Акутагава Рюноскэ
   Рассказы


MENSURA ZOILI
А-ба-ба-ба-ба
АД ОДИНОЧЕСТВА
БАТАТОВАЯ КАША
В СТРАНЕ ВОДЯНЫХ
В ЧАЩЕ
ВОРОТА РАСЕМОН
ВШИ
Вагонетка
Генерал
Десятииеновая бумажка
Дзюриано Китискэ
Ду Цзычунь
Жизнь идиота
Зубчатые колеса
Из "Слов пигмея"
Из заметок "В связи с великим землетрясением"
Из заметок "Текодо"
Из записок Ясукити
Ком земли
Кэса и Морито
Лук
МАСКА ХЕТТОКО
Мандарины
Муки ада
НОС
НОСОВОЙ ПЛАТОК
Нанкинский Христос
О себе в те годы
О-Гин
ОБЕЗЬЯНА
Паутинка
Повесть об отплате за добро
Подкидыш
Рассказ о том, как отвалилась голова
СЧАСТЬЕ
Слова пигмея
Снежок
Сомнение
Сражение обезьяны с крабом
Сусоноо-но микото на склоне лет
ТАБАК И ДЬЯВОЛ
Усмешка богов
Холод
Чистота о-Томи
Чудеса магии





                            Акутагава Рюноскэ

                              MENSURA ZOILI




     Я сижу за  столом  посреди  пароходного  салона,  напротив  какого-то
странного человека.
     Погодите! Я говорю - пароходный салон, но я в этом  не  уверен.  Хотя
море за  окном  и  вся  обстановка  вызывают  такое  предположение,  но  я
допускаю, что, может быть, это и обыкновенная комната.  Нет,  все  же  это
пароходный салон! Иначе бы так не качало. Я не Киносита Мокутаро и не могу
определить с точностью до сантиметра высоту качки,  но  качка,  во  всяком
случае, есть. Если вам кажется, что я вру,  взгляните,  как  за  окном  то
подымается, то опускается линия горизонта. Небо пасмурно, и по морю широко
разлита зеленая муть, но та  линия,  где  муть  моря  сливается  с  серыми
облаками, качающейся хордой перерезывает круг иллюминатора. А те  существа
одного цвета с небом, что плавно пролетают среди мути,  -  это,  вероятно,
чайки.
     Но возвращаюсь к странному человеку напротив  меня.  Сдвинув  на  нос
сильные очки для близоруких, он со скучающим видом уставился в  газету.  У
него густая борода, квадратный подбородок, и я, кажется, где-то видел его,
но никак не могу вспомнить, где именно. По длинным, косматым  волосам  его
можно  было  бы  принять  за  писателя  или  художника.  Однако   с   этим
предположением не вяжется его коричневый пиджак.
     Некоторое время я украдкой посматривал на этого человека и маленькими
глотками пил из рюмки европейскую водку. Мне было скучно, заговорить с ним
хотелось ужасно, но из-за его крайне нелюбезного вида я все не решался.
     Вдруг господин с квадратным подбородком вытянул ноги и произнес,  как
будто подавляя зевоту:
     - Скучно! - Затем, кинув  на  меня  взгляд  из-под  очков,  он  опять
принялся за газету. В эту минуту я был почти  уверен,  что  где-то  с  ним
встречался.
     В салоне, кроме нас двоих, никого не было.
     Немного погодя этот странный человек опять произнес:
     - Ох, скучно! - На этот раз он бросил газету на стол и стал рассеянно
смотреть, как я пью водку. Тогда я сказал:
     - Не выпьете ли рюмочку?
     - Благодарю... - Не отвечая ни "да", ни "нет", он слегка  поклонился.
- Ну и скука! Пока доедешь, прямо помрешь.
     Я согласился с ним.
     - Пока мы ступим на землю Зоилии, пройдет больше недели. Мне  пароход
надоел до отвращения.
     - Как? Зоилии?
     - Ну да, республики Зоилии.
     - Разве есть такая страна - Зоилия?
     - Признаюсь - удивлен! Вы не знаете Зоилии? Не ожидал. Не знаю,  куда
вы собрались ехать, но только этот пароход  заходит  в  гавань  Зоилии  по
обычному, старому маршруту.
     Я смутился. В сущности, я не знал даже, зачем я на этом  пароходе.  А
уж "Зоилия" - такого названия я никогда раньше не слыхал.
     - Вот как?..
     - Ну разумеется! Зоилия - исстари знаменитая страна. Как  вы  знаете,
Гомера осыпал отчаянными ругательствами один ученый именно из этой страны.
До сих пор в столице Зоилии сохранилась прекрасная  мемориальная  доска  в
его честь.
     Я был поражен эрудицией, которой никак не ожидал, судя по его виду.
     - Значит, это очень древнее государство?
     - О да, очень древнее! Если верить мифам, в этой стране сначала  жили
одни лягушки, но Афина-Паллада превратила их в  людей.  Поэтому  некоторые
утверждают, что  голоса  жителей  Зоилии  похожи  на  лягушечье  кваканье.
Впрочем, это не совсем  достоверно.  Кажется,  в  летописях  самое  раннее
упоминание о Зоилии связано с героем, отвергавшим Гомера.
     - Значит, теперь это довольно культурная страна?
     - Разумеется. Например, университет в столице Зоилии, где собран цвет
ученых, не уступает лучшим университетам мира. И в самом деле, такая вещь,
как измеритель  ценности,  недавно  изобретенный  тамошними  профессорами,
слывет новейшим чудом света. Впрочем,  я  это  говорю  со  слов  "Вестника
Зоилии".
     - Что это такое - "измеритель ценности"?
     - Буквально: аппарат для измерения  ценности.  Правда,  он,  кажется,
применяется главным образом для измерения ценности романов или картин.
     - Какой ценности?
     - Главным образом -  художественной.  Правда,  он  может  измерять  и
ценности другого рода. В  Зоилии,  в  честь  знаменитого  предка,  аппарат
назвали mensura Zoili.
     - Вы его видели?
     - Нет. Только на иллюстрации в "Вестнике Зоилии"... По внешнему  виду
он ничем не отличается от обыкновенных медицинских  весов.  На  платформу,
куда обычно становится человек, кладут книги или полотна. Рамы и переплеты
немного мешают измерениям, но потом на них делают поправку, так что все  в
порядке.
     - Удобная вещь!
     - Очень удобная. Так сказать, орудие культуры! - Человек с квадратным
подбородком вынул из кармана папиросу и сунул в  рот.  -  С  тех  пор  как
изобрели эту штуку, всем этим  писателям  и  художникам,  которые,  торгуя
собачьим мясом, выдают его за баранину, всем  им  -  крышка.  Ведь  размер
ценности наглядно обозначается в цифрах.  Весьма  разумно  поступил  народ
Зоилии, немедленно установив этот аппарат на таможнях.
     - Это почему же?
     - Потому что все рукописи и картины, которые  ввозят  из-за  границы,
проверяются на этом  аппарате,  и  вещи,  лишенные  ценности,  ввозить  не
разрешают.  Говорят,  недавно  в  одно  и  то  же  время  проверяли  вещи,
привезенные из Японии, Англии, Германии, Австрии, Франции, России, Италии,
Испании, Америки, Швеции, Норвегии и других стран, и, по  правде  сказать,
результат для японских вещей, кажется, получился неважный. А ведь  на  наш
пристрастный  взгляд,  в  Японии  есть  писатели  и  художники  как  будто
сносные...
     Во время этого разговора дверь отворилась, и в салон вошел негр-бой с
пачкой газет под мышкой. Это был  проворный  малый  в  легком  темно-синем
костюме. Бой молча положил газеты на стол и исчез за дверью.
     Стряхнув пепел с сигары, человек с квадратным  подбородком  развернул
газету. Это и был так называемый "Вестник Зоилии",  испещренный  строчками
странных клинообразных знаков. Я опять изумился эрудиции  этого  человека,
читавшего такой странный шрифт.
     - По-прежнему только и пишут о mensura Zoili, - сказал  он,  пробегая
глазами газету. - А, опубликована ценность рассказов, вышедших в Японии за
прошлый месяц! И даже приложены отчеты инженеров-измерителей.
     - Фамилия Кумэ встречается? - спросил я, обеспокоенный за товарища.
     - Кумэ? Должно быть, рассказ "Серебряная монета"? Есть.
     - Ну и как? Какова его ценность?
     - Никуда не годится! Во-первых, импульсом  к  его  написанию  явилось
открытие, что человеческая жизнь бессмысленна.  А  кроме  того,  всю  вещь
обесценивает этакий менторский тон всеведущего знатока.
     Мне стало неприятно.
     - Простите,  весьма  сожалею,  -  человек  с  квадратным  подбородком
насмешливо улыбнулся, - но ваша "Трубка" тоже упомянута.
     - Что же пишут?
     - Почти то же самое. Что в ней нет ничего, кроме общих мест.
     - Гм!..
     - И еще вот что: "Этот молодой писатель чересчур плодовит..."
     - Ой-ой!..
     Я почувствовал себя более чем неприятно, пожалуй, даже глупо.
     - Да не только вы - любому  писателю  или  художнику,  попади  он  на
измеритель,  придется  туго:  никакие  надувательства  тут  не  действуют.
Сколько бы он сам свое произведение ни  расхваливал,  измеритель  отмечает
подлинную  ценность,  и  все  идет  прахом.  Разумеется,  дружные  похвалы
приятелей тоже не могут изменить показания счетчика. Что ж,  придется  вам
засесть за работу и начать писать вещи, представляющие настоящую ценность!
     - Но каким же образом устанавливают, что оценки измерителя правильны?
     - Для этого достаточно положить на весы какой-нибудь шедевр.  Положат
"Жизнь" Мопассана - стрелка сейчас же показывает наивысшую ценность.
     - И только?
     - И только.
     Я замолчал:  мне  показалось,  что  у  моего  собеседника  голова  не
особенно приспособлена к теоретическому мышлению. Но у меня  возник  новый
вопрос.
     - Значит, вещи,  созданные  художниками  Зоилии,  тоже  проверяют  на
измерителе?
     - Это запрещено законом Зоилии.
     - Почему?
     - Пришлось запретить, потому что народ Зоилии на это не  соглашается:
Зоилия исстари - республика. "Vox populi - vox dei" ["Глас народа  -  глас
Божий" (лат.)] - это у них соблюдается буквально. - Человек  с  квадратным
подбородком как-то странно улыбнулся.  -  Носятся  слухи,  что,  когда  их
произведения попали на измеритель, стрелка показала минимальную  ценность.
Раз  так,  они  оказались  перед  дилеммой:  либо  отрицать   правильность
измерителя, либо отрицать ценность своих произведений, а ни то  ни  другое
им не улыбалось. Но это только слухи.
     В  эту  минуту  пароход  сильно  качнуло,  и  человек  с   квадратным
подбородком в  мгновение  ока  скатился  со  стула.  На  него  упал  стол.
Опрокинулись бутылка с водкой и рюмки. Слетели газеты. Исчез  горизонт  за
окном.  Треск  разбитых   тарелок,   грохот   опрокинутых   стульев,   шум
обрушившейся на пароход волны.  Крушение!  Это  крушение!  Или  извержение
подводного вулкана...
     Придя в себя, я  увидел,  что  сижу  в  кабинете  на  кресле-качалке;
оказывается, читая пьесу St.John Ervine "The critics"  [Сент  Джон  Эрвин,
"Критики" (англ.)], я вздремнул. И вообразил себя на  пароходе,  вероятно,
потому, что качалка слегка покачивалась.
     А человек с квадратным подбородком... иногда мне кажется, что это был
Кумэ, иногда кажется, что не он. Так до сих пор и не знаю.





                            Акутагава Рюноскэ

                              АД ОДИНОЧЕСТВА




     Этот рассказ я слышал от матери. Мать говорила, что  слышала  его  от
своего прадеда. Насколько рассказ достоверен, не знаю. Но  судя  по  тому,
каким человеком был прадед, я вполне допускаю, что подобное событие  могло
иметь место.
     Прадед был  страстным  поклонником  искусства  и  литературы  и  имел
обширные знакомства  среди  актеров  и  писателей  последнего  десятилетия
правления Токугавы. Среди них были такие люди, как Каватакэ Мокуами,  Рюка
Тэйтанэкадзу, Дзэндзай Анэйки, Тоэй, Дандзюро-девятый, Удзи  Сибун,  Мияко
Сэнгю, Кэнкон Борюсай и многие другие. Мокуами, например, с прадеда  писал
Кинокунию Бундзаэмона в своей пьесе "Эдодзакура киёмидзу сэйгэн". Он  умер
лет пятьдесят назад, но потому,  что  еще  при  жизни  ему  дали  прозвище
Имакибун ("Сегодняшний Кинокуния Бундзаэмон"),  возможно,  и  сейчас  есть
люди, которые знают о нем хотя бы понаслышке Фамилия прадеда  была  Сайки,
имя  -  Тодзиро,  литературный  псевдоним,  которым  он  подписывал   свои
трехстишья, - Кои, родовое имя Ямасирогасино Цуто.
     И вот этот самый Цуто однажды в  публичном  доме  Таманоя  в  Ёсиваре
познакомился с  одним  монахом.  Монах  был  настоятелем  дзэнского  храма
неподалеку от Хонго, и звали его Дзэнтё. Он тоже  постоянно  посещал  этот
публичный дом и близко сошелся с самой известной там куртизанкой по  имени
Нисикидзё. Происходило это в то время, когда  монахам  было  запрещено  не
только жениться,  но  и  предаваться  плотским  наслаждениям,  поэтому  он
одевался так, чтобы нельзя было в нем признать монаха.  Он  носил  дорогое
шелковое кимоно, желтое в бежевую  полоску,  с  нашитыми  на  нем  черными
гербами, и все называли его  доктором.  С  ним-то  совершенно  случайно  и
познакомился прадед матери.
     Действительно, это произошло случайно: однажды поздно вечером в  июле
по лунному календарю, когда, согласно старинному обычаю,  на  всех  чайных
домиках Ёсивары вывешивают фонари, Цуто  шел  по  галерее  второго  этажа,
возвращаясь  из  уборной,  как  вдруг  увидел  облокотившегося  о   перила
любующегося луной мужчину. Бритоголового,  низкорослого,  худого  мужчину.
При лунном свете Цуто показалось, что стоящий  к  нему  спиной  мужчина  -
Тикунай, завсегдатай этого  дома,  шутник,  вырядившийся  врачом.  Проходя
мимо, Цуто слегка потрепал его за ухо.  "Посмеюсь  над  ним,  когда  он  в
испуге обернется", - подумал Цуто.
     Но, увидев лицо обернувшегося к  нему  человека,  сам  испугался.  За
исключением бритой головы, он ничуть не был похож на Тикуная. Большой лоб,
густые, почти сросшиеся брови. Лицо очень худое, и, видимо, поэтому  глаза
кажутся огромными. Даже в полутьме резко выделяется на левой щеке  большая
родинка. И наконец, тяжелый подбородок. Таким было  лицо,  которое  увидел
оторопевший Цуто.
     - Что  вам  нужно?  -  спросил  бритоголовый  сердито.  Казалось,  он
чуть-чуть навеселе.
     Цуто был не один, я забыл об этом сказать, а  с  двумя  приятелями  -
таких в то время называли гейшами. Они, конечно, не остались безучастными,
видя оплошность Цуто. Один из них задержался,  чтобы  извиниться  за  Цуто
перед незнакомцем. А Цуто со вторым приятелем поспешно вернулся в кабинет,
где они принялись развлекаться. Как видите, страстный поклонник искусств -
и тот может опростоволоситься. Бритоголовый же, узнав  от  приятеля  Цуто,
отчего  произошла  столь  досадная  ошибка,   сразу   пришел   в   хорошее
расположение духа и весело рассмеялся. Нужно ли говорить, что бритоголовый
был Дзэнтё?
     После всего случившегося Цуто приказал отнести  бритоголовому  поднос
со  сладостями  и  еще  раз  попросить  прощения.  Тот,  в  свою  очередь,
сочувствуя Цуто, пришел поблагодарить его. Так завязалась их дружба.  Хоть
я и говорю, что завязалась дружба, но виделись они лишь  на  втором  этаже
этого заведения и  нигде  больше  не  встречались.  Цуто  не  брал  в  рот
спиртного, а Дзэнтё, наоборот, любил выпить. И одевался, не в пример Цуто,
очень изысканно. И женщин любил гораздо больше, чем Цуто. Цуто  говорил  в
шутку, что неизвестно, кто из них на самом деле монах. Полный,  обрюзгший,
внешне непривлекательный Цуто месяцами не стригся, на  шее  у  него  висел
амулет в виде крохотного колокольчика на  серебряной  цепочке,  кимоно  он
носил скромное, подпоясанное куском шелковой материи.
     Однажды Цуто встретился  с  Дзэнтё,  когда  тот,  набросив  на  плечи
парчовую накидку, играл на сямисэне. Дзэнтё никогда не  отличался  хорошим
цветом  лица,  но  в  тот  день  был  особенно  бледен.   Глаза   красные,
воспаленные. Дряблая кожа в уголках  рта  время  от  времени  конвульсивно
сжималась. Цуто сразу же подумал, что друг его чем-то  сильно  встревожен.
Он дал понять Дзэнтё, что  охотно  его  выслушает,  если  тот  сочтет  его
достойным собеседником, но  Дзэнтё,  видимо,  никак  не  мог  решиться  на
откровенность. Напротив, он еще больше замкнулся, а временами вообще терял
нить разговора. Цуто подумал было, что Дзэнтё гложет тоска, такая  обычная
для посетителей публичного дома. Тот, кто от тоски предается  разгулу,  не
может разгулом прогнать тоску. Цуто и Дзэнтё долго беседовали, и беседа их
становилась все  откровеннее.  Вдруг  Дзэнтё,  будто  вспомнив  о  чем-то,
сказал:
     - Согласно буддийским верованиям, существуют различные круги ада. Но,
в общем, ад можно разделить на три круга: дальний  ад,  ближний  ад  и  ад
одиночества. Помните слова: "Под тем миром,  где  обитает  все  живое,  на
пятьсот ри простирается ад"? Значит, еще издревле люди верили,  что  ад  -
преисподняя. И только  один  из  кругов  этого  ада  -  ад  одиночества  -
неожиданно возникает в воздушных  сферах  над  горами,  полями  и  лесами.
Другими  словами,  то,  что  окружает  человека,  может  в  мгновение  ока
превратиться для него в ад мук и страданий. Несколько лет назад я попал  в
такой ад. Ничто не привлекает меня надолго. Вот почему я  постоянно  жажду
перемен. Но все равно от ада мне не спастись. Если же не менять того,  что
меня окружает, будет еще горше.  Так  я  и  живу,  пытаясь  в  бесконечных
переменах забыть горечь следующих чередой дней. Если же и это окажется мне
не под силу, останется одно - умереть. Раньше, хотя я и жил этой горестной
жизнью, смерть мне была ненавистна. Теперь же...
     Последних слов Цуто не расслышал. Дзэнтё произнес их  тихим  голосом,
настраивая сямисэн... С тех пор Дзэнтё больше не бывал в том заведении.  И
никто не знал, что стало с этим погрязшим в пороке дзэнским монахом. В тот
день Дзэнтё, уходя, забыл комментированное издание сутры "Кого".  И  когда
Цуто в старости разорился и уехал в провинциальный городок Самукаву, среди
книг, лежавших на столе в его кабинете, была и сутра. На обратной  стороне
обложки Цуто написал трехстишье  собственного  сочинения:  "Сорок  лет  уж
смотрю на росу на фиалках,  устилающих  поле".  Книга  не  сохранилась.  И
теперь не осталось никого, кто бы помнил трехстишье прадеда матери.
     Рассказанная  история  относится  к  четвертому  году   Ансэй.   Мать
запомнила ее, видимо привлеченная словом "ад".
     Просиживая целые дни в своем кабинете, я живу в мире совершенно ином,
не в том, в котором жили прадед матери и дзэнский монах. Что  же  до  моих
интересов, то меня ни капли не привлекают книги и гравюры эпохи  Токугавы.
Вместе с тем мое внутреннее состояние таково, что слова  "ад  одиночества"
вызывают во мне сочувствие  к  людям  той  эпохи.  Я  не  собираюсь  этого
отрицать. Почему это так? Потому что в некотором смысле я сам  жертва  ада
одиночества.





                            Акутагава Рюноскэ

                              БАТАТОВАЯ КАША




     Было это в конце годов Гэнкэй,  а  может  быть,  в  начале  правления
Нинна. Точное время для нашего  повествования  роли  не  играет.  Читателю
достаточно знать, что случилось это в седую старину,  именуемую  Хэйанским
периодом... И служил среди самураев регента Мотоцунэ Фудзивара некий гои.
     Хотелось бы  привести,  как  полагается,  его  настоящее  имя,  но  в
старинных хрониках оно, к  сожалению,  не  упомянуто.  Вероятно,  это  был
слишком заурядный человек, чтобы стоило о нем  упоминать.  Вообще  следует
сказать, что авторы старинных хроник не слишком интересовались  заурядными
людьми  и  обыкновенными  событиями.  В  этом  отношении  они   разительно
отличаются от японских писателей-натуралистов. Романисты Хэйанской  эпохи,
как это ни странно, не такие лентяи... Одним словом, служил среди самураев
регента Мотоцунэ Фудзивара некий гои, и  он-то  и  является  героем  нашей
повести.
     Это был человек чрезвычайно неприглядной наружности. Начать  с  того,
что он был маленького роста. Нос красный, внешние углы глаз опущены.  Усы,
разумеется, реденькие. Щеки  впалые,  поэтому  подбородок  кажется  совсем
крошечным. Губы... Но если вдаваться в такие подробности, этому  конца  не
будет.  Коротко  говоря,  внешний  вид  у  нашего  гои  был  на   редкость
затрапезный.
     Никто не знал, когда и каким образом этот человек попал на  службу  к
Мотоцунэ.  Достоверно  было  только,  что  он  с  весьма  давнего  времени
ежедневно и неутомимо отправляет одни и те же обязанности, всегда в  одном
и том же выцветшем суйкане и в одной и той же измятой шапке эбоси.  И  вот
результат: кто бы с ним ни встречался, никому и в голову не приходило, что
этот человек был когда-то молодым. (В описываемое время гои перевалило  за
сорок.) Всем казалось, будто сквозняки на перекрестках Судзяку надули  ему
этот красный простуженный  нос  и  символические  усы  с  самого  дня  его
появления на свет. В это бессознательно верили поголовно все,  и,  начиная
от самого господина Мотоцунэ и до последнего пастушонка, никто в  этом  не
сомневался.
     О том, как окружающие обращались с человеком подобной наружности,  не
стоило бы, пожалуй, и писать. В самурайских казармах на  гои  обращали  не
больше внимания, чем на муху. Даже его подчиненные - а их,  со  званием  и
без званий, было около двух десятков - относились к  нему  с  удивительной
холодностью и  равнодушием.  Не  было  случая,  чтобы  они  прервали  свою
болтовню, когда он им что-нибудь приказывал. Наверное, фигура гои  так  же
мало застила им зрение, как воздух. И если уж так вели  себя  подчиненные,
то старшие по должности,  всякие  там  домоправители  и  начальствующие  в
казармах, согласно всем законам природы вообще решительно отказывались его
замечать.  Скрывая  под  маской  ледяного  равнодушия   свою   детскую   и
бессмысленную к нему  враждебность,  они  при  необходимости  сказать  ему
что-либо обходились исключительно жестами. Но люди обладают даром речи  не
случайно. Естественно, время от времени  возникали  обстоятельства,  когда
объясниться  жестами  не  удавалось.  Необходимость  прибегать  к   словам
относилась целиком на счет  его  умственной  недостаточности.  В  подобных
случаях они неизменно оглядывали его сверху донизу,  от  верхушки  измятой
шапки  эбоси  до  продранных  соломенных  дзори,  затем  оглядывали  снизу
доверху, а затем, презрительно фыркнув,  поворачивались  спиной.  Впрочем,
гои никогда не сердился. Он был настолько лишен самолюбия и так робок, что
просто не ощущал несправедливость как несправедливость.
     Самураи же, равные ему по положению,  всячески  издевались  над  ним.
Старики, потешаясь над его невыигрышной  внешностью,  мусолили  застарелые
остроты, молодые тоже  не  отставали,  упражняя  свои  способности  в  так
называемых экспромтах все в тот же адрес. Прямо при  гои  они  без  устали
обсуждали его нос и его усы, его шапку и его суйкан.  Частенько  предметом
обсуждения становились его сожительница, толстогубая дама,  с  которой  он
разошелся несколько лет назад, а также пьяница-бонза, по слухам, бывший  с
ней  в  связи.  Временами  они  позволяли  себе  весьма  жестокие   шутки.
Перечислить их  все  просто  не  представляется  возможным,  но,  если  мы
упомянем здесь, как они выпивали из его фляги сакэ и затем мочились  туда,
читатель легко представит себе остальное.
     Тем  не  менее  гои  оставался  совершенно  нечувствителен   к   этим
проделкам. Во всяком случае,  казался  нечувствительным.  Что  бы  ему  ни
говорили, у  него  не  менялось  даже  выражение  лица.  Он  только  молча
поглаживал свои знаменитые усы и продолжал заниматься  своим  делом.  Лишь
когда издевательства переходили все пределы, например, когда  ему  к  узлу
волос на макушке прицепляли клочки бумаги или  привязывали  к  ножнам  его
меча соломенные дзори, тогда он странно морщил лицо - то ли от  плача,  то
ли от смеха - и говорил:
     - Что уж вы, право, нельзя же так...
     Те, кто видел его лицо или  слышал  его  голос,  ощущали  вдруг  укол
жалости. (Это была жалость  не  к  одному  только  красноносому  гои,  она
относилась к кому-то, кого они совсем не знали, - ко многим людям, которые
скрывались за его лицом и голосом  и  упрекали  их  за  бессердечие.)  Это
чувство, каким бы смутным оно ни было, проникало на мгновение им  в  самое
сердце.  Правда,  мало  было  таких,   у   кого   оно   сохранялось   хоть
сколько-нибудь долго. И среди этих  немногих  был  один  рядовой  самурай,
совсем молодой человек, приехавший из провинции Тамба. У него  на  верхней
губе еще только-только начали пробиваться мягкие усики.  Конечно,  вначале
он тоже вместе со всеми безо всякой причины презирал красноносого гои.  Но
как-то однажды он услыхал голос, говоривший: "Что уж вы, право, нельзя  же
так..." И с тех пор эти слова не шли у него из головы. Гои  в  его  глазах
стал совсем другой личностью. В испитой, серой, тупой физиономии он увидел
тоже Человека, страдающего под гнетом общества. И  всякий  раз,  когда  он
думал о гои, ему представлялось, будто всё в мире вдруг выставило  напоказ
свою изначальную подлость. И в  то  же  время  представлялось  ему,  будто
обмороженный красный нос и реденькие усы являют душе его некое утешение...
     Но  так  обстояло  дело  с  одним-единственным  человеком.  За   этим
исключением гои окружало всеобщее презрение, и он  жил  поистине  собачьей
жизнью. Начать с того, что он не имел никакой  приличной  одежды.  У  него
были один-единственный серо-голубой суйкан и одна-единственная пара штанов
сасинуки того же цвета, однако вылиняло все  это  до  такой  степени,  что
определить первоначальный цвет было уже невозможно. Суйкан еще держался, у
него только слегка обвисли плечи и  странную  расцветку  приняли  шнуры  и
вышивка, только и всего, но вот что касается штанов,  то  на  коленях  они
были в беспримерно плачевном состоянии. Гои не носил нижних хакама, сквозь
дыры проглядывали худые ноги, и вид его вызывал брезгливость не  только  у
злых обитателей казармы: словно смотришь на тощего быка, влачащего  телегу
с тощим дворянином. Меч он имел тоже  до  крайности  подержанный:  рукоять
едва держалась, лак на ножнах весь облупился. И недаром, когда  он  плелся
по улице со своим красным носом, на своих кривых ногах, волоча  соломенные
дзори, горбясь еще более обычного под холодным зимним небом  и  бросая  по
сторонам просительные взгляды, все задевали и дразнили его.  Даже  уличные
разносчики, бывало и такое.
     Однажды, проходя по улице Сандзё в сторону парка Синсэн, гои  заметил
у обочины толпу ребятишек. Волчок запускают, что ли, подумал он и  подошел
посмотреть. Оказалось, что мальчишки поймали бродячую собачонку,  накинули
ей петлю на шею и истязают ее. Робкому гои не было чуждо  сострадание,  но
до той поры он никогда не пытался воплотить его в действие. На  этот  раз,
однако, он набрался смелости, потому что перед ним были всего  лишь  дети.
Не без труда изобразив на своем  лице  улыбку,  он  похлопал  старшего  из
мальчишек по плечу и сказал:
     - Отпустили бы вы ее, собаке ведь тоже больно...
     Мальчишка,  обернувшись,  поднял  глаза  и   презрительно   на   него
уставился. Он глядел на гои совершенно так же, как управитель в  казармах,
когда гои не мог взять  в  толк  его  указаний.  Он  отступил  на  шаг  и,
высокомерно оттопырив губу, сказал:
     - Обойдемся без твоих советов. Проваливай, красноносый.
     Гои почувствовал, будто эти слова ударили его по лицу.  Но  вовсе  не
потому, что он был оскорблен и рассердился. Нет, просто он устыдился того,
что вмешался не в свое дело и тем себя унизил. Чтобы скрыть неловкость, он
вымученно улыбнулся и, не сказав ни слова, пошел дальше по  направлению  к
парку Синсэн. Мальчишки, вставши плечом к плечу, строили ему вслед рожи  и
высовывали языки. Он этого, конечно, не видел. А если бы и видел, что  это
могло значить для лишенного самолюбия гои!
     Но было бы ошибкой утверждать, будто у героя нашего рассказа, у этого
человека, рожденного для всеобщего презрения, не было никаких желаний. Вот
уже несколько лет он питал необыкновенную приверженность к бататовой каше.
Что такое бататовая каша? Сладкий горный батат кладут в  горшок,  заливают
виноградным сиропом и варят, пока он не разварится в кашицу. В свое  время
это считалось превосходным кушаньем,  его  подавали  даже  к  августейшему
столу. Следовательно, в рот человека такого звания,  как  гои,  оно  могло
попасть разве что раз в год, на каком-нибудь ежегодном приеме.  И  даже  в
этих случаях попадало весьма немного, только смазать глотку. И  поесть  до
отвала бататовой каши было давней и заветной мечтой нашего  гои.  Конечно,
мечтой этой он ни с кем не делился. Да что говорить, он и  сам,  наверное,
не вполне отчетливо сознавал, что вся его жизнь пронизана этим желанием. И
тем не менее можно смело утверждать, что жил он  именно  для  этого.  Люди
иногда посвящают свою жизнь таким желаниям, о которых не знают,  можно  их
удовлетворить или нельзя. Тот же, кто смеется над подобными  причудами,  -
просто ничего не понимает в человеческой природе.
     Как  это  ни  странно,   мечта   гои   "нажраться   бататовой   каши"
осуществилась с неожиданной легкостью. Чтобы рассказать  о  том,  как  это
произошло, и написана повесть "Бататовая каша".


     Как-то второго  января  в  резиденции  Мотоцунэ  состоялся  ежегодный
прием. (Ежегодный  прием  -  это  большое  пиршество,  которое  устраивает
регент,  первый  советник  императора,  в  тот  же  день,   когда   дается
благодарственный банкет в честь императрицы  и  наследника.  На  ежегодный
прием приглашаются все дворяне,  от  министров  и  ниже,  и  он  почти  не
отличается от храмовых пиров.) Гои в числе прочих самураев  угощался  тем,
что оставалось на блюдах после высоких гостей. В те времена  еще  не  было
обыкновения отдавать остатки челяди, и  их  поедали,  собравшись  в  одном
помещении, самураи-дружинники. Таким образом, они  как  бы  участвовали  в
пиршестве,  однако,  поскольку  дело  происходило  в  старину,  количество
закусок не соответствовало аппетитам. А подавали рисовые лепешки,  пончики
в масле, мидии на пару, сушеное птичье мясо, мальгу  из  Удзи,  карпов  из
Оми, струганого окуня, лосося, фаршированного икрой,  жареных  осьминогов,
омаров, мандарины большие и малые, хурму на вертеле и многое другое.  Была
там и бататовая каша. Гои каждый год надеялся,  что  ему  удастся  всласть
наесться бататовой каши. Но народу всегда было много, и ему  почти  ничего
не доставалось. На этот же раз ее было особенно мало.  И  потому  казалось
ему,  что  она  должна  быть  особенно  вкусной.   Пристально   глядя   на
опустошенные  миски,  он  стер  ладонью  каплю,  застрявшую  в   усах,   и
проговорил, ни к кому не обращаясь:
     - Хотел бы я знать, придется ли мне когда-нибудь поесть ее вволю? - И
со вздохом добавил: - Да где там,  простого  самурая  бататовой  кашей  не
кормят...
     Едва  он  произнес  эти  слова,  как  кто-то  расхохотался.  Это  был
непринужденный грубый хохот воина. Гои поднял  голову  и  робко  взглянул.
Смеялся Тосихито Фудзивара, телохранитель Мотоцунэ, сын Токунаги, министра
по делам подданных, мощный, широкоплечий мужчина огромного роста. Он  грыз
вареные каштаны и запивал их черным сакэ. Был он уже изрядно пьян.
     - А жаль, право, - заявил он насмешливо и презрительно,  увидев,  что
гои поднял голову. - Впрочем,  если  хочешь,  Тосихито  накормит  тебя  до
отвала.
     Затравленный пес не сразу хватает  брошенную  ему  кость.  С  обычной
своей непонятной гримасой - то ли плача, то ли смеха - гои переводил глаза
с пустой миски на лицо Тосихито и снова на пустую миску.
     - Ну что, хочешь?
     Гои молчал.
     - Ну так что же?
     Гои молчал. Он вдруг ощутил, что  все  взгляды  устремлены  на  него.
Стоит ему ответить, и на него градом обрушатся насмешки. Он даже  понимал,
что издеваться над ним будут в любом случае, каким бы  ни  был  ответ.  Он
колебался. Вероятно, он переводил бы глаза с миски на Тосихито  и  обратно
до бесконечности, но Тосихито произнес скучающим тоном:
     - Если не хочешь, так и скажи.
     И, услыхав это, гои взволнованно ответил:
     - Да нет же... Покорнейше вас благодарю.
     Все слушавшие этот разговор разразились  смехом.  Кто-то  передразнил
ответ:  "Да  нет  же,  покорнейше  вас  благодарю".  Высокие   и   круглые
самурайские шапки разом  всколыхнулись  в  такт  раскатам  хохота,  словно
волны, над чашами и корзинками с оранжевой,  желтой,  коричневой,  красной
снедью. Веселее и громче всех гоготал сам Тосихито.
     - Ну, раз так, приглашаю тебя к себе, - проговорил он. Физиономия его
при этом сморщилась, потому что рвущийся  наружу  смех  столкнулся  в  его
горле с только что выпитой водкой. - Ладно, так тому и быть...
     - Покорнейше благодарю, - повторил гои, заикаясь и краснея.
     И, разумеется,  все  снова  захохотали.  Что  же  касается  Тосихито,
который только и стремился привлечь всеобщее внимание, то он  гоготал  еще
громче прежнего, и плечи его  тряслись  от  смеха.  Этот  северный  варвар
признавал  в  жизни  только  два  способа  времяпрепровождения.  Первый  -
наливаться сакэ, второй - хохотать.
     К счастью, очень скоро все перестали о них говорить. Не  знаю  уж,  в
чем тут  дело.  Скорее  всего,  остальной  компании  не  понравилось,  что
внимание общества привлечено  к  какому-то  красноносому  гои.  Во  всяком
случае, тема беседы  изменилась,  а  поскольку  сакэ  и  закусок  осталось
маловато, общий интерес привлекло сообщение о том,  как  некий  оруженосец
пытался сесть на коня, влезши второпях обеими ногами в одну штанину  своих
мукабаки. Только гои, по-видимому, не слыхал ничего. Наверное,  все  мысли
его были заняты двумя словами: бататовая каша.  Перед  ним  стоял  жареный
фазан, но он не брал палочек. Его чаша была наполнена черным сакэ, но он к
ней не прикасался. Он сидел неподвижно, положив руки на колени, и все  его
лицо, вплоть до корней волос, тронутых сединой, пылало наивным румянцем от
волнения, словно у  девицы  на  смотринах.  Он  сидел,  забыв  о  времени,
уставившись  на  черную  лакированную  миску  из-под  бататовой  каши,   и
бессмысленно улыбался...


