в ту же минуту мы с Петром увидели,  как Мишель
поднимается из  глубины.  Он  стремился  наверх  отчаянными  рывками,  как
человек,  за которым кто-то гонится.  Он вынырнул метрах в пяти от лодки и
тотчас поплыл к нам. Я помог ему перелезть через борт, а Петр навалился на
противоположный, чтобы лодка не перевернулась.
     Мишель сдернул маску,  и  скажу вам,  он  был серый,  как штукатурка.
Несколько мгновений он молчал, стараясь наладить дыхание, потом сказал:
     - Я здорово испугался.
     - Чего?
     Он пожал плечами:
     - Сам не знаю чего.
     - Но ты спустился до дна?
     - Да, до самого дна.
     Петр  тем  временем осторожными движениями стал выгребать к  бурливой
воде.
     Мишель глубоко вздохнул несколько раз.
     - Там что-то было,  - сказал он, - только я не знаю что. Понимаешь, в
какой-то момент стало ясно,  что я не один там,  в глубине. Что-то следило
за мной.  Что-то знало,  что я  здесь.  Я  это ощутил всей кожей.  Здорово
испугался.
     - А что это такое было?
     - Не знаю. Я опустился на дно, и сначала ничего не было. Дно как дно.
Такой же песок,  как везде.  И отличная видимость - прекрасные условия для
съемки... А потом я это почувствовал. Очень ясно. Что-то там есть.
     Рыбка,  похожая на  окуня,  мелькнула у  весла.  Вода возле нее вдруг
помутнела,  и  опять раздался щелчок,  который мы уже слышали.  Рыбка косо
пошла ко дну.
     Петр кивнул:
     - Хозяин позвал ее к себе.
     - Как позвал? Что же такое этот хозяин? Где он прячется?
     Мы накинулись на папуаса с вопросами,  но он ничего толком не мог нам
ответить.  Вы  понимаете,  месье,  по-малайски мы  знали  всего  несколько
десятков самых простых фраз, и этого оказалось недостаточно.
     По  словам Петра  выходило,  что  хозяин иногда бывает огромным,  как
море, а иногда маленьким, как муравей. Но что это такое, было непонятно...
     На  этом,  собственно говоря,  и  закончилась наша  первая  поездка к
хозяину в  район острова Апусеу.  Довольно долго -  теперь уже  часа три -
Петр выгребал против течения,  и  мы вернулись на шхуну совсем замученные.
Петр сказал, что снова поедем к хозяину через день.
     Вечером  к   нам   на   судно   вдруг  неожиданно  пришел  голландец.
Удивительный визит, месье! Было абсолютно непонятно, зачем он пришел, этот
рыжий.  Появился на  берегу,  посигналил,  чтобы  за  ним  выслали шлюпку,
поднялся на борт и уселся на бухту каната.
     Даже нельзя сказать, что мы разговаривали. Просто он сидел, смотрел в
сторону и  время от  времени начинал бормотать что-нибудь вроде того,  что
все папуасы, мол, свиньи и что жить в этом краю очень тяжело.
     Мы с  Мишелем подчеркнуто не обращали на него внимания,  а занимались
своим  делом,  то  есть  сортировали и  упаковывали отснятую раньше ленту.
Когда ветерок дул  от  голландца к  нам,  то  несло такой кислой и  душной
вонью,  что нас обоих передергивало.  Видимо,  этот человек не мылся и  не
купался в море по крайней мере год.
     Мы,  не  сговариваясь,  решили,  что ни  при каких обстоятельствах не
пригласим его ужинать, и действительно не пригласили.
     Когда он говорил,  то сначала как будто бы обращался к  нам и  первые
слова произносил явственно,  но потом тотчас сбивался и  переходил на свое
невнятное бормотание.
     Этот  вонючий  полусумасшедший с  револьвером в  кармане  казался мне
живым воплощением колониализма. Серьезно, месье. Эта ненависть к цветным и
в  то  же  время  нежелание уезжать  отсюда,  эта  тупость  и  этот  запах
гниения...
     Мы с  Мишелем еще раньше подумали,  что рыжий детина у себя на родине
сотрудничал с  гитлеровцами,  наверняка был одним из моффи,  как голландцы
называли фашистов,  и приехал в Новую Гвинею,  чтобы избежать суда.  Я его
спросил:
     - Чем вы занимались в Голландии во время войны, при немцах?
     Что-то юркнуло у него на лице, и он промолчал.
     А деревня на берегу выглядела совсем вымершей. Ни костров, ни песен и
плясок, на которые так охочи папуасы.
     Голландец ушел так же неожиданно,  как и  появился.  Встал и  полез в
шлюпку.  И  уже снизу сказал,  что хочет поехать вместе с  нами к  острову
Апусеу. Хочет набрать там черепашьих яиц.
     Я ответил ему, что относительно поездки он должен справиться у Петра,
а не у нас. Лодка принадлежит Петру, и он командует всем предприятием.
     По-моему,  голландец меня  не  понял.  Наверно,  у  него в  голове не
укладывалось,  что белый о чем бы то ни было может спрашивать разрешения у
туземца.
     Он еще раз сказал, что хочет набрать яиц. Ему нужны черепашьи яйца, а
папуасы боятся выходить в море.
     Ночью мне приснился рыжий детина. Он обхватил Петра руками и ногами и
сосал кровь из горла.


     Мишель и я ожидали, что Петр не захочет брать голландца на остров, но
папуас проявил неожиданный энтузиазм.
     Желтый туан хочет поехать к хозяину? Очень хорошо. Тогда лодка пойдет
не завтра, а сегодня. Пусть два туана собираются, а Петр побежит за желтым
туаном. Пусть два туана торопятся, выехать надо как можно скорее.
     Петр  бегом отправился за  голландцем,  а  мы  принялись стаскивать в
лодку акваланги, аппарат, ружья.
     Рыжий  детина появился почти  тотчас же.  Он  тащил  с  собой большую
корзину.  Карман брюк у  него оттопыривался.  Очевидно,  он в этом краю не
расставался с револьвером ни днем, ни ночью.
     По указанию папуаса мы уселись в лодку.  Мишель -  на носу,  затем я,
потом голландец и,  наконец, сам Петр на корме. Все сели лицом к движению.
Папуас принес еще одно весло,  и  я должен был помогать ему грести.  Кроме
того, Петр спросил, есть ли у нас динамитные патроны. Мы взяли с собой три
штуки.
     На  этот  раз  Петр гнал лодку так  быстро,  что  в  район острова мы
добрались минут за  тридцать.  Снова сильно качало,  и  голландец за  моей
спиной  всякий  раз  ругался  при  сильных  ударах  волн.  Снова  волнение
прекратилось,  когда  мы  оказались вблизи острова.  Опять  поворачивались
перед  нами  белые  скалы,  у  подножия которых  валялись остатки пиршеств
чудовища.
     Но тихое озеро среди моря было теперь несколько другим.  Вода рябила.
Какие-то птицы с  криком носились над нами.  Повсюду слышалось характерное
потрескивание.  И  пузыри,  месье.  В  разных  местах под  нами  возникали
гирлянды крупных пузырей,  торопились к  поверхности,  здесь  собирались в
гроздья и лопались.
     Казалось, море дышит.
     Во  всем этом было какое-то  ожидание,  какая-то  тревога.  И  мы эту
тревогу почувствовали.
     Мишель вынул из кармана динамитный патрон, я взялся за ружье. Петр на
корме пристально вглядывался в воду, глаза у него заблестели.
     Голландец отложил корзину в сторону и сунул руку в карман.  На лице у
него появилось выражение тупой недоуменной подозрительности.
     То, что произошло дальше, заняло не больше двух минут.
     Петр вдруг поднял весло и  с  силой ударил плашмя по воде.  Мы еще не
успели удивиться,  как  вдруг прозрачная вода  начала мутнеть,  в  глубине
обозначились какие-то ветвистые белые трубки,  которые тянулись к лодке. И
одновременно раздалось сильное щелканье. Как будто кто-то ударил бичом.
     Вода  сделалась еще  темнее,  побурела.  Лодку сильно толкнуло.  Вода
загустела,  на  наших глазах она превратилась в  какое-то  желе,  а  через
мгновение это была уже вообще не вода, а что-то твердое, живое.
     Месье,  в  это трудно поверить,  но  лодка вдруг оказалась лежащей на
живой  плоти,   на  чьем-то  гигантском  теле,   бесформенном,  безглазом,
безголовом,  которое  корчилось под  нами  и  пыталось схватить лодку,  но
только выдавливало ее наверх.
     Сзади раздалось ругательство рыжего,  затем мои уши ожег револьверный
выстрел. Я услышал чей-то слабый крик.
     Но ни я, ни Мишель не могли оглянуться: лодка так накренилась, что мы
чуть не  вывалились наружу,  в  объятия этой плоти,  которая корчилась под
нами.
     Мишель схватился за борта,  а я уперся дулом ружья во что-то упругое,
пульсирующее.  Это  упругое вдруг  подалось под  моим  напором и  потянуло
ружье.  Я бросил ружье и попытался оттолкнуться руками от этой плоти и так
боролся какие-то мучительные мгновения,  стараясь сохранить равновесие.  А
скользкие мускулы ходили под моими ладонями.
     В этот момент чья-то рука схватила меня за волосы и потянула наверх.
     Тут же надо мной мелькнуло тело Мишеля в стремительном изгибе.
     Где-то неподалеку раздался грохот взрыва.  Я понял,  что Мишель кинул
динамитный патрон.
     И тотчас все быстро пошло обратным порядком. Бурая плоть превратилась
в  желе.  Желе  мгновенно растаяло.  Лодка выпрямилась.  Вокруг снова была
вода, мелькнули и пропали белые трубки.
     Прошло две  или  три  секунды,  и  лодка уже  качалась на  спокойной,
прозрачной воде.
     Хозяин появился, и хозяин исчез.
     Мы  с  Мишелем,  тяжело дыша,  смотрели друг на  друга.  Мы  были так
ошеломлены случившимся,  что не  сразу поняли,  что на  нашей лодке что-то
изменилось. Но что? Почему нас только трое, а не четверо?
     Рыжего голландца не было.
     Мы повернулись к папуасу.
     Он развел руками:
     - Желтый туан упал. Петр хотел вытащить желтого туана, но хозяин взял
его к себе.
     Тут Мишель вдруг вздохнул, глаза его расширились.
     Я  взглянул туда  же,  куда уставился он,  и  почувствовал,  что  все
волоски у меня на коже встают дыбом, один отдельно от другого.
     Месье,  я  был на войне и видел много страшных вещей,  но такого я не
видел никогда.
     Внизу,  под  лодкой,  немного в  стороне,  медленно опускалось что-то
похожее на большой лист бумаги,  вырезанный в форме человека. Там было все
- и рыжая борода,  и розовое лицо с рыжим пушком на макушке,  и куртка,  и
брюки цвета хаки.  Только все  это  было не  толще газеты,  и,  как мокрая
газета в воде, все это складывалось и сминалось, опускаясь на дно.
     <Хозяин взял его к себе>.
     У меня к горлу подступила тошнота, и я присел, чтобы не упасть.
     Следующие несколько часов  как-то  выпали у  меня  из  памяти.  Помню
только,  что  в  лодке  открылась трещина,  и  мы  с  Мишелем  по  очереди
откачивали воду футляром киноаппарата,  а  Петр все взмахивал и  взмахивал
своим пагашм.  Потом был пляж,  деревня, Петр, окруженный толпой папуасов,
которых вдруг оказалось очень много в деревне...


     Окончательно мы пришли в себя только на борту шхуны.  Пришли в себя и
принялись  обдумывать то,  что  видели.  Нас  не  занимала  смерть  рыжего
негодяя,  нет.  Этот человек заслужил свое.  Мы  думали о  том,  что такое
хозяин.
     Вы  понимаете,  месье,  гигантское  животное  -  а  оно  было  именно
гигантским,  поскольку в  то  время как мы боролись в  лодке,  живая плоть
простиралась на  несколько метров кругом -  это  животное не  поднялось со
дна. Просто вода превратилась в живое тело.
     Оно  не  пришло  к  нам.  Оно  стало,  а  затем  его  не  стало.  Оно
ассоциировалось как будто бы из ничего, а затем растворилось, распалось на
какие-то мельчайшие, даже микроскопические частицы.
     Сначала оно  возникло и  образовало эти белые трубки,  мышцы страшной
силы,  способные раздавливать кости,  а потом,  когда Мишель бросил заряд,
оно снова превратилось в прозрачную воду.
     Я  много  размышлял об  этом  впоследствии,  когда  мы  уже  покидали
Индонезию.  Может ли  существовать животное,  которое состоит из отдельных
частей,  объединяющихся в  случае необходимости?  Ведь мы привыкли к тому,
что животные -  это всегда цельный,  неделимый организм.  Мы привыкли, что
делить организм на части означает убивать его.
     Все это так, месье, но я пришел к выводу, что у нас тем не менее есть
животное,  которое состоит из отдельно существующих частей.  Муравей... То
есть, простите, как раз не муравей, а муравейник. Муравьиная семья.
     В  самом деле,  что такое отдельный муравей?  Можем ли мы считать его
самостоятельным организмом,  отдельным животным?  Чтобы  ответить на  этот
вопрос, зададим себе сначала еще один: а что же такое животное?
     По  моему разумению,  месье (я  ведь не специалист),  животное -  это
такой организм, который способен к самостоятельному существованию, хотя бы
и паразитическому,  и участвует в акте продолжения рода.  Конечно,  это не
полное и  не научное определение.  Но так или иначе,  животным мы называем
то, что живет, то есть питается - так или иначе поддерживает свою жизнь, -
и что воспроизводит себе подобных.
     Так вот,  с этой точки зрения отдельно взятый рабочий муравей не есть
животное.  Ведь он не участвует в продолжении рода.  Не воспроизводит себе
подобных.  Только обслуживает матку.  Он  как бы  мускул муравейника,  его
рабочий  орган,  точно  так  же,  как  муравьиная матка  является  органом
воспроизводства.
     Ведь если б матка была обыкновенным животным, ей следовало бы рождать
только самцов и таких же маток, как она сама. Так ведь получается у львов,
у  свиней,  у  кого угодно.  Но матка рождает еще и  бесполых,  бесплодных
рабочих муравьев и  солдат.  Другими словами,  она создает еще и  отдельно
существующие рабочие и защитные органы своего тела. Рождает мускулы.
     Таким образом, я хочу сказать, что муравейник - это организм, который
состоит  из  отдельно  существующих частей.  Причем  это  не  механическое
собрание  отдельных единиц.  Именно  организм,  который  всегда  действует
согласованно и управляется общим и очень сложным инстинктом.
     Мне  кажется,  что  именно таким же  было и  чудовище,  с  которым мы
встретились у острова Апусеу.
     По-видимому,   хозяин  -  это  животное,  состоящее  из  невообразимо
большого числа  микроскопических частиц  (то,  что  они  микроскопические,
доказывается прозрачностью воды возле острова).  В состоянии покоя частицы
пребывают взвешенными в  воде.  Но когда животное приступает к  охоте,  по
какому-то  сигналу  взвешенные частицы  мгновенно объединяются и  образуют
стальные мышцы,  которые схватывают и  сдавливают добычу,  создают трубки,
которые высасывают из  жертвы кровь и  соки,  образуют аппарат,  который с
фантастической быстротой распределяет пищу и наделяет ею каждого участника
охоты.
     Вы  понимаете,  по  всей вероятности,  животное,  когда оно  голодно,
реагирует на  появление в  своей среде инородного крупного тела,  например
акулы.  И нашу лодку оно тоже приняло за акулу. Пожалуй, нас спасло только
то,  что  папуасские лодки  имеют очень малую осадку.  Хозяин попытался ее
схватить, но вместо этого выдавил на поверхность.
     Папуас из Яранги,  который первым рассказал нам о чудовище, был прав,
утверждая,  что его нельзя ни застрелить,  ни поймать в  сеть.  Попробуйте
попасть  в  него  пулей  или  поймать,   если  животное  просто  перестает
существовать в качестве целого в момент опасности...
     Мы много думали с  Мишелем о том,  как могло возникнуть и развиваться
такое чудовище.  Наверно, вначале были какие-то <водяные муравьи>, которые
в  процессе эволюции,  приспосабливаясь к  окружающей среде,  делались все
мельче и  мельче и дошли наконец до микроскопических размеров.  И вместе с
этим  шел  процесс специализации.  Одни  из  этих мельчайших существ стали
служить только для того, чтобы в нужный момент составлять трубки, другие -
мускулы   и   так   далее.   И   тогда   они   уже   окончательно  утеряли
самостоятельность,   перестали  быть   организмами,   а   сделались  одним
организмом.
     Очень может быть,  что где-то  на  дне в  бухте у  острова прячется и
общая  матка  этого  животного,  которая и  сейчас  порождает и  порождает
миллионы составляющих его частиц...
     Что  вы  сказали?..  С  муравьями?  Да-да,  я  тоже задавал себе этот
вопрос.  Муравьи  тоже  охотятся  скопом.  Особенно  тропические  муравьи.
Нападают и раздирают на части даже довольно крупных животных. Но разница в
том,  что муравьи при этой охоте не образуют никакой структуры.  А хозяин,
насколько я все это понял, образует.
     Вообще говоря,  все это сложные и интересные вопросы, месье. Иногда я
думаю о  том,  какие удивительные и  принципиально новые формы жизни могут
быть еще открыты наукой.  Пожалуй,  где-нибудь в космосе,  в других мирах,
людям могут встретиться и такие организмы,  которые смогут ассоциироваться
и   возникать  из   мельчайших  частичек  и   диссоциироваться  в   случае
необходимости.  И не обязательно они окажутся низшими животными. Возможно,
это будут и мыслящие существа...
     Вы  не  согласны?   Мозг...  Да,  возможно.  Действительно,  мыслящее
существо должно иметь мозг. Но тогда это могут быть животные с чрезвычайно
сложным и развитым инстинктом.  Такой сложности, что мы даже и представить
себе не можем...
     Я  не  утомил вас этим рассказом?  Нет?..  Благодарю вас.  Но мне все
равно осталось рассказать уже очень мало.
     Мы  пробыли  в  этой  деревне еще  три  дня.  Экспедиция должна  была
заканчиваться,  и  срок,  на который мы зафрахтовали наше суденышко,  тоже
истекал.
     Удивительно переменилась деревня после  гибели голландца.  В  тот  же
вечер  на  берегу  зажглись костры.  Из  хижин  вышли  папуасы,  множество
молодежи. Начались песни и танцы. И все радостно кричали о том, что хозяин
умер.
     Утром на шхуну пришел Петр.  Вид у  него был несколько смущенный.  Он
поздоровался с  нами,  пожал нам руки,  а  затем спросил,  не  можем ли мы
написать ему бумагу. Какую бумагу? Зачем?
     Выяснилось,  что,  если  в  деревне  не  окажется  написанного белыми
документа о  том,  что  голландец погиб  в  результате несчастного случая,
половина жителей будет арестована и посажена в тюрьму.
     Месье,  положа руку на сердце,  я не могу сказать, был ли тут виноват
несчастный случай.  Я  слышал за спиной выстрел.  Кроме того,  Петр как-то
слишком заторопился, когда узнал, что рыжий поедет с нами. Как будто хотел
попасть к определенному часу.
     Все это с  одной стороны.  Но с другой...  Одним словом,  мы написали
такой документ.  И  чтобы не создавать трудностей для следствия,  не стали
упоминать ни о  выстреле,  ни о крике.  В конце концов вся история с рыжим
голландцем была суверенным делом жителей деревни...
     Были ли мы еще раз у хозяина?..  Нет,  не были.  Это оказалось просто
невозможным.  Папуасы устроили пир,  который длился все время,  что мы там
оставались, и должен был длиться еще неделю. Петр праздновал свадьбу с той
самой молодой женщиной,  которая...  Одним словом,  вы понимаете, с какой.
Да,  кроме того, нам самим, честно говоря, не очень хотелось ехать тогда к
острову.  Слишком живы  были воспоминания о  том,  что  чудовище сделало с
голландцем. Мы теперь собираемся отправиться на остров. Вот сейчас. Мишель
ждет меня в Мерауке.
     Но  я  не  сказал вам еще об  одной детали.  Вы понимаете,  когда мы,
испуганные  и  потрясенные,   возвращались  в  тот  второй  раз,   Мишель,
оказывается, набрал фляжку воды из бухты.
     Мы вылили эту воду в  стакан и  поставили на стол в каюте.  Месье,  в
тропиках открытая вода зацветает буквально через несколько часов.  Но  эта
вода  не  зацветала.  Прошел  день,  другой,  третий,  а  вода  в  стакане
оставалась такой же кристально прозрачной.  И стенки стакана на ощупь были
даже холодными -  это при сорокоградусной-то жаре.  В  конце концов Мишель
взял да и сунул туда палец. И представьте себе...
     Месье, простите! Это ваш самолет. Да-да, осталось пять минут. Бегите!
Бегите!..  Нет,  позже. Я просто напишу вам. Бегите, а то вы не успеете...
Месье,  спасибо,  что вы меня выслушали!  Нет,  бегите!..  Взаимно, месье,
взаимно...  Да,  обязательно.  Я записываю.  Напишу сразу, как вернемся...
Записываю. Москва... Так... Так... Я вам непременно напишу.
     До свиданья!


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ИДЕТ ЧЕЛОВЕК

                                 Рассказ



     Над широкой равниной у края зубчатых гор кружились облака,  и наконец
первый раз за много дней,  даже месяцев,  выглянуло солнце. Просвет в небе
все  увеличивался,  посветлели  буковые  и  грабовые  леса,  переплетенные
лианами и  виноградом дубовые рощи,  поляны,  заросшие густой  травкой,  и
степь, где трава человеку по пояс.
     Лошади, зебры и козлы в смешанных стадах отряхивали короткую шерсть и
фыркали,  вертя головой.  Угрюмый носорог,  живой яростный таран, вышел из
кустарника на открытое место,  понюхал воздух,  шумно втянув его в широкую
грудь, удовлетворенно хрюкнул.
     В стаде лесных слонов вожак - брюхо у него все поросло густым длинным
волосом -  громко  протрубил,  приказывая своим  родичам перестроиться для
выхода на  поляну.  Выдры  и  лисицы вылезали из  нор.  Гигантский бобер -
ростом с современного волка - блаженно зажмурился на бережке глухой лесной
черной речки.
     Солнечный луч пробился через несколько навесов зеленых листьев и упал
на лоб леопарду.  Он открыл один глаз,  потом закрыл его.  Ему не хотелось
двигаться, так приятно было ощущение тепла.
     И бегемот на болотистом плесе реки тоже радостно зафыркал.  Он мерз в
течение долгих месяцев,  не понимая, что происходит и отчего ему постоянно
холодно.  Он  был последним бегемотом в  этих краях.  Его породе надлежало
вымереть от  наступающего с  севера похолодания,  но  он  не  знал этого и
только удивлялся,  что нигде не встречает ни самок, ни молодняка, ни таких
же старых, матерых самцов, как сам.
     Солнце светило, капли только что кончившегося дождя сверкали в листве
и в травах, все запахи на равнине переменились, став гуще и сильнее.
     И  тогда в  предгорье,  на  полянке недалеко от ручья,  проснулся Его
Величество Пещерный Лев.  Сначала шевельнулся кончик хвоста,  затем волной
подернулась шкура  на  спине,  затрепетали ноздри  широкого черного  носа,
открылись желтые глаза.  Лев поднял могучую голову,  привстал,  потянулся,
выгнув спину и  царапая землю когтями передних лап.  Он  встряхнул гривой,
глубоко вдохнул,  с  шумом выдохнул и  потоптался на месте.  Тут же лежали
остатки кабана,  зарезанного день назад.  На спине и задних ногах еще было
почерневшее мясо -  его  не  съели мучающиеся голодом гиены,  не  решились
подойти близко к спящему Владыке.
     Лев лениво тронул объеденную кабанью голову,  постоял миг рядом, чуть
присел,     с    неожиданной    легкостью    бросил    в    воздух    свое
четырехсоткилограммовое  тело,   пролетел  десять  метров  и  мягко,   как
пролился,  опустился на траву возле ручейка.  Не дрогнула,  а  лишь плавно
качнулась головка ромашки в сантиметре от его лапы.
     Пещерный лев опустил голову,  напился воды,  чавкая.  Широкий розовый
лист языка облизал губы -  серой обезьяне,  вжавшейся высоко над  ручьем в
ствол  дерева,  странно было  видеть этот  язык,  такой  беззащитный среди
жутких белых клыков.
     Затем Его  Величество еще  раз  потянулся,  мурлыкнул дважды,  как бы
примериваясь, пробуя голос, полуприсел на задних лапах, набрал воздуха, из
глубины себя пустил низом могучий, все обнимающий рев.
     Звук  пошел по  травам,  заплутал между деревьями леса,  пронесся над
болотами, лугами и потек степью.
     И все живое на километры вокруг замерло,  застыло на мгновенье. Стада
зебр и  лошадей остановились,  как  бы  натолкнувшись на  невидимую стену,
леопард в чаще привстал и окаменел, вожак слоновьего стада растопырил уши.
     Звук нагнетался толчками, нагоняя тоску, обещая смерть и завораживая.
После  минутного оцепенения прыгнул в  воду  бобер,  крупным махом пошел в
глубь лесной чащи леопард -  сам  яростный боец,  он  все  равно не  хотел
очутиться на одной дорожке с пятнистым желтоглазым царем. Слоны потянулись
на  открытое место,  повернуло в  сторону  от  приречных кустарников стадо
буйволов,  ошалело ринулся,  не разбирая куда, носорог. Земля задрожала от
тысяч копыт - побежали лошади и зебры.
     Всемогущий знал,  что он  предупреждает свою будущую жертву,  но знал
также и то,  что она не уйдет от него.  Слон,  буйвол,  антилопа все равно
живут там,  где они живут и где им знакома местность. Страх не заставит их
покинуть пределы знакомого -  ведь  там,  за  этими  пределами,  ждет  еще
больший страх. Лошадь не побежит от волка по неизвестным местам - ей нужно
знать,  на какой проплешинке между трав она вдруг резко свернет в сторону,
заставив преследователя проскочить вперед.  И олень не станет мчаться куда
придется,  а  поскачет известной ему тропинкой,  чтоб не застрять рогами в
ветвях мелколесья.
     Владыка чувствовал,  что  звери лишь перегруппируются,  но  не  уйдут
далеко,  и  этой именно перегруппировки он  хотел,  рассчитывая найти свою
жертву там,  где ей  должно быть.  Как шахматный игрок в  эпоху человека и
шахмат,  он желал, чтоб противник правильно разыгрывал определенный дебют,
так ему было удобней.
     И   действительно,   на   границе  своей  территории  стада  копытных
остановились,  постояли и повернули обратно, леопард сделал большой круг и
вернулся  почти  туда  же,   где  был.   Все  стало  пастись,   охотиться,
принюхиваться,   прислушиваться.   Но  напряженно.   Ожидая,  пока  новый,
удовлетворенный рык скажет: <Я поймал, я сыт. Живите>.
     Пещерный лев еще потянулся и сел, то выпуская, то убирая когти.
     Он  был  великолепным устройством для  убийства.  Самым  совершенным,
какое  пока  еще   знала  история  Земли.   Доведись  ему   встретиться  с
тиранозавром,  крупнейшим из хищных ящеров, от которого льва, правда, тоже
отделяли миллионы лет,  желтый царь одолел бы,  наверное,  и  тиранозавра.
Ящер был громаден,  но туп, малоподвижен. А у льва были не только стальные
мускулы, но и хитрость, и мгновенная реакция.
     В  нем  природа дошла до  высшего.  Такой грудью с  перекатывающимися
мышцами,  такими когтями и клыками,  такой силой в задних лапах, бросающих
его тело на десять -  пятнадцать метров, не мог похвастаться никто. Каждое
его движение было законченным, почти художественным. В нем пела музыка, он
был живописен и скульптурен.  Им,  Его Величеством Пещерным Львом, природа
как бы говорила то, что она в дальнейшем скажет человеческим искусством.
     Лев перескочил через ручей и, не таясь пока еще, сошел в лесостепь на
охоту. Страх катил перед ним, как артиллерийская подготовка; все живое, за
исключением  мелочи,  вроде  птиц,  белок  и  разных  жуков,  разбегалось,
оставляя мертвую зону.
     Человек  по  имени  Уц,  старый,  но  крепкий,  стоявший на  холме  в
нескольких километрах от  лежки  льва,  услышал  голос  желтого  царя  уже
ослабленным.  Тяжкий,  все заполняющий рык и дошел до Уца лишь потому, что
тот тоже обладал почти звериным слухом.  Человек понимал, что Владыка вряд
ли придет за добычей так далеко,  но плечи у  него дрогнули.  Он отметил в
уме, что на охоту надо будет идти сегодня в другую сторону.
     Сжав деревянное копье с каменным наконечником -  слишком ничтожно оно
было и против всемогущего льва,  и даже молодого клыкастого кабана в лесу,
Уц оглянулся на стойбище.
     Обрыв над  рекой был источен глубокими пещерами,  где поселились люди
орды,  в которой старшим был Уц.  Целых полгода - от самого низкого солнца
до самого высокого - почти вся жизнь совершалась там, внутри. Из-за дождя.
Туда  доставляли добычу,  там  ее  жарили.  Туда женщины и  дети приносили
мягкие сладкие корни и  луковицы,  если их  удавалось найти.  Там  спали у
костров и сидели днем, глядя на потоки воды, завесой падающие с небес.
     Но  сегодня  появилось солнце,  и  тотчас  орда  выбралась наружу  из
сырости и холода каменных убежищ.
     На   трех  больших  кострах  жарили  остатки  зарезанного  леопардами
молодого носорога -  звери сожрали только голову,  живот и ушли. Бородатые
мужчины готовили оружие -  обкалывали кремневые ножи  и  рубила,  оббивали
наконечники для копий.  Женщины, распластав на земле оленьи шкуры и прибив
их по краям колышками-сучками, отскребали изнутри мясо и жир. Одна из них,
молоденькая девушка с копной светлых волос,  с повязкой из беличьих шкурок
вокруг пояса -  ее звали Ру, - посмотрела на холм и улыбнулась. Неподалеку
в реке,  стоя по пояс в воде,  несколько человек ловили рыбу прямо руками.
Поймавший выбрасывал добычу на  берег,  там дети собирали ее и  относили к
костру. Был как раз ход рыбы.
     Все шло в общий котел -  закон,  никем не высказанный,  но само собой
разумеющийся.  С этим законом рождались и умирали. Даже маленький ребенок,
хоть  и  ослабевший от  длительного голода,  тащил  в  стойбище  съедобный
корень, а не совал себе в рот.
     Люди орды были некрупные - сто шестьдесят - сто семьдесят сантиметров
ростом.  Женщины поменьше,  мужчины побольше.  Они были и  не сильные.  Во
всяком случае,  слабее всех животных,  одного с ними размера и веса. Самый
крепкий охотник,  не  будь  с  ним  ножа,  не  смог  бы  справиться даже с
антилопой.
     У них были выпрямленные фигуры, длинные руки и ноги. Высокий, прямой,
а не скошенный лоб и челюсти, которые не выдавались вперед.
     Эти люди очень редко встречали других таких же, себе подобных. Они не
знали,  откуда пришли сюда,  но теперь им стало совсем плохо в  предгорье.
Плоды  и  мучнистые  корни  поблизости  были  все  съедены.   Мелкая  дичь
разбежалась,  а  ходить за  ней далеко в  степь они не решались,  опасаясь
леопардов и других хищников.
     Следовало уходить  отсюда,  но  людям  страшно было  оставить удобные
пещеры,  где было не так холодно во время дождей и  бурь и входы в которые
можно было завалить камнями на ночь.
     Уц  посмотрел на  стойбище,  потом  на  небо.  Опять накатывали тучи,
готовясь поглотить солнце.
     У него заныли кости -  так хотелось тепла и света. Бабка рассказывала
ему,  что прежде было гораздо лучше.  Он и  сам смутно помнил жаркие лета,
одно, может быть, два. А дальше так оно и пошло: дождь да дождь. Была даже
зима особенно холодная,  когда с неба посыпалось белое.  Десятки бегемотов
умерли тогда у  реки.  Пировали гиены,  но  орда почти не  воспользовалась
мясом огромных неповоротливых зверей.  Слишком холодно было. Люди укрылись
в пещерах. Кутались в шкуры, но все равно многие погибли к весне.
     Рядом с  Уцем сидел на  траве хромой Яро,  молодой охотник,  которому
кабан недавно пропорол клыком ногу.  Сейчас Яро не мог охотиться наравне с
другими мужчинами и  почти все  дни проводил у  костра,  изготовляя ножи и
наконечники для копий.
     Он держал в  руках толстый,  длиной в человеческий рост,  сук березы.
Сук  был сырой,  он  отвалился давно,  дерево внутри сгнило и  высыпалось,
осталась одна кора.  Заглянув в  один конец,  можно было увидеть в  другом
небо и лес.
     Яро поворачивал сук и так и этак. Он заткнул более узкую дыру травой,
принялся сыпать туда песок. Потом высыпал и продул отверстие.
     - Зачем Яро сук? - спросил Уц. - Сук легкий, суком нельзя ударить.
     - Яро не знает,  -  ответил хромой. Он говорил, держа у рта березовую
трубу, и его голос получился неожиданно низким и гулким.
     В  те времена еще не знали слов <ты> и  <вы>.  Люди говорили о себе и
обращались друг к другу только по имени.
     Девушка Ру, оставив свою шкуру, поднялась на холм.
     - Пойдет дождь, - сказала она. - Ру хочет убрать костер в пещеру.
     Уц покачал головой.
     - Нет. Сучья сырые, и пойдет сильный дым. Пусть костры горят здесь.
     Девушка шагнула к Яро.  Она и пришла ради него. Тот поднялся, держа в
руках  трубу.   Они  стояли  рядом,   двое  молодых  людей.  Степь  и  лес
простирались перед ними.  Вдали видна была группа слонов, а за ними темной
массой стада лошадей.  Тучи сгущались, одна налезала на другую. Только над
горной грядой было чистое небо.
     Старик Уц смотрел на него.
     - Яро не идет на охоту? - спросила девушка.
     - Нет. Яро будет здесь, - ответил хромой, и это так громко прозвучало
через  березовую  трубу,  что  девушка  отскочила  и  потом,  засмеявшись,
положила руку на сук.
     - Дерево кричит...
     За полдня пути от стойбища,  где звери были не такими пугаными,  трое
охотников орды подкрадывались к  лошадям.  Это было долгое и трудное дело.
Животные стояли на открытой поляне - четыре самки и самец. Кобылы опустили
морды в  траву,  паслись.  А самец оглядывался по сторонам.  Принюхивался,
прислушивался, шевеля ушами.
     Подбросив  в   воздух   травинку,   охотники  определили  направление
слабенького ветерка,  затем стали ползти таким образом,  чтоб  он  дул  от
животных к  ним.  Ножи и  мешочки с  наконечниками они оставили в кустах и
двигались налегке,  только  с  копьями.  Иногда они  застывали неподвижно,
затем принимались ползти так медленно,  что их  не  испугался даже выводок
кроликов неподалеку.
     Они проползли две трети нужного расстояния,  когда ветер переменился.
Им   пришлось  вернуться  в   кусты,   сделать  большой  обход  и   начать
подкрадываться с другой стороны.
     Когда до животных осталось только двадцать шагов, но кидать копье еще
нельзя  было,  жеребец  забеспокоился.  Издав  короткое  ржание,  он  стал
всматриваться в  траву,  где затаились Ог Длиннорукий,  Мав Быстрый и  еще
один охотник, которого звали Рам.
     Самец насторожил уши,  долго-долго смотрел в траву, потом отвернулся.
Но  люди  не  шевельнулись.  Это  ведь  было  соревнование в  хитрости,  и
победитель получал жизнь.  Жеребец опять  посмотрел в  их  сторону и  лишь
потом опустил голову, принюхиваясь к зеленым побегам.
     Тогда трое проползли еще пять шагов,  разом вскочили и кинули тяжелые
неуклюжие копья. Только одно попало самцу между ребер.
     Маленькое стадо бросилось прочь,  жеребец тоже поскакал.  Охотники, у
которых  мускулы от  напряжения ослабли,  не  стали  его  преследовать.  С
радостными криками они  уселись на  траву,  потом,  отдохнув,  вернулись в
кустарник  за  ножами  и  другим  имуществом и  затем  уже  направились по
кровавому следу.
     Жеребец упал в  полусотне шагов от  них.  На  губах у  него выступила
красная пена.
     Увидев  приближавшихся охотников,  он  вскочил,  подпрыгнул,  как  бы
угрожая им,  и  из последних сил побежал вниз по каменистой лощине.  Копье
болталось у него в боку.
     Охотники пошли за  ним.  Лощина круто сворачивала.  Трое  повернули и
опять увидели зверя лежащим.  Это была прекрасная добыча. Такая, что редко
доставалась им. Теплое свежее мясо, настолько мягкое, что его и не жареным
хорошо было есть.
     Ог Длиннорукий вынул из мешочка рубило.
     Но Рам вдруг остановился. Какой-то особый запах обеспокоил его.
     Он  посмотрел в  сторону и  увидел  человека.  Вернее,  человеческого
ребенка.  Мальчика.  Смуглого,  очень коренастого, шире их самих в плечах,
хотя он  был далеко не взрослый.  Волосы у  него на голове росли не такие,
как у  трех охотников,  а  прямые,  жесткие,  как лошадиная грива.  Руки в
бугристых  узлах  мускулов,   а  взгляд  почти  звериный,  испуганный,  но
пристальный и жестокий.
     Мгновенье детеныш-получеловек смотрел на охотников,  затем метнулся в
кусты.
     А  в  сотне  шагов  по  лощине горел  костер,  возле  которого стояло
несколько гигантских существ в  повязках из  звериных шкур и  с  каменными
топорами в руках.
     Тогда трое охотников,  не думая ни секунды,  не сговариваясь и  сразу
забыв о  своей добыче,  повернулись и  кинулись прочь.  Они бросили копья,
чтоб  те  не  мешали  им,  и,  выбравшись из  лощины,  понеслись  длинными
прыжками.  Им  уже было ни  до чего.  Смерть посмотрела на них,  и  гибель
нависла надо всем стойбищем. Они наткнулись на орду Бродячих, чьим главным
занятием была охота на людей.
     Сзади они услышали крики. Бродячие начали погоню.
     Около четырех десятков мужчин, женщин и детей растягивались в широкий
полукруг.   Они   знали,   что  догонят,   -   по-звериному  выносливые  и
втрое-вчетверо сильнее некрупных охотников.
     Это было странное ответвление человеческого рода -  Бродячие. Люди, а
может быть, и полулюди, в которых развитие пошло в сторону силы. Огромные,
до двух с половиной метров роста,  они могли руками задушить лошадь и даже
тигра,  но умели также добывать огонь и делать себе оружие из камня. Разум
теплился под узким лбом,  но низкий,  придавленный свод черепа не позволял
мозгу увеличиваться.  У  них были отчетливые,  как у  гориллы,  надглазные
валики,  вытянутые вперед челюсти,  короткая,  толстая,  заросшая волосами
шея.  Они ходили на чуть согнутых ногах,  приготовляли себе на ночь гнезда
из  ветвей или травы или просто спали у  костра сидя,  обняв ноги руками и
положив голову на  колени.  Они  становились все сильнее и  мускулистее из
поколения в поколение,  боясь на земле только владыку - Пещерного Льва. Но
постепенно гигантское тело  с  маленьким  мозгом  стало  требовать слишком
много пищи.  Они  уже ушли от  зверей,  им  было трудно тягаться с  ними в
проворстве,  а  брюхо  при  толстых  костях  и  тяжелых грудах  мышц  было
ненасытным. Это был Человек Сильный, а не Человек Разумный.
     Всегда страдая от голода,  они сделали своей добычей тех, кто тоже не
обладал ни  звериным нюхом,  ни силой,  ни ловкостью.  Бродячие истребляли
орды таких же,  как они, людей, кряжистых и низколобых, заросших волосами,
но  только  поменьше ростом.  Тонких  и  стройных охотников они  встретили
впервые и поняли, что их ждет пиршество.
     На  миг  выглянуло солнце и  осветило всю картину.  Степь со  стадами
лошадей  и  козлов,  лес,  у  кромки  которого  слоны  обламывали ветви  с
деревьев,  три  маленькие фигурки  убегающих охотников и  широкий полукруг
Бродячих.
     Сначала  трое  оставили  преследователей  далеко  позади.   Они  были
быстрее,  но  знали,  что это не  спасет их,  не  обладающих неутомимостью
Бродячих.  На  их памяти уже было одно такое нападение на стойбище,  когда
только случайный лесной пожар отрезал от людоедов кучку спасшихся.
     А  Бродячие не очень спешили.  Они не только охотились в этот момент,
но и  переселялись.  Все свое было у  них с  собой.  Женщины несли детей и
шкуры,  у  мужчин на  поясе,  болтаясь на ходу,  висели ножи и  рубила.  А
каменные топоры были в  руках.  Им было все равно,  где останавливаться на
ночь.  Они  знали теперь,  что  где-то  есть стойбище охотников,  что  они
перебьют там всех и там же останутся, запасшись пищей на два-три дня.
     Опередив Бродячих на  несколько сотен шагов,  Ог,  Рам и  Мав Быстрый
разом,  как будто их  объединяло общее чувство,  упали в  траву,  проворно
доползли до  полосы  кустарников,  там  поднялись и,  прикрываясь зарослью
дубняка от преследователей, побежали под углом к прежнему направлению.
     Охотникам нужно было добраться до реки,  броситься в  нее и  оборвать
там свой след.
     Но  еще  десятки  километров отделяли  их  от  поросшего  тростниками
речного ложа.
     Они бежали час,  равномерно,  молча, не оглядываясь, поскольку знали,
как много сил берет и  поворот головы и даже одно только на бегу сказанное
слово.
     Однако Бродячие не  сбились.  Неровная степь скрыла от них охотников,
но рядом с  главой племени скорой рысью двигались следопыты,  принюхиваясь
на  ходу.  Они  пошарили по  кустам,  показали новое направление,  и  орда
повернула на восход.  Она распадалась постепенно на два эшелона: мужчины и
дети повзрослее впереди, женщины сзади.
     Бродячие двигались неотвратимо,  как наводнение или обвал, они должны
были все равно настигнуть свою добычу.
     Возле   новой   полосы   кустарников   преследуемые  охотники   опять
остановились.  Двое уже  начали заметно уставать.  Грудь и  плечи у  Ога с
Рамом покрылись потом, они дышали тяжело. Только Мав был свеж.
     Трое бросились на траву, отдышались. Потом Мав сказал:
     - Ог пойдет сюда,  -  он показал рукой.  -  Рам побежит сюда.  А  Мав
Быстрый пойдет в стойбище. Ог и Рам покажутся Бродячим.
     Двое охотников согласились и  кивнули.  Чувство связи со  своим родом
было у  них  сильнее инстинкта самосохранения.  Они  понимали,  что должны
пожертвовать собой, чтоб Мав мог предупредить стойбище. Ог и Рам поднялись
и побежали к виднеющемуся вдали лесу.  А Мав переждал еще немного,  пополз
вдоль  кустарников и,  оставляя между  собой  и  Бродячими невысокий холм,
пустился к реке.
     И  снова преследователи не  поддались на  хитрость.  Им  была знакома
такая и у зверей встречающаяся повадка, когда животное отвлекает охотников
на себя,  чтоб спасти молодняк.  Только двое гигантов бросились за Рамом и
Огом,  а остальные побежали с криками и верещанием по следу Мава -  именно
потому, что он скрывался.
     На полдороге к лесу Ог и Рам разделились. Один бросился влево, другой
взял правее.  И двое преследователей тоже разделились,  каждый избрав себе
жертву.
     Рам услышал приближающиеся шаги и поднял голову.  Его удивило,  что к
нему  торопилась молодая  женщина,  или  молодая  самка.  Она  размахивала
дубиной со вделанными в нее медвежьими клыками. Она была почти вся покрыта
рыжеватой шерстью,  и  длинные космы никогда не  чесанных волос свисали по
обе стороны полузвериного лица.  Мускулистые руки были вдвое толще,  чем у
Рама.
     Женщина вскинула дубину, рыча. Тоской заволокло Раму глаза, и все для
него кончилось.
     Огу  Длиннорукому сначала повезло.  Его преследовал не  очень быстрый
мужчина,  и  он  почти добрался до  леса,  когда понял,  что уже не  может
бежать.  На  глаза  ему  попалась осыпь,  обнаженная дождевым потоком.  Ог
схватил камень и, когда преследователь подошел ближе, метнул в него, попав
в плечо.  Но Бродячий даже не остановился -  это было все равно что кидать
камнями в  носорога.  Ог  вступил в  лес  и  тут  решил,  что все-таки он,
Длиннорукий,  самый сильный из  людей стойбища.  И  что надо не просто так
отдать свою жизнь.
     Гигант навалился на  него.  Они сцепились и  упали,  ломая кустарник.
Выводок кабанят брызнул из-под них в  разные стороны.  Огу удалось ударить
врага по голове вторым захваченным в  осыпи камнем.  Бродячий ослабел,  но
только на миг. Желтыми зубами он грыз Огу плечо, добираясь до горла.
     Могучий кабан-секач,  сопровождавший в  лесу свое семейство,  услышал
треск ветвей и увидел что-то большое,  катающееся по земле.  Страх и злоба
тотчас вспыхнули в  нем.  Он  ринулся на  это большое,  поддел его клыком.
Большое распалось надвое.  Секач опять ударил и  одну и  вторую половину и
бил до тех пор, пока они не перестали рычать и шевелиться, превратившись в
груды окровавленного мяса...
     Мав  Быстрый той  порой сделал длинный бросок и  еще раз оторвался от
орды гигантов.  Но  у  него уже начали деревенеть ноги,  дыхание сделалось
коротким. Во рту пересохло, ему хотелось пить.
     Там,  где  степь  начала  подниматься,  полого спускаясь к  реке,  он
позволил  себе  маленький отдых,  затем,  приподнявшись,  глянул  назад  и
увидел,  что  орда Бродячих следует все-таки именно за  ним.  Это  его  не
удивило.  Он  понимал,  что  у  волосатых  полулюдей человеческая хитрость
соединяется со звериным нюхом и они могут идти по следу не сбиваясь, почти
как идут волки.
     Нарвав охапку мокрой травы вокруг себя,  он пососал ее,  освежив рот,
вскочил и кинулся к реке. Он бежал и бежал, стараясь дышать равномерно, но
в  голове у  него мутилось,  кровь сильно стучала в виски,  а грудь внутри
жгло.  Серая лента реки  показалась наконец впереди,  он  в  последний раз
ускорил бег,  вошел в густые, прибрежные тростники, жадно напился, плеская
себе воду в  рот горстью,  а  потом побрел по колено в  воде,  часто меняя
направление. Там, где заросль была особенно плотной, он присел на корточки
и  только тогда в  полной мере ощутил,  как смертельно утомлен.  Он  бежал
почти полдня непрерывно.  Собственное тело казалось ему пустым и высохшим.
Только ум работал напряженно, слушали уши и глядели глаза.
     Через какое-то время крики раздались поблизости, потом шаги зачавкали
в  болотистой  почве.   Трое  Бродячих  прошли  совсем  поблизости,  потом
остановились,  переговариваясь короткими звуками. Они нюхали воздух, и Мав
порадовался,  что ветер идет от  них,  а  не  к  ним.  Появилась женщина с
ребенком на спине, нагнулась и напилась, как животное, прямо ртом.
     Затем  кто-то  заверещал впереди.  Целой толпой гиганты побежали мимо
Мава на  другой берег.  Они торопились теперь,  не глядя по сторонам,  как
если б решили не искать его больше.
     Он долго сидел в воде, не решаясь подняться, едва веря в свою победу.
Когда говор орды  затих вдали,  он  встал.  Дыхание у  него перехватило на
мгновенье, потом он поднял руку ко рту, чтобы подавить крик.
     Уже  вечерело.  Далеко слева по  берегу реки  поднимались к  небу три
столбика дыма. Их было ясно видно. Туда-то и пошли охотники за людьми.
     Мав чувствовал себя совсем разбитым.  У  него оставался теперь только
один выход - перегнать по этому берегу толпу Бродячих и раньше их пересечь
реку напротив стойбища.
     Он  выбрался на  сухое  место.  Руки  и  ноги  были  странно легкими.
Усталость и одеревенение вроде бы прошли,  просто тело не желало слушаться
его.
     Шатаясь, он побежал.
     Стойбище готовилось к  ночи.  Костры еще горели снаружи,  но  женщины
носили  внутрь пещер  охапки хвороста.  Мужчины,  собравшись,  рассуждали,
отчего не  вернулись люди  из  степи.  Такое вообще случалось редко.  Ночь
принадлежала хищным зверям,  а не человеку,  ее следовало проводить у огня
среди своих.
     Дети, готовясь ко сну, расстилали подсушенную траву в темных гротах.
     Девушка Ру сидела на камне рядом с молодым Яро. Тут же лежал и пустой
березовый сук.  Яро просверливал острым камнем дырочку в  медвежьем зубе -
это должно было стать женским ожерельем.
     Старый Уц  на холме беспокойно вглядывался вдаль.  Трое ушедших утром
охотников были молодыми и сильными. Их гибель сильно ослабила бы орду.
     Туман поднимался над рекой.  Кругом стоял запах жареной рыбы, отбивая
все  другое.   С  поляны,  где  горели  костры,  доносились  говор,  смех,
восклицания.
     Затем крик раздался со стороны плеса,  и люди увидели, как из воды по
пояс в тумане вышел человек.
     Все насторожились.
     Совсем голый,  без оружия,  он  вышел на освещенное место,  рухнул на
колени, хватая ртом воздух, потом показал рукой:
     - Бродячие! Близко!
     Стон разнесся над  стойбищем.  Завыли,  запричитали женщины,  собирая
детей. Мужчины хватали оружие - топоры, копья. Несколько человек бросились
к большим камням, которыми на ночь заваливали изнутри входы в пещеры.
     В орде было около сорока мужчин,  но все понимали,  что,  будь врагов
много меньше,  все равно спасенья не  было.  Рядом с  волосатыми гигантами
даже самые сильные бойцы выглядели как дети. Но и бежать было тоже некуда,
потому что Бродячие настигли бы людей стойбища и в лесу.
     Несколько мгновений царила суета на поляне,  затем все убрались в две
самые большие пещеры. Стало тихо. Только потрескивали брошенные костры.
     И тогда появились Бродячие.
     Первые  тени  мелькнули  за   пределами  освещенного  пространства  и
остановились.  Постепенно людоеды накапливались в  слитную толпу.  Они уже
устали,  но  не  так,  как  Быстроногий.  Представители  племени  Человека
Сильного,  они  были выносливее и,  кроме того,  были в  этом соревновании
преследующими,  а не убегающими.  Охотника Мава весь день угнетал страх, а
им, наоборот, придавала сил жажда догнать и добыть.
     Наконец вожак  вышел на  поляну -  косматый,  два  с  половиной метра
ростом,  с плечами как скала.  Тотчас по его зову подбежали, принюхиваясь,
два  следопыта,  а  затем  все  освещенное пространство заполнила радостно
воющая толпа.
     Из  кустов  вытащили обмершего от  страха старика,  который не  успел
скрыться.  Ему  свернули шею,  бросили тело на  костер.  Ненасытные животы
Бродячих уже требовали пищи,  но,  чувствуя,  что добычи будет много,  они
хотели сначала убить всех.
     Вожак осмотрелся,  затем бросился к откосу горы. Камень, загородивший
вход  в  ближайшую  пещеру,   был  не  очень  велик.   Наверху  между  его
поверхностью  и  известняковым  сводом  оставалась  широкая  щель.  Оттуда
полетели копья.  Однако осажденным негде  было  размахнуться как  следует.
Только одному охотнику удалось задеть руку гиганта.
     Бой начался.  Бродячие навалились на камень.  Изнутри держали его, но
силы  были  неравны.  Огромная полуженщина-полузверь выдернула сквозь щель
одного  из   охотников  стойбища,   перехватила  его  обеими  руками,   не
оборачиваясь,  бросила назад. Он пролетел над толпой, упал на землю, и тут
на него набросились дети.
     Через  минуту Бродячие ворвались в  пещеру.  Огонь погас внутри,  его
затоптали. В темноте раздавались рычание и стоны. Но вторая большая пещера
еще  держалась.  Там  Уцу  сильным ударом топора удалось свалить одного из
нападающих. Мощная туша заклинилась между камнем и стеной.
     Бродячие  пытались  протолкнуть его  вперед,  но  мертвый  гигант  не
двигался с места. Схватка замерла на миг.
     И  вдруг  исподволь и  тихо  сначала,  а  затем усиливаясь,  раздался
неподалеку тяжелый низкий  звук.  Грозный первый  предупредительный рев  -
голос Пещерного Льва.
     Владыка был тут, рядом. Совсем близко.
     Все стихло,  и в тишине лев пустил свой второй рык. Он низко потек по
поляне,  поднялся затем, оглушая, заполняя все, сотрясая деревья, и камни,
и  людей,  не позволяя слышать собственное дыхание,  обессиливая,  нагоняя
смертную тоску. Звук дошел до самой большой громкости и оборвался.
     Он был уже ближе. И стало ясно, что Владыка двигается к пещерам.
     Бой кончился. Бродячие с воплями бежали, бросая топоры, дубины - все,
что у них было.
     Только один гигант,  которому копье пробило живот,  бился, выгибаясь,
на поляне.
     Наутро остатки орды пустились в путь наверх. Нельзя было оставаться -
Бродячие вернулись бы, чтоб уничтожить всех.
     Уц вел своих людей в горы.  Несли детей,  запас пищи, оружие и шкуры.
Инстинктивно старейшину стойбища влекло к югу,  он не знал,  что уходит от
холодов наступающего ледника.
     Люди  двигались  два  дня,   переночевали,  сидя  на  корточках,  как
обезьяны,  прижимаясь друг к  другу и не разводя огня.  На третье утро они
достигли перевала и осмотрелись.
     Было ветрено.  Позади лежала обширная равнина,  вся затянутая тучами.
Дождь  лил,  контуры  знакомых лесов  и  перелесков терялись во  мгле.  Но
впереди над  ними небо сияло голубизной -  казалось,  они стоят на  грани,
разделяющей две погоды.
     К  югу  мягко,  округло  спускались  горы,  лежали  луга  и  поросшие
кустарником долины.  Солнечные лучи осветили людей.  Они стояли молча,  им
сразу сделалось теплее. Дождь шел почти что рядом, но они уже вышли из-под
него.
     Уц дал сигнал, и они начали спускаться.
     Ру  шла  рядом с  прихрамывающим Яро.  Он  нес  с  собой все  тот  же
березовый сук.  Мав Быстроногий -  он остался в  живых -  потрогал пальцем
трубу.
     - Это первый раз так, что человек Яро заговорил, как лев.
     Позади орды,  над потонувшей в дожде степью,  началась гроза.  Молнии
косо пересекали многослойные тучи, гремел гром.
     В мир входило нечто новое, способное совершенствоваться бесконечно, -
разум. Началась история Человека.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   КРИСТАЛЛ