     Однажды утром, спустя несколько дней, по  дороге  в  Аватагути  вдоль
реки Камогава неторопливо ехали два всадника. Один,  при  длинном  богатом
мече, черноусый красавец с  роскошными  кудрями,  был  в  плотной  голубой
каригину и в того же цвета хакама. Другой, самурай лет  сорока,  с  мокрым
красным носом, был в двух ватниках поверх обтрепанного  суйкана,  небрежно
подпоясан и вообще вид собой являл донельзя расхлябанный. Впрочем, кони  у
того и у другого были отличные, жеребцы-трехлетки,  один  буланый,  другой
гнедой, добрые скакуны, так что проходившие по дороге торговцы  вразнос  и
самураи  оборачивались  и  глядели  им  вслед.  Позади,  не  отставая   от
всадников, шли еще двое - очевидно, оруженосец и слуга. Нет  необходимости
подсказывать читателю, что всадниками были Тосихито и гои.
     Стояла зима, однако день выдался тихий и ясный, и ни малейший ветерок
не шевелил стебли пожухлой полыни по берегам речки, бежавшей  меж  угрюмых
камней  на  белой  равнине.  Жидкий,  как  масло,  солнечный  свет  озарял
безлистные ветви низеньких ив, и на дороге отчетливо выделялись даже  тени
трясогузок, вертевших хвостами на верхушках деревьев. Над  темной  зеленью
холмов  Хигасиямы  округло  вздымались  горы  Хиэй,   похожие   на   волны
заиндевевшего бархата. Всадники ехали медленно, не прикасаясь к плеткам, и
перламутровая инкрустация их седел блестела на солнце.
     - Позволительно ли будет спросить, куда мы направляемся?  -  произнес
гои, дергая повод неумелой рукой.
     - Скоро приедем, - ответил Тосихито. - Это ближе, чем ты полагаешь.
     - Значит, это Аватагути?
     - Очень даже может быть...
     Заманивая сегодня утром гои,  Тосихито  объявил,  что  они  поедут  в
направлении  Хигасиямы,  потому  что   там-де   есть   горячий   источник.
Красноносый гои принял это за чистую монету. Он давно не мылся в  бане,  и
тело его невыносимо чесалось. Угоститься бататовой кашей да  вдобавок  еще
помыться горячей водой - чего еще оставалось желать? Только об этом  он  и
мечтал, трясясь на буланом жеребце,  сменном  коне  Тосихито.  Однако  они
проезжали одну деревню за другой, а Тосихито и не  думал  останавливаться.
Между тем они миновали Аватагути.
     - Значит, это не в Аватагути?
     - Потерпи еще немного, - отозвался Тосихито, усмехаясь.
     Он продолжал ехать как ни в чем не бывало и только отвернулся,  чтобы
не видеть лица гои. Хижины по сторонам  дороги  попадались  все  реже,  на
просторных зимних полях виднелись только вороны, добывающие себе  корм,  и
тусклой голубизной отливал вдали снег, сохранившийся в тени гор. Небо было
ясное, острые верхушки желтинника вонзались в него так, что болели  глаза,
и от этого почему-то было особенно зябко.
     - Значит, это где-нибудь неподалеку от Ямасина?
     - Ямасина - вон она. Нет, это еще немного подальше.
     Действительно, вот и Ямасину они проехали. Да что Ямасина.  Незаметно
оставили позади Сэкияму,  а  там  солнце  перевалило  за  полдень,  и  они
подъехали к храму Миидэра. В храме  у  Тосихито  оказался  приятель-монах.
Зашли  к  монаху,  отобедали  у  него,  а  по  окончании   трапезы   снова
взгромоздились на коней и пустились в дорогу. Теперь их путь, в отличие от
прежнего, лежал через совершенно уже пустынную местность. А надо  сказать,
что  в  те  времена  повсюду  рыскали  шайки  разбойников...  Гои,  совсем
сгорбившись, заглянул Тосихито в лицо и осведомился:
     - Нам далеко еще?
     Тосихито  улыбнулся.  Так  улыбается  взрослому  мальчишка,  которого
уличили в проказливой шалости. У кончика носа собираются морщины,  мускулы
вокруг глаз растягиваются, и кажется, будто он готов  разразиться  смехом,
но не решается.
     - Говоря по правде, я вознамерился отвезти тебя к себе  в  Цуругу,  -
произнес наконец Тосихито и, рассмеявшись, указал  плетью  куда-то  вдаль.
Там ослепительно сверкнуло под лучами солнца озеро Оми.
     Гои растерялся.
     - Вы изволили сказать - в Цуругу? Ту, что  в  провинции  Этидзэн?  Ту
самую?
     Он уже слышал сегодня, что Тосихито, ставши зятем цуругского  Арихито
Фудзивары, большею частью живет в Цуруге. Однако до сего момента ему  и  в
голову не приходило, что Тосихито потащит его туда.  Прежде  всего,  разве
возможно благополучно добраться до провинции Этидзэн, лежащей  за  многими
горами и реками, вот так - вдвоем, в сопровождении всего лишь  двух  слуг?
Да еще в  такие  времена,  когда  повсеместно  ходят  слухи  о  несчастных
путниках, убитых разбойниками?.. Гои умоляюще поглядел на Тосихито.
     - Да как же это так? - проговорил он. - Я думал, что  надо  ехать  до
Хигасиямы, а оказалось,  что  едем  до  Ямасины.  Доехали  до  Ямасины,  а
оказалось, что надо в Миидэру... И вот теперь  вы  говорите,  что  надо  в
Цуругу, в провинцию Этидзэн...  Как  же  так...  если  бы  вы  хоть  сразу
сказали, а то потащили с собой, как холопа какого-нибудь... В Цуругу,  это
же нелепо...
     Гои едва не плакал. Если бы надежда  "нажраться  бататовой  каши"  не
возбудила его смелости,  он,  вероятно,  тут  же  оставил  бы  Тосихито  и
повернул обратно в Киото. Тосихито же, видя его смятение,  слегка  сдвинул
брови и насмешливо сказал:
     - Раз с тобой Тосихито,  считай,  что  с  тобой  тысяча  человек.  Не
беспокойся, ничего не случится в дороге.
     Затем он подозвал оруженосца, принял от  него  колчан  и  повесил  за
спину, взял у него лук, блестевший черным лаком,  и  положил  перед  собой
поперек седла, тронул коня и поехал вперед. Лишенному самолюбия гои ничего
не оставалось, кроме как подчиниться воле Тосихито. Боязливо поглядывая на
пустынные просторы окрест себя, он бормотал полузабытую сутру "Каннон-кё",
красный нос его почти касался луки седла, и он однообразно раскачивался  в
такт шагам своей нерезвой лошади.
     Равнина, эхом отдающая стук копыт,  была  покрыта  зарослями  желтого
мисканта. Там и сям виднелись лужи, в них холодно отражалось голубое небо,
и потому никак не верилось, что они покроются льдом в этот  зимний  вечер.
Вдали тянулся горный хребет, солнце стояло позади него, и он представлялся
длинной темно-лиловой тенью, где не было уже  заметно  обычного  сверкания
нестаявшего снега. Впрочем, унылые кущи мисканта то и  дело  скрывали  эту
картину от глаз путешественников... Вдруг Тосихито,  повернувшись  к  гои,
живо сказал:
     - А вот и подходящий  посыльный  нашелся!  Сейчас  я  передам  с  ним
поручение в Цуругу.
     Гои не понял, что имеет в виду Тосихито. Он со страхом поглядел в  ту
сторону, куда Тосихито указывал своим луком, но по-прежнему нигде не  было
видно ни одного человека. Только  одна  лисица  лениво  пробиралась  через
густую лозу, отсвечивая теплым цветом шубки  на  закатном  солнце.  В  тот
момент, когда он ее заметил, она испуганно подпрыгнула и бросилась  бежать
- это Тосихито, взмахнув плеткой, пустил к ней вскачь  своего  коня.  Гои,
забыв обо всем, помчался следом.  Слуги,  конечно,  тоже  не  задержались.
Некоторое время равнина оглашалась дробным стуком копыт по камням, наконец
Тосихито остановился. Лисица была уже поймана.  Он  держал  ее  за  задние
лапы, и она висела вниз головой у его седла. Вероятно, он гнал ее  до  тех
пор, пока она могла бежать, а затем догнал  и  схватил.  Гои,  возбужденно
вытирая пот, выступивший в реденьких усах, подъехал к нему.
     - Ну, лиса, слушай  меня  хорошенько!  -  нарочито  напыщенным  тоном
произнес Тосихито, подняв лису перед своими  глазами.  -  Нынче  же  ночью
явишься ты в поместье цуругского Тосихито и  скажешь  там  так:  "Тосихито
вознамерился вдруг пригласить к себе гостя. Завтра к часу Змеи выслать ему
навстречу в Такасиму людей, да с ними пригнать двух  коней  под  седлами".
Запомнила?
     С последним словом он разок встряхнул лису и зашвырнул  ее  далеко  в
заросли кустарника. Слуги, к тому времени  уже  нагнавшие  их,  с  хохотом
захлопали в ладоши и заорали ей вслед:  "Пошла!  Пошла!"  Зверек,  мелькая
шкурой цвета опавших листьев, удирал со всех ног, не разбирая дороги среди
камней и корней деревьев. С того места, где стояли люди,  все  было  видно
как  на  ладони,  потому  что  как  раз  отсюда  равнина  начинала  плавно
понижаться и переходила в русло высохшей реки.
     - Отменный посланец, - проговорил гои.
     Он с наивным восхищением и благоговением взирал снизу вверх  на  лицо
этого дикого воина, который даже лисицу обводит вокруг пальца.  О  том,  в
чем состоит разница между ним и Тосихито, он не имел времени подумать.  Он
только отчетливо ощущал, что пределы, в которых властвует  воля  Тосихито,
очень широки и его собственная воля тоже теперь заключена в них и свободна
лишь постольку, поскольку это допускает воля  Тосихито...  Лесть  в  таких
обстоятельствах рождается,  видимо,  совершенно  естественным  образом.  И
впредь, даже отмечая в поведении  красноносого  гои  шутовские  черты,  не
следует  только  из-за  них  опрометчиво  сомневаться  в  характере  этого
человека.
     Отброшенная  лисица   кубарем   сбежала   вниз   по   склону,   ловко
проскользнула между камнями через русло пересохшей  реки  и  по  диагонали
вынеслась на противоположный  склон.  На  бегу  она  обернулась.  Самураи,
поймавшие ее, все еще  возвышались  на  своих  конях  на  гребне  далекого
склона. Они казались маленькими, не больше чем в палец величиной. Особенно
отчетливо были видны гнедой и буланый: облитые вечерним солнцем, они  были
словно нарисованы в морозном воздухе.
     Лисица оглянулась снова  и  вихрем  понеслась  сквозь  заросли  сухой
травы.


     Как и предполагалось, на следующий день в час Змеи путники  подъехали
к  Такасиме.  Это  была  тихая  деревушка  у  вод  озера  Бива,  несколько
соломенных крыш, разбросанных там и сям под хмурым, не таким,  как  вчера,
заволоченным тучами небом. В просветы между соснами,  росшими  на  берегу,
холодно глядела похожая на  неотполированное  зеркало  поверхность  озера,
покрытая легкой пепельной рябью. Тут Тосихито обернулся к гои и сказал:
     - Взгляни туда. Нас встречают мои люди.
     Гои взглянул - действительно, между соснами с берега  к  ним  спешили
двадцать-тридцать человек верховых и пеших,  с  развевающимися  на  зимнем
ветру рукавами, ведя в поводу двух коней  под  седлами.  Остановившись  на
должном расстоянии, верховые торопливо сошли с  коней,  пешие  почтительно
склонились у обочины, и все  стали  с  благоговением  ожидать  приближения
Тосихито.
     - Я вижу, лиса выполнила ваше поручение.
     - У этого животного натура оборотня, выполнить  такое  поручение  для
нее раз плюнуть.
     Так, разговаривая, Тосихито и гои подъехали к ожидающей челяди.
     - Стремянные! - произнес Тосихито.
     Почтительно склонившиеся люди торопливо вскочили и  взяли  коней  под
уздцы. Все вдруг сразу возликовали.
     Тосихито и гои сошли на землю. Едва они уселись на меховую подстилку,
как перед лицом Тосихито встал седой слуга в коричневом суйкане и сказал:
     - Странное дело приключилось вчера вечером.
     - Что такое? - лениво осведомился Тосихито, передавая гои поднесенные
слугами ящички вариго с закусками и бамбуковые фляги.
     - Позвольте доложить. Вчера вечером  в  час  Пса  госпожа  неожиданно
потеряла сознание. В беспамятстве она сказала:  "Я  -  лиса  из  Сакамото.
Приблизьтесь и хорошенько слушайте, я передаю вам то, что  сказал  сегодня
господин". Когда все собрались, госпожа соизволила  сказать  такие  слова:
"Господин вознамерился вдруг пригласить к себе гостя. Завтра к  часу  Змеи
вышлите ему навстречу в Такасиму людей, да с ними пригоните двух коней под
седлами".
     - Это поистине странное  дело,  -  согласился  гои,  чтобы  доставить
удовольствие господину и слуге, а сам переводил зоркий взгляд с одного  на
другого.
     - Это еще не все, что соизволила сказать  госпожа.  После  этого  она
устрашающе затряслась, закричала: "Не опоздайте,  иначе  господин  изгонит
меня из родового дома!" - а затем безутешно заплакала.
     - Что же было дальше?
     - Дальше она погрузилась  в  сон.  Когда  мы  выезжали,  она  еще  не
изволила пробудиться.
     - Каково? - с торжеством произнес Тосихито, обернувшись к гои,  когда
слуга замолчал. - Даже звери служат Тосихито!
     - Остается только подивиться,  -  отозвался  гои,  склонив  голову  и
почесывая свой  красный  нос.  Затем,  изобразив  на  своем  лице  крайнее
изумление, он застыл с раскрытым ртом. В усах его застряли капли сакэ.


     Прошел день, и наступила ночь. Гои лежал без сна в одном из помещений
усадьбы Тосихито, уставясь невидящим взглядом  на  огонек  светильника.  В
душе его одно за другим проплывали впечатления вечера накануне -  Мацуяма,
Огава, Карэно, которые они проезжали на пути сюда, болтая и смеясь, запахи
трав, древесной листвы, камней, дыма костров, на которых жгли прошлогоднюю
ботву; и чувство огромного  облегчения,  когда  они  подъехали  наконец  к
усадьбе и сквозь вечерний туман он увидел красное пламя  углей  в  длинных
ящиках. Сейчас, в постели, обо всем этом думалось как о чем-то  далеком  и
давнем. Гои с  наслаждением  вытянул  ноги  под  желтым  теплым  плащом  и
мысленным взором задумчиво обозрел свое нынешнее положение.
     Под нарядным  плащом  на  нем  были  два  подбитых  ватой  кимоно  из
блестящего шелка, одолженные Тосихито. В одной этой одежде так тепло,  что
можно даже, пожалуй, вспотеть. А тут еще поддает  жару  сакэ,  в  изобилии
выпитое за ужином. Там, прямо за ставней у изголовья,  раскинулся  широкий
двор, весь блестящий от инея, но в таком вот блаженном  состоянии  это  не
страшно. Огромная разница по сравнению с теми временами, скажем, когда  он
был в Киото учеником самурая. И все же в душе нашего  гои  зрело  какое-то
несообразное беспокойство. Во-первых, время тянулось слишком медленно. А с
другой стороны, он чувствовал себя так, словно ему вовсе не хочется, чтобы
рассвет - и час наслаждения бататовой  кашей  -  наступил  поскорее.  И  в
столкновении этих противоречивых чувств возбуждение, овладевшее  им  из-за
резкой перемены  обстановки,  улеглось,  застыло,  под  стать  сегодняшней
погоде. Все это, вместе взятое, мешало ему и отнимало надежду на  то,  что
даже вожделенное тепло даст ему возможность заснуть.
     И тут  во  дворе  раздался  громовой  голос.  Судя  по  всему,  голос
принадлежал тому самому  седому  слуге,  который  встречал  их  давеча  на
середине пути. Этот сухой голос, потому ли, что он звучал на  морозе,  был
страшен, и гои казалось, будто каждое  слово  отдается  у  него  в  костях
порывами ледяного ветра.
     - Слушать меня, холопы! Во исполнение  воли  господина  пусть  каждый
принесет сюда завтра утром к часу Зайца по мешку горных бататов в три  сун
толщиной и в пять сяку длиной! Не забудьте! К часу Зайца!
     Он повторил это несколько раз, а затем замолк, и снаружи снова  вдруг
воцарилась  зимняя  ночь.  В  тишине  было  слышно,  как  шипит  масло   в
светильнике. Трепетал огонек, похожий  на  ленточку  красного  шелка.  Гои
зевнул, пожевал губами и снова погрузился в бессвязные думы. Горные бататы
было велено принести, конечно, для бататовой каши... Едва  он  подумал  об
этом, как в душу его опять вернулось беспокойное  чувство,  о  котором  он
забыл, прислушиваясь к голосу  во  дворе.  С  еще  большей  силой,  нежели
раньше, ощутил он,  как  ему  хочется  по  возможности  оттянуть  угощение
бататовой кашей, и это ощущение зловеще укрепилось  в  его  сознании.  Так
легко явился ему случай "нажраться бататовой каши", но терпеливое ожидание
в течение стольких лет казалось  теперь  совершенно  бессмысленным.  Когда
можешь поесть, тогда вдруг возникает какое-либо тому препятствие, а  когда
не можешь, это препятствие исчезает, и теперь хочется, чтобы вся процедура
угощения, которого наконец дождался, прошла как-нибудь благополучно... Эти
мысли,  подобно  волчку,  неотвязно  кружились  в  голове  у  гои,   пока,
истомленный усталостью, он не заснул внезапно мертвым сном.
     Проснувшись на следующее утро, он сразу вспомнил  о  горных  бататах,
торопливо поднял штору и выглянул наружу. Видимо, он проспал и  час  Зайца
прошел уже давно. Во дворе на длинных циновках горой громоздились до самой
крыши  несколько  тысяч  предметов,  похожих   на   закругленные   бревна.
Приглядевшись, он понял, что все это - невероятно громадные горные  бататы
толщиной в три сун и длиной в пять сяку.
     Протирая заспанные глаза, он с изумлением, почти с ужасом тупо взирал
на то, что делается во дворе. Повсюду на заново сколоченных козлах  стояли
рядами по пять-шесть больших  котлов,  вокруг  которых  суетились  десятки
женщин подлого звания в белых  одеждах.  Они  готовились  к  приготовлению
бататовой каши - одни разжигали  огонь,  другие  выгребали  золу,  третьи,
черпая новенькими деревянными  кадушками,  заливали  в  котлы  виноградный
сироп, и все мельтешили так, что в глазах рябило. Дым из-под котлов и  пар
от сиропа смешивались с утренним туманом, еще не  успевшим  рассеяться,  и
весь двор скоро заволокло серой мглой, и в  этой  мгле  выделялось  яркими
красными пятнами только яростно бьющее под котлами пламя. Все, что  видели
глаза, все, что слышали уши, являло собой сцену страшного переполоха не то
на поле боя, не то на пожаре. Гои с особенной  ясностью  мысли  подумал  о
том, что вот эти гигантские бататы в этих гигантских котлах превратятся  в
бататовую кашу. И еще он подумал о том,  что  тащился  из  Киото  сюда,  в
Цуругу, в далекую провинцию Этидзэн, специально для того, чтобы  есть  эту
самую  бататовую  кашу.  И  чем  больше  он  думал,  тем   тоскливее   ему
становилось. Достойный сострадания аппетит нашего гои к этому времени  уже
уменьшился наполовину.
     Через час гои сидел за завтраком  вместе  с  Тосихито  и  его  тестем
Арихито. Перед ним стоял один-единственный серебряный котелок, но  котелок
этот был до краев наполнен изобильной, словно море, бататовой  кашей.  Гои
только  недавно  видел,  как  несколько  десятков  молодых  парней,  ловко
действуя  тесаками,  искрошили  один   за   другим   всю   гору   бататов,
громоздившихся до самой крыши. Он видел, как служанки, суетливо бегая взад
и вперед, свалили искрошенные бататы в котлы  до  последнего  кусочка.  Он
видел, наконец, когда на циновках не осталось ни  одного  батата,  как  из
котлов поплыли, изгибаясь, в ясное утреннее  небо  столбы  горячего  пара,
напитанные запахами бататов и виноградного сиропа. Он видел все это своими
глазами, и ничего удивительного не было в  том,  что  теперь,  сидя  перед
полным котелком и еще не прикоснувшись к  нему,  он  уже  чувствовал  себя
сытым... Он неловко вытер со лба пот.
     - Тебе не приходилось  поесть  всласть  бататовой  каши,  -  произнес
Арихито. - Приступай же без стеснения.
     Он повернулся к мальчикам-слугам, и по его приказу на столе появилось
еще несколько серебряных котелков. И  все  они  до  краев  были  наполнены
бататовой кашей. Гои зажмурился, его красный нос покраснел еще сильнее,  и
он, погрузив в кашу глиняный черпак, через силу одолел  половину  котелка.
Тосихито пододвинул ему полный котелок и сказал, безжалостно смеясь:
     - Отец же сказал тебе. Валяй, не стесняйся.
     Гои понял, что дело плохо. Говорить о стеснении не приходилось, он  с
самого начала видеть не мог этой каши. Половину  котелка  он,  превозмогая
себя, кое-как одолел. А дальше выхода не было.  Если  он  съест  еще  хоть
немного, то все попрет из глотки обратно, а если он откажется, то потеряет
расположение Тосихито и Арихито. Гои снова зажмурился и проглотил примерно
треть оставшейся половины. Больше он не мог проглотить ни капли.
     - Покорно благодарю, - пробормотал он в  смятении.  -  Я  уже  наелся
досыта... Не могу больше, покорно благодарю.
     У него был жалкий вид, на его усах и на кончике  носа,  как  будто  в
разгар лета, висели крупные капли пота.
     - Ты ел еще мало, - произнес Арихито и добавил, обращаясь к слугам: -
Гость, как видно, стесняется. Что же вы стоите?
     Слуги по приказу Арихито взялись было за черпаки, чтобы набрать  каши
из полного котелка, но гои,  замахав  руками,  словно  отгоняя  мух,  стал
униженно отказываться.
     - Нет-нет, уже довольно, - бормотал он. - Очень извиняюсь, но мне уже
достаточно...
     Вероятно, Арихито продолжал бы настоятельно потчевать гои, но  в  это
время Тосихито вдруг  указал  на  крышу  дома  напротив  и  сказал:  "Ого,
глядите-ка!" И это, к счастью, отвлекло всеобщее внимание. Все посмотрели.
Крыша была залита лучами утреннего солнца. И там, купая глянцевитый мех  в
этом  ослепительном  свете,  восседал  некий  зверек.  Та  самая  лиса  из
Сакамото, которую поймал позавчера на сухих пустошах Тосихито.
     - Лиса тоже пожаловала отведать бататовой каши, - сказал Тосихито.  -
Эй, кто там, дайте пожрать этой твари!
     Приказ был немедленно выполнен. Лиса спрыгнула с крыши и  тут  же  во
дворе приняла участие в угощении.
     Уставясь на лису, лакающую бататовую кашу, гои с грустью и  умилением
мысленно оглянулся на себя самого, каким он был до приезда сюда.  Это  был
он, над кем потешались многие самураи.  Это  был  он,  кого  даже  уличные
мальчишки обзывали красноносым. Это был он, одинокий человечек в выцветшем
суйкане и драных хакама, кто уныло, как бездомный пес, слонялся  по  улице
Судзаку. И все же это был  он,  счастливый  гои,  лелеявший  мечту  поесть
всласть бататовой каши... От сознания, что больше никогда в  жизни  он  не
возьмет в рот эту бататовую  кашу,  на  него  снизошло  успокоение,  и  он
ощутил, как высыхает на нем пот и высохла даже капля на кончике  носа.  По
утрам в Цуруге солнечно, однако ветер пробирает до костей.  Гои  торопливо
схватился за нос и громко чихнул в серебряный котелок.





                            Акутагава Рюноскэ

                              ВОРОТА РАСЁМОН




     Это случилось однажды под вечер.  Некий  слуга  пережидал  дождь  под
воротами Расёмон.
     Под широкими воротами, кроме него, не было никого. Только на  толстом
круглом столбе, с которого кое-где облупился красный лак,  сидел  сверчок.
Поскольку ворота Расёмон стоят на людной улице  Судзаку,  здесь  могли  бы
пережидать  дождь  несколько  женщин  и  молодых  людей  в  итимэ'гаса   и
момиэбо'си. Тем не менее, кроме слуги, не было никого.
     Объяснялось это тем, что в течение последних двух-трех лет  на  Киото
одно за другим обрушивались бедствия - то  землетрясение,  то  ураган,  то
пожар, то голод. Вот столица  и  запустела  необычайно.  Как  рассказывают
старинные летописи,  дошло  до  того,  что  стали  ломать  статуи  будд  и
священную утварь и, свалив в кучу на краю  дороги  лакированное,  покрытое
позолотой дерево, продавали его на дрова. Так  обстояли  дела  в  столице;
поэтому  о  поддержании  ворот  Расёмон,  разумеется,  никто   больше   не
заботился. И, пользуясь их заброшенностью, здесь жили  лисицы  и  барсуки.
Жили воры. Наконец, повелось даже приносить и  бросать  сюда  неприбранные
трупы. И когда солнце скрывалось, здесь делалось как-то жутко, и никто  не
осмеливался подходить к воротам близко.
     Зато откуда-то собиралось  несчетное  множество  ворон.  Днем  они  с
карканьем описывали круги над высоко загнутыми концами конька кровли.  Под
вечер, когда небо над воротами алело зарей, птицы выделялись на нем четко,
точно рассыпанные зерна кунжута.  Вороны,  разумеется,  прилетали  клевать
трупы в верхнем ярусе ворот. Впрочем,  на  этот  раз,  должно  быть  из-за
позднего часа, ни одной не было видно. Только на  полуобрушенных  каменных
ступенях,  в  трещинах  которых  проросла  высокая  трава,  кое-где  белел
высохший вороний помет. Слуга в  застиранной  синей  одежде,  усевшись  на
самой верхней, седьмой, ступеньке,  то  и  дело  потрагивал  рукой  чирей,
выскочивший на правой щеке, и рассеянно смотрел на дождь.
     Автор написал выше: "Слуга пережидал дождь". Но если бы даже дождь  и
перестал, слуге, собственно, некуда было идти. Будь то обычное время,  он,
разумеется,  должен  был  бы  вернуться  к  хозяину.  Однако  этот  хозяин
несколько дней назад уволил его. Как уже  говорилось,  в  то  время  Киото
запустел необычайно.  И  то,  что  слугу  уволил  хозяин,  у  которого  он
прослужил много лет, было просто частным  проявлением  общего  запустения.
Поэтому, может быть, более уместно было бы  сказать  не  "слуга  пережидал
дождь", а "слуга, загнанный дождем под крышу ворот, сидел как  потерянный,
не  зная,  куда  деться".  К  тому  же  и  погода  немало   способствовала
подавленности этого хэйанского слуги. Не  видно  было  и  признака,  чтобы
дождь, ливший с конца часа Обезьяны, наконец перестал. И вот слуга,  снова
и снова перебирая бессвязные мысли о том, как бы ему, махнув на все рукой,
прожить хоть завтрашний день, - другими словами,  как-нибудь  уладить  то,
что никак не ладилось, - не слушая, слышал шум дождя, падавшего  на  улицу
Судзаку.
     Дождь, окутывая ворота, надвигался издалека  с  протяжным  шуршаньем.
Сумерки опускали небо все ниже, и, если  взглянуть  вверх,  казалось,  что
кровля ворот своим черепичным краем подпирает тяжелые темные тучи.
     Для  того  чтобы  как-нибудь  уладить  то,  что  никак  не  ладилось,
разбираться в средствах не приходилось. Если разбираться, то оставалось, в
сущности, одно - умереть от голода под забором или на улице. И потом  труп
принесут сюда, на верхний ярус ворот, и бросят, как  собаку.  Если  же  не
разбираться... мысли слуги уже много раз, пройдя по этому пути,  упирались
в одно и то же. Но это "если" в конце концов по-прежнему так и  оставалось
"если". Признавая возможным не разбираться  в  средствах,  слуга  не  имел
мужества на деле признать то, что естественно вытекало  из  этого  "если":
хочешь не хочешь, остается одно - стать вором.
     Слуга громко чихнул  и  устало  поднялся.  В  Киото  в  час  вечерней
прохлады было так холодно, что мечталось о печке. Ветер вместе с  темнотой
свободно  гулял  между  столбами  ворот.  Сверчок,  сидевший  на   красном
лакированном столбе, уже куда-то скрылся.
     Втянув шею и приподняв плечи в синем кимоно,  надетом  поверх  желтой
нательной безрукавки, слуга оглянулся кругом:  он  подумал,  что  если  бы
здесь нашлось место, где можно было бы спокойно  выспаться,  укрывшись  от
дождя и не боясь человеческих глаз, то стоило бы остаться здесь  на  ночь.
Тут, к счастью, он заметил широкую лестницу, тоже покрытую красным  лаком,
ведущую в башню  над  воротами.  Наверху  если  и  были  люди,  то  только
мертвецы. Придерживая висевший на боку меч, чтобы  он  не  выскользнул  из
ножен, слуга поставил ногу в соломенной дзори на нижнюю ступеньку.
     Прошло несколько минут. На середине широкой лестницы, ведущей наверх,
в башню ворот Расёмон, какой-то человек, съежившись, как кошка,  и  затаив
дыхание, заглядывал в верхний этаж. Свет, падавший из башни, слабо освещал
его правую щеку. Ту самую, на которой среди короткой щетины  алел  гнойный
прыщ. Слуга сначала пребывал в полнейшей  уверенности,  что  наверху  одни
мертвецы. Однако, поднявшись на две-три ступени, он обнаружил, что наверху
есть кто-то с зажженным светом, к тому же свет двигался то в одну сторону,
то в другую. Это сразу бросалось в глаза, так  как  тусклый  желтый  свет,
колеблясь, скользил по потолку, затканному по углам паутиной. Если в такой
дождливый вечер в башне ворот Расёмон горел огонь, это было неспроста.
     Неслышно, как  ящерица,  слуга  наконец  почти  ползком  добрался  до
верхней ступени. И затем,  насколько  возможно  прижавшись  всем  телом  к
лестнице, насколько возможно вытянув шею, боязливо заглянул внутрь башни.
     В башне, как о том ходили  слухи,  в  беспорядке  валялось  множество
трупов, но так как свет позволял видеть меньшее  пространство,  чем  можно
было предполагать, то, сколько их тут, слуга  не  разобрал.  Единственное,
что хоть и смутно, но удавалось разглядеть, это - что были среди них трупы
голые и трупы одетые. Разумеется, трупы женщин и  мужчин  вперемешку.  Все
они валялись на полу как попало, с раскрытыми ртами, с раскинутыми руками,
словно глиняные куклы, так что можно было даже  усомниться,  были  ли  они
когда-нибудь  живыми  людьми.  Освещенные  тусклым  светом,  падавшим   на
выступающие части тела - плечи или груди, отчего тени во впадинах казались
еще черней, они молчали, как немые, вечным молчанием.
     От трупного  запаха  слуга  невольно  заткнул  нос.  Но  в  следующее
мгновение он забыл о том, что  нужно  затыкать  нос:  сильное  впечатление
почти совершенно лишило его обоняния.
     Только в тот миг глаза его различили фигуру,  сидевшую  на  корточках
среди трупов.  Это  была  низенькая,  тощая,  седая  старуха,  похожая  на
обезьяну, в  кимоно  цвета  коры  дерева  хи'ноки.  Держа  в  правой  руке
зажженную сосновую лучину, она пристально вглядывалась в  лицо  одного  из
трупов. Судя по длинным волосам, это был труп женщины.
     Слуга от страха и любопытства  позабыл,  казалось,  даже  дышать.  По
старинному выражению летописца, он чувствовал, что у него "кожа на  голове
пухнет". Между тем старуха, воткнув сосновую лучину в щель  между  досками
пола, протянула обе руки к  голове  трупа,  на  которую  она  до  сих  пор
смотрела, и, совсем как  обезьяна,  ищущая  вшей  у  детенышей,  принялась
волосок за волоском выдергивать длинные волосы.  Они,  по-видимому,  легко
поддавались ее усилиям.
     По мере того как она вырывала один волос за другим,  страх  в  сердце
слуги понемногу проходил. И в то же  время  в  нем  понемногу  просыпалась
сильнейшая ненависть к старухе. Нет, сказать "к старухе" было бы, пожалуй,
не совсем правильно. Скорее, в нем с каждой минутой усиливалось отвращение
ко всякому злу вообще. Если бы в это время кто-нибудь  еще  раз  предложил
ему вопрос, о котором он думал внизу на ступенях ворот, - умереть голодной
смертью или сделаться вором, - он, вероятно, без всякого колебания  выбрал
бы голодную смерть. Ненависть к злу разгорелась в нем так же  сильно,  как
воткнутая в пол сосновая лучина.
     Слуга, разумеется, не понимал, почему старуха  выдергивает  волосы  у
трупа. Следовательно, рассуждая логично, он не мог знать,  добро  это  или
зло. Но для слуги недопустимым злом было уже одно то, что в дождливую ночь
в башне ворот Расёмон выдирают волосы у трупа. Разумеется,  он  совершенно
забыл о том, что еще недавно сам подумывал сделаться вором.
     И вот, напружинив ноги,  слуга  одним  скачком  бросился  с  лестницы
внутрь. И, взявшись за рукоятку меча, большими шагами подошел  к  старухе.
Что старуха испугалась, нечего и говорить.
     Как только ее взгляд  упал  на  слугу,  старуха  вскочила,  точно  ею
выстрелили из пращи.
     - Стой! Куда? - рявкнул слуга, заступая  ей  дорогу,  когда  старуха,
спотыкаясь о трупы, растерянно кинулась было бежать. Все же она попыталась
оттолкнуть его. Слуга, не пуская, толкнул ее обратно. Некоторое время  они
в полном молчании боролись среди трупов, вцепившись друг в друга.  Но  кто
одолеет, было ясно с самого начала. В конце концов слуга  скрутил  старухе
руки и повалил ее на пол. Руки ее были кости да кожа, точь-в-точь  куриные
лапки.
     - Что ты делала? Говори. Если не скажешь, пожалеешь!
     И, оттолкнув старуху, слуга выхватил меч и поднес блестящий клинок  к
ее глазам. Но старуха молчала. С трясущимися  руками,  задыхаясь,  раскрыв
глаза так, что они чуть не вылезали  из  орбит,  она  упорно,  как  немая,
молчала. Только тогда слуга отчетливо  осознал,  что  жизнь  этой  старухи
всецело в его власти. Это сознание как-то незаметно  охладило  пылавшую  в
нем злобу. Остались только обычные после успешного завершения любого  дела
чувства покоя и удовлетворения. Глядя на старуху сверху вниз, он уже мягче
сказал:
     - Я не служу в городской страже. Я путник и только что  проходил  под
воротами. Поэтому я не собираюсь тебя вязать. Скажи  мне  только,  что  ты
делала сейчас здесь, в башне?
     Старуха еще шире  раскрыла  и  без  того  широко  раскрытые  глаза  с
покрасневшими веками и уставилась в лицо слуги. Уставилась острым взглядом
хищной птицы. Потом, как будто жуя что-то, зашевелила сморщенными  губами,
из-за морщин почти слившимися с носом. Было видно, как на  ее  тонкой  шее
двигается острый кадык. И из ее горла до ушей слуги  донесся  прерывистый,
глухой голос, похожий на карканье вороны:
     - Рвала волосы... рвала волосы... это на парики.
     Слуга был разочарован тем,  что  ответ  старухи,  вопреки  ожиданиям,
оказался самым обыденным. И вместе с разочарованием в его сердце вернулась
прежняя  злоба,  смешанная  с  легким  презрением.  Старуха,  по-видимому,
заметила это. Все еще держа в руке длинные волосы,  выдернутые  из  головы
трупа, она заквакала:
     - Оно правда, рвать волосы у мертвецов, может, дело  худое.  Да  ведь
эти мертвецы, что тут лежат, все  того  стоят.  Вот  хоть  та  женщина,  у
которой я сейчас вырывала волосы: она резала змей на полоски в четыре  сун
и сушила, а потом  продавала  дворцовой  страже,  выдавая  их  за  сушеную
рыбу... Тем и жила. Не помри она от чумы, и теперь бы тем  самым  жила.  А
говорили, что сушеная рыба, которой  она  торгует,  вкусная,  и  стражники
всегда покупали ее себе на закуску. Только я  не  думаю,  что  она  делала
худо. Без этого она умерла бы  с  голоду,  значит,  делала  поневоле.  Вот
потому я не думаю, что и я делаю худо, нет! Ведь я тоже без этого  умру  с
голоду, значит, и я делаю поневоле. И эта женщина - она ведь хорошо знала,
что значит делать поневоле, - она бы, наверно, меня не осудила.
     Вот что рассказала старуха.
     Слуга холодно слушал ее рассказ, вложив меч  в  ножны  и  придерживая
левой рукой рукоятку. Разумеется, правой  рукой  он  при  этом  потрагивал
алевший на щеке чирей. Однако, пока он слушал, в  душе  у  него  рождалось
мужество. То самое мужество, которого ему  не  хватало  раньше  внизу,  на
ступенях ворот. И направлено оно было  в  сторону,  прямо  противоположную
тому воодушевлению, с которым недавно,  поднявшись  в  башню,  он  схватил
старуху. Он больше не колебался, умереть ли ему  с  голоду  или  сделаться
вором; мало того, в эту минуту, в сущности, он был так далек  от  мысли  о
голодной смерти, что она просто не могла прийти ему в голову.
     - Вот, значит, как? - насмешливо сказал  он,  когда  рассказ  старухи
пришел к концу. Потом шагнул вперед и вдруг, отняв руку от чирея,  схватил
старуху за ворот и зарычал: - Ну, так не пеняй, если я тебя оберу!  И  мне
тоже иначе придется умереть с голоду.
     Слуга  сорвал  с  нее  кимоно.  Затем  грубо  пихнул  ногой  старуху,
цеплявшуюся за подол его платья, прямо на трупы. До  лестницы  было  шагов
пять. Сунув под мышку  сорванное  со  старухи  кимоно  цвета  коры  дерева
хиноки, слуга в мгновение ока сбежал по крутой лестнице в ночную тьму.
     Старуха,  сначала  лежавшая  неподвижно,  как  мертвая,  поднялась  с
трупов, голая, вскоре после его ухода. Не то ворча, не то плача,  она  при
свете еще горевшей лучины доползла до выхода. Нагнувшись так, что короткие
седые волосы спутанными космами свесились ей на лоб, она посмотрела  вниз.
Вокруг ворот - только черная глубокая ночь.
     Слуга с тех пор исчез бесследно.





                            Акутагава Рюноскэ

                                   ВШИ




     В конце одиннадцатой луны первого года Гэндзи  из  устья  реки  Адзи,
протекающей через город Осака, вышли корабли карательной экспедиции против
княжества Тёсю. На них находились войска княжеств, взявших на себя оборону
столицы Киото, и командовал ими крупный феодал Суми-но-ками.
     Во главе двух отрядов стояли Цукуда Кюдаю и  Ямадзаси  Сандзюро.  Над
кораблем Цукуды развевались белые,  а  над  кораблем  Ямадзаси  -  красные
знамена. Полоскавшиеся на ветру знамена  придавали  выходящим  в  открытое
море судам геройский вид.
     А вот у людей на этих судах вид был далеко не  геройский.  Во-первых,
на каждом судне находились по тридцать четыре самурая и экипаж из  четырех
человек - итого по  тридцать  восемь  душ.  Из-за  тесноты  даже  свободно
передвигаться было невозможно. Люди  оказались  прижатыми  друг  к  другу,
словно сельди в бочке. От  непривычного  запаха  потных  тел  всех  слегка
подташнивало. Стояла поздняя осень, и с моря дул ветер, который пронизывал
до мозга костей. Небо было затянуто тучами, волны трепали суда, и  даже  у
тех молодых самураев, которые были родом из северных провинций, зуб на зуб
не попадал от холода.
     Во-вторых, на судах было полным-полно вшей. И это были не просто вши,
которых,  случается,  обнаруживаешь  в  складках  одежды,  нет,  они  были
абсолютно повсюду. Они ползали по знаменам,  ползали  по  мачтам,  ползали
даже по якорям. Было даже трудно понять, кто же плывет на этих судах: люди
или насекомые? И разумеется, эта мерзость десятками ползала по  одежде.  И
стоило этим мерзким  тварям  добраться  до  человеческого  тела,  как  они
приходили в благодушное настроение  и  принимались  безжалостно  кусаться.
Будь их десяток-другой, с этим еще как-то можно было бы смириться, но вшей
имелось такое изобилие, что они напоминали рассыпанные семена  кунжута.  И
речи не могло быть о том, чтобы окончательно от них избавиться. Самураи из
отрядов Цукуды и Ямадзаси были настолько искусаны вшами, что стали  похожи
на больных корью. На теле у них живого места не оставалось; они распухли и
покраснели.
     Хотя ситуация и  казалась  безвыходной,  но  полагаться  на  произвол
судьбы  тоже  не  годилось,  и  все  свободное   время   люди   занимались
истреблением вшей. Все, начиная от крупных феодалов  -  каро  -  и  кончая
"носильщиками сандалий" - дзоритори, - раздевшись донага, собирали вшей  и
бросали их в чайники. Представьте себе холодный день, судно, плывущее  под
полными парусами,  и  тридцать  с  лишним  самураев  в  одних  набедренных
повязках, с подвешенными к поясу чайниками, занятых ловлей вшей повсюду: в
оснастке парусов, на внутренней стороне якорей. В  наше  время  это  может
показаться смешным,  но  перед  лицом  "насущной  необходимости"  подобные
действия представляются вполне оправданными, независимо от того, когда это
происходит: еще до "реставрации Мэйдзи" или сейчас.
     Итак, голые самураи, сами  похожие  на  больших  вшей,  целыми  днями
страдали и усердно давили вшей на дощатой палубе.


     Лишь один человек на судне Цукуды вел себя весьма  странно.  Это  был
самурай по имени Мори Гонносин, пехотинец с  рисовым  пайком  в  семьдесят
мешков риса, глава семьи из пяти  человек.  Странность  же  его  поведения
заключалась в том, что  только  он  не  занимался  ловлей  вшей.  Поэтому,
естественно, они на нем кишмя кишели. Одни карабкались по пучку  волос  на
макушке, другие перебирались через край  хакама,  но  это  его  ничуть  не
беспокоило.
     Думаете, вши его не кусали? Ничуть не бывало! Как и все прочие, он  с
головы до ног был усыпан красными пятнами размером с монету. А кроме того,
все тело его зудело, отчего он непрестанно чесался. Однако при этом он  не
только сохранял спокойствие, но и, поглядывая на остальных, занятых ловлей
вшей, бормотал:
     - Ладно, ловите, но только не убивайте  их.  Собирайте  их  живьем  в
чайники и приносите мне.
     - Зачем они тебе? - удивленно спросил кто-то.
     - Зачем? Я буду их кормить, - невозмутимо отвечал Мори.
     - Давайте наберем живых вшей  и  принесем  ему!  -  решили  некоторые
самураи, приняв  его  слова  за  шутку,  и  за  полдня  набрали  несколько
чайников. Они полагали, что таким образом  им  удастся  сломить  упрямство
Мори, и уже собирались предложить ему этих вшей  со  словами:  "На,  корми
их!", как Мори нетерпеливо воскликнул:
     - Ну что? Наловили? Тогда подавайте их сюда!
     Все удивились его упрямству.
     - Запускайте! - спокойно приказал Мори и раскрыл ворот кимоно.
     - Долго не выдержишь - взвоешь, - увещевали его спутники,  но  он  не
обращал на них ни малейшего внимания.
     Они поочередно переворачивали чайники и,  словно  бы  засыпая  рис  в
амбары, ссыпали вшей ему за  шиворот.  Подбирая  сваливающихся  на  палубу
вшей, Мори с ухмылкой приговаривал:
     - Огромное вам спасибо, наконец-то как следует высплюсь. Со вшами  не
замерзнешь.
     Изумленные самураи переглядывались, но никто не вымолвил ни слова.
     После того как все вши оказались у него  за  шиворотом,  Мори  изящно
застегнул ворот кимоно и, высокомерно осмотревшись, произнес:
     - Тем, кто в такую холодрыгу не хочет схватить  простуду,  рекомендую
последовать моему примеру. Тогда вы даже ни разу не чихнете. Даже насморка
не будет. А про холод сразу забудете. И, как вы думаете,  благодаря  чему?
Благодаря вшам!
     Мори рассуждал следующим образом:  если  на  теле  имеются  вши,  они
непременно начнут кусаться. А укушенное место будет зудеть. Когда  же  все
тело будет искусано вшами, оно начнет чесаться. Разумеется, человек начнет
чесать зудящее место, и таким образом его тело разогреется. А когда станет
тепло, можно будет и  заснуть.  Во  сне  же  от  зуда  и  воспоминания  не
останется. Следовательно, когда на теле много вшей, можно спать и при этом
не  простудиться.  Поэтому-то  вшей  нужно  кормить  своим  телом,  а   не
уничтожать.
     - Возможно, он и прав, - согласились некоторые, с интересом  выслушав
соображения Мори по поводу вшей.


     Вскоре на судне образовалась особая группа, которая по  примеру  Мори
начала кормить собой вшей. Они, как и все остальные, с чайниками  в  руках
собирали вшей. Разница была лишь в том, что  пойманных  вшей  они  пускали
себе за пазуху.
     Впрочем, в любой стране, в любой части света редко бывает, чтобы  все
в равной степени внимали проповедям пророка. Поэтому и  на  судне  нашлось
немало фарисеев, не принявших проповедь  Мори  о  вшах.  Первым  в  списке
фарисеев  был  пехотинец  по  имени  Иноуэ  Тэцудзо.  У  него  была   своя
странность: пойманных вшей он съедал. Приступая к ужину, он  ставил  перед
собой чайник, а  с  аппетитом  сожрав  всех  вшей,  приподнимал  чайник  и
заглядывал в него со словами:
     - Неужели я сегодня так мало их наловил?
     Когда его спрашивали, каковы вши на вкус, он отвечал:
     - Жирные, слегка напоминают жареный рис.
     Любители давить вшей зубами встречаются повсюду, но Иноуэ был  не  из
их числа. Он ежедневно поедал  вшей,  словно  чудесное  лакомство.  Он  же
первым и выступил против Мори.
     Никто, кроме Иноуэ,  вшей  не  ел,  но  нашлись  такие,  которые  его
поддержали. Они выдвигали следующие доводы: от того, что вши кусают  тело,
теплее  не  становится.  Более  того,  поскольку  в  "Книге   о   сыновней
почтительности" говорится, что дети своим телом обязаны родителям, значит,
первостепенным   долгом   является   непричинение   вреда   своему   телу.
Следовательно,  позволять  вшам  кусать  свое   тело   является   страшным
нарушением сыновней почтительности. Вшей во что бы  то  ни  стало  следует
уничтожать. И уж ни в коем случае нельзя их кормить своим телом.
     Вот по этому вопросу между сторонниками  Мори  и  сторонниками  Иноуэ
возник спор. Возможно, этим бы все и ограничилось. Однако, когда дискуссия
уже близилась к завершению, вдруг сам ее предмет, то  есть  вши,  чуть  не
послужил причиной кровопролитной ссоры.
     Как-то  Мори,  намереваясь  покормить  вшей,  оставил  без  присмотра
принесенный ему чайник, а Иноуэ потихоньку  съел  всех  вшей.  Когда  Мори
вернулся, то обнаружил, что не осталось ни одной вши. Тогда  наш  предтеча
разъярился.
     - Почему ты сожрал вшей? - вскричал он.
     Иноуэ раздвинул  локти,  зрачки  у  него  засверкали,  и  с  показным
равнодушием и притворным миролюбием он произнес:
     - Тот, кто кормит вшей своим телом, - болван.
     - Болван тот, кто их пожирает! - парировал разъярившийся Мори,  топая
ногами по дощатой палубе. - Найдется ли на этом судне хоть  один  человек,
который не сказал бы вшам спасибо. А ты ловишь этих вшей и  пожираешь  их,
за добро воздавая злом.
     - Что-то не припомню, чтобы ты благодарил вшей, - возразил Иноуэ.
     - Пусть я и не выражаю им благодарности, но  и  не  гублю  понапрасну
живых существ.
     Так они переругивались довольно долго, пока Мори  вдруг  не  сверкнул
зрачками и не схватился за рукоять меча.  Разумеется,  Иноуэ  уступать  не
собирался: он тоже выхватил из ножен  меч.  Если  бы  остальные  спутники,
собиравшие вшей, не вмешались, дело могло бы дойти до смертоубийства.
     Как рассказывал один из очевидцев, оба самурая, все еще  с  пеной  на
губах, стояли, обнявшись, и долго повторяли одно слово:
     - Вши, вши...


     А пока на судне чуть не  произошло  кровопролития  из-за  вшей,  суда
водоизмещением в пятьсот коку риса, с развевающимися  на  ветру  белыми  и
алыми флагами, плыли  на  запад;  карательная  экспедиция  направлялась  в
княжество Тёсю. Небо предвещало снегопад.





                            Акутагава Рюноскэ

                              МАСКА ХЁТТОКО




     На  мосту  Адзумабаси  толпится  народ.  Время  от  времени  подходит
полицейский и уговаривает всех  разойтись,  но  толпа  тут  же  образуется
снова. Все  ждут,  когда  под  мостом  пройдут  лодки,  направляющиеся  на
праздник цветущей вишни.
     По одной и по две лодки плывут вверх по реке,  уже  поднимающейся  от
прилива.  Над   многими   натянута   парусина,   к   которой   прикреплены
свешивающиеся донизу белые в красную полосу занавески. На  носу  водружены
флаги и старые вымпелы. Все сидящие в  лодках,  видимо,  слегка  навеселе.
Из-за занавесок можно разглядеть людей, которые, обмотав голову полотенцем
на манер женщин из Ёсивара или торговок рисом, играют в  кэн,  выкрикивая:
"Раз, два!" Кто-то пытается петь, качая в такт головой. Сверху,  с  моста,
все это кажется очень забавным. Когда мимо проплывают лодки с музыкантами,
толпа на мосту разражается громкими возгласами. Кто-то даже  кричит:  "Вот
дурачье!"
     С моста река похожа на оловянную пластинку, поблескивающую на солнце,
временами  на  волнах  от  проходящих  катеров  вспыхивает   ослепительная
позолота. И, как укусы вшей, вонзаются в эту  гладкую  водную  поверхность
бодрый  стук  барабанов,  звуки  флейты  и  сямисэна.  От  кирпичных  стен
пивоваренного завода Саппоро далеко за насыпь тянется что-то  закопченное,
грязно-белое - это и есть  вишни,  которые  сейчас  в  цвету.  У  пристани
Кототои собралось множество японских и европейских лодок. Шлюпочный  сарай
университета заслоняет их от солнца, и отсюда видно только,  как  движется
что-то грязное и темное.
     Но вот из-под моста вынырнула еще одна лодка. Как и все прежние,  это
четверка, направляющаяся на праздник  цветущей  вишни.  Укрепив  на  лодке
красно-белые занавески с  полосатым  вымпелом  таких  же  цветов,  гребцы,
повязавшие голову полотенцами с нарисованными на них алыми цветками вишни,
поочередно гребут веслами и отталкиваются шестом. И все же лодка  идет  не
очень быстро. В тени занавесок сидит с  десяток  человек.  Пока  лодка  не
вошла под мост, они наигрывали на двух сямисэнах не то "Весна  в  сливовом
цвету", не то  еще  что-то,  а  когда  песня  кончилась,  оркестр  заиграл
праздничную музыку.  Зеваки  на  мосту  снова  разражаются  восклицаниями.
Слышится плач  ребенка,  придавленного  в  сумятице.  Потом  пронзительный
женский голос, выкрикивающий: "Эй,  смотрите!  Вон,  танцует!"  На  палубе
мужчина невысокого роста в шутовской маске хёттоко как-то  нелепо  прыгает
под музыку.
     Он еще раньше снял верхнюю одежду из ткани, какие делают в Титибу,  и
выставил на обозрение яркую, в узорах нижнюю рубашку  с  узкими  рукавами.
Что он сильно пьян, ясно уже потому, что воротник его  с  черным  обшлагом
небрежно распахнут, темно-синий пояс развязался и болтается сзади. Танцует
он,  конечно,   тоже   по-сумасшедшему.   Совершает   какие-то   неуклюжие
телодвижения и без конца размахивает руками в подражание священным танцам.
Но и это выглядит так, будто, сильно опьянев, он не владеет своим телом, и
иногда кажется, что он  потерял  равновесие  и  просто  двигает  руками  и
ногами, чтобы не свалиться в воду.
     Это было еще смешней, и на мосту оживленно загалдели. И, смеясь,  все
обменивались критическими замечаниями:
     - Вот это походка!
     - Развеселился как! И откуда это чучело?!
     - Потеха! Ой, смотрите, спотыкается!
     - Лучше б он без маски танцевал!
     И все в таком духе.
     Тем временем -  вино,  что  ли,  подействовало  сильнее,  -  движения
танцора становились  все  более  странными.  Голова  его  с  завязанным  у
подбородка  праздничным  полотенцем  качалась,  как  стрелка  испорченного
метронома, чуть не свешиваясь за борт лодки. Лодочник даже забеспокоился и
дважды его окликнул, но тот, казалось, и не слышал.
     И вдруг боковая волна от проходящего катера высоко подбросила  лодку.
В этот момент человечек в маске, будто  от  удара,  подался  на  три  шага
вперед, описал последний большой круг и, остановившись,  как  прекративший
вращение волчок, упал навзничь на дно лодки,  задрав  ноги  в  трикотажных
штанах.
     Зеваки на  мосту  снова  расхохотались.  В  лодке  от  этого  толчка,
кажется, даже сломалась ручка сямисэна. Из-за занавесок  видно  было,  как
пьяная шумная компания в смятении то привставала,  то  садилась.  Игравший
вовсю оркестр неожиданно умолк,  будто  задохнулся.  Стали  слышны  только
громкие голоса. Поднялся переполох. Через  некоторое  время  из-под  тента
выглянул человек  с  красным  лицом  и,  растерянно  жестикулируя,  что-то
скороговоркой сказал лодочнику. Тогда лодка почему-то взяла круто вправо и
направилась не в ту сторону, где цвели вишни, а к противоположному берегу,
к Яманосюку.
     О смерти человека в маске зеваки на мосту узнали спустя десять минут.
Более подробные сведения были помещены в газете на следующий день в отделе
"Разное". Там было сказано, что звали этого чудака Ямамура Хэйкити  и  что
умер он от кровоизлияния в мозг.


     Ямамура  Хэйкити  -  владелец  полученной  в   наследство   от   отца
художественной лавки в  Вакамацу-мати,  в  районе  Нихомбаси.  Умер  он  в
возрасте сорока пяти лет, оставив веснушчатую жену и  служившего  в  армии
сына. Они были  не  очень  богаты,  но  все  же  имели  прислугу  и  жили,
по-видимому, не хуже других. Рассказывают, что  во  время  японо-китайской
войны  они  занялись  скупкой  натуральной  малахитовой  краски  где-то  в
окрестностях Акита и не прогадали, а раньше магазин славился только  своей
старинной репутацией, товары же, составлявшие его особую  гордость,  можно
было пересчитать по пальцам.
     Хэйкити - круглолицый, лысоватый, с мелкими  морщинами  вокруг  глаз,
чем-то забавный человек и перед всеми заискивает. Больше  всего  он  любит
выпить и, выпив, становится добродушным. Но вот есть у него привычка - как
выпьет, так и принимается за свои странные танцы. Как сам он  рассказывал,
началось все с того, что он учился танцевать у хозяйки заведения Тоёда  на
улице Хаматё, бравшей уроки танцев жриц; в те времена и  в  Симбаси,  и  в
Ёситё священные танцы были в большом ходу. Но, конечно,  хвастаться  своим
искусством  ему  не  приходится.  Грубо  говоря  -  танцы   его   какие-то
сумасшедшие, выражаясь мягче - они немногим приятнее, чем движения актеров
Кабуки. Однако он и сам, видно, это осознает и  в  трезвом  виде  даже  не
упоминает о священных танцах.  "Ямамура-сан!  Изобрази-ка  что-нибудь!"  -
говорят ему, но он уклоняется, сводя все к шутке.  И  все  же,  стоит  ему
приложиться к божественному  напитку,  как  он  тотчас  повязывает  голову
полотенцем, изображает звуки  флейты  и  барабана,  становится  в  позу  и
подергивает плечами, охваченный желанием танцевать в маске свои  шутовские
танцы. А стоит ему начать, как он увлекается и уже не может  остановиться.
При этом он не слушает ни сямисэна, ни песни.
     Уже два раза под пагубным действием вина он падал и  терял  сознание,
как при апоплексии. В первый раз это случилось в бане, когда он  обливался
горячей водой и вдруг упал на цементную раковину.  Тогда  он  только  ушиб
поясницу и уже через десять минут пришел в себя. Во  второй  раз  он  упал
дома, в амбаре. Позвали врача,  и  на  этот  раз,  чтобы  привести  его  в
чувство, потребовалось уже полчаса. При  этом  каждый  раз  ему  запрещают
пить, и он самым похвальным образом решает, что  ему  не  придется  больше
краснеть за себя, но решение это  выполняется  лишь  в  первое  время,  и,
начиная с "одного  стаканчика",  он  постепенно  увеличивает  дозу,  и  не
проходит и полмесяца, как он незаметно возвращается к старому.  Однако  он
спокоен, и все завершается его самодовольным заявлением: "Если я  не  пью,
так мне, наоборот, еще хуже".


     Но пьет Хэйкити не только из физической потребности, хотя сам он  так
говорит. Он не может бросить пить  и  по  психологическим  причинам.  Ведь
только выпив, он смелеет и не смущается ничьим присутствием.  Хочется  ему
танцевать - танцует, хочется спать - спит. Никто не может упрекнуть его. А
для Хэйкити это важнее всего. Почему важнее? Он и сам не понимает.
     Он знает только, что,  когда  выпьет,  становится  другим  человеком.
Натанцуется, бывало, а как протрезвеет и скажут ему: "Ну и набрался же  ты
вчера", - он, конечно, ужасно смущается и привычно врет: "Я как выпью, так
уж ничего не соображаю. Утром встал и не помню, что вчера  делал.  Как  во
сне". На самом деле он отлично помнит, что танцевал и что заснул. И трудно
себе представить, что тот Хэйкити, который остался  у  него  в  памяти,  и
Хэйкити сегодняшний - один и тот же человек. Какой же из них  настоящий  -
он и сам толком не понимает. Напивается он изредка, обычно  бывает  трезв.
Выходит, трезвый Хэйкити - он и есть настоящий, но, как  это  ни  странно,
сам Хэйкити не может поручиться ни за то, ни за другое. Ведь то,  чего  он
потом стыдится, почти всегда совершается в пьяном виде. Танцы - это бы еще
ладно. Но он играет  в  цветочные  карты.  Спит  с  продажными  женщинами.
Словом, делает такое, о чем и не напишешь.  Никто  не  станет  утверждать,
будто в подобных делах и выражается его истинное "я".  У  бога  Януса  два
лица, и никому не ведомо, какое из них настоящее. Так и с Хэйкити.
     Я уже сказал, что Хэйкити трезвый и Хэйкити пьяный -  два  совершенно
различных человека. Мало кто лжет в трезвом виде, как Хэйкити. Иногда он и
сам это понимает. Но это вовсе не значит, что он лжет с каким-то расчетом.
Лжет он почти бессознательно. И хотя солгав, тут же замечает это, но  пока
он говорит, у него совсем нет времени подумать о последствиях.
     Хэйкити не  мог  бы  объяснить,  почему  он  лжет.  Но  стоит  ему  с
кем-нибудь заговорить, как у него сама собой с  языка  срывается  ложь,  о
которой он и не помышлял. Однако это не особенно его тяготит. И не кажется
чем-то дурным. Потому - что ни день Хэйкити лжет со спокойным сердцем.


     Хэйкити как-то рассказывал, что одиннадцати лет поступил на службу  в
писчебумажный  магазин  в  Минами-Дэмматё.  Хозяин  его   был   ревностный
молельщик и даже к ужину не прикасался, не помолившись. Однако  через  два
месяца  после  появления   Хэйкити   в   магазине,   повинуясь   какому-то
неожиданному порыву, хозяйка сбежала в чем  была  с  молодым  приказчиком.
Потому ли, что хозяину, помешанному на молитвах, не помогла  его  вера,  с
помощью которой он надеялся поддерживать мир в семье, но рассказывали, что
он вдруг переметнулся в секту Монто, бросил в  реку  изображение  Тайсяку,
положил под котел изображение Ситимэн и сжег его - и  вообще  много  всего
натворил.
     По  словам  Хэйкити,  он  прожил  там  до  двадцати  лет  и,  бывало,
мошенничал со счетами и тогда отправлялся куда-нибудь поразвлечься. По его
воспоминаниям, он как-то сблизился  с  женщиной,  которая  предложила  ему
вместе с  ней  покончить  жизнь  самоубийством,  но  он  струсил.  Разными
отговорками ему удалось этого избежать, а потом он узнал,  что  через  три
дня  она  совершила  самоубийство   вместе   с   рабочим   из   мастерской
металлических украшений. Человек, с которым она прежде была близка, ушел к
другой, и назло ему она хотела умереть с первым встречным.
     Когда Хэйкити исполнилось двадцать, умер его отец, и  тогда,  взяв  в
лавке расчет, он поехал домой. Как-то через полмесяца приказчик, служивший
еще при жизни отца, попросил молодого хозяина  написать  письмо.  Это  был
человек лет пятидесяти, вполне порядочный, который  в  то  время  повредил
себе пальцы правой руки и не мог писать. Приказчик этот попросил  сообщить
в письме следующее: "Дело удалось, скоро приеду", - так Хэйкити и написал.
Письмо было адресовано женщине, и Хэйкити  поддразнил  его:  "Смотрите-ка!
Какой вы ловкий!" - на что тот ответил кратко: "Это письмо сестре".  Через
три дня этот человек уходит из дому, сказав, что  идет  к  покупателям  за
заказами, и не возвращается. При проверке счетов  обнаруживается  огромная
недостача. Письмо, по всей вероятности, было адресовано любовнице. Где еще
сыщешь такого, как Хэйкити, дурака, который сам же взялся бы писать  такое
послание!..
     Все это ложь. Но без  этих  россказней  в  жизни  Хэйкити  (той,  что
известна людям), наверно, ничего и не останется.


     Наверняка в пьяном виде забрался Хэйкити в лодку соседей, которая шла
на праздник цветущей вишни, и взял у оркестрантов маску хёттоко.
     Я уже рассказывал, что он упал на дно лодки и умер во  время  танцев.
Все сидящие в лодке  пришли  в  изумление.  Но  больше  всех  поражен  был
достопочтенный учитель музыки,  которому  Хэйкити  свалился  буквально  на
голову. Потом Хэйкити упал на обшитый красной материей шкафут  лодки,  где
были разложены морская капуста и вареные яйца.
     - Что за шутки? Ты же мог пораниться! - сердито  сказал  предводитель
компании, все еще думая, что Хэйкити шутит. Но Хэйкити не шевелился.
     Сидевший рядом парикмахер, заподозрив неладное, положил руку на плечо
Хэйкити и окликнул его: "Хозяин, эй, хозяин!" - но никакого  ответа  опять
не последовало. Он взял его за  руку  и  почувствовал,  что  она  холодна.
Вдвоем с предводителем они подняли Хэйкити. Лица присутствующих в волнении
склонились над ним.  "Хозяин,  эй,  хозяин!"  -  наконец  громко  закричал
парикмахер.
     И тут едва различимый звук - не то вздох, не то  голос  -  послышался
парикмахеру из-под маски. "Маску... снимите...  маску..."  Предводитель  и
парикмахер дрожащими руками сдернули маску и полотенце.
     Но то, что они увидели под маской, уже не походило на  лицо  Хэйкити.
Маленький нос заострился, изменился  цвет  губ,  по  бледному  лбу  градом
катился пот. Никто бы теперь не узнал в нем  весельчака,  комика,  болтуна
Хэйкити. Не переменилась  только  вытянувшая  губы,  нарочито  глуповатая,
спокойно смотрящая на Хэйкити с красной материи маска хёттоко.