                                 Рассказ


     Он оглядел наполненный народом низкий зал.
     - Слушайте,  сколько вы  заказали этой  официантке -  два  по  сто?..
Закажите лучше сразу два по двести,  а  то ее второй раз не дозовешься.  -
Затем он откинулся на спинку кресла. - Скажите, вы знаете кристаллы?
     - Ну так...  В общих чертах. По специальности я инбридный атомограф с
синтаксическим  уклоном.   Это  одно  из   подразделений  гомотектоники  -
адаптивной, конечно. Мог бы рассказать вам одну интересную историю. И если
б вы согласились...
     Краснолицый прервал меня кивком и задумался.
     - С  кристаллов у  нас все и  началось.  Понимаете,  Копс избрал себе
такой вид отдыха -  точить кристаллы.  Голова у него не очень-то работала,
он с самого начала,  еще в молодости,  решил,  что больше, чем примитивный
физик-теоретик,  из него не выйдет, и подался на административную линию. К
нам в институт он попал уже лет сорока от роду комендантом. Оно, кстати, и
неплохая  должность,  потому  что  этих  разных  докторов наук,  сюзеренов
знания,  сейчас хоть пруд пруди,  про  магистров и  кандидатов и  говорить
нечего,   а  комендант  в  любом  учреждении  один  и  пользуется  всякими
привилегиями.  Довольно скоро он подыскал себе просторный подвал в главном
здании и стал там вечерами отдаваться излюбленному занятию. Постепенно это
сделалось в  институте чем-то  вроде клуба.  Мы тогда помещались у  самого
порта, начали заходить и посторонние. Кто с Луны, кто с Юпитера, некоторые
с  Альфы Центавра,  байки,  россказни.  У  Копса для каждого была наготове
чашечка кофе,  а то и покрепче напиток.  Последние новости докладывались у
нас раньше,  чем в Академии. Для меня, прямо скажу, больше удовольствия не
было,  как усесться поплотнее в  кресло,  налить себе рюмочку и навострить
уши.  За это меня очень любили и даже в очередь ко мне становились:  у нас
ведь  все  замечательные рассказчики,  каждый  наполнен  до  краев,  хочет
говорить,  но  совершенно  нет  слушателей.  Теперь  представьте себе  это
помещение, довольно большое, с желтыми крашеными стенами, грубо побеленным
потолком.  В одном углу столики, кресла, стулья, кофейный аппарат, повсюду
ящики  со  всяким  барахлом -  от  гаек,  шайб,  старых ломаных лазеров до
современного  мезонного  микроскопа,  а  в  дальнем  углу  Копс  у  своего
шлифовального станка.  Копс,  который сам всегда помалкивал,  но другим не
мешал болтать.  К  нему обращались в  спорах как к последней инстанции,  к
самому Здравому Смыслу.  Он выслушивал спорщиков и  прекращал дискуссию не
тем,  что у каждого создавал впечатление,  будто он прав,  а тем,  что все
доводы тонули в его необъятной глупости,  как в лоне самой матери природы.
Поглядев  на  дурацкую,  но  добрую  физиономию Копса,  какой-нибудь  юный
академик,  огонь,  воду и медные трубы прошедший на разных там неизвестных
планетах,  десять раз тонувший, замерзавший и сгоравший, собаку съевший на
ученых советах и расширенных заседаниях кафедры, вдруг умолкал и спрашивал
себя:  <А на кой дьявол?>  И  весело отправлялся к  буфету.  Слух о  нашем
приятном  заведении  докатился  буквально  до  отдаленных звезд.  Везде  в
космических портах  знали,  что  если  охота  услышать свеженький анекдот,
самому потрепаться, кому что оставить или о ком-нибудь узнать, то на Земле
лучше  места нет.  Почти все  у  нас  собирались транзитные,  собиравшиеся
лететь или еще не включившиеся в  дела после приземления.  Никаких забот и
мрачных  мыслей,   шутки,  вранье,  чисто  мужская  компания.  Ужасно  мне
нравилась эта атмосфера. Я серьезно подумывал туда переселиться, в подвал,
и переселился бы, если бы не понимал, что поставить туда постель как раз и
означало бы всю эту непринужденность уничтожить.  Так оно все шло,  и  вот
однажды...
     - А вы сами тоже работали в институте?  -  спросил я.  -  Какая у вас
специальность?  Если вы немножко разбираетесь в гомотектонике и имели дело
с материализацией, вас должно очень заинтересовать...
     Он  посмотрел  на  меня  с  упреком.   Его  маленькие  серые  глазки,
жуликоватые  и  мечтательные,  не  слишком  подходили  к  широкой  красной
физиономии с когда-то резкими, а теперь расплывающимися чертами.
     - Да,  работал.  Но не особенно перенапрягался. - В его голосе звучал
вызов,  он оставил без внимания вторую часть моего высказывания.  - Не лез
из  кожи вон.  У  нас ведь большинство так старается выложиться на  работе
просто от  лени.  Человеку не о  чем думать,  неохота оставаться наедине с
собой,  вот он и  вкалывает,  будто одержимый,  либо гонится за тем,  чтоб
узнать  что-нибудь новое.  -  Он  бросил взгляд в  сторону зала,  где  под
сводчатым потолком  стоял  гомон  голосов.  -  Народ  совершенно разучился
ничего не делать - вот в чем наша беда. Думаете, они сюда просто поболтать
пришли?  Черта с  два!  Ни поговорить по душам,  ни выпить.  Это искусство
утрачено. Они и сейчас толкуют о делах. А если не толкуют, то думают. - Он
вдруг  повернулся к  своему спутнику,  пятнадцатилетнему верзиле,  который
тоже вошел с нами в бар.  -  Ну,  а ты чего стал?  Посиди послушай,  о чем
умные люди говорят.
     Юнец шмыгнул носом,  переминаясь с  ноги на ногу и уныло глядя в пол.
Этакая жимолость на голову выше меня, длиннорукий и с тонкой шеей.
     - Да ладно, - сказал он, томясь. - Чиво там...
     - <Чиво,  чиво>!  -  передразнил краснолицый.  - Иди уж. Подождешь на
углу.
     Юнец облегченно кивнул мне и  побрел к  дверям.  Походка у  него была
вихляющая.  Запястья торчали из  рукавов комбинезона сантиметров на десять
больше, чем по моде.
     - Ему на все наплевать,  - горестно поведал краснолицый.  - Только бы
стать где-нибудь спиной к стенке и смотреть на проходящих девчонок.  Пусть
бы заговорил хоть с одной,  попробовал бы познакомиться,  как раньше.  Так
нет,  молчит  себе  и  ухмыляется.  -  Он  поднял  стакан  с  <марсианской
очищенной> и опрокинул добрую порцию  себе  в  глотку.  -  Так  о  чем  мы
говорили,  об этом подвале,  да?..  Одним словом, однажды появляется у нас
дикий бородатый тип и притаскивает с собой гигантский  кристалл.  То  есть
<притаскивает>  -  это,  конечно,  неправильный  термин,  потому что штука
весила около тонны.  До  этого  типа  каким-то  образом  дошло,  что  Копс
интересуется кристаллами,  - тип летел откуда-то с Веги,  а может быть,  с
Сириуса, мы не запомнили да и не интересовались, - ему нужен был балласт в
корабль.  Он засунул махину в трюм, на Земле взял автопогрузчик, и так или
иначе кристалл очутился в подвале. Бородатый пират наговорил нам три бочки
арестантов  о  своих  приключениях  и  через  два  часа  улетел опять-таки
неизвестно куда.  Имени его мы не узнали,  как и имени  человека,  который
рассказал  ему о нашем клубе.  Копс,  естественно,  прежде всего попытался
определить минерал по закону постоянства углов и объявил, что такого у нас
еще  не  бывало.  А  потом приладил штуку на свой станок.  Теперь надо вам
сказать,  что  он  и  не  ставил  перед  собой  научных  целей,  занимаясь
кристаллами.  Просто  вытачивал  из них линзы,  которые дарил впоследствии
тем,  кто в них нуждался или вообще соглашался взять.  Линзы  ведь  теперь
изготовляют  методом  точного  литья,  но  если  вам или вашему учреждению
предложат хорошо обработанный экземпляр из самородного материала,  то  нет
смысла  отказываться.  Поскольку  Копс  работал бесплатно,  он не особенно
огорчался,  если случалось запороть очередное изделие.  Просто брал лазер,
простреливал   испорченную   линзу   насквозь  и  устанавливал  на  станок
следующую.  Таких пробитых у него набралось целых  пол-ящика  -  не  знаю,
зачем  он  их копил.  Как раз в это время в институте стало известно,  что
наверху лаборатории химического контрапункта примерно через полгода  нужна
будет  линза  диаметром  метр  шестьдесят  сантиметров  для  какого-то там
ультрагармонизатора с двойной октавой - не помню точно,  как этот прибор у
них именовался.  Копс обрадовался, у него появилась цель, он горячо взялся
за работу.  Короче говоря,  чтоб вы правильно  поняли,  это  у  него  было
настоящим  хобби  вроде  собирания  марок,  изготовления  ручным  способом
телескопа,  рисования точками или еще какой-нибудь  ерунды,  которой  люди
стараются  забить пустое место у себя в голове.  Он любил <быть при деле>,
вот и все.  Но когда человек избирает <делом> кристаллы, да еще достаточно
разнообразные,  те, что прежде не подвергались исследованию, неожиданности
сыплются сами собой.  Вам,  конечно,  известны удивительные свойства  этих
структур.  Кристаллы  бывают твердые,  жидкие,  газообразные и плазменные,
как,  скажем,  шаровая молния.  Всем им присуща анизотропность, то есть их
свойства  сохраняются  по  параллельным  линиям,  меняясь  по  сходящимся.
Кристаллы пьезоэлектричны - при сжатии на противоположных гранях возникают
разноименные заряды,  которые при растяжении меняются местами. Кроме того,
тут двойное  лучепреломление,  поляризация,  плеохроизм  и  всякое  такое.
Феоназ  -  Копс так его назвал - представлял собой удлиненный додекаэдр со
срезанными вершинами или тетракайдекаэдр - если такие формы  складываются,
то  они,  между прочим,  целиком заполняют пространство.  Оптическая ось у
него оказалась только одна,  ось симметрии была шестого порядка. Утром при
дневном  освещении  кристалл  имел  рубиново-красный  оттенок,  в  полдень
делался зеленоватым,  а при электрическом свете был совершенно  прозрачен,
что  и  делало  его  подходящим для того двойного ультрагармонизатора.  По
составу феоназ был близок к алмазу,  но с большим числом разных примесей -
около  тридцати,  и  все в ничтожных количествах.  Копс посадил глыбищу на
оправку  из  канадского  бальзама,  а  может  быть,  из  какой-то   другой
специальной  мастики  и  взялся.  Сначала  он снял грубую стружку лазерной
пилой и  после  этого  приступил  к  тонкой  отделке  с  помощью  алмазных
шаблонов.  И  тут  начались  неожиданности.  Прежде  всего кристалл запел.
Первый раз это случилось ночью,  и его голос до смерти напугал молоденькую
лаборантку,   которая   на  пустыре  неподалеку  от  института  любовалась
звездами,  а возможно,  конструировала  в  мыслях  фасон  новой  кофточки.
Девушка  услышала  печальный длительный вопль,  не очень громкий,  который
исторгся из окон подвала.  Один,  потом  сразу  другой  и  еще  несколько.
Впоследствии  она  описывала  это как крики марсиан в романе Уэллса <Война
миров>.  Но в тот миг ей было не до литературных ассоциаций, она ударилась
бежать,  перебудила  в общежитии весь первый этаж.  Кто-то сообразил,  что
ключи от подвала должны быть у Копса, к нему позвонили, подняли с постели,
и человек десять толпой кинулись к институту.  Спустились, но кристалл уже
умолк,  а поскольку  его  и  не  подозревали,  было  решено,  что  девице,
измученной   почти   неразрешенным  вопросом  <короткий  или  полукороткий
рукавчик>,  попросту почудилось.  Однако на другую ночь феоназ опять подал
голос, да так громко и настойчиво, что звук достиг общежития. Снова толпа,
снова Копс с ключом,  и теперь все объяснилось. В помещении было пусто, ни
души,  сиротливо стояли стулья, столики, ящики с барахлом, а кристалл пел.
Копс подошел к нему, дотронулся, и тон стал как бы шероховатым. Вообще это
были звуки в среднем регистре,  первое время довольно однообразные.  В них
действительно чувствовалось что-то неземное,  чуждое, и стало ясно, отчего
девушке пришел на память Уэллс.  Какая-то звездная симфония,  музыка сфер.
Кто-то предложил заземлить кристалл,  и когда так сделали,  феоназ  умолк.
Пение  продолжалось  около  месяца,  концерт в первые разы начинался около
часу ночи, но постепенно сдвигался к утру, продолжаясь всегда одно и то же
время.   Было   логичнее   связывать   все   это  с  какими-то  внеземными
обстоятельствами,  не с нашими,  планетарными. Видимо, кристалл пел, когда
до него доходили некие волны из тех глубин космоса, к которым Земля в этот
час этого месяца  поворачивалась  неосвещенной  стороной.  Сначала  феоназ
исторгал ряд длинных порывистых нот, как бы настраиваясь, затем два голоса
начинали  спорить,  а  вдогонку  пускалась  странная  мольба   на   низких
задыхающихся  тонах.  Отдельные  ритмы  сливались в одно,  все доходило до
апогея и обрушивалось куда-то в бездну. Чуть-чуть похоже было на Шенберга,
яростно  и печально.  Иногда феоназ представлялся нам простым механическим
ухом,  что бездумно ловит происходящее на дальних  звездах,  но  порой  мы
думали о нем почти как о существе одушевленном. Тот бородатый тип взял его
с неведомой планеты,  а может быть,  похитил с  астероида,  миллиарды  лет
несшегося  неизвестно  откуда,  и теперь кристалл,  казалось,  тосковал по
утраченной родине,  по невозможности  принимать  участие  в  торжественном
борении веществ, в драматических превращениях материи в энергию. Несколько
ночей  мы  все  это  слушали,  потом  надоело,  и  чтоб  феоназ  не  будил
окрестность,  мы  его  напрочь заземляли.  Копс между тем продолжал точить
линзу,  и через некоторое время  у  феоназа  опять  прорезался  голос.  Но
по-другому.  Сначала он выступал,  так сказать,  в классической манере,  а
теперь опустился до  эстрады.  Вечерами  он  принимался  шуметь,  трещать,
подобно плохому радиоприемнику, сквозь этот треск слышались обрывки всяких
дрянных песенок,  и однажды целиком исполнил <Мой Котя>.  А позже он  стал
ругаться. Зашел я в подвал как-то под вечер и вдруг слышу: <Прохвост! Ты ж
целый день ничего не делаешь>.  Мне показалось,  что это  мой  собственный
внутренний  голос,  я  уже  вознамерился  протестовать,  но тут со стороны
шлифовального станка прозвучало ироническое:  <Много ты понимаешь>.  И так
далее.  Короче  говоря,  где-то  разыгрывался  скандальчик,  и  феоназ его
передавал непосредственно.  Скоро  мы  убедились,  что  это  было  гораздо
интереснее,  чем радиоприем.  В зависимости от состояния среды над Землей,
от суммы радиации и поведения магнитного поля феоназ каким-то удивительным
образом  настраивался транслировать звуковую обстановку определенной точки
на  поверхности  нашей  планеты,  отсекая  фон,  выступая  в  качестве   и
преобразователя  и  усилителя.  Теперь  в  подвале  раздавалось  спокойное
мурлыканье домохозяйки,  которая,  поставив суп  на  электроплиту,  гладит
рубашку   мужа,   шепот   влюбленных,  отрывок  публичного  выступления  с
бесконечными <Позвольте мне...>,  быстрый разговор  двух  девчушек,  почти
целиком  состоящий из восклицаний-вопросов:  <А что он сказал?..  А ты что
сказала?> Целыми часами можно было  слушать  человеческую  речь,  слова  и
фразы на разных языках,  по большей части непонятные,  но постоянно вполне
отчетливые.  Иногда над ящиками с хламом  витал  страстный  по  содержанию
монолог  мужчины,  но  тон показывал заученность,  чувствовалось,  что это
выговаривается не впервые,  - мы могли себе представить  глупое  сердечко,
принимающее  все  это  за  чистую  монету.  А  порой где-то в другом месте
два-три слова, имеющие отношение к чему-нибудь совсем обыденному, выдавали
такую нежность,  что пронзало насквозь... Впрочем, пронзало не всех. Копс,
напротив,  ужасно огорчался из-за болтливости кристалла.  Он видел в  этом
что-то несолидное,  лишающее его звания серьезного мастера,  и боялся, что
разговорчивую линзу не возьмут для того самого  двухрядного  модификатора.
Поэтому  он  не  остановился  на  эпохе эстрадных увлечений кристалла (что
сделал бы любой на его месте),  продолжал снимать слой за слоем и  добился
наконец  того,  что  феоназ  действительно умолк.  Однако,  потеряв голос,
кристалл  начал  терять  и  оптические  свойства.  Он  постепенно  делался
дымчатым, а еще через какое-то время стал синевато-белым, вроде тоненького
слоя кумыса,  если его налить на темный стол.  Такая линза наверху тоже не
была  нужна,  но  Копс,  привыкший  к  изменениям,  рассчитывал  на  новые
неожиданности.  У  него  к  станку  теперь  был  приспособлен   оптический
измеритель  на  ободе,  он  с помощью светового зайчика проверял гладкость
поверхности и продолжал шлифовать.  И вот в один  прекрасный  день,  когда
Копс отодвинул в сторону измеритель и попробовал прикоснуться к линзе,  то
вместо того,  чтобы встретиться с отполированной  твердостью,  его  пальцы
провалились  в  ничто.  Пальцы  провалились,  и  их  кончики  одновременно
вылезли,  но не с противоположной стороны линзы,  которая  была  Копсу  не
видна,  не  насквозь,  как  можно  было бы ожидать,  а тут же,  на этой же
поверхности, навстречу ему. Они вылезли недалеко от центра и симметрично к
тому   месту,  где  он  их  сунул.  Кончики  пальцев  как  бы  выплыли  из
синевато-белой непрозрачной массы, вынырнули там - причем ровно настолько,
насколько кисть вошла здесь. Копс, по его рассказу, был так ошеломлен, что
автоматически двинул руку дальше,  и с той стороны от центра  она  вылезла
больше  опять-таки навстречу ему.  Как глубоко он погружал,  так много там
высовывалось. И он сразу узнал, что это именно его рука, потому что пальцы
были запачканы мастикой,  а рукав кремовой рубашки довольно-таки захватан.
Тогда  он  испугался,  вынул  руку  из  кристалла   -   там   кисть   тоже
соответственно  убралась,  отошел  и  принялся  тыкать  в кристалл разными
палками. За этим занятием мы его и застали...
     Краснолицый умолк и  посмотрел в  окно,  выходившее прямо на тротуар.
Там  маячила фигура его юного спутника,  который,  уже нагулявшись,  стоял
теперь, опираясь спиной о рекламную тумбу.
     - Подождите, я сейчас.
     Он встал и побрел к двери. Пиджак покрывал его широкие покатые плечи,
как попона покрывает спину слона зимой где-нибудь в сибирском заповеднике.
Он  вышел из  зала на улицу и  тотчас появился в  окне,  возле юнца.  Двое
заговорили,  потом краснолицый достал кошелек.  Все было так близко, что я
даже видел, как он шепчет про себя, пересчитывая мелочь, поднимает глаза к
небу и  думает.  Наконец он  сунул деньги юнцу.  Тот пошел было прочь,  но
краснолицый вернул его, что-то сказал и погрозил пальцем.
     В зале, усевшись за столик, он объяснил:
     - Дал ему,  чтоб сходил пообедать.  Но никогда не знаешь точно. Может
пойти в кино или все пустить на мороженое.  Просто глаз нельзя спускать...
Так на  чем мы  остановились?  На эффекте феоназа,  да?  Итак,  попробуйте
вообразить себе  картину.  Мы,  то  есть толстый логоритмист с  четвертого
этажа,  молодой астрофизик,  только вернувшийся с  Урана,  и  я,  входим в
подвал. Перед нами Копс, встрепанный, взволнованный, со стойкой от штатива
в руке.  Он подзывает нас,  сует стойку в кристалл, и она вылезает тут же,
на этой же стороне линзы,  под тем же углом к поверхности, но направленная
наоборот.  И поскольку стойка на всем протяжении одинакова,  а погрузил ее
Копс наполовину, то вылезший конец кажется зеркальным отражением того, что
остался в руке Копса. Как будто линзу по вертикали перегораживает зеркало.
Но странное,  конечно,  потому,  что нет руки Копса, его самого, да и нас.
Проворный астрофизик кидается за  линзу,  но там ничего.  Я  хочу пощупать
поверхность кристалла, но пальцы уходят в молочный туман. Погружаю руку по
локоть,  и она там вылезает до локтя.  Причем я совал так, что ладонь была
повернута от меня,  а  там она обращена ко мне.  Шевелю пальцами,  там они
шевелятся.  Логоритмист берет <ту> руку - я чувствую прикосновение. Я жму,
он вскрикивает.  А выглядит это так,  будто кто-то здесь отрезал мою кисть
по запястье и  местом отреза прикрепил к поверхности линзы там.  Я начинаю
двигать руку от  центра все так же  погруженной,  и  там кисть движется от
центра дальше.  Вот рука и  ее  кисть уже разошлись на  два метра,  но все
функции сохраняются.  Пытаюсь вывести руку на самый край линзы, однако это
не  удается,  ибо мешает какая-то сила...  Логоритмист берет гаечный ключ,
швыряет его в  линзу.  Ключ проваливается,  исчезает,  как в воде,  тотчас
выныривает с другой стороны от центра,  симметрично, и падает у наших ног.
Копс поднимает пистолет для  забивки гвоздей в  бетон и  стреляет.  Гвоздь
скрывается в кристалле, тут же вылетает и сбивает шляпу с астрофизика. Как
будто внутри линзы действует устройство,  принимающее и поворачивающее все
назад.  Мы поднимаем здоровенную водопроводную трубу,  как пушку, начинаем
вдвигать ее в  феоназ.  По всем законам божеским и человеческим она должна
бы  пронзить кристалл насквозь и  упереться в  стенку.  Так нет же!  Труба
входит в этот кумыс без всякого сопротивления, вот уже скрылось метра два,
никакой стенки мы не чувствуем,  а  три метра трубы вылезло нам навстречу.
Собирается еще народ,  все, конечно, удивляются, но не очень. И вы знаете,
почему не очень?
     - Естественно, знаю, - сказал я. - Потому что я сам мог бы...
     - Вот   именно.   Потому  что  у  каждого  своих  чудес  хватает.  На
пятнадцатом этаже в институте заняты этой самой дисперсной левитацией,  на
двадцать  пятом  сидит  завороженная  дева,  взглядом  передвигая гири,  и
лаборатория  телебоционных  уравнений   тоже   каждый   день   подкидывает
что-нибудь новенькое.  Сами понимаете,  как у нас.  К вам может приставать
тип,  который  действительно   изобрел   Вечный   Двигатель,   готов   его
продемонстрировать,  и  вы  согласитесь его выслушать,  только если будете
уверены,  что он  пойдет  на  то,  чтоб  познакомиться  с  созданным  вами
Постоянным  Тормозителем.  Никого  ничем не пронять.  Иногда задумаешься и
просто грустно делается - для чего живем? Человек лет тридцать может убить
на изобретение,  потом является кто-нибудь с более сенсационным открытием,
и все прежнее - как в яму.  В результате народ стал какой-то ожесточенный,
нет простого любопытства,  не говоря уж о дружеском участии.  В мое время,
то есть когда я был молод,  было не так. Мы тогда умудрялись побыть просто
людьми,  интересовались чем-то,  кроме своего собственного дела. Но теперь
это исчезает.
     Глаза краснолицего увлажнились.  Он  красноречиво посмотрел на пустой
стакан.
     Я поднял руку,  подзывая официантку, и заказал еще два по двести. Она
помедлила, глянула на краснолицего и стала нахально вытягивать свои щупики
- мол,  не довольно ли с него. Он уже начал вставать, возмущенный, и тогда
я  сказал,  что  пусть будет по  кружке <лунного>.  Официантка выслушала с
таким видом,  будто делает большое одолжение уже тем,  что стоит рядом,  и
укатила,  презрительно сверкая  всеми  индикаторами.  Удивляешься  иногда,
откуда у роботов системы обслуживания взялось это хамство.
     - Почему вы сказали <в мое время>? - спросил я. - По-моему, вы не так
уж намного старше меня. Сколько вам сейчас?
     - Сколько сейчас?  -  Он  поднял  голову и  уперся взглядом в  низкий
потолок.  -  Когда началась эта заваруха, было пятьдесят. С тех пор прошло
двадцать лет, значит, примерно шестьдесят шесть или шестьдесят семь.
     - Как это? Если вы не были на других звездных...
     - Да,  пожалуй,  шестьдесят шесть.  Сейчас уже  ничего не  установить
точно,  потому что некоторые годы нужно считать обратно.  Не только годы -
месяцы,  дни и даже часы. Да что там говорить, я вообще не уверен, что я -
это я! А если я - я, то, возможно, вы - не вы.
     - То есть?..
     - Да  вот так.  Вам кажется,  что вы  -  вы,  а  на самом деле ничего
подобного.
     - Что-то я вас не вполне понимаю. По-моему, это уж точно, что я - я.
     - А  откуда вы знаете?  -  Он вздохнул.  -  В том-то и беда,  что все
теперь перепуталось, хотя большинство об этом не подозревает.
     - Из-за кристалла?
     - Ну да!
     - И как это вышло?
     - Об этом я вам и рассказываю.
     Тут перед нами появилась <лунная>, он любовно погладил кружку.
     - Да,  так вот.  Народ поудивлялся и  разошелся по своим делам,  а мы
остались с феоназом.  Было,  естественно,  много ошеломляющего.  Эта штука
висела на станке -  кумысного цвета сгущение,  непроницаемое по краям, - и
таила в  себе массу загадочного.  Астрофизик зашел на другую сторону,  там
стал совать разные предметы,  но они появлялись теперь уже с  той стороны.
Ничего  нельзя было  продвинуть сквозь линзу,  хотя  она  и  не  оказывала
никакого сопротивления.  Все  шло  как в  воздух,  растворяясь в  кумысном
тумане,  и возникало тут же рядом,  не теряя свойств, не теряя связи с той
частью,  что  оставалась снаружи.  Астрофизик,  который  перед  отлетом  в
Бразилию околачивался у нас целых три дня,  сунул однажды в линзу горшочек
с кустиком красных роз и там, с той стороны от центра, взял его. Ничего не
изменилось в розах, ничто не повредилось в них. Очень хорошо! Мы проделали
такой же  опыт с  аквариумом,  где у  нас жили с  десяток черных рыбешек -
кажется, их название гурами - и три красных. Опять все в порядке - красные
остались такими  же  медлительными,  а  черные  такими же  проворными.  Мы
осмелели.  На  третий день  я  погрузил в  линзу  руку  вместе с  плечом и
половину  лица.  Естественно,  она  появилась тут  же  поблизости,  и  обе
половинки оказались нос к  носу.  И когда я начал двигать головой назад от
центра,  та  половинка тоже уезжала на такое же расстояние.  Тут сам собой
напрашивался новый шаг  -  сунуть в  кристалл ногу,  туловище и  появиться
целиком,   вылезти  на  другой  половине  линзы.  Первым  на  это  решился
астрофизик. Он влез спиной к нам, вылезший оказался к нам лицом, затем так
же  влез  и  снова тут  же  вылез из  нашей половинки линзы.  Обращаю ваше
внимание на то,  что он прошел через кристалл именно четное число раз -  в
данном  случае  два.  И  все  другие,  хоть  пришлые,  хоть  институтские,
почему-то лазили через феоназ дважды. Является к нам в подвал какой-нибудь
путешественник, мы его знакомим с кристаллом. Он влезает и появляется один
раз,  потом через некоторое время второй и на этом успокаивается.  Даже не
знаю,  что тут играло роль -  какой-то инстинкт,  что ли?  Но впоследствии
оказалось,  что  для  жизни всех  этих  людей это  имело большое значение.
Огромное.  Потому что  в  первый раз  вовсе  не  наш  астрофизик вылез  из
феоназа,  не наш аквариум был вынут из кумысного тумана и не моя половинка
лица появлялась нос к носу, когда я совал свою физиономию в линзу.
     - А чья же?
     - Сейчас поймете...  Одним словом,  физик уехал,  но  приходили новые
люди,  и мы продолжали развлекаться с удивительной линзой.  Копс,  правда,
никак не мог понять,  что в станке висит уже не кусок вещества,  а скорее,
кусок состояния.  Ему казалось,  что кристалл можно еще подточить и,  если
вернется прозрачность, все же сделать линзу. Время от времени он приступал
к  феоназу со своими шаблонами и с недоумением в десятый или двадцатый раз
убеждался,  что  режущая кромка без  усилия скрывается в  кумысном тумане,
чтоб появиться тут  же  рядом.  Не  мог  сообразить,  что перед ним просто
силовое поле  неизвестной нам  физической природы и  шаблон  с  резцом тут
бессильны.  Так прошла неделя или дней восемь, я как-то глянул на горшочек
с  розами и  ахнул.  Когда мы его проносили через кристалл,  там были один
большой бутон и  четыре цветка.  Бутону пора было распуститься,  а цветкам
увянуть, потому что эти розы вообще недолго держатся. Но теперь на кустике
были три больших бутона и один маленький.  Я бросился к аквариуму - тут то
же  самое.  Черные гурами и  красные рыбки  за  это  время не  выросли,  а
измельчали.  Прошло еще две недели,  рыбешки превратились в мальков, затем
из  мальков  образовались  икринки,  поплавали,  упали  на  дно  и  как-то
растворились.  То,  что  было  пронесено через  кристалл,  не  старело,  а
молодело.  Процесс шел в обратном направлении. Вот тут-то мы и поняли суть
феномена.  Феоназ оказался окном в  антимир,  где все было точно таким же,
как у нас,  но двигалось в противоположную сторону.  Видите ли,  это можно
представить себе в образе двух гигантских колес,  надетых на одну ось,  но
вертящихся  в  разные  стороны.   Предположим,   что  эта  ось  -   линия.
Относительная скорость на периферии колес может быть очень высокой,  но по
мере приближения к центру она будет падать,  стремясь к нулю.  Вот как раз
такой нулевой точкой для нашего мира и антимира оказался кристалл феоназа,
что и  обеспечило возможность перехода из одной сферы в  другую.  Конечно,
это не очень-то научное объяснение,  в действительности дело обстоит много
сложнее,  но  я  вам уже говорил,  что не силен в  точных науках.  Так или
иначе,  рука,  которая высовывалась в  тот момент,  когда я погружал свою,
была не моей.
     - Хорошо.  Но ведь вы чувствовали,  когда вас брали за пальцы.  Когда
брал этот завлабораторией.
     - Ну и что?  Просто мою руку,  которая оказалась уже в антимире, брал
такой же  завлабораторией там.  А  тот,  кто высунул свою кисть сюда,  мой
двойник, чувствовал прикосновение нашего логоритмиста. И когда мы, скажем,
бросали в линзу гаечный ключ, он проскакивал в антимир, а оттуда в этот же
миг  вылетал  к  нам  такой  же.  Поэтому-то  кристалл нельзя  было  ничем
проткнуть насквозь.  Мы думали,  что вдвигаем трубу в  феоназ,  а на самом
деле вдвигали ее в антимир, и она, естественно, для нас исчезала. Но там в
это время проделывали точно такой же опыт, и навстречу нам вылезала труба,
которую мы ошибочно считали своей.
     - Что-то я не очень понимаю.
     - А что тут понимать. В антимире все то же самое. Такая же Вселенная,
такая же Земля, такой же институт и такой же Копс. В полном соответствии с
тем,  что делалось у  нас.  Копс доточил уникальный кристалл до  такого же
состояния и  сунул в  него руку как раз в тот момент,  когда наш олух царя
небесного влез  в  линзу со  своей.  А  потом в  тот  антимировский подвал
спустились тамошние логоритмист и  астрофизик с  таким же мною,  и так оно
все пошло.  Они постоянно делали то же самое с трубой, с цветочным горшком
и аквариумом.  И одновременно с нами поняли, в чем дело. Даже сейчас в том
баре сидят такой же вы и такой же я,  произносят те же слова и мысля те же
мысли.
     - Подождите,  но  вот вы  сказали,  что астрофизик влез в  кристалл и
вылез. Вы же видели, что это ваш астрофизик.
     - Мы  так  считали  сначала,  потому  что  тот,  вылезший,  ничем  не
отличался от нашего. На самом деле наш в это время был в антимире.
     - А он понял, куда попал? Что он потом рассказывал про антимир?
     - Ничего.
     - Почему?
     - Да  потому,  что  не  знал,  что  был там.  Мы  ведь тогда этого не
понимали.  Он воображал,  что так и остался здесь,  только видел,  что все
располагавшееся справа от  него  стало теперь располагаться слева.  Я  это
тоже испытал.  Погружаешься в кумысный туман, потом вылезаешь из кристалла
и,  как  тебе  думается,  оказываешься опять  у  себя,  поскольку там  все
одинаковое.  Только видишь,  что окно уже за спиной.  А  в  это время твой
двойник появляется в этом мире, и для оставшихся здесь ничего не меняется.
Позже-то мы всю эту механику осознали. Пролезаешь туда и говоришь: <Привет
в  антимире,   ребята>.   А  двойник,   выбравшийся  одновременно  к  нам,
приветствует нашего Копса и других этими же словами.
     - Но  ведь можно было отмечать,  скажем,  вашего Копса,  когда он лез
туда.  Поставить на  руке  метку чернилами.  Чтоб  убедиться,  что  оттуда
появляется другой.
     - Отмечали.  Но в  том подвале людей осеняла в тот же момент точно та
же мысль,  и вылезший тоже был с меткой...  Нет,  что нас убедило, так это
обратная направленность процессов. Здесь-то мы и задумались. Секрет вечной
молодости -  вот что было перед нами,  и по сравнению с открывающимися тут
возможностями тот эликсир, который Мефистофель дал Фаусту, выглядел чем-то
вроде таблеток от головной боли. Фауст просто еще раз сделался молодым, но
только затем,  чтобы еще раз скатиться к  дряхлости.  А  кристалл позволял
сколько угодно раз возвращаться,  допустим,  к  двадцати пяти или двадцати
годам  и   вообще  свободно  перемещать  себя  по  возрастной  шкале.   Я,
естественно,  задумался о  самом себе.  Мои пятьдесят мне нравились,  я бы
предпочел возле них и держаться.  Но вот как?..  Однако ответ напрашивался
сам собой. Год в нашем мире, год в том, и в результате ты не стареешь и не
молодеешь.  Но поскольку к  тому времени у меня уже все перепуталось,  и я
сам не знал, в каком мире в данный момент нахожусь, я решил сократить этот
срок до одного дня. Утречком являешься в институт, заглядываешь в подвал к
Копсу,  идешь  к  себе  в  отдел,  занимаешься там  делами либо  ничего не
делаешь,  а  на  другое утро опять та  же операция.  Тем более что никакой
разницы не  существовало,  невозможно было  определить,  с  антимирцами ты
сейчас или со своими.  Неплохо придумано,  да? Сутки там, сутки здесь? Вот
так прошло целых пять лет,  в институте привыкли к феоназу,  большинство о
нем забыло.  Заказ на тот двухоктавный капиллятор Копс,  конечно, так и не
выполнил,  лаборатория  получила  то,  что  ей  требовалось,  из  литейной
мастерской.  Но  на шестой год им опять потребовалась большая линза.  Копс
взыграл духом и  еще раз со своим дурацким упрямством приступил к феоназу.
Снова шаблоны,  снова та  же  история.  Само  собой разумеется,  ничего не
получалось да и не могло получиться.  Тогда,  обозлившись, этот осел берет
мощный лазер,  становится против кристалла и  бьет  лучом прямо в  центр -
помните,  я вам говорил, что таким способом он расправлялся с испорченными
линзами.  На  его счастье,  луч пролег как раз по оптической оси.  Случись
иначе,  ошибись Копс  хотя  бы  на  миллиметр,  ему  навстречу исторгся бы
обратный луч,  отправив нашего коменданта к  праотцам.  Но  тут  два  луча
встретились в  серединке кумысного <нечто>,  раздался взрыв,  и  по  всему
зданию  посыпалась  штукатурка.   И   это  было  все.   Кристалл  перестал
существовать, и мы с Копсом оказались на грани катастрофы.
     Краснолицый умолк, вздохнул и допил остаток <лунной> в кружке.
     - То есть как он перестал существовать? Вообще исчез, что ли?
     Краснолицый покачал головой.
     - Распался на кристаллики.  Но такие,  что с  ними ничего нельзя было
сделать.  Понимаете,  сбегается народ.  Копс стоит обалделый,  с лазером в
руке,  а феоназа нет. На станке пусто, внизу, на полу, сверкающая груда. В
момент  взрыва  это   снова  стало  материальным  телом,   минералом.   Но
рассыпалось на маленькие кусочки, на кристаллики - эти самые додекаэдрики.
К  сожалению,  не простые,  а  обладающие свойством рассыпаться дальше.  Я
нагибаюсь,  пробую взять один,  а  он  у  меня под пальцами рассыпается на
более  мелкие.  Пробую ухватить мелкий,  он  раздробляется уже  на  совсем
мельчайшие.  И так до того,  что последние было уже не увидать ни простым,
ни вооруженным глазом.  Груда под станком сама собой таяла -  оттого,  что
задевали ее,  от всяких мелких сотрясений и в конце концов исчезла совсем.
Но позже-то выяснилось одно печальное обстоятельство. Оказывается, Копс не
потрудился предварительно установить,  на  той стороне он сам или на этой.
Не подсчитал, сколько раз лазил через линзу. Проходит год, другой, третий,
мы  замечаем,  что  комендант что-то  очень хорошо выглядит.  Наметившаяся
лысина  на  макушке исчезла,  глаза  поблескивают,  брови,  крылья носа  и
кончики губ приподнялись,  сам такой бодренький,  подвижной.  Подумали мы,
подумали и схватились за голову,  потому что вспомнили историю с рыбками в
аквариуме.  Вернее,  я  схватился,  потому что Копсу к этому времени стало
как-то на все наплевать.  Понимаете,  вечная молодость - это одно, а когда
человек молодеет, вместо того чтобы стареть, - тут шутки плохи. Ну, думаю,
пусть ему станет двадцать лет,  но потом-то ведь будет десять, пять, а что
там  дальше,  и  представить себе  трудно.  Туда-сюда,  пытаюсь  разыскать
бумажку,  где был записан состав феоназа,  чтоб восстановить кристалл,  но
ничего нету.  Выясняется, что все делалось спустя рукава, состав даже и не
определяли с  достаточной точностью.  Пробую  узнать  что-нибудь про  того
бородатого пирата -  все следы потеряны.  А годы-то идут,  официально Копс
приближается  к  пенсии,  а  на  самом  деле  умственно  и  физически  все
происходит наоборот.  Внешний вид,  привычки,  манеры -  все меняется.  До
этого  он  любил свою  холостяцкую квартирку,  старался там  все  устроить
поуютнее,  волок из  магазинов всякие хозяйственные новинки.  Не прочь был
посмотреть футбол  по  телевизору,  кроме  детективов,  ничего  не  читал.
Проходит время,  он перестает заниматься квартирой, забрасывает свое хобби
- эти  кристаллы,   в  библиотеке  начинает  спрашивать  всякую  серьезную
литературу <с  вопросами>,  пишет  заметки  в  стенгазету и  на  собраниях
выступает с разоблачительными речами.  Еще несколько лет - он перебирается
в общежитие,  потому что одному скучно,  футбол смотреть ходит на стадион,
митингует там с  другими насчет того,  с какой ноги пробил во втором тайме
защитник  из  <Динамо>.  Литература с  вопросами побоку,  подписка у  него
теперь только на  спортивные журналы.  Опять текут годы,  спорт его уже не
увлекает, его место занимает джаз. Заводит себе гитару, мотороллер, каждый
день вечеринки и девушки.  Еще несколько лет -  и опять перемена. Девчонки
остались,  но только платонически,  у самого то одна прическа,  то другая,
сочиняет стихи,  из  стариков читает  одного Евтушенко.  Работа у  него  в
голове вовсе не держится, из института его в конце концов увольняют. Подал
я было за него на пенсию,  но куда там. Согласно документам ему шестьдесят
пять,  а  пришел на комиссию,  там руками развели.  Шея,  как у  бугая,  в
дворовой футбольной команде с мальчишками за главного нападающего. Но и на
этом  периоде  он  не  задержался.   Теперь  опять  отощал,  уши  не  моет
совершенно,  а  недавно,  я  смотрю,  начал собирать этикетки со спичечных
коробков...  Вы его,  кстати,  не знали раньше, когда он был еще настоящим
Копсом?
     Мы рассчитались в баре и шли по улице.
     - Раньше нет,  - сказал я. - Да я его и теперь не знаю. Разве он, так
сказать, функционирует еще?
     Краснолицый остановился.
     - Кто?
     - Да Копс.
     - О господи!  Так ведь он же со мной. В баре рядом стоял. Теперь ведь
я уже не могу его бросить.  Столько времени были вместе, и вся эта возня с
кристаллом при мне происходила.  Так и  живем.  В  институте я дослужился,
дали небольшую пенсию.  У меня лично запросы небольшие, да и у него сейчас
тоже.  Трудно  было  в  восемнадцать-семнадцать лет со всеми этими модными
пиджаками - с одним разрезом,  с двумя,  с тремя.  Сейчас,  в  пятнадцать,
ничего.  Он,  между прочим,  очень быстро забывает, что раньше знал. Думаю
отдать его осенью в школу,  в девятый  класс,  а  потом  будет  переходить
соответственно в восьмой и в седьмой.  Нельзя же совсем без образования. -
Краснолицый  вздохнул.  -  Главная-то  у  меня  надежда,  что   кто-нибудь
заинтересуется  этой  проблемой,  найдет  способ  восстановить  кристалл и
повернет Копса обратно. Но обстановка такая, что у всех свои дела, каждому
жаль времени - вот, посмотрите, как бегут.
     Действительно,  никто не шел шагом по улице, за исключением, пожалуй,
зеленой молодежи.  С  жуткой  быстротой менялись на  стенах  домов  синие,
красные,  оранжевые рекламные надписи, вспыхивали витрины, показывая новые
товары,   которые  завтра  станут  устаревшими.  На  наших  глазах  машины
достраивали длинное здание  с  одного  конца,  а  на  другом уже  началась
перестройка.  Что-то гудело под ногами -  вероятно,  вели линию подземного
транспорта. Прохожие неслись бойкой рысью, некоторые даже в карьер.
     - Занятная история,  - сказал я. - Хотя бывает и похлеще. Эта штука с
феоназом  бросает  новый  свет  на  проблему  свободы  воли,  случайного и
необходимого.  Если в  антимире все происходит так же,  мир в целом скорее
всего детерминирован с самого начала...  А с другой стороны, может быть, и
нет.  Что,  собственно,  меняется?  Просто все удвоено,  и  только.  Меня,
правда, удивляет, почему путь в антимир проходит именно через кристалл.
     - Да потому,  что кристаллизм,  насколько я  понимаю,  лежит в основе
всего.  Видимо,  бытию в  большей степени,  чем об этом думали до сих пор,
свойственны  порядок,   симметрия  и  гармония.  Все,  что  мы  знаем  как
несимметричное,  является правой или там левой стороной чего-то такого, до
которого мы  еще не  добрались.  Всякому низу соответствует верх,  всякому
движению -  контрдвижение, этим и обеспечиваются вечность и бесконечность.
Думаю,  что существование - это вообще кристалл. Атом кристалличен, клетка
- кристалл,  но более сложный.  Наше Солнце -  кристалл,  и  вся Вселенная
тоже.
     Мы  остановились,  потому что  строители как  раз  перегородили улицу
глубокой канавой и  поставили переносной заборчик.  Внизу  кипела  работа,
что-то  укладывали,  готовясь через  несколько минут опять залить мостовую
асфальтом.
     - Меня,  между прочим, иногда злит, - сказал краснолицый задумчиво, -
что кто-то там, в антимире, мыслит и поступает совершенно так же, как я. В
мельчайших проявлениях дум и действий. Дублируется ведь все, иначе не было
б  такой точности совпадений.  Если я,  к  примеру,  желая вам  что-нибудь
сказать,  вдруг запинаюсь и начинаю новое,  то и там другой <я> в этот миг
делает точно так же.  От  этого не избавишься,  как ни вертись.  А  порой,
наоборот,  бывает приятно,  что я  не один,  что в  антимире есть такой же
горемыка,  у  которого на  руках повис второй Копс.  Что мы  думаем друг о
друге,  сочувствуем.  Хотел бы  я  встретиться со  вторым <я>,  но это,  к
сожалению, невозможно. Если б даже была новая феоназная линза и я бы полез
к ним,  в этот момент тот,  второй, вылез бы сюда... Кстати, я сейчас даже
не  вполне убежден,  что я  -  это я.  Может быть,  и  не два антимира,  а
бесконечное множество,  и  с  каждым  моим  путешествием сквозь кристалл я
попадал во все новые и новые.  Только в четных - как у нас, а в нечетных -
наоборот.
     Канаву перед нами начали заваливать.
     - А вам не кажется,  -  сказал я,  -  что,  может быть, и нет никаких
антимиров,  а  просто  феоназ обладал способностью менять всякое право  на
лево и процесс,  направленный в одну сторону,  на процесс, ориентированный
противоположно?
     Перегородку сняли, и мы двинулись дальше. Краснолицый молчал. На углу
был кинотеатр, молодежь валила туда валом.
     - Вот он! Смотрите! - краснолицый подался вперед.
     Действительно, возле билетерши мелькнула неуклюжая фигура моего юного
знакомого. Он подал билет и исчез в провале дверей.
     - Так я и знал, - сказал краснолицый, - опять не пообедал. - Он вдруг
вздохнул и  взял меня под руку.  -  Послушайте,  вот вы  -  этот инбридный
синтаксист,  что ли? Неужели вам не интересно? Ведь проблема, а? Направили
бы Копса назад, сами себе тоже могли бы устроить вечную молодость.
     Я  вынул из  его  ладони свою руку и  обнял его за  плечи,  увлекая к
скверу, где под липой как раз освободилось два места на скамье.
     - Очень интересно.  Но я  вас выслушал,  давайте теперь займемся моей
темой.  Кристалл  по  сравнению  с  этим  пустяки.  Вот  представьте  себе
ситуацию.  Сидит  человек,  чем-то  занимается,  предположим,  печатает на
машинке или собирает схему телеобонятеля.  И при этом бешено ревнует.  Как
вам кажется,  эта ревность материальна или нет?..  Не знаете. Или, скажем,
ваш случай - вы тоскуете по поводу того, что Копс не туда развивается. Так
вот,  если с помощью изобретенного мною аппарата,  который я, кстати, могу
продемонстрировать, эту вашу тоску...