                            Акутагава Рюноскэ

                                   НОС




     О носе монаха Дзэнти в Икэноо знал всякий. Этот  нос  был  пяти-шести
сун в длину и свисал через губу ниже подбородка, причем толщина его, что у
основания, что на кончике, была совершенно одинаковая. Так и  болталась  у
него посреди лица этакая длинная штуковина, похожая на колбасу.
     Монаху было за пятьдесят, и всю жизнь, с давних времен пострига и  до
наших дней, уже удостоенный высокого сана найдодзёгубу, он горько  скорбел
душой из-за этого своего носа. Конечно, даже теперь он притворялся,  будто
сей предмет беспокоит его весьма мало. И дело было не только  в  том,  что
терзаться по поводу носа он полагал не подобающим  для  священнослужителя,
которому надлежит все помыслы свои отдавать грядущему существованию  подле
будды Амида. Гораздо более беспокоило его, как бы кто-нибудь не догадался,
сколь сильно досаждает ему его  собственный  нос.  Во  время  повседневных
бесед он больше всего боялся, что разговор зайдет о носах.
     Тяготился же своим носом монах по двум причинам.
     Во-первых, длинный нос причинял житейские неудобства. Например, монах
не мог самостоятельно принимать пищу. Если он ел без  посторонней  помощи,
кончик носа погружался в чашку с едой.  Поэтому  во  время  трапез  монаху
приходилось сажать за столик напротив себя одного из учеников, с тем чтобы
тот поддерживал нос при помощи специальной дощечки шириною в сун и  длиной
в два сяку. Вкушать таким образом пищу было всегда делом нелегким как  для
ученика,  так  и  для  учителя.  Однажды   вместо   ученика   нос   держал
мальчишка-послушник. Посередине трапезы он чихнул,  его  рука  с  дощечкой
дрогнула, и нос упал в рисовую кашу. Слух об  этом  происшествии  дошел  в
свое время до самой столицы... И все же  не  это  было  главной  причиной,
почему монах скорбел из-за носа. По-настоящему он страдал  от  уязвленного
самолюбия.
     Жители Икэноо говорили, будто монаху Дзэнти с его носом повезло,  что
он монах, а не мирянин, ибо, по их мнению, вряд  ли  нашлась  бы  женщина,
которая согласилась бы выйти  за  него  замуж.  Некоторые  критиканы  даже
утверждали, будто он и постригся-то из-за носа. Однако самому монаху вовсе
не представлялось,  что  его  принадлежность  к  духовному  сословию  хоть
сколько-нибудь смягчает страдания, причиняемые ему  носом.  Самолюбие  его
было  глубоко  уязвлено  воздействием  таких  соображений,  как  вопрос  о
женитьбе. Поэтому он пытался лечить раны своей гордости как активными, так
и пассивными средствами.
     Во-первых, монах искал способ, каким образом сделать так,  чтобы  нос
казался короче, чем на самом деле. Когда никого поблизости не было, он  из
сил выбивался, разглядывая свою физиономию под всевозможными  углами.  Как
ни менял он поворот головы, спокойнее ему  не  становилось,  и  он  упорно
всматривался в свое отражение, то подпирая щеку  ладонью,  то  прикладывая
пальцы к подбородку. Но он так ни разу  и  не  увидел  свой  нос  коротким
настолько, чтобы это утешило хотя бы его самого. И чем горше становилось у
него на сердце, тем длиннее казался ему нос. Тогда монах убирал зеркало  в
ящик, вздыхал тяжелее обычного и неохотно возвращался на прежнее  место  к
пюпитру читать сутру "Каннон-кё".
     Монаха всегда очень заботили носы других людей. Храм  Икэноо  был  из
тех  храмов,  где  часто  устраиваются  церемонии   посвящения,   читаются
проповеди и так  далее.  Вся  внутренность  храма  была  плотно  застроена
кельями, в храмовых банях каждый день грели воду. Посетителей - монахов  и
мирян - было необычайно много. Монах без  устали  рассматривал  лица  этих
людей. Он надеялся найти хоть одного человека с  таким  же  носом,  как  у
него, тогда ему стало бы легче. Поэтому глаза его  не  замечали  ни  синих
курток,  ни  белых  кимоно,  а  коричневые  шляпы  мирян  и  серые  одежды
священнослужителей настолько ему примелькались, что их для него все  равно
что не было. Монах не видел людей, он  видел  только  носы...  Но  носы  в
лучшем случае были крючковатые, таких же носов, как у него, видеть ему  не
приходилось. И с каждым днем  монах  падал  духом  все  более.  Беседуя  с
кем-нибудь, он бессознательно ловил пальцами  кончик  своего  болтающегося
носа, всякий раз при этом краснея, совершенно как  ребенок,  пойманный  на
шалости, каковое обстоятельство полностью вытекало из  этого  его  дурного
душевного состояния.
     Наконец, чтобы хоть как-нибудь утешиться, монах выискивал персонажи с
такими же носами, как у него, в буддийских и светских книгах. Однако ни  в
одной из священных книг не говорилось, что у Маудгалаяна или  у  Шарипутры
были длинные носы. Нагарджуна и Ашвагхоша тоже, конечно, оказались святыми
с самыми обычными носами. Как-то в беседе о Китае монах услыхал,  будто  у
шуханьского князя Лю Сюань-дэ были длинные уши, и  он  подумал,  насколько
менее одиноким почувствовал бы он себя, если бы речь шла о носе.
     Нечего и говорить, что монах, ломая голову над пассивными средствами,
пробовал также и активные способы воздействия на свой  нос.  Тут  он  тоже
сделал почти все, что возможно. Он пробовал пить настой из горелой  тыквы.
Он пробовал втирать в нос мышиную мочу. Но что бы он ни предпринимал,  нос
его по-прежнему свисал на губы пятивершковой колбасой.
     Но вот однажды осенью  один  из  учеников  монаха,  ездивший  по  его
поручению в столицу, узнал там у приятеля-врача способ укорачивать длинные
носы. Врач этот в свое время побывал в Китае  и  по  возвращении  сделался
священнослужителем при главной статуе будды в храме Тёраку.
     Монах,  как  полагается,  сделал  вид,  будто  вопрос  о  носах   ему
совершенно безразличен, и  даже  не  заикнулся  о  том,  чтобы  немедленно
испробовать упомянутый способ. С  другой  стороны,  он  как  бы  мимоходом
заметил, что ему крайне неприятно беспокоить  ученика  всякий  раз,  когда
нужно принимать пищу. В глубине души он ожидал, что ученик так  или  иначе
станет уговаривать его  испытать  этот  способ.  И  ученик  отлично  понял
хитрость монаха. И сколь ни претила ученику эта хитрость, на него  гораздо
сильнее подействовали, возбуждая  его  сострадание,  те  чувства,  которые
вынудили монаха к ней прибегнуть. Как и ожидал монах, ученик принялся  изо
всех сил уговаривать его испытать этот способ. Как и ожидал ученик,  монах
в конце концов уступил его горячим уговорам.
     Что касается способа, то он был чрезвычайно  прост:  нос  нужно  было
проварить в кипятке и хорошенько оттоптать ногами.
     Воду грели в храмовых банях  каждый  день.  Ученик  сходил  и  принес
большую флягу кипятка, такого горячего, что  в  него  нельзя  было  сунуть
палец. Прямо погружать нос во флягу было опасно, пар от  кипятка  причинил
бы ожоги лицу. Поэтому решено было провертеть  дыру  в  деревянном  блюде,
накрыть им флягу и просунуть нос в  кипяток  через  эту  дыру.  Когда  нос
погрузился в кипяток, было ничуть не больно.  Прошло  некоторое  время,  и
ученик сказал:
     - Теперь он проварился достаточно.
     Монах  горько  усмехнулся.  Он  подумал,  что,  если  бы   кто-нибудь
подслушал эту фразу, ему и в голову бы не пришло, что речь  идет  о  носе.
Нос же, ошпаренный кипятком, зудел, словно его кусали блохи.
     Монах извлек нос из дыры в блюде. Ученик взгромоздился на  этот  нос,
от которого еще поднимался пар, обеими ногами и принялся топтать изо  всех
сил. Монах лежал, распластав нос на дощатом  полу,  и  перед  его  глазами
вверх и вниз двигались ноги ученика. Время от времени  ученик  с  жалостью
поглядывал на лысую голову монаха, потом спросил:
     - Вам не больно? Врач предупредил, чтобы топтать сильно. Больно вам?
     Монах хотел помотать головой в знак того, что ему не  больно.  Но  на
носу у него стояли ноги ученика, и голова не сдвинулась с места. Тогда  он
поднял глаза и, уставясь  на  растрескавшиеся  от  холода  пятки  ученика,
ответил сердитым голосом:
     - Нет, не больно.
     И правда, топтание по зудящему носу  вызывало  у  монаха  не  столько
боль, сколько приятные ощущения.
     Через некоторое время на носу наконец стали вылезать какие-то шарики,
похожие на просяные зерна. Совершенно как бывает,  когда  жарят  ощипанную
курицу. Заметив это, ученик слез с носа и проговорил, словно про себя:
     - Велено было извлечь эти штуки щипцами для волос.
     Монах, недовольно надувшись, молча подчинился.  Не  то  чтобы  он  не
понимал добрых чувств ученика. Нет, он это понимал, но ему неприятно было,
что с носом его обращаются как с  посторонним  предметом.  И  он  с  видом
больного,  которому  делает  операцию  не  достойный   доверия   врач,   с
отвращением наблюдал, как ученик извлекает щипчиками  сало  из  его  носа.
Кусочки сала имели форму стволиков от птичьих  перьев  длиной  примерно  в
четыре бу.
     Когда наконец эта процедура  была  закончена,  ученик  с  облегчением
сказал:
     - А теперь проварим еще разок.
     Монах все с тем же недовольным выражением на  лице  сделал,  как  ему
сказано.  И  когда  вторично  проваренный  нос  был  извлечен  из   фляги,
оказалось, что он стал коротким как никогда. Теперь он ничем не  отличался
от весьма обыкновенного крючковатого  носа.  Поглаживая  этот  укороченный
нос, монах с трепетом и ощущением неловкости заглянул в  зеркало,  которое
поднес ему ученик.
     Нос, тот самый нос, что некогда свисал до подбородка, неправдоподобно
съежился и  теперь  скромно  довольствовался  местом  над  верхней  губой.
Кое-где на нем выделялись красные пятна, видимо следы, оставшиеся  от  ног
ученика. Уж теперь, наверное, смеяться никто не станет... Лицо  в  зеркале
глядело на монаха и удовлетворенно помаргивало.
     Правда, монах боялся,  что  через  день-другой  нос  снова  сделается
длинным. При каждом удобном случае, читая ли вслух священные книги или  во
время трапезы, он то и дело поднимал руку и украдкой ощупывал кончик носа.
Однако  нос  весьма  благопристойно  держался  над  губой   и,   по   всей
вероятности, не был особенно расположен спускаться  ниже.  Рано  утром  на
следующий день, пробудившись от сна, монах прежде всего прошелся  пальцами
по носу. Нос по-прежнему был короткий. И тогда монах почувствовал огромное
облегчение,  словно  завершил  многолетний  труд   по   переписке   "Сутры
священного лотоса".
     Но не прошло и двух-трех дней, как монах сделал неожиданное открытие.
Самурай, посетивший в это время храм Икэноо для  каких-то  своих  дел,  не
спускал глаз с его носа, при этом с ним отнюдь не заговаривая и  вид  имея
чрезвычайно насмешливый. Мало того, мальчик-послушник, тот самый,  который
некогда уронил его нос в рисовую кашу, проходя мимо него возле  зала,  где
произносились проповеди и поучения, сперва  глядел  вниз,  видимо,  силясь
побороть смех, а потом все-таки не  выдержал  и  прыснул.  Несколько  раз,
отдавая  приказания  монахам-работникам,  он  замечал,  что  те   держатся
почтительно лишь перед его лицом, а стоит ему отвернуться, как они тут  же
принимаются хихикать.
     Сначала монах отнес это на счет того, что у него  переменилось  лицо.
Однако само по себе  такое  объяснение,  пожалуй,  мало  что  объясняло...
Конечно, монахи-работники и послушник смеялись как раз  по  этой  причине.
Однако, хотя они смеялись совсем  по-прежнему,  смех  этот  теперь  чем-то
отличался от тех времен,  когда  нос  был  длинный.  Наверное,  непривычно
короткий нос выглядел более забавным,  нежели  нос  привычно  длинный.  Но
было, видимо, и еще что-то.
     - Никогда прежде они не смеялись столь нагло,  -  бормотал  временами
монах, отрываясь от чтения священной книги и склоняя набок  лысую  голову.
При этом наш красавец, рассеянно уставясь на изображение Вишвабху, висящее
рядом, вспоминал о том, какой длинный нос был у него несколько дней назад,
и уныло думал: "Ныне подобен я впавшему в бедность  человеку,  скрывающему
былое процветание..." К сожалению,  монаху  не  хватало  проницательности,
чтобы понять, в чем дело.
     ...В сердце человеческом имеют место два противоречивых чувства.  Нет
на свете человека, который бы не сострадал несчастью  ближнего.  Но  стоит
этому ближнему каким-то образом поправиться, как это уже вызывает чувство,
будто чего-то стало недоставать. Слегка  преувеличив,  позволительно  даже
сказать, что появляется желание еще разок ввергнуть этого ближнего в ту же
неприятность. Сразу же появляется хоть и пассивная, а все же  враждебность
к этому ближнему... Монах  не  понимал,  в  чем  дело,  но  тем  не  менее
испытывал известную скорбь, - несомненно, потому, что смутно подозревал  в
отношении  к  себе  мирян  и  монахов   Икэноо   этот   эгоизм   сторонних
наблюдателей.
     И настроение монаха портилось с каждым днем. Он  злобно  ругал  всех,
кто попадался ему на глаза. Дело в конце концов дошло до  того,  что  даже
его ученик, тот самый, который лечил ему нос, стал тихонько  поговаривать,
будто он, монах, грешит равнодушием к религии. Монаха  особенно  возмутила
выходка шалопая-послушника. Однажды, услыхав за  окном  собачий  визг,  он
вышел посмотреть, в чем дело, и увидел, что послушник,  размахивая  палкой
длиною в два фута, гоняет по двору косматую тощую собачонку. И если бы  он
просто гонял! Нет, он гонял и при этом азартно вопил:
     - А вот я тебя по носу! А вот я тебя по носу!
     Монах вырвал у мальчишки палку и яростно ударил его  по  лицу.  Палка
оказалась старой дощечкой для поддерживания носа.
     Монах все больше жалел, что столь опрометчиво укоротил себе нос.
     А потом настала одна ночь. Вскоре после захода солнца подул ветер,  и
звон колокольчиков под кровлей  пагоды  надоедливо  лез  в  уши.  Вдобавок
изрядно похолодало, поэтому старый монах, хотя ему очень  хотелось  спать,
никак не мог заснуть. Он лежал с раскрытыми глазами и вдруг  почувствовал,
что у него страшно зачесался нос. Коснулся пальцами - нос  разбух,  словно
пораженный водянкой. Кажется, стал даже горячим.
     - Беднягу неправедно укоротили,  вот  он  и  заболел,  -  пробормотал
монах, почтительно  взявшись  за  нос,  как  берут  жертвенные  цветы  для
возложения на алтарь перед буддой.
     На следующее утро он пробудился, по  обыкновению,  рано.  Выглянув  в
окно, он увидел, что гинкго и конские  каштаны  во  дворе  храма  за  ночь
осыпались и двор сиял, словно выстланный золотом. Крыши покрылись инеем. В
еще слабых лучах рассвета ярко сверкали украшения  пагоды.  Монах  Дзэнти,
стоя у раскрытого окна, глубоко вздохнул.
     И в эту минуту к нему вновь вернулось некое почти забытое ощущение.
     Он взволнованно схватился за нос. То, чего  коснулась  его  рука,  не
было вчерашним коротким носом. Это был его прежний длинный нос  пяти-шести
сун в длину, свисающий через губу ниже подбородка.  Монах  понял,  что  за
минувшую ночь его нос вновь возвратился в прежнее  состояние.  И  тогда  к
нему вернулось откуда-то чувство радостного облегчения,  точно  такое  же,
какое он испытал, когда нос его сделался коротким.
     - Уж теперь-то смеяться надо мной больше не будут, - прошептал монах,
подставляя свой длинный нос осеннему ветру.





                            Акутагава Рюноскэ

                              НОСОВОЙ ПЛАТОК




     Профессор   юридического   факультета    Токийского    императорского
университета Хасэгава Киндзо сидел на веранде в плетеном  кресле  и  читал
"Драматургию" Стриндберга.
     Специальностью  профессора  было  изучение   колониальной   политики.
Поэтому  то  обстоятельство,  что  профессор  читал  "Драматургию",  может
показаться читателю несколько неожиданным. Однако профессор, известный  не
только как ученый, но и как педагог, непременно, насколько  позволяло  ему
время, просматривал книги, не нужные ему по специальности, но  в  какой-то
степени   близкие   мыслям   и   чувствам    современного    студенчества.
Действительно, только по  этой  причине  он  недавно  взял  на  себя  труд
прочесть "De profundis" ["Из глубины" (лат.)] и "Замыслы" Оскара Уайльда -
книги, которыми зачитывались студенты одного института, где  профессор  по
совместительству занимал пост директора. А раз  у  профессора  было  такое
обыкновение, не приходится удивляться, что в данную минуту он читал  книгу
о современной европейской драме и европейских актерах. Дело в том,  что  у
профессора были студенты, которые писали  критические  статьи  об  Ибсене,
Стриндберге или Метерлинке, и даже энтузиасты,  готовые  по  примеру  этих
драматургов сделать сочинение драм делом всей своей жизни.
     Окончив особенно интересную главу, профессор каждый раз клал книгу  в
желтом холщовом  переплете  на  колени  и  обращал  рассеянный  взгляд  на
свисавший с  потолка  фонарь-гифу.  Странно,  стоило  профессору  отложить
книгу,  как  мысль  его  покидала  Стриндберга.  Вместо  Стриндберга   ему
приходила на ум жена,  с  которой  они  покупали  этот  фонарь.  Профессор
женился  в  Америке,  во  время  научной  командировки,   и   женой   его,
естественно, была американка. Однако в своей любви к Японии и японцам  она
нисколько не уступала профессору. В  частности,  тонкие  изделия  японской
художественной промышленности ей  очень  нравились.  Поэтому  висевший  на
веранде фонарь-гифу  свидетельствовал  не  столько  о  вкусах  профессора,
сколько о пристрастии его жены ко всему японскому.
     Каждый раз, опуская книгу  на  колени,  профессор  думал  о  жене,  о
фонаре-гифу, а также о  представленной  этим  фонарем  японской  культуре.
Профессор был убежден, что за последние пятнадцать лет японская культура в
области  материальной  обнаружила  заметный  прогресс.  А  вот  в  области
духовной нельзя было найти ничего, достойного этого слова. Более  того,  в
известном смысле замечался скорее упадок. Что же делать, чтобы найти,  как
велит  долг  современного  мыслителя,  пути  спасения  от  этого   упадка?
Профессор пришел к заключению, что, кроме бусидо  -  этого  специфического
достояния  Японии,  иного  пути  нет.  Бусидо  ни  в  коем  случае  нельзя
рассматривать как узкую мораль островного народа. Напротив, в этом  учении
содержатся даже черты, сближающие его с христианским духом стран Америки и
Европы. Если бы удалось сделать так, чтобы  духовные  течения  современной
Японии основывались на бусидо, это явилось бы вкладом в духовную  культуру
не только Японии. Это облегчило бы взаимопонимание между народами Европы и
Америки и японским народом, что весьма ценно. И, возможно,  способствовало
бы делу международного мира. Профессору уже давно хотелось взять на  себя,
так сказать, роль моста между Востоком и Западом. Поэтому  тот  факт,  что
жена,  фонарь-гифу  и  представленная  этим  фонарем   японская   культура
гармонически сочетались у него в сознании, отнюдь не был ему неприятен.
     Это чувство удовлетворения профессор испытывал уже не в  первый  раз,
когда вдруг заметил, что, хотя он продолжал читать, мысли его ушли  далеко
от Стриндберга. Он сокрушенно покачал головой и опять со всем  прилежанием
уставился в строчки мелкой печати. В абзаце,  за  который  он  только  что
принялся, было написано следующее:
     "...Когда  актер  находит  удачное  средство  для  выражения   самого
обыкновенного чувства и таким образом добивается  успеха,  он  потом  уже,
уместно это или неуместно, то и  дело  обращается  к  этому  средству  как
потому, что оно удобно, так и потому, что оно приносит ему  успех.  Это  и
есть сценический прием..."
     Профессор всегда относился к искусству, в частности к сценическому, с
полным безразличием. Даже в японском театре он  до  этого  года  почти  не
бывал. Как-то раз в рассказе, написанном одним студентом, ему попалось имя
Байко. Это имя ему, профессору, гордившемуся своей  эрудицией,  ничего  не
говорило. При случае он позвал этого студента и спросил:
     - Послушайте, кто такой этот - Байко?
     - Байко? Байко - актер театра Тэйкоку в Маруноути. Сейчас  он  играет
роль Мисао в десятом акте пьесы "Тайкоки", -  вежливо  ответил  студент  в
дешевеньких хакама.
     Поэтому и о различных манерах  игры,  которые  Стриндберг  критиковал
своим простым и сильным слогом, у профессора собственного мнения совсем не
имелось.  Это   могло   интересовать   его   лишь   постольку,   поскольку
ассоциировалось с тем, что он видел в театре  на  Западе  во  время  своей
заграничной командировки. По существу, он читал Стриндберга почти так  же,
как читает пьесы Бернарда Шоу учитель английского языка в  средней  школе,
выискивая английские идиомы. Однако так или иначе, интерес есть интерес.
     С потолка веранды свисает еще не зажженный фонарь-гифу. А в  плетеном
кресле профессор Хасэгава Киндзо читает "Драматургию" Стриндберга.  Думаю,
судя по этим двум обстоятельствам, читатель  легко  представит  себе,  что
дело происходило после обеда в  длинный  летний  день.  Но  это  вовсе  не
значит, что профессор страдал от скуки. Сделать из моих слов такой вывод -
все  равно  что  намеренно  стараться  истолковать  превратно  чувства,  с
которыми я пишу... Но тут профессору пришлось прервать чтение  Стриндберга
на  полуслове,  -  чистым  наслаждениям  профессора  помешала   горничная,
доложившая вдруг о приходе посетителей. Как ни длинен день, люди,  видимо,
не успокоятся, пока не уморят профессора делами...
     Отложив книгу, профессор  взглянул  на  визитную  карточку,  поданную
горничной. На картоне цвета слоновой кости было мелко  написано:  "Нисияма
Токуко". Право, он как будто раньше  с  этой  женщиной  не  встречался.  У
профессора был широкий круг знакомств, и, вставая с кресла, он  на  всякий
случай перебрал  в  уме  все  вспомнившиеся  ему  имена.  Однако  ни  одно
подходящее не пришло ему в голову. Тогда профессор сунул визитную карточку
в книгу вместо закладки, положил книгу на кресло и, беспокойно оправляя на
себе легкое  кимоно  из  шелкового  полотна,  опять  мельком  взглянул  на
висевший прямо перед ним фонарь-гифу. Вероятно, всякому случалось бывать в
таком положении, и в подобных случаях ожидание  более  неприятно  хозяину,
который заставляет ждать, чем гостю, которого заставляют  ждать.  Впрочем,
поскольку речь идет о профессоре, очень заботившемся о  соблюдении  своего
достоинства, незачем особо оговаривать, что так обстояло всегда, даже если
дело касалось и не такой незнакомой гостьи.
     Выждав надлежащее время, профессор отворил дверь в  приемную.  Войдя,
он выпустил дверную ручку, и почти в то же мгновение  женщина  лет  сорока
поднялась со стула ему  навстречу.  Гостья  была  одета  в  легкое  кимоно
лиловато-стального цвета, настолько изысканное, что профессор даже не  мог
его  оценить;  и  там,  где  хаори  из  черного  шелкового  газа,   слегка
прикрывавшее грудь, расходилось, виднелась нефритовая застежка на поясе  в
форме водяного ореха. Что волосы у гостьи уложены в прическу "марумагэ"  -
это даже профессор, обычно не  обращавший  внимания  на  подобные  мелочи,
сразу заметил. Женщина была круглолица, с характерной для японцев янтарной
кожей, по всей видимости - интеллигентная дама, мать семейства. При первом
же взгляде профессору показалось, что ее лицо он уже где-то видел.
     - Хасэгава, - любезно поклонился профессор: он подумал, что если  они
с гостьей уже встречались, то в ответ на его слова она об этом скажет.
     - Я мать Нисиямы Конъитиро, -  ясным  голосом  представилась  дама  и
вежливо ответила на поклон.
     Нисияму Конъитиро  профессор  помнил.  Это  был  один  из  студентов,
писавших статьи об Ибсене и Стриндберге. Он,  кажется,  изучал  германское
право, но со времени поступления в университет занялся вопросами идеологии
и стал бывать у профессора. Весной он заболел воспалением брюшины и лег  в
университетскую больницу; профессор раза два его навещал.  И  не  случайно
профессору показалось, что лицо этой дамы он где-то видел.  Жизнерадостный
юноша с густыми бровями и эта дама были удивительно похожи друг на  друга,
словно две дыни.
     - А, Нисияма-кун... вот как! - Кивнув, профессор указал  на  стул  за
маленьким столиком: - Прошу.
     Извинившись за неожиданный визит и вежливо поблагодарив, дама села на
указанный ей стул. При этом она вынула  из  рукава  что-то  белое,  видимо
носовой платок.  Профессор  сейчас  же  предложил  ей  лежавший  на  столе
корейский веер и сел напротив.
     - У вас прекрасная квартира.
     Дама с преувеличенным вниманием обвела взглядом комнату.
     - О нет, разве только просторная.
     Профессор, привыкший к таким  похвалам,  пододвинул  гостье  холодный
чай, только что принесенный горничной, и сейчас  же  перевел  разговор  на
сына гостьи.
     - Как Нисияма-кун? Особых перемен в его состоянии нет?
     - Н-нет...
     Скромно сложив руки на коленях, дама умолкла на минуту, а потом  тихо
произнесла, - произнесла все тем же спокойным, ровным тоном:
     - Да я, собственно, и пришла из-за сына, с ним  случилось  несчастье.
Он был многим вам обязан...
     Профессор, полагая, что гостья не пьет чай из  застенчивости,  решил,
что лучше самому подать  пример,  чем  назойливо,  нудно  угощать,  и  уже
собирался поднести ко рту чашку черного чая. Но не успела чашка  коснуться
мягких усов, как  слова  дамы  поразили  профессора.  Выпить  чай  или  не
выпить?.. Эта мысль на мгновение обеспокоила его совершенно независимо  от
мысли о смерти юноши. Но не держать  же  чашку  у  рта  до  бесконечности!
Решившись, профессор залпом отпил полчашки, слегка нахмурился и сдавленным
голосом проговорил:
     - О, вот оно что!
     - ...и когда он лежал в больнице, то часто говорил  о  вас.  Поэтому,
хотя я знаю, что вы очень заняты, я все же взяла на себя смелость сообщить
вам о смерти сына и вместе с тем выразить свою благодарность...
     - Нет, что вы...
     Профессор поставил чашку, взял синий вощеный  веер  и  с  прискорбием
произнес:
     - Вот оно что! Какое несчастье! И как раз в том возрасте,  когда  все
впереди... А я, не получая из больницы вестей,  думал,  что  ему  лучше...
Когда же он скончался?
     - Вчера был как раз седьмой день.
     - В больнице?
     - Да.
     - Поистине неожиданно!
     - Во всяком  случае,  все  было  сделано,  все  возможное,  значит  -
остается только примириться с судьбой. И все же, когда это случилось, -  я
нет-нет да и начинала роптать. Нехорошо.
     Во время разговора  профессор  вдруг  обратил  внимание  на  странное
обстоятельство:  ни  на  облике,  ни  на  поведении  этой  дамы  никак  не
отразилась смерть родного сына. В глазах у  нее  не  было  слез.  И  голос
звучал обыденно. Мало того, в углах губ  даже  мелькала  улыбка.  Поэтому,
если отвлечься от того, что она говорила, и только смотреть на нее,  можно
было подумать, что разговор идет о повседневных  мелочах.  Профессору  это
показалось странным.
     ...Очень давно, когда профессор  учился  в  Берлине,  скончался  отец
нынешнего кайзера, Вильгельм I. Профессор услышал об этом в своем  любимом
кафе,  и,  разумеется,  известие  не  произвело  на  него  особо  сильного
впечатления. С обычным своим энергичным видом, с тросточкой под мышкой  он
возвращался к себе в пансионат, и тут, едва только  открылась  дверь,  как
двое детей хозяйки бросились ему на шею и громко  расплакались.  Это  были
девочка лет двенадцати в коричневой  кофточке  и  девятилетний  мальчик  в
коротких синих штанишках.  Не  понимая,  в  чем  дело,  профессор,  горячо
любивший детей, стал гладить светловолосые головки и ласково  утешать  их,
приговаривая: "Ну в чем  дело,  что  случилось?"  Но  дети  не  унимались.
Наконец, всхлипывая, они проговорили: "Дедушка-император умер!"
     Профессор удивился тому, что смерть главы государства оплакивают даже
дети. Но это заставило его задуматься  не  только  над  отношениями  между
царствующим домом и народом. На Западе его,  японца,  приверженца  бусидо,
постоянно  поражала  непривычная   для   его   восприятия   импульсивность
европейцев в выражении чувств. Смешанное  чувство  недоверия  и  симпатии,
которое он в таких случаях испытывал, он до сих пор не  мог  забыть,  даже
если бы хотел. А теперь профессор сам удивлялся тому, что дама не плачет.
     Однако за первым открытием немедленно последовало второе.
     Это случилось, когда от воспоминаний об умершем юноше они  перешли  к
мелочам повседневной жизни и вновь вернулись к воспоминаниям о нем.  Вышло
так, что бумажный веер, выскользнув из рук профессора, упал  на  паркетный
пол. Разговор не был настолько  напряженным,  чтобы  его  нельзя  было  на
минуту прервать. Поэтому  профессор  нагнулся  за  веером.  Он  лежал  под
столиком, как раз возле спрятанных в туфли белых таби гостьи.
     В эту секунду профессор случайно взглянул на колени дамы. На  коленях
лежали ее руки, державшие носовой платок. Разумеется, само по себе это еще
не было открытием. Но тут  профессор  заметил,  что  руки  у  дамы  сильно
дрожат. Он заметил, что она, вероятно, силясь  подавить  волнение,  обеими
руками изо всех сил комкает платок, так что он чуть не рвется. И, наконец,
он заметил, что в тонких пальцах вышитые концы смятого шелкового  платочка
подрагивают, словно от дуновения ветерка. Дама лицом улыбалась,  на  самом
же деле всем существом своим рыдала.
     Когда профессор поднял веер и выпрямился,  на  лице  его  было  новое
выражение: чрезвычайно сложное, в какой-то мере театрально  преувеличенное
выражение, которое складывалось из чувства почтительного смущения  оттого,
что  он  увидел  нечто,  чего  ему  видеть  не  полагалось,  и   какого-то
удовлетворения, проистекавшего из сознания этого чувства.
     - Даже я, не имея детей, хорошо понимаю, как  вам  тяжело,  -  сказал
профессор тихим, прочувствованным голосом, несколько напряженно запрокинув
голову, как будто он смотрел на что-то ослепляющее.
     - Благодарю вас. Но теперь, как бы там ни было, это непоправимо.
     Дама слегка наклонила голову. Ясное  лицо  было  по-прежнему  озарено
спокойной улыбкой.


     Прошло два часа. Профессор принял ванну, поужинал, затем поел вишен и
опять удобно уселся в плетеное кресло на веранде.
     В летние сумерки долго еще держится  слабый  свет,  и  на  просторной
веранде с раскрытой  настежь  стеклянной  дверью  все  никак  не  темнело.
Профессор  давно  уже  сидел  в  полусумраке,  положив  ногу  на  ногу   и
прислонившись головой к спинке кресла, и рассеянно глядел на красные кисти
фонаря-гифу. Книга Стриндберга снова была у него в руках, но, кажется,  он
не прочел ни одной страницы. Вполне естественно. Мысли профессора все  еще
были полны героическим поведением госпожи Нисиямы Токуко.
     За ужином профессор подробно рассказал обо  всем  жене.  Он  похвалил
поведение гостьи, назвав его бусидо японских женщин. Выслушав эту историю,
жена, любившая Японию и японцев, не могла не отнестись к рассказу  мужа  с
сочувствием. Профессор был  доволен  тем,  что  нашел  в  жене  увлеченную
слушательницу. Теперь в  сознании  профессора  на  некоем  этическом  фоне
вырисовывались уже три представления - жена, дама-гостья и фонарь-гифу.
     Профессор долго пребывал в такой счастливой  задумчивости.  Но  вдруг
ему вспомнилось, что его просили прислать статью  для  одного  журнала.  В
этом журнале под рубрикой "Письма  современному  юношеству"  публиковались
взгляды различных авторитетов на вопросы морали. Использовать  сегодняшний
случай и сейчас же изложить и послать свои впечатления?.. При  этой  мысли
профессор почесал голову.
     В руке, которой профессор почесал  голову,  была  книга.  Вспомнив  о
книге, он раскрыл ее  на  недочитанной  странице,  которая  была  заложена
визитной карточкой. Как раз в эту минуту вошла горничная и зажгла над  его
головой фонарь-гифу, так что даже мелкую  печать  можно  было  читать  без
затруднения. Профессор рассеянно, в сущности, не собираясь читать, опустил
глаза на страницу. Стриндберг писал:
     "В пору моей  молодости  много  говорили  о  носовом  платке  госпожи
Хайберг, кажется парижанки. Это был прием двойной  игры,  заключавшейся  в
том, что, улыбаясь лицом, руками она рвала платок. Теперь мы называем  это
дурным вкусом..."
     Профессор опустил книгу на колени. Он  оставил  ее  раскрытой,  и  на
странице все еще лежала карточка Нисиямы Токуко. Но мысли профессора  были
заняты уже не этой дамой. И не женой, и не японской  культурой.  А  чем-то
еще  неясным,  что  грозило  разрушить  безмятежную  гармонию  его   мира.
Сценический  прием,   мимоходом   высмеянный   Стриндбергом,   и   вопросы
повседневной морали, разумеется, вещи разные. Однако в намеке,  скрытом  в
прочитанной  фразе,  было  что-то  такое,  что   расстраивало   благодушие
разнеженного ванной профессора. Бусидо и этот прием...
     Профессор недовольно покачал головой и стал снова смотреть вверх,  на
яркий свет разрисованного осенними травами фонаря-гифу.





                            Акутагава Рюноскэ

                                 ОБЕЗЬЯНА




     Дело было в то время, когда я, возвратившись  из  дальнего  плавания,
уже готов был проститься со званием "хангёку"  (так  на  военных  кораблях
называют кадетов). Это произошло  на  третий  день  после  того,  как  наш
броненосец вошел в порт Ёкосука,  часа  в  три  дня.  Как  всегда,  громко
протрубил рожок, призывавший на перекличку увольняемых на берег. Не успела
у  нас  мелькнуть  мысль:  "Да  ведь  сегодня  очередь  сходить  на  берег
правобортовым, а они уже выстроились  на  верхней  палубе!"  -  как  вдруг
протрубили общий сбор. Общий сбор - дело нешуточное. Решительно ничего  не
понимая, мы бросились наверх, на бегу спрашивая друг друга, что случилось.
Когда все построились, помощник командира сказал нам так:
     - За последнее время на  нашем  корабле  появились  случаи  кражи.  В
частности, вчера, когда из города приходил  часовщик,  у  кого-то  пропали
серебряные карманные часы. Поэтому сегодня мы произведем поголовный  обыск
команды, а также осмотрим личные вещи.
     Вот что примерно он нам  сказал.  О  случае  с  часовщиком  я  слышал
впервые, но что у нас бывали покражи, это мы знали: у одного унтер-офицера
и у двоих матросов пропали деньги.
     Раз личный обыск, понятно, всем пришлось  раздеться  догола.  Хорошо,
что было только начало октября, когда кажется, что еще лето, - стоит  лишь
посмотреть, как ярко  озаряет  солнце  буи,  колышущиеся  в  гавани,  -  и
раздеваться не так  уж  страшно.  Одна  беда:  у  некоторых  из  тех,  кто
собирался  на  берег   повеселиться,   при   обыске   нашли   в   карманах
порнографические открытки,  превентивные  средства.  Они  стояли  красные,
растерянные, не знали, куда деться. Кажется, двоих-троих офицеры побили.
     Как бы там ни было, когда  всей  команды  шестьсот  человек,  то  для
самого краткого обыска все-таки  нужно  время.  И  странное  же  это  было
зрелище,  более  странного  не  увидишь:  шестьсот  человек,  все   голые,
толпятся, заняв всю верхнюю палубу. Те, что с черными лицами и  руками,  -
кочегары; в краже заподозрили было их, и теперь они с мрачным видом стояли
в одних трусах: хотите, мол, обыскивать, так ищите где угодно.
     Пока на верхней палубе заваривалась эта каша,  на  средней  и  нижней
палубах начали перетряхивать вещи. У всех люков  расставили  кадетов,  так
что с верхней палубы вниз - ни ногой. Меня назначили производить обыск  на
средней и нижней палубах, и я с товарищами  ходил,  заглядывая  в  вещевые
мешки и сундучки матросов. За все  время  пребывания  на  военном  корабле
таким делом я занимался впервые, и рыться в койках, шарить по полкам,  где
лежали вещевые мешки, оказалось куда хлопотнее, чем я думал. Тем  временем
некий Макита, тоже кадет, как и я, нашел украденные вещи. И часы, и деньги
лежали в ящике сигнальщика по имени  Нарасима.  Там  же  нашелся  ножик  с
перламутровой ручкой, который пропал у стюарда.
     Скомандовали  "разойтись"  и  сейчас  же  после  этого  -  "собраться
сигнальщикам". Остальные, конечно,  были  рады-радешеньки.  В  особенности
кочегары, на  которых  пало  подозрение,  -  они  чувствовали  себя  прямо
счастливчиками. Но когда сигнальщики собрались,  оказалось,  что  Нарасимы
среди них нет.
     Я-то был еще неопытен и ничего этого не знал, но,  как  говорили,  на
военных кораблях не  раз  случалось,  что  украденные  вещи  находятся,  а
виновник - нет. Виновники, разумеется,  кончают  самоубийством,  причем  в
девяти случаях из десяти вешаются в угольном трюме, в воду  же  редко  кто
бросается. Рассказывали, впрочем, что на нашем корабле был  случай,  когда
матрос распорол себе живот, но его нашли еще живого и,  по  крайней  мере,
спасли ему жизнь.
     Поскольку  случались  такие  вещи,  то,  когда  стало  известно,  что
Нарасима  исчез,  офицеры  струхнули.  Я  до  сих  пор  живо  помню,   как
переполошился помощник командира. Говорили, что в прошлой войне он показал
себя  настоящим  героем,  но  сейчас  он  даже  в  лице  изменился  и  так
волновался,  что  прямо  смешно  было  смотреть.   Все   мы   презрительно
переглянулись. Постоянно твердит о воспитании воли, а сам так раскис!
     Сейчас же по приказу помощника командира  начались  поиски  по  всему
кораблю. Ну, тут всех охватило особого рода приятное  возбуждение.  Совсем
как у  зевак,  бегущих  смотреть  пожар.  Когда  полицейский  отправляется
арестовать преступника,  неизменно  возникает  опасение,  что  тот  станет
сопротивляться, однако на военном корабле это исключено. Хотя  бы  потому,
что между нами и матросами строго - так  строго,  что  штатскому  даже  не
понять, - соблюдалось разделение на высших  и  низших,  а  субординация  -
великая сила. Охваченные азартом, мы сбежали вниз.
     Как раз в эту минуту сбежал вниз и Макита и тоже с таким видом,  что,
мол, ужасно интересно, хлопнул меня сзади по плечу и сказал:
     - Слушай, я вспомнил, как мы ловили обезьяну.
     - Ничего, эта обезьяна не  такая  проворная,  как  та,  все  будет  в
порядке.
     - Ну, знаешь, если мы будем благодушествовать, как раз  и  упустим  -
удерет.
     - Пусть удирает. Обезьяна - она и есть обезьяна.
     Так, перебрасываясь шутками, мы спускались вниз.
     Речь шла об обезьяне, которую во время кругосветного плавания получил
в Австралии от кого-то в подарок наш комендор. За  два  дня  до  захода  в
Вильгельмсгафен она стащила у  капитана  часы  и  куда-то  пропала,  и  на
корабле поднялся переполох. Объяснялся он отчасти  и  тем,  что  во  время
долгого плавания все изнывали от скуки. Не говоря уж о комендоре, которого
это  касалось  лично,  все  мы,  как  были  в  рабочей  одежде,  бросились
обыскивать корабль - снизу, от самой кочегарки, доверху, до артиллерийских
башен, словом, - суматоха поднялась невероятная. К тому же на корабле было
множество других животных и птиц, у кого - полученных в подарок, у кого  -
купленных, так что, пока мы бегали по кораблю, собаки хватали нас за ноги,
пеликаны кричали, попугаи  в  клетках,  подвешенных  на  канатах,  хлопали
крыльями, как ошалелые, - в общем, все было как во время пожара в цирке. В
это мгновение проклятая обезьяна  вдруг  выскочила  откуда-то  на  верхнюю
палубу и с часами в лапе хотела взобраться на мачту. Но у  мачты  как  раз
работали несколько матросов, и они, разумеется, ее не пустили. Один из них
схватил ее за шею, и обезьяну без труда скрутили. Часы,  если  не  считать
разбитого стекла,  остались  почти  невредимы.  По  предложению  комендора
обезьяну подвергли наказанию - двухдневной голодовке. Но забавно, что  сам
же комендор не выдержал и еще до истечения срока дал обезьяне  морковки  и
картошки. "Как увидел ее такую унылую - хоть  обезьяна,  а  все  же  жалко
стало", - говорил он. Это, положим, непосредственно к делу  не  относится,
но, принимаясь искать Нарасиму, мы и в самом деле испытывали  примерно  то
же, что и тогда в погоне за обезьяной.
     Я первым достиг палубы. А на нижней палубе,  как  вы  знаете,  всегда
неприятно темно. Лишь тускло поблескивают полированные металлические части
и окрашенные железные листы. Кажется, будто задыхаешься, - прямо сил  нет.
В этой темноте я сделал несколько  шагов  к  угольному  трюму  и  едва  не
вскрикнул от неожиданности:  у  входа  в  трюм  торчала  верхняя  половина
туловища. По-видимому, человек только  что  намеревался  через  узкий  люк
проникнуть в трюм и уже спустил ноги. С моего места я  не  мог  разобрать,
кто это, так как голова его была опущена, и я видел только плечи  в  синей
матросской блузе и фуражку. К тому же в полутьме вырисовывался только  его
силуэт. Однако я инстинктивно догадался,  что  это  Нарасима.  Значит,  он
хочет сойти в трюм, чтобы покончить с собой.
     Меня  охватило  необыкновенное   возбуждение,   невыразимо   приятное
возбуждение, когда кровь закипает во всем теле. Оно - как бы это  сказать?
- было точь-в-точь таким, как у  охотника,  когда  он  с  ружьем  в  руках
подстерегает дичь. Не помня себя, я подскочил к Нарасиме  и  быстрей,  чем
кидается на добычу охотничья собака, обеими руками крепко вцепился  ему  в
плечи.
     - Нарасима!
     Я выкрикнул это имя без всякой брани, без ругательств,  и  голос  мой
как-то странно дрожал. Нечего  говорить,  что  это  и  в  самом  деле  был
виновный - Нарасима.
     Нарасима, даже не пытаясь высвободиться  из  моих  рук,  все  так  же
видимый из люка по пояс, тихо поднял голову и посмотрел на  меня.  Сказать
"тихо" - этого мало. Это было такое "тихо", когда все  силы,  какие  были,
иссякли  -  и  не  быть  тихим  уже  невозможно.  В  этом  "тихо"  таилась
неизбежность, когда ничего больше не остается, когда  бежать  некуда,  это
"тихо" было как полусорванная  рея,  которая,  когда  шквал  пронесся,  из
последних сил стремится  вернуться  в  прежнее  положение.  Бессознательно
разочарованный тем, что ожидаемого сопротивления  не  последовало,  и  еще
более этим раздраженный, я смотрел на это "тихо" поднятое лицо.
     Такого лица я больше ни разу не  видал.  Дьявол,  взглянув  на  него,
заплакал бы - вот какое это было лицо! И даже после этих моих слов вы,  не
видевшие этого лица, не в состоянии себе его представить. Пожалуй, я сумею
описать вам эти полные слез глаза. Может быть,  вы  сможете  угадать,  как
конвульсивно подергивались мускулы рта, сразу же вышедшие  из  повиновения
его воле. И само это потное, землисто-серое  лицо  -  его  я  легко  сумею
изобразить. Но  выражение,  складывающееся  из  всего  этого  вместе,  это
страшное выражение  -  его  никакой  писатель  не  опишет.  Для  вас,  для
писателя, я спокойно кончаю на этом свое описание. Я почувствовал, что это
выражение как молния выжгло что-то у меня в душе  -  так  сильно  потрясло
меня лицо матроса.
     - Негодяй! Чего тебе тут надо? - сказал я.
     И вдруг мои слова прозвучали так, словно "негодяй" - я сам.  Что  мог
бы я ответить на вопрос:  "Негодяй,  чего  тебе  тут  надо?"  Кто  мог  бы
спокойно сказать: "Я хочу сделать из этого человека преступника"? Кто  мог
бы это сделать, глядя на такое лицо? Так, как я  сейчас  вам  рассказываю,
кажется, что это длилось долго, но на самом  деле  все  эти  самообвинения
промелькнули у меня в душе за одну секунду. И вот в  этот  самый  миг  еле
слышно, но отчетливо донеслись до моего слуха слова: "Мне стыдно".
     Выражаясь образно, я мог бы сказать, что эти слова мне прошептало мое
собственное сердце. Они отозвались в моих нервах, как укол иглы. Мне  тоже
стало "стыдно", как и Нарасиме, и захотелось склонить голову перед чем-то,
стоящим выше нас. Разжав пальцы, вцепившиеся в плечи Нарасимы,  я,  как  и
пойманный мною преступник, с отсутствующим взглядом  застыл  над  люком  в
трюм.
     Остальное вы можете себе представить и без моего  рассказа.  Нарасима
сейчас же посадили в карцер, а на другой день отправили в военную тюрьму в
Урагу. Не хочется об этом говорить, но заключенных  там  часто  заставляют
"таскать ядра". Это значит, что целыми днями они  должны  перетаскивать  с
места на место на расстояние  нескольких  метров  чугунные  шары  весом  в
девятнадцать кило. Так вот, если говорить о мучениях, то мучительней этого
для заключенных нет  ничего.  Помню,  у  Достоевского  в  "Мертвом  доме",
который вы мне когда-то давали прочесть, говорится,  что,  если  заставить
арестанта много раз переливать воду из ушата в ушат, от  этой  бесполезной
работы  он  непременно  покончит  с  собой.  А  так  как   арестанты   там
действительно заняты такой работой, то остается лишь удивляться, что среди
них не бывает самоубийц. Туда-то  и  попал  этот  сигнальщик,  которого  я
поймал, - веснушчатый, робкий, тихий человечек...
     Вечером, когда я с приятелями-кадетами стоял у  борта  и  смотрел  на
таявший в сумерках порт, ко мне подошел Макита и шутливо сказал:
     - Твоя заслуга, что взяли обезьяну живой.
     Должно быть, он думал, что в душе я этим горжусь.
     - Нарасима - человек. Он не обезьяна, - ответил я резко и  отошел  от
борта.
     Остальные, конечно, удивились: мы с Макитой еще в  кадетском  корпусе
были друзьями и ни разу не ссорились.
     Шагая по палубе от кормы к носу, я с теплым  чувством  вспомнил,  как
растерян был помощник командира, беспокоившийся о Нарасиме. Мы  относились
к сигнальщику как к обезьяне, а он ему по-человечески сочувствовал. И  мы,
дураки, еще презирали его - невыразимая глупость! У меня стало скверно  на
душе, я понурил голову. И опять зашагал по уже темной  палубе  от  носа  к
корме, стараясь ступать как можно тише.  А  то,  казалось  мне,  Нарасима,
услышав в карцере мои бодрые шаги, оскорбится.
     Выяснилось, что Нарасима совершал кражи из-за женщин. На  какой  срок
его приговорили, я  не  знаю.  Во  всяком  случае,  несколько  месяцев  он
просидел за решеткой: потому что обезьяну можно простить и  освободить  от
наказания, человека же простить нельзя.





                            Акутагава Рюноскэ

                                 СЧАСТЬЕ




     Перед входом висела реденькая тростниковая занавеска,  и  сквозь  нее
все, что происходило на улице, было хорошо  видно  из  мастерской.  Улица,
ведущая к храму Киёмидзу, ни на минуту не оставалась пустой. Прошел  бонза
с гонгом. Прошла женщина в роскошном праздничном наряде.  Затем  -  редкое
зрелище - проехала тележка с плетеным камышовым верхом, запряженная  рыжим
быком. Все это  появлялось  в  широких  щелях  тростниковой  занавески  то
справа, то слева и, появившись, сейчас же исчезало. Не менялся только цвет
самой земли на  узкой  улице,  которую  солнце  в  этот  предвечерний  час
пригревало весенним теплом.
     Молодой подмастерье, равнодушно глядевший из мастерской на  прохожих,
вдруг, словно вспомнив что-то, обратился к хозяину-гончару:
     - А на поклонение к Каннон-сама по-прежнему народ так и валит.
     - Да! - ответил гончар несколько недовольно, может быть  оттого,  что
был поглощен работой. Впрочем, в лице, да и во всем облике этого забавного
старичка с крошечными глазками и вздернутым носом злости не было ни капли.
Одет он был в холщовое кимоно. А на  голове  красовалась  высокая  помятая
шапка момиэбоси, что делало его похожим на фигуру с картин  прославленного
в то время епископа Тоба.
     - Сходить, что ли, и мне поклониться? А то никак  в  люди  не  выйду,
просто беда.
     - Шутишь...
     - Что ж, привалило бы  счастье,  так  и  я  бы  уверовал.  Ходить  на
поклонение, молиться в храмах - дело нетрудное, было бы лишь за что! Та же
торговля - только не с заказчиками, а с богами и буддами.
     Высказав это  со  свойственным  его  возрасту  легкомыслием,  молодой
подмастерье облизнул нижнюю губу и внимательно обвел взглядом  мастерскую.
В крытом соломой ветхом домике на опушке бамбуковой рощи было  так  тесно,
что, казалось, стоит повернуться, и стукнешься носом о стену. Но  зато,  в
то время как по ту сторону занавески шумела улица, здесь  стояла  глубокая
тишина; словно под легким весенним ветром, обвевавшим красноватые глиняные
тела горшков и кувшинов, все здесь оставалось неизменным давным-давно, уже
сотни лет. И казалось, даже ласточки и те из года в год вьют  свои  гнезда
под кровлей этого дома...
     Старик промолчал, и подмастерье заговорил снова:
     - Дедушка, ты на своем веку много чего и видал и слыхал.  Ну  как,  и
вправду Каннон-сама посылает людям счастье?
     - Правда. В старину, слыхал я, это часто бывало.
     - Что бывало?
     - Да коротко об этом не расскажешь. А начнешь рассказывать  -  вашему
брату оно и не любопытно.
     - Жаль, ведь и я не прочь уверовать. Если  только  привалит  счастье,
так хоть завтра...
     - Не прочь уверовать? Или не прочь поторговать?
     Старик  засмеялся,  и  в   углах   его   глаз   собрались   морщинки.
Чувствовалось, что он доволен, - глина, которую он  мял,  стала  принимать
форму горшка.
     - Помышлений богов - этого вам в ваши годы не понять.
     - Пожалуй что не понять, так вот я и спросил, дедушка.
     - Да нет, я не о том, посылают ли боги счастье или  не  посылают.  Не
понимаете вы того, что именно они посылают - счастье или злосчастье.
     - Но ведь если оно уже выпало тебе на долю, чего же  тут  не  понять,
счастье это или злосчастье?
     - Вот этого-то вам как раз и не понять!
     - А мне не так непонятно, счастье это или  злосчастье,  как  вот  эти
твои разговоры.
     Солнце клонилось к  закату.  Тени,  падавшие  на  улицу,  стали  чуть
длиннее. Таща за собой длинные тени, мимо занавески прошли две торговки  с
кадками на голове. У одной в руке была цветущая ветка  вишни,  вероятно  -
подарок домашним.
     - Говорят, так было и с той женщиной, что теперь  на  Западном  рынке
держит лавку с пряжей.
     - Вот я и жду не дождусь рассказа, дедушка!
     Некоторое  время  оба  молчали.   Подмастерье,   пощипывая   бородку,
рассеянно смотрел на улицу.  На  дороге  что-то  белело,  точно  блестящие
ракушки: должно быть, облетевшие лепестки цветов с той самой ветки вишни.
     - Не расскажешь, а, дедушка? - сонным голосом проговорил  подмастерье
немного погодя.
     - Ну ладно, так и быть, расскажу. Только это будет рассказ о том, что
случилось давным-давно. Так вот...
     С   таким   вступлением   старик-гончар   неторопливо   начал    свое
повествование. Он говорил степенно, неторопливо, как может говорить только
человек, не думающий о том, долог ли, короток ли день.
     - Дело было лет тридцать-сорок тому назад.  Эта  женщина,  тогда  еще
девица, обратилась с молитвой к этой самой Каннон-сама в  храме  Киёмидзу.
Просила, чтоб та послала ей мирную жизнь. Что ж,  у  нее  как  раз  умерла
мать, единственная ее опора, и ей стало трудно сводить  концы  с  концами,
так что молилась она не зря.
     Покойная ее мать раньше была жрицей в храме  Хакусюся  и  одно  время
пользовалась большой славой, но с тех пор,  как  разнесся  слух,  что  она
знается с лисой, к ней никто почти больше не ходил.  Она  была  моложавая,
свежая, статная женщина, а при такой осанке -  что  там  лиса,  и  мужчина
бы...
     - Я бы лучше послушал не о матери, а о дочери...
     - Ничего, это для начала. Ну, когда мать умерла, девица  одна  своими
слабыми руками никак не могла заработать себе на жизнь. До того дошло, что
она, красивая и умная девушка, робела из-за своих лохмотьев даже в храме.
     - Неужто она была так хороша?
     - Да. Что нравом, что лицом - всем  хороша.  На  мой  взгляд,  ее  не
стыдно было бы показать где угодно.
     - Жаль, что давно это было! -  сказал  подмастерье,  одергивая  рукав
своей полинялой синей куртки.
     Старик фыркнул  и  не  спеша  продолжал  свой  рассказ.  За  домом  в
бамбуковой роще неумолчно пели соловьи.
     - Двадцать один день она молилась в  храме,  и  вот  вечером  в  день
окончания срока она вдруг увидела сон. Надо сказать, что среди  молящихся,
которые пришли на поклонение в этот храм, был один горбатый бонза, который
весь день монотонно гнусавил какие-то молитвы.  Вероятно,  это  на  нее  и
подействовало, потому что, даже когда ее стало клонить ко сну, этот  голос
все еще неотвязно звучал у нее в ушах - точно под полом трещал  сверчок...
И вот этот звук вдруг перешел в человеческую речь, и она услыхала:  "Когда
ты пойдешь отсюда, с тобой заговорит человек. Слушай, что он тебе скажет!"
     Ахнув, она проснулась, - бонза все еще усердно  читал  свои  молитвы.
Впрочем, что он говорил - она, как ни старалась, разобрать не могла. В эту
минуту она безотчетно подняла глаза и в тусклом  свете  неугасимых  лампад
увидела  лик   Каннон-сама.   Это   был   давно   почитаемый,   величавый,
проникновенный лик. И вот что удивительно: когда  она  взглянула  на  этот
лик, ей почудилось, будто кто-то опять шепчет ей на ухо: "Слушай,  что  он
тебе скажет!"  И  тут-то  она  сразу  уверилась,  что  это  ей  возвестила
Каннон-сама.
     - Вот так так!
     Когда  совсем  стемнело,  она  вышла  из  храма.  Только  она   стала
спускаться по пологому склону к Годзё,  как  в  самом  деле  кто-то  сзади
схватил ее в объятия. Стоял теплый весенний вечер, но, к  сожалению,  было
темно, и потому не видно было ни  лица  этого  человека,  ни  его  одежды.
Только в тот миг, когда она пыталась вырваться, она задела  его  рукой  за
усы. Да, в неподходящее время это случилось - как  раз  в  ночь  окончания
срока молений!
     Она спросила его имя - имени он не назвал. Спросила, откуда он, -  не
ответил. Он твердил лишь одно: "Слушай,  что  я  тебе  скажу!"  И,  крепко
обняв, тащил ее за собой вниз по дороге, все дальше и дальше. Хоть  плачь,
хоть кричи, - пора была поздняя, прохожих кругом никого, так что  спасения
не было.
     - Ну, а потом?
     - Потом он втащил ее в пагоду храма  Ясакадэра,  и  там  она  провела
ночь. Ну, а что там случилось, об этом мне,  старику,  говорить,  пожалуй,
незачем.
     Старик засмеялся, и в углах его глаз опять собрались  морщинки.  Тени
на улице стали еще длиннее.  Легкий  ветерок  сбил  к  порогу  рассыпанные
лепестки цветов вишни, и теперь  они  белыми  крапинками  виднелись  среди
камней.
     - Да чего уж там! - сказал подмастерье,  словно  что-то  вспомнив,  и
опять принялся щипать бородку. - Что же, это все?
     - Будь это все, не стоило бы и рассказывать. - Старик по-прежнему мял
в руках горшок. - Когда рассвело, этот  человек  -  должно  быть,  так  уж
судила ему судьба - сказал ей: "Будь моей женой!"
     - Да ну?!
     - Не будь у ней вещего сна - дело другое, ну а тут девушка  подумала,
что так угодно Каннон-сама, и  потому  утвердительно  кивнула...  Они  для
порядка обменялись чарками, и он со словами:  "Это  тебе  для  начала!"  -
вынес из глубины пагоды кое-что ей  в  подарок:  десять  кусков  узорчатой
ткани и десять кусков шелка.  Да,  такая  штука  тебе,  как  ни  старайся,
пожалуй, и не под силу!
     Подмастерье усмехнулся и ничего не ответил. Соловьи больше не пели.
     - Вскоре этот человек сказал ей: "Вернусь  вечером!"  -  и  торопливо
куда-то ушел. Осталась она одна, и тоска одолела ее еще пуще. Какая она ни
была  умница,  но  после  всего,  что  случилось,  у  нее,  конечно,  руки
опустились. Тут, чтобы как-нибудь развлечься, она так, случайно, заглянула
в глубь пагоды, - чего только там не было! Что парча или шелка! Там стояли
бесчисленные ящики со всякими сокровищами - драгоценными камнями,  золотым
песком. От всего этого даже у храброй девушки екнуло сердце.
     "Всяко бывает, но раз уж у него такие  сокровища,  сомнения  нет.  Он
либо вор, либо разбойник!"
     До сих пор ей было только тоскливо, но от этой мысли  стало  вдобавок
страшно, и она почувствовала, что больше здесь ей не выдержать ни  минуты.
В самом деле, если она попала в руки к преступнику,  кто  знает,  что  еще
ждет ее впереди?
     Решила она бежать и кинулась было к выходу,  но  вдруг  из-за  корзин
кто-то ее хрипло окликнул. Само собой, она испугалась, - ведь она  думала,
что в пагоде нет ни души. Глядит - какое-то существо, не то человек, не то
трепанг,  сидит,  свернувшись,  между  нагроможденными  кругом  мешками  с
золотым песком. Оказалось,  это  монахиня  лет  шестидесяти,  сгорбленная,
низенькая, вся в морщинах, с гноящимися глазами.  Догадалась  ли  старуха,
что  задумала  девушка,  нет  ли,  только  она  вылезла  из-за  мешков   и
поздоровалась вкрадчивым голосом, какого нельзя было от нее ожидать,  судя
по ее виду.
     Особенно бояться было нечего, но  девушка  подумала,  что,  если  она
выдаст свое намерение убежать отсюда, будет худо, и  потому  волей-неволей
облокотилась на ящик и нехотя повела обычный житейский  разговор.  Старуха
сообщила, что живет у  этого  человека  в  служанках.  Но  стоило  девушке
завести разговор о  его  ремесле,  как  старуха  почему-то  умолкала.  Это
тревожило  девушку,  к  тому  же  монахиня  была  глуховата  и   сто   раз
переспрашивала одно и то же. Все это девушку расстроило чуть не до слез.
     Так продолжалось до полудня. И вот пока беседовали они о том,  что  в
Киёмидзу распустились вишни, о том, что закончена постройка  моста  Годзё,
монахиня задремала, должно быть, от старости. А может быть, это  случилось
оттого, что  отвечала  девушка  довольно  лениво.  Тогда  девушка,  улучив
минуту, тихонько подкралась  к  выходу,  прислушалась  к  сонному  дыханию
старухи, приоткрыла дверь и выглянула наружу. На улице, к счастью, не было
ни души.
     Если бы она тут же и убежала, ничего бы дальше  и  не  было,  но  она
вдруг вспомнила об узорчатой ткани и о шелке,  которые  получила  утром  в
подарок, и тихонько вернулась за ними к  ящикам.  И  вот,  споткнувшись  о
мешок с золотым песком, она нечаянно задела за колено  старухи.  Сердце  у
нее замерло. Монахиня испуганно открыла глаза и  сначала  никак  не  могла
понять, что к чему, но затем вдруг как полоумная вцепилась ей в  ноги.  И,
чуть не  плача,  что-то  быстро  забормотала.  Из  тех  обрывков,  которые
улавливала девушка, только можно  было  понять,  что  если,  мол,  девушка
убежит, то ей, старухе, придется плохо. Но так как оставаться  здесь  было
опасно, то девушка вовсе не склонна была прислушиваться к таким речам. Ну,
тут они в конце концов и вцепились друг в друга.
     Дрались. Лягались. Кидали друг в друга мешки с золотым песком.  Такой
подняли шум, что мыши чуть не попадали  с  потолочных  балок.  К  тому  же
старуха дралась как бешеная, так что, несмотря на  ее  старческую  немощь,
совладать с ней было нелегко. И все же, должно быть, сказалась  разница  в
летах. Когда вскоре после того девушка с узорчатой  тканью  и  шелком  под
мышкой, задыхаясь, выбралась за дверь  пагоды,  монахиня  осталась  лежать
недвижимой. Об этом девушка услыхала уже потом - ее  труп,  с  испачканным
кровью носом, с ног до головы осыпанный золотым песком, лежал в полутемном
углу, лицом вверх, точно она спала.
     Девушка же ушла из храма Ясакадэра и, когда наконец показались  более
населенные места, зашла к знакомому в  Годзё-Кёгоку.  Знакомый  этот  тоже
сильно нуждался, но, может быть потому, что она  дала  ему  локоть  шелка,
принялся хлопотать по хозяйству: приготовил ванну, сварил  кашу.  Тут  она
впервые облегченно вздохнула.
     - Да и я наконец успокоился!
     Подмастерье вытащил из-за пояса  веер  и  ловко  раскрыл  его,  глядя
сквозь занавеску на вечернее солнце. Только  что  между  ним  и  заходящим
диском  солнца  промелькнули  с  громким  хохотом   несколько   похоронных
факельщиков, а тени их еще тянулись по мостовой...
     - Значит, на этом и делу конец?
     - Однако, - старик покачал головой, - пока она сидела у знакомого, на
улице вдруг поднялся шум и раздались злобные крики: поглядите, вот он, вот
он! А так как девушка чувствовала себя замешанной в  темное  дело,  у  нее
опять сжалось сердце. Вдруг тот вор пришел рассчитаться с ней? Или за  ней
гонится стража? От этих мыслей каша не лезла ей в горло.
     - Да ну?
     - Тогда она тихонько выглянула из щели приоткрытой двери:  окруженные
зеваками, торжественно шли пять-шесть стражников; их сопровождал начальник
стражи.  Они  вели  связанного  мужчину  в  рваной  куртке,   без   шапки.
По-видимому, поймали вора и теперь тащили  его,  чтоб  на  месте  выяснить
дело.
     Этот вор - уж не тот ли самый, что заговорил с ней вчера  вечером  на
склоне Годзё? Когда она увидела его, ее почему-то стали душить слезы.  Так
она мне сама говорила, но это не значит, что она в него  влюбилась,  вовсе
нет! Просто, когда она увидела его связанным, у нее сразу защемило сердце,
и она невольно расплакалась, вот как это было. И вправду,  когда  она  мне
рассказывала, я сам расстроился...
     - Н-да...
     - Так вот, прежде чем помолиться Каннон-сама, надо подумать!
     -  Однако,  дедушка,  ведь  она  после  этого  все-таки  выбилась  из
бедности?
     - Мало сказать "выбилась", она живет теперь в полном достатке. А  все
благодаря тому, что продала узорчатую ткань и шелк.  Выходит,  Каннон-сама
сдержала свое обещание!
     - Так разве нехорошо, что с ней все это приключилось?
     Заря уже пожелтела и померкла. То там, то здесь еле  слышно  шелестел
ветер в бамбуковой роще. Улица опустела.
     - Убить человека, стать женой вора... на это надо решиться...
     Засовывая веер за пояс, подмастерье встал. И старик уже мыл водой  из
кружки выпачканные глиной руки. Оба они как будто  чувствовали,  что  и  в
заходящем весеннем солнце, и в их настроении чего-то не хватает.
     - Как бы там ни было, а она счастливица.
     - Куда уж!
     - Разумеется! Да дедушка и сам так думает.
     - Это я-то? Нет уж, покорно благодарю за такое счастье.
     - Вот как? А я бы с радостью взял.
     - Ну так иди, поклонись Каннон-сама.
     - Вот-вот. Завтра же засяду в храме!





                            Акутагава Рюноскэ

                             ТАБАК И ДЬЯВОЛ




     В былые времена в Японии о табаке и понятия не  имели.  Свидетельства
же хроник о том, когда он попал в нашу страну, крайне разноречивы. В одних
говорится, что это произошло в годы Кэйтё, в других - что это случилось  в
годы Тэммон. Правда, уже к  десятому  году  Кэйтё  табак  в  нашей  стране
выращивался, видимо, повсеместно. Насколько курение табачных листьев вошло
тогда в обычай, свидетельствует популярная песенка годов Бунроку:

                            Неслыханно!
                            На картишки - запрет,
                            На табак -
                                        запрет!
                            Лекаришка
                            Имя китайское нацепил.

     Кто же привез табак в Японию? Чьих это рук дело?  Историки  -  о,  те
отвечают единодушно: или португальцы, или испанцы. Есть, однако, и  другие
ответы на этот вопрос. Один из  них  содержится  в  сохранившейся  от  тех
времен легенде. Согласно этой легенде, табак  в  Японию  привез  откуда-то
дьявол. И дьявол этот проник в Японию,  сопутствуя  некоему  католическому
патеру (скорее всего, святому Франциску).
     Быть может, приверженцы христианской религии обвинят меня  в  клевете
на их патера. И все же осмелюсь сказать,  что  упомянутая  легенда  весьма
похожа на правду. Почему? Ну посудите сами, ведь если вместе с богом южных
варваров в Японию является  и  дьявол  южных  варваров,  естественно,  что
вместе с благом к нам обычно попадает из Европы и скверна.
     Я вряд ли смогу доказать, что табак в Японию  привез  дьявол.  Однако
сумел же дьявол,  как  писал  о  том  Анатоль  Франс,  соблазнить  некоего
деревенского кюре с помощью куста резеды. Именно последнее  обстоятельство
принудило меня окончательно усомниться в  том,  что  история  о  табаке  и
дьяволе - совершенная ложь. Впрочем, окажись она все же ложью, как  ошибся
бы тот, кто не увидел бы в этой лжи хоть малой доли истины.
     Поэтому-то я и решился рассказать историю о том, как  попал  табак  в
нашу страну.


     В  восемнадцатом  году  Тэммон  дьявол,   оборотившись   миссионером,
сопровождавшим Франциска Ксавье, благополучно одолел длинный морской  путь
и прибыл в Японию...
     Миссионером он обернулся  вот  как.  Однажды,  когда  черный  корабль
остановился то ли близ Амакавы, то ли  еще  где-то,  один  из  миссионеров
вздумал сойти на берег. Не зная об этом,  корабельщики  отправились  далее
без него. Тут-то  наш  дьявол,  который  висел  вниз  головой,  уцепившись
хвостом за рею, и вынюхивал все, что творилось на  корабле,  принял  облик
отставшего и стал усердно прислуживать  святому  Франциску.  Для  маэстро,
который явился доктору Фаусту гусаром в  багровом  плаще,  это  был  сущий
пустяк...
     Однако, приехав в нашу страну, он убедился, что  увиденное  никак  не
вяжется с тем, что он в бытность свою в Европе прочел в  "Записках"  Марко
Поло.
     Так, например, в "Записках" говорилось, что в Японии полно золота, но
сколь ни прилежно глядел дьявол кругом себя, золота он так и не заметил. А
когда так, рассудил он, поскребу-ка я легонько святое распятие и  превращу
в золото, - хоть этим соблазню будущую паству.
     Далее  в  "Записках"  утверждалось,  будто  японцы   постигли   тайну
воскрешения из мертвых посредством силы жемчуга или  еще  чего-то  в  этом
роде. Увы! И здесь Марко Поло, по всей видимости, соврал.  А  если  и  это
ложь, то стоит плюнуть в каждый колодец, как  вспыхнет  эпидемия  страшной
болезни и люди от безмерных страданий  и  думать  забудут  об  этом  самом
парайсо.
     Так  думал  про   себя   дьявол,   следуя   за   святым   Франциском,
удовлетворенным взглядом окидывая местность и довольно улыбаясь.
     Правда, был в его затее  некий  изъян.  И  с  ним  даже  он,  дьявол,
совладать не мог. Дело в том, что Франциск Ксавье попросту  не  успел  еще
начать свои проповеди, - стало быть, не появились еще вновь обращенные,  а
значит, дьявол не имел пока  достойного  противника,  иными  словами,  ему
некого было соблазнять. Есть от чего прийти в уныние, будь ты хоть  тысячу
раз дьявол! И самое главное - он положительно не представлял себе, как ему
провести первое, самое скучное время.
     Он  и  так  раскидывал,  и  этак  и  решил  наконец,   что   займется
полеводством. В ушах  у  него  хранились  семена  самых  разных  растений,
цветов;  он  приготовил  их  загодя,  отправляясь  из  Европы;  арендовать
поблизости клочок земли не  представляло  труда.  К  тому  же  сам  святой
Франциск  признал  это  занятие  вполне  достойным.  Святой,  конечно,  не
сомневался,  что  служка  его  намерен  вырастить  в  Японии  какое-нибудь
целебное растение.
     Дьявол сразу же занял у кого-то мотыгу и с превеликим усердием  начал
вскапывать придорожное поле.
     Стояли первые весенние дни, обильная дымка льнула к  земле,  и  звуки
дальнего колокола  тянулись  и  наводили  дрему.  Колокола  здесь  звучали
мелодично, мягко, не в пример тем, к которым привык  дьявол  на  Западе  и
которые бухали в самое темя. Но если бы вы  решили,  что  дьявол  поддался
покою здешних мест и умилился духом, вы бы, наверное, ошиблись.
     Буддийский колокол заставил его  поморщиться  еще  более  недовольно,
нежели в свое время звонница св.Павла, и он с удвоенным рвением  продолжал
рыхлить свое поле. Эти мирные звуки колокола, эти  гармонично  льющиеся  с
горных высот солнечные лучи странным образом размягчали сердце. Мало  того
что здесь пропадала  всякая  охота  творить  добро,  -  исчезало  малейшее
желание чинить зло! Стоило ехать так далеко, чтобы соблазнять японцев!
     Вот почему дьявол, который всегда презирал труд, так что даже  сестра
Ионна укоряла его, говоря, что не нажил он мозолей на ладонях своих,  ныне
столь усердно махал мотыгой, - он  хотел  прогнать  от  себя  нравственную
лень, грозившую захватить и плоть его.
     Некоторое время спустя дьявол  закончил  рыхление  поля  и  бросил  в
готовые борозды семена, привезенные им в ушах.