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   НОВАЯ СИГНАЛЬНАЯ

                                 Рассказ



     ...По всей вероятности,  тут что-то такое есть.  Хотя,  конечно,  это
глупая фраза,  почти мещанская.  Послеобеденная фраза,  которая говорится,
когда гости и хозяева немного осовели от сытости и,  перебрав все сплетни,
захотели <чего-нибудь для души>.
     Конечно,  дело не в том, что <что-то такое есть>. Просто наука еще не
дошла и  не раскрыла.  Я сам,  когда думаю об этом,  начинаю обвинять себя
чуть ли не в мистике.  Но не будем приклеивать ярлыки.  Это в конце концов
проще всего.  Давайте лучше припомним собственные ощущения.  Например,  на
фронте.
     Со мной такая штука была три раза и  один раз на Ленинградском фронте
в  сорок  первом  в  начале  сентября возле  Нового  Петергофа (теперь  он
называется Петродворцом).
     Мы  возвращались с  товарищем из  разведки и  шли по дороге так,  что
справа у  нас был Финский залив с  Кронштадтом где-то там,  в темноте,  за
волнами,  а слева -  кусты и заросли Петергофского парка.  Территория была
здесь прочно наша,  потому что  передовая проходила тогда примерно в  двух
километрах за  железной дорогой,  а  весь  парк был  набит нашими частями,
которые  постепенно  скапливались на  Ораниенбаумском плацдарме,  отступая
перед  превосходящими силами дивизий Лееба.  Мы  шагали беззаботно и  даже
автоматы закинули за спину. И вдруг я почувствовал, что в нас сейчас будут
стрелять.  Вот сию минуту.  Это была необъяснимая и  в  то  же время такая
сильная уверенность, что с криком <ложись!> я прыгнул на своего напарника,
ничего не ожидавшего, сбил его с ног и с ним вместе упал на асфальт. Сразу
же  над нами в  серой темноте бесшумными красными искорками из придорожных
кустов пробежала цепочка трассирующих пуль,  а  через миг как бы  отдельно
ударил звук автоматной очереди.  Конечно, мы тотчас открыли пальбу по этим
кустам, а потом бросились туда, но там, естественно, уже никого не нашли.
     Вот что это было такое,  что сказало мне, будто в нас кто-то целится?
Откуда возникла во мне эта уверенность,  когда мы шли по совсем спокойному
месту?  Но она действительно возникла,  потому что,  не кинься мы тогда на
асфальт,  обоих перерезало бы  через пояс,  утром нас нашли бы  на  дороге
задубевших,  с серыми лицами,  и после прощального жиденького винтовочного
залпа  ребята  из  соседней 7-й  морской  бригады,  нахмурившись и  молча,
закидали бы  нас землей в  братской могиле.  И  я  не мог бы сейчас ничего
вспоминать.
     Или,  скажем,  другой случай.  В сорок втором году под Калачом, когда
против нас стояла 8-я итальянская армия...
     Хотя нет.  Не  надо.  Не  будем отвлекаться и  перейдем к  тому,  что
произошло с Колей Званцовым,  к той истории,  которую он рассказывал нам в
Ленинграде  зимой  сорок  третьего  года  в  здравбатальоне на  Загородном
проспекте, в большом сером здании напротив Витебского вокзала. (Теперь это
здание стоит не только напротив Витебского вокзала,  но и  напротив нового
ТЮЗа,  нового Театра юных зрителей,  построенного взамен того,  что был на
Моховой.)  Мы  находились  тогда  в  здравбатальоне,   куда  человек,  как
известно,   попадает  из  госпиталя,   когда,   собственно,   госпитальное
обслуживание ему уже не нужно,  но какая-нибудь рана не совсем затянулась,
требует перевязок,  и сам он не вполне готов нести воинскую службу.  Днем,
кто не был освобожден,  занимался боевой подготовкой -  изучением оружия и
строевой.  А  вечером,  лежа на деревянных топчанах,  мы рассказывали друг
другу,  что кто знал, видел и слышал. О том, как пригород Ленинграда Урицк
шесть раз в рукопашном бою переходил из рук в руки,  о Невской Дубровке, о
переправах на Волге, о боях под Моздоком, о всяком таком. Почему-то мы все
толковали о войне.  Возможно,  оттого, что сами были тогда в тылу. Это уже
замечено:  во  время  войны на  передовой бойцы редко говорили о  боях,  а
больше о  прошлой,  довоенной жизни,  если  выдавалась тихая минута.  А  в
госпиталях и на отдыхе всегда вспоминали передовую.
     Такими вечерами Николай Званцов и рассказал нам,  что с ним произошло
однажды.  Впрочем,  даже не  <с ним>,  а  скорее,  <через него>.  Какая-то
странная сила,  новая,  неизвестная нам способность организма сделала, так
сказать, свое дело и ушла.
     Это  было в  мае сорок второго года,  во  время нашего наступления на
Харьков  с   Изюмского  выступа.   Операция,   как   известно,   оказалась
неподготовленной.  Из  района Славянска немцы перешли в  контрнаступление,
ряд дивизий наших 6-й,  9-й  и 57-й армий попал в окружение и с боями стал
пробиваться назад, за Северский Донец.
     Званцов служил в пулеметно-артиллерийском батальоне, и в конце мая их
рота две недели держала оборону возле одной деревушки, название которой он
забыл.  Обстановка сложилась тревожная.  На  участке роты  было  тихо,  но
впереди  происходили какие-то  крупные  передвижения.  Орудийная  канонада
доносилась уже  с  флангов,  было  известно,  что  соседний полк  разбит и
отступил.  Назревала опасность захода противника в тыл,  ждали приказов из
дивизии, но связь была прервана.
     Местность кругом обезлюдела,  и  сама деревня,  в  которой они заняли
оборону,  уже не существовала как населенный пункт.  Сначала ей досталось,
еще  когда немцы в  сорок первом взяли Харьков и  в  этом краю шли крупные
бои.  А  случайно уцелевшие тогда дома окончательно дожгли эсэсовцы из 4-й
танковой армии,  отступившие во время нашего недавнего прорыва к  Мерефе и
Чугуеву.
     Так что деревня представляла собой лишь пожарища и  развалины,  там и
здесь  начинавшие зарастать кустарником.  Был  один-единственный кирпичный
полуразрушенный дом,  где разместился КП роты и где в подвале ютились двое
оставшихся в живых и не эвакуировавшихся жителей -  старик лет шестидесяти
пяти и его глухонемая дочка. Старик делился с бойцами картошкой, которой у
него в  подвале был  насыпан немалый запас.  Он  был еще довольно крепкий,
вместе с дочкой рыл с солдатами окопы и помогал копать позиции для орудий.
     Вот тогда-то,  в той деревне, с Николаем и начались странности в виде
его удивительных снов.  Впрочем,  вернее,  не совсем так,  поскольку это в
самый первый раз  проявило себя,  когда однажды утром командир роты послал
Званцова в разведку.
     Николай и  еще  один  боец,  Абрамов,  пошли,  чтобы  уточнить,  где,
собственно,  находится противник.  Они прошагали около пяти километров, не
обнаружив ни  своих,  ни  чужих,  а  потом за небольшим лесочком,  лежа на
высотке,  услышали  шум  приближающихся танков.  Машины  показались  из-за
рощицы.  Званцов узнал наш быстроходный Т-70 и с ним две тридцатьчетверки.
Это  мог  быть взвод танковой разведки,  и  Николай решил подождать,  пока
танки подойдут поближе, затем остановить их и выяснить общую обстановку.
     Они с Абрамовым лежали и ждали,  и вдруг Званцов почувствовал, что не
одни они наблюдают за танками,  что еще и другие внимательные глаза - и не
одна  пара  глаз,  а  множество -  следят  за  приближающимися машинами  и
рассчитывают расстояние до них. Это чувство будто ударило его в голову, он
обернулся и,  пошарив взглядом по  местности,  показал Абрамову на  другой
лесок метрах в двухстах от них.  Они стали туда вглядываться,  и оба сразу
увидели,  как  из-за  кустов  едва  заметно  приподнялся  ствол  <змеи>  -
противотанковой немецкой пушки,  которую на фронте так называли за длинный
тонкий ствол и маленькую головку дульного тормоза.
     И  сразу грянул первый точный выстрел,  просверливая воздух,  полетел
снаряд.  Головной Т-70 вздрогнул,  башня покосилась,  танк дохнул огромным
клубом черного дыма,  и  Николай Званцов почти физически ощутил,  как там,
внутри,  в  миг взрыва боеприпасов в дикой ярости высоких температур разом
испепелились три тела,  разом оборвались мысли, страхи, храбрости, планы и
три русских парня перестали быть.
     Званцов с Абрамовым вскочили и закричали, как будто этим криком могли
чем-нибудь  помочь  танкистам,  но  потом  опомнились и  легли,  чтобы  не
обнаружить себя.
     Бой между тем разгорался. Противотанковая батарея, сделавшая засаду в
леске,  открыла беглый огонь по двум оставшимся танкам.  Тридцатьчетверки,
отстреливаясь, стали разворачиваться.
     И  тут Николай опять почувствовал,  что еще новая группа людей сверху
видит и  их двоих,  и батарею,  и танки.  Он дернул Абрамова за руку,  они
скатились с  высотки в  канаву.  И  вовремя,  потому что  над ними плыл на
небольшой высоте <Юнкерс-88>,  и  по  песчаному гребню канавки сразу легла
строчка ямочек со стеклянными капельками внутри, которые образуются, когда
в песок попадают на большой скорости пули из крупнокалиберного пулемета.
     И  тут же,  вот в  этот самый миг,  Званцов непонятным и непостижимым
образом ощутил всю картину боя. Он ощутил ее как огромный пространственный
многоугольник с движущимся верхним углом -  ревущим самолетом, с углами на
поверхности  земли  -  противотанковой  батареей  немцев,  где  щелкали  и
перекатывались на  лафетах  стволы  орудий,  железно  рокочущими  танками,
уходящими от  обстрела,  им самим с  Абрамовым и  последним углом -  нашей
танковой группой  из  десятка  машин,  которые молча  прятались в  дальнем
редком леске,  но были уже обнаружены с  <юнкерса>.  (Он твердо знал,  что
танки там есть, хотя и не мог понять, почему, как и чем он это чувствует.)
     Углы   гигантского,   перемещающегося   над   землей   и   по   земле
многоугольника были  связаны  отношениями,  и  именно  отношения  каким-то
образом давали Званцову возможность ощущать себя.  Артиллеристы фашистской
батареи хотели расстрелять тридцатьчетверки,  танкисты рвались уйти из-под
огня,  командир <юнкерса> видел танки в дальнем лесу и намеревался бомбить
их, а его пулеметчик жалел, что не попал в две маленькие фигурки на опушке
леса,  которые были Званцовым и Абрамовым. Все эти стремления, намерения и
сожаления проходили через сознание Званцова и  все  происходящее скрепляли
для него в  одно.  Как будто он  получил еще новое,  добавочное внутреннее
зрение.
     И не только это.
     Он знал,  что происходит,  на какой-то миг был способен и предвидеть,
что будет происходить.
     Он знал наперед,  что два танка повернут не в сторону рощицы,  откуда
вышли,  а двинутся открытым местом на дальний лес.  И действительно,  едва
Званцов почувствовал это, передний танк стал отворачивать от деревьев.
     Званцов  знал,  что  <юнкерс>  не  будет  теперь  охотиться за  двумя
танками,  а пойдет на лес,  и,  как бы слушаясь его, самолет взял правее и
двумя секундами позже повернулся через крыло и  стал  падать в  пике  там,
вдали.
     Он знал, что батарея сейчас начнет огонь рубежами, и прежде чем успел
осмыслить это  свое  знание до  конца,  <змеи> прекратили прямой огонь  по
танкам и начали пристрелочные выстрелы впереди.
     Каких-то  несколько мгновений Званцов понимал все за  всех.  Он видел
такое,  чего  нельзя увидеть зрением,  читал все  мысли в  пространстве на
несколько километров и  чувствовал не  только настоящее,  но  и  ближайшее
будущее.
     Потом это кончилось, и он снова стал самим собой.
     Танки скрылись за холмом,  батарея замолкла. Разведчики по-пластунски
добрались до леска и пошли в часть доложить обстановку.
     И   целый  день   потом  Званцов  размышлял  об   этом   удивительном
многоугольнике и  о том,  каким же образом он мог видеть и чувствовать то,
что не доступно ни глазу, ни чувству.
     А после начались сны.
     Первый он  увидел в  тот же  вечер,  когда лег на  полу в  доме,  где
помещался их ротный КП.
     Причем сон был очень сильный, отчетливый и явственный.
     Званцову приснилось, будто он находится в большом красивом саду. Даже
не в  саду,  а  в  парке,  наподобие Гатчинского парка под Ленинградом,  с
большими,  столетними деревьями.  Сбоку, за поляной, был виден двухэтажный
дворец,  чистый и  хорошо отремонтированный,  а  прямо  перед  ним,  перед
Званцовым,  стоял маленький домик без  окон.  Даже не  домик,  а  какой-то
облицованный мрамором куб  с  дверкой в  нем.  Этот домик,  или  куб,  был
обнесен чугунной узорчатой невысокой решеткой.
     Начав видеть сон - а он понимал, что тут именно сновидение, а не явь,
- Званцов каким-то краем сознания подумал,  что ему повезло с этим сном, и
обрадовался,  что хотя бы во сне отдохнет немного в таком прекрасном саду.
А отдохнуть ему хотелось, поскольку он был на фронте уже почти одиннадцать
месяцев, отступая в боях от самой границы, и даже на переформировках нигде
не задерживался больше чем на неделю.
     Но  очень скоро в  ходе сна он  понял,  что тут будет не  до  отдыха,
поскольку все разворачивалось не так, как ему хотелось бы.
     Он,  Званцов,  стоял,  широко расставив ноги.  Вдали послышался рокот
мотора,  в  парк  въехал большой открытый грузовик с  молочными блестящими
бидонами.  Грузовик остановился.  Два человека, приехавших с ним, отослали
шофера прочь и подождали, пока он уйдет. Потом они открыли борт и поспешно
стали сгружать тяжелые, наполненные бидоны.
     В  руке  у  Званцова оказалась связка  ключей.  Он  открыл  калитку в
чугунной ограде,  затем дверь в  домик.  Внутри была небольшая комната без
окон,  а в полу -  люк, куда вела широкая винтовая лестница. Званцов, а за
ним люди с тяжелыми бидонами спустились вниз,  в новое помещение. Здесь на
невысоких постаментах стояло пять или шесть дубовых гробов.
     Дальше пошло уже совсем необъяснимое.  Званцов и  люди,  которыми он,
по-видимому,   руководил,  стали  снимать  крышки  с  гробов,  оказавшихся
пустыми.  Молочные бидоны все  были  снесены вниз.  Один из  мужчин открыл
первый  бидон,  и  Званцов увидел,  что  в  бидоне  никакое не  молоко,  а
разобранные на части автоматы с дисками.
     Это  до  того удивило Званцова,  что  он  проснулся.  Он  проснулся и
увидел,  что в двух шагах от него,  тут же в КП,  на полу сидит незнакомый
ему человек в  большой фуражке и глядит на него широко раскрытыми светлыми
и даже какими-то жадными глазами.
     Миг  или  два  они смотрели друг на  друга,  затем человек в  фуражке
погасил глаза и отвернулся.  Званцов был озадачен появлением незнакомца на
КП роты.  Но в  остальном в комнате все было в порядке.  Мрачный лейтенант
Петрищев,  командир роты,  сидел,  как обычно,  за столом, склонившись над
картой, освещенной горящим куском немецкого телефонного провода. Разведчик
Абрамов спал  на  единственной постели,  лежа  на  спине,  раскинув руки и
раскрыв рот.  И все другие на КП тоже спали,  а в окне было видно звездное
небо и чернела фигура часового, опершегося на винтовку.
     Званцов повернулся на другой бок,  закрыл глаза,  и тотчас включилось
продолжение сна.  Но  как бы  после перерыва.  Теперь он  находился уже во
дворце.  Это можно было понять по тому,  что он стоял в  комнате,  а через
окно был виден тот же  сад с  аллеями и  клумбами.  Рядом со Званцовым был
седой  господин в  зеленом пиджаке,  брюках гольф и  высоких зашнурованных
ботинках (во  сне  Званцов определил для  себя  этого  человека именно как
<господина>,  а  не  <гражданина>).  Званцов  и  господин разговаривали на
каком-то  иностранном языке,  причем  Николай  в  качестве,  так  сказать,
персонажа этого сна знал язык,  а  в  качестве действительно существующего
бойца Званцова, в тот момент спящего и сознающего, что спит, не понимал ни
единого слова.
     Они  разговаривали  довольно  бурно  и  жестикулировали  оба.   Седой
господин повернулся к двери,  что-то крикнул.  Тотчас она отворилась, двое
мужчин ввели третьего,  оказавшегося тем шофером,  который в начальном сне
привел грузовик в сад. Но теперь он был похудевший, с затравленным лицом и
разорванной губой.  Седой господин и Званцов - опять-таки в качестве героя
этого странного сна  -  набросились на  шофера и  принялись его  избивать.
Сначала тот не защищался,  а только прятал голову.  Но вдруг в руке у него
мелькнул нож,  он бросился вперед и ударил Званцова в лицо.  Нож скользнул
по подбородку и  задел шею.  Тогда другие сбили шофера с  ног,  а Званцов,
зажимая рукой шею, отошел в сторону, вынул из кармана зеркальце и заглянул
в него.
     Он заглянул в зеркальце и увидел там чужое,  не свое лицо. Дико было.
Сон снился Званцову.  Званцов был субъектом этого сна,  действовал в нем и
сознавал свое <я>.  Но когда он посмотрел в зеркальце,  там было не его, а
чужое лицо...
     Тут Званцов почувствовал, что его трясут, и проснулся.
     Была  его  очередь  заступать на  пост  у  КП.  Он  встал  совсем  не
отдохнувший,  взял свой полуавтомат, пошатываясь, вышел на улицу и стал на
пост,  с  сожалением отмечая,  как  предутренний ветерок  выдувает у  него
из-под гимнастерки застрявшие там кусочки тепла.
     Он оглядел деревню, над которой уже занимался рассвет, и вдруг понял,
что где-то уже видел то лицо, которое во сне глянуло на него из зеркальца.
Он видел его сравнительно недавно:  то ли месяц назад, то ли неделю, то ли
день.  Но  в  то  же  время,  как  это  часто бывает со  снами,  теперь он
совершенно не мог вспомнить, какое же оно было.
     Новые сутки прошли в роте напряженно.  Удалось ненадолго связаться со
штабом  дивизии.  Оттуда  пришел  приказ  держать деревню насмерть,  чтобы
обеспечить отступление других крупных частей. Но противник не показывался,
и даже та батарея, которую засекли разведчики, куда-то убралась.
     И  вместе с тем уже с той ночи,  когда Званцову приснился первый сон,
через  расположение  роты  стали  поодиночке  проходить  солдаты  пехотной
дивизии, которая первой приняла на себя танковый таран немцев под Мерефой,
не  отступала  ни  на  шаг  и  была  почти  полностью уничтожена вместе  с
командиром и штабом. Раненых мрачный лейтенант Петрищев направлял дальше в
батальон, а здоровых задерживал и оставлял для укрепления своей обороны.
     Тогда  же  ночью,  как  потом  узнал  Званцов,  в  расположение  роты
приблудился  и   незнакомец  в  фуражке.   Это  был  своеобразный  парень,
уполномоченный особого отдела дивизии.  Их отдел еще в самом начале мая на
марше  наткнулся на  засаду  танкового дивизиона эсэсовцев и  потерял  три
четверти сотрудников.  Удубченко,  так  называл себя  незнакомец,  состоял
тогда в  ординарцах у  начальника отдела и  после этой катастрофы,  по его
словам,  был сразу произведен в уполномоченные.  Еще через три дня дивизия
была разрезана на  части,  отдел попал под жестокую бомбежку,  и  в  живых
остался только он  один.  Он  взял  с  собой  уцелевшее имущество отдела -
огромную  и  очень  неудобную пишущую  машинку  <ундервуд> и  единственную
несгоревшую папку с делами - и с этим стал пробиваться на восток к своим.
     До  выяснения  личности  Петрищев  оставил  его  при  КП.  Удубченко,
очевидно,  очень хотелось быть особистом, а не переходить в рядовые бойцы.
Ни  днем,  ни  ночью он  не  расставался со своей папкой.  Солдаты в  роте
посмеивались  над  ним  и  спрашивали,  стал  бы  он  машинкой  <ундервуд>
отстреливаться от немцев,  если бы пришлось. На это он ответил, что у него
есть пистолет ТТ, и показал его.
     К  Званцову  Удубченко  относился  с  каким-то  повышенным интересом.
Николай заметил,  что  тот все время старается остаться наедине с  ним,  и
когда они работали на окопах, несколько раз ловил на себе его пристальный,
жадный взгляд.
     Следующие два дня в роте было спокойнее.  Командиры взводов с бойцами
отрывали запасные окопы и  ходы  сообщения,  уточняли секторы обстрела для
пулеметов.  Противник же как будто решил оставить батальон в покое. Грохот
артиллерии переместился к востоку. Только очень часто, и днем и ночью, над
позициями батальона пролетали немецкие  транспортные самолеты Ю-54,  держа
курс на Изюм.
     И опять Званцову начали сниться сны.
     Однажды ему приснилось,  будто он  идет подсолнуховым заросшим полем,
постепенно повышающимся.  Стоит ночь,  и  темно.  Но  он  идет  уверенно и
выходит к опушке леса.  У самой опушки над полуобвалившимся старым окопом,
накренившись,  нависает обгоревший советский двухбашенный учебный  танк  -
ветеран боев сорок первого года.  Броня у него раздута изнутри,  очевидно,
от  взрыва  боеприпасов.  И  по  раздутому месту  белой  краской коряво  и
безграмотно чьей-то рукой намалевано по-русски:  <Бронья крипка,  и  танки
наши бистри>.  Званцов знает эту надпись,  но  не  возмущается,  а  только
улыбается про себя.  Но отсюда,  от танка,  он перестает идти свободно,  а
пригибается и  кошачьим  легким  скоком  начинает перебегать от  дерева  к
дереву.  Так он  двигается около полукилометра,  затем ложится на  траву и
ползет по-пластунски.  Перед ним освещенная лунным светом поляна.  Званцов
видит  силуэты каких-то  больших машин с  крытым верхом и  людей в  черных
шинелях,  которые стоят и ходят возле этих машин. Званцов долго наблюдает,
затем удовлетворенно кивает чему-то и ползком пускается в обратный путь...
     На этом месте сон прерывается.  Некоторое время мелькали разрозненные
кадры  старого сна  в  саду.  Потом  снова  пошла  целая большая часть без
перерывов.
     Теперь Званцов опять-таки  ночью  стоял  на  большой пустынной поляне
среди леса  и  чего-то  ждал,  напряженно глядя вверх,  на  небо.  Наконец
издалека послышался звук  самолета.  Званцов  вынул  из  кармана  фонарик,
посигналил несколько раз.  Невидимый самолет  наверху  приблизился,  потом
стал уходить.  Званцова это не  беспокоило.  Он  лег на  траву и  принялся
ждать.
     Через  некоторое  время  на  большой  высоте  в   небе,   но  уже  не
сопровождаемый звуком моторов,  вспыхнул огонек.  Званцов тотчас вынул  из
кармана  второй  фонарик  и  посигналил двумя.  Огонек  стал  стремительно
падать,  затем погас.  Но  на  фоне светлеющего неба была уже видна темная
птица,  несущаяся к  земле.  Это был планер.  На высоте метров в двести он
вышел из пике,  черной тенью скользнул над лесом,  приземлился,  запахивая
выпущенными шасси траву на поляне,  пробежал шагов полсотни и  остановился
неподалеку от Званцова.
     Тотчас брюхо его раскрылось,  десяток темных фигур высыпались наружу.
Званцов  вскочил,  поднял  руку,  и,  подчиняясь его  команде,  десантники
поспешно и бесшумно пустились за ним в лес.  Они вышли к обгоревшему танку
с  безграмотной,  издевательской надписью,  сделанной  немецкой  рукой,  и
оттуда двинулись очень осторожно.  Впереди почувствовалась поляна. Званцов
разделил свой отряд на три группы. За деревом была видна фигура часового в
черной шинели.  Званцов вынул нож из ножен,  легко, как это бывает во сне,
шагнул к часовому,  со спины зажал ему одной рукой рот,  а другой погрузил
нож  в  горло.  Тотчас сзади него  раздался свист,  пришедшие с  ним  люди
бросились вперед, к машинам с крытым верхом, которые стояли на поляне.
     Солдаты в  черных шинелях кинулись им  навстречу,  завязался короткий
горячий  бой.  Одна  из  машин  неожиданно вспыхнула багровым  пламенем  и
взорвалась,  разметав в стороны несколько фигур. Но Званцов с пистолетом в
руке уже пробивался к другой.  Там метался человек,  лихорадочно чиркая по
борту  какой-то  коробочкой.  Второй,  в  кабине,  пытался  завести мотор.
Званцов выстрелом снял первого,  затем второго,  бросился в кабину и, даже
не  задерживаясь,  чтобы  вытолкнуть убитого прочь,  включил стартер,  дал
полный газ,  слыша,  как сзади взрывается третья машина, вписался в мощную
короткую дугу поворота и вырвался с поляны.
     Уже  рассвело.  Лесная  дорога  с  мелкими,  поросшими травой колеями
неслась ему  навстречу.  Бросая машину из  стороны в  сторону,  на  полную
окружность поворачивая баранку,  он мчался к  цели,  которую знал.  Группа
каких-то  людей  пыталась  преградить ему  путь,  но  они  лишь  брызнули,
спасаясь из-под колес, и только радужными звездочками от пуль расцветилось
стекло кабины.
     Потом лес сдернулся назад,  светло вспыхнул полевой простор. Впереди,
пониже,  шел  бой.  Маленькие,  издалека как  игрушечные,  разворачивались
танки, батарея стреляла по ним, перебегали ломкой цепочкой солдаты.
     Слившись с  машиной,  Званцов низвергался с холма дорогой извилистой,
как след от удара кнута,  которая вела его в самый центр боя.  Рядом с ним
убитый колотился головой о подушку сиденья,  и Званцов все не мог, не мог,
не имел ни секунды, чтобы открыть дверцу и выкинуть его.
     Бой  приблизился,  уже  звучно строчили пулеметные очереди.  Набежала
линия  окопов,  бойцы  с  удивленными лицами  вскакивали,  поднимали руки,
стараясь остановить его.  Он пролетел мимо них, пролетел через минное поле
- рядом  взорвалась  мина,   но  он  уже  был  далеко,  проскочил  цепочку
атакующих.  Опять  мчащаяся грунтовая дорога напряженными дугами легла ему
под колеса.  Казалось,  не он поворачивает машину, а вертится сама земля -
мелькающие куски  горизонта,  вытянувшиеся в  линейку кустарники,  зеленые
холмики перелесков,  вертится,  чтобы пустить ему под радиатор две колеи и
спрямить его молниеносный путь.
     Наконец  новый  лес  набежал  на  него  тенью  и   прохладой.   Ветки
зашелестели по  кабине.  Званцов  стал  убирать  газ,  повернул на  лесной
проселок, пронесся к небольшому домику, затормозил и стал.
     Несколько человек  в  штатском бросилось ему  навстречу.  У  него  от
пережитой скорости еще качались в глазах деревья и плыла поляна с домиком,
но он уже выскочил из кабины и  вместе со штатскими стал сдирать с  машины
брезентовый верх.  Под ним была большая рама с  продольными металлическими
желобами.
     Спеша подъехали еще три грузовика, набежали еще люди. Молча, не теряя
секунд на слова, Званцов со штатскими лихорадочно закидали ветвями машину,
которую он  привел,  и  на  руках откатили ее в  лес,  в  самую гущу,  под
деревья. Брезентовый верх был натянут на другой грузовик, откуда-то тащили
еще такой же брезент и деревянные стойки.  Появились три солдата в зеленых
мундирах.  Они сели в  три новые машины и  один за другим,  поднимая пыль,
покатили прочь от домика.
     И тотчас Званцов другим,  не этим зрением увидел,  как там, за линией
фронта,  которую он  только  что  проскочил,  на  аэродромах,  поднятые по
тревоге,  бегут  к  самолетам маленькие фигурки,  услышал,  как  раздается
команда <от винта!>, как, взревев, начинают петь моторы.
     Через миг он был уже не только Званцовым,  но и  летчиком в самолете.
Земля провалилась,  провисла под ним огромной вогнутой чашей,  на  уровень
глаз стал убежавший в  бесконечную даль горизонт.  А он,  летчик,  пытливо
всматривался вниз,  прикусив губу,  искал  что-то  среди  макетных домиков
деревень,  выпуклых ковриков перелесков и рощ,  среди узеньких, посыпанных
светлым  дорожек.   Потом  внизу  на  лесной  дороге  он  увидел  медленно
торопящегося жука-машину с  крытым верхом.  Это  было  то,  что  нужно.  С
радостным приливом в  сердце  он  пошел  в  пике,  приготовляясь отпустить
тяжелый бомбовый груз.
     И так поочередно.  Званцов был тремя летчиками и, будучи ими, один за
другим уничтожил три грузовика с крытым верхом,  которые были отправлены с
той поляны в лесу.
     Но  одновременно он  был  и  прежним  Званцовым,  оставшимся с  самой
первой,  главной и  значимой машиной,  спрятанной глубоко в  лесу.  С  той
машиной,  в кузове которой он сидел и где в кабине,  так и не убранный еще
лежал убитый шофер...
     Потом этот сон  снился Званцову целых три ночи подряд и  замучил его.
Стоило ему закрыть глаза, как сразу начинался ночной бой с людьми в черных
шинелях на  поляне  или  дорога  мчалась под  радиатор грузовика,  или  он
поднимался на самолете, преследуя не ту, другую, ложную машину.
     На  четвертую ночь явилась как  бы  шапка,  заключительная часть этих
снов.
     Он лег вечером на КП, снял сапоги, примостил под плечо шинель и сунул
голову в  шлем.  (Вообще-то,  он шлем не любил и так не носил его,  но для
спанья  пользовался охотно,  поскольку мягкий  внутренний каркас шлема  по
удобности почти равен подушке.)  Он закрыл глаза,  и в тот же миг ему стал
сниться сон.
     Званцов ехал  по  железной дороге.  Стучали колеса,  внизу сыпались и
сыпались шпалы,  а  он знал,  что везет и  уже благополучно довозит что-то
чрезвычайно ценное.  Поезд  остановился на  чужой,  незнакомой станции.  В
сизого цвета  форме с  фашистским знаком на  рукаве двое  рабочих возились
рядом у стрелки.  Чужие солдаты в комбинезонах вольно стояли на перроне. К
Званцову  бежал  начальник станции  с  белым  жезлом  в  руке,  потный,  с
выражением почтительности и  страха на  лице.  А  он,  Званцов,  ждал  его
объяснений холодно, презрительно и властно...
     Затем  станция исчезла,  он  находился в  большом зале  с  террасой с
правой  стороны.  Впереди никого не  было.  Но  сзади,  Званцов это  знал,
плотной молчащей толпой стояло множество народу,  почти  все  в  мундирах:
маршалы,  генералы и полковники фашистской армии.  В зале было тихо,  но в
какой-то  момент сделалась уже  совершенно гробовая тишина.  Широкая белая
дверь  впереди отворилась,  послышались быстрые шаги,  и  в  зал  вошел...
Гитлер,  Гитлер с усиками и челкой,  одетый в серый френч и бриджи. Гитлер
шел навстречу Званцову,  сзади замерла толпа военных.  А Званцов напрягся,
готовясь резким  пружинным движением выбросить вперед  руку  в  фашистском
приветствии и чувствуя, как от этой напряженности еще плотнее облегает его
плечи по мерке сшитый офицерский френч.
     Гитлер остановился,  его  костистое лицо  было  бледно.  С  минуту он
смотрел на Званцова бешеным и  в то же время нежным взглядом.  Потом глаза
его  зыркнули  куда-то  назад,  за  званцовскую спину.  Оттуда  вышли  два
фанфариста,  стали рядом со  Званцовым справа и  слева,  набрали воздуху в
легкие, задрали головы, и... резкий крик петуха огласил зал.
     Петушиное кукареканье и разбудило Званцова.
     Это  был  единственный сохранившийся в  деревне петух,  который чудом
сумел  пережить  и  немецкое  наступление сорок  первого  года,  и  проход
эсэсовских частей в сорок втором.
     Петух разбудил Званцова, и он проснулся совершенно ошарашенный.
     Что это могло быть и почему ему виделись такие картины?
     Он понимал,  что эти сны снятся ему неправильно, что здесь чужие сны,
которые не  могут сниться ему,  советскому солдату Званцову,  и  просто по
ошибке попадают в его голову.
     Но чьи же тогда эти сны?
     Сидя в  комнате на полу,  он огляделся.  Вернувшись с  обхода боевого
охранения,  спал мрачный лейтенант Петрищев,  командир роты. (Он был почти
всегда мрачен,  потому что  в  Бресте у  него остались жена и  две  совсем
маленькие девочки,  и он ничего не слышал о них с самого начала войны.) Но
лейтенанта Петрищева Званцов знал хорошо,  вместе служил с лейтенантом под
Брестом и был в нем уверен, как в самом себе.
     Рядом со Званцовым храпел Вася Абрамов, напарник Николая по разведке.
Абрамов попал  в  их  часть недавно,  после госпиталя.  По  его  рассказам
Званцов знал всю его биографию и  понимал,  что биография эта была как раз
такой,  какая ему рассказывалась. До войны Абрамов служил действительную в
особом  железнодорожном  батальоне  Краснознаменного Балтийского  флота  в
Ленинграде. Это была интересная воинская часть, единственная, возможно, на
всех флотах мира. Под Ленинградом есть форты Красная Горка и Серая Лошадь,
которые связываются с  Большой Ижорой  специальной железнодорожной веткой.
Для  обслуживания  ветки,  по  которой  на  форты  подвозятся  вооружение,
боеприпасы  и   всякое  другое,   и   был  в   свое  время  создан  особый
железнодорожный  батальон.  Служили  в  нем  железнодорожники и  исполняли
железнодорожные обязанности.  Но вместе с  тем они носили флотскую форму и
принадлежали к  КБФ.  Служа в  этом батальоне,  Абрамов по  выходным часто
наезжал в Ленинград, хорошо знал его, и Званцов, сам ленинградец, имел все
возможности точно проверить это  знание.  (Абрамов даже бывал в  той новой
бане на  улице Чайковского,  которую Званцов как  раз строил перед войной,
будучи бригадиром каменщиков.)  Да  и  вообще они  были  друзьями,  вместе
ходили в  разведку,  и  не  один  раз  жизнь одного зависела от  совести и
смелости другого.
     Еще один человек спал на КП.  Связист Зорин. Но он был совсем молодой
паренек двадцать третьего года рождения и весь на виду,  с молодым пушком,
еще не сошедшим со щек,  с приходившими в часть письмами,  где деревенская
родня передавала ему многочисленные поклоны.
     Никому из этих троих не могли предназначаться сны,  которые по ошибке
попали к Званцову.
     Раздумывая обо  всем этом,  Николай вдруг почувствовал,  что на  него
сзади кто-то смотрит. Он обернулся и увидел, что особист Удубченко сидит у
стены и глядит на него светлыми глазами.
     Потом  он  поднялся,  подошел к  Званцову и  неожиданно спросил тихим
голосом:
     - А ты немецкий знаешь?
     - Нет, - сказал Званцов.
     - А польский?
     - Тоже нет.
     Званцов действительно не знал никаких иностранных языков.  Вернее, он
учил когда-то в школе немецкий, но от всего этого обучения у него в голове
осталось только <их хабе,  ду хаст...> и еще немецкое слово <печка> - офт,
относительно которого он  не  был даже уверен,  что это именно <печка>,  и
которое могло быть немецким словом <часто>.
     Удубченко миг смотрел на Званцова с каким-то ожиданием, потом сказал:
<Ладно>, - и вышел из КП.
     Все  это  было  подозрительно.  Это  даже  могло звучать как  пароль:
<Знаешь ли ты немецкий язык?> - <Нет>. - <А польский?>
     Но в то же время Званцов понимал, что не может сейчас ничего сделать.
     Терзаясь сомнениями,  Званцов  свернул козью  ножку,  высек  кресалом
огонь,  прикурил от фитилька,  отчего верхний слой махорки стал распухать,
затрещал и  запрыгал в  стороны  маленькими искорками,  накинул  на  плечи
шинель и вышел на улицу.
     Дурацкий и подлый сон!  Чтобы он,  Званцов, вытягивался перед собакой
Гитлером!  Да он бы разорвал его пополам,  доведись оказаться рядом, и оба
куска этой твари затоптал бы в землю. В землю своими кирзовыми сапогами, а
потом бы еще пошел и потребовал у ротного старшины, чтобы тот выдал другие
сапоги, а те, первые, сам выкинул бы.
     - ...! ... ... ...!!!
     Званцов затянулся козьей ножкой,  помотал головой,  вытряхивая сон, и
огляделся.
     Стояла душистая,  бархатная,  мягкая украинская ночь. Пахло яблоневым
цветом и жасмином.  Но деревня,  залитая синеватым фосфоресцирующим светом
луны,  была  уродлива  и  безобразна.  Дико  и  заброшенно  торчали  трубы
сожженных домов,  тишина  казалась кладбищенской,  и  повсюду -  в  темных
местах развалин,  в овраге за садом, в дальнем леске за полем - притаились
угрозы.
     Обстановка на фронте была скользкая,  и  Званцов знал,  что за леском
уже  может  накапливаться  фашистская  пехота,   что  вражеский  лазутчик,
возможно,  смотрит на  него  в  этот миг  из-за  полусгнившей прошлогодней
скирды на поле.
     А  главное,  было неясно,  в какой стороне противник,  в какой свои и
куда роте нужно повернуться лицом, чтобы ей не ударили в спину.
     От  этих  мыслей Званцову сделалось неуютно и  холодно.  Он  опасливо
переложил цигарку так, чтобы огонек был в закрытой ладони.
     В  дальнем  краю  сада  между  яблонями мелькнуло какое-то  движение.
Званцов вздрогнул,  напрягся,  вглядываясь туда. Движение повторилось. Он,
стараясь не  наступать на  сучки  и  пригнувшись,  пошел  вперед и  увидел
глухонемую девушку, дочь старика.
     Она, одетая в серое холщовое домотканое платье,  босая,  короткими  и
сильными,  но  в  то  же  время  какими-то  неуклюжими  рывками рыла землю
лопатой. Рядом валялся большой, грубо сколоченный ящик, а на нем - мешок с
зерном.
     Почувствовав  присутствие  Званцова,  немая  испуганно  обернулась  и
отскочила в сторону.
     Званцов посмотрел на  яму,  ящик и  мешок.  Он  понял,  что  старик с
дочерью не верят,  что рота будет удерживать деревню от немцев,  и заранее
закапывают хлеб, чтобы его не отобрали фашистские мародеры. От этих мыслей
ему стало горько и совестно перед немой.
     Он  жестом попросил у  нее лопату,  поплевал на  ладони и  в  рыхлой,
податливой садовой земле быстро выкопал яму.  Вдвоем они уложили туда ящик
с мешком внутри, закидали все и утоптали.
     Званцову захотелось пить.  Он сначала спросил у  девушки воды,  потом
сообразил, что она не слышит, и стал знаками объяснять, чего он хочет.
     Она тупо смотрела на него,  не понимая.  Потом поманила за собой. Они
подошли к дому. Немая нагнулась к окошку в подвал, замычала. Внизу зажегся
огонек коптилки,  по  лесенке поднялся старик.  Пока он  поднимался,  луна
освещала его лысину, обросшую по краям длинными нечесаными волосами.
     Узнав,  что Званцов хочет пить, старик сказал, что угостит его чаем с
медом,  и  позвал вниз к себе.  Званцов стал отказываться.  Хотя ему очень
хотелось чаю с медом,  он понимал в то же время, что этот мед, картошка да
хлеб,  закопанный в саду у яблони,  станут,  возможно,  единственной пищей
этих двоих на долгие месяцы вперед.
     Пока  они  разговаривали,  за  изгородью опять  мелькнул  особист,  и
старик, неодобрительно глядя на него, сказал:
     - Вот все ходит-ходит. А чего надо?
     Потом старик все  же  уговорил Званцова на  чай,  сам полез в  подвал
вперед. Лестница, приставленная изнутри к окну, была узкая и шаткая. Немая
подала Званцову руку,  чтобы он  не  упал в  темноте.  Ладонь у  нее  была
мясистая  и  от  этой  мясистости  неприятная.  Руку  она  сначала  подала
по-деревенски,  лодочкой,  но  потом Званцов почувствовал,  что  пальцы ее
крепко и  доверчиво обхватили его ладонь.  От этой маленькой ласки у  него
потеплело на сердце,  он вспомнил жену с сынишкой в Ленинграде, от которых
почти год не было известий, и у него увлажнились глаза.
     Подвал был  большой,  и  в  одном углу  от  пола  до  потолка завален
картошкой,  которая  начала  прорастать бледными ростками.  Пахло  кислым.
Стояли скамьи с тряпьем -  постели старика и дочки,  стол, какие-то ящики.
На  сырой кирпичной стене на ржавом костыле висело небольшое,  с  молочным
налетом зеркало в деревянной рамке.
     Старик прибавил свету,  вытащив фитиль в коптилке,  развел самовар, в
котором вода  была уже  подогрета.  Они  стали пить липовый чай  с  медом.
Разговор не клеился, старик был немногословным. Оказалось, что он учитель,
и Званцов заметил,  что у него действительно руки человека не деревенской,
а городской, интеллигентной работы.
     Немая смотрела в  лицо Званцову и  все время улыбалась,  но  какой-то
бессмысленной улыбкой.  Старик сказал,  что она всю жизнь прожила здесь, в
соседней  деревне,  не  знает  языка  глухонемых и  неграмотна.  Из-за  ее
уродства и  из-за того,  что они только что вместе закопали хлеб в землю и
оба понимали, что это значит, Званцову все время было очень совестно перед
немой и ее отцом. Ему не сиделось в подвале.
     Наверху,   над  бревенчатым  потолком,   послышались  шаги  -  подвал
находился как  раз  под  комнатой,  где  расположился ротный  КП.  Званцов
сказал,  что  это  пришел командир роты,  которому он  может понадобиться,
поблагодарил за чай и выбрался на улицу...
     Этой же  ночью грохот артиллерийской канонады раздался совсем в  тылу
званцовского батальона,  а наутро пришел приказ из дивизии держать позиции
в  течение трех  суток,  после чего  батальон должен идти на  соединение с
дивизией на восток.
     Но  немцы  так  и  не  показывались в  окрестностях деревни.  Мрачный
лейтенант Петрищев совсем извелся,  потому что он  ждал боя и  готовился к
нему,  а неопределенность была еще хуже и опасней,  чем любая определенная
опасность.
     С  утра  Званцов  с  Абрамовым опять  пошли  искать  противника.  Они
побывали в той роще, где когда-то стояла немецкая противотанковая батарея,
потом отправились кругом с  юго-запада на  северо-восток к  лесу,  который
должна была  занимать одна кавалерийская часть и  в  котором разведчики ни
разу не бывали.
     Ни  на  опушке,  ни  в  километре вглубь  никаких воинских частей  не
оказалось.  Званцов с Абрамовым пошли опушкой дальше, так что деревня, где
стояла их рота, оказалась у них за солнцем.
     Место было  неровное.  Они спустились в овраг,  по дну которого там и
здесь валялись стреляные почерневшие снарядные гильзы,  вышли наверх,  где
по   гребню  проходила  линия  старых  окопов.  Званцову  почему-то  стало
казаться,  что он уже бывал здесь и знает  места.  Они  перескочили  через
несколько  полуобвалившихся  ходов  сообщения,  многократно  переплетенных
серыми телефонными проводами. В просвете между деревьями что-то зачернело.
Странное предчувствие укололо Николаю сердце.
     Перед  разведчиками,  накренившись  над  окопом,  стоял  двухбашенный
старый танк из  званцовского сна.  По  вздутому борту шла надпись корявыми
буквами: <Бронья крипка, и танки наши бистри>.
     Званцова это так удивило,  что у  него сразу вспотела вся спина и  он
почувствовал, как гимнастерка облепила кожу.
     И тут же в лес шла тропинка, которую он тоже помнил по снам.
     Он откашлялся -  у него сразу пересохло в горле,  кивнул Абрамову,  и
они осторожно двинулись по этой тропинке.
     Они не прошли и километра,  как впереди раздалось резкое: <Стой! Руки
вверх,  не двигаться!>  Из-за кустов с  нацеленным автоматом в  руке вышел
человек.
     Он был в черной шинели.
     В матросской.
     - Кто такие?
     - Свои,  -  ответил Званцов из-за дерева (они успели оба отскочить за
деревья.) - Пехотная разведка. А ваша что за часть?
     - Руки! - раздался другой голос.
     Разведчики оглянулись и увидели, что второй матрос стоит позади них с
автоматом.
     - А ну-ка давайте отсюда,  ребята,  -  сказал первый матрос.  -  Наша
часть секретная.  В  расположение хода  нет.  Не  задерживайтесь.  Петров,
проводи.
     Второй матрос довел их  до опушки,  и  разведчики отправились в  свою
роту.  Но  еще  прежде чем они ушли,  Званцов успел заметить за  деревьями
силуэт какой-то большой машины, прикрытой ветками.
     Они  вернулись в  деревню уже  затемно,  причем Званцов шел  в  самой
глубокой задумчивости.
     По  дороге уже ближе к  роте Абрамов стал вспоминать свою собственную
службу на  флоте и  гадать,  что же за секретная часть это может быть.  Но
Званцов почти не  слушал его,  с  ужасом думая,  что сейчас не доверяет ни
Абрамову,  ни Петрищеву,  никому из тех,  с  кем он ночевал на КП,  и даже
самому себе.  Сон переходил в реальность,  и Званцову начало казаться, что
он сходит с ума.
     До  самого позднего вечера он  не  мог  решить,  нужно или  не  нужно
рассказывать лейтенанту о  своих  снах,  и,  ничего не  решив,  совершенно
замученный,  улегся на своем месте на КП.  В комнате было шумно.  Петрищев
удвоил боевое охранение, приходили связные из взводов, и телефонист держал
постоянную связь с батальоном.
     Званцов  заснул  лишь  к  середине  ночи,  и  как  только  глаза  его
закрылись,  так сразу же представилось,  что он глядится в какое-то мутное
стекло,  в запыленное зеркало, и в нем отражается лицо. Но снова не его, а
чужое. Лицо!
     Будто  что-то  ткнуло  его  в  сознание.   Он  проснулся,   мгновение
соображая.   Некая  мысль  озарила  его.  Он  поспешно  встал,  взял  свой
полуавтомат и вышел из дому.
     Эта  новая ночь  была  ветрена.  Поворачивало на  непогоду,  небо  по
западному краю затянуло тучами.
     Званцов огляделся, подождал, пока глаза привыкнут к темноте, проверил
в  ножнах нож и  спорой походкой пошел из  деревни.  Он знал,  где сегодня
стоят часовые,  и,  чтобы не наскочить на них,  через огороды двинулся где
ползком,  а где короткими перебежками.  Потом огороды остались позади,  он
вышел на тропинку, огибающую овраги. Сначала он шагал неуверенно, но затем
перед ним легло подсолнуховое поле, и Званцов понял, что идет верно.
     Он заторопился.  Часто оглядываясь,  почти побежал. На выходе из поля
перед ним начала мелькать тень.  Не теряя ее из виду,  он пошел за ней и в
лесочке нагнал поближе. То был старик из погреба. Но теперь он выпрямился,
походка его стала легкой и гибкой. Чтобы не шуметь, Званцов скинул сапоги.
В какой-то миг ему послышались шаги сзади, он спрятался в кустах и увидел,
как мимо него, бледный, озираясь, скользнул особист Удубченко.
     Званцов так и думал,  что он должен здесь появиться,  пропустил его и
пошел сзади.
     Он  миновал лесок,  но  на  широкой,  просторной поляне  увидел,  что
особист  исчез  и  по  траве  идет  один  только  старик.  Званцов  удвоил
осторожность,  обошел поляну краем  и  приблизился к  старику,  когда  тот
остановился, глядя в небо.
     Званцов  уже  осторожно  взялся  за  предохранитель  автомата,  чтобы
спустить его,  и  оглянулся,  прикидывая,  как  ему действовать на  случай
нападения сзади. Но тут под ногой его что-то хрустнуло.
     Старик обернулся в его сторону,  и было неясно,  видит он Николая или
нет.
     Туча нашла на луну, потом освободила ее.
     Званцов приготовился было шагнуть за куст.
     Старик,  глядя на  Званцова,  сказал что-то  не  по-русски.  И  вдруг
Николай ощутил свирепейший удар  по  голове.  В  мозгу у  него как  что-то
взорвалось.  Он обернулся и  увидел,  что в  шаге от него стоит глухонемая
дочка старика, держа в руке продолговатый предмет.
     У него стали отниматься руки и ноги,  и он подумал: так умирают. Но в
этот момент оглушительно,  как  может только пистолет ТТ,  грянул выстрел.
Пуля слышимо пролетела мимо Званцова и ударила в старика,  который охнул и
согнулся.  За спиной глухонемой девки появился особист Удубченко,  на ходу
одним махом сбил ее с ног и кинулся к старику.
     Через две минуты все было кончено. Старик и девка, которая теперь уже
не  была  глухонемой,  а  злобно  ругалась по-немецки,  связанные поясными
ремнями,  лежали на  траве,  а  Удубченко,  дрожа от возбуждения,  говорил
Званцову:
     - Вот гады!  Вот гады!.. Понимаешь, а я думал, ты вместе с ними. Чуть
в тебя не выстрелил. Чуть тебя не срезал.
     Николай,  у которого начало проходить кружение в голове,  подобрал на
траве продолговатый фонарь, выроненный девкой, и пошел на середину поляны.
     Немецкий самолет уже  гудел в  высоте,  и  Званцов уже  ему сигналил,
когда на поляне,  поднятые выстрелами,  появились моряки в черных шинелях,
которые в  соседнем леске  стояли  с  батареей гвардейских минометов,  или
<катюш>, как их стали называть позже.
     Званцов им все объяснил.  А  дальше события стали развиваться,  точно
как во сне Николая.
     Самолет улетел.  Некоторое время над поляной было тихо.  Потом в небе
возник  огонек.  Огромная черная  птица  бесшумно проплыла над  верхушками
деревьев. Планер, скрипя, снизился и побежал по поляне, срывая дерн своими
шасси, обкрученными колючей проволокой.
     Раскрылась дверца.
     Но  Званцов с  Удубченко и  моряки были  наготове.  Полетела граната,
раздался  взрыв.  Фашистские  десантники,  захваченные врасплох,  даже  не
пытались  оказывать сопротивление.  Весь  их  отряд  был  захвачен  и,  за
исключением убитых, доставлен в роту Званцова.
     А наутро фронт пришел в движение.  Два батальона немцев при поддержке
танков  ударили  по  тщательно  продуманной обороне  лейтенанта Петрищева.
Позади деревни начали выходить из окружения потрепанные дивизии 57-й армии
и дивизион гвардейских минометов. А мрачный Петрищев сражался, обеспечивая
их  отход.  Его рота была больше чем наполовину уничтожена,  но  выполнила
приказ и  ушла из деревни только на третью ночь,  унося раненых и забрав с
собой  два  оставшихся в  целости  орудия.  Лейтенант Петрищев тоже  катил
пушку,  вернее,  держался за  лафет.  Он  оглох,  голова у  него была туго
забинтована.  Но  он  продолжал отдавать приказания.  Только их  никто  не
слушал. Потому что он был в бреду.
     Однако Николай Званцов именно в этих боях не принимал тогда участия и
узнал о них позже по рассказам товарищей. Вместе с Удубченко, со стариком,
бывшей глухонемой и  оставшимися в  живых немецкими десантниками его сразу
направили в штаб дивизии,  в особый отдел армии.  Выяснилось, что <старик>
был крупным немецким разведчиком-диверсантом,  а  ложная глухонемая -  его
помощницей.  Их  специально оставили в  тылу  отступивших немецких частей,
чтобы выкрасть у  нас  новое оружие -  одну из  <катюш>,  значение и  силу
которых уже тогда понимала ставка Гитлера.
     Фашистский диверсант обнаружил батарею и  по  рации,  которая у  него
была спрятана в картошке в подвале,  вызвал десант на лесную поляну. Но до
того как вызвать,  он несколько раз продумывал всю операцию, вернее, почти
постоянно думал о ней и представлял себе,  как она пройдет, как он вывезет
<катюшу> через фронт, даже как доставит ее в Германию и получит награду от
Гитлера. Он мечтал и представлял себе все это по ночам, сидя в погребе под
ротным КП,  и  все эти мечты и представления каким-то непостижимым образом
транслировались Званцову и  возникали в  его снах.  И  Званцов во сне даже
говорил по-немецки и по-польски, чем и вызвал подозрения Удубченко.
     Возможно,  что этот фашист мечтал как-то  очень активно и  страстно и
возбуждал вокруг  себя  некое  неизвестное нам  электромагнитное поле.  Но
скорее всего дело было не в  качестве его мечтаний,  а  в  каких-то особых
способностях,   которые  вдруг  проявились  в  Званцове.   Ведь  над  этим
<стариком> на КП роты ночевало много народу, а сны снились только Николаю.
Да и, кроме того, раньше был еще тот случай с многоугольником.
     В  особом отделе армии Званцов рассказывал и  о своих первых снах,  о
грузовике с бидонами и шофере.  И немец показал,  что это относилось к его
воспоминаниям о тридцать девятом годе в Польше,  когда они еще летом стали
тайно  завозить  оружие  в   немецкие  поместья  на  территории  Польского
государства и  создавать там  фашистскую <пятую колонну>.  Об  одной такой
истории,  когда их чуть не выдал польский шофер, <старик> и вспоминал в ту
ночь,  когда Званцову снились парк и  склеп,  где  прятали автоматы.  (Тот
маленький домик без окон был склеп.)
     В  особом  отделе  очень  удивлялись способности Званцова чувствовать
чужие мысли и даже хотели задержать его при штабе армии, чтобы ему снились
мысли тех пленных немецких офицеров,  которые были убежденными фашистами и
отказывались давать нужные показания. Но Николаю уже ничего не снилось, он
чувствовал себя неловко при  штабе и  стал просить,  чтобы его отпустили в
батальон, что в конце концов и было сделано.
     А  Удубченко остался служить при особом отделе.  Он сдал туда пишущую
машинку <ундервуд> и ту папку с делами. Его назначили ординарцем при одном
подполковнике, и он сразу радостно приступил к исполнению обязанностей.
     Вот такая история приключилась с Николаем Званцовым, и он рассказывал
нам ее  долгими вечерами в  феврале сорок третьего года в  Ленинграде,  на
Загородном проспекте,  напротив Витебского вокзала.  Одни  сразу  поверили
ему,  а  другие выражали осторожное сомнение и говорили,  что тут еще надо
разобраться.
     Действительно, тут еще не все ясно. Но с другой стороны, мы и в самом
деле не до конца знаем свой организм.  Вот,  скажем, друг рассказывал мне,
что,  когда он во время войны был в партизанах в районе Львова в лесах, их
часть наткнулась на одного танкиста. Этот парень бежал в сорок первом году
из  плена,  но  ему не повезло,  он не сумел присоединиться ни к  одной из
групп и целый год прожил в лесу один,  пока не встретился с нашими. Так за
это  время у  него,  например,  выработалось такое обоняние,  что за  пять
километров он мог почуять дым и даже определить,  что за печь топится - на
хуторе или  в  деревне.  Опасность он  чувствовал тоже  на  очень  большом
расстоянии и ночью,  лежа где-нибудь во мху под деревом,  просыпался, если
даже в  километре от  него проходил человек.  Кроме того,  он мог еще идти
через любое болото, даже такое, где никогда раньше не был. Каким-то чутьем
он  уверенно вставал под водой на  те кочки,  которые не проваливаются,  и
свободно обходил  опасные  места.  В  партизанском отряде  он  стал  потом
разведчиком и  однажды вывел людей по  совсем непроходимой трясине,  когда
они были с трех сторон окружены немецкими карателями.
     Хотя, пожалуй, это уже другое...
     Вообще,  в  те времена,  когда мы слушали Николая Званцова,  вопрос о
передаче мыслей  на  расстояние вовсе  не  затрагивался печатью.  И  позже
долгое время почему-то об этом ничего не говорили,  так же, как, например,
о кибернетике.  Но в последние годы положение переменилось. Не так давно в
журнале <Техника -  молодежи> была целая дискуссия по этому поводу. Там же
было напечатано, что, когда в Москву приезжал Норберт Винер, прогрессивный
зарубежный ученый,  который  написал  книгу  <Кибернетика>,  в  Московском
университете  студенты   его   спрашивали,   способен   ли   мозг   давать
электромагнитные волны такой мощности,  чтобы их можно было принимать.  Он
ответил,  что  частота излучений мозга  -  та,  которая пока  известна,  -
настолько низкая,  что для передачи и улавливания потребовалась бы антенна
величиной с целый Советский Союз.  Но тут же он добавил: не исключено, что
мозг способен излучать и излучает более высокочастотные ритмы.
     Как-то  в  одном журнале была заметка,  где  говорилось,  что образы,
например,  -  не слова,  а образы,  -  возможно,  и могут передаваться,  и
рассказывалось об опыте двух американских ученых,  из которых один сидел в
лаборатории и  представлял себе разные фигурки,  а  другой в это время был
далеко на подводной лодке и кое-какие из этих фигурок принимал в мозгу.
     Конечно,  было  бы  хорошо,  если бы  Коля Званцов мог  прочитать эту
заметку.  Ему  очень приятно было  бы  узнать,  что  наука уже  подходит к
объяснению того, что с ним случилось. Но к сожалению, он не может прочесть
эту газету, поскольку он погиб на самом краю войны в 1945 году.
     Один парень,  который позже служил вместе с ним,  рассказал мне,  что
тогда, после здравбатальона, Званцов участвовал в освобождении Луги, снова
был ранен и,  выйдя из тылового госпиталя,  попал на 4-й Украинский. А там
благодаря одной из случайностей,  столь частых на войне, в один прекрасный
день  вместе  с  группой  бойцов  пополнения  предстал  перед  лейтенантом
Петрищевым,  с  которым вместе встретил двадцать второе июня сорок первого
года под Брестом.
     С  Петрищевым Званцов вошел в Венгрию,  зацепил даже кусочек Румынии,
освобождал Дебрецен,  повернул  потом  на  Мишкольц,  перевалил Карпаты  и
взобрался на невысокие горы Бескиды -  уже в Чехословакии. Он исправно нес
солдатскую службу,  грудь его украсилась многими медалями и орденами, и он
вырос уже до старшего сержанта.  Но в  зеленом месяце мае,  когда их часть
поддерживала танкистов генерала Рыбалко,  в  одной  из  схваток был  ранен
Петрищев.  Званцов сам  вынес с  поля  боя  мрачного лейтенанта Петрищева,
который,  собственно говоря,  был уже не лейтенантом,  а  капитаном,  и не
мрачным, а, наоборот, веселым и радостным, так как война кончилась и семья
его была освобождена войсками 2-го Украинского фронта,  и  он получил даже
письмо,  из  которого понял,  что  жена его осталась жива и  две маленькие
девочки тоже  остались живы и  были уже  не  такими маленькими,  поскольку
подросли за  четыре года войны и  смогли даже написать ему кое-что в  этом
письме,  но  только печатными буквами.  Званцов вынес капитана Петрищева и
сам сдал его в санбат,  и капитан записал ему свой адрес в далекой России,
а  Званцов положил эту бумажку с  адресом в  нагрудный карман гимнастерки.
Потом он  пошел в  свою часть,  но  за  это время обстановка переменилась.
Батальон  оказался  отрезанным от  санбата,  и  Званцову  пришлось  одному
пробираться в  направлении на Пршибрам.  Он бодро пустился в  путь,  лесом
обходя дороги, которые были заняты отступающими фашистскими дивизиями, шел
день,  выспался ночью в  лесу на  поляне и  утром увидел вдали городок,  в
котором рассчитывал найти своих.  Но в долине внизу двигался большой отряд
из  <ваффен СС>  -  все  в  черных  рубашках со  свастикой на  рукаве и  в
петлицах,  с  автоматами в руках и кинжалами у пояса.  А когда он поглядел
направо,  то  увидел там  дым и  гарь догорающей деревни,  когда посмотрел
налево,  по пути движения отряда,  то увидел,  что в  другой деревне бегут
женщины и дети,  крестьяне выгоняют скотину из сараев,  и услышал, что там
стоит крик и стон.
     Миг  он  смотрел  на  эту  картину,  потом  кустами перебежал вперед,
спустился пониже к  дороге,  выбрал местечко с  хорошим сектором обстрела,
прикинул,  где  он  будет тут перебегать и  маневрировать,  снял автомат с
плеча,  лег,  подождал, пока те, в черных рубашках, подойдут так, чтобы он
мог видеть, какого цвета у них глаза, скомандовал сам себе и открыл огонь.
     Но  эсэсовцы тоже были,  конечно,  не  лопухи.  Для них война шла уже
как-никак шестой год,  они  тоже все знали и  понимали.  Ни  одной секунды
паники они  не  допустили.  Когда  первые упали  под  выстрелами Званцова,
другие тотчас залегли,  рассредоточились,  быстро сообразили,  что он  тут
один, и, подавляя его огнем своих автоматов, стали продвигаться вперед.
     Званцов стрелял в них и,  когда его ранило первый раз в ногу,  сказал
себе,  что хорошо,  что не в руку,  например,  но  тут  же  подумал,  что,
пожалуй,  это уже не имеет значения, потому что жить ему осталось не часы,
минуты.  И пожалел он чуть-чуть,  что  именно  этой  дорогой  пошел  отряд
<ваффен СС> в черных рубашках,  потому что и ему,  конечно, лестно было бы
вернуться в Ленинград и увидеть свою жену Нюту,  с ней  и  сынишкой  пойти
весенним  воскресным  утром  в  Летний  сад  при всех орденах,  постоять у
прудика,  где написано <Лебедей не кормить>,  и посмотреть,  как солнечные
блики играют на аллеях. Но делать ему было нечего, и он продолжал стрелять
до тех пор,  пока с гор не сошел партизанский чешский отряд  и  не  ударил
эсэсовцам во фланг, и они откатились и ушли, прогрызая себе путь на запад,
чтобы сдаться в плен американцам, а не советским войскам.


     Чехи  из  чешского партизанского отряда подошли к  Званцову и  хотели
сделать для него все хорошее. Но они уже ничего не могли для него сделать,
поскольку Званцов лежал в  луже  крови и  умирал.  Они  обратились к  нему
по-чешски,  и он их почти понял,  так как,  двигаясь по Европе, изучил уже
многие иностранные языки  и  в  частности,  по-чешски знал  слово  <друг>,
которое на этом языке звучит, кстати, совершенно так же, как и по-русски.
     Небо для него раскололось,  запели невидимые трубы,  дрогнули земли и
государства, и Николай Званцов отдал богу душу.
     Чехи из  партизанского отряда подняли его,  понесли на высокую гору и
положили на  маленькой красивой полянке в  таком месте,  где между больших
камней,  поросших травой,  под  соснами  бьет  сильный  ручей  с  холодной
кристальной водой.
     И там Званцов и лежит до сих пор.
     Но каменный уже.
     Вышло,  что  в  той  чешской деревне был  один чех  по  специальности
скульптор.  Из большой глыбы на той поляне он вырубил памятник. Из гранита
сделана плита,  а  на ней упавший на спину,  запрокинув голову и  раскинув
руки,  солдат.  Вода из  ручья бежит прямо по его груди,  журчит и  падает
вниз.
     Званцов лежит там один. Над ним качаются верхушки сосен, он смотрит в
небо.  Днем его освещает солнце,  а  ночью -  луна,  и  всегда дует свежий
горный ветер.
     Один он  лежит.  Но внизу,  метров на тридцать -  тридцать пять ниже,
есть  такая поляна,  побольше,  где  встречаются чешские девушки и  парни,
смеются, дразнят друг друга и плескаются из ручья.
     А вода та все льется и льется из его бесконечного сердца.


     Ну что вы,  ребята,  загрустили и задумались?  Кто там ближе, налейте
еще по стопке,  будем разговаривать дальше, вспоминать товарищей и то, что
было.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   ПОЛИГОН

                                 Рассказ


                                    I

     Сначала на остров высадились люди с маленького катера.
     Вода у  берега была мутной,  ленивой,  насыщенной песчинками и  пахла
гниющими водорослями.  Возле  рифов  клокотали зеленые волны,  а  за  ними
расстилалась  синяя  теплая  равнина  океана,   откуда  день  и  ночь  дул
устойчивый ветер.  Над  пляжем  росли  острые бамбуки,  за  ними  высились
пальмы.  Крабы  отважно  выскакивали из-под  камней,  бросаясь  на  мелких
рыбешек, которых волны выносили сотнями на песок.
     Люди с  катера,  их  было трое,  неторопливо обошли из конца в  конец
доступную   часть   острова,   сопровождаемые  тревожными,   недоверчивыми
взглядами индейцев, - здесь в маленькой деревушке жило несколько индейских
семей.
     - Как будто то,  что надо,  -  сказал один из приехавших. - Ближайший
остров в  пяти километрах.  Пароходных и  авиалиний поблизости нет,  место
вообще  достаточно  глухое.  Пожалуй,  начальству  должно  понравиться.  А
впрочем, черт их знает...
     - Лучше нам не найти,  -  согласился другой. Он повернулся к третьему
высадившемуся с катера,  к переводчику. - Идите скажите индейцам, чтоб они
выезжали.  Объясните,  что  это  примерно на  неделю,  а  потом они смогут
вернуться.
     Переводчик,   долговязый,   в  дымчатых  очках,  кивнул  и  побрел  к
деревушке, с трудом вытаскивая ноги из песка.
     Первый приезжий вынул из полевой сумки аэроснимок острова,  карандаш,
линейку и принялся прикидывать:
     - Здесь поставим жилой корпус, рядом столовую. Тут отроем окоп, здесь
блиндаж.  На этом вот холме они могут поместить свою установку. Расстояние
как раз пятьсот метров от блиндажа.
     - А что это за штука будет? - спросил второй.
     Первый, не отрывая от карты глаз, пожал плечами:
     - Мне-то  какое  дело?  У  меня  приказ  подыскать остров.  А у вас -
доставить материалы. На остальное-то нам наплевать, верно? - Он вздохнул и
распечатал пакетик жевательной резинки. - Ну и жарища! Куда это переводчик
запропастился?
     Переводчик пришел через полчаса.
     - Ничего им не втолкуешь.  Не хотят уезжать.  Говорят, они всегда тут
жили.
     - А вы сказали, что здесь будут военные испытания?
     - Думаете,  они способны это понять?  В их языке и слов таких нету. И
что такое <запретная зона>, до них тоже не доходит.
     - Ладно,  поехали,  -  сказал  второй.  -  Остров мы  нашли,  жителей
предупредили. Когда сюда материалы придут, индейцы уберутся сами.
     Они  подошли к  катеру,  столкнули его с  помощью моториста в  воду и
через десять минут скрылись за горизонтом.
     Некоторое время  волны болтали этикетку от  жевательной резинки возле
самой  кромки  песка.   Подошли  индейцы,  долго  смотрели  вслед  катеру.
Мальчонка  потянулся  за  серебристой бумажкой.  Старший  из  индейцев,  с
обветренным лицом, с могучим мускулистым торсом, прикрикнул на него.
     Непонятные эти  белые.  Никто  никогда  не  делает  какого-либо  дела
целиком от начала до конца.  Сказали -  уезжать.  А зачем?  Долговязый,  с
глазами,  спрятанными за стеклами,  объяснил,  что и сам не знает.  Каждый
делает  только  кусочек чего-то  большого.  А  во  что  эти  кусочки потом
складываются, они и думать не думают.