     Прошло несколько  месяцев,  и  семена,  посеянные  дьяволом,  пустили
ростки, вытянули стебли, а к концу лета широкие листья  укрыли  все  поле.
Названия растения не знал никто. Даже когда сам святой  Франциск  вопрошал
дьявола, тот лишь ухмылялся и молчал.
     Меж тем на кончиках стеблей густо  повисли  цветы.  Они  имели  форму
воронки и были бледно-лилового  цвета.  Глядя,  как  распускаются  бутоны,
дьявол испытывал страшную радость. Ежедневно  после  утренней  и  вечерней
служб он приходил на поле и старательно ухаживал за цветами.
     И  вот  однажды  (это  случилось  в  отсутствие  святого   Франциска,
уехавшего на проповеди) мимо поля, таща за собой  пегого  бычка,  проходил
некий  торговец  скотом.   За   плетнем,   там,   где   густо   разрослись
бледно-лиловые цветы, он увидел миссионера в  черной  рясе  и  широкополой
шляпе; тот очищал листья растений от насекомых. Цветы эти  сильно  удивили
торговца. Он невольно  остановился,  снял  шляпу  и  вежливо  обратился  к
миссионеру:
     - Послушайте, достопочтенный святой!  Что  за  цветы  это,  позвольте
узнать?
     Служка   оглянулся.   Короткий   нос,   глазки   маленькие,   вид   у
красноволосого был наидобродушнейший.
     - Эти?
     - Они самые, ваша милость.
     Красноволосый подошел к плетню и отрицательно покачал головой.  Затем
на непривычном для него японском языке ответил:
     - Весьма сожалею, но названия цветка открыть не могу.
     - Эка незадача! Может, святой Франциск сказывал вашей милости,  чтобы
ваша милость не говорили об этом мне?
     - Не-ет! Дело совсем в другом.
     - Так скажите мне хоть одно  словечко,  ваша  милость.  Ведь  и  меня
просветил святой Франциск и обратил к вашему богу.
     Торговец с гордостью ткнул себя в грудь. В  самом  деле,  с  его  шеи
свисал, поблескивая на солнце, маленький латунный крестик. Вероятно, блеск
его был слишком резок, иначе от чего бы миссионер опустил  голову.  Потом,
голосом, полным сугубого добродушия,  миссионер  то  ли  в  шутку,  то  ли
всерьез сказал:
     - Увы, ничего не выйдет, любезный. Этого не  должен  знать  никто  на
свете - таков уж порядок, заведенный  в  моей  стране.  Разве  вот  что  -
попробуй-ка ты сам угадать! Ведь японцы мудры! Угадаешь - все, что  растет
на поле, твое.
     "Уж не смеется ли надо мной красноволосый?" - подумал торговец.
     С  улыбкой  на  загорелом  лице  он   почтительно   склонился   перед
миссионером.
     - Что это за штука - ума не приложу! Да и  не  могу  я  отгадать  так
быстро.
     - Можно и не сегодня. Даю тебе три  дня  сроку,  подумай  хорошенько.
Можешь даже справиться у кого-нибудь. Угадай - и все это отойдет тебе.  Да
еще в придачу красного вина  получишь.  Или,  ежели  хочешь,  подарю  тебе
красивых картинок, где нарисованы парайсо и все святые.
     Торговца, очевидно, испугала такая настойчивость:
     - Ну, а коли не угадаю, тогда как?
     - Коли не угадаешь. - Тут миссионер сдвинул шляпу на затылок, помахал
ладошкой  и  рассмеялся.  Рассмеялся  так  резко,  будто  ворон  закаркал.
Торговца даже удивил его смех. - Что ж, коли не угадаешь, тогда и я с тебя
что-нибудь возьму. Так как же? По душе тебе такая сделка? Угадаешь или  не
угадаешь? Угадаешь - все твое.
     И в голосе его прозвучало прежнее добродушие.
     - Ладно, ваша милость, пусть  так.  А  уж  я  расстараюсь  для  вашей
милости, все отдам, чего ни пожелаете.
     - Неужто все? Даже своего бычка?
     - Коли вашей милости этого довольно будет, так хоть сейчас берите!  -
Торговец  ухмыльнулся  и  хлопнул  бычка  по  лбу.  По-видимому,  он   был
совершенно уверен, что добродушный служка решил над ним подшутить. - Зато,
если выиграю я, то получу всю эту цветущую траву.
     - Ладно, ладно. Итак, по рукам?!
     - По рукам, ваша милость.  Клянусь  в  том  именем  господина  нашего
Дзэсусу Кирисито.
     Маленькие глаза миссионера сверкнули, и он довольно пробормотал  себе
что-то под нос. Затем, упершись левой рукой в бок и слегка выпятив  грудь,
он правой рукою коснулся светло-лиловых лепестков и сказал:
     - Но если ты не угадаешь, получу я с тебя и душу твою, и тело.
     С этими словами миссионер плавным движением руки снял шляпу. В густых
волосах торчала пара рожек,  совершенно  козлиных.  Торговец  побледнел  и
выронил шляпу. Листья и цветы неведомого  растения  потускнели  -  оттого,
быть может, что солнце в этот миг спряталось за тучу.  Даже  пегий  бычок,
как будто испугавшись чего-то,  наклонил  голову  и  глухо  заревел;  сама
земля, казалось, подала голос.
     - Так вот, любезный!  Хоть  ты  обещал  это  _м_н_е_,  обещание  есть
обещание. Не так ли?! Ведь ты поручился именем, произнести которое мне  не
дано. Помни же о своей клятве. Сроку тебе - три дня. А теперь прощай.
     Дьявол говорил учтивым тоном, и в самой учтивости его заключена  была
пренебрежительная усмешка. Затем он отвесил торговцу подчеркнуто  вежливый
поклон.


     Тут-то, к горести своей, понял торговец, что  как  последний  простак
дал дьяволу себя провести. Если так и дальше пойдет, не миновать  ему  лап
нечистого и  будет  он  жариться  на  "негасимом  адском  огне".  Выходит,
напрасно он отбился от прежней веры и принял крещение. И  клятву  нарушить
никак нельзя - ведь он поклялся именем  Дзэсусу  Кирисито!  Конечно,  будь
здесь святой Франциск, уж как-нибудь бы все обошлось, но святой  Франциск,
к несчастью, отсутствовал. Три ночи не смыкал торговец глаз.  Он  измышлял
способ разрушить дьявольские оковы и не придумал ничего лучшего, как любою
ценой добыть имя странного цветка. Но кто скажет ему имя, которого не знал
и сам святой Франциск!
     Поздним вечером того дня, когда истекал срок договора, торговец, таща
за собой неизменного пегого бычка, явился потихоньку  к  дому  миссионера.
Дом стоял вблизи поля и лицом был обращен к дороге.  Миссионер,  наверное,
уже спал. Ни единой полоски света не просачивалось из  его  дома.  Светила
луна, однако было чуть пасмурно, и на тихом поле  сквозь  ночной  полумрак
там и сям виднелись унылые светло-лиловые цветы. Торговец имел некий план,
не слишком, правда,  надежный,  но  при  виде  этого  грустного  места  он
почувствовал странную робость и решил было удрать, пока не  поздно.  Когда
же он вообразил себе, что  за  теми  дверьми  спит  господин  с  козлиными
рожками и видит там свои адские сны, последние  остатки  храбрости,  столь
тщательно им хранимые, покинули его. Но не икать же от слабости  душевной,
когда душа и тело твое вот-вот угодят в лапы нечистого.
     И  тогда  торговец,  всецело  положась  на  защиту  Бирудзэн   Марии,
приступил к выполнению своего плана. А план  был  весьма  прост.  Развязав
веревку, на которой он держал пегого бычка, торговец со всей силы пнул его
ногой в зад.
     Пегий бычок подпрыгнул, разломал плетень и пошел топтаться  по  всему
полю, не забыв при этом несколько раз хорошенько  боднуть  и  стену  дома.
Топот и рев, колебля слабый ночной туман, разнеслись далеко  вокруг.  Одно
из окон распахнулось... В темноте лица видно не  было,  но  наверняка  там
стоял сам дьявол в обличье миссионера.  На  голове  служки  торчали  рога.
Впрочем, торговцу, быть может, это только померещилось.
     - Какая скотина топчет там мой табак? -  спросонья  закричал  дьявол,
размахивая  руками.  Он  был  чрезвычайно  разгневан  -  кто-то  осмелился
прервать его сон. Но торговцу, прятавшемуся за полем, его  хриплая  ругань
показалась божьим гласом.
     - Какая скотина топчет там мой табак!!!


     Дальнейшие события  развивались  вполне  счастливо,  как  и  во  всех
подобного рода историях. Угадав название цветка, торговец оставил  дьявола
в дураках. Весь табак, возросший на его поле, он забрал себе. Вот и все.
     Но тут я задумался, не таит ли старинная эта легенда более  глубокого
смысла. Пусть дьяволу не удалось заполучить душу и тело торговца, зато  он
распространил табак по всей нашей стране. То  есть,  я  хочу  сказать,  не
сопутствовал ли поражению  дьявола  успех,  равно  как  спасению  торговца
падение. Дьявол, коли уж упадет, даром не встанет. И разве не бывает  так,
что человек, уверенный,  будто  поборол  искушение,  неожиданно  для  себя
оказывается его рабом?
     Попутно, очень коротко, расскажу  о  дальнейшей  судьбе  дьявола.  По
возвращении своем  святой  Франциск  силою  священной  пентаграммы  изгнал
дьявола из пределов страны. Но и после этого он появлялся то тут, то там в
обличье миссионера. Согласно одной из хроник, он частенько  наведывался  в
Киото как раз тогда,  когда  там  возводился  храм  Намбандзи.  Существует
версия, будто Касин Кодзи, тот самый,  который  поднял  на  смех  Мацунагу
Дандзё, и был  этим  дьяволом.  Впрочем,  дабы  не  отнимать  драгоценного
времени, я отсылаю вас к трудам достопочтенного Лафкадио Хёрна. После того
как Тоётоми  и  Токугава  запретили  заморскую  веру,  кое-кто  еще  видел
дьявола, но потом он исчез совершенно. На этом свидетельства хроник о  нем
обрываются. Жаль только, что мы ничего не знаем  о  деятельности  дьявола,
когда он появился в Японии вновь, после Мэйдзи...


                             АКУТАГАВА РЮНОСКЭ

                              В СТРАНЕ ВОДЯНЫХ




     Это история, которую рассказывает всем пациент номер двадцать  третий
одной психиатрической больницы. Ему, вероятно,  уже  за  тридцать,  но  на
первый взгляд он кажется совсем молодым. То, что ему пришлось  испытать...
впрочем, совершенно неважно, что ему пришлось испытать. Вот он  неподвижно
сидит, обхватив колени, передо мной и доктором С., директором больницы,  и
утомительно длинно рассказывает свою историю,  время  от  времени  обращая
взгляд на окно, где за решеткой одинокий дуб протянул  к  хмурым  снеговым
тучам, голые, без единого листа, ветви. Иногда  он  даже  жестикулирует  и
делает всевозможные движения  телом.  Например,  произнося  слова  "я  был
поражен", он резким движением откидывает назад голову.
     По-моему, я записал его рассказ довольно точно. Если  моя  запись  не
удовлетворит вас, поезжайте в деревню Н., недалеко от  Токио,  и  посетите
психиатрическую  больницу  доктора  С.  Моложавый  двадцать  третий  номер
сначала, вероятно, вам вежливо поклонится и укажет на жесткий стул.  Затем
с  унылой  улыбкой  тихим  голосом  повторит  этот  рассказ.  А  когда  он
закончит... Я хорошо помню, какое у него бывает при  этом  лицо.  Закончив
рассказ он поднимется на ноги и закричит, потрясая сжатыми кулаками:
     - Вон отсюда! Мерзавец! Грязная тварь! Тупая, завистливая, бесстыжая,
наглая, самодовольная, жестокая, гнусная тварь! Прочь! Мерзавец!



                                    1

     Это случилось три года назад. Как и многие другие, я взвалил на спину
рюкзак, добрался до горячих источников Камикоти и начал оттуда восхождение
на Хотакаяма. Известно, что путь на Хотакаяма  один  -  вверх  по  течению
Адзусагава. Мне уже приходилось раньше подниматься на Хотакаяма и даже  на
Яригатакэ, поэтому проводник мне был не нужен, и я отправился в путь  один
по долине Адзусагава, утопавшей  в  утреннем  тумане.  Да...  утопавшей  в
утреннем тумане. Причем этот туман и не думал рассеиваться.  Наоборот,  он
становился все плотнее и плотнее. После часа ходьбы я начал  подумывать  о
том, чтобы отложить восхождение и вернуться обратно в Камикоти. Но если бы
я решил вернуться, мне все равно пришлось бы ждать, пока рассеется  туман,
а он, как назло, с каждой минутой становился плотнее. "Эх, подниматься так
подниматься",  -  подумал  я  и  полез  напролом  через  заросли  бамбука,
стараясь, впрочем, не слишком удаляться от берега.
     Единственное, что я видел перед собой,  был  плотный  туман.  Правда,
время от времени из тумана выступал толстый ствол бука или  зеленая  ветка
пихты или внезапно перед самым лицом  возникали  морды  лошадей  и  коров,
которые здесь паслись,  но  все  это,  едва  появившись,  вновь  мгновенно
исчезало в густом тумане. Между тем ноги мои начали уставать, а в  желудке
появилось ощущение пустоты. К тому же мой  альпинистский  костюм  и  плед,
насквозь пропитанные туманом, сделались необыкновенно  тяжелыми.  В  конце
концов я сдался и, угадывая направление по плеску  воды  на  камнях,  стал
спускаться к берегу Адзусагава.
     Я  уселся  на  камень  возле  самой  воды  и  прежде  всего   занялся
приготовлением  пищи.  Открыл  банку  солонины,  разжег  костер  из  сухих
веток... На это у меня  ушло,  наверное,  около  десяти  минут,  и  тут  я
заметил, что густой  туман  начал  потихоньку  таять.  Дожевывая  хлеб,  я
рассеянно взглянул на  часы.  Вот  так  штука!  Было  уже  двадцать  минут
второго. Но больше всего меня поразило другое. Отражение какой-то страшной
рожи мелькнуло на поверхности круглого  стекла  моих  часов.  Я  испуганно
обернулся. И...  Вот  когда  я  впервые  в  жизни  увидел  своими  глазами
настоящего живого каппу. Он стоял на скале позади меня, совершенно  такой,
как на старинных рисунках, обхватив одной  рукой  белый  ствол  березы,  а
другую приставив козырьком к глазам, и с любопытством глядел на меня.
     От удивления я некоторое время не  мог  пошевелиться.  Видимо,  каппа
тоже был поражен. Он так и застыл с поднятой рукой. Я вскочил и кинулся  к
нему. Он тоже побежал. Во всяком случае, так мне показалось. Он метнулся в
сторону и тотчас же исчез, словно  сквозь  землю  провалился.  Все  больше
изумляясь, я оглядел бамбуковые заросли. И что же? Каппа оказался всего  в
двух-трех метрах от меня. Он стоял пригнувшись, готовый бежать, и  смотрел
на меня через плечо. В  этом  еще  не  было  ничего  странного.  Что  меня
озадачило и сбило с толку, так это цвет его кожи. Когда каппа  смотрел  на
меня со скалы, он был весь серый. А теперь он с  головы  до  ног  сделался
изумрудно-зеленым. "Ах ты дрянь этакая!" - заорал  я  и  снова  кинулся  к
нему. Разумеется, он побежал. Минут тридцать я мчался за  ним,  продираясь
сквозь бамбук и прыгая через камни.
     В быстроте ног и проворстве каппа  не  уступит  никакой  обезьяне.  Я
бежал за ним  сломя  голову,  то  и  дело  теряя  его  из  виду,  скользя,
спотыкаясь и падая.  Каппа  добежал  до  огромного  развесистого  конского
каштана, и  тут,  на  мое  счастье,  дорогу  ему  преградил  бык.  Могучий
толстоногий бык с налитыми  кровью  глазами.  Увидев  его,  каппа  жалобно
взвизгнул, вильнул в сторону и стремглав нырнул  в  заросли  -  туда,  где
бамбук был повыше. А я... Что ж, я медленно последовал за ним, потому  что
решил, что теперь ему от меня не уйти. Видимо, там была яма, о которой я и
не подозревал. Едва мои пальцы коснулись наконец  скользкой  спины  каппы,
как я кувырком покатился куда-то в непроглядный мрак. Находясь на  волосок
от гибели, мы, люди, думаем подчас об удивительно нелепых вещах. Вот  и  в
тот момент, когда у меня дух захватило от ужаса,  я  вдруг  вспомнил,  что
неподалеку от горячих источников  Камикоти  есть  мост,  который  называют
"Мостом Капп" - "Каппабаси". Потом... Что было потом, я  не  помню.  Перед
глазами у меня блеснули молнии, и я потерял сознание.



                                    2

     Когда я наконец очнулся, меня большой толпой окружали каппы. Я  лежал
на спине. Возле меня стоял на коленях каппа в пенсне на  толстом  клюве  и
прижимал к моей груди стетоскоп. Заметив, что я открыл  глаза,  он  жестом
попросил меня лежать спокойно и, обернувшись к кому-то в толпе,  произнес:
"Quax, quax". Тотчас же откуда-то появились двое капп  с  носилками.  Меня
переложили на носилки, и мы,  в  сопровождении  огромной  толпы,  медленно
двинулись по какой-то улице. Улица эта  ничем  не  отличалась  от  Гиндзы.
Вдоль буковых аллей тянулись ряды всевозможных  магазинов  с  тентами  над
витринами, по мостовой неслись автомобили.
     Но вот мы свернули в узкий переулок, и меня внесли в  здание.  Как  я
потом узнал, это был дом того самого каппы в пенсне, доктора  Чакка.  Чакк
уложил меня в чистую постель и дал  мне  выпить  полный  стакан  какого-то
прозрачного лекарства. Я лежал, отдавшись на милость Чакка. Да и  что  мне
оставалось  делать?  Каждый  сустав  у  меня  болел  так,  что  я  не  мог
шелохнуться. Чакк ежедневно по нескольку раз  приходил  осматривать  меня.
Раз в два-три дня навещал меня и тот каппа, которого я  увидел  впервые  в
жизни - рыбак Багг. Каппы знают о нас,  людях,  намного  больше,  чем  мы,
люди, знаем о каппах. Вероятно, это потому, что люди попадают в руки  капп
гораздо чаще, чем каппы попадают в наши  руки.  Может  быть,  "попадать  в
руки" - не самое удачное выражение, но, как бы то ни  было,  люди  не  раз
появлялись в стране капп и до меня. Причем многие так и оставались там  до
конца дней своих. Почему? - спросите вы. А вот почему. Живя в стране капп,
мы можем есть, не работая, благодаря тому только, что мы люди, а не каппы.
Такова привилегия людей в этой стране. Так, по словам Багга, в свое  время
к каппам совершенно случайно попал молодой дорожный рабочий. Он женился на
самке каппы и прожил с нею до самой смерти. Правда, она  считалась  первой
красавицей в стране водяных и потому, говорят, весьма  искусно  наставляла
рога дорожному рабочему.
     Прошла неделя, и меня в соответствии с законами этой страны возвели в
ранг  "гражданина,  пользующего  особыми  привилегиями".  Я  поселился  по
соседству с Чакком. Дом мой был невелик,  но  обставлен  со  вкусом.  Надо
сказать, что культура страны капп почти не отличается от  культуры  других
стран, по крайней мере Японии. В углу гостиной, выходящей окнами на улицу,
стоит маленькое пианино, на стенах  висят  гравюры  в  рамах.  Только  вот
размеры всех окружающих  предметов,  начиная  с  самого  домика  и  кончая
мебелью,  были  рассчитаны  на  рост  аборигенов,  и  я  всегда  испытывал
некоторое неудобство. Каждый вечер я принимал в  своей  гостиной  Чакка  и
Багга и упражнялся в языке этой страны. Впрочем, посещали меня  не  только
они. Как гражданин, пользующийся особыми привилегиями, я интересовал  всех
и каждого. Так, в гостиную ко мне заглядывали и такие каппы, как  директор
стекольной фирмы Гэр, ежедневно вызывавший к себе доктора Чакка специально
для того, чтобы тот измерял  ему  кровяное  давление.  Но  ближе  всех,  в
течении первых двух недель я сошелся с рыбаком Баггом.
     Однажды душным вечером мы с Баггом сидели в моей гостиной  за  столом
друг против друга. Вдруг ни с того ни с сего Багг замолчал, выпучил свои и
без того огромные глаза и неподвижно уставился на меня. Мне, конечно,  это
показалось странным, и я спросил:
     - Quax, Bag, quo quel quan?
     В переводе на японский это  означает:  "Послушай,  Багг,  что  это  с
тобой?" Но Багг ничего не ответил.  Вместо  этого  он  вдруг  вылез  из-за
стола, высунул длинный  язык  и  раскорячился  на  полу,  словно  огромная
лягушка. А вдруг он сейчас прыгнет на меня! Мне стало жутко, и я  тихонько
поднялся с кресла, намереваясь выскочить за дверь. К счастью,  как  раз  в
эту минуту в гостиную вошел доктор Чакк.
     - Чем это ты здесь занимаешься, Багг? - спросил он, строго взирая  на
рыбака через пенсне.
     Багг застыдился и, поглаживая голову ладонью, принялся извиняться:
     - Прошу прощения, господин доктор. Я  не  мог  удержаться.  Уж  очень
потешно  этот  господин  пугается...  И  вы   тоже,   господин,   простите
великодушно, - добавил он, обращаясь ко мне.



                                    3

     Прежде чем продолжать, я считаю своим долгом сообщить  вам  некоторые
общие сведения о каппах. Существование животных, именуемых каппами, до сих
пор ставится под сомнение. Но лично для меня ни о каких сомнениях  в  этом
вопросе не может быть и речи, поскольку я сам жил среди капп. Что  же  это
за животные? Описание их внешнего вида, приведенные  в  таких  источниках,
как "Суйко-коряку", почти полностью соответствуют  истине.  Действительно,
голова капп покрыта короткой шерстью, пальцы на руках и на ногах соединены
плавательными перепонками. Рост каппы в среднем один метр. Вес, по  данным
доктора Чакка, колеблется между двадцатью и  тридцатью  фунтами.  Говорят,
впрочем, что встречаются изредка  и  каппы  весом  до  пятидесяти  фунтов.
Далее, на макушке у каппы имеется углубление в форме овального  блюдца.  С
возрастом дно этого блюдца становится все более твердым. Например,  блюдце
на голове стареющего Багга и блюдце у молодого Чакка  совершенно  различны
на ощупь. Но самым поразительным свойством каппы является,  пожалуй,  цвет
его кожи. Дело в том,  что  у  каппы  нет  определенного  цвета  кожи.  Он
меняется в зависимости от окружения - например, когда животное находится в
траве, кожа его становится под цвет травы изумрудно-зеленой, а  когда  оно
на скале, кожа приобретает  серый  цвет  камня.  Как  известно,  таким  же
свойством обладает и кожа хамелеонов. Не исключено, что структура  кожного
покрова у капп сходна с таковою у хамелеонов. Когда я узнал обо всем этом,
мне вспомнилось, что наш фольклор приписывает  каппам  западных  провинций
изумрудно-зеленый цвет кожи, а каппам северо-востока - красный. Вспомнил я
также и о том, как ловко исчезал Багг, словно проваливался  сквозь  землю,
когда я гнался за ним. Между прочим, у капп имеется, по-видимому, изрядный
слой подкожного жира: несмотря на сравнительно низкую среднюю  температуру
в их подземной стране (около пятидесяти градусов по  Фаренгейту),  они  не
знают  одежды.  Да,  любой  каппа  может  носить  очки,  таскать  с  собой
портсигар, иметь кошелек.  Но  отсутствие  карманов  не  причиняет  каппам
особых неудобств, ибо каппа, как самка  кенгуру,  имеет  на  животе  своем
сумку, куда  он  может  складывать  всевозможные  предметы.  Странным  мне
показалось только, что они ничем не прикрывают чресла.  Как-то  я  спросил
Багга, чем это объясняется. В ответ Багг долго ржал, откидываясь назад,  а
затем сказал:
     - А мне вот смешно, что вы это прячете!



                                    4

     Мало-помалу я овладел  запасом  слов,  который  каппы  употребляют  в
повседневной жизни. Таким образом я получил возможность ознакомиться с  их
нравами и обычаями. Больше всего меня поразило у них  необычное  и,  я  бы
сказал, даже перевернутое представление о смешном и серьезном. То, что мы,
люди, считаем важным и серьезным, вызывает у них смех, а то,  что  у  нас,
людей, считается смешным, они склонны рассматривать  как  нечто  важное  и
серьезное.  Так,  например,  мы  очень  серьезно  относимся   к   понятиям
гуманности и справедливости, а каппы, когда слышат эти слова, хватаются за
животы от хохота. Короче говоря, понятия о юморе у нас и у капп совершенно
разные. Однажды я рассказал Чакку об  ограничении  деторождения.  Выслушав
меня, он разинул пасть и захохотал так, что у него  свалилось  пенсне.  Я,
разумеется,  вспылил  и  потребовал  объяснений.  Возможно,  я  не  уловил
некоторых оттенков в его выражениях, ведь тогда  я  еще  не  очень  хорошо
понимал язык капп, но, насколько я помню, ответ Чакка был примерно таков:
     - Разве не смешно считаться только с интересами родителей?  Разве  не
проявляется в этом эгоизм и себялюбие?
     Зато нет для нас, людей, ничего более нелепого, нежели роды у  каппы.
Через несколько дней после моего разговора с Чакком у жены Багга  начались
роды, и я отправился в хибарку Багга посмотреть, как это происходит.  Роды
у капп происходят так же, как у нас. Роженице помогают врач и акушерка. Но
перед началом родов каппа-отец, прижавшись ртом к чреву роженицы, во  весь
голос, словно по телефону, задает вопрос: "Хочешь ли ты появиться на свет?
Хорошенько подумай и отвечай!" Такой вопрос несколько раз повторил и Багг,
стоя  на  коленях  возле  жены.  Затем  он   встал   и   прополоскал   рот
дезинфицирующим раствором из чашки, стоявшей  на  столе.  Тогда  младенец,
видимо стесняясь, едва слышно отозвался из чрева матери:
     -  Я  не   хочу   рождаться.   Во-первых,   меня   пугает   отцовская
наследственность - хотя бы его психопатия. И кроме  того,  я  уверен,  что
каппам не следует размножаться.
     Выслушав такой  ответ,  Багг  смущенно  почесал  затылок.  Между  тем
присутствовавшая при этом  акушерка  мигом  засунула  в  утробы  его  жены
толстую  стеклянную  трубку  и  вспрыснула  какую-то  жидкость.   Жена   с
облегчением вздохнула. В ту же  минуту  ее  огромный  живот  опал,  словно
воздушный шар, из которого выпустили водород.
     Само собой разумеется, что детеныши капп,  коль  скоро  они  способны
давать  такие  ответы  из  материнского  чрева,  самостоятельно  ходят   и
разговаривают,  едва  появившись  на  свет.  По  словам  Чакка,  был  даже
младенец, который двадцати шести дней от роду прочел лекцию на тему  "Если
ли Бог?". Правда, добавил Чакк,  этот  младенец  в  двухмесячном  возрасте
умер.
     Раз уж речь зашла о родах, не могу не упомянуть о громадном  плакате,
который я увидел на  углу  одной  улицы  в  конце  третьего  месяца  моего
пребывания в этой стране. В нижней части плаката  были  изображены  каппы,
трубящие в трубы, и каппы, размахивающие саблями. Верхняя  же  часть  была
испещрена значками, принятыми  у  капп  в  письменности  -  спиралевидными
иероглифами, похожими  на  часовые  пружинки.  В  переводе  текст  плаката
означал приблизительно следующее (здесь я опять не могу поручиться за  то,
что избежал каких-то несущественных ошибок, но я заносил в записную книжку
слово за словом так, как читал мне один каппа, студент Рапп, с которым  мы
вместе прогуливались):

                    "Вступайте в ряды добровольцев по
                 борьбе против дурной наследственности!!!
                         Здоровые самцы и самки!!!
                Чтобы покончить с дурной наследственностью,
                берите в супруги больных самцов и самок!!!"

     Разумеется, я тут же заявил Раппу,  что  такие  вещи  недопустимы.  В
ответ Рапп расхохотался. Загоготали и все  другие  каппы,  стоявшие  возле
плаката.
     - Недопустимы? Да ведь у вас делается то же самое, что и у  нас,  это
явствует из ваших же  рассказов.  Как  вы  думаете,  почему  ваши  барчуки
влюбляются в горничных, а ваши барышни флиртуют с  шоферами?  Конечно,  из
инстинктивного стремления избавиться от  дурной  наследственности.  А  вот
возьмем ваших добровольцев, о которых вы на днях мне рассказывали, -  тех,
что истребляют друг друга из-за какой-то там железной  дороги,  -  на  мой
взгляд, наши добровольцы по сравнению с ними гораздо благороднее.
     Рапп произнес это совершенно серьезно, только его толстое  брюхо  все
еще тряслось, словно от сдерживаемого смеха. Но мне было не до веселья.  Я
заметил, что какой-то каппа, воспользовавшись моей небрежностью,  украл  у
меня автоматическую ручку. Вне себя от возмущения,  я  попытался  схватить
его, но кожа у каппы скользкая,  и  удержать  его  не  так-то  просто.  Он
выскользнул у меня из рук и во всю прыть кинулся наутек. Он мчался, сильно
наклоняя вперед свое тощее, словно у комара,  тело,  и  казалось,  что  он
вот-вот во всю длину растянется на тротуаре.



                                    5

     Рапп оказал мне много услуг, не меньше, чем Багг. Но главным  образом
я обязан ему за то,  что  он  познакомил  меня  с  Токком.  Токк  -  поэт.
Каппы-поэты носят длинные волосы и в этом не отличаются от  наших  поэтов.
Время от времени, когда мне становилось скучно, я отправлялся развлечься к
Токку. Токка всегда можно было застать в его узкой  каморке,  заставленной
горшками с высокогорными растениями, среди которых он писал стихи, курил и
вообще жил в свое удовольствие. В углу каморки с шитьем в руках сидела его
самка. (Токк был сторонником свободной любви и не  женился  из  принципа).
Когда я входил, Токк неизменно встречал его  улыбкой.  (Правда,  смотреть,
как каппа улыбается, не очень приятно. Я, по крайней  мере,  первое  время
пугался.)
     - Рад, что ты пришел, - говорил он. - Садись вот на этот  стул.  Токк
много и часто рассказывал мне о жизни капп  и  об  их  искусстве.  По  его
мнению, нет на свете ничего более  нелепого,  нежели  жизнь  обыкновенного
каппы. Родители и дети, мужья и жены, братья и  сестры  -  все  они  видят
единственную радость жизнь в том, чтобы свирепо мучить друг  друга.  И  уж
совершенно нелепа, по словам Токка, система отношений в семье. Как-то  раз
Токк, выглянув в окно, с отвращением сказал:
     - Вот, полюбуйся!.. Какое идиотство!
     По улице под окном тащился, с трудом  переставляя  ноги,  совсем  еще
молодой каппа. На шее у него висели несколько самцов и  самок,  том  числе
двое  пожилых  -  видимо,   его   родители.   Вопреки   ожиданиям   Токка,
самоотверженность этого  молодого  каппы  восхитила  меня  и  я  стал  его
расхваливать.
     - Ага, - сказал Токк, - я вижу, ты стал  достойным  гражданином  и  в
этой стране... Кстати, ты ведь социалист?
     Я, разумеется, ответил "qua".
     (Это на языке капп означает "да").
     -  И  ты   без   колебаний   пожертвовал   бы   гением   ради   сотни
посредственностей?
     - А каковы твои убеждения, Токк? Кто-то говорил мне, что ты анархист.
     - Я? Я - сверхчеловек! - гордо заявил Токк [в  дословном  переводе  -
"сверхкаппа"].
     Об искусстве у Тока тоже свое оригинальное мнение.  Он  убежден,  что
искусство не подвержено никаким влияниям, что оно должно  быть  искусством
для искусства, что  художник,  следовательно,  обязан  быть  прежде  всего
сверхчеловеком, преступившим добро и зло. Впрочем,  это  точка  зрения  не
одного только Токка.  Таких  же  взглядов  придерживаются  почти  все  его
коллеги-поэты. Мы с Токком не раз хаживали в клуб сверхчеловеков.  В  этом
клубе  собираются  поэты,  прозаики,   драматурги,   критики,   художники,
композиторы, скульпторы, дилетанты от искусства и  прочие.  И  все  они  -
сверхчеловеки. Когда бы мы не пришли, они  всегда  сидели  в  холле,  ярко
освещенном электричеством, и оживленно беседовали. Время от времени они  с
гордостью  демонстрировали  друг  перед  другом   свои   сверхчеловеческие
способности. Так, например, один скульптор, поймав  молодого  каппу  между
огромными горшками с чертовым  папоротником,  у  всех  на  глазах  усердно
предавался содомскому греху. А  самка-писательница,  забравшись  на  стол,
выпила  подряд  шестьдесят  бутылок  абсента.  Допив   шестидесятую,   она
свалилась со стола и тут же испустила дух.
     Однажды прекрасным лунным вечером мы с Токком под  руку  возвращались
из  клуба  сверхчеловеков.  Токк,  против  обыкновения,  был  молчалив   и
подавлен. Когда мы проходили мимо маленького освещенного окна, Токк  вдруг
остановился. За окном сидели вокруг  стола  и  ужинали  взрослые  самец  и
самка, видимо, супруги, и трое детенышей. Токк глубоко вздохнул и сказал:
     - Ты знаешь, я сторонник сверхчеловеческих  взглядов  на  любовь.  Но
когда мне приходится видеть такую вот картину, я завидую.
     - Не кажется ли тебе, что в этом есть какое-то противоречие?
     Некоторое время Токк стоял молча в лунном сиянии, скрестив  на  груди
руки, и смотрел на мирную трапезу пятерых капп. Затем он ответил:
     - Пожалуй. Ведь что ни говори, а вон  та  яичница  на  столе  гораздо
полезнее всякой любви.



                                    6

     Дело в том, что любовь у капп очень  сильно  отличается  от  любви  у
людей. Самка, приметив подходящего самца,  стремится  немедленно  овладеть
им. При этом она не  брезгует  никакими  средствами.  Наиболее  честные  и
прямодушные самки просто, без лишних слов  кидаются  на  самца.  Я  своими
глазами видел, как одна  самка  словно  помешанная  гналась  за  удиравшим
возлюбленным. Мало того. Вместе  с  молодой  самкой  за  беглецом  нередко
гоняются и ее родители и братья... Бедные  самцы!  Даже  если  счастье  им
улыбнется и они сумеют улизнуть от погони, им наверняка приходится  месяца
два-три отлеживаться после такой гонки.
     Как-то я сидел дома  и  читал  сборник  стихов  Токка.  Неожиданно  в
комнату влетел студент Рапп. Он упал на пол и, задыхаясь, проговорил:
     - Какой кошмар!.. Меня все-таки изловили!
     Я отбросил книжку и запер дверь на ключ. Затем я поглядел в  замочную
скважину. Перед дверью слонялась низкорослая самочка с физиономией,  густо
напудренной серой. Рапп  несколько  недель  пролежал  в  моей  постели.  В
довершение у него сгнил и начисто отвалился клюв.
     Впрочем, иногда бывает так, что и самец  очертя  голову  гоняется  за
самкой. Но и в этих случаях все подстраивается самкой. Она делает так, что
самец просто не может не гнаться  за  нею.  Однажды  мне  пришлось  видеть
самца,  который  как  сумасшедший  преследовал  самку.  Самка  старательно
убегала,  но  то  и  дело   останавливалась   и   оглядывалась,   дразнила
преследователя, становясь на четвереньки, а  когда  заметила,  что  дольше
тянуть нельзя, сделала вид, что выбилась из сил, и  с  удовольствием  дала
себя поймать. Самец схватил ее и повалился с нею на землю. Когда некоторое
время  спустя  он  поднялся,  вид  у  него  был  совершенно  жалкий,  лицо
изображало не  то  раскаяние,  не  то  разочарование.  Но  он  еще  дешево
отделался. Мне пришлось наблюдать и другую сцену. Маленький  самец  гнался
за самкой. Самка, как ей и полагается, на  бегу  его  соблазняла.  Тут  из
переулка им навстречу, громко сопя, вышел  самец  огромного  роста.  Самка
мельком  взглянула  на  него  и  вдруг,  бросившись   к   нему,   завопила
пронзительным голосом: "На помощь! Помогите! Этот негодяй гонится за  мной
и хочет меня убить!" Огромный самец, недолго думая, схватил  маленького  и
повалил на мостовую. И малыш, судорожно хватая воздух своими перепончатыми
лапками, тут же испустил дух. А что  же  самка?  Она  уже  висела  на  шее
огромного  самца,  крепко-накрепко  вцепившись  в  него,  и  завлекательно
ухмылялась.
     Все каппы-самцы,  которых  я  знал,  подвергались  преследованиям  со
стороны самок. Самки гонялись даже за Баггом, имевшим жену  и  детей.  Его
даже неоднократно догоняли. И только один философ по имени Магг (он жил по
соседству с поэтом Токком) не  попался  ни  разу.  Отчасти  это,  пожалуй,
объясняется тем, что трудно было найти самца более безобразной наружности.
С другой стороны, Магг, в отличие от других самцов, очень редко  появлялся
на улице. Иногда я заходил к нему, и мы беседовали. Магг  всегда  сидел  в
своей сумрачной комнате, освещенной фонариком с разноцветными стеклами, за
высоким столом и читал какие-то толстые книги. Однажды я заговорил с ним о
проблемах любви.
     - Почему ваше правительство не примет к самкам, преследующим  самцов,
строгие санкции? - спросил я.
     - Прежде всего потому, - ответил  Магг,  -  что  в  правительственном
аппарате очень мало самок.  Известно  ведь,  что  самки  гораздо  ревнивее
самцов. И если число число самок в  правительственных  органах  увеличить,
самцы, вероятно, вздохнули бы свободнее. А впрочем, я уверен, что подобные
меры не дали бы никаких  результатов.  Почему?  Да  хотя  бы  потому,  что
самки-чиновники принялись бы гоняться и за самцами-коллегами.
     - Что ж, тогда, пожалуй, лучше всего вести такой образ  жизни,  какой
ведете вы, Магг.
     Магг встал со стула и,  сжимая  обе  мои  руки  в  своих,  сказал  со
вздохом:
     - Вы не каппа, и вам не понять этого. Мне иногда очень хочется, чтобы
эти ужасные самки меня преследовали.



                                    7

     Нередко мы с поэтом Токком ходили и на концерты. Особенно  запомнился
мне третий концерт. Концертный зал в стране капп почти ничем не отличается
от концертного зала в Японии. Такие же ряды кресел, возвышающиеся один над
другим, и в креслах, обратившиеся в слух, сидят три-четыре сотни самцов  и
самок с непременными программками в руках. На третий концерт, о котором  я
хочу рассказать, меня, кроме Токка и его самки, сопровождал еще и  философ
Магг. Мы занимали место в первом ряду. Было исполнено соло на  виолончели,
а затем на сцену поднялся, небрежно помахивая нотами, каппа  с  необычайно
узкими глазами. Как указывалось в программе, это был знаменитый композитор
Крабак. В программе... Впрочем, мне не было нужды заглядывать в программу.
Крабак состоял в клубе сверхчеловеков, к которому принадлежал  Токк,  и  я
знал его в лицо.
     "Lied - Craback" ["Песня  -  Крабак"  (нем.)]  (в  этой  стране  даже
программы печатались главным образом на немецком языке).
     Слегка поклонившись в ответ на бурные аплодисменты,  Крабак  спокойно
направился к роялю и с тем же небрежным видом принялся играть играть песню
собственного сочинения. По словам Токка, таких гениальных музыкантов,  как
Крабак, никогда не было и никогда больше не будет в  этой  стране.  Крабак
меня очень интересовал - я имею в виду и  его  музыку,  и  его  лирические
стихи, - и я внимательно вслушивался в звуки рояля. Токк и Магг, вероятно,
были захвачены музыкой еще сильнее, чем я. Лишь одна прекрасная  (так,  во
всяком случае, считали каппы) самка нетерпеливо сжимала в руках  программу
и время от времени презрительно высовывала длинный язык. Как мне рассказал
Магг, лет десять назад она гонялась за Крабаком, не сумела его изловить  и
с тех пор ненавидела этого гениального музыканта.
     Крабак продолжал играть,  распаляясь  все  больше,  словно  борясь  с
роялем, как вдруг по залу прокатился возглас:
     - Концерт запрещаю!
     Я вздрогнул и испуганно обернулся.  Сомнений  не  могло  быть.  Голос
принадлежал  великолепному  полицейскому  огромного  роста,  сидевшему   в
последнем ряду. Как раз, когда я обернулся,  он  спокойно,  не  вставая  с
места, прокричал еще громче:
     - Концерт запрещаю!
     А затем...
     Затем  поднялся   ужасный   шум.   Публика   взревела.   "Полицейский
произвол!", "Играй, Крабак! Играй!", "Идиоты!",  "Сволочи!",  "Убирайся!",
"Не  сдавайся!"...  Падали  кресла,  летели  программы,  кто-то   принялся
швыряться  пустыми  бутылками  из-под  сидра,  камнями  и  даже  огрызками
огурцов... Совершенно ошеломленный, я пытался было выяснить у  Токка,  что
происходит, но Токк был уже вне себя от возбуждения.  Вскочив  на  сиденье
кресла, он беспрерывно вопил: "Играй, Крабак! Играй!"  И  даже  красавица,
забыв о совей ненависти к Крабаку, визжала, заглушая  Токка:  "Полицейский
произвол!" Тогда я обратился к Маггу:
     - Что случилось?
     - А это у нас в стране  бывает  довольно  часто.  Видите  ли,  мысль,
которую выражает картина или литературное произведение... - Магг  говорил,
как всегда, тихо и спокойно, только слегка втягивая голову в плечи,  чтобы
уклониться от пролетающих  мимо  предметов.  -  Мысль,  которую  выражает,
скажем, картина или  литературное  произведение,  обычно  понятны  всем  с
первого взгляда, поэтому запрета на опубликование книг и на выставки у нас
в стране нет. Зато у нас практикуются запреты  на  исполнение  музыкальных
произведений. Ведь музыкальное произведение, каким бы вредным  для  нравов
оно ни было, все равно не понятно для капп, не имеющих музыкального слуха.
     - Значит, этот полицейский обладает музыкальным слухом?
     - Ну...  Это,  знаете  ли,  сомнительно.  Скорее  всего,  эта  музыка
напомнила ему, как у него бьется сердце, когда он  ложится  в  постель  со
своей женой.
     Между тем скандал разгорался все сильнее. Крабак по-прежнему сидел за
роялем и надменно взирал на нас. И  хотя  надменности  его  сильно  мешала
необходимость то и дело уклоняться от летящих в него метательных снарядов,
в общем, ему удавалось сохранять  достоинство  великого  музыканта,  и  он
только яростно сверкал на  нас  узкими  глазами.  Я...  Я  тоже,  конечно,
всячески старался избежать опасности и прятался за Токка.  Но  любопытство
меня одолевало, и я продолжал расспрашивать Магга:
     - А не кажется ли вам, что такая цензура - варварство?
     - Ничего подобного.  Напротив,  наша  цензура  гораздо  прогрессивнее
цензуры в какой-либо другой стране. Возьмите хотя бы Японию.  Всего  месяц
назад там...
     Но как раз в  этот  момент  Маггу  в  самую  макушку  угодила  пустая
бутылка. Он вскрикнул "quack" [это  просто  междометие]  и  повалился  без
памяти.



                                    8

     Как это ни странно, но директор стекольной фирмы Гэр  вызвал  у  меня
симпатию. Гэр это  капиталист  из  капиталистов.  Пожалуй,  не  приходится
сомневаться, что ни у одного каппы в  этой  стране  нет  такого  огромного
брюха, как у Гэра, и тем не менее, когда он восседает в  глубоком  удобном
кресле в окружении своей жены, похожей на устрицу,  и  детей,  похожих  на
огурцы, он представляется олицетворением самого счастья. Время от  времени
я в сопровождении судьи Бэппа  и  доктора  Чакка  бывал  в  доме  Гэра  на
банкетах.  Посещал  я  с  рекомендательным  письмом   Гэра   и   различные
предприятия, принадлежавшие как самому Гэру, так и лицам, связанным с  его
друзьями. Среди этих различных предприятий  меня  особенно  заинтересовала
фабрика   одной   книгоиздательской   компании.   Когда   я   с    молодым
инженером-каппой оказался в цехах и увидел гигантские  машины,  работающие
на гидроэлектроэнергии, меня вновь  поразил  и  восхитил  высокий  уровень
техники в  этой  стране.  Как  выяснилось,  фабрика  производила  до  семи
миллионов экземпляров  книг  ежегодно.  Но  поразило  меня  не  количество
экземпляров. Удивительным было то, что  для  производства  книг  здесь  не
требовалось ни малейших затрат труда. Оказывается, чтобы создать книгу,  в
этой  стране  нужно   только   заложить   в   машину   через   специальный
воронкообразный приемник бумагу, чернила и какое-то серое  порошкообразное
вещество.  Не  проходит  и  пяти  минут,  как  из  недр  машины   начинают
бесконечным потоком выходить готовые книги самых разнообразных форматов  -
в одну восьмую, одну двенадцатую, одну четвертую  часть  печатного  листа.
Глядя на водопад книг, извергаемый машиной,  я  спросил  у  инженера,  что
представляет собой серый порошок, который подается  в  приемник.  Инженер,
неподвижно  стоявший  перед  блестящими  черными   механизмами,   рассеяно
ответил:
     -  Серый  порошок?  Это  ослиные  мозги.  Их  просушивают,  а   затем
измельчают в порошок, только и всего. Сейчас они идут по два-три сэна [сэн
- мелкая денежная единица] за тонну.
     Подобные  технические  чудеса,  конечно,  имеют  место  не  только  в
книгоиздательских компаниях. Примерно  такими  же  методами  пользуются  и
компании по производству картин, и компании  по  производству  музыки.  По
словам Гэра, в этой стране ежемесячно изобретается от семисот до восьмисот
новых механизмов,  а  массовое  производство  уже  отлично  обходится  без
рабочих рук. В результате по всем  предприятиям  ежегодно  увольняются  не
менее сорока - пятидесяти тысяч рабочих. Между тем в газетах, которые я  в
этой стране аккуратно просматривал каждое утро, мне ни разу не  попадалось
слово "безработица".  Такое  обстоятельство  показалось  мне  странным,  и
однажды, когда мы вместе с Бэппом и Чакком были  приглашены  на  очередной
банкет к Гэру, я попросил разъяснений.
     -  Уволенных  у  нас  съедают,  -  небрежно  ответил  Гэр,  попыхивая
послеобеденной сигарой.
     Я не понял, что он имеет в виду, и  тогда  Чакк  в  своем  неизменном
пенсне взял на себя труд разрешить мое недоумение.
     - Всех этих уволенных рабочих умерщвляют, и их мясо идет в пищу. Вот,
поглядите газету. Видите? В этом месяце  было  уволено  шестьдесят  четыре
тысячи восемьсот шестьдесят девять рабочих, и точно в соответствии с  этим
понизились цены на мясо.
     - И они покорно позволяют себя убивать?
     - А что им остается делать? На то и существует закон об убое рабочих.
     Последние слова принадлежали Бэппу, с  кислой  физиономией  сидевшему
позади горшка с персиком. Я  был  совершенно  обескуражен.  Однако  же  ни
господин   Гэр,   ни   Бэпп,   ни   Чакк   не   видели   в   этом   ничего
противоестественного.  После  паузы  Чакк  с  усмешкой,  показавшейся  мне
издевательской, заговорил опять:
     - Таким образом государство сокращает число случаев смерти от  голода
и число самоубийств. И право, это не причиняет им  никаких  мучений  -  им
только дают понюхать немного ядовитого газа.
     - Но все же есть их мясо...
     - Ах, оставьте, пожалуйста. Если бы сейчас вас  услышал  наш  философ
Магг, он лопнул бы от смеха. А не в вашей ли это стране, простите,  плебеи
продают  своих  дочерей  в  проститутки?  Странная   сентиментальность   -
возмущаться тем, что мясо рабочих идет в пищу!
     Гэр, слушавший наш разговор, спокойно сказал, пододвигая ко мне блюдо
с бутербродами, стоявшие на столике рядом:
     - Так как же? Может быть, попробуете? Ведь это тоже мясо рабочих...
     Я совсем растерялся. Мне стало  худо.  Провожаемый  хохотом  Бэппа  и
Чакка, я выскочил из гостиной Гэра. Ночь была бурная, в небе  не  сверкала
ни одна звезда.  Я  возвращался  домой  а  полной  темноте  и  блевал  без
передышки. И моя рвота белела пятнами даже в темноте.



                                    9

     И все же директор стекольной фирмы Гэр  был,  вне  всякого  сомнения,
весьма симпатичным каппой. Мы с Гэром часто посещали клуб, членом которого
он состоял, и приятно проводили там время. Дело в том, что клуб  этот  был
гораздо уютнее клуба сверхчеловеков, в котором состоял Токк. И кроме того,
наши беседы с Гэром -  пусть  они  были  не  так  глубоки,  как  беседы  с
философом Маггом, - открывали передо мною совершенной новый,  беспредельно
широкий мир. Гэр с  охотой  и  удовольствием  разглагольствовал  на  самые
различные темы, помешивая кофе ложечкой из чистого золота.
     Как-то туманным вечером я сидел среди ваз с зимними розами  и  слушал
Гэра. Помнится, это разговор происходил в комнате, обставленной в новейшем
стиле - тонкие золотые линии прорезали белизну стен, потолка и мебели. Гэр
с усмешкой еще более самодовольной, чем  обычно,  рассказывал  о  кабинете
министров партии "Куоракс", вставшей недавно у кормила государства.  Слово
"куоракс" является междометием, не имеющим никакого особенного  смысла,  и
иначе чем "ого" его не переведешь. Впрочем, как  бы  то  ни  было,  партия
действует под лозунгом "В интересах всех капп".
     - Партией "Куоракс" заправляет известный политический деятель  Роппэ.
Бисмарк когда-то сказал: "Честность - лучшая дипломатия". А  Роппэ  возвел
честность и в принцип внутренней политики...
     - Да ведь речи Роппэ...
     - Не прерывайте, выслушайте меня. Да, все его речи -  сплошная  ложь.
Но поскольку всем известно, что все его речи - ложь, то в  конечном  счете
это все равно, как если  бы  он  говорил  сущую  правду.  И  только  такие
предубежденные существа, как вы, люди,  могут  называть  его  лжецом.  Мы,
каппы, вовсе не так... Впрочем, это не суть важно. Мы  говорили  о  Роппэ.
Итак, Роппэ заправляет партией "Куоракс". Но и у Роппэ  есть  хозяин.  Это
Куикуи, владелец газеты "Пу-Фу" ["пу-фу" тоже  междометие,  которое  можно
примерно перевести как "ох"]. Однако Куикуи тоже имеет своего  хозяина.  И
этот хозяин - некий господин Гэр, сидящий сейчас перед вами.
     - Однако... Простите, возможно, я не совсем понял... Но  ведь  газета
"Пу-Фу", насколько мне известно, защищает интересы рабочих. И если, как вы
утверждаете, владелец газеты подчиняется вам...
     - Что касается  сотрудников  газеты  "Пу-Фу",  то  они  действительно
являются защитниками интересов рабочих. Но распоряжается ими ни кто  иной,
как Куикуи. А Куикуи шагу ступить не может без поддержки вашего  покорного
слуги Гэра.
     Гэр, по-прежнему ухмыляясь, играл своей золотой ложечкой. Я глядел на
него и испытывал  не  сколько  ненависть  к  нему,  сколько  сочувствие  к
несчастным  сотрудникам  "Пу-Фу".  Видимо,  Гэр  разгадал  мои  мысли   и,
выпячивая огромное брюхо, сказал:
     - Да нет же, далеко  не  все  сотрудники  "Пу-Фу"  защищают  интересы
рабочих.  Ведь  каждый  каппа  прежде  всего  защищает  свои   собственные
интересы, так уж мы устроены... И кроме того,  положение  осложняется  еще
одним обстоятельством. Дело в том, что и  я,  Гэр,  не  свободен  в  своих
действиях. Как по-вашему, кто  руководит  мною?  Моя  супруга.  Прекрасная
госпожа Гэр.
     Гэр загоготал.
     - Выполнять повеления госпожи Гэр - большое счастье, - любезно сказал
я.
     - Во всяком  случае,  я  доволен.  Но  говорить  обо  всем  этом  так
откровенно я могу, конечно, только с вами - поскольку вы не каппа.
     - Итак, в конечно счете кабинетом "Куоракса" управляет госпожа Гэр?
     - Гм... Право, я не знаю, можно ли  так  сказать...  Впрочем,  война,
которую мы вели семь лет назад, началась действительно из-за самки.
     - Война? Значит, у вас тоже были войны?
     - Конечно, были. И сколько их  еще  будет!  Знаете,  пока  существуют
соседние государства...
     Так я впервые узнал, что страна водяных не  является  единственным  в
своем роде государством в этом мире. Гэр рассказал мне, что испокон  веков
потенциальными противниками капп были выдры. Вооружение и  оснащение  выдр
ни в чем не уступает вооружению и оснащению,  которым  располагают  каппы.
Этот разговор о войнах между каппами и выдрами очень  заинтересовал  меня.
Действительно, тот факт, что каппы имеют в лице выдр сильного  противника,
не был известен ни  автору  "Суйко-коряку",  ни  тем  более  автору  Кунио
Янагида, автору "Сборника народных легенд Ямасима".
     - Само собой разумеется, - продолжал Гэр, - что до начала  войны  обе
стороны непрерывно шпионили друг за другом. Ведь мы испытывали  панический
страх перед выдрами, а выдры точно так же боялись нас. И вот в такое время
некий выдра, проживавший в нашей стране,  нанес  визит  супружеской  чете.
Между тем самка в этой чете  как  раз  замышляла  убийство  мужа.  Он  был
изрядным распутником, и, кроме того,  жизнь  его  была  застрахована,  что
тоже, вероятно, не в малой степени искушало самку.
     - Вы были знакомы с ними?
     - Да... Впрочем, нет. Я знал только самца, мужа. Моя супруга  считает
его извергом, но, на мой взгляд, он не столько изверг, сколько  несчастный
сумасшедший с извращенными  половым  воображением,  ему  вечно  мерещились
преследования со стороны самок... Так вот,  жена  подсыпала  ему  в  какао
цианистого калия. Не знаю, как уж это получилось, но только чашка  с  ядом
оказалась перед гостем-выдрой. Выдра выпил и, конечно, издох. И тогда...
     - Началась война?
     - Да. К несчастью, этот выдра имел ордена.
     - И кто же победил?
     - Разумеется, мы. Ради этой победы мужественно сложили головы  триста
шестьдесят девять тысяч пятьсот капп! Но эти потери ничтожны по  сравнению
с потерями противника. Кроме выдры, у  нас  не  увидишь  никакого  другого
меха. Я же во время войны помимо производства стекла, занимался поставками
на фронт каменноугольного шлака.
     - А зачем на фронте каменноугольный шлак?
     - Это же продовольствие. Мы, каппы, если у нас подведет животы, можем
питаться чем угодно.
     - Ну, знаете... Не обижайтесь, пожалуйста, но для капп,  находившихся
на полях сражения... У нас в Японии такую вашу деятельность заклеймили  бы
позором.
     - И у нас тоже заклеймили бы, можете не сомневаться. Только раз я сам
говорю об этом, никто больше позорить меня не станет. Знаете, как  говорит
философ Магг? "О содеянном тобою  зле  скажи  сам,  и  зло  исчезнет  само
собой..." Заметьте, кстати, что двигало мною не  одно  лишь  стремление  к
наживе, но и благородное чувство патриотизма!
     В эту минуту к нам приблизился клубный лакей. Он  поклонился  Гэру  и
произнес, словно декламируя на сцене:
     - В доме рядом с вашим - пожар.
     - По... Пожар!
     Гэр испуганно вскочил на  ноги.  Я,  разумеется,  тоже  встал.  Лакей
бесстрастно добавил:
     - Но пожар уже потушен.
     Физиономия Гэра, провожавшего взглядом лакея,  выражало  нечто  вроде
смеха сквозь слезы. И именно тогда я обнаружил, что давно  ненавижу  этого
директора  стекольной  фирмы.  Но  предо  мною  был  уже   не   крупнейший
капиталист, а самый обыкновенный каппа. Я извлек из вазы букет зимних  роз
и, протянув его Гэру, сказал:
     - Пожар потушен, но ваша супруга, вероятно, переволновалась. Возьмите
эти цветы и отправляйтесь домой.
     - Спасибо...
     Гэр пожал  мне  руку.  Затем  он  вдруг  самодовольно  ухмыльнулся  и
произнес шепотом:
     - Ведь этот соседний дом принадлежит мне. И теперь я получу страховую
премию.
     Эта ухмылка... Я и сейчас помню эту ухмылку Гэра, которого я тогда не
мог ни презирать, ни ненавидеть.



                                    10

     - Что с тобой сегодня? - спросил я студента Раппа.  -  Что  тебя  так
угнетает?
     Это было на другой день после пожара. Мы сидели у меня в гостиной.  Я
курил сигарету, а Рапп с растерянным видом, закинув ногу на ногу и опустив
голову так, что не видно было его сгнившего клюва, глядел на пол.
     - Так что же с тобой, Рапп?
     Рапп наконец поднял голову.
     - Да  нет,  пустяки,  ничего  особенного,  -  печально  отозвался  он
гнусавым голосом. - Стою я это сегодня у окна и так, между прочим,  говорю
тихонько: "Ого, вот уж и росянки-мухоловки расцвели..." И что вы  думаете,
сестра моя вдруг разъярилась и на меня набросилась: "Это что же,  мол,  ты
меня  мухоловкой  считаешь?"  И  пошла  меня  пилить.   Тут   же   к   ней
присоединилась и мать, которая ее всегда поддерживает.
     - Позволь, но  какое  отношение  цветущие  мухоловки  имеют  к  твоей
сестре?
     - Она, наверное, решила, будто я намекаю на то,  что  она  все  время
гоняется за самцами. Ну, в ссору вмешалась тетка - она вечно не в ладах  с
матерью. Скандал разгорелся ужасный.  Услыхал  нас  вечно  пьяный  отец  и
принялся лупить всех без разбора. В довершении всего мой младший братишка,
воспользовавшись суматохой, стащил у матери кошелек с деньгами и  удрал...
не то в кино, не то еще куда-то. А я... Я уже...
     Рапп закрыл лицо руками и беззвучно заплакал. Само собой  разумеется,
что мне стало жаль его. Само собой разумеется и то, что я тут же вспомнил,
как презирает систему семейных отношений поэт Токк. Я  похлопал  Раппа  по
плечу и стал по мере своих сил и возможностей утешать его.
     - Это  случается  в  каждой  семье,  -  сказал  я.  -  Не  стоит  так
расстраиваться.
     - Если бы... Если бы хоть клюв был цел...
     - Ну, тут уж ничего не поделаешь. Послушай,  а  не  пойти  ли  нам  к
Токку, а?
     - Господин Токк меня презирает. Я ведь не способен, как он,  навсегда
порвать с семьей.
     - Тогда пойдем к Крабаку.
     После концерта, о котором я  упоминал,  мы  с  Крабаком  подружились,
поэтом у я мог отважиться повести Раппа в дом  этого  великого  музыканта.
Крабак жил гораздо роскошнее, чем, скажем, Токк,  хотя,  конечно,  не  так
роскошно, как капиталист Гэр. В его комнате, битком набитой  всевозможными
безделушками  -  терракотовыми  статуэтками  и  персидской  керамикой,   -
помещался турецкий диван, и сам Крабак обычно восседал на этом диване  под
собственным портретом, играя со своими детишками. Но на этот  раз  он  был
почему-то один. Он сидел с мрачным видом, скрестив на груди  руки.  Пол  у
его  ног  был  усыпан  клочьями  бумаги.  Рапп  вместе  с  поэтом   Токком
неоднократно, должно быть, встречался с Крабаком, но  сейчас  увидев,  что
Крабак не в духе, перетрусил и, отвесив ему робкий поклон, молча присел  в
углу.
     - Что с тобой, Крабак? - осведомился я, едва успев поздороваться.
     - Ты еще спрашиваешь!  -  отозвался  великий  музыкант.  -  Как  тебе
нравится этот кретин критик? Объявил, что моя лирика никуда не годится  по
сравнению с лирикой Токка!
     - Но ведь ты же музыкант...
     - Погоди. Это еще можно вытерпеть. Но ведь этот негодяй, кроме  того,
утверждает, что по сравнению с Рокком я ничто, меня  нельзя  даже  назвать
музыкантом!
     Рокк - это музыкант, которого  постоянно  сравнивают  с  Крабаком.  К
сожалению, он не состоял членом клуба сверхчеловеков, и я не имел случая с
ним побеседовать. Но его характерную физиономию  со  вздернутым  клювом  я
хорошо знал по фотографиям в газетах.
     - Рокк, конечно, тоже гений, - сказал я. - Но  его  произведениям  не
хватает современной страстности, которая льется через край в твоей музыке.
     - Ты действительно так думаешь?
     - Да, именно так.
     Крабак  вдруг  вскочил  на  ноги  и,  схватив  одну  из  танаградских
статуэток, с размаху швырнул ее на  пол.  Перепуганный  Рапп  взвизгнул  и
бросился было наутек, но Крабак жестом предложил нам успокоиться, а  затем
холодно сказал:
     - Ты думаешь так потому,  что,  как  и  всякая  посредственность,  не
обладаешь слухом. А я - я боюсь Рокка.
     - Ты? Не скромничай, пожалуйста!
     - Да кто же скромничает? С какой стати мне скромничать?  Я  корчу  из
себя скромника перед вами не больше, чем  перед  критиками!  Я  -  Крабак,
гений! В этом смысле Рокк мне не страшен.
     - Чего же ты тогда боишься?
     - Чего-то неизвестного... Может быть,  звезды,  под  которой  родился
Рокк.
     - Что-то я тебя не понимаю.
     - Попробую сказать иначе, чтобы было понятнее. Рокк  не  воспринимает
моего влияния. А я всегда  незаметно  для  себя  оказываюсь  под  влиянием
Рокка.
     - Твоя восприимчивость...
     - Ах, оставь, пожалуйста. При чем  тут  здесь  восприимчивость?  Рокк
работает спокойно и уверенно. Он  всегда  занимается  вещами,  с  которыми
может справиться один. А я вот не таков. Я неизменно пребываю в  состоянии
раздражения и растерянности. Возможно, с точки  зрения  Рокка,  расстояние
между нами не составляет и шага. Я же считаю, что  нас  разделяют  десятки
миль.
     - Но ваша "Героическая симфония", маэстро!.. - робко проговорил Рапп.
     -  Замолчи!  -  Узкие  глаза  Раппа  сузились  еще  больше,  и  он  с
отвращением поглядел на студента. - Что ты понимаешь? Ты и тебе  подобные!
Я знаю Рокка лучше, чем все эти собаки, которые лижут ему ноги!
     - Ну хорошо, хорошо. Успокойся.
     - Если бы я мог успокоиться... Я только и мечтаю  об  этом...  Кто-то
неведомый поставил на моем пути этого Рокка, чтобы  глумиться  надо  мною,
Крабаком. Философ Магг хорошо понимает  все  это.  Да-да,  понимает,  хотя
только и делает, что листает растрепанные фолианты пол  своим  семицветным
фонарем...
     - Как так?
     - Прочитай его последнюю книгу - "Слово идиота".
     Крабак подал, вернее, швырнул мне книгу. Затем он вновь  скрестил  на
груди руки и грубо сказал:
     - До свидания.
     И снова мы с окончательно приунывшим Раппом оказались на  улице.  Как
всегда, улица была полна  народу,  в  тени  буковых  аллей  тянулись  ряды
всевозможных лавок и магазинов. Некоторое время мы шли  молча.  Неожиданно
нам повстречался длинноволосый поэт Токк.  Завидев  нас,  он  остановился,
вытащил из сумки на животе носовой платок и принялся вытирать пот со лба.
     - Давно мы с вами не виделись, - сказал он. - А я вот иду к  Крабаку.
У него я тоже давно не был...
     Мне не хотелось, чтобы между этими двумя деятелями искусства возникла
ссора, и я намеками объяснил Токку, что Крабак сейчас немного не в себе.
     - Вот как? - сказал Токк. - Ну что же, визит  придется  отложить.  Да
ведь Крабак - неврастеник... Кстати, я тоже в последнее время  мучаюсь  от
бессонницы.
     - Может быть, прогуляешься с нами?
     - Нет, лучше не надо... Ай?
     Токк вдруг судорожно вцепился в мою руку. Он весь, с ног  до  головы,
покрылся холодным потом.
     - Что с тобой?
     - Что с вами?
     - Мне  показалось,  что  из  окна  той  машины   высунулась   зеленая
обезьяна...
     Обеспокоенный,  я  посоветовал  Токку  на  всякий  случай  показаться
доктору Чакку. Но как я ни настаивал, он и слушать не хотел об этом. Ни  с
того ни с сего он стал подозрительно к нам приглядываться и в конце концов
заявил:
     - Я  никогда  не  был  анархистом.  Запомните  это   и   никогда   не
забывайте... А теперь прощайте. И простите, пожалуйста, не нужен  мне  ваш
доктор Чакк...
     Мы стояли в растерянности и  смотрели  в  спину  удалявшемуся  Токку.
Мы... Впрочем, нет, не мы, а  я  один.  Студент  Рапп  вдруг  очутился  на
середине улицы. Он стоял нагнувшись  и  через  широко  расставленные  ноги
разглядывал беспрерывный поток автомобилей и прохожих. Решив, что  и  этот
каппа свихнулся, я поспешил выпрямить его.
     - Что еще за шутки? Что ты делаешь?
     Рапп, протирая глаза, ответил неожиданно спокойно:
     - Ничего особенного. Просто так гадко стало  на  душе,  что  я  решил
посмотреть, как выглядит мир вверх ногами. Оказывается, все то же самое.



                                    11

     Вот некоторые выдержки из книги философа Магга "Слово идиота ":

     Идиот убежден, что все, кроме него, идиоты.

     Наша любовь к природе объясняется, между прочим, и тем,  что  природа
не испытывает к нам ни ненависти, ни зависти.

     Самый мудрый образ жизни заключается в том, чтобы, презирая  нравы  и
обычаи своего времени, тем не менее ни в коем случае их не нарушать.

     Больше всего нам хочется гордится тем, чего у нас нет.

     Никто не возражает против того, чтобы разрушить идолов. В то же время
никто не возражает против того, чтобы самому стать идолом. Однако спокойно
пребывать на пьедестале могут только удостоенные особой милостью  богов  -
идиоты, преступники, герои. (Это место Крабак отчеркнул ногтем).

     Вероятно, все идеи, необходимые для нашей жизни, были  высказаны  еще
три тысячи лет назад. Нам остается, пожалуй, только добавить нового огня.

     Наша  особенность  состоит  в  постоянном  преодолении   собственного
сознания.

     Если счастье немыслимо без боли, а мир  немыслим  без  разочарования,
то?..

     Защищать себя труднее, нежели защищать постороннего. Сомневающийся да
обратит взгляд на адвоката.

     Гордыня, сластолюбие,  сомнение  -  вот  три  причины  всех  пороков,
известные по опыту последних трех тысяч лет. Вероятно, и всех добродетелей
тоже.

     Обуздание физических потребностей вовсе  не  обязательно  приводят  к
миру. Чтобы обрести мир, мы должны обуздать и свои  духовные  потребности.
(Здесь Крабак тоже оставил след своего ногтя).

     Мы, каппы, менее счастливы, чем люди. Люди не так развиты, как каппы.
(Читая это, я не мог сдержать улыбку).

     Свершить - значит мочь, а мочь - значит свершить.  В  конечном  итоге
наша жизнь не в состоянии вырваться  из  этого  порочного  круга.  Другими
словами, в ней нет никакой логики.

     Став слабоумным,  Бодлер  выразил  свое  мировоззрение  одним  только
словом, и слово это было - "женщина". Но для самоуважения ему не следовало
так говорить. Он слишком полагался на свой  гений,  гений  поэта,  который
обеспечивал ему существование. И  потому  он  забыл  другое  слово.  Слово
"желудок". (Здесь тоже остался след ногтя Крабака).

     Полагаясь  во  всем  на  разум,  мы  неизбежно  придем  к   отрицанию
собственного существования. То обстоятельство, что Вольтер,  обожествивший
разум, был счастлив в своей жизни, лишний раз доказывает отсталость  людей
по сравнению с каппами.