     Через двое суток к  острову подошла небольшая флотилия.  Плоскодонная
баржа  доставила на  берег  бульдозер и  экскаватор.  Кран  жилистой лапой
подавал мешки с бетоном,  трубы, балки, оконные рамы, а потом, напрягшись,
осторожно поставил на песок большой,  затянутый в  брезент предмет,  такой
тяжелый,  что тот сразу осел в  землю сантиметров на  десять.  Своим ходом
выкатились по мосткам две противотанковые пушки.
     Солдаты с  помощью машин быстро вырыли окопы.  Бульдозер снес  рощицу
пальм.  Они  упали,  перепутавшись листьями,  непривычно густые,  когда их
вершины оказались на песке.
     В  течение десяти часов  на  месте  рощицы вырос  павильон с  двойной
крышей, а в песке упрятался блиндаж с бетонированными стенами.
     Индейцы видели все это не до конца.  В  середине дня старший вышел на
берег,  долго всматривался в  небо,  принявшее у горизонта на юге странный
красноватый оттенок.  Затем он вернулся к хижинам, что-то сказал мужчинам.
Жители деревни быстро погрузили все  свое имущество в  две большие лодки и
уехали на другой остров.
     Вечером вокруг ящиков,  наваленных возле  павильона,  долго  слонялся
верзила с интендантской эмблемой на петлицах. Сверялся со своими записями.
Все должно быть подготовлено к  приезду следующей партии,  ей ни в  чем не
полагалось  испытывать  нужды.  Потому  что  это  были  те  люди,  которым
следовало приезжать на все готовое.
     Техник-строитель включил и выключил свет в павильоне, проверил, бежит
ли из крана вода.  Экскаватор вырыл еще одну яму,  бульдозером столкнули в
нее  весь строительный мусор.  Потом солдаты подогнали обе машины к  воде,
кран  перенес  их  на  баржу,  военные погрузились в  бронекатера,  и  вся
флотилия отчалила.
     На  всем  острове остались только двое:  капрал с  автоматом и  седой
остролицый штатский с  впалыми щеками.  Капрал  побродил вокруг  одетой  в
брезент глыбы.  Охранять ее  было вроде не от кого.  Он подошел к  берегу,
носком ботинка поддел камень. Из-под камня выскочил маленький краб.
     Потом они поели вместе со штатским.  Тот спросил,  как капрала зовут.
Капрал ответил. Штатский осведомился, откуда капрал. Тот ответил. Штатский
спросил, знает ли капрал, что у него под охраной, и капрал сообщил, что не
знает и не интересуется.
     Солнце опускалось за горизонт.  Штатский прошелся взад-вперед,  потом
пересек остров,  сел на песок возле густых,  как щетка,  зарослей молодого
бамбука.  Небо  окрасилось тысячью переходящих один в  другой,  непрерывно
меняющихся  оттенков  ультрамарина  и  изумруда,  у  горизонта  еще  сияла
светящаяся область, а над головой стало темно. К северо-западу над океаном
бушевали грозы,  молнии просверкивали среди отчетливо видных полос дождей.
За  дождями  стояла  неожиданно  возникшая  огромная  туча,   синяя,  косо
поднявшаяся на  треть небосклона,  может быть,  готовящая тайфун.  На юг к
зениту протянулась от воды цепочка облаков,  подкрашенных кармином снизу и
фиолетовых в верхней части.
     Даже  неловко  было  одному-единственному оказаться  свидетелем этого
чудовищного по  масштабам,  неповторимого,  подавляющего спектакля  света,
цвета и тьмы.
     Только здесь, в этом избранном месте изо всей Вселенной!
     Только раз за всю бесконечную вечность!
     Мужчина в штатском вынул из кармана блокнот, задумался.
     <Дорогая Мириам,  я устал, начал спать очень плохо. Засыпаю на десять
минут,  затем просыпаюсь и помню, о чем думал, когда засыпал. Я веду сам с
собой бесконечные монологи,  сознание как бы  раздвоилось,  и  обе стороны
никак не  могут примириться.  Это  мучительно.  Победа одной стороны будет
означать поражение другой.  А ведь та,  вторая,  -  это тоже я... Впрочем,
поражение все равно неизбежно.
     Но начну по порядку и  сообщу,  что в группу включен наконец Генерал.
(Он у меня идет с большой буквы,  потому что это не вообще генерал,  а тот
самый,  которого я  и  имел  в  виду).  Долго-долго  он  маячил где-то  за
пределами нашей команды,  но его отсутствие ощущалось всеми так отчетливо,
что делалось как бы уже присутствием. Я ждал его как недостающий элемент в
таблице Менделеева, и вот теперь он возник. Генерал не постарел со времени
нашей последней встречи,  но как бы <обветеранился>, огрубел и играет роль
этакого старого вояки,  у  которого,  однако,  мужества и задора хватит на
десяток молодых.  Он меня не узнал, чему я, естественно, не удивился. Ведь
публика такого рода  запоминает только тех,  от  кого  зависит продвижение
вперед, а от меня оно в тот момент не зависело. Так или иначе, он здесь. Я
должен был радоваться, но теперь не испытываю никакого подъема.
     Почему?
     Это такая длинная история!  Человек живет,  работает и  делает важное
дело.  (Как делал я в 43 - 45-м годах).  У него семья, все нужны ему, и он
нужен всем.  Но время идет,  и  постепенно положение меняется.  Перестаешь
служить  тому,   чему,   по  твоим  понятиям,   должен  служить.  А  затем
обрушивается ряд ударов.  Выясняется,  что вы с женой уже чужие друг другу
люди,  и  она  уходит.  Но  еще  страшнее другое -  дети выбирают неверную
дорогу. То есть когда-то она была верной, в те времена, когда ты и сам шел
по ней сознательно.  Но теперь дорога ведет в пропасть,  к гибели,  и дети
проходят ее  до  конца.  Тогда человек спохватывается.  Он начинает искать
виновных и находит их. Он хочет осуществить правосудие.
     И все это,  вместе взятое, - первый этап. А за ним начинается второй.
Пущено в ход большое предприятие,  тебе кажется,  что оно нужно и разумно.
Приведены в движение люди,  материалы, документация, и эта лавина, которой
ты дал начало,  катится сама собой. В какой-то миг начинаешь понимать, что
все зря,  все неправильно. Но ты уже не волен и не властен. Дело дойдет до
конца, даже если ты понял его бессмысленность.
     Вы скажете мне,  дорогая Мириам,  что они ничего не поймут.  Я  знаю.
Более того,  я  уверен,  что и  мои мальчики желали бы  с  моей стороны не
мести,  которая,  в  сущности,  ничего  не  изменяет  в  мире,  оставляя в
неприкосновенности условия для  новых  преступлений,  а  чего-то  другого,
деяния.  Я знаю это,  но я уже бессилен.  Я строю дом,  который обречен на
снос,  и  самым страшным станет для  меня  тот  час,  когда будет положена
последняя балка.  Когда мне нечего будет больше делать,  в  жизни и внутри
воцарится ужасная глухая пустота.  Конечно,  они ничего не поймут.  А если
даже и  поняли бы,  это  ни  к  чему теперь не  приведет и  ни  на  чем не
отразится.  Но  слишком поздно мне это пришло в  голову.  Драма-то  ведь и
состоит в том,  что многое начинаешь осознавать ясно лишь тогда, когда уже
невозможно что-нибудь изменить>.
     Стальной шарик  карандашика бежал по  бумаге...  Коридоры и  кабинеты
военного  министерства,   бесчисленные  совещания  на  уровне  <секретно>,
<сверхсекретно> и  <секретно в  высочайшей степени>,  частные  переговоры,
полуофициальные встречи  с  нужными  людьми,  официальные с  ненужными,  и
вообще,  все то, чем занимался последние годы человек в штатском, ложилось
на бумагу неровными, быстрыми строчками.
     <...Наконец сделано,  комиссия прибывает завтра. Все так засекречено,
что нам даже не  разрешается называть друг друга по имени.  Ни одна душа в
мире не знает проекта в целом, и если б мы все вдруг исчезли с лица земли,
пожалуй, никто не сумел бы отыскать концов.
     Сейчас я думаю, как чувствовали бы себя члены комиссии, если б знали,
что их ожидает на острове>.
     Седой мужчина в  штатском аккуратно сложил листки из блокнота и сунул
их  в   карман.   Отправлять  их  ему  было  некуда,   никакой  Мириам  не
существовало.  Он  записывал то,  что думал,  просто из потребности как-то
сохранять для  себя  собственные душевные  движения.  Последнее время  ему
начало казаться,  что  у  него  не  осталось в  мире вообще больше никаких
других ценностей.
     Он закурил и посмотрел вверх. Небо было темным, но не черным, темнота
- не загораживающей, а проницаемой, мягкой, зовущей взгляд вдаль.
     Мужчина  поднялся,  пошел  в  павильон,  разделся  в  отведенной  ему
комнате, взял из чемодана ласты и акваланг. Ему хотелось посмотреть, какие
течения у южного берега острова.
     Он  вернулся на  пляж.  Ветер  стих,  волны почти не  было.  Издалека
доносился шелест морской зыби  на  рифах,  резко,  по-ночному пахли цветы.
Мужчина вошел в  воду.  Она  сначала обожгла его холодом,  но  тело быстро
привыкло к  изменившейся температуре.  Он  надел  маску,  повернул вентиль
баллончика со сжатым воздухом.
     Еще несколько шагов,  и он погрузился с головой.  Тьма сомкнулась. Но
она  была тоже живой,  проницаемой,  пронизанной там  и  здесь огоньками -
созвездиями  и  галактиками  светящихся  живых  существ.  Мужчина  включил
фонарик. Разноцветными лучами что-то вдруг вспыхнуло совсем рядом, мужчина
отшатнулся,  но затем губы его под резиновой маской сложились в улыбку. То
была всего лишь рыбка анчоус,  серая и  тусклая на  суше,  на прилавке,  и
такая сияющая, искрящаяся здесь, в своей стихии.
     За  первой гостьей,  привлеченной светом фонаря,  последовала вторая,
затем  третья.  Они  кружились возле  человека  подобно  праздничным огням
фейерверка, делаясь то синими, то зелеными, то красными.
     Мужчина начал различать теперь и  взвешенные в  воде  частицы твердых
веществ.  Откуда-то  появились длинные красные черви,  затем еще  рыбы,  и
через несколько мгновений все вокруг него уже кишело жизнью. Он двинулся в
сторону,  ведя желтым лучом по неровному дну.  Песок шевелился у  него под
ногами,  моллюски  сидели  в  своих  вороночках,  вдыхая  кислород,  а  из
маленькой пещеры вдруг глянули два круглых загадочных глаза.
     И человек забыл на миг, зачем он прибыл на остров...
     А наутро пришел катер с членами комиссии и артиллеристами.


                                    II

     - Да,  интересно, - сказал генерал. Отодвинувшись от стенки окопа, он
тыльной стороной кисти стряхнул с мундира сыроватый песок и усмехнулся.  -
Если так дальше пойдет,  эта штука всем нам,  военным,  подпишет приказ об
отставке, а?
     Полковник с  выпяченной челюстью заглянул генералу в  глаза и  охотно
рассмеялся.
     - Причем еще до пенсионного возраста.
     В  окопе произошло движение.  Люди отряхивались,  поправляли мундиры.
Толстый майор снял фуражку,  платком вытер вспотевший затылок и лысину. Он
повернулся к изобретателю.
     - А как все же машина действует? В чем главный принцип?
     Изобретатель взглянул на майора,  собираясь ответить, но в тот момент
в разговор вмешался капитан.
     - Ну  в  чем?  По-моему,  нам объяснили достаточно ясно.  -  Ему было
стыдно  за  несообразительного  майора.   -  Принцип  в  том,  что  борьба
происходит не в сфере действий,  а в сфере намерений, если я правильно все
понял.  Ведь  если кто-нибудь из  нас  хочет уничтожить танк,  он  сначала
обязательно думает об этом,  верно?  Вот,  скажем, я артиллерист и сижу на
месте нашего капрала у  пушки.  Прежде чем  выстрелить,  я  должен навести
орудие, а затем нажать рычаг спускового устройства. В этот момент у меня в
мозгу  возникает особая Е-волна,  или  волна действия.  Вот  на  нее-то  и
реагирует блок, смонтированный внутри танка. Включает соответствующее реле
и дает танку команду передвинуться.
     - Ну пусть,  -  настаивал майор.  -  А почему тогда танк не двигается
просто от мыслей?  Вот я,  например,  в  этот момент думаю,  что хорошо бы
попасть ему снарядом прямо в башню.  Там, где он сейчас стоит. Я думаю, но
танк не  двигается.  Однако нам  ведь говорили,  что мы  все будем в  поле
действия машины, в поле действия этого устройства. Весь остров.
     Изобретатель чуть заметно пожал плечами.
     - Конечно,  в  этом  случае  танк  непрерывно получал  бы  команды  и
непрерывно двигался бы.  Но  я  же вам объяснял,  что устройство реагирует
именно на Е-волну,  а не на нормальные альфа-ритмы. Но Е-волна возникает в
мозгу только в  момент перехода к  действию.  Выражаясь более научно,  она
реагирует на тот заряд,  который возникает в коре лобных долей,  начинаясь
от условного стимула и продолжаясь до появления безусловного.
     - Черт! Я все-таки тоже не понимаю, - вмешался полковник с выпяченной
челюстью.  -  Но  почему танк  уходит именно с  того места,  куда попадает
снаряд из орудия?  Ведь я-то могу думать, что снаряд попадет в одно место,
а  практически он  попадает в  другое.  Что же  служит сигналом для машины
внутри танка - действительный полет снаряда или мое желание?
     - Для этого есть блок расчетного устройства,  - ответил изобретатель.
- Прежде чем  ваш  артиллерист начинает стрелять,  он  снимает с  приборов
данные:  расстояние до  цели,  скорость  движения  цели,  направление.  Он
снимает их,  какой-то миг они держатся у него в голове,  затем он передает
их  на  считающее устройство своей  пушки.  Но  моя  машина в  танке  тоже
получает  все   эти   расчеты,   тоже   определяет  траекторию  снаряда  и
соответственно уходит с  предполагаемого места его падения.  То есть когда
вы прицеливаетесь в танк и производите выстрел, вы тем самым даете команду
машине увести танк  как  раз  с  того  самого места,  куда  должен попасть
снаряд. Одним словом, главное, что мешает попасть в танк, - это то, что вы
хотите в него попасть.
     - Гм,  -  начал генерал.  Он  чувствовал,  что разговор слишком долго
обходится без его участия.  - Гм... И тем не менее я думаю, что это еще не
совершенное оружие.
     - Когда  будет  создано   с о в е р ш е н н о е   оружие,  -  холодно
сказал изобретатель, - нужда в профессиональных военных исчезнет.
     На миг все умолкли, потом полковник рассмеялся.
     - К этому,  кажется, и идет. - Он заглянул в глаза своему начальнику.
- Как вы думаете, генерал?.. Все делают машины. Нам остается лишь получать
жалованье.
     Генерал улыбнулся и кивнул. Затем лицо его стало суровым.
     - Ну  прекрасно.  Продолжим.  Майор,  дайте ребятам команду на  пост,
пусть открывают огонь.
     Он  подпустил  в  голос  порцию  хорошо  рассчитанной  официальности,
смешанной с  горловой хрипотцой независимого вояки-командира и  отца своих
солдат.  При этом он подумал, что никакая машина не смогла бы отмерить эти
две дозы с такой точностью.
     Испытания продолжались.  Танк-мишень с усиленной броней и укороченной
пушкой стоял на  месте до  самого момента выстрела.  Затем,  чуть опережая
вспышку дульного пламени из блиндажа,  гусеницы приходили в движение, танк
прыгал в сторону,  снаряд рвался сзади, впереди или сбоку, осколки горохом
стучали по броне,  и машина опять застывала, как огромный серый камень. По
распоряжению генерала танк стали обстреливать из двух орудий сразу.  Земля
на полигоне поднялась тучей,  танк скрылся в ней,  но потом,  когда пыль и
песок осели, он снова оказался невредимым, спокойно и равнодушно ожидающим
следующих выстрелов.
     К  двум часам пополудни все уже устали от жары и неудобного стояния в
окопе.
     - Ну отлично,  -  сказал генерал.  - Это все была оборона. Теперь как
насчет наступления? Отдайте танку приказ, чтоб он начал обстрел блиндажа.
     - Пожалуйста, - ответил изобретатель. - Одну минуту.
     Он один был невоенным здесь,  выделялся среди других помятым штатским
костюмом,  с  небрежно,  не в  тон подобранной рубашкой и фразами вроде <С
удовольствием...   Сию  минуту>.   Он  подошел  к  прибору,  напоминающему
небольшой радиоприемник,  открыл  верхнюю  стенку,  посмотрел что-то  там,
взялся за ручку настройки.
     - Но  приказа <начать обстрел> я  не  могу  отдать  машине.  Зря  она
обстреливать не будет. Поскольку люди не боятся. Танк вступит в бой, когда
получит  сигнал  страха.  И  будет  в  дальнейшем  руководствоваться этими
сигналами. Так включать?
     Он посмотрел на генерала. Его голубые глаза светились.
     - Давайте, давайте, - сказал генерал. Он глянул на часы. - Пусть танк
немного постреляет, а потом пойдем обедать.
     Изобретатель повернул ручку. В приборе что-то пискнуло и оборвалось.
     - Готово.
     Все смотрели на танк. На полигоне было тихо.
     - Ну? - сказал полковник с челюстью. - Что-то заело, да?
     Изобретатель живо повернулся к нему:
     - Нет, все в порядке. Ничуть не заело. Но машине нужен сигнал. Она не
стреляет сейчас,  потому что это было бы безрезультатно.  Она не расходует
боеприпасы бесцельно,  как  это  часто  случается с  вашими специалистами.
Солдаты в укрытии, и снаряд в них не попадет. Необходимо, чтоб они ощущали
себя уязвимыми и боялись,  что танк их уничтожит. Одним словом, опять-таки
нужна Е-волна.  Но на сей раз Е-волна страха. Как только кто-нибудь станет
бояться машины,  она сразу откроет огонь.  Принцип тут в том,  что жертва,
если можно так выразиться, должна руководить палачом.
     - Уф-ф,  -  вздохнул майор.  -  Может быть, мы тогда все-таки сначала
пойдем пообедаем?  -  Он был самый полный здесь и больше других мучился от
голода.
     - Ладно,  -  согласился генерал.  -  Пообедаем,  а  затем приступим к
дальнейшему. Вообще-то, вещь перспективная.
     Идти  до  павильона с  двойной крышей  было  далеко.  Члены  комиссии
растянулись на добрых сто метров.  Последним шли изобретатель и  генерал с
полковником.
     - Послушайте, - сказал генерал, когда изобретатель остановился, чтобы
завязать шнурок на ботинке. - А вы ее выключили, вашу машину?
     Штатский поднял к нему бледное лицо с капельками пота на висках.
     - Она не выключается. У нее нет такого устройства.
     - Как нет? - спросил полковник с выпяченной челюстью.
     - Так. Я не предусмотрел.
     - А когда же она кончит работать?
     - Никогда.  Это  же  самозаряжающийся автомат.  Получает  энергию  от
солнечных  лучей.   Если   кончатся  снаряды,   будет   давить  противника
гусеницами. Но и снарядов довольно много.
     - Весело,  -  сказал генерал.  - А как же мы ее будем увозить отсюда,
если танк начнет отстреливаться? Как мы к нему подойдем?
     - Мы  его  и  не  увезем,  -  ответил изобретатель.  У  него никак не
ладилось со шнурком. - Он нас всех уничтожит.
     Двое помолчали, глядя на штатского.
     - Ну пойдемте, полковник, - сказал генерал.
     Они отошли на несколько шагов, и генерал пожал плечами:
     - Черт их разберет,  этих штатских. Остроумие ученого идиота? <Он нас
всех уничтожит>... К сожалению, без них теперь не обойдешься.
     - В том-то и беда, - поддакнул полковник.


                                   III

     Выпили соки, разнесенные вестовым генерала, и поговорили о погоде и о
гольфе.  Генерал высказался в  пользу тенниса.  Несмотря на свои пятьдесят
два года, он обладал отличным пищеварением, превосходным здоровьем и почти
каждый миг жизни -  даже в ходе самых серьезных заседаний в министерстве -
ощущал свое тело, крепкое, налитое, все еще жадное на движения и на пищу.
     Съели картофельный суп и  поговорили об альпинизме.  Генерал пожалел,
что  в  наше  время  молодые  офицеры  уделяют мало  внимания благородному
конному спорту. Разговаривая, он тоже постоянно ощущал свое тело, вспомнил
о  том,  как месяца три назад у  него начала побаливать поясница и  как по
совету своего врача он,  добавив несколько упражнений в  утреннюю зарядку,
излечился от этой боли.
     Съели второе и припомнили, где и как кого кормили в различных дальних
поездках,  командировках и  компаниях.  Генерал рассказал,  как одно время
было трудно со снабжением в Конго и как все время было легко со снабжением
во  Вьетнаме.  Он  единственный из  присутствующих был  участником военных
операций  в  обеих  странах,   и  несмотря  на  то  что  военные  действия
трактовались  им  прежде  всего  с  гастрономической  точки  зрения,   его
выслушали в строгом молчании.
     Изобретатель в течение всего обеда молчал, скатывая пальцами на столе
хлебные шарики.  Когда кофе был выпит и  члены комиссии закурили,  он взял
ложечку и постучал ею по чашке.
     Все повернулись к нему.
     - Попрошу минуту внимания. - Он подался вперед. - Я хотел бы сообщить
вам,  что параллельно с испытанием самозащищающегося танка я решил на этот
раз  провести еще  один небольшой опыт.  Так  сказать,  изучение реакций у
людей,  безусловно  обреченных  на  смерть.  Несколько  слов  о  причинах,
побудивших меня предпринять это скромное исследование. Дело в том, что все
вы здесь являетесь военными и,  если можно так выразиться, профессионально
связаны с  убийством.  Вот  вы,  например,  генерал,  планировали операцию
<Убийца>  и  операцию  <Петля>  в  одной  <банановой>  республике.  И  еще
несколько им подобных.  Кстати,  именно в  этой стране у меня погиб второй
сын.
     - Я выражаю вам свое сочувствие, - сказал генерал.
     Штатский отмахнулся.
     - Благодарю вас...  Итак, вы планируете войны, но они предстают перед
вами  в  несколько опосредствованном виде,  не  правда ли?  На  карте -  в
качестве планов,  приказов, смет. Такое-то количество пропавших без вести,
такое-то -  раненых,  такое-то - убитых. Одним словом, слишком абстрактно.
Так вот,  я поставил своей задачей дать вам почувствовать, что это такое -
лежать в  окопе с пулей в животе или ощущать горящий на спине напалм.  Это
будет завершением вашего образования.  Позволит вам  хоть один раз довести
начатое дело до логического конца.
     Он встал, отбросил стул.
     - Итак,  имейте в виду, что машина не выключена. Теперь старайтесь не
испугаться. Помните, что танк реагирует на Е-волну страха.
     И поспешно вышел из столовой.
     Зазвонил телефон.  Капитан - самый младший здесь по званию, блондин с
вьющимися волосами - автоматически потянулся к аппарату.
     - Капитан у телефона.
     Всем был слышен голос сержанта-артиллериста в трубке.
     - Извините,  мы  уже можем выйти,  сэр?  То  есть мы уже выходим,  но
выключена ли эта штука?
     - Можете,  -  сказал капитан. - Пообедайте, и чтоб через полчаса быть
на месте.
     Он положил трубку на рычаг,  тупо уставился на нее, затем губы у него
шевельнулись, испуг мелькнул в глазах, и он схватил трубку опять.
     - Эй,  сержант!  Кто там есть! Эй! - Он кричал так громко, что вены у
него на шее набухли. - Эй, сержант!
     Он опустил трубку и растерянно посмотрел на присутствующих.
     - Пожалуй,  этим нельзя выходить,  раз такое дело.  А? - Он вскочил и
выбежал из павильона.
     Остальные тоже встали.
     Солнце заливало остров отчаянной жаркой белизной.  Все как бы плыло в
голубоватом мареве,  в  отблесках океанской равнины.  По песку от блиндажа
шагали две фигурки.
     - Эй,  сержант!  -  закричал капитан.  -  Эй, опасность! - Он замахал
руками в  тщетной надежде,  что  артиллеристы поймут эти  знаки как приказ
вернуться в блиндаж.
     - Минутку, - сказал полковник. У него отвисла челюсть. - А мы?
     Генерал с  салфеткой в  руке посмотрел на него.  Он побледнел,  и эта
бледность как  бы  передалась всем.  Полковник вдруг  сорвался с  места и,
согнувшись, с быстротой, почти непостижимой, бросился к зарослям бамбука.
     А  в  следующий момент раздался резкий свист.  Сверкнуло пламя,  звук
выстрела и  грохот разрыва слились в  одно.  Горьковато,  напоминая войну,
беду, несчастье, пахнуло пороховым дымом.


                                    IV

     Полковник,   раненный  осколками,   сидел  в   окопе,   сжавшись,   и
прислушивался к рычанию танка неподалеку.
     Полковника трясло.  Он всхлипывал, и слезы катились по его худощавому
лицу  с  мужественной челюстью.  Он  плакал не  от  боли.  Обе  раны  были
несерьезны и  перестали мучить  сразу  после  первого  шока.  От  обиды  и
переполнявшей ненависти.  Ему  было  сорок лет,  он  ни  разу  в  жизни не
совершил  ничего  предосудительного.  Всегда  слушал  указания начальства,
никогда не пытался внести в мир что-нибудь новое,  свое. Он был безупречен
со своей точки зрения,  и  вдруг оказалось,  что руководители предали его.
Танк, предназначавшийся для других, гнался теперь за ним.
     Его трясло от злобы и  обиды.  Первым из членов комиссии,  стоявших у
входа в павильон,  он сообразил, что случилось, и как зверь, не рассуждая,
бросился в заросли. Полковник слышал взрыв позади, слышал, как два снаряда
ударили по артиллеристам,  которые тоже,  видимо,  испугались. Он видел из
кустарников, как одиночный снаряд вдребезги разбил и утопил катер у берега
вместе  с  сидевшим там  мотористом,  который при  первой же  тревоге стал
поспешно заводить двигатель.
     А потом машина начала охоту за ним.
     Полковник непрерывно двигался,  прыгая из ямы в яму,  и несколько раз
ему удалось ускользнуть от прямых попаданий.  Потом он сообразил, что надо
попытаться попасть в  мертвую зону -  туда,  где наклон орудия не позволит
машине достать его  выстрелом.  Ему  удалось приблизиться к  танку,  и  он
спрыгнул в  окоп.  Танк был теперь метрах в  тридцати от него и не стрелял
более - серая глыба на фоне неба.
     Полковник знал - машина не стреляет лишь потому, что он понимает, что
в него нельзя попасть. В том-то и заключалась дьявольская сила изобретения
- жертва должна была командовать палачом.
     Полковник  закусил  губу  и  выглянул  из-за  бруствера.  Танк  стоял
неподалеку, спокойный, равнодушный. Люк для танкистов был заварен. И фары,
помещающиеся обычно под  башней по  обеим сторонам люка,  тоже были сняты.
Это неживое существо не нуждалось в том,  чтоб видеть дорогу перед собой -
его вели мысли и страхи тех, за кем он охотился.
     Низколобый, приплюснутый, серый, танк ждал...
     Полковник  всхлипнул  еще  несколько  раз.   Здесь  он   находился  в
сравнительной безопасности, и ему злорадно подумалось, что лишь его одного
осенило бежать не от машины,  а  к ней...  Потом он вяло сказал себе,  что
генерал и все другие просто не успели сообразить,  куда бежать.  Их снесло
первым выстрелом.
     Он оглянулся в сторону разрушенного павильона,  затем снова посмотрел
на танк,  и вдруг в голову ему пришла мысль о гусеницах. Ведь изобретатель
говорил, что танк может использовать и это.
     И тотчас танк зарычал,  гусеницы послушно пришли в движение, и машина
рванулась вперед.
     Полковник  упал  на  дно  окопа.  Танк  приблизился,  рыча,  гусеницы
показались над  бруствером,  смяли  его  и  легли на  противоположный край
окопа. Брюхо машины было теперь как раз над головой полковника. Он сжался,
стараясь сделаться как можно меньше,  и  затем с облегчением подумал:  <Не
достанет>.
     И тотчас мотор умолк.
     <А если он начнет вертеться?> - спросил себя полковник.
     Мотор взревел,  гусеницы двинулись, и танк стал вертеться над окопом,
стараясь разрушить его.  Но стенки окопа были достаточно прочны, укреплены
балками,  и  полковник с  облегчением сказал себе,  что из этого ничего не
выйдет.  Он  не успел додумать эту мысль до конца,  как мотор выключился и
танк остановился.
     Ужасно! Полковник скрипнул зубами.
     Было  тихо,  как  будто  остров уже  совсем вымер.  Полковник пощупал
плечи.  Кровотечение остановилось,  рана не болела.  Жара усиливалась.  Не
хватало воздуха,  пот катился по лбу полковника,  спина взмокла.  Лежа, он
видел,  как  постепенно меняет цвет и  вроде как  бы  сгущается небо.  Оно
становилось синее и одновременно чуть краснело.
     Полковник стал  размышлять,  иногда прерывая свои  мысли  судорожными
всхлипываниями.  <Ну  хорошо.  Вот  он  лежит теперь.  Но  как долго можно
выдержать это?  На военной базе,  откуда они прибыли,  вероятно,  хватятся
через какое-то время. Но не скоро. Вся операция так засекречена, что никто
толком и  не знает,  где они и когда должны вернуться.  Комиссия вообще не
подчинена командующему этой ближайшей базы. Он будет сначала связываться с
министерством в столице, начнутся переговоры, поиски нужных людей, полетят
радиограммы, и, может быть, недели через две сюда прибудут катера... Через
две недели! А ему и двух суток не выдержать без пищи и воды.
     И  даже  если он  выдержит.  Что  тогда?..  Вот  пришла помощь,  люди
высадились,  ходят по острову.  Пока еще они не понимают, в чем дело, пока
не боятся танка,  им ничто не грозит...  Вот к  нему подошел человек.  Он,
полковник,   сообщает,   что  танк  держит  его  здесь  в  окопе.  Человек
моментально пугается,  в  тот же миг танк начинает пальбу и  расстреливает
всех приехавших.
     Но  можно  сделать иначе.  Ничего  не  говорить про  танк,  а  просто
приказать,  чтоб ему дали в  окоп рацию.  А затем с ее помощью связаться с
базой, объяснить, в чем дело. Но конечно, приехавшие все равно почувствуют
что-то неладное. Они бросят его и смоются>.
     <Нет,  -  сказал он себе,  -  это не выход.  Уже не говоря о том, что
прихода катеров ему ни за что не дождаться>.
     Он еще раз с ненавистью подумал о генерале -  уж с тем-то,  наверное,
все кончено. И поделом. Нельзя же быть такой шляпой.
     Полковник посмотрел на днище танка над ним. Эх, если бы была граната!
     Танк вдруг ожил, мотор включился.
     Но ведь нет гранаты.
     Мотор выключился.
     Проклятье!..  А что, если вылезти из окопа позади машины и пробраться
к башне? Полковник стал на четвереньки, осторожно приподнял голову. Только
бы танк не отъехал и не развернулся!
     Двигатель сразу зарычал, танк отъехал и, лязгая, развернулся.
     Полковник застонал и сел на дно окопа. Безвыходно.
     Он посмотрел на машину. А что, если она сейчас отъедет, оставит между
ним и собой достаточное расстояние и  тогда  произведет  выстрел?  Окоп-то
ведь  не спасет.  Он подумал об этом и тотчас схватился за голову.  Нельзя
было об этом думать!  Нельзя,  потому что танк вздрогнул, взревел и задним
ходом,  грохоча,  покатил прочь. В том-то все и дело было, в том-то и весь
ужас,  что машина делала как раз то, чего ты боишься, чего не хочешь, чтоб
она делала.
     Придерживая рукой плечо, полковник вскочил. Он знал, что вопрос жизни
для него -  не отставать. В ту самую минуту, когда он поймет, что танк уже
может стрелять по нему и испугается, машина выстрелит.
     Танк наращивал скорость,  и  полковник побежал за  ним.  Все годы его
комфортабельной жизни,  все  годы  занятий спортом должны были вложиться в
этот бег.
     Танк пошел быстрее,  прибавил скорость, потому что полковник подумал,
что ведь он может и прибавить...


     Толстого майора и генерального вестового разорвало в клочья первым же
выстрелом.
     Капитан,  ему  было  всего  двадцать девять  лет,  получил  несколько
тяжелых ран сразу.  Но страха он не испытывал, и это исключило возможность
новых выстрелов по нему.  Он лежал на песке,  исходя кровью,  придавленный
упавшей крышей павильона.  Он думал только о жене и о своих двух девочках.
С поразившей его самого ясностью он рассчитал,  какова будет пенсия семье:
для этого следовало учесть и срок службы,  и звание,  и род войск,  и даже
обстоятельства  гибели  -  в  полевых  или  не  полевых  условиях.  Пенсия
получалась достаточная,  это успокоило его. Затем ему пришло в голову, что
даже хорошо,  что испытания не удались. Если бы такая штука вошла в мир, в
конце концов могло бы дойти и до его девочек.
     <Уж лучше я>,  -  подумал облегченно и с последними проблесками мысли
сказал себе,  что где-то в самом начале пошел, вероятно, не той дорогой. В
глазах  у  него  поплыли радужные круги,  обескровленный мозг  уже  ощущал
недостаток кислорода, и капитан заснул навсегда.
     А генерал умирал медленно. Первым его ощущением после шока была боль.
Он  даже  не  понимал,  куда  ранен,  боль  пронизывала все  тело.  Как  и
полковник,  он резко ощутил несправедливость случившегося.  Ведь он же был
не из той касты, не из тех, кого надо было и можно было убивать.
     Затем боль ушла, но вместо нее явились бессилие и какая-то ужаснувшая
его муторность.  Она все росла, и генерал даже чуть приподнял голову, чтоб
приказать этому прекратиться.
     Он приподнял голову и увидел изобретателя,  который присел возле него
на корточки. Лицо этого человека было спокойно и как всегда равнодушно. Он
протянул руку и положил что-то на грудь генералу.
     - Медаль,  -  сказал он. - Медаль <За заслуги>, которой был посмертно
награжден мой сын в шестьдесят пятом году. Вы сами вручили ее мне.
     Медаль давила,  как гора.  Генерал не  понимал слов изобретателя,  он
просто чувствовал, что не может, ну просто не может так дальше, потому что
с  каждой секундой все  росла  и  уже  совершенно нестерпимой делалась эта
муторность.  Генерал ни  разу в  жизни не  был ранен,  ни разу его даже не
оперировали.  Он не знал,  что примерно так, ужасаясь и страдая, умерли те
тысячи людей,  смерть которых он планировал прежде,  и примерно так должны
были бы умереть, согласно его новым проектам, миллионы.
     Изобретатель некоторое время  смотрел на  умирающего генерала,  затем
поднялся,  разыскал в  развалинах павильона свой  чемодан,  вынул  ласты и
побрел к берегу.  Он слышал рев танка где-то вдалеке,  но не оборачивался.
Собственное существование было ему безразлично.  Он  ощущал внутри ужасную
пустоту.  Пустоту,  которую можно чувствовать, когда сделал уже решительно
все, что еще в жизни собирался сделать...


     Полковник гнался за  танком.  Тот все увеличивал скорость,  и  настал
миг, когда полковник понял, что теперь уже все равно - не хватало воздуха,
легкие жгло пожаром,  а  сердце так  стучало в  грудной клетке,  что удары
отзывались по всему телу.
     Он прошагал, шатаясь, еще десяток метров и остановился. Пусть!
     И танк тоже остановился. Это было как чудо.
     Жажда жизни тотчас снова вспыхнула в сознании полковника,  придав ему
новые силы.  Он пошел было вперед,  а затем остановился,  сообразив,  что,
поскольку здесь  поблизости нет  никакого  укрытия,  танк  может  попросту
раздавить его гусеницами.  Он застонал в  отчаянии,  стараясь отогнать эту
мысль, вытравить ее из мозга. Он затряс головой, зажмурил глаза и услышал,
как зарычал двигатель внутри ожившей стальной глыбы...


     Изобретатель плыл,  мерно выбрасывая вперед руки.  У  него была мысль
добраться до соседнего острова.  О том,  что будет дальше,  он как-то и не
задумывался.  Он  все еще был наполнен бесконечными дебатами в  накуренных
кабинетах,   резолюциями  всевозможных  инстанций,   указаниями,  сметами,
планами.  В  его  ушах  все  еще  звучали  сегодняшние  выстрелы  и  стоны
умирающих.
     Но постепенно это уходило.
     Волны,   журча,   обтекали  его.  Опуская  голову,  он  видел  полосы
солнечного света.  Они  колебались в  такт движению пенных гребней прибоя,
яркие у поверхности и гаснущие внизу.  Стайки макрелей невесомо парили под
ним,  затем вдруг поворачивали все разом,  как будто заранее сговорившись,
сосчитав до  трех,  и  исчезали в  том  общем жемчужно-зеленоватом сиянии,
которым был пронизан у поверхности ток вод.
     Важно, неторопливо двигались медузы,  похожие на  яркие,  с  оборками
старинные зонтики. Какая-то река - странная серебристая полоса, движущаяся
во всех своих частях сразу,  - струилась  в  океане,  в  стороне.  Человек
подплыл к ней и замер.  То были рыбы,  не известные ему,  крупные. Их были
тысячи,  а может быть, и сотни тысяч. Они возникали из синего мрака, снизу
светящиеся,  сверкающие  неповторимыми  оттенками  фиолетового и палевого,
возникали  ряд  за   рядом   бесчисленные,   бесшумные,   сосредоточенные,
поворачивали  в  одном  и  том же месте и уходили опять в бездонную глубь.
Какие тысячи километров они уже прошли,  двигаясь, быть может, от поросших
лесом  берегов  Африки  или  с другой стороны - от саргассовых водорослей,
через пиратские моря мимо Антильских островов,  Гаити и Пуэрто-Рико?  Куда
они стремятся теперь и почему именно эту точку избрали для поворота?
     Зачем они так щедро прекрасны в изобилии своего светящегося хода?
     Изобретателю подумалось,  что хотя уже нет в живых его детей, но ведь
есть еще и другие дети.  Любопытные глаза,  глаза, которым так хотелось бы
увидеть чудеса морей,  лесов и  городов...  Может быть,  еще есть для чего
жить?
     Он вдруг подумал, достаточно ли отплыл от острова. Не достанет ли его
выстрелом собственная машина?
     Изобретатель поднял голову,  и  в  ту  же секунду пронзительный свист
ввинтился в воздух.


                                    V

     За  ночь  на  острове  поработали над  трупами  муравьи  и  крабы.  С
наступлением дневной жары они исчезли, а на следующую ночь опять принялись
за  дело  так  споро,  что  к  утру  на  песке остались лишь  белые кости.
Постепенно собирался тайфун,  он  ударил  на  третьи  сутки  после  гибели
комиссии.  Первыми же порывами ветра унесло остатки павильона -  строители
поставили его на открытом месте,  а не в низине,  как индейцы свои хижины.
Гнулись пальмы,  бешеный ветер  передвигал дюны.  Потом  тайфун  унесся  к
берегам материка,  пальмы выпрямились,  и от всего,  что привезли военные,
остался лишь танк, полузасыпанный песком.
     Вернулись жители деревни.  Пока не наскучило, дети лазили на странную
тяжелую глыбу, внутри которой, притаившись, механический мозг ожидал, чтоб
пробудиться, импульсов ненависти и страха.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север Феликсович ГАНСОВСКИЙ
   СТАЛЬНАЯ ЗМЕЯ

                                 Рассказ



     Иногда приходится удивляться тому,  насколько тесно  история жизни на
Земле (и  ранняя история человека,  в  частности) связана с  особенностями
существования того или иного биологического вида. Есть такая точка зрения,
например,  что, если бы на Американском материке до прихода белых водилось
какое-нибудь  крупное копытное,  подобное лошади,  индейцы не  так  сильно
отстали  бы  в  своем  развитии  от  Европы.   И  тогда  первые  испанские
колонизаторы,  высадившиеся в Новом Свете,  нашли бы там цивилизацию, лишь
совсем немного уступавшую их собственной.
     Или, скажем,  стальная змея.  Еще более разительный пример.  Будь это
морское  чудовище  приспособлено  к  жизни на небольших глубинах,  порядка
трех-пяти метров,  вся ранняя история  человечества  пошла  бы,  возможно,
несколько  другим  и  замедленным  путем,  так  как нескольких тысяч таких
тварей было бы совершенно довольно,  чтобы отбить у первобытного  охотника
желание приближаться к большим водоемам. А это на какой-то срок отодвинуло
бы освоение морей.
     Впрочем,  все это рассуждение имеет цену только применительно к самым
первым  этапам  истории  человечества.  Теперь,  при  современной технике,
людям,  конечно,  ничего не стоило бы справиться со стальными змеями, даже
если бы  чудовище поднялось на поверхность океана в  массовых количествах.
Может  быть,  пришлось  бы  временно  отказаться  от  использования мелких
деревянных судов.  Пожалуй,  возникла бы  необходимость как-то обезопасить
население  приморских городов.  Но  так  или  иначе,  схватка  человека  с
anguilla loricatus сейчас  может  окончиться только быстрой и  решительной
победой человека.
     В доисторические времена людям пришлось бы труднее...
     Вообще  обстоятельства  нападения  чудовищ  на  Ленинград  достаточно
интересны, чтобы о них стоило рассказать.
     Уже  впоследствии  животное  было  названо  anguilla  loricatus,  что
означает <панцирный угорь>.  В те дни, когда оно впервые вынырнуло в Неве,
все называли его змеей или стальной змеей.
     Мнения о количестве животных,  совершивших свой набег на берега Невы,
все  еще  колеблются.  В  журнале <Природа> кандидат биологических наук В.
Гусенок утверждает в  своей статье,  что  змеи (мы  так  и  будем называть
панцирного угря для краткости) появились в  Ленинграде в  количестве шести
особей.   Автор,   однако,  не  берет  во  внимание  того,  что  отдельные
свидетельства о появлении животных отстоят одно от другого на целые сутки.
Так,   например,   первые  две  змеи  были  зарегистрированы  на  пляже  у
Петропавловской крепости днем 8 июня,  третья -  на следующий вечер в доме
на  Греческом  проспекте.   Учитывая  большую  подвижность  твари,   можно
предположить,  что  мы  имели дело с  одним и  тем же  экземпляром.  Число
четыре,   приведенное  в  последнем  выпуске  <Ученых  записок>  Института
океанологии,  представляется более близким к истине.  Но вернее всего было
бы  предположить,  что только три стальные змеи приплыли в  Ленинград.  Во
всяком случае,  только три их и попали в руки людей: одна - убитая старшим
сержантом милиции Зикеевым,  вторая -  та,  которую облила серной кислотой
уборщица в  Молочном институте в  городе Пушкине,  и  третья -  сдохшая от
неизвестных причин и найденная на том же Петропавловском пляже.
     Два  экземпляра  змеи  находятся  сейчас  в  Ленинграде.   Один  -  в
Зоологическом  музее,   другой  -  на  кафедре  ихтиологии  биологического
факультета ЛГУ.  Кафедра хотела оставить у себя и третью змею, но ее после
длительной и  деликатной борьбы  пришлось отдать в  Институт океанологии в
Москве.
     Лучше  всего  сохранился университетский экземпляр,  так  как  в  ЛГУ
попала  змея,   обнаруженная  на   пляже.   У   экземпляра,   доставшегося
Зоологическому музею,  голова  несколько  повреждена  пулей  из  пистолета
Зикеева.  А в Москве хранится,  собственно говоря,  только скелет anguilla
loricatus, так как его-панцирь и внутренние органы разъедены кислотой.
     Число  пострадавших  от   нападения  чудовищ  точно  не  установлено.
Предполагают,  что ранены были десять или одиннадцать человек, причем сюда
нужно  включить и  тех,  кто  получил ушибы во  время памятного бегства на
пляже.
     Убит был, как известно, один человек.


     Мы уже писали,  что первая встреча ленинградцев со змеями произошла 8
июня. Над городом в тот день установилась великолепная ясная погода, и так
как  голубого неба  не  видели  уже  целую  неделю,  желающих позагорать у
Петропавловской крепости оказалось очень  много.  С  самого  раннего  утра
трамваи  и   автобусы  через  каждые  пять-шесть  минут  высаживали  возле
университетского общежития целые толпы ленинградцев.  К  одиннадцати часам
на  пляже были разобраны все сдающиеся напрокат шезлонги и  зонтики,  и  в
мужской раздевалке не осталось свободных мест.
     Одним из  дежурных на  станции Освода был  в  тот  день  Саша  Комов,
восемнадцатилетний парень,  мускулистый и  ловкий.  В  его  задачу входило
следить,  чтобы купающиеся не заплывали за линию буйков, в двадцати метрах
от берега, где на Неве начинается большая глубина. С этим Саша справлялся,
катаясь вдоль буйков на шлюпке.
     Слева от  него все время раздавался ровный разноголосый шум пляжа,  в
котором  сливались  разговоры,   выкрики,   звуки  песенок,   передаваемых
радиоузлом.  Справа было  тихо  и  спокойно.  Со  стороны Дворцового моста
доносился смягченный расстоянием звон трамваев,  и за катящейся,  блещущей
под  солнцем гладью могучей реки  видны  были  подернутые жаркой синеватой
дымкой дворцы на противоположном дальнем берегу.
     Саше   было   скучно,   но   купающиеся,   как   назло,   вели   себя
дисциплинированно,  и  никто  не  пытался  вырваться за  буйки  на  речной
простор.  Саша только лениво пошевеливал веслами, чтобы течение не отнесло
его к Малой Невке.
     В  двенадцать часов он  решил,  что  подгонит сейчас шлюпку к  базе и
отдаст ее приятелю.
     Когда он  уже миновал заборчик,  отделяющий на берегу платный пляж от
базы Освода, за его спиной вдруг раздался пронзительный, очень болезненный
и испуганный крик.
     Саша мгновенно обернулся и метрах в двадцати от себя увидел над водой
искаженное болью  лицо  мужчины  лет  сорока.  Мужчина  отчаянно боролся с
чем-то находящимся под водой.
     Комов  сделал энергичный гребок и  тотчас очутился около  утопающего.
Мужчина как  раз  скрылся под  водой,  затем сразу вынырнул.  Саша  уперся
коленом в борт, схватил мужчину под мышки и разом втащил его в шлюпку, так
что  она  слегка зачерпнула левым бортом.  В  этот момент ему  показалось,
будто вокруг пояса мужчины в воде обвился кусок стального троса.
     На  берегу,   на  территории  базы,  уже  стояли  начальник  местного
отделения Освода  Николай  Григорьевич Кусков  и  дежурный  врач  в  белом
халате.
     Утопающий хрипел, хватаясь за Сашу. От мужчины сильно пахло спиртным,
и Комов решил,  что он попросту выпил и в таком виде полез купаться.  Саша
попробовал усадить  мужчину  на  среднюю  скамью,  но  тот  так  страшно и
протяжно застонал, вцепившись в своего спасителя, что Саша даже растерялся
на мгновение.
     В  этот  момент  к  нему  на  помощь  пришла другая шлюпка,  и  через
несколько секунд он  был уже у  берега.  Не перестававшего стонать мужчину
быстро перенесли в будку,  где у осводовцев хранится всевозможное лодочное
снаряжение, и положили там на дощатый пол.
     Все  это,  вместе взятое -  от  первого крика  мужчины до  того,  как
пострадавший очутился в  будке,  -  заняло так мало времени,  что на пляже
почти никто и  не заметил случившегося.  Два или три человека из тех,  кто
нежился на песке совсем рядом с  заборчиком,  отгораживающим пляж от базы,
поднялись и подошли к ограде. Но осводовцы тотчас отогнали любопытных.
     Мужчина,  лежавший на полу в будке,  быстро бледнел.  На губах у него
появилась пена,  вокруг пояса выступила кровавая полоса. Он силился что-то
объяснить, но у него получался только прерывистый хрип.
     Врач  послушал  пульс  пострадавшего,   поднял  голову,   тревожно  и
недоумевающе посмотрел на начальника Освода и предложил немедленно вызвать
<Скорую помощь>.
     Пока ее  вызывали,  Саша сказал начальнику,  что видел в  воде что-то
похожее на стальной трос.
     - Серьезно, Николай Григорьевич, что-то такое было, - подтвердил он в
ответ на недоверчивый взгляд Кускова. - Честное слово!
     Оба знали, что в этом месте на дне не может быть никаких тросов.
     - Ну давай поглядим, - сказал Кусков.
     Взяв с  собой багор,  они уселись в шлюпку,  и Саша выгреб туда,  где
вытащил мужчину.
     Вода в  Неве вообще чистая и  прозрачная,  но в  этом месте летом она
всегда бывает взбаламучена купающимися и мутнеет от поднятой со дна глины.
     Саша и  начальник некоторое время всматривались в воду,  затем Кусков
взял багор и опустил его со шлюпки.
     Обо всем, что случилось потом, они впоследствии рассказывали немножко
по-разному.
     Так или иначе, багор вдруг оказался с силой выдернутым из рук Кускова
и  переломленным пополам.  В двух метрах от шлюпки (Саша утверждал,  что в
одном) вынырнула небольшая - размером в теннисный мяч - голова с разинутой
пастью,  переходящая в змеиное туловище. Змея ушла под воду, и в следующий
момент находившиеся в  шлюпке ощутили резкий удар в  борт.  Бортовая доска
лопнула,  как  спичка,  и  в  пролом вместе с  хлынувшей водой просунулась
голова чудовища.  Тварь повела маленькими глазками,  как бы  озираясь*,  и
метнулась к юноше.  Саша, еще не поняв как следует, что произошло, увидел,
как  у  него на  бедре в  раскрытой ране розовеют мышцы и  как  их  быстро
покрывает выступившая из кровеносных сосудов кровь.
     _______________
          * Как показали исследования,  панцирный  угорь,  подобно  многим
     глубоководным, видит плохо. Взамен зрения у него развита своеобразная
     способность  к  радиолокации.   Животное   испускает   радиоволны   и
     улавливает их отражения.

     Змея подняла голову,  затем тело ее  переломилось.  С  силой парового
молота она ударила носом в противоположный борт,  проломила его с такой же
легкостью, что и первый, и ушла в пролом.
     Шлюпку  быстро  заливало.  Кусков схватил весла,  брошенные Сашей,  и
несколькими сильными гребками пригнал судно к берегу...
     Пляж между тем продолжал жить своей обычной жизнью. Загорающие играли
в шахматы и в козла, болтали или просто молча поджаривали спину и живот. У
Трубецкого бастиона медно-красные и  коричневые богатыри делали  сальто  и
поднимали друг друга на вытянутых руках.  Бойко торговали мороженщицы.  По
самому бережку,  осторожно перешагивая через руки и ноги,  бродил дежурный
милиционер в полной форме,  в тяжелых, как гири, русских сапогах и свистел
тем купальщикам, которые начинали в воде играть в волейбол.
     И надо всем этим плыла затасканная и давно уже всем надоевшая мелодия
<Утомленное солнце тихо с морем прощалось...>
     Около  четверти  первого  тягучий  ритм  танго  вдруг  прервался,   и
отдыхающие услышали взволнованный, запинающийся тенорок:
     - Товарищи! Внимание!.. Просьба всем немедленно выйти из воды. В Неве
обнаружена змея.
     Это был голос техника радиоузла...
     Теперь,  чтобы  дальнейшие события  стали  читателю  совершенно ясны,
необходимо дать более подробное описание места действия.
     Пляж у  Петропавловской крепости,  или,  как  его фамильярно называют
ленинградцы, Петропавловка, расположен у крепостной стены напротив Зимнего
дворца через Неву.  Сама  крепость стоит на  островке,  который отделен от
суши узким,  но достаточно глубоким Кронверкским проливом.  Тот, кто хочет
попасть  на  пляж  с  Петроградской стороны,  должен  подойти к  проливу с
проспекта Добролюбова,  например,  и  пересечь его  по  деревянному мосту.
Тогда  слева  он  будет видеть наполовину спрятавшееся в  зелени старинное
кирпичное здание арсенала (кронверка,  как он  назывался во  времена Петра
I),  справа,  внизу на канале, - шлюпки и катера учебной станции Освода, а
прямо перед ним будут стены крепости,  а за ними бывший пустырь, который в
последние годы  прибран и  украшен газонами.  На  пустыре стоит роща очень
высоких  развесистых  старых  ив,   которые  с  противоположной  Дворцовой
набережной  и  от  Ростральных колонн  смотрятся  как  великолепное густое
зеленое пятно на фоне старинных крепостных стен и зданий.
     Берег пустыря на  Большой Невке называется диким пляжем.  Отсюда-то и
приплыл подвыпивший гражданин, первым подвергшийся нападению змеи. Платный
пляж начинается там,  где стены крепости почти вплотную подходят к воде, и
отделен от  дикого  заборчиком.  Спасательная станция Освода  находится на
стыке двух пляжей и обслуживает оба...
     Нечего и говорить о том,  что призыв, раздавшийся из репродукторов на
пляже, произвел действие, обратное тому, на какое был рассчитан.
     Тотчас после слов диктора количество купальщиков возросло чуть ли  не
вдвое.  Даже те,  кто  только что  вышел на  песок,  замерзнув в  холодной
невской воде, кинулись обратно <ловить змею>.
     Пожалуй,  только матери на  всякий случай подозвали к  себе маленьких
детей.
     Но из радиоузла,  где место техника занял Николай Григорьевич Кусков,
продолжало раздаваться:
     - Приказываю немедленно выйти из воды! Опасность очень велика. Только
что  с  тяжелыми ранениями отправлены на  <скорой помощи> два  человека...
Приказываю немедленно выйти из воды...
     Постепенно пляж  начал прислушиваться.  Выкрики и  шум  прекратились.
Неожиданно стало тихо.
     И  в  этой  тишине вдруг раздался испуганный крик.  Несколько девушек
шарахнулись в  стороны  от  парня,  лицо  которого  болезненно исказилось.
Парень,  сильно хромая,  поспешно выбрался на берег. С ноги у него, пониже
колена, стекал широкий рукав крови.
     На берегу его,  сопровождаемого любопытными и  испуганными взглядами,
подхватила сестра из медпункта и увела за павильон газированных вод.
     Первыми из воды выбежали девушки,  за ними нехотя потянулись и парни.
Те,  кто на пляже ничего не знал о случившемся,  видели, что люди напротив
павильона вышли на песок, и просто последовали их примеру. Через несколько
минут на всей протяженности платного пляжа в воде не осталось уже никого.
     Люди  стояли  молча,  в  напряженной необычной тишине и  с  тревожным
ожиданием смотрели на воду.
     Тогда и появилась первая змея.
     Над мелкой рябью возникла голова на  тонком  серо-стальном  туловище.
Скрылась и вынырнула у самого берега.
     Кто-то  охнул.  Люди  стали  постепенно отступать  от  воды,  образуя
широкий полукруг.
     Голова змеи качнулась.  Тварь сделала какое-то  быстрое движение и  в
следующий момент очутилась на песке.
     Теперь ее было видно всю.  Длинное,  около трех метров, тело толщиной
примерно четыре  сантиметра.  Голова  по  толщине почти  не  отличалась от
туловища. По всей длине спины невысоким гребнем выступал плавник.
     Змея упала на  песок,  вытянувшись как  палка или  даже как  стальной
длинный и  совершенно прямой шест.  Затем  этот  шест  переломился в  двух
местах (не  перегнулся,  а  именно переломился),  задняя часть  уперлась в
песок, и животное прыгнуло, но не вперед, как можно было ожидать по общему
направлению его движения, а несколько в сторону.
     Полукруг людей еще более расширился.  Передние отступили,  а  задние,
жаждавшие  увидеть,   что  происходит,   продолжали  нажимать.  Получилась
небольшая давка.
     Неожиданно юноша  с  копной кудрявых волос над  выпуклым широким лбом
шагнул  из  круга,  бросился к  змее  и  схватил ее  пониже головы.  Тварь
дернулась с  огромной силой,  и юноша (студент университета Федор Коньков)
полетел в толпу. У него были вывихнуты кисти рук.
     Сразу  несколько парней  кинулись к  змее,  и  на  мгновение она  вся
скрылась под  массой загорелых мускулистых тел.  Но  только на  мгновение.
Через секунду все парни с различными ушибами были отброшены от чудовища.
     Один из  осводовцев выскочил из  круга,  ударил змею багром,  но  это
окончилось ничем,  так как багор полетел в одну сторону,  а осводовец -  в
другую.
     После   этого   внимание  чудовища  привлекла  стойка   зонта.   Змея
переломилась,  с  размаху ударила носом по стойке и срезала толстую жердь,
как ножом.
     В ней была какая-то непобедимость, в этой твари. Она даже не казалась
живым существом,  а  чем-то бездушным и  именно в  силу этой бездушности -
совершенно неуязвимым.  (Можно понять тех,  кто ее испугался.  Представьте
себе вдруг оживший и взбесившийся железный рельс,  настроенный враждебно к
людям и разрушающий все вокруг.)
     Расправившись со  стойкой зонта,  змея  опять  подняла голову,  слепо
тычась в воздух и как бы прислушиваясь к чему-то.
     И вот тогда на пляже началось волнение.
     До  этого  люди  в  каком-то  странном оцепенении глядели,  как  змея
расправляется с  теми,  кто  пытается ее  схватить.  Все  молчали.  Только
милиционер,  пробиваясь сквозь стенку любопытных и еще не зная, на что они
смотрят, бодро покрикивал: <Разойдись, граждане! Распределяйся равномерно,
не мешай отдыхающим!>
     Но срезанная,  как бритвой,  стойка пробудила толпу. Раздался женский
крик. Стена людей дрогнула, и народ двинулся от чудовища.
     Это и  было то памятное отступление с пляжа,  о котором его участники
впоследствии вспоминали со стыдливой улыбкой.
     Большая часть  людей  пошла вправо от  фасада крепости -  к  выходу с
пляжа.   Несколько  человек  пустились  было  бегом,  но  более  спокойные
остановили их, и панике не дали распространиться.
     Миновав заборчик,  отделяющий платный пляж от дикого, люди растеклись
по газонам у Кронверкского пролива на пустыре.
     Те,  кто пошел направо, сгрудились в узком пространстве между водой и
крепостной стеной.  Они-то и  видели,  как напротив павильона газированных
вод на берег выползла вторая змея.
     Недоумевающий милиционер тоже  был  увлечен толпой и,  роняя и  вновь
подбирая фуражку, тщетно выспрашивал, куда вдруг заторопились отдыхающие.
     Не пострадал и  никто из детей.  Взрослые подхватывали их и торопливо
уносили.
     Через  минуту  или  две  пляж  опустел.   На  песке  остались  только
опрокинутые шезлонги,  брошенные пиджаки, платья, шахматные доски, женские
туфли и всякая мелочь вроде гребешков и портсигаров.
     Люди ушли опять-таки молча. Пожалуй, те, кто видел змею, были слишком
ошеломлены. Ошеломлены тем вызовом, который эта тварь сделала человеку.
     Прошло около получаса,  прежде чем  первые смельчаки в  трусиках и  в
купальных костюмах начали  осторожно перебегать от  заборчика на  середину
пляжа,  опасливо осматривая песок  и  тревожно оглядываясь на  недавно еще
столь мирную гладь Невы,  и  подбирать свои ботинки и брюки.  Самым первым
был,  впрочем,  все-таки милиционер. Ему наконец растолковали, в чем дело.
Он  поправил портупею,  проверил,  верно ли  сидит фуражка на  голове,  и,
придав лицу  официальное выражение,  твердым строевым шагом  направился на
пляж.
     Было похоже,  что он собирается воздействовать на змей параграфами из
<Обязательного постановления Ленсовета о  поведении граждан в общественных
местах>.
     Милиционер-то и сообщил всем остальным, что чудовища исчезли.
     На  газонах  у  Кронверкского  канала  все  время  росла  возбужденно
переговаривающаяся толпа. С трамваев и автобусов сходили все новые и новые
желающие  позагорать  и  останавливались у  поваленного  заборчика,  чтобы
выслушать историю о нападении змей.
     Пострадавшие были  быстро  увезены <скорой помощью>,  машины  которой
несколько раз с надрывным гудением пробирались через толпу.
     Появился взвод милиционеров,  которые с  револьверами стали у воды на
всем протяжении платного пляжа.
     А за каналом,  всего в ста метрах от того места,  где только что было
ранено несколько человек, позванивая, катили трамваи, кондуктора объявляли
название следующей остановки -  <Зоологической>,  и  город  еще  ничего не
подозревал.
     Странно,  но  все те,  кто ушел от  змей с  платного пляжа,  на диком
почему-то чувствовали себя совершенно спокойно.  Это был какой-то массовый
гипноз.  Люди -  некоторые еще  держали в  руках ненадетые части туалета -
оживленно переговаривались,  и никому не приходило в голову, что чудовищам
в  конце концов все  равно,  платный пляж  или  бесплатный,  и  они  могут
выползти на берег в любом месте.
     Но  вдруг  смуглая  девушка,  которая  гребешком  расчесывала влажные
черные волосы,  прекратила это занятие и  испуганно уставилась в  какую-то
точку на поверхности зеленоватой воды канала.  Стоявшие рядом заметили это
и, хотя ничего не было видно, стали с тревогой переглядываться.
     Сознание опасности разом  овладело толпой.  Разговоры умолкли как  по
команде. Настала полная тишина.
     Но никакого волнения на этот раз не было. Торопливо, но спокойно люди
потянулись через  мостик.  Толпа  еще  некоторое время стояла у  остановки
возле общежития ЛГУ и потом рассеялась.
     Еще  через полчаса,  ровно в  три,  все репродукторы в  городе вместо
обычных  сообщений  областного радио  передали  постановление Центрального
управления милиции:
     <На  Неве  возле Петропавловской крепости обнаружены опасные животные
типа   водяных  змей.   Впредь   до   особого  распоряжения  категорически
запрещается купание в Неве, на Финском заливе и во всех водах Ленинграда и
области. Запрещается передвижение на лодках всех типов.
     Администрации  пляжей   и   лодочных  станций  немедленно  обеспечить
выполнение указанного постановления...>
     На  Кировских островах,  в  Петродворце,  на  острове Декабристов,  в
Сестрорецке и  Зеленогорске служители пляжей и  осводовцы изгоняли из воды
разочарованных и раздосадованных ленинградцев.  По Неве,  по Фонтанке,  по
Мойке  и  каналу  Грибоедова понеслись катера  речной  милиции,  возвращая
катающихся к лодочным станциям.
     Посты  вооруженных  милиционеров  встали  у  Ростральных  колонн,   у
Лебяжьей канавки,  на Карповке,  на Екатерингофке - по всем рекам и речкам
города.


     Вечером    того    же    дня    по    Летнему   саду    прогуливались
студент-первокурсник ЛЭТИ  Митя  Колосов  и  штамповщица  Невского  завода
Надюша Зайцева.
     Это было их первое в жизни свидание.
     После великолепного дня настал великолепный вечер.  Закат отпламенел,
солнце давно уже село куда-то за шпиль крепости.  В  саду в легком сумраке
смутно белели мраморные статуи.  Воздух был  таким теплым,  что  казалось,
будто его и нет совсем.
     Однако,  несмотря на эти благоприятные обстоятельства, встреча у Мити
с Надей не удалась.
     Получилось  так,   что,  когда  молодые  люди  встретились,  Митя  от
застенчивости и смущения начал острить и говорить Наде разные колкости.  И
девушка, тоже от застенчивости, стала отвечать ему тем же.
     Держась друг от друга на расстоянии вытянутой руки,  они побродили по
Марсову полю и вошли в Летний сад,  продолжая все то же пустое и совсем им
не интересное пикирование. Митя нудно подтрунивал над родным городом Нади,
Костромой,  а Надюша острила по поводу избранной юношей специальности - он
намеревался стать слаботочником.
     Эта перебранка им давно уже надоела,  так как обоим хотелось говорить
совершенно о другом.
     В половине одиннадцатого Надя довольно сухим голосом сказала,  что ей
пора домой.
     Они пошли на Петроградскую сторону через Кировский мост и на середине
его остановились.
     На Дворцовой набережной уже зажглась сверкающая  нитка  фонарей.  Под
ногами у молодых людей, где-то далеко внизу, мерно вздыхала Нева. Впереди,
вдали,  на фоне темного  неба  едва  вырисовывались  Ростральные  колонны,
фронтон  Военно-морского  музея  и  башенка над Кунсткамерой.  За Тучковым
мостом на Большой Невке низко прогудел работяга-буксир,  тянущий баржу,  и
звук раскатился на необъятной водной шири.
     Мите  хотелось  сказать,   как  прекрасен  раскинувшийся  перед  ними
простор,  как  ему  нравится Надюша  и  каким  большим человеком он  хочет
сделаться,  чтобы стать достойным ее,  но вместо всего этого он, удивляясь
сам себе и  ужасаясь своей глупости,  фальшивым и  развязным тоном заявил,
что вот в  Ленинграде даже и водяные змеи есть,  а в Костроме их нету.  Он
некстати вспомнил сообщение по радио.
     Оба они смотрели на воду, и оба одновременно увидели змей.
     Три слабо фосфоресцирующие ломкие линии вдруг возникли на поверхности
воды примерно напротив Музея Ленина и  быстро двинулись вверх по  течению.
Они  плыли так же,  как передвигалась на  песке змея,  появившаяся днем на
пляже,  -  резкими,  сильными толчками.  Светящаяся линия переламывалась в
двух  или  трех  местах,  затем  мгновенно  выпрямлялась,  как  отпущенная
пружина, и тотчас оказывалась метрах в двадцати дальше. Казалось, в черной
воде бегут три молнии.
     Чудовища плыли в ряд с интервалом примерно в пять-шесть метров.  В их
движении  чувствовалась  какая-то  согласованность  -  ни одно не обгоняло
других.
     Сверху их было очень хорошо видно в темной воде.
     Змеи  проплыли под  ногами у  молодых людей  и  скрылись за  пролетом
моста.
     Все это заняло не более двух-трех секунд.
     Митя  и  Надюша посмотрели друг  на  друга.  Им  обоим  было  немного
страшно.
     Всю фальшь и  наигранность их сегодняшней встречи сняло как рукой,  и
Надя доверчиво прижалась к груди юноши. А Митя перед лицом опасности сразу
почувствовал ответственность и за свою мать в квартире на улице Восстания,
и  за весь город,  и в особенности за девушку,  стоявшую рядом с ним.  Ему
было страшно этой ответственности,  и  в то же время он был счастлив,  что
берет ее на себя.
     Он  властно обнял Надюшу за  плечи,  и  они пошли прочь,  испуганные,
замолчавшие,  наслаждаясь неожиданно  возникшей  между  ними  близостью  и
оглушенные этим новым чувством.
     Трех   змей  видели  на   Неве  еще   много  ленинградцев.   Судя  по
свидетельствам,  чудовища проплыли до Охтенского моста и вернулись обратно
к  крепости.  В третьем часу ночи в них стрелял из дробового ружья охотник
Петрюк, следовавший пешком с Финляндского вокзала через Литейный мост.
     На  следующий  день  животные  дали  еще  одно  доказательство  своей
удивительной жизнеспособности.  Одно  из  них  проникло в  канализационную
систему города.


     Рядом с Мальцевским колхозным рынком,  на углу Греческого проспекта и
улицы Некрасова,  стоит одно из тех больших серых зданий,  которые пожилые
ленинградцы по  старинке  называют  перцевскими домами.  До  революции  их
владельцем был инженер Перцев,  зять генерал-адъютанта Стесселя,  печально
прославившегося во время русско-японской войны.
     Дома,  несмотря на то что они строились примерно полвека назад, имели
вполне современные удобства.  На всех лестницах есть лифты,  в квартирах -
паровое отопление и ванны.
     На  шестом этаже в  этом  доме жила (и  живет сейчас) молодая женщина
Анна Михайловна Пузанова.  По специальности она искусствовед и  отличается
тем,  что совершенно не переносит вида и даже упоминания о животных класса
пресмыкающихся.  По  ее  словам,  во  всяком  случае,  ей  довольно только
услышать о змеях или о крокодилах, чтобы тотчас упасть в обморок.
     В описываемое время -  вечер 9 июня - Анна Михайловна, или, как звали
ее знакомые,  Анетта Михайловна,  сидела в  комнате и  обдумывала статью в
ленинградскую молодежную газету <Смена>.  Кажется,  это  была  рецензия на
какой-то кинофильм. Поразмышляв час или два, молодая женщина переоделась в
халат и вышла в ванную комнату умыться.
     Однако,   к   ее   разочарованию,   раковина   водопровода  оказалась
засорившейся.
     Анетта Михайловна поковыряла в  стоке  проволокой,  затем попробовала
протолкнуть воду специальной резиновой нашлепкой.  Безрезультатно. Вода не
хотела стекать.
     Тогда  молодая  женщина вышла  на  лестничную площадку и  позвонила в
квартиру,  где жил домоуправленческий водопроводчик Матвей Федорович Ахов.
Хотя  время  было  позднее,  она  считала,  что  добрососедские  отношения
позволяют ей попросить его помощи.
     Матвей  Федорович еще  не  спал.  Он  охотно откликнулся на  просьбу,
неторопливо собрал сумку с инструментами и проследовал в квартиру соседки.
Там он прошел в  ванную комнату,  покрутил головой над раковиной и поцокал
языком.  Затем  сказал  Анетте Михайловне,  что  давно  уже  ожидает,  что
водопроводная система в доме придет в полную негодность.
     - На  халтуру  все  сделано,  -  вздохнул  он.  -  Разве  они,  черти
полосатые, работают? Они срам разводят, а не работают.
     Дело  было  в   том,   что  месяц  назад  в   доме  произвели  ремонт
водопроводной системы.  К  этому  мероприятию Матвей  Федорович  готовился
давно  и  на  вырванном  из  ученической тетради  листке  составил  список
требований  к  ремонтникам.  Но  бригада  из  канализационной  конторы  не
пожелала  слушать  его   медлительных  рассуждений  о   фановых  трубах  и
тройниках.  Кроме  того,  управдом  наотрез  отказался  оплачивать  Матвею
Федоровичу его услуги по ремонту (часть их была, правда, воображаемыми).
     Водопроводчик страшно  оскорбился.  Его  печальные  усы  повисли  еще
печальнее.  Сначала он жаловался на управдома по всем квартирам,  а позже,
когда  жильцам  надоело  его  слушать,  пристрастился поверять свои  обиды
бутылке.
     Сейчас  он  тоже  вознамерился подробнее поведать Анетте Михайловне о
несостоятельности ремонтников.  Но  молодая женщина извинилась перед ним и
пошла в свою комнату.
     Ахов,  впрочем, и не нуждался в живых слушателях. У него уже был опыт
бесед с неодушевленными предметами.
     Договорив газовой колонке все, что ему хотелось сказать, он вздохнул,
кряхтя,  присел  на  корточки  и  газовым  ключом  стал  отвертывать гайку
водоотстойника.  Тут его поразило, что одна из труб, идущих от тройника, а
именно  соединяющаяся  с  раковиной,   была  раздута  и  даже  лопнула  по
вертикали.
     Ахов отвернул крепящую ее гайку,  рассеянно поковырял в щели пальцем.
Труба вышла из  тройника и  со звоном упала на кафельный пол.  На ее месте
осталось что-то серое, напоминающее металлический трос.
     - Вот,  черти,  что сделали!  -  сказал Ахов, обращаясь к висевшим на
полочке полотенцам. - Они же сюда кусок троса загнали, халтурщики! (Ему не
пришло в голову,  что если бы трос был в трубе со времени ремонта,  Анетта
Михайловна обратилась бы к нему еще месяц назад.)
     Матвей Федорович дотронулся до троса.  Это было что-то твердое, но не
металлическое.
     - Халтурщики! - повторил он.
     Внезапно трос изогнулся и стал втягиваться вниз,  в тройник.  И сразу
из  гайки под  раковиной показался его конец -  маленькая змеиная голова с
оскаленной пастью.
     Ахов  растерянно поднял газовый ключ -  он  все  время был  у  него в
правой руке -  и  попытался затолкать эту змеиную голову дальше в тройник.
Змея  оттолкнула  ключ.  Ахов  головкой  ключа  нажал  на  змею,  стараясь
затиснуть ее обратно. Но змея была сильнее и отжала ключ в сторону.
     Даже  в  этот момент водопроводчик был  не  столько испуган,  сколько
возмущен. Ему все еще чудились происки ремонтников.
     Матвей Федорович встал и, выйдя в коридор, позвал Анетту Михайловну.
     - Змея,  -  сказал он,  показывая в сторону ванной, - понимаете, Анна
Михална,  что  сделали -  змею  засунули в  тройник!  Я  Петру Васильевичу
говорил, что это не работа.
     Затем он  заглянул в  ванную комнату и  увидел,  что змея вылезает из
тройника. Она струилась оттуда, как толстая резиновая лента.
     Тут  Матвею Федоровичу в  первый раз  стало страшно.  Он  побледнел и
притворил дверь.
     - Какая змея?  -  спросила Анетта Михайловна. (Справедливость требует
отметить,  что в обморок она не упала). - В чем дело, Матвей Федорович? Вы
уже кончили?
     - Змея, - повторил водопроводчик. Губы у него дрожали. - Вылезает.
     В  этот  момент в  коридоре раздался сильнейший удар.  Змея  стукнула
головой в нижнюю доску дверной рамы.
     - Что это? - спросила Анетта Михайловна.
     Матвей Федорович, не отвечая, что было сил прижимал дверь.
     Раздался еще удар. Анетта Михайловна побледнела.
     С  третьим ударом филенка двери  лопнула,  и  одним быстрым движением
чудовище вымахнуло в коридор.
     Секунду  все  трое  не   двигались  -   Анетта  Михайловна,   змея  и
водопроводчик,  который все  еще жал на  дверь,  хотя в  этом не  было уже
надобности.
     Первой опомнилась молодая женщина.  Она раскрыла рот, зажмурила глаза
и  испустила визг такой поразительной силы,  что Матвей Федорович оглох на
неделю.
     Змея тоже была ошарашена. Она сделала молниеносный поворот и скрылась
в проломе двери.
     (Интересно,   что   на   заседании  облисполкома  известный  ихтиолог
профессор Ртищенский выдвинул план борьбы с чудовищами, как две капли воды
похожий на тот, который стихийно применила Анетта Михайловна: он предложил
поставить ультразвуковой барьер через Финский залив.)
     Так или иначе, когда через полчаса Анетта Михайловна и подталкиваемый
ею Ахов осторожно заглянули в  ванную комнату,  змеи там уже не было.  Она
ушла туда же, откуда появилась, то есть в канализацию.
     По  всей  вероятности,  именно  с  этой  особью и  столкнулся старший
сержант милиции Зикеев,  когда  он  на  следующее утро  принял пост  возле
Мальцевского рынка.
     Это может показаться странным,  но Зикеев не знал о нападении змей на
город.  Получилось так потому,  что он только что вернулся из Саблина, где
вместе  с  другими  многочисленными родственниками отмечал золотую свадьбу
своих тещи и тестя.  Празднество длилось два дня без перерыва, праздновали
крепко, и вся история со змеями прошла мимо собравшихся.
     В Ленинград сержанта подвез рано утром на мотоцикле его свояк,  и тут
Зикеев,  не успев даже побывать на наряде,  отправился на пост. (Поскольку
он  был чрезвычайно исправным сотрудником милиции,  заместитель начальника
отделения посмотрел на это маленькое нарушение сквозь пальцы.)
     Попрощавшись со  своим сменным,  Зикеев обошел участок и  заглянул на
рынок,  чтобы  убедиться,  не  происходит  ли  чего-нибудь  неположенного.
Неположенного не происходило,  и он, подойдя к ограде Прутковского садика,
разрешил себе маленькую вольность - закурил.
     Он два раза с  аппетитом затянулся и  с  удовольствием вспомнил,  как
теща с тестем плясали <Русского> и как хорошо вообще посидели за столом.
     В  это время с Греческого проспекта на улицу Некрасова поспешно вышел
полный гражданин. Он шагал быстро, подпрыгивая на ходу и сильно размахивая
руками.  Шел он  не  по  тротуару,  а  по  самой середине мостовой,  между
трамвайными путями.
     Когда гражданин приблизился,  Зикеев заметил,  что он  тащит за собой
какую-то длинную веревку.  Кроме того,  сержанту стало ясно, что гражданин
не идет,  а бежит. Но бежит так, как это делают люди, бегать совершенно не
умеющие. То есть попросту подпрыгивает на ходу.
     Старший сержант бросил  папиросу -  он  предусмотрительно стал  возле
урны -  и  поспешил навстречу полному гражданину.  Приближаясь к нему,  он
понял,  что за гражданином тянется вовсе не веревка,  а  не более не менее
как крупная живая змея.
     Они встретились на трамвайной линии как раз напротив магазина <Вино -
фрукты>.  На лице гражданина был написан панический страх. Волосы его были
растрепаны,   воротничок   шелковой  рубашки  выбился  из-под  шевиотового
пиджака. Вообще чувствовалось, что он испуган, как никогда в жизни.
     Змея преследовала его почти что по пятам.
     Он силился что-то объяснить Зикееву, но ему не хватало воздуха. Издав
заячий писк, он юркнул за спину милиционера.
     Змея  сделала рывок  вправо,  затем  влево  и  тоже  обошла  старшего
сержанта,  который пытался загородить собой  беглеца.  Зикеев  обернулся и
успел увидеть,  как чудовище взвилось в  воздух и  головой ударило полного
гражданина в висок.
     Тут  Зикеев  решил,  что  змея  производит <действия,  представляющие
опасность для  населения>.  Он  выхватил  пистолет  ТТ  -  личное  оружие,
подаренное командованием за  три  подожженных в  бою  фашистских танка,  -
спустил предохранитель и,  почти не целясь,  выстрелил в змею. Пуля попала
чудовищу в глаз, и оно моментально сдохло.
     Старший сержант оттащил рухнувшего на мостовую гражданина к  тротуару
и  пощупал пульс.  Пульс не  прослушивался.  Полный гражданин был  убит на
месте.
     Прибывшая тут же <скорая помощь> подтвердила диагноз милиционера.
     Имя и  фамилия погибшего до  сих пор не установлены.  В  его карманах
были обнаружены две пачки денег в  сумме двадцать тысяч рублей и несколько
незаполненных бланков 5-й мыловаренной артели с круглой печатью.
     Гибель неизвестного является наиболее трагическим эпизодом с anguilla
loricatus,  так сказать,  ее кульминационным пунктом.  После этого случаев
нападения на людей не было.
     Вторая  змея   была  найдена  полусдохшей  на   территории  Молочного
института в городе Пушкине (по всей вероятности,  она поднялась из Невы по
реке Ижоре).  Уборщица института Власенкова увидела ее в  траве и в испуге
облила серной кислотой - она как раз несла бутыль со склада в лабораторию.
     Последнего anguilla loricatus,  как  мы  уже говорили,  обнаружили на
пляже у  Петропавловской крепости.  Это было 18 июня,  а  змея лежала там,
по-видимому, с 15-го.
     Вообще  надо  признать,  что  город  весьма спокойно отнесся к  этому
вызову его  мирному существованию.  После первых двух-трех дней серьезного
отношения  к  проблеме  чудовища  стали  для  населения предметом шуток  и
анекдотов.  Эстрадная певица Тамара Травцова - та, которая поет <Розочку>,
- включила песенку о  змеях в  свой репертуар и исполняет ее в течение уже
не первого, увы, сезона...


     На этом, пожалуй, можно было бы и закончить наш рассказ. Но в истории
нападения  anguilla  loricatus на  людей  есть  мораль,  о  которой  стоит
поразмыслить.
     Появление стальных змей на берегах Невы показало нам, как мало мы еще
знаем об  огромном шестом континенте -  о  морской стихии.  В  самом деле,
перед человечеством простирается еще совершенно не разведанная обширнейшая
сфера  биологической жизни  площадью примерно в  2,4  раза  больше суши  и
глубиной почти четыре километра*. Эта сфера не только по размерам, но и по
разнообразию видов и  форм жизни в  несколько раз  превосходит сферу суши.
Может показаться странным, но живая жизнь на нашей планете главным образом
сосредоточена в  океане.  А  он во многих отношениях пока еще остается для
науки белым пятном.
     _______________
          * Среднюю  глубину  Мирового  океана  принимают  сейчас  за 3800
     метров. Цифра неточная, так как еще не установлены скрытые подо льдом
     размеры материка Антарктиды.

     Мы  привыкли воспринимать океан  прежде всего как  поверхность,  а  в
действительности он - глубина.
     Что же нам известно о жизни на больших глубинах?
     Предположим на  мгновение,  что  в  воздухе на  высотах в  десять или
пятнадцать километров обитают  разумные существа,  обладающие способностью
видеть на  расстоянии несколько десятков метров (примерно так  же  человек
видит в воде).  Что они знали бы о человеческой цивилизации,  если бы дело
происходило до появления авиации? Почти ничего. Используя глубоковоздушный
лот,  они  смогли бы,  пожалуй,  сорвать где-нибудь черепицу со  случайной
крыши,  ветку с  дерева,  взять пробу со  вспаханного участка поля,  может
быть,  втащить к себе наверх какую-нибудь кошку или муравья.  Но сумели бы
такие предметы и живые существа -  черепица,  комок земли и муравей - дать
им  верное  представление о  всей  сложности жизни  на  поверхности земли?
Бесспорно, нет.
     Между тем примерно в  таком же  положении находимся мы сами с  нашими
глубоководными лотами по отношению к тайнам океана.
     Мы  извлекаем пробы  дна,  нам  удается иногда  вытащить какое-нибудь
забредшее по рассеянности в  нашу сеть живое существо,  но мы еще почти не
знакомы с биологическими взаимоотношениями на океанских глубинах.
     Если мы  представим себе,  что стоим на  дне Мирового океана,  то над
нашими  головами  будет  толща  воды,  простирающаяся во  все  стороны  на
миллионы квадратных километров и  пронизанная жизнью в  отличие от  земли,
где жизнь существует почти исключительно на дне океана воздушного.
     Другими словами,  биология пока что справилась только с одной,  может
быть,  третью своих первоначальных задач. Наука о живой жизни не завершает
свой  путь,  а  только еще  начинает свои  завоевания.  И  здесь  человеку
предстоит встретиться еще со множеством неожиданностей, раскрыть множество
тайн и секретов.
     Одной из таких неожиданностей является и  anguilla loricatus со своей
необыкновенной силой и поразительной жизнеспособностью.
     Читателю  будет,  очевидно,  интересно  познакомиться с  результатами
исследования трех змей, попавших в руки людей.
     Как  теперь уже твердо установлено,  anguilla loricatus принадлежит к
отряду   угреобразных  подкласса  костистых  рыб   и   приходится  дальним
родственником нашему обыкновенному угрю.
     Тело  животного цилиндрическое,  покрытое чешуей.  Брюшных и  грудных
плавников нет.  Спинной  плавник,  отчетливо выраженный,  начинается почти
сразу позади головы и  продолжается до заостренного хвостового,  с которым
сливается в одно целое.  Небольшая голова треугольной формы сверху немного
приплюснута. Челюсти усажены острыми и твердыми зубами.
     Длина змеи около трех метров,  но, по мнению специалистов, могут быть
особи, достигающие и десятиметрового размера.
     Обитает панцирный угорь на  больших глубинах -  порядка шести и  семи
тысяч метров. Об этом свидетельствуют как особенности его строения - почти
атрофированные глаза и очень плотный плавательный пузырь,  так и то, что в
современную эпоху его ни разу не встречали на море.
     Вместе с  тем  в  отличие от  других глубоководных рыб,  имеющих чаще
всего облегченный скелет и рыхлую мускулатуру, anguilla loricatus обладает
огромной мускульной силой и весьма прочным скелетом.  Профессор Ртищенский
считает,  что панцирный угорь,  являющийся активным хищником, имеет особый
своеобразный способ охоты,  нигде более не встречающийся в  животном мире.
Угорь не сдавливает свою добычу кольцами,  как это делает на суше удав,  и
не хватает ее,  подобно акуле,  пастью.  Anguilla loricatus,  нанеся своей
жертве сильнейший удар головой,  протыкает ее собственным телом, нанизывая
на  себя.  Умертвив таким  образом добычу,  чудовище затем  обгладывает ее
своей  сравнительно  маленькой  пастью...   Поразительна  твердость  чешуи
чудовища.  В угря,  специально вывезенного на полигон спортивного общества
<Динамо>,  с расстояния в пятьсот метров стреляли из боевой винтовки. Пули
оставляли только едва  заметную вмятину на  теле животного.  Хирургический
скальпель не мог поцарапать чешую,  а алмаз сделал легкие царапины на ней,
но не оставил и следа на роговых пластинках носа и лба.
     (Напомним,  что  Зикееву удалось убить змею только потому,  что  пуля
благодаря чистой случайности попала ей прямо в глаз.)
     Остается   лишь   поражаться  качеству   сплавов,   которые   природа
изготовляет в своих литейных цехах.
     Особенности anguilla loricatus делают его  самым  сильным животным из
всех обитающих на  нашей планете.  Не  мудрено,  что  он  вызвал небольшое
волнение на пляже.
     По  различным сопоставимым данным  можно  предположить,  что  районом
обитания  панцирного  угря  является  Атлантический океан  между  островом
Мадера и глубоководной впадиной, лежащей примерно на 45Ш северной широты и
20Ш западной долготы.
     Много споров вызвал вопрос о  том,  что  побудило стаю  стальных змей
подняться на  поверхность океана и  совершить свое  путешествие в  Финский
залив.  Однако автору этих  строк  кажется,  что  он  нашел ответ в  одной
старинной венецианской рукописи,  которая попалась ему на  глаза во  время
работы в Ленинградской публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина.
     Рукопись представляет собой отрывок из венецианской хроники 1252 года
(то  есть за  год  до  начала путешествия Марко Поло).  В  ней  излагаются
приключения храброго кавалера Никколо Сагредо, решившего проникнуть далеко
на запад от Геркулесовых столбов (по всей видимости,  попытка добраться до
нынешних Канарских островов).
     Приведем  выдержку  из   рукописи,   сохранив  несколько  наивный   и
напыщенный стиль подлинника:
     <Что же еще сказать мне вам, государи и императоры, короли, герцоги и
маркизы,  графы,  рыцари и простой люд? Знайте, что в 16 день мая в тот же
год  господень  1252  возвратился в  город  со  своими  людьми  храбрый  и
прекрасный кавалер Никколо Сагредо и рассказал следующее.
     Совершая свое путешествие и  движимый доблестью,  он в  день 2  марта
повернул к  западу от  мыса Нон  и  плыл пять дней,  чтобы прославить деву
Марию и родной город.  Утром дня 7 марта при тихой погоде люди его увидели
волну такой высоты,  что стали стонать и  плакать.  Волна ударила галеру и
нанесла ей многие повреждения.  Тотчас же еще одна волна показалась и  еще
ударила корабль.  Тогда  люди  стали просить кавалера не  плыть дальше,  а
вернуться к  африканскому берегу.  Однако  его  замысел был  открыть новые
земли. Сотворив молитву, плыли они весь день, а к вечеру появилась на воде
змея.  Тут люди поняли,  что море не  хочет пускать их дальше.  Но кавалер
приказал,  чтобы была спущена лодка,  и поплыл навстречу змее, чтобы с нею
сразиться в  честь святой девы  Марии.  Змея  приблизилась к  нему,  нагло
высовывая голову из воды.  Кавалер,  знайте доподлинно,  выхватил из ножен
саблю и ударил чудовище.  Но клинок арабской стали переломился пополам,  а
змея осталась невредимой.  Наоборот,  да  будет вам  ведомо,  она  головой
проломила борт лодки, и храбрый кавалер вплавь добрался на корабль.
     Тогда всем стало ясно,  что дева Мария не хочет дальнейшего плавания,
и корабль повернул обратно.
     Многим рассказанное казалось немыслимым, но люди Никколо подтвердили,
что он говорил, и показывали обломок сабли.
     Я же этому верю, потому что на белом свете есть много различных вещей
в той или другой стороне>.
     Огромные волны при  тихой погоде не  могли быть чем-нибудь иным,  как
результатом подводного землетрясения или моретрясения.  Теперь их называют
цунами. Моретрясение и заставило змею Никколо подняться на поверхность.
     Остается добавить,  что за  месяц до появления змей на Финском заливе
все  сейсмографические станции  мира  отметили сильнейшие колебания дна  в
районе к северу от острова Мадера.


__________________________________________________________________________
     Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 03/07/2000



   Север ГАНСОВСКИЙ
   ПРОБУЖДЕНЬЕ



     С  тех  пор  прошел  год,  главный герой  истории,  Федор  Васильевич
Пряничков,  уже  пережил  все  связанное  со  своим  внезапным величием  и
падением, успокоился, отключился. Случай можно не держать в тайне.
     Познакомим  прежде   всего   читателей  с   личностью  самого  Федора
Васильевича (или Феди,  как он рекомендует себя при знакомстве).  Работает
Пряничков в  журнале  <Знания и  жизнь>,  заведует отделом антирелигиозной
пропаганды.  Издание это,  как известно, бойкое - в конце концов за что ни
возьмись,  все имеет отношение либо к знаниям,  либо уж наверняка к жизни.
Поэтому народ в редакции и отделе толчется разнообразный - от академиков и
школьников даже  до  каких-то  вовсе  диких  странников,  из  которых один
утверждает,  что своими глазами зрил на Таймыре дыру,  доходящую до центра
Земли,  а  второй веером рассыпает на  столе лично им сделанные фотографии
господа бога.  Со всеми -  независимо от возраста,  званий и заслуг - Федя
держится одинаково,  к  любому  посетителю сразу  начинает адресоваться на
<ты>. Но не оттого, что испытывает симпатию, а просто давая понять, что не
придает этому  человеку значения.  Он  вообще придает значение только тем,
кого никогда не видел.
     Честно говоря,  в  редакции давно подумывали,  что Пряничкову не худо
было бы перейти в  другой журнал.  Вероятно,  работнику печати должна быть
свойственна способность зажигаться,  а  у Феди вид всегда сонный,  даже не
совсем сонный, а какой-то скучный и разочарованный. Хотя ему всего немного
за тридцать, такое впечатление, будто он давно всем перегорел и понял, что
из всего ничего не выйдет.  А если даже и выйдет,  то тех,  кто против, не
переубедишь.  О  чем  с  ним  ни  заговорить,  Пряничков все знает,  сразу
подхватывает вашу тему и тут же на месте ее приканчивает. Орудует он двумя
постулатами:  во-первых, <все это уже было>, а во-вторых, <из этого ничего
не получится>.
     С авторами Федя разговаривает неохотно,  вынужденно, глядя при этом в
сторону и  перебирая что-нибудь  на  столе.  Никогда он  не  похвалит даже
принятую им  самим  статью,  поэтому,  даже  напечатавшись в  его  отделе,
человек не получает удовольствия.
     Неизвестно, что именно сделало Федю Пряничкова таким, но, похоже, что
он   вообще  никаких  чувств  не   испытывает.   Обрати  его  внимание  на
девушку-красавицу,   угости  рюмкой  старейшего  армянского  коньяку,  дай
побывать на  концерте Рихтера  или  на  первенстве Москвы  по  боксу,  где
новичок срубает олимпийского чемпиона -  на  все  в  ответ  только  унылое
<Ничего-о...>. Будто стенка между ним и миром.
     Роста он  среднего,  внешности тоже  средней.  На  летучках и  разных
собраниях либо помалкивает, либо присоединяется к большинству выступавших.
Живет, в общем, наполовину или на треть. Вроде не проснувшись.
     И  надо  же,  чтоб  именно на  Федю попал в  редакции тот  приезжий с
вещмешком.
     Случилось это в четверг 15 июля в прошлом году. Жарища тогда, как все
помнят,  стояла в  Москве сатанинская.  В  квартирах на  солнечную сторону
жизнь была вообще невозможна,  в  квартирах на теневую -  возможна лишь на
ограниченном  пространстве  между   вентилятором  и   бутылкой   пива   из
холодильника.  Каждый,  кто мог,  бежал,  естественно, из столицы на озеро
Селигер,  на  Рижское взморье или  Алтай  -  рассказывают,  что  несколько
журналистов-между-народников укрылись от  жары  аж  в  Сахаре.  Опустела и
редакция <Знаний  и  жизни>.  В  большой  комнате,  где,  кроме  Фединого,
помещались еще отделы быта и не совсем точных знаний,  остался один только
Пряничков за своим антирелигиозным столом.
     Хотя  утром  в   тот  четверг  прошла  коротенькая  гроза,   никакого
облегчения не получилось, и в полдень, окончательно замороченный духотой и
письмами  читателей,   Федя   вынул  из   кармана  ядовитожелтую  пилюльку
поливитамина -  он летом тоже их употреблял,  - лег грудью на стол и уныло
посмотрел в окно, за которым раскинулся широкий вид на залитую беспощадным
светом Гостиничную улицу.
     От  метро,  вдоль фасадной стороны Химического музея,  в  полуподвале
коего жила в  прошлом году редакция,  размашистой свободной поступью шагал
дородный мужчина с  яркой  каштановой бородой.  Кроме бороды при  нем  был
здоровущий вещмешок,  толстый геологический изыскательский пиджак,  добела
выгоревшие брюки  и  тяжелые русские сапоги.  Прямые  солнечные лучи  били
сразу  наповал,  но  бородатый выступал,  явно  наслаждаясь собой  и  всем
вокруг.
     Увидев вещмешок и  особенно сапоги,  на которых даже издали ощущалась
пыль дальних странствий,  Федя затосковал.  Он  понял,  что путешественник
направляется к нему.
     А  мужчина с  вещмешком не торочился уйти с  солнцепека.  Налетела на
него сослепу окончательно раскисшая,  киселеобразная дамочка с продуктовой
сумкой в  руке -  бородатый отскочил,  извиняясь,  а  затем сказал дамочке
нечто  видимо до  такой  степени галантное,  что  она  тотчас подобралась,
оформилась во  всех  своих  частях,  гордо закинула голову,  заулыбалась и
дальше двинула такой  ладной походочкой,  что  поглядеть любо-дорого.  Еще
мужчина коротко пообщался с  хозяйкой ларька  <Мороженое>.  Она  некоторое
время смотрела ему вслед,  потом,  повинуясь неясному инстинкту, порывисто
встала и протерла тряпочкой переднюю стенку своего прозрачного убежища.
     Энергия исходила от незнакомца,  ею заряжалось окружающее.  Чудилось,
будто в  результате его жестов возникают новые структуры магнитных полей и
гравитационные завихрения.
     Он прошел мимо окна,  и через минуту Федя услышал в коридоре редакции
тяжкий грохот сапожищ.  Запахло кожей,  вещмешком,  солью, пылью, солнцем,
перцем, сосновой смолой и еще всяким таким, чего Пряничков и определить не
мог  В  комнате  стало  тесно,  паркетные половицы прогибались,  жиденькие
редакционные  стулья   разлетались  в   стороны.   Мужчина   поздоровался,
представился -  Федя  тотчас  забыл  и  названную  фамилию,  и  профессию.
Пришелец снял вещмешок со спины, развязал горловину и достал снизу, из-под
связок книг и всякого другого имущества,  порядочно замусоленную нетолстую
тетрадку в дерматиновом переплете.  С нею он подошел к Феде и сказал,  что
хотел бы  представить для опубликования результаты некоторых опытов по сну
и бодрствованию, вкупе с теоретическим истолкованием экспериментов.
     Федя, само собой разумеется, тетрадку оттолкнул.
     - Не пройдет, - сказал он. - Через редколлегию не пройдет, прямо тебе
скажу.  Не та тема и имя не то. Кроме того, не ново. Про сон уже печатали.
И про бодрствование.
     - Так  значит,   мы  уже  на  <ты>,   -  задумчиво  произнес  мужчина
раскатистым интеллигентным басом. - Польщен, конечно...
     Тут он внимательно оглядел Федю Пряничкова,  как если б только теперь
по-настоящему увидел:  немощную ручку, которую тот оборонительно выставил,
серый галстучек на серой рубашке.
     Физиономия  бородача   потеряла  благодушие,   что-то   раздерганное,
отрывистое появилось  в  глазах  за  стеклами  очков.  На  миг  в  комнате
сделалось напряженно, как в ожидании взрыва. Затем все покатилось обратно,
мужчина усмехнулся, стал опять похожим на большого доброго медведя.
     - Ладно,  -  согласился он.  - Не понравится, не станете печатать. На
сохранении рукописи тоже не настаиваю.  К  этой проблеме я уже не вернусь,
ждут другие дела.
     Он отодвинул Федину ладонь,  положил тетрадку на край стола.  Полез к
себе во внутренний карман пиджака, извлек белую таблетку.
     - Вот.  Если найдется доброволец, можно попробовать... А за сим, - он
выпрямился и выкатил грудь колесом, - разрешите откланяться.
     Официальность этой позы заставила Федю встать,  что было, в общем-то,
против его правил.
     Бородатый  еще  раз  улыбнулся  -  теперь  он  окончательно стал  тем
галантным  бонвиваном,   каким  был  на  улице.   Он  приятельски  хлопнул
Пряничкова по спине,  горячо встряхнул Федину руку,  вывихнул ее при этом,
извинился,  тут же вправил,  проделся в свой вещмешок и ушел - может быть,
открывать нефтяное месторождение под Байкалом, может быть, строить аппарат
для прямого преобразования времени в пространство.
     Пряничков стоял у стола всклокоченный и расшатанный. Он взял тетрадь,
брезгливо перелистнул несколько страниц. Почерк был адский, бегущий, текст
повсюду уродовали зачеркивания,  исправления, стрелки. Федя с трудом понял
фразу:
     <Множество людей,  как правило, спит>. Он хмыкнул. Потом речь пошла о
пиковых состояниях, и с великой мукой Пряпичкову удалось разобрать:
     <...видим,  что  большинство пиковых  состояний  являются  феноменами
приятия, приема. Вопрос в том, чтобы личность умела впустить их, отдаться,
снять  тормоза,  позволить...  Природа  Существования  предстает  тогда  в
обнаженном   виде,    а   вечные   ценности   кажутся   атрибутами   самой
Реальности...>.
     Далее на десяти листах с  обеих сторон следовали уравнения,  таблицы,
графики,  параболы,  гиперболы,  чуть ли  не  метафоры.  Все заканчивалось
длиннющей химической формулой,  в которой Пряничков разобрал только начало
- <СхНуО...>   -   и   почему-то  в  квадратных  скобочках.   Дальше  было
<СН3М-СО-ОС...>  и еще много таких же символов,  построенных то в ромбики,
то  в  трапеции -  в  их  журнале один Гурович из отдела совершенно точных
знаний  мог  разобраться  во  всем  этом...  Еще  мелькнуло  что-то  вроде
<...ингибирование  СхНу-радикалами  приводит   к   изменению   конформации
клеточных нуклеаз по типу в нашей классификации...>.
     Федя  вздохнул,  воровато огляделся,  проследовал в  угол  комнаты  и
уронил тетрадку в  корзину для  мусора.  Затем обессиленный решительностью
этого  деяния,   вернулся  на  свое  рабочее  место,  сел,  нервозно  взял
витаминную таблетку и проглотил ее,  глядя в окно. Посмотрел на стол перед
собой и понял... что он ее не проглотил.
     Желтая пилюлька лежала возле баночки со  скрепками,  но  не  было той
белой таблетки, что мужчина с вещмешком положил тут же.
     Следовало испугаться,  но  по вялости характера,  а  также из-за жары
Федя не смог.
     Вторая  половина  дня  укатилась  в  прошлое  и  стала  историей  без
происшествий.
     Пряничков спокойно досидел положенное ему время. Но когда он вышел из
метро на станции <ВДНХ>,  уже позабыв о  белой таблетке,  и  проследовал к
себе на улицу Кондратюка,  он вдруг заметил,  что асфальт мостовой приятно
лиловеет  под  лучом  вечернего  солнца.  Это  немножко  насторожило Федю,
поскольку внимания на  цвет  асфальта он  никогда не  обращал,  считая его
просто серым.
     А дома после ужина началось по-настоящему странное.  Поднявшись из-за
стола,  Федя не устроился в  кресле,  чтоб подремать у голубого экрана,  а
принялся  ходить  по  квартире.  Вид  у  него  был  обеспокоенный.  Он  то
вытаскивал  из  застекленного парадного  книжного  шкафа  тяжелый  фолиант
<Детской  энциклопедии>,   тревожа   незапятнанную  белизну  страниц,   то
недоуменно разглядывал фаянсового жирафа за  стеклом царственною серванта.
Посидел на диване, потирая руки и явно мучаясь, встал и вдруг сказал своей
жене Шуре,  что ему хотелось бы  порисовать.  Такого желания в  доме никто
никогда не выражал,  никаких рисовальных принадлежностей не оказалось.  Но
Пряничков не  успокоился,  стал  спрашивать,  нельзя  ли  что  собрать  по
соседям.  Дочка  вспомнила,  что  живущий  наверху  тринадцатилетний  Юрка
Воронин  занимается  в  Московской художественной школе.  От  щедрого  Юры
Пряничков вернулся с листом полуватмана и чешским механическим карандашом.
Он  разрезал  лист  на  куски  и  попросил  дочь  позировать  ему.  Наташа
натурщицей была плохой,  она все время вертелась. Тем не менее Федя сделал
рисунок,  рассмотрел его и тут же, разорвав, выбросил. Второй рисунок, для
которого  позировала  жена,   постигла  такая  же   судьба,   но   третий,
изображающий Шуру, и сейчас можно увидеть в коллекции доктора Крайковского
из  секции  биоинформации.  Перед  тем  как  взяться за  него,  Пряничков,
несмотря на поздний час,  еще раз поднялся к  Ворониным и  попросил у  Юры
какое-нибудь пособие по рисованию. Оно нашлось, и весьма солидное - <Школа
изобразительного искусства> в 10 томах.
     Уже настала ночь, жена и дочка легли. Несколько раз, просыпаясь, Шура
видела мужа то сидяшим с  карандашом в руке напротив их общей постели,  то
слоняющимся из  комнаты в  комнату.  Ей  спалось тревожно,  она спрашивала
себя, не повредился ли супруг в уме.
     Пряничков заснул около четырех,  встал в  девять Быстро позавтракал и
тут же,  на кухне,  не вставая из-за стола,  сказал,  что им нужно продать
сервант.
     Померкни  внезапно белый  свет  и  высыпь  на  небе  звезды,  это  не
произвело бы  на  Шуру  большего впечатления.  Как  раз  главную-то  часть
гарнитура за 1600,  на который долго и самоотверженно копили,  и составлял
именно сервант.  Роскошный и  властный,  он  в  течение нескольких лет был
предметом  мечтаний  и  теперь,   можно  сказать,   доминировал  в  жилище
Пряничковых,  как  собор в  средневековом городе.  Сервант намеревались со
временем заполнить сервизами и  хрусталем,  без него дом делался не домом,
семья - не семьей.
     Слезы из Шуриных глаз прожгли мыльную пену в раковине водопровода. Но
Федя погладил жену по  плечу и  объяснил,  что дома много вещей решительно
никому не  нужных при том,  что нехватает необходимого.  Шура в  смысл его
слов не вникала,  ибо все происходящее могло для нее означать только,  что
Пряничков собрался  подать  на  развод.  Однако  тут  ее  взгляд  упал  на
последний рисунок мужа,  почему-то оставшийся с  ночи на подоконнике.  Она
безотчетно взяла лист и  стала его рассматривать,  всхлипывая.  Незнакомая
гордость вдруг затеплилась в ее сердце.  Спящая молодая женщина на рисунке
была и похожа и непохожа на настоящую Шуру.  Плечи,  шея вроде были те же,
но  все обволакивали теплота и  поэзия,  каких Федина жена за  собой и  не
подозревала.
     Пряничков  воспользовался  заминкой,   быстро   вызвал  по   телефону
мебельный комиссионный.  Через  сорок  минут  оттуда  прибыл самоуверенный
красавец -заместитель директора, а за ним трое молодцов-грузчиков, которые
тяжко,  словно ломовые лошади,  вздыхали и топтались на лестнице,  заранее
показывая  своим  поведением,  сколь  нечеловечески велик  предстоящий  им
подвиг.
     Квартира к этому моменту уже выглядела,  как после землетрясения.  Из
книжного шкафа Федя  успел выгрести первый внешний ряд  книг,  за  ним  во
втором  слое  обнаружились подписные  Томас  и  Генрих  Манны,  трехтомная
<История кино> и  еще  много разного.  Все вещи были стронуты с  привычных
мест, стопа досок громоздилась на кухне, и стену большой проходной комнаты
обмерял  дядя   Ваня   -   водопроводчик,   по   совместительству  столяр,
электромонтер, натирщик полов и в целом всеобщий домовой работник.
     Элегантному замдиректора Пряничков предложил не только сервант,  но и
столь  же  драгоценный журнальный столик,  могучий книжный шкаф,  торшер с
двумя рожками и  трюмо.  За это последнее Шура стала грудью,  как тигрица,
охраняющая дитя. Однако в Феде теперь возникла какая-то мягкая настойчивая
убедительность.  Он сначала согласился с доводами жены, но потом развил их
дальше,  в результате оказалось, что трюмо действительно без всякой пользы
стоит  в  маленькой комнате,  занимая место и  бесцельно отвлекая на  себя
умственную энергию. И в конце концов Шура махнула рукой.
     Пока  замдиректора выписывал  квитанции,  бросая  кокетливые зазывные
взгляды  на  Пряничкову-старшую  и  даже,   по  инерции,   безотчетно,  на
Пряничкову-младшую,  двенадцатилетнюю Наташу, трое богатырей со стенаниями
и  бранью взялись за  сервант.  Они  так ожесточенно спорили и  так громко
жаловались,  что  могло  показаться,  будто еще  ни  разу  в  жизни им  не
приходилось  выносить  из  квартиры  что-нибудь  большее,  чем  табуретку.
Поэтому удивительной была легкость,  с  которой сервант под  аккомпанемент
непрерывных воплей вдруг выплыл на лестницу.
     Тут  же  в   раскрытых  дверях  возник  скромного  вида  работник  из
букинистического - Шура потом вспомнить не смогла, когда муж успел вызвать
и этого. Специалисту по книгам Федя отдал <Детскую энциклопедию>, <Историю
кино>  и  целый  десяток  толстых  подарочных изданий  вроде  <Молодежь  в
искусстве> или <Балет Большого театра>.  Хотел было отдать и Томаса Манна,
но, раскрыв один томик на случайной странице, задумался, отложил.
     Шура чувствовала себя среди эгого разгрома,  как на  вокзале во время
посадки,  когда сам не едешь.  Она не знала, куда сесть или куда стать. Со
всех сторон на  нее что-то двигали,  предупреждающе гикали.  Но когда была
вынесена мебель,  когда  у  стены  воздвиглись наскоро сработанные книжные
полки,   в  квартире  вдруг  стало  не  только  просторно,   но  молодо  и
по-странному освобожденно.
     Реформы,  однако,  на этом не кончились. Пряничков продажей занимался
невнимательно,  квитанции подписывал не  глядя,  деньги за книги принял не
считая.  Он  все  к  чему-то  стремился,  внутренне был  уже  не  здесь и,
рассчитавшись с дядей Ваней, вручив трем рыдающим атлетам десятку, которая
их тотчас успокоила и сделала безразлично грубыми,  отправился в центр. Но
не в  редакцию,  поскольку у  него был личный выходной взамен отработанной
прошлой субботы,  а  по  магазинам.  Домой  он  привез мольберт,  этюдник,
коробку  с  масляными красками,  холсты  на  подрамниках и  еще  несколько
пакетов.
     Было еще только два - полносветный, ослепительно солнечный день. Федя
быстро пристроил у затененного шторой окна мольберт,  этюдник на ножках и,
ежеминутно консультируясь со <Школой изобразительного искусства>, принялся
писать -  то  чашку,  то  спичечный коробок.  Мольберт вдруг показался ему
неудобным -  он переделал его с  помощью нескольких столярных и  слесарных
инструментов,  приобретенных на улице Кирова. Быстрота, с которой он начал
и кончил переделку, поразила жену.
     Потом Шура поехала на вечернюю смену в Центральный телеграф, а к Феде
присоединилась Наташа. Успехи дочери были невелики, Федя же прогрессировал
в удивительном темпе. Написанный им карандаш хотелось приподнять пальцами,
а чашка столь выпукло лезла с холста, что казалось - вот сейчас упадет и -
в скорлупки.
     Однако не сходство было для Феди конечной целью.
     Когда  жена  приехала в  полночь,  Пряничков,  пользуясь все  той  же
<Школой>,   учился  рисовать  глубокое  синее  небо,   как   на   картинах
итальянского Возрождения, и отчетливые часта зданий в манере Каналетто. Он
откровенно списывал с репродукций, и Шура видела, что получается.
     На  следующий день  -  то  была  суббота  -  Федя  встал  в  шесть  и
чрезвычайно устремленно за три часа написал в старинном стиле воображаемый
пейзаж с  путниками,  которых он  почему-то  одел в  трико красного цвета.
Пряничков был так поглощен работой,  что как бы проснулся и  осознал,  где
находится,  только закончив вещь. Прошелся по комнатам, насвистывая, обнял
жену,  поцеловал дочь в  белокурую макушку,  позавтракал,  похвалив свежий
орловский хлеб, - домашние никогда не видели его таким оживленным.
     Затем,  действуя с  прежней энергией,  Федя поехал на  Преображенский
рынок, где за овощными рядами помещается комиссионный магазин, принимающий
все  -  от  ношеных  ботинок до  произведений искусства.  Пейзаж  оценщику
понравился,  он  предложил за  него пятнадцать рублей.  Пряничков протянул
было свой паспорт,  но  тут выяснилось,  что он  же является автором вещи.
Оценщик возвратил ему  пейзаж и  посоветовал обратиться в  закупочный фонд
Министерства культуры РСФСР.  Федя на площадь Ногина не поехал,  а  вместо
этого  дома  в  течение  получаса теребил свое  произведение,  прогревал и
коптил  его  над  газовой  плитой.  Когда  произведение приняло достаточно
затертый вид.  Пряничков вызвал такси и  отправился на Гостиничную улицу в
антиквариат.   Сидевшая  там   в   подвале  очень   современная  девица  в
четырехугольных очках,  в  клетчатой короткой юбке пейзаж в руки не взяла,
велела поставить его к стенке, издали, закинув ногу на ногу, рассматривала
минуты две, а затем решительно отнесла вещь ко второй трети XVIII века. Ее
несколько смутили  странные путники  в  красном,  она  позвала еще  одного
специалиста, вдвоем они спорили некоторое время, переходя порой с русского
на  французский,  немецкий  и  английский,  презрительно  игнорируя  Федю,
который помалкивал.  В  конце  концов  <Пейзаж с  замком и  путниками> был
оценен в  двести шестьдесят рублей и  выставлен с  табличкой <Ин.  школа>,
каковая надпись означает,  что неизвестны ни автор,  ни страна,  ни эпоха.
Федя еще отирался в  магазинном зале,  разглядывая старинные подсвечники и
всякие  другие  ингересные штуки,  как  турист в  замшевых штанишках ткнул
пальцем <Путников>.  Тут же все было оприходовано,  снято, сбалансировано,
Пряничков получил деньги и пошел в авиакассы на Черкасском переулке.
     На улицу Кондратюка он приехал к трем часам и сказал домашним,  чтобы
приготовили купальные костюмы, так как все они отправляются на воскресенье
в Ялту - билеты на самолет уже при нем.
     Аэродром,  белоснежный  <Ту>,  улыбающаяся  стюардесса,  Симферополь,
автомобиль,  и  -  море,  которое возле  Алушты  синей  стеной  встало  до
горизонта. Ночевали в частном саду на топчанах, виноград спелыми гроздьями
висел на лозах -  рубль кило,  - и волны до утра шуршали галькой, подмывая
берег.
     Днем на пляже Шура стала робко допытываться,  зачем они приехали. Муж
ответил - затем, чтоб доставить ей удовольствие. Шура сказала, что поездка
стоит слишком дорого,  а  Федя возразил,  что  нет  в  мире ничего слишком
дорогого для такой женщины, как она.
     Вечером шуршали шины автомобиля,  в  обратном направлении проносились
Гурзуф,  Артек,  Бахчисарай.  Шура сидела впереди рядом с  шофером,  ветер
струил ей волосы.  Она думала о том,  какая же она женщина.  На лице у нее
было  загадочное выражение,  как  у  Ларисы Огудаловой в  фильме режиссера
Протазанова <Бесприданница>.  Федя смотрел по сторонам, стараясь запомнить
проносящиеся пейзажи,  чтобы  потом нарисовать их.  Он  уже  понимал,  что
своими вдруг  родившимися художественными талантами обязан белой таблетке,
овеществленным формулам бородача.  Мысль о  выкинутой тетрадке мелькнула в
его сознании,  но  он успокоился,  сказав себе,  что до понедельника ее не
успеют унести -  журнальная уборщица работала на полставки и по пятницам в
редакции обычно не появлялась.
     Снова  юг  Советского Союза  повис  под  ними  на  восьмикилометровой
глубине.  Начало  темнеть.  Млечным  Путем  разбежались по  горизонту огни
Москвы.  На  улицу  Кондратюка приехали  ночью.  Квартира  без  гарнитура,
разоренная,  пустая,  напоминала жилище гения. В понедельник в девять Федя
вышел из дому,  и мир ударил цветом,  звуком,  запахом. Асфальт был уже не
просто фиолетовым,  в нем играли,  лоснились красные,  желтые,  коричневые
оттенки,  он  каменел в  местах,  где  только что  подсохли лужицы ночного
дождика, а на солнце ласково уступал подошве. Облачные замки воздвиглись в
небе,  раскинувшемся над просторным предпольем Всесоюзной Выставки.  Сияли
кресты  древней церкви возле  гостиницы <Золотой колос>,  ракета рвалась в
космос с обелиска,  а позади на дальнем плане тонула в сизости и голубизне
синяя  игла  телевизионной  башни.  Лирической  поэмой  шла  к  автобусной
остановке длинноногая девушка,  короткими стишками гонялись друг за другом
на газонах завтрашние первоклассники.  Праздновался замечательный юбилей -
ровно сто  миллионов дней  прошло с  того момента,  который прокатился над
задымленными пещерами сто миллионов дней назад. И в то же время все только
начиналось,  как  раз  до  этого  мига  доехало  длинное  прошлое,  отсюда
распространилось будущее.
     В редакции еще никого не было. Пряничков ключом отворил свою комнату,
испугался ее  чистоты и  сразу шагнул к  корзинке,  куда  трое суток назад
опустил  тетрадку в  дерматиновом переплете.  Но  корзинка была  пуста,  и
суровые железные ящики во  внутреннем дворе Химического музея тоже  стояли
чистые и даже продезинфицированные,  -  дворник доверительно сообщил,  что
заполненные  вывезли  четверть  часа   назад.   Федя   проконсультировался
относительно места расположения свалки и  поехал в  Хворостино.  Он все же
надеялся.  Но когда такси остановилось на краю гигантского поля,  сердце у
него  заныло.  Вдаль,  куда  хватал глаз,  раскинулись монбланы и  казбеки
мусора.   Сразу  стало  понятно,  что  игра  не  стоит  свеч  -  тетрадка,
принесенная  в   четверг  мужчиной  с  вещмешком,   практически  перестала
существовать.
     Федю ждала работа.  Вернувшись в журнал, он поставил на стол машинку,
снял пиджак и,  не  разгибаясь,  ответил на  все читательские письма,  что
накопились  с  последнего крупного  разговора  в  кабинете  ответственного
секретаря.   Это  был  каскад,   водопад.  Потрепанная  немецкая  <Оптима>
стрекотала и  лязгала час  за  часом.  Готовые листы,  мелькнув белизной в
воздухе,  вспархивали с  каретки с интервалом в шестьдесят секунд.  Такого
плотного симбиоза человека с пишущей машинкой еще не видывали в редакции -
застыл с  отвалившейся челюстью завлитотделом,  заглянувший было  выкурить
сигаретку,  и  только покачал головой и  прикрыл за  собой  дверь  бывалый
заместитель редактора.
     Однако главное состояло не в скорости печатанья, а в изобилии мыслей.
Каждый из  нас прочитывает за жизнь бесконечно много,  каждый не помнит из
прочитанного  почти   ничего.   А   Федя   вдруг  вспомнил.   Вся   бездна
концентрированной,  отредактированной премудрости,  заключенной в печатном
слове,   -  лавина  строк,  которая  по  большей  части  бесследно,  будто
намыленная,  проскальзывает по  нашему сознанию,  явилась теперь к  нему и
раскинулась,  ожидая. Пряничкову оставалось только отбрасывать лишнее. Сам
себе  энциклопедия и  даже  целая  библиотека,  он  мог  цитировать любого
классика с  любого места и  не  забыл даже того,  что значилось на обрывке
<Вечерней Москвы>,  в  который мама завернула ему  бутерброд еще в  шестом
классе.
     За  двести минут,  регулируя напор собственных и  чужих мыслей,  Федя
ответил на сто двадцать писем -  несколько ответов были затем опубликованы
статьями в разных газетах, пятнадцать наиболее пространных вышли отдельной
брошюрой под названием <Боги живут на Земле>.
     Кроме того,  в  этот  день  Пряничков сделал свое первое изобретение,
написал новую картину и выучился играть на рояле.
     С  изобретением было  так.  Когда  Федя  отпечатал  последнее письмо,
выколотил опустевший ящик и потянулся, к нему вошел посетитель.
     Пряничков тотчас встал, поздоровался, отрекомендовался, спросил имя и
отчество вошедшего,  поставил ему стул и  сам уселся напротив.  Посетитель
оказался ходолом от сектантской общины в  городе Заштатске,  он принес для
рассмотрения кусочек лат Георгия Победоносца. Федя повертел в руках темный
ноздреватый осколок,  подумал  и  предложил сходить  в  Институт металлов,
чтобы приближенно установить время выплавки.  Тут же  он созвонился с  кем
надо было и вместе с ходоком поехал в институт,  где священный обломок был
бесспорно  определен как  часть  казахского котла  для  варки  бешбармака.
Обстановка научно-исследовательского учреждения со сложной аппаратурой, но
еще более Федина доброжелательность так ошарашили ходока,  что он на месте
отрекся   от   своих   ошибочных  верований  и   сейчас   является  лучшим
пропагандистом-антирелигиозником    заштатского    районного     отделения
Всесоюзного общества <Знание>.
     Пряничков  же  познакомился в  институте  с  сотрудником  лаборатории
усталости металлов и, разговаривая, вошел с ним в большую комнату.
     - Вот здесь и работаем,  -  объяснил сотрудник.  - Подвергаем образцы
металла знакопеременным нагрузкам,  потом  изучаем структуру излома...  Но
это все ерунда.  Понимаете, пружинка может гнуться в одну и другую стороны
сто тысяч раз, а потом ломается. Причем неожиданно.
     Пряничков между тем жадно оглядывал лабораторию.
     - А как вы испытываете образцы, трясете? - спросил он.
     - Трясем. Ультразвуком.
     Рядом стоял черный ящик генератора. Отдельно в масляной ванне купался
вибратор.
     Федя посмотрел в дальний угол.
     - А это что?
     - Это для рентгеноструктурного анализа. Рассматриваем место излома.
     Пряничков нервно покрутился по комнате, потом спросил?
     - Есть у вас триод на высокое напряжение?
     ...Короче    говоря,    он    предложил   синхронизировать   импульсы
рентгеновского излучения с ультразвуковыми колебаниями вибратора так, чтоб
лучи подхватывали пружинку только в  момент наибольшего отклонения;  тогда
она  казалась  неподвижной и  можно  было  наблюдать постепенное изменение
структуры. Патент на <Способ получения лауэрограмм упруго деформированного
кристалла> был выдан впоследствии под щ 700505 и явился первым из четырех,
врученных Пряничкову в тот памятный год.
     Но понедельник на этом не кончился - было только пять.
     Простившись с  воодушевленными сотрудниками лаборатории,  проводив на
Казанский преображенного сектанта,  Федя приехал домой и  сел к мольберту.
Поскольку написанная картина была  им  продана,  он  счел  предварительный
период оконченным и  взялся за свое личное.  Странным образом он ничего не
использовал из того,  чему обучался -  то есть классического синего неба и
даже  освоенной им  иллюзии сходства.  Перед  Наташей и  Шурой  постепенно
возникает кусочек столицы ранней весенней поры,  когда еще не вполне стаял
снег,  а перспективу улицы заволакивает мутный воздух и единственным ярким
пятнышком светит  огонек  светофора.  На  полотне  было  утро,  рабочая  и
служащая Москва катила к  местам работы,  Шура  узнала проспект Мира возле
Ново-Алексеевской.  Особых примет времени не было,  но ощущалось,  что это
как  раз  наш год,  эпоха спокойного труда,  семейных и  бытовых радостей,
некоего размеренного существования, накопления сил перед новым скачком.
     Пряничков назвал свою вещь <Пассажиры метро>,  и  хотя никакого метро
там не было,  название очень подходит. <Пассажиры> находятся сейчас в зале
щ 49 Третьяковской галереи,  где читатель и может полюбоваться ими,  если,
конечно, его визит не совпадет с открытием какой-нибудь очередной выставки
- в  этих  последних залах экспозиция то  и  дело меняется,  одно убирают,
другое вешают, и ни в чем нельзя быть уверенным.
     Федя писал до восьми,  а в восемь к Наташе пришла учительница музыки.
В большой комнате у Пряничковых стояло пианино <Рениш>,  на котором Федина
дочка  уже  третий  год  подряд  одолевала <Старинную французскую песенку>
Чайковского.  Эти  занятия в  семье рассматривались как выполнение некоего
общественного долга: супруги даже не слышали звуков во время урока.
     Теперь  Федя  услышал и  начал  кивать  за  своим  мольбертом в  такт
исполнению,  нахмуривая брови при Наташиных промахах. Когда положенный час
подошел к концу,  Пряничков поднялся,  перенес стул к пианино и спросил, с
чего,    собственно,    начинают   обучение.   Преподавательница,   Иветта
Митрофановна,  была  молода,  перед родителями своих учеников робела.  Она
неуверенно показала запись  нот  на  нотном  стане  и  их  расположение на
клавиатуре.
     - Дальше, - сказал Федя, придвигаясь поближе к инструменту.
     - Что <дальше>? - спросила Иветта Митрофановна.
     - Как потом?
     - Потом я добиваюсь, чтобы ученица запомнила.
     - Я запомнил, - кивнул Пряничков.
     Учительница посмотрела на него недоверчиво, сыграла несколько гамм, и
Пряничков на  малой октаве тотчас повторил их -  первую так же бойко,  как
преподавательница, вторую еще ловчей.
     Иветта Митрофановна повернулась к нему.
     - Послушайте, вы учились.
     - Нет!  Честное слово,  нет. - Пряничков был ужасно взволнован и весь
дрожал. - Но давайте пойдем вперед, прошу вас.
     И  в  голосе его  и  на  лице  было такое чистосердечие,  что  Иветта
Митрофановна  поверила.  Она  перебрала  жиденькую  пачку  нот  у  себя  в
портфеле.
     - Хорошо. Попробуем разобрать что-нибудь простенькое.
     Наташа,   которая  из  вежливости  стояла  тут  же  рядом,  отступила
потихоньку и отправилась к подруге. Шура вышла на кухню. До нее доносились
голоса мужа и  учительницы.  <В  фа-диез-мажор будет уже шесть знаков>,  -
говорила Иветта Митрофановна.  <Понятно-понятно>,  - соглашался Пряничков.
Потом послышались словечки вроде <стакатто>,  <пианиссимо>,  какое-то  еще
там <сфорцандо>. Пианино дышало все шире, глубже, полной грудью.
     Без пяти одиннадцать,  глянув на  ручные часики,  Иветта Митрофановна
откинулась на спинку стула и в испуге уставилась на Пряничкова.
     - Знаете, за два часа мы прошли пятилетний курс!
     Федя  кивнул,  трепетно взял  сборник  <Избранных фортепьянных пьес>,
раскрыл на штраусовском вальсе.  Пошептал,  глядя в ноты,  подался вперед,
поднял  руки...  И  сама  беззаботная старая  Вена  явилась  в  комнату  -
танцевали  кокетливые  барышни  в  длинных  платьях  и  веселые  кавалеры.
Изысканную учтивость неожиданно сменяло  дерзкое  легкомыслие,  загадочная
робкая мечтательность плела свой  напев,  снова уступая место неукротимому
озорству.  Длился бал, летели зажигательные взгляды. Потом танцоры устали,
свечи начали гаснуть и погасли совсем.
     Пораженный,  Федя осторожно снял руки с клавишей, огляделся; казалось
пианино вовсе и  не  принимало участия в  том,  что  только что произошло.
Хрипло кашлянула в  тишине учительница,  вздохнула остановившаяся в дверях
Шура.
     Какие-то двое негромко переговаривались во дворе, параллельной улицей
шел  ночной  троллейбус,  негромко скрипя  кузовом  и  свистя  проволокой,
прогрохотала переулком загородная уставшая  грузовая  машина,  торопясь  в
дальний  гараж,   и   отзвуком  чуть  слышно  шуршали  в   комнате  платья
разошедшихся танцоров.  Прошлое связывалось с настоящим,  плоский мир стал
объемным.
     На   следующий  вечер  Пряничкова  слушал  муж  Иветты  Митрофановны,
молодой,  бледный музыкант-исполнитель с  растрепанной шевелюрой.  В среду
Федя  дважды играл перед почтенными преподавателями Консерватории,  и  его
там  таскали по  методкабинетам.  В  четверг раздался телефонный звонок из
Филармонии,  и сам Чернокостельский предложил открытые концерты с поездкой
по Советскому Союзу.
     Но Пряничков занимался уже не только музыкой.  Во вторник он притащил
домой купленный по  случаю за  350  рублей миниатюрный токарный станок,  в
среду -  пишущую машинку.  В этот же вечер он что-то вытачивал,  в четверг
утром ни с того, ни с сего написал этюд о Бальзаке.
     В  редакции,  на работе,  в  его манере общаться с авторами появилось
что-то напоминающее князя Мышкина из Достоевского. Пряничков стремился как
бы  слиться с  собеседником,  полностью стать на  его точку зрения и  лишь
отсюда начинал рассуждать,  поминутно сверяясь с оппонентом, радуясь, даже
если в  конце концов приходил к  выводу,  отрицающему то,  с  чего он  сам
начинал.  Плохие статьи вдруг перестали существовать,  в  каждой Пряничков
находил интересное,  вытаскивал это интересное вместе с  автором,  и  если
материал не  подходил для  журнала,  советовал,  куда с  ним пойти.  Народ
повалил в  антирелигиозный отдел,  за  неделю Пряничковым было  обеспечено
целое   полугодие.   В   ходе   производственного  совещания  замредактора
потребовал внести  в  резолюцию,  что  именно  Федиными усилиями <Знания и
жизнь> подняты на новую высоту.
     Выполнял свою должность Федя легко.  Утром,  кончая завтрак, уже всей
душой стремился в журнал,  а к пяти тридцати начинал радостно предвкушать,
что же сулит ему и семье вечер.
     Дом Пряничковых, между тем, неудержимо менялся. Квартира стала чем-то
средним между  студией художника и  ремонтной мастерской.  Рядом с  первым
мольбертом возник еще один для Наташи,  эскизы перемешались со  слесарными
инструментами,  на столе расположились акварельные и  масляные краски,  на
пианино раскрытые ноты.  Пол -  в  прошлом предмет неустанных забот Шуры -
был затертым,  железные опилки въелись в  щели между паркетинами.  Часам к
восьми приходили спецы из Института металлов, музыканты, которых навел муж
Иветты  Митрофановны,   художники,  журналисты.  Повадился  сильно  ученый
математик из университета, который, толкуя, всегда смотрел вверх, вывернув
шею,  будто на  потолке или  в  небе  видел свои  и  чужие соображения уже
отраженными и  абстрагированными.  Из  Заштатска  ехали  родственники того
сектанта, потом пошли знакомые этих родственников и родственники знакомых.
Отличные это были вечера.  Звучал рояль,  составлялись конкурсы на  лучший
эскиз  или  карикатуру,   вспыхивали  дискуссии  о  судьбах  человечества,
читались стихи,  порой тут  же  сочиненные.  В  час выговаривалось столько
умного,  сколько  у  прежних  Пряничковых не  набралось бы  за  пятилетку.
Художники учили Федину дочку рисовать,  пианисты показывали ей современные
песенки.  И  Шура  тоже постепенно делалась раскованной.  Во  время споров
глаза ее  сочувственно перебегали от одного говорящего к  другому,  иногда
она  уже  готова  была  что-нибудь сказать,  но  всегда кто-то  в  комнате
опережал се, остроумно и живо. Она переводила взгляд на этого нового, и, в
общем, всем очень нравилась.
     В  двенадцать,  проводив  гостей  до  метро,  Пряничков помогал  жене
перемыть посуду.  Вдвоем  они  стояли минуту-другую над  заснувшей дочкой.
Шура стелила постель,  Федя,  еще  не  исчерпавшись,  бродил по  комнатам.
Пространство и  время были  бесконечно содержательны.  Сутки стали емкими,
Пряничков спал часа по три.
     Всего с 15 по 29 июля он оформил четыре патентных заявки в Госкомитет
по  изобретениям,  сделал  три  картины маслом,  около  сорока  рисунков и
линогравюру.  Он дал два фортепианных концерта в Малом эале Консерватории,
написал восемь статей, сценарий для мультфильма, текст для номера с удавом
в  цирке и  помирил подавших на развод соседей по лестничной площадке.  Он
принялся  за  роман,   почти  доказал  теорему  Ферма,   стал  учить  жену
английскому и  выкапывать во  дворе  плескательный бассейн.  Человек Федор
Пряничков шел по небесам, его сопровождали зарницы.
     А потом все кончилось.
     То есть оно кончилось не совсем сразу.  В среду 28-го Пряничков сидел
в  редакционной комнате один и,  пользуясь обеденным перерывом,  составлял
тезисы к  докладу на Московском прогностическом обществе <Нравственность -
производительная сила>.  Он написал фразу <Будущее нельзя предсказать, его
можно только сделать>, и вдруг ему стало скучно.
     Это  было,  как  волна.  Гостиничная улица  за  окном потускнела,  по
тротуарам шли не  люди,  а  болезни и  недомогания Все выцвело,  сделалось
двумерным. Пряничков частично оглох и попал в какой-то вакуум.
     Так  длилось минуту,  затем волна схлынула.  Мир вокруг ожил и  снова
стал местом деяния и побед.
     Но Федя предупреждение принял.  Он мгновенно убрал тезисы в стол,  не
теряя  ни  секунды  побежал  к  редактору,  отпросился с  работы,  объехал
несколько книжных магазинов и  метнулся в  <Реактивы> на улице 25 Октября.
Домой  он  привез  оборудование маленькой химической лаборатории,  полтора
десятка  книг  по  органике,  биологии,  медицине.  За  вечер  и  ночь  он
перевернул несколько тысяч страниц,  заставил себя вспомнить те  строчки и
абзацы,  которые  успел  увидеть тогда  в  дерматиновой тетради,  а  утром
приступил к опытам.  Понимая грозящую опасность,  он взвешивал,  смешивал,
возгонял, перегонял, выпаривал, поджаривал и к трем часам утра увидел, что
успех близок. Длиннющая формула была собственноручно им выведена на листке
из блокнота - СхНуО... заключенные в квадратные скобочки, а далее в полном
порядке все эти CH3N,  ОС  и  СО,  выстроенные ромбиками и  трапециями,  в
которых прежде из  всей редакции мог разобраться только Гурович,  ведавший
совершенно точными знаниями, да и то без энтузиазма. И в пробирочке на дне
хлопьями выпало в осадок некое белое вещество.
     Федя  вздохнул  счастливо  и  утомленно.  Играли  невидимые оркестры,
сверхзвезды ощутимо взрывались в дальних краях нашей Галактики.
     Он поднял руку, но в этот миг оркестры умолкли, мир стал сужаться все
стремительней и  стремительней и  в  конце концов весь ограничился низкой,
душной комнатой на улице Кондратюка.
     Федино   лицо   переменилось,    он   брюзгливо   вытянул   губы,   с
неудовольствием глядя на  пробирку.  Протянутая рука  опустилась.  ...Шура
пришла в  шесть,  молодая,  оживленная,  с  новой прической.  В  проходной
комнате мужа не было,  стол загромождали колбы,  реторты,  змеевик,  пахло
химией. Шура прошла в маленькую.
     Пряничков сидел  у  заросшего за  последние недели пылью телевизора и
тупо смотрел на  экран.  В  стекле передвигались безликие фигурки,  бегало
светлое пятнышко.  Раздавался монотонный голос комментатора: <Парамонов...
Петров... Пас к Маркарову... Опять Парамонов... Петров...>
     И это был конец.
     Услышав дыхание за спиной,  Федя поднял на супругу унылый взгляд,  не
здороваясь, сказал:
     - Ты, это... Убери там.
     Шура сразу все поняла, шагнула назад, тихонько переоделась у шкафа...
Зазвенела химическая посуда,  ссыпаемая в ведро. Листок с формулой привлек
внимание Шуры, она заглянула с ним к мужу.
     - Тоже выбросить?
     Пряничков не повернулся и не ответил.
     В  последующие дни  сами собой рассасывались,  исчезали инструменты и
ноты,  один  мольберт,  другой  Понемногу реаминировала мебель -  торшер с
двумя  рожками,  трюмо.  В  конце августа торжественно въехал и  воцарился
сервант.
     Еще  около месяца,  правда,  по  инерции,  приходили верстки,  сверки
статей и рассказов,  раздирался в прихожей телефон, призывая Пряничкова на
обсужденья. Несколько вечеров еще заглядывали было новые знакомые, но Федя
смотрел на гостей с такой угрюмой подозрительностью, что вскоре все визиты
прекратились.
     Сейчас  в   доме  Пряничковых  девочка  со  своими  уроками  теснится
где-нибудь  на  уголке полированного стола,  откинув край  скатерти.  Шура
употребляет субботу и воскресенье на уход за многочисленными лакированными
поверхностями.  Лоснится навощенный пол,  и  родственники,  приезжающие по
обязанности раз в  два месяца,  в  передней снимают ботинки и  туфли,  как
перед входом в мечеть, сидят смирно, помалкивают.
     В редакции <Знаний и жизни> опять думают, отчего бы это Пряничкову не
перейти в  какой-нибудь другой журнал.  Авторов он не ставит ни во что,  а
когда ему пытаются возражать на <Все уже было> и  <Ничего не выйдет>,  все
сказанное падает в  яму  его сознания мягко,  без отклика,  как ветошь,  и
копится там неподвижной кучей, неразобранной, стылой.
     Эпоху  своего короткого взлета Федя  вспоминать не  любит.  И  только
редко-редко,  когда он  один в  квартире,  а  по  радио передают настоящую
прекрасную   музыку,   им   овладевает  беспокойство,   маленькие   глазки
расширяются,  в них возникают жалобы и тоска, как у собаки, которая хотела
бы  принадлежать к  миру людей,  но понимает свою безгласность и  мучается
этим пониманием.  Что-то заперто в его душе,  забито, отгорожено сплошными
железными обручами от  того ряда,  где  могло бы  стать чувством,  мыслью,
действием.
     Такова история,  приключившаяся с Федей Прявичковым. И она наводит на
некоторые размышления.
     Интересно было бы,  например,  припомнить в  этой связи опыты доктора
Крайковского,  которые  тот  начал  еще  задолго  до  появления  в  Москве
бородатого  незнакомца.  Крайковский гипнотизировал добровольцев,  в  этом
состоянии  предлагал  им  рисовать,  и  за  несколько  сеансов  испытуемые
достигали  уровня  выпускников  средней  художественной  школы.   Если   с
кем-нибудь  ничего не  получалось,  Крайковский брался за  обучение такого
человека музыке,  либо чему-нибудь еще и в резульгате пришел к выводу, что
людей следует делить на  группы не  по способностям -  одни талантливы,  а
другие нет,  -  а по тому,  как, в какой форме тому или иному лицу удобнее
свои таланты материализовать.
     Не  исключено,  что  доктор как раз и  прорывался сквозь те  железные
обручи, которые таблетка на время разрушила у Феди.
     Крайковскому же  принадлежит мнение,  высказанное,  естественно,  без
всякой абсолютизации, что гипноз не есть сон, а скорее пробуждение. Тут он
опять-таки предвосхитил бородача,  написавшего в своей тетрадке, что, мол,
множество людей, как правило, спит.
     Ну, а что, если это так на самом деле?
     Если  многие  из  нас  частично спят  не  только в  смысле нормальных
ежесуточных семи-восьми часов,  а в более широком плане?  Ведь,  вероятно,
есть  даже  такие бедняги,  что  всю  жизнь до  последней минуты проводят,
проживают в какой-то дреме,  запертыми, хотя и выполняют вроде бы все, что
человеку положено,  кончая школу и  вуз,  заводя детей,  где-то  работая и
получая порой поощрения, но так и не просыпаясь.
     Вместе с  тем,  невольно задаешься еще одним вопросом.  Раз такой вот
Федя  смог радужно расцветиться,  приняв таблетку,  отчего это  недоступно
всем,  в том числе и просто рядовым гражданам,  как,  например, мы с вами,
многоуважаемый товарищ читатель?
     А  с другой стороны,  обязательна ли химия,  нельзя ли как-нибудь без
нее обойтись?  (!!!  -  Ред.)* Проснулась же Наташа -  вот именно, Наташа,
Федина дочка. Что-то соскочило в ней, она пробудилась, сдвинулась со своей
<Старинной французской>,  пошла вперед и  с  каждым днем идет все быстрее.
Тоненькая такая,  а  как  сядет  за  инструмент...  И  это  при  том,  что
Пряничковы от  уроков отказались,  ибо  уроки напоминали Феде  о  недавнем
прошлом. Однако Наташа сама встречается с Иветтой Митрофановной, а недавно
муж  этой  учительницы -  встрепанный музыкант -  водил девочку в  училище
имени Гнесиных, там послушали и сказали, что примут.
     Другими словами,  нет ли чего-нибудь такого в  современной атмосфере,
что само по себе начинает нас открывать и  пробуждать?  Может быть,  и  не
надо обвинять в предательстве того бородатого здоровяка,  который позволил
своему  изобретению погибнуть,  -  бородача этого,  кстати,  долго  искали
потом,  искали по четвергам и не четвергам, до ливней и после, но так и не
нашли.  Возможно,  что он даже сознательно пошел на некую демонстрацию,  а
там  предоставил  процессу  развиваться  самостоятельно  -  рассудил,  что
получить способности от таблетки кой-кому показалось бы унизительным.
     Дело,  видимо, в том, что в течение сотен тысячелетий человека давила
природа, да и его собственные собратья тоже не слезали с шеи, - приходится
ли удивляться,  что некоторое хорошее в  нем приторможено и частично спит.
Но  теперь это позади,  родилось новое,  и  не  пора ли  всем окончательно
пробудиться...
     В чем, собственно, вопрос-то?


                    <Химия и жизнь>, 1969, щ 11 - 12.



   С. ГАНСОВСКИЙ
   ОПЕРАЦИЯ

                          Фантастический рассказ



     В кафе было пустовато.
     Мы  съели  закуску  в  молчании.  Потом  официантка в  красном платье
принесла первое.  Она  поставила тарелки на  стол  с  таким  видом,  будто
опасалась обжечься о  его  пластиковую поверхность,  и  тотчас  удалилась,
крутя бедрами и бросив испуганный взгляд на сидевшего напротив меня лысого
субъекта.  И кассирша в белом кокошнике тоже смотрела на него из-за кассы,
как на тигра.
     - Боятся, - самодовольно сказал субъект, погружая ложку в суп.
     - Кого? - спросил я и огляделся.
     Он ухмыльнулся, как-то косо глядя в сторону.
     - Вот увидите, какой будет обед. Вы еще здесь такого не ели.
     На  нем  был  потасканный сизый пиджак из  того  польского материала,
который удивительно празднично и хорошо выглядит все три первых дня носки.
Лысину его покрывала поросль белесого пуха,  создавая вокруг головы нежное
сияние.  Через темя и  лоб  шла  длинная тоненькая полоска тускло розового
цвета, напоминающая старую царапину.
     Я  тоже взялся за  ложку.  Тут  мой  взгляд случайно упал на  зеркало
слева,  и  я  увидел в  нем,  что сзади какой-то гражданин с вытаращенными
глазами высунулся из-за портьеры, скрывающей вход во внутреннее помещение,
и с тревогой глядит на моего визави.  Судя по багровой физиономии, это был
директор кафе. Он обменялся с официанткой многозначительным взглядом.
     Мой сосед в  сизом пиджаке тоже как-то ощутил появление вытаращенного
гражданина, хотя и не смотрел в ту сторону.
     - Знают меня, - сообщил он. - Я здесь в любое кафе приду, и мне нигде
вчерашних котлет не подадут... Ну, как суп?
     А суп-то был удивительный. Сверхъестественный. В первый момент я даже
себе  не  поверил.  А  после первых трех ложек другими глазами оглядел зал
кафе,  с зеркалами, с портьерами на дверях и на окнах, чуть погруженный во
мрак  из-за  этих самых портьер.  Работают же  люди!  При  таком супе было
непонятно,  почему слава о  директоре не  гремит по  градам и  весям нашей
страны,   отчего  не  светят  здесь  "юпитерами"  телевизионщики,   почему
шеф-повар не  дает интервью в  "Неделе".  Уникальный рисовый суп на мясном
отваре, поданный в подогретой тарелке, тающий во рту, усваивающийся тут же
внутренней поверхностью щек и языком,  сразу,  без промежуточных ступеней,
переходящий в  энергию и хорошее настроение.  Суп,  запоминающийся подобно
фильму на кинофестивале.
     - Поразительно! - воскликнул я. - Никогда не думал, что тут...
     Субъект прервал меня,  вяло махнув рукой.  У  него были блеклые серые
глаза и какой-то несосредоточенный взгляд.
     - Что  вы  заказали на  второе?  Битки  в  сметане?..  Тогда  я  тоже
перезакажу.
     Он  сделал  знак  красному  платью  и  заявил,  что  передумал насчет
бифштекса.  Пусть ему принесут тоже битки. Официантка восприняла эту мысль
без  энтузиазма,  но  и  без скандала.  Был даже такой оттенок,  будто она
именно этого и ждала. Еще раз последовал безмолвный разговор с директором,
и красное платье удалилось на кухню.
     Мой сосед склонился над супом, потом поднял голову и ухмыльнулся. Ему
явно хотелось поговорить.
     - Слышали когда-нибудь об операции, сделанной доцентом Петренко? Одно
время о ней было много разговоров.  Теперь это так и называется - "сечение
Петренко".
     - Гм... В общих чертах, - сказал я. - Напомните.
     - Дело было так, - начал он. - Весной сорок шестого года один молодой
человек гнал на трофейном мотоцикле по Садовому кольцу. В районе Колхозной
площади.  Перед тем как сесть за руль,  он подпил с приятелями, в голове у
него шумело.  Сами знаете, как тогда было после войны. Ну и попадается ему
грузовик,  у  которого с задней части кузова почти до земли свисают доски.
Да еще какая-то старушка перебежала дорогу. Одним словом, юноша зазевался,
на скорости километров в девяносто въехал по этим доскам на кузов,  увидел
перед  собой  заднюю стенку кабины,  отвернул в  сторону,  пролетел метров
тридцать по воздуху и  рухнул прямо во двор института Склифосовского.  Как
раз у дверей приемного покоя. Мотоцикл вдребезги, а у юноши начисто снесло
всю верхнюю половину черепа вместе с мозгом.  Ровнехонько,  знаете, как по
линеечке.  Тут  его,  конечно,  сразу  подхватывают и  на  второй этаж,  в
операционную.  Положили на стол,  видят,  такое дело.  Дежурным врачом был
тогда как раз Петренко.  Другой бы,  конечно, отказался, но Петренко мужик
решительный,  да  еще фронтовой запал у  него не  прошел.  Он  хватает эту
верхнюю половину черепа -  ее  тоже принесли -  и  прикладывает на  место.
Противошоковый укол,  наркоз,  швы,  переливание крови.  Сам не отходит от
этого молодого человека десять суток,  и,  подумать только, все видят, что
операция  удалась.  Проходит месяц,  юноша  начинает поправляться,  и  тут
выясняется,  что в  спешке ему повернули мозг на сто восемьдесят градусов.
"Право" и  "лево" поменялись местами,  затылочная доля  мозга  оказывается
впереди,  лобная сзади -  в  таком духе.  Покрутились-покрутились,  а  что
делать?  Отламывать опять череп -  на  такой риск  врач вообще может пойти
только раз в жизни.  Подумали и решили:  пусть так и будет.  И представьте
себе -  тут  мой  собеседник умолк на  мгновенье и  тщеславно посмотрел на
меня, - этот юноша - я.
     Он заметил мой недоуменный взгляд и поправился.
     - То есть это был я. С тех пор прошло уже двадцать лет.
     - Непостижимо!  -  на  миг я  даже забыл про суп.  -  И  как вы  себя
чувствуете?
     - Ничего,  -  сказал субъект.  -  Ничего. Но было, естественно, много
явлений.
     Мы доели суп,  и  нам нужно было ждать второе,  с  которым официантка
почему-то не торопилась.
     - Очень много странных явлений,  -  повторил он  задумчиво.  -  Самое
интересное состоит  в  том,  что  все  перепуталось.  Получилось так,  что
глазной  нерв,  например,  подключился к  слуховому  отделу.  А  слуховой,
наоборот,  попал в  глазной отдел И некоторые чувства просто вросли одно в
другое.
     - Как это?..  Неужели это дает какую-то разницу? - спросил я. - Разве
звук не остается все равно звуком, куда бы он ни попал? А свет - светом?
     - В  том-то и  дело,  что нет.  -  Мой собеседник улыбнулся и покачал
головой Вообще-то многие думают, что мозг напоминает телефонную станцию На
самом деле не  так.  В  мозгу все зависит от  того,  куда,  в  какую часть
коркового слоя попадает раздражение Надавите,  например,  в полной темноте
на  свои  глаз Вы  увидите вспышку света,  хотя в  действительности ничего
такого не было Понимаете?.  Глаз-то улавливает именно свет, а ухо - именно
звук.  Но  уже  по  нервным волокнам все  идет  в  виде одинаковых нервных
импульсов,  верно же? И только от того, в какую область мозга эти импульсы
попадают, зависит то, как вы чувствуете...
     - Да, - сказал я, не зная, что сказать.
     Тут  официантка  принесла  как  раз  второе,   с  прежней  испуганной
осторожностью поставив тарелки на стол.  И второе - битки в сметане - тоже
было удивительным.  Ошеломляющим.  Откидывающим человека к  тем  временам,
когда  он,  слава  богу,  не  знал  еще  никаких столовых,  а  пользовался
кулинарными изделиями своей бабушки.  Феноменальные битки с  целым букетом
вкусовых  ощущений  -  от  поджаренности до  мягкой  тепловатой кровавости
где-то там в середине. Терпкие и нежные, хрустящие и тающие одновременно.
     Умиротворенно думалось о  том,  что  вот  мы  уже  разрешили проблему
общественного питания и можно браться за что-то следующее дальше.
     Но  снова пугающе необъяснимыми были  при  таких битках и  отсутствие
очереди у дверей кафе, и то, что на лицах посетителей, сидевших за другими
столиками, отнюдь не выражалось восторга.
     Мой сосед покончил со вторым -  он,  между прочим, держал вилку левой
рукой - и задумался. Затем он вынул из кармана портсигар и закурил.
     - Вот теперь попробуйте представить себе,  -  сказал он,  - положение
человека,  у которого все так перемешалось.  Например, если вкусовой нерв,
идущий от  кончика языка,  попадает у  него не во вкусовой,  а  в  болевой
центр.  Что тогда получается?  Он берет в рот кусок колбасы и, вместо того
чтобы  почувствовать вкус  "отдельной" или  "полтавской",  ощущает сильную
боль в пятках.  А если у него вкус перепутался со слухом, то он откусывает
бутерброд и вдруг слышит ужасный грохот.
     - Неужели у вас так было? - спросил я.
     Он кивнул.
     - Да.  Спуталось решительно все.  Чувства поменялись местами.  Вместо
того чтобы обонять,  я ощущаю.  А вкусовые ощущения поменялись с болевыми.
Например, когда в битки кладут не масло, а маргарин, мне больно.
     - Но позвольте! Разве боль - это какое-то отдельное чувство? По-моему
она, так сказать, продолжение ощущения.
     Субъект покачал головой.
     - Ощущение -  одно,  а боль - совсем другое. У болевого аппарата свои
внешние концевые органы с  независимыми проводниками и отдельным центром в
мозгу.  Боль,  скорее,  можно было бы назвать особым чувством. И так как у
меня вкусовой нерв пошел теперь в  болевую корковую область,  я  от всякой
еды ощущаю боль. Но очень разнообразную, конечно.
     - Ну и как же вы теперь?
     - Привык.  -  Он  пожал плечами.  -  Боль  мне  даже стала нравиться.
Особенно зубная.  Я ее, кстати, чувствую, когда ем паюсную икру... Вообще,
у  меня  теперь  довольно большой  диапазон вкуса.  Нормально-то  ведь  мы
воспринимаем языком  всего-ничего:  кислое,  сладкое,  горькое,  соленое и
комбинации из них. А болевые ощущения могут быть очень разнообразными.
     - Ну, хорошо. А с настоящей болью? Если у вас дырка в зубе?
     - Тогда я  чувствую на  языке вкус паюсной икры -  он теперь для меня
очень неприятен -  и бегу брать номерок к зубному. - Он опять задумался. -
Очень интересно тоже со  зрением и  слухом.  Понимаете,  от звуков у  меня
возникают в мозгу зрительные образы,  а от света -  звуковые. Я, например,
могу закрыть глаза и видеть.  Могу заткнуть уши и слышать...  Но при этом,
конечно, я ничего не увижу.
     - То есть, - сказал я, если вы закроете глаза, то будете не то, чтобы
не видеть, а только не слышать?
     - Да.  Факт.  А если заткну уши,  то не буду слышать. То есть не буду
видеть.  Но для всех других это будет означать, что я не слышу. Точнее, не
вижу.
     Тут мы оба немного запутались.
     - Во всяком  случае,  -  резюмировал  он,  -  у  меня  все  наоборот.
Например,  сон.  Во  сне я ничего не слышу,  потому что закрыты глаза.  Но
постоянно что-нибудь вижу - как часы в  комнате  тикают,  как  соседи  над
головой танцуют. Одним словом, я исключенье.
     Эти последние слова прозвучали весьма тщеславно.
     Официантка принесла  кофе.  Превосходный кофе,  ароматный и  крепкий,
который вот так запросто только в Cтaмбу ле,  пожалуй,  и получишь.  Кофе,
который был черным не оттого, что пережарен и сожжен, а потому что густой.
     - Кроме того,  -  сказал субъект,  - у меня чувства еще как бы вросли
одно в другое. Не только все перепуталось, но и смешалось.
     - Как это?
     - Ну я же вам объяснял.  Видимо,  нервы расщепились и часть вкусового
ствола вросла в зрительный и слуховой.  Поэтому, когда я что-нибудь вижу и
слышу, я одновременно чувствую и вкус на языке.
     - Приведите пример.
     - Ну,  скажем...  Ну, вот я сижу у телевизора, и выступает... (тут он
назвал фамилию одной известной исполнительницы эстрадных песен,  но  я  не
стану эту фамилию приводить).  Когда я ее слушаю,  у меня во рту возникает
вкус слишком приторного пирожного. Притом вчерашнего.
     - Это интересно,  -  согласился я.  - Даже жалко, что у нас вообще-то
нет такой синкретичности чувства. Это позволило бы добиваться более верной
оценки тех  или  других произведений искусства.  Не  так  сильно влиял  бы
момент значимости темы.  И не только в искусстве.  Вот,  например,  оратор
говорит,  произносит красивые слова,  а вы чувствуете, что плохо пахнет, и
все тут...  Да, кстати, а вот как с чтением? Какое ощущение вызывает у вас
хотя бы научная фантастика?
     Он подумал.
     - Разное.  Если  я  беру  книгу...  (тут  он  назвал  фамилию  одного
известного  писателя-фантаста,  но  я  тоже  опущу  ее,  чтоб  не  обижать
человека).  Если я открываю его роман, то во вкусовом отношении это похоже
на остывшую пшенную кашу. Знаете, такую синюю.
     Мы  помолчали.  Потом  я  подумал,  что  было  бы  неплохо в  будущем
научиться  произвольно  переключать  все   эти  вещи.   Без  мотоциклетной
катастрофы,  естественно,  а  просто так.  Например,  человек идет слушать
концерт  и  уже  в  зале  консерватории,  усевшись в  кресло,  переключает
зрительный нерв  на  слуховой.  Поскольку зрительный аппарат у  нас  более
совершенен,  впечатление получалось бы несравненно сильнее. Или можно было
бы  просто подключать одно  к  другому и  слушать,  так  сказать,  "в  два
канала".
     Он  подхватил  эту  мысль  и  сказал,  что  в  экстренных случаях,  в
подводной лодке  скажем,  можно  было  бы  весь  сенсорный аппарат целиком
переключать на слух. Вплоть до обоняния и ощущения.
     Некоторое время мы  развивали эти  идеи,  потом нам пришло в  голову,
что,  пожалуй,  из  этого ничего хорошего не  полечилось бы  Потому что  в
концертном зале  "слуховые" впечатления от  красного  вязаного шарфика  на
плечах  сидящей  впереди  девицы  неприятным  диссонансом врывались  бы  в
какую-нибудь симфонию Гайдна либо Мясковского. А в подводной лодке вышло б
еще  хуже,  так как запах машинного масла слухач путал бы  с  шумом винтов
чужого корабля.
     Впрочем,  эта  мысль осенила сначала меня.  Мой  собеседник вообще не
отличался быстрой сообразительностью.
     Мы заказали еще по чашке кофе. Потом я спросил:
     - Ну,  хорошо,  а можете вы,  например,  описать меня?..  Каким я вам
представляюсь?
     Он посмотрел на меня своими блеклыми глазами.
     - На вас серый пиджак и желтая рубашка...  Но все это я как бы слышу,
а не вижу.  Что же касается вкусового ощущения... - Тут он запнулся. - Мне
неудобно.
     - Ну-ну!
     - Нет, не надо.
     - Ну, отчего? - подбодрил его я. - Давайте.
     - Ваше лицо вызывает у меня ощущение...  ощущение соленого огурца.  -
Потом он смягчил.  -  Малосольного.  Но вы не обижайтесь. Вы же понимаете,
что я исключение и воспринимаю мир неправильно.
     Наступила пауза.  Не  знаю почему,  но  этот субъект начал вызывать у
меня раздражение. Видимо, каким-то своим тщеславием.
     - С другой стороны,  - сказал я, - не такое уж вы исключение. В конце
концов,  вы  воспринимаете мир таким,  каков он есть.  Кроме,  может быть,
этого вкусового чувства.
     - Почему?  -  запротестовал он.  - Ведь глазом я слышу, а он является
органом, приспособленным для восприятия света, а не звука.
     - Ну и что?  Вы же сами мне объяснили,  что у вас только перепутались
нервные стволы.  Однако свет вы все равно воспринимаете глазами. А звуки -
ухом. И только дальше, в мозгу, это преобразуется у вас в другие ощущения.
     - Все-таки в другие, - сказал он. - В неправильные.
     - Вот это-то нам и неизвестно,  -  отрезал я.  -  Какие правильные, а
какие нет. Не путайте реакцию на явление с самим явлением. Природа ведь не
клялась,  что закат обязательно должен быть красным,  а соль соленой.  Для
меня небо голубое,  а  для какого-нибудь микроба,  у  которого нет зрения,
оно,  возможно,  просто кислое.  Понимаете, если поднести к вам провод под
током,  вы подпрыгнете,  а  если его приблизить к прибору,  там отклонится
стрелка.  Но вы же не можете утверждать, что ваша реакция верна, а прибора
- нет...  Пусть у  вас все перепуталось.  Но  вы меня,  в  конечном счете,
видите  и  слышите.  Мы  можем  общаться.  Значит,  вы  воспринимаете  мир
правильно.  Только у вас в сознании возникают другие символы того, что нас
окружает. Однако соотношение этих символов такое же, как у всех людей.
     Субъект задумался.  Очевидно,  ему трудно было расстаться с  мыслью о
том,  что он исключение.  На лбу у него выступили капельки пота, он достал
платок и  вытер их  (в  зеркале я  видел,  что  вытаращенный директор кафе
продолжает тревожно следить за  нашим  столиком.  А  официантка в  красном
платье  все  так  же  колдовски  и   опасливо  не  спускала  с  нас  глаз,
прохаживаясь в отдалении).
     - Да,  -  сказал,  наконец,  мой  собеседник.  -  Однако то,  что  вы
говорите,  я  вижу.  А  ваш зрительный образ возникает у  меня в  качестве
слухового.
     Но я уже решил быть неумолимым.
     - Однако в результате вы в целом превосходно ориентируетесь,  да? Как
и все мы.
     - Пожалуй.
     - А  откуда вам  тогда вообще известно,  что у  вас все перепуталось?
Может быть, ничего такого и не было.
     На лысине субъекта опять проступили капельки пота. Он неловко пересел
в кресле.
     - Все-таки  нет,  - сказал он.  - Во-первых,  была же рентгенограмма.
Во-вторых,  вот  это  соединение  чувств,  и  в-третьих,  -  он   смущенно
улыбнулся,  -  в  третьих,  я  каким-то  удивительным образом могу видеть,
вообще не глядя...  Кроме того,  у меня появились некоторые дополнительные
чувства. Скажем, чувство веса.
     - Чего?
     - Веса...  Ну  вот давайте я  отвернусь,  а  вы  что-нибудь сделайте.
Выньте что-нибудь из кармана,  и я скажу,  что именно вы вынули. Хотя и не
буду смотреть.
     Он отвернулся
     У  меня во внутреннем кармане пиджака как раз был маленький флакончик
духов. Я вынул его.
     - Флакончик, - сказал субъект, - "Пиковая дама". За три рубля.
     Затем он повернулся ко мне. Это было похоже на фокус.
     - И вот еще чувство веса,  - сказал он каким-то извиняющимся тоном. -
Я чувствую вес. Дайте мне на минутку. - Он взял у меня флакончик и взвесил
его на руке. - Восемьдесят восемь грамм... Даже не знаю, откуда это у меня
берется.  Я  просто вижу вес,  как вы,  например,  смотрите на дом и сразу
говорите,  что тут четыре этажа. И даже еще кое-что у меня появилось... Но
с этим весом удивительная штука. С весом и моим широким диапазоном вкуса Я
прихожу в столовую,  получаю блюдо и тотчас говорю,  что мяса здесь не сто
двадцать грамм,  как должно быть по раскладке, а только девяносто. Или что
вместо  масла  комбижир.   Одним  словом,  сразу  могу  сказать,  как  что
приготовлено,  чего  не  хватает  против  калькуляции и  так  далее.  И  в
результате, когда они меня видят, все прямо трепещут..
     Тут мои взгляд упал на часы,  и я сообразил,  что надо бежать Красное
платье получило деньги. Я попрощался со своим собеседником и пошел.
     На вешалке,  вручая свой номерок гардеробщику, я вдруг услышал позади
тяжелое дыхание.
     - Слушайте, ничему не верьте. - Это был вытаращенный директор кафе. -
Это просто псих.  Если он вам говорил, что у нас тут маргарин вместо масла
бывает или что недовешивают, это все ерунда. Вы же сами ели, верно?
     От  директора пахло  черным мускатом по  семь  рублей за  бутылку.  И
пиджак на нем был английский.
     Он оглянулся в сторону зала.
     - Мы его все давно знаем.  Ходит и мутит воду. А на самом деле просто
псих На Канатчикову уже пора.
     - А где он работает? - спросил я.
     - Кажется,  на  парфюмериой фабрике.  Говорят,  что здорово различает
запахи. Но он психический, я вам ручаюсь.
     Положив плащ на  руку,  я  вышел из кафе и  пошагал мимо его окон Мой
субъект так и  сидел,  как прежде.  Когда я  проходил мимо,  он  прощально
помахал рукой. Но смотрел он при этом в другою сторону.
     Дома я  взял у  соседки по квартире маленькие весы и убедился,  что в
моем  флакончике  действительно  ровно  88  граммов.   Правда,   я  тотчас
сообразил,   что  тот  тип  мог  знать  это,  поскольку  сам  работает  на
парфюмерной фабрике.  Что же  касается его способности видеть,  не глядя в
другую сторону,  то ведь там в  кафе кругом были зеркала.  Я  и  сам видел
наблюдающего за нами директора.  Однако,  тем не менее, вот какая странная
штука.  Ни единого разу больше я не получал в том кафе ни такого супа,  ни
таких битков. Это проливает некоторый свет на проблему и лично мне внушает
веру в то,  что так все с этим субъектом и случилось.  Относительно котлет
каждый, кстати, может проверить. У этого кафе недавно переменили название.
Раньше оно называлось не  то "Отдых",  не то "Лето",  а  теперь как-то еще
(или наоборот: теперь оно называется не то "Лето", не то "Отдых", а прежде
было как-то еще).
     Одним словом, оно на улице Кирова.


                       "Наука и религия", 1966, щ 8


   Север Гансовский.
   Млечный Путь

   -----------------------------------------------------------------------
   Авт.сб. "Человек, который сделал Балтийское море".
   OCR & spellcheck by HarryFan, 15 September 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Морозный день кончался. Большое оранжевое солнце уже  село  куда-то  за
гостиницы "Заря", "Алтай", "Восток", к станции электрички Рабочий поселок,
к окраине Москвы. Но проспект еще звенел как  натянутая  струна,  катил  в
двух направлениях,  словно  сдвоенный  провод  под  током,  неподвижный  и
бегущий. К югу торопился проспект, к магазину "Океан",  Рижскому  вокзалу,
салонам "Все для новобрачных" и "Свет", к тем  последним  особнячкам,  что
остались еще на Первой Мещанской, и на север  мимо  просторного  предполья
Выставки, аллеи Космонавтов,  обелиска,  покрытого  полированным  титаном,
мимо какого-то недавно построенного института, то ли  оптического,  то  ли
астрономического (на крыше башенка вроде купола обсерватории), и мухинской
скульптуры "Рабочий и колхозница". Катил  над  речкой  Яузой,  где  делали
набережную,  где   возле   старинного   каменного   акведука   раскинуться
спортивному комплексу, потом  на  широкий  мост  через  Окружную  железную
дорогу к белым многоэтажным домам Лося,  на  мост  через  Окружное  шоссе,
вдоль которого сверху работники  ГАИ  на  вертолетах,  и  дальше-дальше  к
Загорску, Ярославлю, лесами, лесами в глубь России.
   На проспекте  протекторы  тысяч  машин  разбили,  вытаяли  и  унесли  с
проезжей части выпавший ночью сухой февральский снег - длинными полосами с
языкатым краем он остался только на осевой и  у  кромки  тротуаров.  Возле
Звездного бульвара и улицы Кибальчича в вечереющий послерабочий час  толпы
прохожих скапливались и разрежались и  снова  скапливались  на  переходах,
люду не было конца, троллейбусы, автобусы нагружались мгновенно. У входа в
метро нахальные голуби зорко следили с навесов  табачных  и  галантерейных
ларьков,  кто  же  догадается  угостить  их  горячим   пирожком;   ученицы
музыкальной школы, собирающиеся здесь,  чтобы  вместе  ехать  на  занятия,
смело ели мороженое. "В  тесноте,  да...  не  обедал",  -  сказал  плотный
гражданин, бодро втискиваясь в трамвайный вагон, уже до того набитый,  что
и змее не проскользнуть бы между плотно прижатыми  друг  к  другу  пальто,
пальтишками, шубами, тулупами. Кругом улыбнулись.
   Всего лишь за четыре километра  отсюда,  в  защитной  лесной  зоне,  на
безмолвную просеку под высоковольтной вышла молодая лисица,  принюхиваясь,
поводила в морозном воздухе острой  мордочкой,  будто  нарисовала  сложный
узор. В ста пятидесяти миллионах километров  отсюда  из  жерла  солнечного
пятна рухнул поток протонов. Испуская немой торжествующий  рев,  рождалась
звезда в невыносимой дали. Торжественно плыли галактики. Из тьмы и  света,
из тех пространств, куда и направление  не  показать,  из  тех  времен,  о
которых не скажешь, раньше ли они, позже, чем сейчас,  пришел  сигнал,  не
принятый пока,  пал  на  верхушки  елей,  на  острие  телевизионной  башни
Останкина.
   Загорелись синие буквы: "Кинотеатр КОСМОС".
   На проспекте перфокарты домов зажигали все новые и новые  дырочки-окна.
Какие там судьбы в квартирах, о чем говорили сегодня утром, уходя,  с  чем
приходит сейчас?
   Возьми нас, жизнь, позволь услышать.


   Один телефонный звонок, другой.
   Старик. Иду!
   Телефон продолжает звонить.
   Старик. Алло!.. Алло!.. Все, не успел. Обычная история. (Кладет  трубку
на рычаг.) Ф-ф-фу, даже сердце заколотилось. (Вздыхает.)  Цветы  почему-то
на столе, розы. На дворе  зима,  снег,  а  тут  розы...  Ах  да,  Танечка,
принесла утром! Какой-то сегодня  день,  она  говорила,  какая-то  дата...
Забыл. Прошлое вываливается из памяти кусками, как кирпичи.  (С  внезапной
яростью.) Так вспомни же, вспомни, что сегодня! (Успокаиваясь.) Нет, этого
не победишь. Все мне говорят: "Дед, ты не чувствуй себя виноватым, если не
помнишь". А я все равно чувствую. Ну  ничего,  теперь  это  все  кончится.
Только они меня и видели - невестки, зятья, внуки, правнуки... Где у  меня
чемодан?.. Ага, вот.
   Резкие телефонные звонки.
   Старик. Черт, междугородная, наверное!.. Алло, у телефона!
   Телефон безмолвствует.
   Старик. Алло, будьте любезны, громче!.. Может быть,  говорят,  а  я  не
слышу. Слух с молодости плохой.
   В трубке жужжит.
   Старик. Голос (с металлическим  звенящим  оттенком,  прорываясь  сквозь
шумы). Внимание, просим не отходить от телефона!  Просим  вас  ни  в  коем
случае не бросать трубку.
   Старик. Кого вам надо?
   Голос. Вас. Мы говорим из будущего.
   Старик. Из Будугощи?.. Наверное, неправильно соединили. У домашних  там
никого нет. Какой вам нужен номер?
   Голос. Ваш, какой бы он ни был. Это не  Будугощь.  Будущее!  Завтрашний
день, понимаете? (С большим  воодушевлением.)  Мы  ведем  разговор  сквозь
время, наш голос летит через бесчисленные века. Работают две группы, и вот
одна уже  прорвалась  в  вашу  современность.  Мы  добились  удивительного
успеха. Сложные приборы будут переводить ваши слова и  фразы  на  понятный
для нас язык... Уже переводят.
   Старик. Вы говорите, будущее?
   Голос. Да, будущее.
   Старик. Знаете что, скоро должна прийти внучка. А я  старик.  Не  очень
понимаю. Вы позвоните попозже.
   Голос. Не можем позже. Для нашей с вами связи подключены и используются
огромные мощности. Пожалуйста, проникнитесь  величием  происходящего.  Вот
вы, человек пока еще только планеты Земля, и мы, теперь уже  галактическое
человечество. Стало возможным общение. Так начнем же... И кроме того,  нам
нужны именно вы.
   Старик. Я нужен?
   Голос. Да.
   Старик. Именно я, Алексеев Павел Иванович?
   Голос. Именно вы.
   Старик. Слушайте, это не розыгрыш?
   Голос.  Что  вы!  Чудовищна  сама  мысль!..  Впрочем,   нажмите   рычаг
телефонного аппарата.
   Старик. Зачем?
   Голос. Вы отключитесь от станции. Но  разговор  не  прервется.  Нажмите
рычаг, не кладя трубки. Таким способом вы проверите.
   Старик. Ладно... Нажал, ну?
   Голос. Все равно вы слышите нас. И мы слышим...  Можете  даже  отрезать
шнур, оторвать трубку. Попробуйте.
   Старик. Серьезно? И что получится? (Треск, стук.) Оторвал.
   Голос. Вот.
   Старик. Дьявольщина!
   Голос (сдавленно). Собственно, трубка нужна только как  преобразователь
другого вида волн... Вы слушаете,  алло?!  Где  же  вы?..  Мы  убедительно
просим не прекращать разговор.
   Старик. Даже страшно.
   Голос. Говорите в трубку!.. Ничего не  слышно...  Павел  Иванович,  вы,
может быть, вообще бросили трубку? Будьте любезны, возьмите ее, говорите в
микрофон.
   Старик. Взять, что ли? А это не опасно?
   Голос. Что?
   Старик. То, что вы проникли к нам.
   Голос. Конечно, нет. Взгляните через окно наверх. Там  через  все  небо
дерзкой параболой размахнулся Млечный Путь. В известном смысле мы  говорим
оттуда. И, кроме того, сквозь время... Если неудобно беседовать так, можем
воспользоваться   приемником.   У   вас   в   комнате,   наверное,    есть
радиоприемник?..
   Звук наподобие лопнувшей струны.
   Голос. (Очень громко, но уже без металлического оттенка.) Как будто  бы
нашли. (Значительно тише, мягко.) Так будет лучше,  да?  Так  вам  удобнее
слушать?
   Старик. Приемник сам включился... Ничего себе чудеса! Пожалуй, я сяду.
   Голос. Верите теперь, что это не розыгрыш? Спрашивайте о том,  что  вам
хотелось бы узнать о будущем. И у нас масса вопросов к вам.
   Старик. Фантастика... Не соберусь с мыслями.  Будущее.  Самое  главное,
конечно, что будущее есть и все продолжается. А то  в  последнее  время  с
Запада много горьких пророчеств. Толкуют  о  перенаселении,  о  водородных
бомбах, об этой... как  ее,  биосфере.  Что,  мол,  засоренная.  Некоторым
представляется, будто мы, люди, уже возле конца.
   Голос. Нет, не тревожьтесь. Это все удалось преодолеть.
   Старик. А с энергией?.. Я тут  все  читаю  газеты,  журналы.  Пишут  об
энергетическом кризисе.
   Голос. В принципе  энергии  бездна.  Вселенная  полна  энергией.  Если,
например, обращать время в пространство, если на миллиардные доли  секунды
замедлить его грандиозный вселенский вал, высвобождается...
   Последние слова звучат тише.
   Старик. Что вы говорите -  время  в  пространство?  Надо  же,  до  чего
додумались... Хотя ладно, пусть ее, энергию. Вы  мне  вот  что  скажите  -
зачем именно я понадобился? Что  во  мне  такого,  что  вы  меня  выбрали?
Человек-то небольшой, жизнь прожил малозаметную, в истории  не  отмечен...
Алло!.. Алло, вы слышите?.. Эй, у вас что-нибудь заело?.. Хотя трубка ведь
оторвана. Что я  делаю?!  Какая-то  чертовщина  причудилась,  и  я  трубку
оторвал. А, ладно, буду собираться!
   Пауза.
   Голос. Алло! Послушайте!
   Старик. Ну наконец-то!
   Голос. Вероятно, у нас прервалась связь... Вы нас слышите?  Говорите  в
трубку!.. Вы не ушли?
   Старик. Никуда не ушел!.. Где же эта трубка!
   Голос. Это были неполадки с нашей стороны -  прерывалась  связь...  Где
вы? Наш сигнал проходит или нет?
   Старик. Да проходит, проходит! Вот она, трубка, я ее в чемодан случайно
сунул. Алло! Черт, испугался, думал,  вы  отсоединились  совсем!  Скажите,
зачем именно... Я хочу узнать... Скажите, пожалуйста... Забыл.
   Голос. Что вы забыли?
   Старик. Что хотел спросить. Вылетело...  Бог  ты  мой,  какая  мука,  с
памятью! Слушайте, надо  подождать  внучку.  Все  разъехались,  я  один  в
квартире. Хотели временно поселить тут со мной медсестру, я не согласился.
А Таня бывает каждый день по два раза.  Утром  забегала  и  теперь  придет
минут через сорок.
   Голос. Нет-нет. Извините, но это невозможно. Вариант с внучкой даже  не
стоит обсуждать. Спрашивайте нас, а потом начнем мы.
   Старик. Ладно... Скажите, вы сейчас далеко, на Млечном Пути, да? Но как
же мы разговариваем? Я читал, даже свет оттуда идет десять тысяч  лет  или
сто. Между вопросом и ответом должен получаться длиннейший  перерыв,  пока
это пропутешествует туда-обратно.  Но  быстрее  света  ничего  нет  -  так
говорит теория.
   Голос. Какая? Теория относительности?
   Старик. Да.
   Голос. А природа?
   Старик. Что - природа?
   Голос. Природа ведь еще не высказывалась по этому поводу.
   Старик.  Как  вы  говорите?..  А-а,  понял.  Совсем  не  знаю,  о   чем
спрашивать... Что вы там делаете, в будущем? Как вообще живете?
   Голос. Удивительно. Об  этом  нелегко  рассказать,  и  вам  трудно  это
представить себе. Промышленность у нас  введена  в  замкнутые  циклы,  она
почти не отличается от  природы,  гармонизирована  с  ней,  и  то,  что  в
основном нужно людям,  как  бы  растет,  не  нарушая  прозрачности  синего
воздуха, чистоты хрустальных рек. Экология производства...
   Старик. Экология?!
   Голос. Да.
   Старик. Ну вот, опять это слово.
   Голос. Какое? "Экология"?
   Старик. Нет, это я так. Продолжайте.
   Голос.  Мы  неустанно  расширяем   свой   чувственный,   эмоциональный,
логический опыт, исследуем материю в  ее  мельчайших  частицах,  стремимся
постигнуть целые миры и целые галактики. Но главный объект приложения  сил
-  человек,  его  возможности,  социальная  жизнь.   У   нас   необозримое
разнообразие. В городах с миллиардным  населением,  рассеянных  по  кольцу
цивилизации, напряженно бьется пульс страстей, ставятся смелые  социальные
эксперименты, однако тот, кому нужен покой, сосредоточение, может  избрать
себе безлюдный остров или  материк  под  дальним  солнцем,  где  тишина  и
слышно, как у дерева шепчет ручей... Человек нашей эпохи почти свободен от
вещей, у него их совсем мало, но зато в словаре миллионы слов, потому  что
мы воспитали новые ощущения, способности. У нас  нескончаемое  творчество,
тысячи оттенков радости и красоты. Мы чувствуем теперь гораздо  сильнее  -
случается, крик  горя,  счастья  или  надежды,  исторгнутый  одним  лицом,
пронзает целые звездные системы.
   Старик. А старость?..
   Голос. Самая прекрасная, венчающая пора. К силе,  знаниям  прибавляется
мудрость опыта. Здесь живут долго и умирают когда захотят.
   Старик. Когда же они хотят?
   Голос. Если человек сделал, что было ему  по  силам,  испытал  все,  он
начинает думать о том, чтобы раствориться. Стать каплей  росы  на  листке,
камнем под солнечным лучом. Жизнь - это развитие, и,  когда  пройдены  все
фазы, лишь редкие желают повторить или задержаться в какой-нибудь одной.
   Старик. Так... пожалуй. Но сама смерть?
   Голос. Страшна в боли,  в  разочаровании.  Ужасна,  если  позади  дело,
которое никто, кроме тебя, не  может  завершить.  Но  у  нас  нет  такого.
Кстати, ваше поколение - одно из последних, которое уходит  страдая.  Там,
впереди, страх смерти исчезнет.
   Старик (вздыхает). Да-а... И все это на звездах. А мне всегда казалось,
в космосе пусто, холодно. Чернота кругом.
   Голос. Нет! Нет, здесь, на  планетах,  такая  голубизна  небес,  зелень
лесов, блеск скал. Мы в великом  походе.  Приблизились  к  самым  границам
вселенной и скоро шагнем за них. Наполнена любая секунда  существования...
Можно, теперь мы приступим к вопросам?
   Старик. Я уже устал. Ну ладно, приступайте... Хотя нет! Вот что я хотел
узнать - от нашего времени что-нибудь  осталось  у  вас?..  Ну...  как  от
египтян? Пирамиды, вещи какие-нибудь выкопанные?
   Голос. Осталось. Большие сооружения вашей эпохи, здания... И вещи тоже.
Обычные, бытовые.
   Старик. Какие?
   Голос. Разные. Например, тут в музее стоит диван. Заключен в прозрачную
герметичную оболочку.
   Старик. Диван? Случайно не кожаный?
   Голос. Кожаный.
   Старик. Интересно. Нет ли в нем дырки? Прожжено в правом углу.
   Голос. В левом, если сидеть на диване.
   Старик. Правильно, в  левом...  Так,  а  если...  (Шепотом.)  Если  еще
разрезать?.. Где у меня ножницы? (Треск раздираемого материала.) Алло! Еще
примет не видно?
   Голос. Распорот правый валик. Возможно, ножницами. Распорот и зашит.
   Старик (растерянно). Уже зашит... Послушайте, но это мой  диван.  И  он
сейчас там, на звездах? Как странно и... обидно. Вещи, слепые,  бездушные,
переживают  бездну  лет,  попадают  за  миллион  километров.  А  мы  сами?
Объясните мне, вот наши мысли, тревоги, наша усталость, радость, беда - из
этого что-нибудь осталось? Хоть что-нибудь не исчезает?.. Раньше,  скажем,
в бога верили, считали: после смерти человек в раю  будет  жить  вечно.  А
теперь материализм - помер и  будто  не  жил...  Вот  отвечайте:  от  меня
что-нибудь перешло к вам туда, где тысячи оттенков счастья? От меня, кроме
дивана, на котором я спал?
   Голос. Сейчас выясним... Кто вы теперь, в настоящее время?
   Старик. Старик.
   Голос. А чем занимаетесь?
   Старик. Этим и занимаюсь. Семьдесят пять лет.  Куда  ни  попадешь,  все
кругом моложе - другие чувства, другие интересы. Тут, правда, на  бульваре
пожилые сидят, несколько человек. О  здоровье  толкуют.  То  есть  одни  о
болезнях и хвастают ими, другие, наоборот,  хвалятся,  как  сердце  хорошо
работает, как сон. Но это одинаково противно... Или еще  тема:  обсуждают,
чего есть  нельзя,  чего  пить.  Белый  хлеб  нельзя,  сахар  тоже.  Когда
заваренный чай простоял, видите ли, больше десяти минут, он уже  токсичен.
То вредно, это... Но если так рассуждать, жить в целом вредно... Алло,  на
проводе?!
   Голос. Да, слушаем.
   Старик. А почему молчите?
   Голос. Наверное, вы сейчас плохо чувствуете себя. Вы нездоровы, да?
   Старик. Нездоров. Поэтому они и хотели медсестру. Но при чем медсестра,
когда я просто старый? Каждая жизнь, если  ее  не  прерывать,  приходит  к
старости - вот в чем беда. У меня лучшие друзья уходили молодыми.
   Голос. Мы могли бы вам помочь. У нас гигантские возможности. Если б  вы
очень подробно описали нам свое состояние...
   Старик (прерывает). Лучше выслушайте, дайте  просто  поговорить.  А  то
почти все время молчу. Из-за памяти. Возьмешься что-нибудь  доказывать,  а
потом замечаешь, что забыл, с чего начал. Да и  вообще  потолковать  не  с
кем. Внучка  вот,  Таня,  той  самой  экологией  занимается.  Племянник  -
структурным  анализом.  Но  что  такое  структурный  анализ?  Он  примется
объяснять,  каждая  фраза  в  отдельности  вроде  понятная,  а  вместе  не
складываются... Поговорить мало доводится, а делать дома тоже  нечего.  Ни
дров поколоть, ни воды наносить - одни выключатели да кнопки.  Я  работать
привык, а тут все готовое. Сидишь целый день, руки сложены. Вот  ведь  как
выходит - люди трудятся, в результате  их  работы  меняется  мир.  Но  чем
больше они старались, тем меньше  к  старости  такого  дела,  которое  они
умели. Только вспоминать остается. Но тут тоже мало хорошего.
   Голос. Отчего? Вы разве недовольны прожитой жизнью?
   Старик. Конечно. Сделал совсем мало. В юности,  когда  силы,  здоровье,
мечтал подвиг совершить. А жизнь  прошла  незаметная,  будто  и  не  было.
Оглянешься, кругом вроде  моего  совсем  не  осталось.  Взять  ученого,  к
примеру. Он лекарство изобрел либо закон вывел, которым люди  до  сих  пор
пользуются. Или художник. Самого давно уж нет, а картину смотрят в  музее,
приходят. Теперь вот я... Работал-работал, руки всегда в мозолях,  но  все
как сквозь пальцы, все исчезло.  Вы  сказали,  старость  -  это  знания  и
мудрость опыта. А у меня какие знания? Другой племянник, Игорь, по  бетону
специалист. Делают они там такую  машину,  чтобы  плотность  повышала,  по
стройкам испытывают, ездят. А мы его, бетон, в свое время  как  уплотняли?
За плечи возьмемся и ходим взад-вперед, топаем. Многие еще в лаптях  были.
Это и есть моя мудрость - поднимай больше, тащи дальше.
   Голос. Значит, если б к вам вернулась юность, вы бы иначе жили?
   Старик. Факт, иначе. За что-нибудь такое взялся, что с годами не уйдет,
не отменится.
   Голос. Но кем вы были прежде?
   Старик. Кем был?.. Да обыкновенным человеком. Не "крупный", "известный"
или там "значительный". Рядовой, как все. Правда, большинство ведь  так  и
есть: на первые, не вторые, даже не третьи, а просто на заводе работают, в
конторе считают. Но ведь проходных, второстепенных ролей в жизни нету. Для
своей собственной биографии каждый, кто бы он ни был,  все  равно  главный
герой. Так неужели же... Слушайте, я  опять  сбился.  Пожалуйста,  давайте
кончать, хватит.
   Голос. Вы ощущаете себя одиноким и ненужным?
   Старик. Нет, не знаю... Дома обо мне все заботятся. Даже слишком -  вот
это и мучает. Они вообще-то неплохие - зятья, невестки, внуки. И все время
в командировках, экспедициях. Друзей у них много, с которыми  они  там,  в
пути, сходятся. Квартира большая, постоянно  новые  люди.  А  сами  родные
уезжают часто и передают меня с рук на руки, чтобы я  один  не  оставался.
Утром, бывает, выйдешь в столовую  -  там  совсем  незнакомые  люди.  Меня
увидали: "Здрасте, Пал Иваныч, здрасте. Мы тут завтрак приготовили, и  эти
таблетки вам обязательно принять". Но  видно  же:  у  них  на  столе  свои
бумаги, в голове свои дела... Словом, путаюсь я тут, отвлекаю. Решил уйти.
   Голос. Куда?
   Старик. Пройду последний раз места, где  воевал,  строил.  Где  молодым
был, не стариком, как сейчас. В деревню загляну, откуда сам родом,  может,
работу какую немудрящую найдут. Я же для людей делать привык, а  дома  все
делают для меня, и я никому ничего... Знаете, как неловко, что внучка Таня
по два раза в день прибегает? У нее в институте дел хватает, да и  девушка
молодая, погулять надо. А она ко мне. Говорю, не  надо,  мол,  так  часто,
разок в неделю хватило бы. Но разве им докажешь?
   Голос. Выходит, они хорошие, настоящие люди.
   Старик. Родня-то?.. Хорошие.
   Голос. Вероятно, они не без вашего участия стали такими?
   Старик. Без. Я их не воспитывал. Они, между прочим, и не родные. Только
так считается... Ну извините, пора мне. Пойду. До свидания.
   Голос. Алло, алло! Как же вы уйдете, когда нам нужно еще много  узнать?
Подождите! Неужели не увлекает возможность говорить с  будущим?  Ведь  это
впервые за всю историю... Итак - почему только считается, что родные?
   Старик. Все, ухожу. Собрался уже. Спасибо большое за  разговор.  Узнал,
что вы есть, человечество продолжается. И хватит с меня... Да;  кстати,  а
Земля? Она-то еще существует?.. Вы сами на Млечном Пути,  а  планета  наша
как? Бросили?
   Голос. Нет, что вы! И теперь живут. Земля - столица всех планет.
   Старик. Вроде музея?
   Голос. Нет, почему? Но то, что нужно было сохранить, сохранено... Между
прочим, нашу беседу Земля сейчас тоже слушает, как и другие многочисленные
миры.
   Старик. Чего-то я не понял... Вот сейчас слышат люди?
   Голос. Слышат.
   Старик. Прямо сейчас? И то, что мы говорим?
   Голос. Миллиарды миллиардов. Это же первая передача.
   Старик. Вот это попал. Что же вы  не  предупредили,  вы  меня  прямо  в
краску. Я жалуюсь, ворчу...
   Голос. Вы  не  сказали  ничего,  за  что  может  быть  стыдно.  Давайте
продолжать, пока есть время.
   Старик.  Вы  меня  этим  просто  оглушили.  Ну  ладно,   теперь   пойду
окончательно. Надо торопиться, а то внучка  застанет,  будет  уговаривать.
Цветы вот зачем-то принесла... Мне, между прочим, с будущим не так и охота
толковать, мое-то все в прошлом.
   Голос. Можем соединиться и с прошлым! Павел Иванович,  как  раз  в  эти
минуты вторая группа связалась с началом двадцатых  годов  вашего  века...
Нет, немного раньше. Вас можно соединить... Вы слышите меня?.. Алло!
   Старик (издали). Ну?.. Пока еще слушаю... Где у меня пальто?.. В шкафу?
   Голос. Конец десятых годов - время  вашей  молодости.  Там  у  телефона
юноша. Он-то как раз хочет говорить с будущим - и с вами  и  с  нами.  Ему
интересно, он удивлен  и  горит...  Возьмите  трубку.  Юноша  на  проводе.
Поговорите с ним, это опять-таки информация для нас.
   Резкие телефонные звонки.
   Голос. Павел Иванович! Павел Иванович, внимание!.. Конец десятых годов.
   Старик. Каких еще десятых?.. Ладно, слушаю... Алло, у телефона!
   Юноша. Алле, алле, барышня!.. Хотя какая барышня?
   Старик. Ну давай, давай, я слушаю.
   Юноша (очень торопясь). Кто  на  проводе,  алле?!  Слушай,  верно,  что
будущее - другое время?..  Неужели  может  быть?  У  тебя-то  голос  вроде
нашенский, а тот ровно медный... Алле, слышишь? Ты  чего  не  отвечаешь?..
Наши пошли на позицию, мне командир велел в  штабе  имущество  собрать.  И
вдруг вызов...
   Старик. Постой, не части! Ты же меня спрашиваешь, ответить не даешь.
   Юноша. Ну да! Я же тебе и говорю. Наши пошли на позицию, и вдруг вызов.
А он разбитый - аппарат. Миной попало. И провода  нет.  Трубку  беру,  там
голос... Значит, правда, что будущее?
   Слышна отдаленная канонада.
   Старик. Правда. Я тоже сначала не  поверил.  Но  вижу,  что  так...  Ты
сам-то сейчас где? Который у вас год?
   Юноша. А ты? На небе, что ли? Которые раньше говорили, сказали, в  небе
живут, на звездах... А у тебя какой год?
   Старик. Семьдесят четвертый... тысяча девятьсот. Ты  как  -  на  фронте
сейчас?
   Юноша. Ого, полста лет, больше!..  Я-то  на  фронте.  (Понижая  голос.)
Слушай,  а  тут  положение  тяжелое.  Германец  наступает,  армия  кайзера
Вильгельма. У них свой рабочий класс задавленный. С Риги идут, Двинск  уже
захватили. И здесь наступают. Хотят выйти на Гатчину,  там  до  Петрограда
прямая дорога. Нашей власти четыре месяца, а они - чтоб задушить  свободу.
Старые царские полки  стихийно  откатываются,  открыли  фронт...  Канонаду
слышишь? Германские пушки.
   Старик. Постой! Вы где находитесь?
   Юноша. Положение отчаянное. (С возрастающим  энтузиазмом.)  Но  они  не
знают,  они  не  знают,  что  перед  ними  теперь  не  серая  скотинка,  а
революционные отряды! Такого они еще не видели. Мы умрем, как один, но  не
пустим...  Вторую  неделю  здесь.   Вчера   выгнали   двух   провокаторов,
расстреляли  одного  развращенного,  который   грабил.   Вечером   митинг,
постановили - трусов не  будет.  И  сегодня,  как  начнет  германец,  сами
перейдем в атаку. Знаешь, какое настроение... Любой в  отряде  может  речь
держать, всю пропаганду  высказать  -  про  мировую  революцию,  всемирную
справедливость... Алле, на проводе! Ты чего молчишь?
   Старик. Да здесь я, здесь! Скажи...
   Юноша. Ты давай рассказывай скорее, как у вас. Мы-то  изнищали  вконец.
По деревням ни соли, ни железа, в Петрограде продовольствия на три дня. Но
все равно народ горит против капитала... С какого года  сам,  вроде  голос
старый?
   Старик. С девяносто девятого. А вы где стоите?
   Юноша. Так и я с девяносто девятого! Как же выходит?.. Откуда говоришь,
не из Питера?
   Старик. Из Москвы.
   Юноша. И я же московский... Ты сейчас-то где, на какой улице?
   Старик. На проспекте  Мира...  в  общем,  на  прежней  Мещанской.  Даже
дальше. Возле ВДНХ.
   Юноша. Чего-чего?
   Старик. Возле Выставки достижений народного хозяйства.
   Юноша. А что, уже есть достижения?  Мать  честная,  ребятам  сказать  -
обрадуются... Трамваи ходят в Москве?
   Старик. Трамваев мало...
   Юноша. Вот и сейчас не ходят. Мы в Питер собрались - с  Конной  площади
на Николаевский вокзал пехом. Скажи, а керосин есть, дрова?
   Старик. Нету, потому что...
   Юноша. У нас тоже. Старые бараки ломаем, от  холода  спасаемся.  У  вас
ломают бараки?
   Старик. Последние сносят. Но не оттого...
   Юноша. А говоришь, достижения. Подожди, сейчас за стену  выгляну  -  мы
тут в доме сгорелом стоим. Может, пора уже?
   Грохот орудий.
   Юноша. Нет, пока стреляют, готовятся. Но скоро пойдет германец.  Только
им неизвестно, что у нас пушки тоже есть. С Путиловского  вчера  привезли.
Две трехдюймовки. Уже на позиции поставили, окоп для снарядов, все...  Они
пойдут, а мы как жахнем. А потом конница  наша  налетит.  Васька  Гриднев,
кавалерист, собрал по мужикам лошадей.
   Старик (в сильном волнении). Погоди!.. Гриднев... Василий?
   Юноша. Седел нет - из мешков поделали, стремена навили лыковые.  Неделю
он учит ребят ходить в атаку - кусты рубят шашками.  Лошаденки  маленькие,
брюхатые. Но ничего. Сегодня ударят во фланг противнику.
   Старик. Подожди же! Вася  Гриднев...  Я  его  знал.  Воевали  вместе...
Слушай, ты где жил в Москве? Тебя как звать?
   Юноша. Я?.. Алексеев... Крестили Павлом. У Гавриловны  жил,  аптекарши.
Дом на Серпуховском проезде деревянный. Сам учеником на Михельсоне.
   Старик. Брось, перестань!.. Это же я Алексеев! Павел  Иванович...  Я  у
Гавриловны жил. Первый этаж с  крыльца  налево.  Шестеро  наших  заводских
стояло у нее. Моя койка у двери  сразу.  Одеяло  пестрядинное  из  деревни
привез. А летом спал в дровяном сарае.
   Юноша (недоверчиво). Ну?..
   Старик. Отец,  Иван  Васильевич...  Калужской  губернии,  Думинического
уезда, деревня Выселки.
   Юноша (тревожно). Ну?.. И мой батя тоже.
   Старик. И под  Питером  я  был  -  от  михельсоновцев  группа.  Штаб  в
баронском доме сгорелом... Как мы пришли, он еще  дымился.  Собака  черная
бегала, выла.
   Юноша. Да вон она сидит! Я ей хлеба дал... И тоже дым.
   Старик. Сапоги на мне были австрийские тогда, помню. Рука болела - мы в
Петрограде ревизию частных сейфов делали в банке, буржуй ладонь прихлопнул
железной дверцей. Со зла.
   Юноша. Так это он мне прихлопнул. Вот у меня тряпочкой замотано.
   Старик (тихо). Знаешь, ведь я - это ты.
   Юноша. Ты - это я?.. Как?
   Старик. Ну да. Только через время.
   Юноша. Погоди! Ты ведь  старик,  дед.  Тебе  сколько?  Восьмой  десяток
небось?
   Старик. Семьдесят шестой пошел. Понимаешь, это они соединили нас -  те,
которые из будущего. Сейчас ты и есть ты. А после станешь я.
   Юноша. А я сам куда денусь?
   Старик.  Да  никуда!  Состаришься.  То  есть  сперва  мужиком  станешь,
взрослым, а потом состаришься  и  станешь  мной...  Смотри,  как  совпало,
получилось.  (Глубоко  вздыхает.)  Сердце  даже  прихватило.  Где  у  меня
корвалол-то?
   Юноша. Выходит, и мне стукнет семьдесят пять?.. Не верю.
   Старик. Еще бы! В двадцать лет допустить невозможно. Я и сам не  верил.
Первые-то года какие длинные! Из детства в юность. Каждый час  чувствуешь,
что живешь. Но потом она подкрадывается, старость.  Отдельный  день  долго
идет, а года быстро набираются, незаметно... Слушай,  раз  такое  дело,  я
тебя предупредить могу. Чтобы тебе мои ошибки миновать.
   Юноша. Значит, это я, который вот со мной разговариваешь?
   Старик. Ты.
   Юноша. Как здорово!.. Ну скажи, отец, как у тебя там? У меня  то  есть.
Как все будет получаться? Мы с ребятами тут вот разбираем - кто министром,
кому армией командовать. Прежние-то, царские, теперь полетели. Наша  будет
власть. Ты объясни, кем я стану. Командиром фронта, а?
   Старик. Фронта?.. Нет, не будешь.
   Юноша. Ну хотя бы полк под моим началом.
   Старик. Не. Провоюешь рядовым.
   Юноша. А почему?
   Старик. Так получится.
   Юноша. А потом? Как отстоим революцию, тогда кем?.. У нас  лектор  был,
про звезды рассказывал, Луну, Солнце. Всем, говорит, надо учеными быть.
   Старик. Ты ученым не станешь. Рабочий.
   Юноша. Опять рабочий?
   Старик. Да.
   Юноша. На Михельсоне?.. И жить у Гавриловны в дому?
   Старик. Какая там Гавриловна?! У нее дом отберут.  Завод  у  Михельсона
тоже. Все станет нашим. Но ты рабочий.
   Юноша. А в песне поется: "Кто был ничем, тот станет всем". Ты  что  же,
не старался, не хотел подвиг совершить или что-нибудь?
   Старик. Еще как! Революция началась, только и думал, что героем  стану,
все меня будут знать.
   Юноша. Вот и я мечтаю. Мы тут про подвиг думаем все.
   Старик. Ну правильно. Твои мечты, которые сейчас, и  есть  мои  молодые
мысли. Но не получилось.
   Юноша. А почему? Ты расскажи, как прожил.
   Старик. Семья... Как  прожил?  Семья,  дети  -  три  сына.  Только  они
погибли, все мои сыновья. (Плачет.)
   Юноша (тихо). Ты что, отец?..
   Старик. Видел-то их совсем мало. Почти ничего такого и сделать для  них
не мог особенного. Таня училась после гражданской, стала медиком,  врачом.
Выучилась, надо ехать в Среднюю Азию на трахому. Тогда  многие  заболевали
глазами. Слепли. По городам, по улицам нищих незрячих - не  протолкнуться.
Потом на оспу в Поволжье - эпидемии подряд шли, целыми деревнями лежали. С
холерой тоже боролись. Тогда от холеры помирали тысячами.
   Юноша. Сейчас мрут.
   Старик. Про это и разговор... В Белоруссии тоже была  -  там  лихорадки
болотные косили народ.
   Юноша. А ты?
   Старик. А я здесь, в Москве. Дома. Один  на  все.  Со  смены  с  завода
идешь, в очередях настоишься. Пришел, мальчишек потрепал по голове одного,
другого... А дров наколоть, печь растопить, поесть приготовить, постирать.
Да бригадмил - с бандитами, с хулиганьем бороться,  милиции  помогать.  Да
субботники, да воскресники. Сыновья росли сами. Потом  сорок  первый  год,
война. Смотрим с Танюшей - они уже в шинелях. Первым Павел пошел  -  такой
красивый, высокий,  как  бывают  молодые  парни.  И  один  за  одним:  "До
свиданья, папа, до свиданья, мама". Но не случилось того свидания.
   Юноша. А дальше что?.. Бобылем остался?
   Старик. Дальше?.. Дальше в  сорок  четвертом  на  лестнице  звонок.  За
дверью девушка в гимнастерке, взгляд суровый. "Вы Павел Иванович?"  -  "Ну
я". - "Мы с Павлушей вместе служили в  части..."  Зашла  и  вдруг  плачет.
Убивается, слова сказать не может. Мне бы самому плакать, а я  ее  утешаю.
Выплакалась: "Ладно, пойду..." - "Куда  ты  пойдешь,  оставайся,  квартира
большая..." - "Я, - говорит, - замуж никогда не пойду". "Почему, - говорю,
- не идти? Неужели фашисты так над нами наиздевались, что детей  в  России
больше не будет?" И в сорок пятом  тоже  звонок.  Парень.  Этот  про  Колю
рассказывал, младшего. Фотографии принес, ордена.  Сам  из  Ленинграда,  у
него там все близкие погибли в блокаду... "Оставайся, места  хватит..."  -
"Ладно, останусь..." Теперь замминистра. Дочку Танюшей назвал - ну в честь
нашей Тани. От среднего, Гриши, тоже приехали. Опять  набралась  квартира,
детские голоса зазвенели. Но сынов моих нет.
   Юноша. А жена?
   Старик. Таня?.. Она врачом на фронте. В окружение попала с ранеными.  И
фашисты ее убили.
   Юноша. Слушай! Вот к нам в отряд питерские влились, с Нарвской заставы.
Девчонки там две. Одну Татьяной звать - глаза с поволокой. Я все время  об
ней думаю. Это что же, она и есть?
   Старик. Она.
   Юноша (горячо). И  мы  поженимся?..  Скажи,  поженимся!!  Она  за  меня
пойдет?
   Старик. Поженитесь. Только я тебе говорю, ее  фашисты  убьют.  В  сорок
первом.
   Юноша. А с кем же это опять война? В сорок  первом  году?  Кто  на  нас
пойдет?
   Старик. Фашизм.
   Юноша. Это кто - мировая буржуазия?
   Старик. Она.
   Юноша. Мы-то здесь ждем - вот-вот всемирная революция  грянет  по  всем
странам... Скажи, а ты воевал в сорок первом... то есть мне воевать?
   Старик. Не пустили.
   Юноша. Не пустили? Как?
   Старик. Не пустили, на заводе оставили сталь варить. Металла-то сколько
требовал фронт? Каждый бой - кровь и металл, кровь и металл. Любую  победу
сперва в цехах надо было добыть. Не думай, что в  тылу  сахар,  -  техника
всей Европы на нас шла. Работали, у станков падали. В литейном жара,  окна
плотно закрыты, чтобы светомаскировку не нарушать. Берешься  заднюю  стену
печи заправлять - порог высокий, лопата веская  да  брикеты  килограмм  по
десять, побольше полпуда. Точно не  кинешь,  по  дороге  все  рассыплется.
Перед открытой дверцей задерживаться нельзя - сожжет. Надо быстро подойти,
размахнуться, кинуть и тут же уйти. С такта сбился - ничего не выйдет... И
плавки долгие были - не то что теперь. Намотаешься  у  мартена,  еле  ноги
держат, ждешь, пока металл поспеет к  выпуску.  Случалось,  когда  авария,
неделями не уходили с завода. Две смены отработаешь, часа три прикорнул  в
красном уголке, и опять... Но силы-то откуда? Паек военный, голодный, да и
того не съедаешь, потому что дети...
   Юноша. Какие дети? Твои сыны на фронте.
   Старик (кричит). А чужие дети?! Напротив, на лестнице, солдатская вдова
молодая, Верочка, в конторе работает где-то. Двое  -  вот  такие  крохи  -
ходят бледненькие. Как же утерпеть, не подкопить  им  кирпичик  хлеба,  не
занести хоть раз в неделю?.. Эх! (Плачет.)
   Вступает мощный аккорд музыки.
   Старик. Что такое? Я вижу звезды!.. Или мне кажется, что  звезды  горят
сквозь стены, сквозь потолок?.. Эй, где вы, которые из будущего?
   Голос. Мы здесь и внимательны.
   Старик. Дайте нам еще минут десять хотя бы... Слушай,  мальчик,  юноша,
мне тебя предупредить надо. Жизнь, в общем-то, не очень хорошо  сложилась.
Можно бы больше достигнуть, сделать. Брался за многое,  а  из  всего  мало
осталось. Может быть, вечное что-нибудь надо было  начинать,  а  я  всегда
только один день обслуживал. В лучшем случае месяц или год. Чего в  данный
момент нужно, то и делал. Но эти моменты все прошли. Давно.
   Юноша. Чего-то я не пойму. Скажи еще раз.
   Старик. Слушай внимательно. Сейчас у вас  будет  бой.  За  деревней.  В
контратаку пойдете, германец отступит, прижмет  огнем,  положит  на  снег.
Смирнов, командир, вскочит, и ты за ним бросишься. Так вот,  я  тебе  хочу
сказать - бросайся, но не  сразу.  Секунду  пережди,  и  тогда  тебя  пуля
минует.
   Юноша. Какая пуля?
   Старик. Которая меня не миновала.
   Юноша. Ранило?
   Старик. Слуховой нерв задело. На рабфаке потом уже не потянул - лектора
не слышал. Выучиться так и не  смог,  как  другие,  в  инженеры  вышли,  в
профессора... Сталь варил, выше помощника горнового тоже не поднимался.  В
общем, большого ничего совершить не  пришлось.  Такого,  чтобы  навечно...
Понял меня, что я говорю-то?.. Сделаешь?
   Юноша. Не знаю.
   Старик. Почему?
   Юноша. Не знаю. Обещать не стану.
   Старик. Ну вот. Всегдашняя история - старость предупреждает, юность  не
слушает. Но ведь ты - это я.  Теперь  уже  ясно,  какую  роль  та  секунда
сыграла. Мне-то видно.
   Юноша. Чего же ты сам сразу бросился? Не ждал.
   Старик. Да меня самого сразу как-то подняло за ним... Но мне-то  откуда
думать было? А тебе-то я говорю.
   Юноша. Эх, отец, если б ты чувствовал,  как  сейчас  тут...  Утро...  И
сегодня  революционная  армия  перейдет  в  наступление.  Мы  на   митинге
поклялись. Это великий  поход,  как  лектор  говорил.  Кончается  прежнее,
начинается совсем другая жизнь. А ты говоришь - подожди.
   Старик. Секунду. Я же тебе не про трусость-измену. Одна доля секунды.
   Юноша. У нас здесь нового чувства столько! Мы об государстве думаем, об
целом мире, обо всех трудящихся и угнетенных... Или вот дружба. Мы  теперь
все вместе. Я за Смирнова жизнь отдам, не пожалею. Или за Васю Гриднева.
   Старик.  Не  отдашь  ты  за  него  жизнь!  В  двадцатом  Васю   зарубят
махновцы-бандиты на Украине. Крикнет: "За власть Советов!" - и падет. А ты
будешь в другом месте... У меня лучшие друзья уходили молодыми.
   Юноша. Неужто в двадцатом еще воевать?
   Старик. А ты думал! Так тебе господа и отдали Россию  даром!  Генералов
на нас пойдет  без  счета,  капитализм  всей  планеты.  Только  начинается
гражданская  война.  Еще  ой-ой  насидишься  в   седле,   натопаешься   по
снегам-степям. Четыре раза с Таней будете расставаться, на  разные  фронты
попадать.
   Юноша  (вздыхает).  Мы-то  считаем,  только  вот  с  германцем   сейчас
справиться... Ну ладно, раз так.
   Старик. Ты  слушай  меня.  За  много  не  берись,  понял?  Я  вот  даже
английский принимался учить в лазарете - с парнем лежали на койках  рядом,
у него книжечка была. Думали, пригодится мировую революцию делать. Но  это
было зря... На рабфак не пробуй, только время потеряешь. И Таня  пусть  не
учится  на  врача,  пусть  чего-нибудь  другое...  Или   взять   завод   в
Иваново-Орловском. Мы его сразу после гражданской восстанавливали. Знаешь,
как выкладывались? На тачку земли навалишь - еле стронуть - да  еще  бегом
по доскам. Не восстанавливали - новый построили. Но в сорок втором  сгорел
тот завод, а теперь уже мало кто помнит, что был. В общем, жилы не рви  на
той стройке.
   Юноша. Понятно... Значит, ты совсем один остался?
   Старик. Ну есть тут, я тебе говорил. Только они не родные.
   Юноша (после паузы). Голодуешь?
   Старик. Что?
   Юноша. Голодуешь, говорю?
   Старик. Кто?.. Я?
   Юноша. Ты.
   Старик. Я, что ли, голодаю?.. Это спрашиваешь?
   Юноша. Ну да.
   Старик. Сказал тоже! Меня тут куда посадить  не  знают,  чем  угостить.
Апельсины - только  бы  ел.  Лучших  врачей  приглашают  насчет  здоровья.
Совестно даже самому... Заняться нечем, дела нету -  вот  беда.  Я  же  не
понимаю эти... экологию, структурный анализ.
   Юноша. Чего-чего?
   Старик. Науки.
   Юноша. Какие науки?
   Старик. Ну, ученые они. Говорят, а мне не понять, когда  они  про  свои
дела.
   Юноша. Они ученые, что ли, с кем ты живешь? Как же ты  попал  к  таким?
Швейцаром?
   Старик. Да каким швейцаром, ляпнешь тоже! Я же  рассказывал.  С  фронта
приходили и оставались. Потом сами выучились, дети их выучились. Да у меня
у самого пенсия - выше головы хватает. Только она мне и не нужна.  На  что
тратить-то?
   Юноша. Так это что - те самые, что ли, которые в войну?  У  вас  как  -
солдаты учатся, рабочие? Не одни господа?
   Старик. Господа?.. Господ давно уже нету. Все трудятся.
   Юноша. Все?.. А трамвай до сих пор не  починили,  дров  не  подвезли  в
Москву - бараки ломаете.
   Старик. Какие там дрова?.. Ты мне говорить не  дал.  Скажи,  ты  знаешь
Москву?
   Юноша. Ну знаю.
   Старик. Так вот той Москвы нет!.. И  той  России.  Вообще  все  другое.
Трамваев мало в Москве, потому что метро. Под землей бегут вагоны. Сел  на
мягкую скамейку - за десять минут от Конной к трем вокзалам.
   Юноша. Ври - за десять!
   Старик. Помолчи!.. Ни дров, ни керосина не надо - электричество светит,
газ утепляет. Стоят огромные белые дома - десять этажей, больше. И  в  них
живут рабочие. По квартирам музыка играет - радио. Телевизоры - ящик, а  в
нем вроде кино, синематограф говорящий. Включил -  видишь,  что  в  другом
городе происходит, в другой стране. Даже на дне моря или за облаками.
   Юноша. На дне? А как?
   Старик. Да черт их знает, как! Сделали... Работают  на  заводах  восемь
часов, два выходных в неделю. На улице  вечером  тысячи  огней:  магазины,
театры, кино, стадионы - такие  места,  где  люди  отдыхают,  упражняются,
чтобы стать красивее, здоровей. А улицы не развалюхи наши в грязи по окна,
а проспекты с асфальтом. Широкие площади с цветами,  деревьями,  воздушные
дороги,  по  которым  автомобили  бегут...  моторы  то  есть.  Во   дворах
спортивные площадки для детворы. А цветов! Жасмин  стоит,  сирень,  другие
всякие. Вот это теперь Москва!
   Юноша. А хлеб есть?
   Старик. Хлеб?.. Конечно. Никто не бедствует хлебом.
   Юноша. И ситник?.. Неужели ситник?
   Старик. Белый хлеб, пшеничный. Сколько хочешь. Сколько хочешь,  бери  -
копейки стоит. По всей России голодных ни  одного  человека.  Дети  так  и
конфет не очень хотят. Нищих нету. Про нищих молодые и не знают,  кто  они
такие были. Болезни старые выведены. Ни трахомы,  ни  холеры,  ни  оспы...
Рябого не встретишь - только если из очень стариков...  В  деревне  машины
пашут, сеют, убирают.
   Юноша. Сами?.. Слышь, как сказка.
   Старик. Чего сами? Люди на них сидят, управляют... Наша молодежь  самая
ловкая в мире, самая сильная, смелая... Что говорить! Лица совсем другие у
людей. Тебе бы не узнать - спокойные,  уверенные.  Девушки  все  до  одной
красавицы.
   Юноша. Не обманываешь?
   Старик. Да что ты! Вот оно все вокруг меня.  В  окно  выгляну  -  белые
дома. Внизу на катке  мальчишки  в  хоккей  играют.  Маленькая  девочка  с
собачонкой вышла, а сама одета, ты и не видал никогда.
   Юноша. А грамотные все? И девушки тоже?.. Неужели бабы книжку читают?
   Старик. И слова нет "бабы". Десять лет все учатся. Обязательно по всему
государству. Кто хочет,  еще  пять  -  в  институте.  Если  б  тебе  школы
показать, светлые, чистые... Другим  странам  помогаем  наукой,  техникой.
Понимаешь, и мировая революция идет, уже  почти  подземного  шара  рабочая
власть. Вообще оно все сбылось, о чем мечтали. А теперь  у  молодых  новые
мечты. Хотят, чтобы вся природа была вокруг хорошая,  болезни  искоренить,
какие остались еще. На другие планеты думают достигнуть.
   Юноша. И я все это увижу, раз я буду ты? Улицы с огнями. Тот ящик,  что
показывает заморские страны?.. Скажи, кто же все это сделал?
   Старик. Кто сделал?.. Да мы!
   Юноша. Вы?
   Старик. Мы. И ты будешь делать вместе со всеми.
   Юноша. А болезни - что их теперь нету? Это Таня?
   Старик. И Таня тоже.
   Юноша. Слушай, мне уже пора... Скажи скорей, как вы  добивались,  чтобы
все это вышло?
   Старик. Работали. Себя не жалели.
   Юноша. И ты не жалел?
   Старик. А что же, сидел, что ли? У нас после войны в литейке  свод  два
раза обрушивался в металл. Печи изношенные,  а  все  хочется  сделать  еще
одну, последнюю, плавку. На бригаду план дают, а мы встречный.
   Юноша. Что же  ты  мне  говоришь  тогда?..  Постой!..  Отец,  кончилась
артиллерийская подготовка. Пошел на нас германец.
   Доносится высокий звук трубы.
   Юноша. Слышишь?.. Вася Гриднев выводит своих на позицию. Конница  наша.
Сейчас поскачут в атаку.
   Возникает и проносится конский топот.
   Юноша. Эх, как идут!  Как  идут!..  Вот  они  вымахнули  на  гребень...
Побегу. Как бы не опоздать к бою.
   Вдалеке бьет одинокий выстрел.
   Юноша. Наша артиллерия - пушки, что ребята с Путиловского...
   Вступает музыка и с ней мощный, все перекрывающий залп.
   Юноша. Что это? (Тревожно.) Что это, отец?..  Мы  никогда  не  слыхали,
чтобы так.
   Старик. И здесь за окнами небо все осветилось.
   Юноша. Нет, это здесь бьют пушки. (Тревожно.) Но у  нас  же  нет  такой
силы! Что это?
   Старик. Стой! Подожди. Что за день у вас там сегодня?
   Юноша. День?.. Не знаю. Мы  тут  сбились  со  счету...  Разговение  или
первая седьмица поста... Февраль кончается.
   Старик.  Февраль  восемнадцатого  года.  На  Петроградском  фронте  под
Нарвой?
   Юноша. Ну?
   Старик. А число?.. Слушай, я, кажется, понял, почему цветы - цветы  мне
внучка принесла... Какое число у вас, не двадцать третье?
   Юноша. Вроде оно.
   Один за другим с промежутком залпы.
   Старик (с подъемом). Это ваши орудия!
   Юноша. Не. У нас только две пушки.
   Старик. Это ваши орудия. Вы переходите в наступление, и выстрелы  ваших
пушек отдаются, гремят через века.  Это  история,  мальчик.  День  Красной
Армии, День Советской Армии. Салют.
   Юноша. Но такая огромная сила?.. У нас не может быть. Только две пушки.
Трехдюймовки.
   Старик. Мальчик, юноша, забудь, что я  тебе  говорил.  Живи  на  полный
размах. Сейчас в атаке поднимайся сразу. Не  думай.  Тебя  ранят,  к  тебе
подберется  девушка,  у  которой  глаза  с  поволокой.  Не  отпускай,   не
расставайся! У вас будет много счастья. И пусть обязательно дети. Как  это
прекрасно, когда они рождаются, когда вырастают. Заходишь в комнату, а  на
столе у мальчишек железки, камни, которые  они  нанесли...  Позже  дневник
пишут, первые свои стихи... Ох, что-то сердце так сжалось!
   Юноша. Ну говори, говори!
   Старик. В Орловском будете завод восстанавливать - на  чужое  плечо  не
надейся, свое подставляй. Учи английский - мировая  революция  придет.  На
рабфак все равно поступай. То,  что  в  старости  не  поймешь  структурный
анализ, неважно. Это ведь твой труд в том, что молодые  теперь  занимаются
наукой. Ты будешь рабочий класс. Старайся, выкладывайся, и тогда совершишь
свой подвиг. Тогда все-все твое: первый трактор в деревне,  который  тянет
плуг, а косматые мужики зачесали в затылке, закусили губу. Твои  каналы  в
пустыне, новые города. Твой будет красный флаг Победы в сорок пятом году и
твой корабль, который от Земли поднимется в космос... Да, погибнут сыновья
- тяжкое, непереносимое горе. Но тебе родными станут другие, твоими станут
их внуки, правнуки...
   Юноша. Я иду, отец! Пора. Прощай! (Издали.) А что такое космос?
   Вступает отдаленное многоголосое "Ур-р-ра-а!" и растворяется  в  звуках
музыка. Залпы салюта становятся глуше.
   Голос (негромко). Павел Иванович...
   Старик. Да. Кто это говорит?
   Голос. Будущее. Мы хотим сообщить вам, что через  тысячу  лет  по  всем
галактикам, по всем обитаемым мирам пройдет год вашего имени.  Уже  начата
подготовка, и этот сегодняшний разговор бесценен для нас.
   Старик. Как сердце схватило, темнеет  в  глазах...  Где  же  телефонная
трубка?.. Подождите там, в будущем.  Я  не  понял.  Год  моего  имени?  Но
почему? У меня жизнь простая, незаметная. Как у всех.
   Голос. Нет незаметных жизней. Каждый человек ценен - с ним приходит, от
него начинается нечто. Вы ведь не знаете,  какие  огромные  последствия  в
будущем может дать тот или иной поступок, даже маленький на первый взгляд.
Одной человеческой жизни мало, чтобы увидеть эти следствия, которые растут
от поколения к поколению и образуют новые следствия. Ничто не исчезает без
следа.
   Слышен долгий звонок.
   Старик. Телефон... Нет, телефон выключен... Как вы сказали - ничего  не
пропадает?
   Голос. Ни тихое слово, ни скромное дело. Сначала они роднички, но потом
уже реки, которыми полнится океан грядущего. Поэтому мы все от вас, и все,
что сделано, пережито вами, пришло сюда,  влилось  и  пойдет  с  нами  еще
дальше. Знаменитые и обыкновенные равны перед лицом вечности,  последствия
небольшого мужественного дела, развиваясь в веках, могут затмить важнейшие
решения королей. Когда в вашей  современности  утром  в  вагонах  теснятся
пассажиры метро, когда ждут светофора нетерпеливые толпы,  каждый  значим.
Через каждого проходит нить от прошлого в будущее. Любой человек ценен для
истории, по-своему делает ее. В этом смысле все люди -  великие  люди,  от
любого начинается завтра,  каждый  ткет  материю  будущего.  Здесь,  среди
звезд,  в  просторах  вселенной,  мы  торжественно  отмечаем  год  каждого
человека на Земле, который был, жил, трудился и выполнял  свой  долг.  Нет
ада и рая, но в том, что он сделал, как прошел свой  путь,  человек  живет
вечно.
   Снова долгий звонок.
   Старик. Подождите!.. Значит, и жена моя Таня, и старший  сын  Павел,  и
младшие мальчики? И Вася Гриднев, и наш  горновой  Дмитрич,  и  другие  из
бригады?.. Как же так?  Если  праздновать  почти  всех,  откуда  возьмется
время? Откуда годы, столько годов?
   Голос (очень громко, а потом на резко снижающемся звуке). Но у  нас,  у
человечества, впереди вечность...  Павел  Иванович,  сеанс  кончается,  мы
выключаем аппараты. Прощайте, мы глубоко благодарны вам. Прощайте.
   Девушка. Ты что не открываешь, дедушка?.. Я уже испугалась. Как  сердце
у тебя сегодня?
   Старик. Кто это? Таня?
   Девушка. Сейчас придут мама, отец, Игорь. От Николая  была  телеграмма.
Самолет уже на Внуковском - они приедут всей семьей. Василий  звонил,  они
уже вышли. Веру Михайловну я сейчас встретила на лестнице, она  готовится.
Будет много-много народу... Сегодня же  праздник,  ты  не  забыл?  Слушай,
какой у тебя беспорядок!
   Старик. Николай?.. Младший сын?
   Девушка. Какой ты странный сейчас, дед... У  нас  сегодня  в  институте
такая бурная кафедра, я несколько раз выбегала тебе звонить, но  все  было
занято... Слушай, что  это?  Почему-то  оторвана  трубка...  Дедушка,  как
сердце? Ты мне не  ответил.  Не  было  приступа?..  Откуда  ты  вынул  это
старое-старое пальто? Я ведь не знала, что оно  сохранилось...  Ну-ка  дай
попробовать руки... Нет, ничего, теплые.
   Старик. Таня, жена моя!
   Девушка. Да нет же, дедушка. Это я, Таня, внучка.
   Старик. Что такое? Звезды! Разноцветные звезды рассыпаются в небе.
   Девушка. Это салют... Видишь,  сколько  писем  я  вынула  из  почтового
ящика? Целая гора. Он  был  весь  набит,  почтальон  даже  положил  газеты
сверху, на окне... Какое у  тебя  лицо,  дедушка,  сегодня!  Совсем-совсем
молодое.
   Старик. Кажется, отпустило сердце... Да,  отпустило  совсем.  Но  такое
впечатление, будто я поднимаюсь все выше, выше, выше...  Слушай,  вот  эти
звезды... Таня, покажи мне... покажи мне, где Млечный Путь.



   Север Гансовский.
   Черный камень

   -----------------------------------------------------------------------
   Авт.сб. "Человек, который сделал Балтийское море".
   OCR & spellcheck by HarryFan, 15 September 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Да, пришельцы... Занимательный фильм, вы согласны?  Жанр,  впрочем,  не
очень  ясен.  К  научному  кино  не  отнесешь,  к  художественному   тоже.
Фантастическая  натурфилософия,  что  ли?  И  название   "Воспоминания   о
будущем". Как понимать - что, мол, древние свидетельства о посещении Земли
инопланетянами намекают на новые  контакты  завтра?..  Но  при  чем  тогда
"воспоминания"?
   Нет-нет, не  стану  спорить  -  снято  красиво.  Баальбекская  веранда,
рисунки эти в пустыне. Но мне, честно говоря, кажется, что огромные  камни
Баальбека не о том говорят, что некогда к нам являлись  высокоумные  гости
со звезд, а наоборот: что люди всегда  стремились  к  к  звездам,  жаждали
войти в  соприкосновение  с  какими-то  высшими  истинами.  Такие  глыбищи
вырубить, обтесать и доставить на место - немалый  труд.  И  те,  кто  его
выполнял, занимались им не только под страхом наказания,  но  еще  потому,
что верили, будто он приближает их к-чему-то,  стоящему  над  повседневной
заботой о хлебе. Естественно, это происходило в  религиозной  конструкции,
однако по древним временам иного и быть не могло. Кстати,  в  самом  своем
начале религии играли другую роль, чем позже. В их истоке  попытка  разума
опровергнуть видимый хаос бытия, найти в нем законы, подняться к  синтезу.
Сила религиозного  обряда  была  в  том,  что  он  придавал  существованию
античного или, например, средневекового человека  хоть  и  обманчивый,  но
возвышающий смысл. Отсюда вдохновение тех, кто строил  храмы  удивительной
красоты, писал музыку... Это при том,  что  святилища  уже  были  центрами
угнетения...
   Что  вы  говорите  -  "ничего  не  следует"?..  Конечно,  ничего.   Вот
посмотрели мы с вами фильм, где толкуется, будто Землю в прошлом  посещали
некие пришельцы. Допустим даже, что  так.  Ну  а  дальше?  Разве  хоть  на
волосок по-другому мы можем рассматривать стоящие перед  людьми  проблемы?
Позади нас здание Московского  университета,  утром  аудитории  все  равно
заполнятся  абитуриентами.  Внизу  лежит,  раскинулась  Москва,  и   через
несколько часов, как обычно, покатят автобусы, троллейбусы, тесно станет в
переходах метро. Были когда-то на нашей планете чужие космонавты, не были,
жизнь та же самая. Ничего не снимается с повестки дня.
   Поэтому, мне кажется, интереснее поговорить не о том, прилетал  ли  кто
на нашу планету тысячи лет назад, а о тех пришельцах, которые  вот  сейчас
живут среди нас. И неплохо устроились, между прочим...
   Нет-нет, не надо так недоверчиво улыбаться. Лучше скажите,  приходилось
ли вам слышать о "Феномене X"? Особенно об этом пока не  распространяются,
но знающие знают... Ага, значит, слышали!..  Нет,  как  раз  этот  человек
ничего не ломал и не портил. В том-то и штука, что он старается  держаться
подальше от рентгенной аппаратуры, так же как и вообще от медицины. Это до
вас просто слухи дошли. А на самом деле все иначе.
   Представьте  себе  сорокапятилетнего  рослого  и  плотного  гражданина,
занимающего пост коммерческого директора галантерейной фирмы. Кажется, она
называется "Эпоха", а  может  быть,  "Вселенная"  -  там  любят  некоторую
помпезность.   Фирма   выпускает    ножницы,    портсигары,    парфюмерию,
кожгалантерею, в том числе и те  дорожные  сумки  со  множеством  латунных
блях, что стоят пятнадцать рублей, однако начинают разваливаться, пока  вы
еще в автобусе добираетесь до аэропорта. Так вот, наш  Шуркин  (его  зовут
Шуркин)  успешно  занимается  своей  коммерцией,  и  как-то  ему  выделяют
туристскую путевку во Францию.  По  профсоюзной  линии,  со  скидкой.  Раз
путевка, значит, обязательно и справка  о  состоянии  здоровья.  Надо  так
надо. Шуркин Солидно (он все делает солидно)  приходит  в  поликлинику  по
месту жительства, и выясняется, что там нет  его  карточки,  поскольку  за
свою жизнь он ни разу не болел. Прекрасно!  Карточка  заведена,  ему  дают
направление на  флюорографию.  Небольшая  очередь,  коммерческий  директор
авторитетно возвышается в  коридоре,  авторитетно  сидит  у  самой  двери.
Строгая служительница наконец впускает его, он становится  к  аппарату.  А
через два дня служительница в расстройстве  стучится  в  кабинет  главного
врача. Машина не сработала! Почему? Ответа нет. Не сработала, и  точка.  У
всех,  кто  залезал  в  рентгеновский  закуток  до  директора   и   после,
превосходно отпечатались на пленке легкие, сердце и прочие внутренности. А
на Шуркине лучи дали осечку: только серый силуэт, как если  бы  наш  герой
состоял из совершенно однородной ткани. Даже позвоночника  и  того  нет...
Еще раз рентген, снова то же самое. С огромным  трудом  удается  уговорить
Шуркина в третий раз  поместиться  перед  экраном.  В  дело  уже  вступили
рентгенорадиологический НИИ, Институт биохимии  имени  А.Н.Баха,  Институт
биофизики, Институт антропологии. Возле  директора  сгрудились  седовласые
академики, доктора наук затаили  дыхание,  кандидаты  стоят  на  подхвате.
Гаснет свет, короткий звоночек, вспыхивает  экран,  но  там  опять  ровная
серая тень, будь то фас или  профиль.  Именно  тень,  а  не  чернота,  как
получилось бы, если б лучи сквозь  Шуркина  вообще  не  проникали.  Они-то
проникают, но не дают деталей. Срочное  совещание  на  высшем  медицинском
уровне, Шуркину предлагают лечь на исследование. Однако не на того напали:
коммерческий директор качает права, требует справку.  Ее  в  конце  концов
дают, Шуркин отправляется в Париж, привозит оттуда  положенное  количество
газовых зажигалок, кофточек, каких-то особенных галстуков и в своей  фирме
приступает   к    исполнению    обязанностей.    "Исследование?..    Какое
исследование?" Шуркин пожимает плечами.  Да,  он  согласен,  что  интересы
науки требуют. Но у него, между прочим, тоже интересы.  Во-первых,  работу
запускать нельзя, а что касается вечеров, то сегодня матч ЦСКА - "Динамо",
завтра он встречается с одной знакомой, на послезавтра есть договоренность
расписать пульку - он не может обманывать людей, в четверг  надо  отогнать
машину на техосмотр, а в пятницу он на два дня едет на  дачу.  Штука-то  в
том, что хотя наш приятель на работе неулыбчив,  со  всякими  посетителями
холоден и даже к ним враждебен, но  в  ресторане  он  может  расхохотаться
неожиданно громко, и его равнодушные глаза  оживляются  блеском  при  виде
хорошо приготовленных киевских котлеток или, скажем, красивой  официантки.
Собственно, это тот самый тип, которого в Америке называют плейбоем, кто в
дореволюционной России шел как "бонвиван", а  у  нас  за  неимением  более
краткого определения описывается в качестве человека,  любящего  пожить  в
свое удовольствие. И последнее Шуркину  вполне  удается,  так  как  к  его
услугам "Волга" в экспортном исполнении, двухэтажный коттедж в Подмосковье
(на тещу), еще одна дачка с участком под Ялтой возле санатория "Массандра"
(на престарелую бабку), магнитофоны "Нешнл" и "Микадо", гобелены "Бурбон",
ковры фирмы "Фландерс", мебельный гарнитур  "Рамзес".  Шуркин  выхоленный,
лощеный, от него пахнет дорогим французским одеколоном, и  хоть  на  чужих
языках ни звука, ни единого слова, но больше похож на знатного иностранца,
чем любой на выбор из самых знатных иностранцев. На  отвороте  английского
пиджака у него непонятный элегантный  значок,  он  отлично  разбирается  в
коньяках,  курит  "Герцеговину  Флор",  с  чужими  всегда  подозрителен  и
насторожен, за словом в карман не лезет, к нему  ни  с  какой  стороны  не
подкопаешься. Академики в отчаянии, они готовы исследовать его и по ночам.
Но коммерческий директор эту мысль решительно отвергает - его  долг  перед
обществом  ночью  спать,  чтобы  утром   являться   в   фирму   свежим   и
работоспособным. У кого-то возникает идея устроить Шуркину  новую  путевку
за рубеж,  чтобы  опять  возникла  необходимость  в  справке  и  рентгене.
Устраивают, но тут оказывается, что старая справка действительна в течение
года. Ничем директора не удается взять,  "Феномен  X"  так  нераскрытым  и
зависает в науке...
   Как вы  сказали,  "на  депутатскую  комиссию"?..  Да  было,  все  было!
Вызывали, просили. Но он  потребовал  указать  статью  в  гражданском  или
уголовном кодексе, которая запрещала бы уклоняться от рентгена... Да  нет,
не  пугается  он  никакого  разоблачения.  Просто   слышал,   что   частое
просвечивание вредно, и та ничтожная, неощутимая доля здоровья, которую он
потерял бы, поместившись еще разок под лучи, Шуркину  ценней  всех  вместе
взятых интересов человечества. Короче говоря, он до сих  пор  загадка  для
окружающих. Но не для меня...
   Ну что ж, извольте. Но тогда давайте сядем... Вот сюда... Ночь  теплая,
звезды светят.
   Разрешите вам сказать, что сейчас я педагог. Семья. Жена не работает  -
у нас трое. Преподаю рисование и черчение в школе, классный  руководитель,
конечно, ну и еще кое-какие занятия. Официальных часов двадцать  четыре  в
неделю, так что зарплата до ста шестидесяти.  И  представьте,  хватает.  В
дополнительных доходах нужды не ощущаем, живем в полном согласии с  самими
собой. Дети здоровы, каждый день наполнен делом, какими-то событиями, и, в
общем, каждый приносит радость. Говорю о зарплате, потому что была у  меня
эпоха, когда, если получалось шесть тысяч в год, считал себя неудачником и
лентяем. Вот десять еще куда ни шло.
   Окончил я в свое время Суриковский институт живописи  и  здорово  набил
руку на пейзажах. Под Левитана, но  погрубее,  с  изрядной  долей  этакого
энергичного  оптимизма.   Помню,   названия   все   почему-то   получались
однотипные: "На просторе", "На отдыхе", еще там  на  чем-нибудь.  Трава  у
меня всегда зеленая, небо голубое. И брали мои просторы.  Большие  богатые
клубы, Дворцы культуры, гостиницы-новостройки. Был даже  сезон,  когда  на
ВДНХ  целых  четыре  моих  полотна   по   разным   павильонам.   До   того
натренировался, за полмесяца способен был сделать картину три с  половиной
на два, причем вполне профессиональную. Денег девать некуда, и вот с женой
хлопочем. В одной комнате хрустальная люстра за тысячу  двести,  в  другую
давай за две. Знакомые цветной телевизор купили, мы уже побежали  наводить
справки, не выпускают ли где экспериментальный объемный.  Мастерскую  себе
отгрохал со специальной кладовкой, где березовые  дрова  для  действующего
камина. Ну член Союза художников, естественно, непременный  заседатель  во
всяких комиссиях. Участник трех всесоюзных выставок,  про  республиканские
не говорю. Была уже и  персональная  -  рецензенты  писали,  что  "молодой
художник тонко чувствует красоту  родной  природы".  Несколько  нас  таких
было, расторопных, "перспективных". Всегда в делах, в заказах.  Где-нибудь
встретимся случайно, только и разговора, что один перед  другим  хвастать.
Ты из Японии вернулся, я в Австралию собираюсь. У  тебя  три  договора,  у
меня пять. И еще тема была - в  каких  ресторанчиках  на  Монмартре  лучше
кормят. Про собор Парижской богоматери даже неловко считалось  -  это  для
"чайников", кто раз в жизни вырвался.
   И вот в один прекрасный день я, такой, как вам описал,  решаю,  что  не
худо бы мне расширить номенклатуру своих изделий.  А  то  кругом  коситься
начинают - что, мол,  все  себя  повторяешь.  До  сих  пор  были  просторы
равнинные, российские с березками, почему не попробовать хотя  бы  горные?
Сказано  -  сделано,  беру  творческую  командировку  в  Алма-Ату.  Такси,
стремительный Ту разбегается  по  бетонной  дорожке,  удобное  кресло,  на
откидном столике запотевшая бутылка холодного пива и снова  ровный  бетон.
Посадка. Сами знаете, как  одолеваются  сейчас  тысячи  километров.  Денек
погулял по городу, на второй в республиканское отделение союза.  Художники
- народ компанейский, и, раз уж мне нужен простор,  рекомендуют  одинокий,
принадлежащий Художественному фонду домик-сторожку на отроге  Ишты-Алатау.
Тут же в разговор  вмешивается  случайно  забежавший  в  комнату  веселый,
скуластей маэстро - он как раз собирался  ехать  на  своей  машине  в  том
направлении. Сразу все  сделалось  быстро  и  удобно.  Дома  у  скульптора
(маэстро оказался скульптором) обедаем по-раннему,  в  большом  гастрономе
набиваем багажник продуктами, у гостиницы кидаем  на  заднее  сиденье  мои
вещи. Кончаются белые городские кварталы, по сторонам назад убегают  горы,
поросшие лесом, их сменяют  пологие  холмы  с  кустарником,  потом  ровные
плоскогорья  и  глинобитные  белые  поселочки.  Во  всем   своя   красота,
подчеркнутая быстрым движением, все  откатывается,  исчезает,  не  успевая
надоесть, утомить. Дома в Москве у меня  тоже  машина,  поэтому  рядом  со
скульптором я не чувствую себя случайным незаконным пассажиром,  при  всем
своем демократизме понимая, что мы оба принадлежим  к  тем  представителям
человечества, кому в силу таланта, энергии самой судьбой предназначено  из
мирового ресурса стравить каучука в протекторах автомобилей, сжечь бензина
в цилиндрах больше, чем обыкновенным людям.
   Через три часа еще раз обедаем в городке у подножия высоких диких  гор,
заезжаем  к  другу  скульптора,  председателю   колхоза.   Тот   мгновенно
организует   верховых   лошадей,    мальчишку-проводника.    Алма-атинский
благодетель хочет лично взглянуть, как я  устроюсь,  провожает  до  места.
Поставленная еще в  конце  прошлого  века  сторожка  -  это  двухкомнатный
каменный домик, оштукатуренный изнутри, с зарешеченными окнами. Заботливый
Худфонд пожертвовал сюда печку-"буржуйку",  старинную  медную  кастрюлю  с
длинной ручкой. Тут же стол, шкаф, стулья и койка. В долине просторно, над
головой масса неба, с трех сторон зеленые склоны хребта, с четвертой бойко
прыгает между гранитными глыбами чистенькая, звонкая речушка Ишта.
   Обнялся со скульптором, побросал на полки в шкафу  вермишель,  тушенку,
растворимый кофе. Установил прямо у дома свой этюдник, надавил на  палитру
побольше зеленой и голубой.
   И вот однажды  поздним  вечером  -  кстати,  конец  июля  был  -  сижу,
наработавшийся, на воздухе. В задней комнате сторожки уже десятка  полтора
крепких этюдов и один, на который возлагаю особые  надежды.  Это  одинокая
березка  над  обрывом,  на  ветру.  В  ней  щекочущий  намек   на   модное
"отчуждение", а в  голубом  небе  вокруг  и  в  порывистых  облаках  масса
оптимизма. В общем,  глубокомысленно-непонятно.  Размечтался,  представляю
себе, картина уже висит в выставочном зале МОСХа на Кузнецком мосту,  люди
смотрят на березку (ее, кстати, пришлось выдумать, так как  она  здесь  не
растет), и у  некоторых  при  этом  слегка  отваливается  челюсть.  Почему
отваливается?.. Да потому, что среди нас, пробивных и ловких, уже возникло
такое   соперничество,   что   о   собственном    успехе    лучше    всего
свидетельствовало то, насколько сильно огорчился коллега. Даже  мы  больше
желали этой досады, чем восхищения лица постороннего.
   Ночной ветерок повеял, над  восточным  краем  гор  уже  звезды.  Пойти,
думаю, набросить пиджак - как раз простыл немного, слегка лихорадит.
   Вдруг за спиной резкий свист. Инстинктивно обернулся, успеваю заметить,
как в двух шагах от меня что-то ударило в утоптанную тропинку и отскочило.
   Кто это, думаю, шалит, кто  посягает  на  творческий  покой  известного
столичного художника, члена всяческих комиссий? Встал,  но  долина  кругом
просматривается, и никого.
   Сходил в дом, зажег керосиновую лампу-"молнию". Вижу, в траве  у  самой
тропинки черный камень размером в грецкий  орех.  Поднимаю  его  и  тотчас
отбрасываю, потому что он горячий. Камень этот треснул от удара о землю  и
теперь, когда я его кинул, раскалывается надвое.
   Метеорит!
   Помню, что, сообразив это, я глянул на небо, а потом  вобрал  голову  в
плечи и сжался, в страхе ожидая, что вот в этот миг  оттуда  свалится  еще
что-нибудь. Затем на ум все-таки пришло,  что  метеориты  -  очень  редкое
явление, я выпрямился и рассмеялся над своей глупостью.  Подобрал  большую
часть, охладил, перекидывая  с  ладони  на  ладонь.  Внешняя,  оплавленная
сторона метеорита была как бы в темном блестящем лаке, а на изломе  камень
был тоже черным, но матово.
   Происшествие это меня очень развеселило. Вот, говорю себе, какой  же  я
все-таки удачник. Известность, общее  уважение,  заработки  да  еще  такие
случаи, как жемчужина  (довольно  крупная  жемчужина  в  консервной  банке
устриц мне попалась), или этот гость из космоса прямо к моим  ногам.  Нет,
точно во мне что-то есть необъяснимое. Решил, что в награду себе за  такие
качества устрою маленькие каникулы -  завтра  спущусь  в  городок,  поймаю
попутную, доставлю небесного посланца в Алма-Ату, в университет.
   Но следующее утро выдалось прекрасное, этюдник зовет, рука  просится  к
палитре. Рассудил, что раз уж камень  добрался,  так  сказать,  до  места,
торопиться ему некуда. День провел за работой, на закате беру метеорит  из
шкафа просто поглядеть и убеждаюсь,  что  не  заметил  главного.  Метеорит
непростой.  Серединка  более  крупного  куска  отличается   от   остальной
поверхности  среза.  Тут  камень  принимает  канифольный  оттенок,  и  это
местечко чуть липнет к пальцу. Из  школьного  курса  астрономии  в  голове
удержалось, что метеориты бывают железные, каменные и железокаменные, но с
мягкой сердцевинкой не падало никогда. Значит, передо мной нечто,  имеющее
значительную научную ценность. Что ж, тем лучше, тем больше чести.
   Завалился  на  койку,  размышляю,  как  удивительно  все  же   устроена
вселенная. Где-то в другой звездной системе, а не исключено,  что  в  иной
галактике, стартовал этот камень,  миллиарды  километров  мчался  затем  в
черной пустоте, где лишь  редкий  атом  водорода  испуганно  отскакивал  в
сторону при его приближении, увидел голубую планету к финишу  бесконечного
путешествия, и все затем, чтоб успокоиться у меня тут в  шкафу.  Отклонись
камень на пылинку еще там, вдалеке, его занесло  бы  к  чужим  созвездиям,
отклонись на пылинку уже в земной атмосфере, мог бы стукнуть меня в  темя,
и вот уже Московская организация Союза художников  недосчитывается  одного
из своих членов. Странно было,  что  столь  далеко  зародившееся  развитие
могло повлиять на весьма конкретную ситуацию  здесь,  у  нас.  Конечно,  я
знал, что на Земле всякая причина является лишь  следствием  более  ранней
причины, любое начало относительно, а конец условен. Понимал, что девушка,
сидящая сейчас за коктейлем в кафе гостиницы "Юность" в  Москве,  обязана,
быть может, своим  существованием  тому  кокетливому  взгляду,  который  в
третьем тысячелетии до нашей эры бросила молоденькая египтянка на молодого
пастуха, полудикого чужеземца-гиксоса.  Однако  все  равно  в  камне  было
что-то особенное. Ведь он мог начать полет, когда на нашей планете еще  не
было человека или даже вообще жизни не было, пролетел такой путь, какого и
представить себе нельзя.
   С  этими  мыслями  начал  задремывать,  подтвердив  себе,  что   завтра
обязательно в городок. Однако через какой-нибудь час в глазах у меня стало
мелькать,  и,  проснувшись,  увидел,  что  комната  то  и  дело  озаряется
фиолетовым светом, как от  электросварки.  Встал,  подошел  к  окну.  Небо
крестят молнии, гром товарными поездами таскается взад и вперед.  Какой-то
стук снаружи - ветром опрокинуло мольберт.
   Утром открыл дверь, даже ближних гор не видно - все  скрыто  занавесами
дождя. Делать нечего. Раскочегарил "буржуйку", благо запас хвороста был во
второй, пустой комнате, кое-как перемыкался до обеда.
   Поел. Лениво достаю с полки шкафа метеорит.
   И разом сдернуло скуку.
   Потому что камень-то стал другим. То местечко, которое накануне вечером
было мягким, теперь выпуклилось, пожелтело и пересеклось тонкой  розоватой
полосочкой.
   Кровеносный сосудик!.. Жизнь!
   Можете себе представить мои  чувства.  Перед  глазами  сразу  телескопы
Пулковской обсерватории, антенна  Бюраканской,  всякие  там  осциллографы,
другие хитрые приборы, перед которыми обыкновенный человек,  словно  кошка
возле арифмометра, целые библиотеки книг с умнейшими рассуждениями. И  все
задаются единственным вопросом: "Одиноки ли мы? Есть  ли  еще  кто  живой,
кроме нас, во вселенной, на полях времени и пространства?"
   А маленький кусочек у меня на ладони говорит: "Да!"
   По спине мурашки,  лоб  и  щеки  загорячились.  Ну,  думаю,  быть  этой
сторожке всемирно известным музеем. Пройдут годы, тут  обелиск  воздвигнут
выше гор.
   Взял стеклянную  банку  из-под  борща  "Воронежская  смесь",  тщательно
вымыл, ошпарил, кладу туда оба кусочка метеорита. Зажег лампу, подвинул  к
ней банку, чтобы зародышу теплее. Подумал, отодвинул лампу, чтобы зародышу
не  слишком  жарко.  Беру  бумагу,  записываю  примерное   время   падения
метеорита, сходил на то место, где  он  об  землю  стукнул,  определил  по
памяти угол и высоту отскока - все, говорю себе, науке пригодится.
   В общем, заснул поздно, проснулся рано. Глянул с койки  на  стол,  а  в
банке уже золотисто-оранжевый плод вроде мандарина. Черный камешек, откуда
все выросло, висит на боку. Ну, думаю, ребята, все! Теперь  не  терять  ни
секунды лишней. Вниз, в городок, телеграмма-"молния" на сто слов, и  чтобы
к вечеру Академия наук СССР в полном составе вся была здесь.
   Вскакиваю, неумытый, небритый, поспешно одеваюсь, открываю дверь.
   Сразу с крыльца огромная лужа. Дождь лупит холодный, будто не  июль,  а
октябрь. Скинул ботинки, засучил брюки, пальцы  сводит  в  воде.  Шагаю  к
Иште,  впереди  какой-то  рев.  Подошел  -  нету  моей  веселой   речушки.
Десятиметровой ширины мутный  поток  крутит  водовороты  между  гранитными
надолбами. И подумать страшно, чтобы туда соваться. Постоял, зубы выбивают
дробь, положение до невозможности дурацкое.  У  меня  новость,  важнейшая,
пожалуй, из всех, что  получали  люди  за  тысячелетия  своей  истории,  а
сделать ничего нельзя. И почему?.. Потому что,  видите  ли,  взбунтовалась
природа. А между тем куда ей, природе, теперь до человека-то?!
   Возвращаюсь, плод еще распух, осколок камня  уже  отвалился.  Осторожно
вынимаю зародыша из банки. Поворачиваю так и этак,  осматриваю,  осторожно
ощупываю. Он тяжеленький, с поверхности мягкий, слегка пористый. Кладу  на
стол, сажусь его рисовать. А он меняется  почти  на  глазах  -  пока  один
набросок кончаешь, надо следующий начинать. Постепенно вытягивается.
   К вечеру передо мной не  мандарин,  а  что-то  вроде  булки  или  очень
толстого червя. С одного конца возникает что-то вроде неглубокого  разреза
- как раз там, где розовая полосочка. Ротовое отверстие?..
   Положил  рядом  кусочек  засохшего  хлеба,  червь  как   будто   слегка
вздрогнул.
   И тут, знаете, сердце сжимает какая-то тревога. В уме все  еще  называю
это существо зародышем, но теперь начинаю сознавать, что  у  меня  ведь  и
представления нет, что (или кто) из него должно развиваться.
   Закусил в задумчивости губу, поднялся,  подхожу  к  двери.  Долина  вся
скрыта, мрак начинается от порога, только капельки воды,  падая,  отражают
свет лампы. Непроницаемость ночи шуршала дождем. И вдруг  я  говорю  себе,
что червяка можно в крайнем случае раздавить, затоптать ногами, растереть.
И сразу спохватываюсь. Почему? Зачем? Идиотизм же полный! Разве поняли  бы
меня? Разве простили бы когда-нибудь? Да ведь  если  б  никому  о  нем  не
рассказал бы, все равно целую жизнь носил бы  в  себе  страшный  упрек.  И
наконец, по какой такой причине его уничтожать, чем он грозит?
   Остыл  несколько  на  сквознячке,  успокоился,   затворил   дверь.   Но
дотронуться до червя уже не решаюсь. Взял алюминиевую миску,  спихнул  его
туда куском картона, отнес во вторую комнату. Лег, руки за голову, не могу
заснуть, пялюсь в темноту. Часа в  два  ночи  за  стеной  вдруг:  "Шлеп...
шлеп!" Кто-то мягкий прыгает.
   Поднимаюсь, зажег лампу, заглядываю. С полу на меня смотрит лягушка или
жаба, но размером в добрую собаку. Какая-то недоформированная. Задние ноги
вроде есть, вместо передних неопределенные выросты. Пасть приоткрыта,  под
ней шея дрожит мелким частым дыханием.
   Покачал головой, ватными руками закрыл дверь, задвинул  засов.  Накапал
корвалола, кое-как успокоился. Так под это шлепанье и заснул.
   С рассветом в окне бегут по небу клочья белого тумана. Ветер. Подхожу к
двери во вторую комнату,  прислушиваюсь,  осторожно  открываю.  В  комнате
никого. Только миска пустая сиротливо на полу. Делаю шаг вперед, на уровне
моей головы кто-то рядом шевельнулся. Скашиваю глаза. В упор смотрит морда
вроде крысиной. И принадлежит она  животному  величиной  с  рысь,  которое
вцепилось когтями в неровности стены.  Совсем  близко  черные  усы,  белые
клыки, розовая губа. Взгляд выразительный - строгий и с подозрением.
   Не знаю даже, как меня вынесло вон. Просто вижу, что стою на  поляне  у
сторожки посреди лужи.
   Но существо это меня не преследовало. В задней комнате тяжелые  прыжки.
Определяю по слуху, что зверь удалился  к  окну.  Потом  тишина.  Набрался
смелости, шаг за шагом вернулся в дом, рывком захлопнул дверь.
   В дальнейшем день как-то промелькнул. Входить во вторую комнату  больше
не решался, заглядывал снаружи через  решетку.  После  обеда  вынес  стул,
чтобы получить больший обзор, поставил снаружи у окна, забираюсь. В  плохо
освещенном  углу  какая-то  борьба.  Пригляделся,  еле  на  ногах  устоял.
Существо еще увеличилось, но теперь оно как бы не  в  единственном  числе.
Мелькают почти человеческие руки, не две, а четыре,  которые  сцепились  в
схватке, стараясь оттолкнуть одно от другого два тела с общей единственной
головой и общей же парой конечностей.  Эта  попытка  расщепиться  требует,
видимо, огромных усилий, потому что мышцы всех рук напряжены, и сооружение
целиком ездит по полу рывками.
   Впечатление,  будто  пришелец  собрался  размножиться,   причем   самым
примитивным способом - делением.
   Но, по всей вероятности, эксперимент был признан неудачным. Когда через
несколько часов, набравшись мужества, я опять влез на  стул,  инопланетник
был в комнате один. Но зато он уверенно продвинулся вверх по  эволюционной
лестнице.
   Тучи как раз  разредились,  открыли  закатное  солнце.  Освещенная  его
лучом,  у  стены  сидела  на  корточках  большая  обезьяна.  Широкоплечая,
длиннорукая, жилистая. С непропорционально высоким лбом, со злыми, глубоко
посаженными глазками.
   Посмотрел я на нее, посмотрел, этак не торопясь слез со стула, вошел  в
дом, надел плащ, сунул  в  карман  туристский  компас,  хватил  полстакана
коньяку. Ясно было, что период благодушия, цветов  и  оркестров  кончился.
Дело стало серьезным. Не удастся, думаю, через реку, пойду прямо  в  горы,
авось наткнусь на  овечью  отару  с  пастухами,  как-нибудь  от  них  буду
связываться  с  цивилизацией.  На  моих  глазах  гость   из   космоса   от
первоначальной клетки-комочка дорос едва ли не до  высшего  звена  в  цепи
живого на Земле - сорок восемь часов на ту  эволюцию,  которая  от  земной
жизни потребовала четыре миллиарда лет. При таких  темпах  куда  он  может
вызреть еще через сутки? И что вообще там дальше по развитию за человеком?
   Спускаюсь к Иште. Она  уже  не  ревет.  Обрадовался.  Однако  напрасно,
потому что река попросту затопила самые высокие  камни,  похоронив  шум  в
глубине. У самого берега течение и  то  быстрое,  а  уж  в  середине  вода
несется отдельными нервными полосами, которые то расширяются, то  сужаются
или гнут вбок, потесняя одна другую. Тут и бульдозер снесет, поволочет, не
то что человека. На всякий случай вынул ногу из ботинка, попробовал воду -
ледяная!
   Ладно, что делать - начинаю подниматься  вдоль  Ишты.  Озноб  бьет  все
сильнее.  Видимо,  на  первоначальную  простуду  наложились  прогулки   по
холодным лужам. Вхожу в лес. Темно. Вынимаю компас, намечаю  себе  строгий
юг, как, собственно, и положение долины подсказывает. Однако  прямой  путь
поминутно  перегораживается  зарослью,   упавшим   деревом,   каким-нибудь
оврагом. И когда проверяешь светящуюся стрелочку, она обязательно  смотрит
не по направлению твоего хода. Попробовал вовсе не убирать компас, но если
держать  циферблат  у  самого  носа,  не  видишь  у   себя   под   ногами,
спотыкаешься, падаешь. Ветки колют, непривычные к мраку глаза отказываются
предупредить  о  том,  что  камень  впереди,  пень.  Поневоле  думаю,  как
избаловал нас всех городской комфорт, в объятиях которого  житель  удобной
квартиры даже на пять секунд, чтобы налить на кухне стакан воды,  зажигает
ослепительную стосвечовую лампочку.
   Окончательно замучился  с  компасом,  но  между  стволами  просвечивает
явившийся из туч, побледневший и  никак  не  соглашающийся  убраться  диск
солнца. Ориентир! Ладно, говорю себе, какая разница - буду идти  точно  на
запад. Мне ведь не направление важно, а  чтобы  двигаться  по  прямой,  не
плутать, кругов не делать.  Компас  в  карман,  продираюсь  сквозь  густой
кустарник. То вверх, то вниз. Однако прошло с полчаса, как впоролся в этот
лесок,  солнце  же  за  ветвями  не  только  не  садится,  а  будто  опять
поднимается. У меня сердце сжалось - с  ума,  думаю,  схожу.  Выбрался  на
каменную осыпь - мать дорогая, это и не солнце вовсе, а луна!
   Теперь непонятно даже, в какой стороне остались  долина  со  сторожкой.
Тучи, луна скрылась, снова налетает дождь. Дальше  трех  шагов  не  видно,
бреду наобум, лишь бы не стоять. Не сам выбираю дорогу, а детали местности
ведут  неизвестно  куда.  Весь  изодрался,  побился,  в   голове   кошмар.
Представляю себе эту обезьяну. Во  что  она  теперь  превращается  там,  в
комнате? Может быть, разделилась на два, может быть, на два десятка чудищ,
и они создают  странные,  ужасные  аппараты,  готовясь  колонизовать  нас.
Действительно, так беспощадно энергичен заряд развития, с жуткой скоростью
протолкнувший зародыша через червя, земноводное к млекопитающему,  что  на
доброе и надеяться трудно. Одна за другой в  сознании  леденящие  картины.
Вижу, как смертельный луч исторгается с вершины горы, шарит,  оставляя  за
собой полотнища огня и дыма, вижу облака непонятного газа, накатывающие на
столицы государств. Цивилизация гибнет, и последние одиночки, укрывшиеся в
канализации, в подвалах, с отчаянием  спрашивают  себя:  кто  же  был  тот
мерзавец, последний идиот, который имел возможность, но не пресек в  самом
начале надвинувшийся на планету  кошмар?  Почему  он  не  спалил  в  печке
ужасного посланца, пока тот был  еще  комочком,  червяком?..  А  с  другой
стороны, как спалить? Вдруг это все-таки не десант,  а  мирная,  дружеская
делегация, от которой последуют бог знает какие технические блага?
   А затем новые мысли. Куда я иду,  грязный,  оборванный,  с  воспаленным
взглядом и коньячным запахом? Был бы сам дежурным в исполкоме, в  милиции,
разве поверил бы в пришельца? Наверняка отправил бы  проспаться,  а  то  и
запер бы до утра, чтобы человек в себя  пришел.  Это  одно.  И  во-вторых,
какое же я имею право общаться с людьми при  том,  что  весь  наверняка  в
микробах и  вирусах  иного  мира?  Ведь  насчет  Луны  наши  исследования,
советские, уже доказали, что жизни там нет  и  не  пахнет.  Но  все  равно
американцев,  которые  там  высаживались,  сколько  потом  выдерживали   в
карантине. А я-то общался, в руки брал, чуть ли не на вкус пробовал,  пока
зародыш еще совсем маленьким был.
   Короче, как стоял, так и повернулся на сто восемьдесят градусов.
   Назад!
   Сам должен все решить. Либо поджечь пришельца и сгореть вместе  с  ним,
чтобы заразы не было, либо... не знаю что.
   И при этом представления даже  не  имею,  где  Ишта,  какое  конкретное
направление мое назад означает.
   Снова лес. Но другой, высокий. Сосны и ели. Прошлогодняя хвоя слежалась
между корнями в плотные, гулкие, затейливо вырезанные  ковры.  Оскользаюсь
на них, падаю, кровь стучит в висках. И чувство, будто в  чем-то  страшном
виноват - не тем, что вот сейчас выпускаю пришельца, а всей своей  жизнью,
потому что таков, какой я есть, не мог не упустить.
   Часов пять уже плутаю, начинает светать. Лес кончился,  тащусь  куда-то
на подъем. Пригорки, кустарники,  высокая  трава  -  то,  что  прежде  так
приятно пролетало  за  стеклом  автомобиля,  -  обретают  теперь  зловещую
самостоятельность, держат, оборачиваются враждой и сопротивлением. Впереди
каменный гребень, лезу, дыхание оборвало. Взобрался, стою шатаясь.  Передо
мной провал. Там, внизу, посреди поля, что-то темное с  тусклым  пятнышком
желтоватого света посерединке. Не сразу сообразил, что это окно  сторожки,
где в первой комнате горит так и не погашенная мною керосиновая лампа.
   Сел, упал, трясущимися пальцами вынул из пачки папиросу.
   Что делать, как поступать? Ответственность Александра  Македонского  за
час до битвы у Граники, колебания Наполеона перед полем Ватерлоо  ничто  в
сравнении.
   Ничего не выдумал. Спускаюсь. Небо быстро  светлеет,  а  с  ним  и  вся
долина. Возле сторожки все пока спокойно. Вошел, тихонечко взял  со  стены
туристский топорик с черной ручкой, подкрадываюсь к двери.  Оттуда  легкий
звук, будто материю чистят мягкой щеткой.  Ну,  спрашиваю  себя,  кого  же
сейчас увижу - уэллсовского марсианина с  щупальцами  или  гения  добра  с
сиянием вокруг макушки?
   Откидываю засов, удар  ногой  в  нижнюю  филенку.  Мгновенно  оглядываю
комнату.
   Ни страшилища, ни гения!
   В углу  возле  окна  стоит  голый  мужик.  Плотного  сложения,  с  чуть
кривоватыми ногами. Очень  обыкновенный,  каких  в  бане  навалом.  Он  не
оборачивается на грохнувшую дверь, а усиленно  растирает  ладонями  грудь,
глядя прямо перед собой.
   Прислоняюсь к косяку. Топорик падает из руки. Откашливаюсь, хочу к нему
обратиться, но в горле какой-то писк. Да  и  на  ум  ничего  не  приходит.
Муторно. Чувствую, внутри бушует высокая температура.
   Человек трет грудь, смотрит на нее, склонив голову набок, опускается на
корточки, привалившись спиной к штукатурке  стены,  принимается  растирать
бедро. Все так, будто,  кроме  него,  в  помещении  людей  нет.  Поведение
настолько нелепое, что на миг оно вытесняет из моего  сознания  чудовищную
невероятность самого присутствия в сторожке этого субъекта.
   Еще раз откашливаюсь. На этот раз удается пролепетать, что вот, значит,
я есть представитель земной цивилизации и рад  видеть  гостя  из  какой-то
другой.  В  общем,  что-то  вроде   "Здравствуйте,   как   доехали?".   Но
инопланетник занят своим делом, на меня ноль внимания. Ну, думаю, видал  я
пришельцев, но чтобы  так...  Делаю  несколько  нетвердых  шагов  к  нему,
замечаю, что кожа на груди мужчины отслаивается полупрозрачной  пленочкой.
Подхожу еще ближе. На бедре в том месте, где он трет, как  бы  из  глубины
появляется белое пятнышко, расплывается, постепенно превращаясь в  бледный
прямоугольник.
   Перевожу взгляд ниже, на лбу моем выступает пот. Инопланетник  ни  бос,
ни обут,  а  наполовину.  Пальцы  ног  срослись  в  одно,  формируя  носок
полуботинка и планочки с дырками, куда  продеваются  шнурки.  Но  все  это
желтовато-розовое, как бы выдавленное в коже, все состоит из той же плоти,
что и тело. На подошве намечен начавший образовываться рант,  на  пятке  -
каблук, который с одного боку потемнел, уже напоминая настоящий. Как  если
б, одним словом, обувь выращивалась тут же из организма.
   В глазах у меня все белеет, краснеет, затем возвращается  в  нормальное
состояние.
   Гость между тем кончил тереть, принимается очень  осторожно  сдирать  с
бедра повыше колена  тоненький  прямоугольный  участок  кожи,  теперь  уже
совсем побелевшей и покрывшейся какими-то точечками. Я наклоняюсь и  вижу,
что это... справка с места жительства. Форменная справка  на  типографском
бланке с подписью и круглой печатью!
   Фамилии не разобрать, но документ точно такой же, как я недавно получал
у себя в Москве на улице Усиевича  в  жилкооперативе  "Драматург".  А  под
справкой опять нормальная кожа.
   Комната еще раз покраснела. Вздыхаю и, к удивлению  своему,  убеждаюсь,
что потолок ушел вбок, а я стою на горизонтальной стене, прижавшись  щекой
к полу, который принял теперь вертикальное положение.  Пытаюсь  оторваться
от грязных шершавых досок,  не  позволяет  какая-то  прижимающая,  давящая
сила. Запаниковал, вскрикнул, а потом соображаю, что  вовсе  не  на  ногах
стою, а лежу. Видимо, грохнулся в обморок. И прижимает меня не что-нибудь,
а сила тяжести.
   После того как понял это, в помещении все расставилось по местам.
   Свет уже не утренний, а далеко за  полдень  -  значит,  провалялся  без
сознания несколько часов.
   Смотрю, пришелец нагнулся, рассматривает полностью созревшие  на  ногах
черные полуботинки. Скинул один, снял второй - под ними обыкновенные босые
ступни. Быстро оглядел ботинки со всех сторон, ставит их прямо на мой этюд
"Березка". Присаживается на корточки, начинает разглядывать темное пятно у
себя на животе, трет его.
   Чувствую себя отвратительно, во рту медный  вкус,  дыхание  порывистое.
Тем не менее кое-как поднимаюсь, подхожу к  инопланетнику.  Этюд  у  меня,
правда, написан на лаке и уже высох, но все равно весьма неприятно. Снимаю
полуботинки с этюда, один ставлю на пол, другой  рассматриваю.  Ростовский
обувной  комбинат,  сорок  второй  размер,  цена  двадцать  семь   рублей,
внутренняя отделка из свиной кожи, верх телячий. Сам носил такую модель  и
могу поручиться, что даже товароведа-браковщика тут  ничего  не  озадачило
бы. Полуботинок, кстати, выращен не совершенно новым, а  слегка  ношенным.
Черт знает что, одним словом!
   Не зная, что  и  думать,  растерянно  роняю  странную  вещь.  Гость  из
небесной бездны  упорно  продолжает  меня  не  замечать.  Не  вставая,  он
дотягивается, берет оба ботинка, кладет опять на этюд.
   Я опять снимаю их с "Березки", кладу в сторону. Посланец звезд, вставши
на этот раз, возвращает их на место. Причем ни раздражения,  ни  досады  -
все так, будто не живой человек нарушает порядок рядом с ним, а  бездумная
природа, ветер, например.
   Но теперь я уже обозлен. Беру ботинки, швыряю в дальний  угол.  Вестник
вселенной, бросив, впрочем, на меня косой взгляд, поднимается, шествует за
своим имуществом, ладонью аккуратно  оттирает  следы  штукатурки  с  кожи,
ставит обувь, где она раньше была.
   Все до такой степени бытово, все так  лишено  торжественности,  которая
соответствовала бы моменту исторической встречи, что прямо оторопь  берет.
Но так или иначе, продолжать соревнование мне  уже  не  по  силам.  Махнул
рукой,  вышел,  стукнувшись  о  косяк,  в  свою  комнату.  Меня  то  жаром
охватывает, то бросает в холод. На  подоконнике  зеркальце.  Взял  -  язык
обложен, вокруг носа и губ красноватая  сыпь.  К  счастью,  вспомнил,  что
захватил с собой в запас  прозрачный  листок  с  таблеточками  олететрина.
Отщипнул три штуки, проглатываю.
   Сел на койку.
   От соседа все время  доносится  шлепанье  босых  ног  по  полу  и  звук
растирания. В проеме двери  мелькает  то  и  дело  его  белая  фигура.  За
каких-нибудь полчаса он отрастил на ступнях безразмерные синие носочки, на
корпусе - хлопчатобумажную майку и зеленые  шерстяные  трусики.  Все,  что
возникает на нем, он сразу же снимает, кладет на мои  этюды,  на  хворост,
либо вешает на один  из  заржавленных  гвоздей  в  стене  и  без  перерыва
принимается за что-нибудь новое. Бурое пятно на животе оказалось  корочкой
паспорта (старого образца, до обмена). Этот  документ  пришелец  выращивал
постепенно, отделяя листок за листочком, которые, скрепленные  у  корешка,
так и болтались до времени возле пупа.
   Но досмотреть процесс до конца я уже не мог. Силы исчерпаны, сваливаюсь
на постель в тяжелом, прерывистом, горячечном сне.
   Так вот, представьте себе, началось наше совместное житье, длившееся не
более восьми дней. За этот срок, ни на минуту не покидая комнаты, ничем не
питаясь, представитель чуждого разума взрастил из  собственной  плоти  все
необходимое, чтобы на среднем бытовом уровне скромно включиться  в  земную
жизнь, и, во-вторых, духовно подготовил себя к тому же самому. Это  трудно
поддается  объяснению,  но  по  собственному  почину   он   ни   разу   не
прореагировал на мое присутствие в домике. При нем я опасно  заболел,  при
нем чуть не умер, но этот тип даже взглядом на меня  не  повел,  не  подал
стакана воды. А между тем у него вполне хватало внимания  на  все  другое.
Глаза даже вечером и ночью отлично видели нужный  гвоздь  на  стене,  руки
прекрасно справлялись со всем тем, что ему было необходимо. В  этой  связи
мне приходит  в  голову,  что  со  стороны  писателей-фантастов  и  ученых
ошибочно сводить внеземной разум только к четырем обязательным категориям:
выше нашего, ниже, враждебный или дружественный. Он, увы, может  оказаться
просто хамским разумом!
   Но об этом я думал позже. В момент первого шока не до  того  было.  Как
выяснилось, я перенес тогда жестокое воспаление  легких,  какой-то  период
находился между жизнью и смертью, поэтому  все  происходившее  осталось  в
памяти только отрывками. Пожалуй, некоторую (но небольшую) часть того, что
я видел, можно отнести на счет галлюцинаций. Не уверен, например,  что  на
самом  деле  пришелец  выдавил  себе  в  рот  тюбик  кобальта  зеленого  и
позеленел, скорее я сам до конца использовал этот наиболее  предпочитаемый
в моей тогдашней творческой палитре оттенок. Сомневаюсь также,  что  гость
небесных глубин действительно вырастил  из  себя  проигрыватель  "Аккорд",
пластинку с концертом Эдиты Пьехи, с  удовольствием  прослушал  знаменитую
певицу и затем врастил все обратно, растворив в организме. Сомневаюсь. Тут
какая-то  странность.  Почему  именно  Пьеха,  а  не  Синявская,   скажем,
исполнительница никак не меньшего дарования и женской прелести?..  Правда,
о  вкусах  не  спорят.  Что  твердо,  так  это  инопланетник,   окончивший
биологическую  эволюцию,  совершил  в  течение  недели  столь  же   скорую
социальную. И речь тут идет об овладении речью.
   Гость "заговорил" утром второго дня, как я вернулся в сторожку. Сначала
то были прокашливания и продувания, какие делает оперный бас перед выходом
на сцену, рычание, опробование всего голосового аппарата. Затем  несколько
часов от него доносились "а", "о",  "у",  взрывные  согласные,  смычные  и
прочие. К вечеру он произносил уже комплексы звуков  вроде  "дыр",  "бул",
"шел", потом пошли сочетания двух-трех комплексов, то есть почти слова, но
бессмысленные, а ночью уже складывал из этих наборов целые предложения.  В
первые же сутки мною было замечено, что пришелец никогда не отдыхает, либо
шагает из угла в угол, растирая себя, либо сдирает со  своего  тела  новые
предметы  туалета  и  всяческие  бумаги.  Теперь  к  хождению  прибавилось
бормотание. Когда ни  проснешься,  засветло  или  в  темноте,  все  та  же
непрекращающаяся речь. Иногда это вполне можно было посчитать  за  русский
язык, потому что  тонировка  вскоре  сделалась  нашей,  и  невпопад  стали
проскальзывать  русские  слова.  Я  несколько  раз   напрягался,   пытаясь
разобрать, что именно высказано, и потом спохватывался.
   Но  на  третий  день  из  комнаты  вдруг  отчетливо   прозвучало:   "Не
подскажете, сколько времени?"
   Я в этот момент как  раз  дотащился  к  ведру  с  водой,  чтобы  запить
лекарство, от неожиданности уронил  свою  таблетку.  Очень  обрадовался  и
заторопился к пришельцу в его комнату.
   Однако голый человек, глядя не на меня, а прямо перед  собой  в  стену,
сказал совсем неожиданное: "Сама уступи. Подумаешь! Сейчас все инвалиды".
   Затем бессистемный набор слов и опять связная фраза, но  совсем  другим
тоном: "Прошу вас молчать, когда вы со мной разговариваете!"
   Видимо, это было овладение риторикой различных слоев общества. С  этого
времени инопланетник стал говорить  осмысленными  предложениями,  которые,
однако, не были связаны между собой. Голос звездного гостя сначала  звучал
как-то сухо, металлизированно, словно запись на некачественной  ленте,  но
постепенно обрастал фиоритурами, делался естественней. Час  от  часу  губы
пришельца двигались быстрее - он начал примерно с десятка слов в минуту  и
довел  их  количество  до  четырех-пяти  сотен  и  больше,  так  что   это
превратилось в жужжание,  затем  в  гудение,  потом  в  свист,  негромкий,
правда.  Я  притерпелся  к  этому  звуку,  как  привыкают  к  неисправному
холодильнику. Так было опять-таки суток трое, а может быть, и четверо,  не
помню.
   И вдруг гость выключился. Напрочь умолк. Вероятнее всего умолк  потому,
что выучился произносить все  слова  и  комбинации  слов,  которые  считал
необходимыми  для   благополучного   функционирования   в   нашей   земной
действительности.
   Во  всяком  случае,  я  сплю,  и  вдруг  внезапная  тишина.  Это   меня
пробуждает. Обеспокоенный, встаю, держась за стенку, иду  к  пришельцу.  И
вижу, что он разлегся на полу врастяжку. В первый раз  за  все  это  время
отдыхает. А по стенам гвозди все до единого заняты вещами, на моем  эскизе
"Березка" полуботинки, на другом - синие кеды и под окном  две  аккуратные
стопочки. Это документы  и  деньги  -  главным  образом  помятые  рубли  и
пятерки. Трудно поверить,  что  вся  эта  масса  материи,  включая  самого
человека, возникла, развилась из крохотной  мягкой  выпуклости  на  черном
камешке. Однако факт, как говорится, налицо.
   Осматриваю, что же он из себя  понавыращивал,  замечаю,  что  некоторые
предметы туалета повешены еще не вполне готовыми. Так, скажем, пуговицы на
паре модных польских джинсов -  знаете,  недорогие,  рябенькие  -  еще  не
опластиковались  до  конца,  сохраняют  тельный   оттенок.   А   постромки
парусинового вещмешка пока откровенно из человеческой кожи -  со  светлыми
волосками и порами.
   Автоматически  снимаю  мешок  с   гвоздя.   Инопланетник   приподнялся,
провожает его (вещмешок, но не меня) взглядом. Выхожу из  дома  на  дождь,
закидываю жутковатое изделие подальше в лужу. Все как-то импульсивно,  без
мыслей.
   Возвращаюсь в  комнату.  Посланец  небесной  бездны  сидит  на  полу  и
энергично растирает себе спину над лопатками - собрался  вырастить  другой
мешок взамен. И ни слова упрека, ни жеста в мою сторону. Как будто я такое
существо, на которое не стоит тратить никаких эмоций, в том числе и гнева.
   Затем неожиданно, глядя в сторону: "Молодой  художник  тонко  чувствует
красоту родной природы".
   Не знаю, возможно, это  болезнь,  но  скорее  всего  критической  массы
достигла у меня оскорбленность его  хамским  поведением.  В  мозгу  что-то
соскочило, кровь вскипает, хватаю  топорик,  благо  он  тут  же  валяется,
бросаюсь на пришельца. Тот проворно  вскакивает,  протягивает  мускулистые
руки. У меня неизвестно откуда  взявшаяся  сила,  наношу  удар,  метясь  в
голову. Не выходит - лезвие с хрустом вонзилось в плечо. Через миг топорик
вырван из моей руки, отброшен. Но я и сам теперь в ужасе.  Обмяк,  разинул
рот.
   Понимаете,  удар  развалил  плечо  чуть  ли  не  надвое,  но  рана   не
заполнилась кровью. Вообще ничем не заполнилась, и срез не красный, а  тот
же канифольный, желто-коричнево-охряной, что и первичный комочек. При этом
вестник вселенной не чувствует ни боли, ни  страха.  Выпятив  челюсть,  он
брезгливо смотрит на разваленное плечо, сжимает это место пальцами, отчего
края  раны  склеиваются.  Садится  на  пол,  по-азиатски  скрестив   ноги,
закидывает руку назад, придерживая  локоть  другой  рукой,  и  снова  трет
спину.
   После этого мы были вместе еще день,  ночь  и  второй  день  -  полтора
суток, самые тяжелые в течение моей болезни.  Кашель  раздирает,  царапает
грудь и  горло,  легкие  чем-то  забиты,  не  берут  воздуха,  не  успеваю
отдышаться за редкие перерывы между приступами. В  какой-то  миг  подумал,
что  умираю,  и  даже  обрадовался  -  конец  ответственности!  Но  сердце
оправилось, и я устыдился.
   Именно на этот период падают  галлюцинации,  и  тогда  же  я  два  раза
бросался на инопланетника с намерением  его  задушить.  Будучи  неизмеримо
сильнее, он, конечно, без труда отбивал мои атаки, но никогда  не  отвечал
ударом на удар. И дверь в его комнату постоянно оставалась открытой.
   Смутно помню последние часы пребывания звездного человека  в  сторожке.
Кажется, именно тогда, заметно торопясь, он вырастил из себя  зеркальце  и
зубную щетку.
   Самый момент ухода я пропустил. Могу только сказать, что в  полузабытье
услышал над  собой  два  спорящих  голоса.  Один  собеседник  требовал  от
второго, чтобы тот побыл в доме со мной до вечера. Другой,  как  будто  бы
пришелец, угрюмо отнекивался, ссылаясь на то, что "производство  ждать  не
может". После этого у меня провал,  а  придя  в  себя,  вижу  возле  койки
скульптора из Алма-Аты и еще одного мужчину, который  оказывается  врачом.
Запах спирта, укол, потом они усаживают меня на двуколочку, долгим кружным
путем везут в город.
   И уже там, когда я на больничной постели, скульптор рассказывает,  что,
не получая обещанной открытки, решил проведать меня и нашел  в  таком  вот
состоянии. По его словам, в сторожке в тот момент  был  случайный  путник,
турист в польских джинсах, который в результате долгих  уговоров  дал-таки
слово побыть со мной, больным, пока скульптор привезет врача. Но  обманул,
ушел,  бросил.  Алма-атинский   маэстро   возмущен,   клянется   разыскать
незнакомца в столице Казахстана, публично дать пощечину,  осрамить.  Потом
понемногу успокаивается  и  лишь  повторяет:  "Это  ж  не  человек!  Разве
настоящий человек так сделает?" Я-то знаю, человек этот "турист" или  нет.
Но  при  моих  попытках   объяснить,   как   все   было,   врач   начинает
переглядываться со скульптором, сует мне успокоительное  и  заверяет,  что
все образуется. Прошу принести вещмешок, который хозяйственный маэстро  не
забыл выудить из лужи. Однако за прошедшие двое суток заплечные лямки  там
вполне дозрели и ничем не отличаются от настоящих...
   "Куда ушел?" Да просто жить!.. Нет, именно  не  завоевывать  Землю,  не
колонизовать, не переделывать на какой-то другой лад, а как раз устроиться
наилучшим образом и благоденствовать, отдавая поменьше, получая побольше.
   Насколько  я  теперь  понимаю,  где-то   в   безднах   космоса   плывет
планета-кукушка. Не будучи в силах прокормить рождаемое ею живое вещество,
она рассылает  его  в  пространство  запечатанным  в  камне.  Эти  комочки
наделены поразительной способностью: попадая после долгого  путешествия  в
тот или иной мир,  они  умеют  мгновенно  собрать  информацию,  какой  вид
является здесь наиболее преуспевающим. На Земле это человек, и поэтому мой
сосед остановился именно на стадии человека. На  Марсе,  будь  там  жизнь,
зародыш с планеты-кукушки обернулся бы марсианином, однако  не  просто,  а
марсианским  вельможей,  марсианским  заведующим  продскладом,  директором
торговой базы. Приходится  также  думать,  что,  когда  посланец  странной
планеты формируется и вызревает у нас, допустим, на Земле,  он  ухитряется
заменить собой кого-нибудь из землян точно так  же,  как  птенец-кукушонок
заменяет собой потомка сойки, например, выталкивая  его  из  гнезда  и  из
жизни. Было бы  очень  сложно  для  этих  путешественников  совсем  заново
внедряться в земную действительность, создавая себе вымышленную биографию,
организуя людей, которые будто бы их  прежде  знали.  Скорее  всего  такой
субъект непостижимым для нас способом нащупывает в окружающем пространстве
уже не худо устроенную личность,  каким-то  внутренним  взрывом  незаметно
уничтожает ее, распыляя на атомы, и спокойно встает на ее место  со  всеми
вытекающими последствиями. Поскольку я во всем этом разобрался,  для  меня
"Феномен X", например, вовсе не загадка, как для всей  академии.  Конечно,
это пришелец, причем совсем свежий...
   "Никогда не обнаруживали при  вскрытии..."  Да,  не  обнаруживали.  Но,
во-первых, посмертные вскрытия практикуются лишь последнее столетие. А что
касается несчастных случаев, войн, то  пришельцы  как  раз  умудряются  не
попадать туда, где опасно и  трудно.  В  средние  века  солдатами  они  не
нанимались, и сейчас их среди летчиков-испытателей не встретишь, учителями
шестых классов в среднюю школу они не идут. Но главное даже не в этом, а в
том, что с течением времени у них развиваются  внутренние  органы,  как  у
нормальных людей. Тот чужак, который внедрился в Шуркина, видимо, попал на
флюорографию  очень  скоро  после  того,  как  заменил   собой   прежнего,
настоящего коммерческого директора. Уверен,  через  годик  у  него  легкие
будут на месте, сердце, позвоночник и все другое. Не исключено, что и  сам
он постепенно станет порядочнее. Есть же масса примеров, когда в  старости
раскаиваются самые закоренелые преступники. Ну  и  среда,  конечно,  может
действовать, воспитывать человеческие качества. Мне это  хорошо  известно,
потому что сам из пришельцев...
   Да нет, вы не надо, не пожимайте так плечами... Да я же вижу!.. Ну вот,
я и хочу рассказать. Понимаете,  тогда,  после  всей  эпопеи  в  сторожке,
выписывают из больницы. Отвезли  меня  скульптор  с  врачом  на  аэродром,
попрощался, обнялись, сажусь в самолет. И плохо на  душе.  Тоска,  уныние,
боль. Тревожусь, не навредит ли нам этот "турист".  Вспоминаю,  каким  сам
оказался    беззаботным    в    создавшейся    ситуации,    нерешительным,
неприспособленным, другой на моем месте поездку в Алма-Ату  не  откладывал
бы на день, не дожидался, пока зародыш в целую обезьяну вырастет,  в  горы
пошел бы не ночью, а раньше, не плутал бы  там,  спутав  солнце  с  луной.
Одним словом, ругаю себя, и вообще мир стал  каким-то  зыбким,  сдвинутым,
все  понятия  перевернуты.  Бесперебойно   гудят   двигатели   Ту,   внизу
откатываются облака, а мне стыдно самого себя. Кто я такой, для чего живу,
за что мне себя уважать? Вот окружила пассажиров комфортом  четкая  служба
"Аэрофлота". Тысячами тружеников, начиная от конструкторов машины, от тех,
кто добывает нефть, кончая кассиршей, вручившей мне билет,  обеспечивается
современное технологическое чудо полета. А я?.. Лично я что  же  людям  за
это?.. Ведь почет, которым пользуюсь,  деньги,  поездки  -  все  Левитану,
собственно, адресовано, преподавателям в институте,  которые  меня  учили.
Сам-то ничего еще в мир не внес. Сколько  продано  картин,  и  за  большие
тысячи, а все ремесленное, все по схеме, играючи, легко, без  сердца,  без
усилия, фальшивка.
   И, знаете, начинаю  бояться  разоблачения.  Немедленного,  вот  сейчас,
прямо на месте. В соседнем кресле пассажир дремлет, до меня  ему  никакого
дела, а я жду, что поднимется сей момент  и  влепит  пощечину.  Стюардесса
идет с подносом, а я думаю, возьмет стакан да выплеснет  в  физиономию.  А
мне возмутиться даже нельзя, потому что все правильно, потому что как  раз
так со мной и надо. В общем, охвачен сумасшедшей паникой.
   А потом вспоминается одно необъяснимое обстоятельство. Лет  семь  назад
было. Лежим с женой  утром  в  постели,  про  сынишку,  про  родственников
говорим. И вдруг она мне: "У тебя сердце совсем не бьется!" Как так?  Руку
на  грудь,  действительно  глухо.  А  чувствую  себя  отлично.  Зарядка  с
гантелями, дважды в неделю в бассейн, и вообще на мне пахать. Однако  Лена
моя в страхе. Давай, мол, поднимемся наверх. А там в квартире врачи живут,
так,  полузнакомые  -  затопили  нас   однажды,   вот   и   разговорились.
Поднимаемся,  позвонили.  Она  на   работу   торопится,   он   диссертацию
подклеивает - стол весь в бумагах. Тем не  менее  достает  свою  трубочку.
Лицо недоуменное, пытается нащупать  пульс:  "Давно  это  у  вас?..  Болей
нет?..  Одышки  нет?..  Повернитесь  так...   Присядьте...   Привстаньте".
Поднимает плечи, разводит руки. Феномен исключительный, небезынтересно для
науки. Очень хотел бы заняться лично сам, но днями защита. Не соглашусь ли
походить пока так, не обращаясь в другое место?  И  тут,  кстати,  у  меня
выгодная работа, связанная с командировкой. Вернулся. Нашему врачу  защиту
отложили, вычерчивает  дополнительные  графики.  Жена  просто  насильно  в
поликлинику! А там запись, там очередь. Эпидемия гриппа - еще  в  коридоре
суют под мышку градусник. Терапевт сидит замученный, не поднимает  головы,
только в карточку пишет. "Температуру мерили?.. Слабость  есть?..  Боли  в
пояснице?" Отвечаю, что температура нормальная, но вот сердце  не  бьется,
пульса нет. "Сердце, говорите, не бьется? Вам тогда в похоронное  бюро.  А
мне голову не морочьте. У меня еще двадцать человек на прием и  пятнадцать
вызовов... Следующий!" В общем, побольше года я тогда проволынил, а  после
начался слабенький стук в груди.
   Вспоминаю этот эпизод, двигатели звенят, и меня осеняет - черт  возьми,
а не подмененный ли я-то?!  Действительно,  ведь  как  сердце  исчезло,  и
страдать  перестал,  что   халтурю.   Читать   вдруг   скучно   сделалось.
Консерваторию с женой совсем забросили. От нее только и слышишь: "Я на эту
шубу больше смотреть не могу!" И сразу с ней  соглашаюсь.  Встречаться  со
старыми,  еще  студенческой  поры  друзьями  перестал  -  только  деловые,
"нужные" связи. На выставке как-то наскочил на  прежнюю  компанию:  "Тебя,
Вася, как подменили".
   Размышляю дальше и обнаруживаю, что без шуток вся  моя  деятельность  -
какая-то хватательная поспешность. Гоняюсь за изобилием  роскошных  вещей,
дорогих услуг,  и,  поскольку  постоянно  открываются  новые  возможности,
насытиться невозможно. Я на свою "Волгу" чешские фары поставил, а знакомый
едет на три месяца в Сомали. Идем с женой  к  соседям  похвастать,  как  в
самом лучшем берлинском отеле останавливались, а у тех на  стене  неведомо
откуда взявшаяся коллекция псковских икон. Гонка и гонка, все  равно  хоть
где-то, но отстаешь, поскольку всего охватить нельзя. И  при  этом  же  на
фоне успехов где-то, далеко спрятанная, гнездится тревога. Вдруг ощущение,
что занимаешь не свое место, но так уж получилось, что и сам и  окружающие
обязались пока этого не замечать. Пока!
   От этих мыслей весь мокрый стал.  Хочется  бежать,  переменить  что-то,
немедленно действовать. А куда побежишь в самолете - восемь  тысяч  метров
над землей?
   И в конце концов говорю себе, что есть единственное средство  постоянно
оставаться удовлетворенным. Это найти себя. Не спешить, не  завидовать,  а
полной мерой осуществлять то, к чему у тебя способность.
   Приехал домой, начатую  заказную  вещь  не  стал  продолжать,  договоры
расторг, этюды, сделанные в горах, забросил. В мастерской натянул холст на
подрамник, сел перед мольбертом. Ну, думаю, только настоящее, заветное, за
что меня в институте  уважали,  будущность  прочили.  Хвать-похвать,  а  в
душе-то пусто! Когда-то  были  свежий  колорит,  свое  видение  предметов,
фантазия. Но растерял. Искать, мучиться отвык, рука сама  идет  на  схему.
Пишу, соскребываю, опять начинаю, бился-бился, результатов нет. А  уровень
жизни уже установленный, высокий. Постепенно пораспродали с Леной  люстры,
всякие там суперклассные магнитофоны, "Волгу" отогнал  в  комиссионный.  И
все-таки хватило мужества признать, что поздно спохватился...
   Да, преподавателем. Это ведь у меня осталось - мастерство,  ремесленный
навык. Из своего прежнего окружения  многих,  конечно,  удивил  очень.  Но
доволен, даже счастлив. Спокойно стало на сердце, ничего не боюсь, за свое
дело полностью отвечаю  перед  кем  угодно,  на  собственном  дворе,  хоть
маленький, но хозяин. Работы хватает. Студию для ребят организовал. Не все
мои кружковцы выйдут в  художники,  но  что  они  лучше  от  этих  занятий
делаются, не сомневаюсь. И жена, между прочим, начала писать,  Лена.  Тоже
ведь Суриковский кончала, но при наших прежних деньгах  то  в  магазин  за
чешским стеклом, то за финской мебелью. А теперь в свободную от  хозяйства
минуту присядет с кистью, оригинальные такие акварели получаются...
   "Вредят?.." Кто, пришельцы?.. Да зачем им вредить?  Во  всяком  случае,
сознательно вредить  нет  смысла.  Кукушонок  же  не  стремится  разрушить
гнездо, в котором так удобно устроился.  И  я  не  приносил  вреда  своими
опусами, только мешал, загораживал дорогу настоящему. Шуркин  тоже  небось
хочет, чтобы все было хорошо, а не плохо - ведь по его вкусам  не  разруха
нужна, а чтобы в магазинах большой выбор  дорогих  товаров,  в  ресторанах
изысканные блюда. Короче говоря, инопланетники  субъективно  не  настроены
портить что-нибудь на Земле. Но они чужие, холодные. Хоть мой  приятель  у
речки Ишты. По его задаче, я был не нужен, он  и  смотрел  как  на  пустое
место.
   Вот  равнодушие,  чужесть  и  страшны.  Вы  разве  не  замечаете,   как
распространяются по миру эти безродность, пришельчество?
   Взять Запад. Террористы захватывают  заложников  -  дай  им  миллион  и
авиалайнер, в противном  случае  всех  перестреляют.  Человеческая  жизнь,
словно разменная фишка, - нажал курок,  и  никакой  достоевщины.  Торговцы
порнографией наполняют рынок цинизмом, грязью, коммерческие издательства -
бросовой, тоже грязной литературой. И все это для денег,  для  прибыли.  А
вещи, материальные ценности! Прежде даже в  зажиточной  семье  любую  вещь
донашивали до конца, в крайнем случае прислуге отдавали, а сейчас огромные
массы сырья, неимоверные количества  энергии  тратятся,  чтобы  покупатель
ежегодно менял костюмы,  телевизоры,  мебель,  автомобили,  выбрасывая  на
свалку все прежнее, почти новенькое. Все так, будто не было у нас предков,
не предвидится потомков, которым ведь тоже понадобится мировой ресурс. Все
так, будто сегодняшнее поколение последнее...
   А у нас! Бывает, важное дело, спешишь в учреждение, а там  безразличная
рожа инопланетянина. Или недавно в  газете  возмущенная  статья.  Помните,
главный инженер небольшого завода открыл резервуар отходов  и  загубил  по
всей длине целую речушку. Концы у этого инженера  что-то  не  сходились  с
концами, опасался премию упустить. А между тем на  этих  берегах  когда-то
славянские полки стояли против  половцев,  потом  советские  войны  против
фашистов. Сам инженер тоже из этой местности, значит, здесь же его мать  и
отец  встречались  первым  свиданием,  здесь  он  сам  голопузым  огольцом
плескался с приятелями, ловил уклеек. Все так, а он одним махом превращает
речку в черную,  грязную  канаву.  Ясно  же,  что  в  действительности  не
человек, а инопланетник, у которого не было на Земле никакого прошлого.
   Или слова... Ну слова, которыми мы все объясняемся. Разве не попадались
вам персонажи, чьи слова  -  только  сотрясение  воздуха?  Верить  нельзя,
надеяться, что сделает, как  сказал,  не  приходится.  Вы  удивляетесь,  а
штука-то в том, что он пришелец. Ему слова русского  языка  не  с  детства
постепенно приходили в сердце, не жизнью  он  их  постепенно  постигал,  а
просто за какие-то двое суток, как мой знакомец, выучился произносить,  не
вникая в смысл. Тот же Шуркин наверняка  частенько  употребляет  сочетания
"долг перед обществом", "права гражданина" и тому подобные.  Но  это  ведь
только  звуки,  а  вовсе   не   отражение   его   настоящих   интересов...
Инопланетники, строго говоря,  всегда  врут,  даже  если  случайно  правда
выскочила. Сказал, например, "снег черный". Тут уж явная  ложь.  Но  когда
утверждает, что белый, все равно соврал, потому  что  такое  заявление  не
жаждой истины рождено, а просто говорящий считает, что в данном случае так
выгодней.
   "Не разрушили земную цивилизацию..." Да, не разрушили. И не могли с ней
ничего сделать, потому  что  раньше  и  люди  и  страны  были  разрознены,
технология слабенькая. Произошел  казус,  он  и  гаснет,  затрагивая  лишь
маленькую сферу. Но сейчас-то иначе. Все связано со всем.  Директор  выдал
липовую сводку, его перестали прорабатывать. Но на этом же  не  кончается.
По его цифрам другому предприятию спускают план. Оно чего-то недополучает,
тоже принимается мудрить, и все катится нарастающим комом.
   Вот поэтому и опасно - отдельного ничего не осталось.  Дымят  заводы  в
Детройте, производя ненужные лимузины, а копоть поднимается в верхние слои
атмосферы, зависает над долиной  Ганга,  загораживая  солнечные  лучи,  и,
пожалуйста, неурожай. Прежнего разбойника одна кобыленка уносила, когда он
путника ограбил, а теперь в моторах авиалайнера пятьдесят тысяч  лошадиных
сил хрипят, роняют пену.  И  если  террористам  удастся  со  складов  НАТО
украсть атомную бомбу, вполне могут превратить в пепел сразу  всю  Бельгию
или Голландию - им-то что Тиль Уленшпигель, картины Рембрандта,  если  они
пришельцы, если не на Земле родились, а с планеты-кукушки прилетели?..
   "Не  верится!.."  Во  что  вы  не   верите?..   "Пригрезилось?.."   Мне
пригрезились и комочек, и выросший  из  него,  человек,  потому  что  я  в
лихорадке?.. Прекрасно! Ну-ка посмотрите  наверх!  Думаете,  зачем  я  вас
именно сюда привел, к университету?  Затем,  что  здесь  обзор  большой  и
огромное небо.
   Смотрите, смотрите!.. Видали, звездочка с неба  сорвалась?..  А  теперь
здесь, прямо над стадионом. Смотрите же!.. Вон еще летит.  Правее.  Да  не
туда!  Куда  вы  смотрите,  правее!..  Двадцать  восьмое   июля   сегодня,
правильно? Мой приятель в сторожке тоже двадцать восьмого июля явился. Вон
оттуда они несутся,  от  созвездия  Персея.  В  эту  ночь  Земля  как  раз
пересекает их поток. Сейчас должен быть звездный дождь... Видите,  видите,
начинается!  Вот  две  звездочки  пролетели,  погасли,  вон  три...   нет,
четыре!.. Вот еще одна... две... Как они сверкают на бархате неба!
   Ну, скажу вам, насыплется в эту ночь на Землю пришельцев.  Конечно,  из
тех звездочек, что мы видим, почти  все  сгорают.  Но  которая  до  самого
горизонта падает, уж будьте уверены. Так и  знайте,  через  неделю,  через
месяц про кого-нибудь скажут: "Ну  просто  как  подменили!  Совсем  другой
человек стал!.."
   "Что с ними  делать?"  Как  что?  Мы  же  не  можем  обратно  в  космос
отправить, которые нападали. Таких вот шуркиных. Я, собственно, поэтому  и
преподавать  пошел,  а  не  в  сувенирный  комбинат.  Детей  надо  растить
устойчивыми против пришельчества. А если  уж  подменили,  то  воспитывать,
перевоспитывать.  Чем  больше  на  Земле  механизмов,  машин,  тем   яснее
становится, что главная функция настоящего человека - нравственная. Важно,
чтобы он неравнодушным был, заинтересованным, чтобы энтузиазм.  Если  чего
не знает, не умеет, всегда найдется, кому  показать.  А  когда  с  моралью
слабо, он и спрашивать не станет. Сляпал кое-как, а  что  потом,  ему  все
равно...
   Все-таки не верите?.. Ну и не надо. Только у меня  совет.  Допустим,  у
вас  затруднение  на  производстве,  в  конторе  или   вообще   в   жизни.
Предположим, вы стоите перед выбором, так поступить или этак.  Вот  прежде
чем вынести решение, проверьте, не пришелец ли вы.
   Положите руку на грудь - бьется ли человеческое сердце?