                                    12

     Однажды, в довольно  прохладный  день,  когда  мне  наскучило  читать
"Слово  идиота",  я  отправился  к  философу  Маггу.  На  углу   какого-то
пустынного  переулка  я  неожиданно  увидел  тощего,  как  комар,   каппу,
стоявшего, лениво прислонившись к стене. Ошибки быть не могло, это был тот
самый  каппа,  который  когда-то  украл  у  меня   автоматическую   ручку.
"Попался!" - подумал я и немедленно подозвал проходившего мимо  громадного
полицейского.
     - Задержите, пожалуйста, вон того каппу, - сказал я. -  Около  месяца
назад он украл мою автоматическую ручку.
     Полицейский поднял дубинку (в этой стране полицейские  вместо  сабель
имеют при себе дубинки из тиса) и окликнул вора: "Эй ты, поди-ка сюда!"  Я
ожидал, что вор  кинется  бежать.  Ничего  подобного.  Он  очень  спокойно
направился к полицейскому. Мало того, скрестив на груди  руки,  он  как-то
надменно  глядел  нам  в  лицо.  Это,  впрочем,  нисколько  не  рассердило
полицейского, который извлек из сумки на животе записную книжку и  тут  же
приступил к допросу:
     - Имя?
     - Грук.
     - Чем занимаешься?
     - До недавнего времени был почтальоном.
     -  Отлично.  Вот  этот  человек  утверждает,  что  ты  украл  у  него
автоматическую ручку.
     - Да, это было около месяца назад.
     - Для чего?
     - Дал ее поиграть моему маленькому ребенку.
     Полицейский вперил в Грука острый взгляд:
     - И что же этот ребенок?
     - Неделю назад умер.
     - Свидетельство о смерти при тебе?
     Тощий каппа вытащил  из  сумки  на  животе  лист  бумаги  и  протянул
полицейскому. Тот пробежал его глазами, улыбнулся  и,  похлопав  Грука  по
плечу, сказал:
     Все в порядке. Прости за беспокойство.
     Совершенно ошеломленный, я уставился на  полицейского.  Тощий  каппа,
что-то бурча себе под нос, удалился. Придя наконец в себя, я спросил:
     - Почему вы его отпустили?
     - Он невиновен, - ответил полицейский.
     - Но ведь он украл мою ручку...
     - Украл, чтобы дать поиграть своему ребенку, а ребенок умер.  Если  в
чем-либо  сомневаетесь,  прочтите  статью   номер   одна   тысяча   двести
восемьдесят пять уголовного кодекса.
     Полицейский повернулся ко мне спиной и быстро зашагал прочь. Что  мне
оставалось делать? Я отправился к Маггу, твердя про себя:  "Статья  тысяча
двести восемьдесят пять уголовного кодекса".
     Философ Магг любил гостей.  В  тот  день  в  его  полутемной  комнате
собрались судья Бэпп, доктор Чакк и директор стекольной фирмы Гэр. Все они
курили, и дым от их сигар поднимался к семицветному фонарю. Самой  большой
удачей для меня было то, что  явился  судья  Бэпп.  Едва  успев  сесть,  я
обратился к нему, но вместо вопроса о  статье  тысяча  двести  восемьдесят
пять задал другой вопрос:
     -  Тысяча  извинений,   господин   Бэпп.   Скажите,   наказывают   ли
преступников в вашей стране?
     Бэпп не спеша выпустил дым от сигары с золотым ободком и со скучающим
видом ответил:
     - Разумеется, наказывают. Практикуется даже смертная казнь.
     - Дело в том, что месяц назад...
     Изложив подробно всю историю с авторучкой, я осведомился о содержании
статьи тысяча двести восемьдесят пять уголовного кодекса.
     - Угу, - сказал Бэпп.  -  Статья  эта  гласит:  "Каково  бы  ни  было
преступление, лицо, совершившее это преступление, наказанию  не  подлежит,
после того как причина или обстоятельство, побудившие к  совершению  этого
преступления, исчезли". Возьмем ваш случай. Совершена  кража,  этот  каппа
был отцом, но теперь он больше не отец, и  потому  преступление  его  само
собой перестало существовать.
     - Какая нелепость!
     - Ничего подобного. Нелепостью было бы  приравнивать  каппу,  который
б_ы_л_  отцом,  к  каппе,  который   _я_в_л_я_е_т_с_я_   отцом.   Впрочем,
простите, ведь японские законы не видят в этом никакого различия.  Но  нам
это, простите, кажется смешны. Хо-хо-хо-хо-хо...
     И, бросив сигару,  Бэпп  разразился  пронзительным  смехом.  Тогда  в
разговор вмешался доктор  Чакк,  лицо  весьма  далекое  от  юриспруденции.
Поправив пенсне, он задал мне вопрос:
     - В Японии тоже существует смертная казнь?
     - Конечно, существует. Смертная казнь через повешенье.
     Меня разозлило равнодушие Бэппа, и я поспешил добавить язвительно:
     - Но в вашей стране, несомненно, казнят более просвещенным  способом,
не так ли?
     - Да,  у  нас  казнят  более  просвещенным  способом,  -  по-прежнему
спокойно подтвердил Бэпп. -  В  нашей  стране  казнь  через  повешенье  не
практикуется. Иногда для этого  используется  электричество.  А  вообще  и
электричество нам не приходится  применять.  Как  правило,  у  нас  просто
провозглашают перед преступником название преступления.
     - И преступник умирает от этого?
     - Совершенно верно, умирает. Не забудьте, что у нас, у капп,  нервная
организация гораздо тоньше, чем у вас, людей.
     - Такой метод применяется не только для смертных  казней,  но  и  для
убийства, - сказал директор стекольной фабрики Гэр. Он был весь  сиреневый
от падающих на него разноцветных  бликов  и  благодушно  мне  улыбался.  -
Совсем недавно один социалист обозвал меня вором, и  я  чуть  не  умер  от
разрыва сердца.
     - Это случается гораздо чаще, чем мы полагаем. Недавно вот  так  умер
один мой знакомый адвокат.
     Это заговорил философ Магг, и я повернулся к нему. Магг продолжал, ни
на кого не глядя, с обычной своей иронической усмешкой:
     - Кто-то обозвал его лягушкой... Вы, конечно,  знаете,  что  в  нашей
стране  обозвать  лягушкой  -  это  все  равно  что  назвать  подлецом  из
подлецов... И вот он задумался, и думал дни и ночи  напролет,  лягушка  он
или не лягушка, и в конце концов умер.
     - Это, пожалуй, самоубийство, - сказал я.
     - И все  же  его  назвали  лягушкой  с  намерением  убить.  С  вашей,
человеческой, точки зрения,  это,  может  быть,  можно  рассматривать  как
самоубийство...
     В этот самый момент за стеной, там,  где  находилась  квартира  поэта
Токка, треснул сухой, разорвавший воздух пистолетный выстрел.



                                    13

     Мы немедленно бросились туда. Токк лежал  на  полу  среди  горшков  с
высокогорными растениями. В правой его руке был зажат пистолет, из  блюдца
на голове текла кровь. Рядом с ним, прижимаясь лицом к его груди,  навзрыд
плакала самка. Я взял  ее  за  плечи  и  поднял.  (Обыкновенно  я  избегаю
прикасаться к скользкой коже каппы.) Я спросил ее:
     - Как это случилось?
     - Не знаю. Ничего не знаю. Он сидел, что-то писал - и вдруг выстрелил
себе в голову... Что теперь будет  со  мной?..  Qur-r-r-r...  Qur-r-r-r...
(Так каппы плачут.)
     Директор стекольной фирмы Гэр, грустно качая  головой,  сказал  судье
Бэппу:
     - Вот к чему приводят все эти капризы.
     Бэпп ничего не ответил и закурил сигару  с  золотым  ободком.  Доктор
Чакк, который осматривал рану, присев на  корточки,  поднялся  и  произнес
профессиональным тоном, обращаясь ко всем нам:
     - Все кончено. Токк страдал заболеванием желудка, и одного этого было
бы достаточно, чтобы он совершенно расклеился.
     -  Смотрите,  однако,  -   проговорил,   словно   пытаясь   оправдать
самоубийцу, философ Магг, - здесь лежит какая-то записка.
     Он взял со стола лист бумаги. Все  (за  исключением,  впрочем,  меня)
сгрудились  позади  него,  вытягивая  шеи,  и  через  его  широкие   плечи
уставились на записку.

              Вставай и иди. В долину, что ограждает наш мир.
              Там священные холмы и ясные воды,
              Благоухание трав и цветов.

     Магг повернулся к нам и сказал с горькой усмешкой:
     - Это плагиат. "Миньона" Гете. Видимо, Токк пошел на самоубийство еще
и потому, что выдохся как поэт.
     Случилось так, что именно  в  это  время  у  дома  Токка  остановился
автомобиль. Это приехал Крабак. Некоторое время он молча стоял  в  дверях,
глядя на труп Токка. Затем он подошел к нам и заорал в лицо Маггу:
     - Это его завещание?
     - Нет. Это его последние стихи.
     - Стихи?
     Волосы на голове Крабака стали дыбом. Магг, невозмутимый, как всегда,
протянул ему листок. Ни на кого не глядя, Крабак впился глазами в  строчки
стихов. Он читал и перечитывал их, почти не обращая  внимания  на  вопросы
Магга.
     - Что вы думаете по поводу смерти Токка?
     - Вставай... Я тоже когда-нибудь умру... В долину, что ограждает  наш
мир...
     - Ведь вы были, кажется, одним из самых близких друзей Токка?
     - Друзей? У Токка никогда не было друзей. В долину, что ограждает наш
мир... К сожалению, Токк... Там священные холмы...
     - К сожалению?..
     - Ясные воды... Вы-то счастливы... Там священные холмы...
     Самка Токка все еще продолжала плакать. Мне стало жаль ее, и я, обняв
ее за плечи, отвел  к  дивану  в  углу  комнаты.  Там  смеялся  ничего  не
подозревающий детеныш двух или трех лет. Я  усадил  самку,  взял  на  руки
детеныша  и  немного  покачал  его.  Я  почувствовал,  что  на  глаза  мои
навернулись слезы. Это был первый и единственный случай, когда я плакал  в
стране водяных.
     - Жаль семью этого бездельника, - заметил Гэр.
     - Да, таким нет дела до того, Что будет после них, - отозвался  судья
Бэпп, раскуривая свою обычную сигару.
     Громкий возглас Крабака заставил нас вздрогнуть.  Размахивая  листком
со стихами, Крабак кричал, ни к кому не обращаясь:
     - Превосходно! Это будет великолепный похоронный марш!
     Блестя узкими глазами, он  наспех  пожал  руку  Маггу  и  бросился  к
выходу. В дверях уже  тем  временем  собралась,  конечно,  изрядная  толпа
соседей Токка, которые с любопытством заглядывали в комнату. Крабак  грубо
и бесцеремонно растолкал их и вскочил  в  свою  машину.  В  ту  же  минуту
автомобиль затарахтел, сорвался с места и скрылся за углом.
     - А ну, а ну разойдитесь, нечего глазеть! - прикрикнул на  любопытных
судья Бэпп.
     Взяв на себя обязанности полицейского,  он  разогнал  толпу  и  запер
дверь на ключ. Вероятно, поэтому в комнате воцарилась внезапная тишина.  В
этой тишине - и в душной смеси  запахов  цветов  высокогорных  растений  и
крови Токка - стал обсуждаться вопрос о  похоронах.  Только  философ  Магг
молчал, рассеяно глядя на труп и о чем-то задумавшись. Я похлопал  его  по
плечу и спросил:
     - О чем вы думаете?
     - О жизни каппы.
     - И что же?
     - Для того, чтобы наша жизнь удовлетворяла нас, мы, каппы, что бы там
ни было... - Магг как-то стыдливо понизил голос, - как  бы  там  ни  было,
должны поверить в могущество того, кто не является каппой.



                                    14

     Слова Магга напомнили мне о религии. Будучи материалистом, я никогда,
разумеется, не  относился  к  религии  серьезно.  Но  теперь,  потрясенный
смертью Токка, я вдруг задумался:  а  что  представляет  собой  религия  в
стране водяных? С этим вопросом я немедленно обратился к студенту Раппу.
     - У нас есть и христиане, и буддисты, и мусульмане, и огнепоклонники,
- ответил он.  -  Наибольшим  влиянием,  однако,  пользуется  все  же  так
называемая "современная религия". Ее называют еще "религией жизни".
     (Возможно, "религия жизни" - не совсем точный перевод. На языке  капп
это слово звучит как "Куэмуча". Окончание "ча"  соответствует  английскому
"изм".  Корень  же  "куэмал"  слова  "куэму"  означает  не  просто  "жить,
существовать", но "насыщаться едой, пить вино и совокупляться".)
     - Следовательно, в этой стране тоже есть общины и храмы?
     - В этом  нет  ничего  смешного.  Великий  храм  современной  религии
является крупнейшей постройкой в стране. Хотите пойти поглядеть?
     И вот в один душный туманный день Рапп гордо повел  меня  осматривать
Великий  храм.  Действительно,  это  колоссальное  здание,  раз  в  десять
грандиознее Николаевского  собора  в  Токио.  Мало  того,  в  этом  здании
смешались самые разнообразные архитектурные стили. Стоя перед этим  храмом
и глядя на его высокие башни и круглые купола, я ощутил нечто  даже  нечто
вроде ужаса. Они, словно бесчисленные пальцы, тянулись к небу.  Мы  стояли
перед парадными воротами (и как ничтожно  малы  мы  были  по  сравнению  с
ними!), долго смотрели, задрав головы, на это странное сооружение, похожее
скорее на нелепое чудовище.
     Залы  храма  тоже  были  громадны.  Между  коринфскими  колоннами  во
множестве бродили молящиеся. Все они, как и мы с  Раппом,  казались  здесь
совершенно крошечными. Вскоре мы повстречались с согбенным пожилым каппой.
Рапп, склонив голову, почтительно заговорил с ним:
     - Весьма рад видеть вас в добром здравии, почтенный настоятель.
     Старец тоже отвесил нам поклон и так же учтиво отозвался:
     - Если не ошибаюсь, господин Рапп? Надеюсь,  вы  тоже...  -  Тут  он,
видимо, обнаружил, что у Раппа сгнил клюв, и запнулся.  -  Э-э...  Да.  Во
всяком случае, я надеюсь, что вы не очень страдаете. Чему обязан?..
     - Я привел в храм вот этого господина, -  сказал  Рапп.  -  Как  вам,
вероятно, уже известно, этот господин...
     И Рапп принялся  пространно  рассказывать  обо  мне.  Кажется,  этими
своими объяснениями он старался, помимо всего прочего, дать понять старцу,
что от посещения храма в  последнее  время  его  отвлекали  сугубо  важные
обстоятельства.
     - И вот, кстати, я хотел бы вас попросить  показать  этому  господину
храм.
     Милостиво улыбаясь, настоятель поздоровался со мною,  а  затем  молча
повел нас к алтарю в передней части зала.
     - Я с удовольствием покажу вам все, - заговорил он, - но  боюсь,  что
не смогу быть вам особенно  полезен.  Мы,  верующие,  поклоняемся  "дереву
жизни", которое находится  здесь,  на  алтаре.  Как  изволите  видеть,  на
"дереве жизни" зреют золотые и  зеленые  плоды.  Золотые  плоды  именуются
"плодами добра", а зеленые - "плодами зла"...
     Я  слушал  его,  и  мне  становилось  невыносимо   скучно.   Любезные
объяснения настоятеля звучали как старая, заезженная притча. Разумеется, я
делал вид, что стараюсь не пропустить ни единого слова,  но  при  этом  не
забывал время от времени украдкой озираться, чтобы  разглядеть  внутреннее
устройство храма.
     Коринфские колонны, готические  своды,  мозаичный  мавританский  пол,
молитвенные столики в модернистском  стиле  -  все  это  вместе  создавало
впечатление какой-то странной варварской красоты.  Больше  всего  внимание
мое привлекали каменные бюсты, установленные в нишах по  сторонам  алтаря.
Мне почему-то казалось, что мне знакомы эти изображения. И  я  не  ошибся.
Закончив объяснения относительно "древа жизни", согбенный настоятель повел
меня и Раппа к первой справа нише и сказал, указывая на бюст:
     - Вот один из наших святых  -  Стринберг,  выступивший  против  всех.
Считается, что этот святой много и долго страдал, а затем нашел спасение в
философии Сведенборга. Но в действительности он не спасся. Как и  все  мы,
он исповедовал "религию жизни".  Вернее,  ему  пришлось  исповедовать  эту
религию. Возьмите хотя бы "Легенды", которые оставил нам  этот  святой.  В
них он сам признается, что покушался на свою жизнь.
     Мне стало тоскливо, и я обратил взгляд в следующую нишу. В  следующей
нише был установлен бюст густоусого немца.
     - А это Ницше, бард Заратустры. Этому святому пришлось  спасаться  от
сверхчеловека, которого он сам же и создал. Впрочем, спастись он не смог и
сошел с ума, попасть в святые ему, возможно, и не удалось бы...
     Настоятель немного помолчал и подвел нас к третьей нише.
     - Третьим святым у нас Толстой. Этот святой изводил себя больше всех.
Этот святой изводил себя больше всех. Дело в том, что по происхождению  он
был  аристократом  и  терпеть  не  мог  выставлять  свои  страдания  перед
любопытствующей толпой. Этот святой  все  силился  поверить  в  Христа,  в
которого поверить, конечно же,  невозможно.  А  ведь  ему  случалось  даже
публично объявлять, что он верит. И вот на склоне лет  ему  стало  невмочь
быть трагическим лжецом. Известно ведь, и  этот  святой  испытывал  иногда
ужас перед перекладиной на потолке своего кабинета. Но самоубийцей он  так
и не стал - это видно хотя бы из того, что его сделали святым.
     В четвертой нише красовался бюст японца. Разглядев лицо этого  японца
и узнав его, я, как и следовало ожидать, ощутил грусть.
     - Это Куникида Доппо, - сказал настоятель. - Поэт, до конца  понявший
душу рабочего, погибшего под колесами поезда. Думаю, говорить  вам  о  нем
что-либо еще не имеет смысла. Поглядите на пятую нишу...
     - Это, кажется, Вагнер?
     - Да. Революционер, являвшийся другом короля. Святой Вагнер на склоне
лет читал даже застольные молитвы. И все же он был  скорее  последователем
"религии жизни", чем христианином. Из  писем,  оставшихся  после  Вагнера,
явствует, что мирские страдания не раз подводили этого святого к  мысли  о
смерти.
     Настоятель все еще говорил о Вагнере,  когда  мы  остановились  перед
шестой нишей.
     - А это друг святого Стриндберга, француз-художник.  Он  бросил  свою
многодетную жену и взял себе четырнадцатилетнюю таитянку. В широких  жилах
этого святого текла кровь моряка. Но взгляните на его губы.  Они  изъедены
мышьяком или чем-то вроде этого. Что же касается седьмой  ниши...  Но  вы,
кажется, уже утомились. Извольте пройти сюда.
     Я действительно устал. Вслед  за  настоятелем  я  и  Рапп  прошли  по
коридору,  пронизанному  ароматом  благовоний,  и  очутились  в   какой-то
комнате. Комната была мала, в углу возвышалась черная статуя Венеры, у ног
статуи лежала кисть винограда. Я ожидал увидеть строгую  монашескую  келью
безо  всяких  украшений  и  был  несколько  смущен.   Видимо,   настоятель
почувствовал мое недоумение. Прежде чем предложить нам сесть, он сказал  с
состраданием:
     - Не забывайте, пожалуйста, что наша религия - это  "религия  жизни".
Ведь наш бог... наше "древо жизни"  учит:  "Живите  вовсю".  Да,  господин
Рапп, вы уже показывали этому господину наше священное писание?
     - Нет, - ответил Рапп и честно признался, почесывая блюдце на голове:
- По правде говоря, я и сам его толком не читал.
     Настоятель по-прежнему спокойно улыбаясь, продолжал:
     - Тогда, разумеется, вам еще не все понятно. Наш бог создал вселенную
за один день. ("Древо  жизни"  хоть  и  древо,  но  для  него  нет  ничего
невозможного). Мало того, он создал еще и самку. Самка  же,  соскучившись,
принялась искать самца. Наш бог внял ее печали, взял у нее мозг и из этого
мозга  приготовил  самца.  И  сказал  наш  бог  этой  паре  капп:  "Жрите,
совокупляйтесь, живите вовсю..."
     Слушая настоятеля, я вспоминал поэта Токка. К своему несчастью,  поэт
Токк, так же как и я, был атеистом. Я не каппа и поэтому понятия не имел о
"религии жизни". Но Токк, родившийся и проживший всю свою жизнь  в  стране
водяных, не мог не знать, что такое "древо жизни". Мне стало  жаль  Токка,
не принявшего такого учения, и я,  перебив  настоятеля,  спросил,  что  он
думает об этом поэте.
     - А-а, этот поэт достоин всяческого сожаления, -  сказал  настоятель,
тяжело вздохнув. - Что определяет  нашу  сущность?  Вера,  обстоятельства,
случай.  Вы,  вероятно  присовокупите  сюда  еще  и  наследственность.   К
несчастью, господин Токк не был верующим.
     - Наверное, Токк завидовал вам. Вот и я тоже завидую. Да  и  молодежь
как, например, Рапп...
     - Если бы клюв у меня был цел, я, быть может, и стал бы оптимистом.
     Настоятель снова глубоко вздохнул. Глаза  его  были  полны  слез,  он
неподвижно глядел на черную Венеру.
     - Сказать по правде... -  вымолвил  он.  -  Только  не  говорите  это
никому, это мой секрет... Сказать по правде, я тоже не в состоянии  верить
в нашего бога. Когда-нибудь мои моления...
     Настоятель  не  успел  закончить.  Как  раз  в  этот   момент   дверь
распахнулась, в комнату ворвалась огромная самка и набросилась на него. Мы
попытались было остановить ее, но она в одно мгновение повергла настоятеля
на пол.
     - Ах ты дрянной старикашка! - вопила она. - Опять  сегодня  стащил  у
меня из кошелька деньги на выпивку!
     Минут через десять, оставив позади настоятеля и его супругу, мы почти
бегом спускались по ступеням храма. Некоторое время мы молчали, затем Рапп
сказал:
     - Теперь понятно, почему настоятель тоже не верит в "древо жизни".
     Я не ответил. Я невольно оглянулся на храм. Храм по-прежнему,  словно
бесчисленными  пальцами,  тянулся  в  туманное  небо  высокими  башнями  и
круглыми куполами. И от него  веяло  жутью,  какую  испытываешь  при  виде
миражей в пустыне...



                                    15

     Примерно через неделю я услыхал от доктора Чакка необычайную новость.
Оказывается, в доме покойного Токка завелось привидение.  К  тому  времени
сожительница нашего несчастного друга куда-то уехала, и в  доме  открылась
фотостудия. По словам Чакка, на всех снимках,  сделанных  в  этой  студии,
позади  изображения  клиента  непременно  запечатлевается  неясный  силуэт
Токка.  Впрочем,  Чакк,  будучи  убежденным  материалистом,  не  верил   в
загробную  жизнь.  Рассказав  обо  всем  этом,  он  с  ядовитой   усмешкой
прокомментировал: "Надо полагать, сие привидение так же материально, как и
мы с вами". Я тоже не верил в привидения и в  этом  отношении  не  слишком
отличался от Чакка. Но я очень любил Токка, а потому немедленно бросился в
книжную лавку и скупил все газеты и журналы со статьями о призраке Токка и
с фотографиями привидения. И в самом  деле,  на  фотографиях,  за  спинами
старых и молодых капп, туманным  силуэтом  выделялось  нечто  напоминающее
фигуру каппы. Еще больше,  нежели  фотографии  привидения,  меня  поразили
статьи о призраке Токка - особенно один отчет спиритического  общества.  Я
перевел для себя эту статью почти дословно и привожу ее здесь по памяти.

     "Отчет о беседе с призраком Токка ("Журнал  спиритического  общества"
N_8274).
     Специальное заседание комиссии нашего общества  в  бывшей  резиденции
покончившего самоубийством поэта Токка, ныне фотостудии г-на  имярек  -  в
доме N_251 по улице NN. На заседании присутствовали члены общества  (Имена
опускаю).
     Мы, семнадцать членов общества, во  главе  с  председателем  общества
господином Пэкком, двадцать седьмого  сентября  в  десять  часов  тридцать
минут собрались в одной из комнат названной фотостудии. В качестве медиума
нас сопровождала госпожа Хопп, пользующаяся нашим  безграничным  доверием.
Едва оказавшись  в  названной  студии,  госпожа  Хопп  немедленно  ощутила
приближение духа. У нее начались конвульсии, и ее несколько  раз  вырвало.
По ее словам, это было вызвано тем, что покойный господин Токк  при  жизни
отличался сильной приверженностью к табаку,  и  теперь  дух  его  оказался
пропитанным никотином.
     Члены комиссии и госпожа Хопп в  молчании  заняли  места  за  круглым
столом. Спустя три минуты двадцать пять секунд госпожа Хопп внезапно впала
в состояние глубокого транса, и дух поэта Токка вошел  в  нее.  Мы,  члены
комиссии, в порядке старшинства по возрасту задали духу  господина  Токка,
вселившемуся в тело госпожи Хопп, следующие вопросы и  получили  следующие
ответы:
     В_о_п_р_о_с: Для чего ты вновь посетил этот мир?
     О_т_в_е_т: Чтобы познать посмертную славу.
     В_о_п_р_о_с: Ты и остальные господа духи - разве вы жаждете  славы  и
после смерти?
     О_т_в_е_т: Я, во всяком случае, не могу не  жаждать.  Но  один  поэт,
японец, которого я как-то встретил, - он презирает посмертную славу.
     В_о_п_р_о_с: Ты знаешь имя этого поэта? [Здесь имеется в виду великий
японский поэт Басе (1644-1694)]
     О_т_в_е_т: К сожалению, я его забыл. Помню только  одно  его  любимое
стихотворение.
     В_о_п_р_о_с: Что же это за стихотворение?
     О_т_в_е_т: Старый пруд. Прыгнула воду лягушка. Всплеск в тишине
                         [Перевод В. Марковой].
     В_о_п_р_о_с: И ты считаешь, что это выдающееся произведение?
     О_т_в_е_т: Разумеется, я не считаю его плохим. Только  я  бы  заменил
слово "лягушка"  на  "каппа",  а  вместо  слова  "прыгнула"  употребил  бы
выражение "блистательно взлетела".
     В_о_п_р_о_с: Почему?
     О_т_в_е_т: Нам, каппам, свойственно  в  лбом  произведении  искусства
настойчиво искать каппу.
     Здесь  председатель  общества  господин  Пэкк  прерывает   беседу   и
напоминает членам комиссии, что они находятся на спиритическом  сеансе,  а
не на литературной дискуссии.
     В_о_п_р_о_с: Каков образ жизни господ духов?
     О_т_в_е_т: Ничем не отличается от вашего.
     В_о_п_р_о_с: Сожалеешь ли ты в таком случае о своем самоубийстве?
     О_т_в_е_т: Разумеется, нет. Если мне наскучит жизнь призрака, я снова
возьму пистолет и покончу самовоскрешением.
     В_о_п_р_о_с: Легко ли кончать самовоскрешением?
     Этот вопрос призрак  Токка  парирует  вопросом.  Такая  манера  Токка
известна всем, кто знал его при жизни.
     О_т_в_е_т: А легко ли кончать самоубийством?
     В_о_п_р_о_с: Духи живут вечно?
     О_т_в_е_т:  Относительно  продолжительности  нашей  жизни  существует
масса теорий, и ни одна из них не внушает доверия.  Не  следует  забывать,
что и среди нас есть приверженцы различных религий - христиане,  буддисты,
мусульмане, огнепоклонники.
     В_о_п_р_о_с: А какую религию исповедуешь ты?
     О_т_в_е_т: Я всегда скептик.
     В_о_п_р_о_с: Но в существовании духов  ты,  по-видимому,  все  же  не
сомневаешься?
     О_т_в_е_т: В существовании духов я убежден меньше, чем вы.
     В_о_п_р_о_с: Много ли у тебя друзей в этом твоем мире?
     О_т_в_е_т: У меня  не  меньше  трехсот  друзей  во  всех  временах  и
народах.
     В_о_п_р_о_с: Все твои друзья - самоубийцы?
     О_т_в_е_т:  Отнюдь  нет.  Правда,  например,  Монтень,  оправдывающий
самоубийства, является одним из моих наиболее почитаемых друзей. А с  этим
типом Шопенгауэром - этим пессимистом, так и не убившем себя, - я  знаться
не желаю.
     В_о_п_р_о_с: Здоров ли Шопенгауэр?
     О_т_в_е_т: В настоящее время  он  носится  со  своим  новым  учеником
пессимизме духов и выясняет, хорошо или  плохо  кончать  самовоскрешением.
Впрочем, узнав, что холера тоже  инфекционное  заболевание,  он,  кажется,
немного успокоился.
     Затем мы, члены комиссии, задали вопросы о духах Наполеона, Конфуция,
Достоевского, Дарвина, Клеопатры, Сакья Муни, Данте  и  других  выдающихся
личностей. Однако ничего интересного о них Токк, к сожалению,  не  сообщил
и, в свою очередь принялся нам задавать вопросы о самом себе.
     В_о_п_р_о_с: Что говорят обо мне после моей смерти?
     О_т_в_е_т: Какой-то критик назвал тебя "одним из заурядных поэтов".
     В_о_п_р_о_с: Это один из обиженных, которому я  не  подарил  сборника
своих стихов. Издано ли полное собрание моих сочинений?
     О_т_в_е_т: Издано, говорят, почти не раскупается.
     В_о_п_р_о_с: Через триста лет, когда исчезнет  понятие  об  авторском
праве, мои сочинения будут покупать  миллионы  людей.  Что  стало  с  моей
самкой и подругой?
     О_т_в_е_т: Она вышла замуж за господина Ракка, хозяина книжной лавки.
     В_о_п_р_о_с: Бедняга, она, должно быть, еще не  знает,  что  у  Ракка
вставной глаз. А мои дети?
     О_т_в_е_т: Кажется, они в государственном приюте для сирот.
     Некоторое время Токк молчит, затем задает следующий вопрос.
     В_о_п_р_о_с: Что с моим домом?
     О_т_в_е_т: Сейчас в нес студия фотографа какого-то.
     В_о_п_р_о_с: А что с моим письменным столом?
     О_т_в_е_т: Мы не знаем.
     В_о_п_р_о_с: В ящике стола я тайно хранил некоторые письма... Но вас,
господа, как занятых людей, это, к частью, не касается. А теперь  в  нашем
мире наступают сумерки, и я вынужден проститься с вами. Прощайте, господа,
прощайте. Прощайте, мои добрые господа.
     При этих последних словах госпожа Хопп внезапно  вышла  из  состояния
транса. Мы все, семнадцать членов комиссии,  перед  лицом  бога  небесного
клятвенно подтверждаем истинность  изложенной  беседы.  (Примечание:  наша
достойная  всяческого   доверия   госпожа   Хопп   получила   в   качестве
вознаграждения сумму,  которую  она  выручала  за  день  в  бытность  свою
актрисой)".



                                    16

     После того, как я  прочитал  эту  статью,  мною  постепенно  овладело
уныние, я больше не хотел оставаться в этой стране и стал  думать  о  том,
как вернуться в наш мир, мир людей. Я ходил и искал,  но  так  и  не  смог
найти яму, через которую когда-то провалился сюда. Между  тем  рыбак  Багг
однажды рассказал мне, что где-то на краю страны водяных живет в тишине  и
покое один старый каппа, который проводит свои дни в чтении книг и игре на
флейте. "Что, если попробовать обратиться к этому каппе? -  подумал  я.  -
Может быть, он укажет мне путь из этой страны? - подумал я." И  я  тут  же
отправился на окраину города. Но там, в  маленькой  хижине,  я  увидел  не
старика, а каппу-юношу,  двенадцати  или  тринадцать  лет,  с  еще  мягким
блюдцем на голове. Он тихонько наигрывал на флейте. Разумеется,  я  решил,
что ошибся домом. Чтобы проверить себя,  я  обратился  к  нему  по  имени,
которое мне назвал Багг. Нет, это оказался тот самый старый каппа.
     - Но вы выглядите совсем ребенком... - пробормотал я.
     - А ты разве не знал? Волею судеб я покинул чрево своей матери  седым
старцем. А затем я становился все моложе и моложе и вот теперь превратился
в мальчика. Но на самом деле, когда я родился, мне было, по крайней  мере,
лет шестьдесят, так что в настоящее время мне что-то около ста  пятидесяти
или ста шестидесяти лет.
     Я оглядел комнату. Может быть, у меня было такое настроение,  но  мне
показалось, что здесь, среди простых стульев и столиков, разлито  какое-то
ясное счастье.
     - Видимо, вы живете более счастливо, чем все остальные каппы?
     - Вполне возможно. В юности я был старцем, а к старости стал молодым.
Я не высох от неутоленных желаний, как  это  свойственно  старикам,  и  не
предаюсь плотским страстям, как это  делают  молодые.  Во  всяком  случае,
жизнь моя, если и не была счастливой, то уж наверняка была спокойной.
     - Да, при таких обстоятельствах жизнь ваша должна быть спокойной.
     - Ну, одного этого для спокойствия еще  не  достаточно.  У  меня  всю
жизнь было отличное здоровье и состояние достаточное, чтобы  прокормиться.
Но, конечно, самое счастливое обстоятельство в моей жизни это  то,  что  я
родился стариком.
     Некоторое время мы беседовали. Говорили о самоубийце Токке,  о  Гэре,
который ежедневно вызывает к себе врача. Но почему-то лицо  старого  каппы
не выражало никакого интереса к этим разговорам. Я наконец спросил:
     - Вы, наверное, не испытывает такой привязанности к жизни, как другие
каппы?
     Глядя мне в лицо, старый каппа тихо ответил:
     - Как и другие каппы, я покинул чрево матери не раньше, чем мой  отец
спросил меня, хочу ли я появиться в этом мире.
     - А вот я оказался в этом мире совершенно случайным образом, - сказал
я. - Так будьте добры, расскажите, как отсюда выбраться.
     - Отсюда есть только одна дорога.
     - Какая же?
     - Дорога, которой ты попал сюда.
     Когда я услыхал это, волосы мои встали дыбом.
     - Мне не найти эту дорогу, - пробормотал я.
     Старый каппа пристально поглядел на меня своими чистыми, как ключевая
вода глазами. Затем он поднялся, отошел в угол комнаты и поднял  свисавшую
с потолка веревку. Сейчас же в потолке открылся круглый  люк,  которого  я
раньше не замечал. И за этим люком,  над  ветвями  сосен  и  кипарисов,  я
увидел  огромное  ясное  синее  небо.  А  в  небо,   подобно   гигантскому
наконечнику  стрелы,  поднимался  пик  Яригатакэ.  Я  даже  подпрыгнул  от
восторга, словно ребенок при виде аэроплана.
     - Ну вот, сказал старый каппа. - Можешь уходить.
     С этими словами он указал мне ан веревку. Но это была не веревка, как
мне показалось вначале. Это была веревочная лестница.
     - Что ж, - сказал я, - с вашего разрешения, я пойду.
     - Только подумай прежде. Как бы тебе не пожалеть потом.
     - Ничего, - сказал я. - Жалеть не буду.
     Я уже поднимался по лестнице,  цепляясь  за  перекладины.  Поглядывая
вниз, я видел далеко под собою блюдце на голове старого каппы.



                                    17

     Вернувшись из страны водяных, я долго  не  мог  привыкнуть  к  запаху
человеческой кожи. Ведь каппы необычайно чистоплотны по сравнению с  нами.
Мало того, я так привык видеть вокруг себя одних  только  капп,  что  лица
людей представлялись мне просто  безобразными.  Вам,  вероятно,  этого  не
понять. Ну, глаза и рты еще туда-сюда, но вот носы вызывали у меня чувство
какого-то странного ужаса. Естественно, что в первое время я старался ни с
кем не встречаться. Затем я понемногу стал, видимо, привыкать  к  людям  и
уже через полгода смог бывать где угодно. Неприятности доставляло лишь  то
обстоятельство, что в разговоре у меня то и дело вырывались слова из языка
страны водяных. Получалось примерно так:
     - Ты завтра будешь дома?
     - Qua.
     - Что ты сказал?
     - Да-да, буду.
     Через год  после  возвращения  я  разорился  на  одной  спекуляции  и
поэтому...
     (Тут доктор С. заметил: "Об этом рассказывать не стоит".  Он  сообщил
мне, что, как только больной начинает говорить об этом, он впадает в такое
буйство, что с ним не могут справиться несколько сторожей.
     Хорошо, об этом не буду. Словом, разорившись на одной  спекуляции,  я
захотел снова  вернуться  в  страну  водяных.  Да,  именно  вернуться.  Не
отправиться, не поехать, а вернуться. Потому что  к  тому  времени  я  уже
ощущал страну водяных как  свою  родину.  Я  потихоньку  ушел  из  дому  и
попытался сесть на поезд Центральной линии. К  сожалению,  я  был  схвачен
полицией, и меня водворили в эту больницу. Но и здесь  я  некоторое  время
продолжал тосковать по стране водяных. Чем сейчас  занят  доктор  Чакк?  А
философ Магг? Наверное, он по-прежнему размышляет  под  своим  семицветным
фонарем. А мой добрый друг студент Раппа со сгнившим клювом? Однажды, я  в
такой же туманный, как сегодня  день,  я,  по  обыкновению,  погрузился  в
воспоминания о своих друзьях и вдруг чуть не закричал от изумления, увидев
рыбака Багга. Не знаю, когда он проник ко мне, но он сидел передо мной  на
корточках и кланялся, приветствуя меня. Когда я немного  успокоился...  не
помню, плакал я или смеялся. Помню только,  с  какой  радостью  я  впервые
после долгого перерыва заговорил на языке страны водяных.
     - Послушай, Багг, зачем ты пришел сюда?
     - Проведать вас. Вы, говорят, заболели.
     - Откуда же ты узнал?
     - Услыхал по радио.
     - А как ты сюда добрался?
     - Ну, это дело не трудное. Реки и рвы в  Токио  для  нас,  капп,  все
равно что улицы.
     И я вспомнил, словно только что узнал об этом, что каппы относятся  к
классу земноводных, как и лягушки.
     - Но ведь здесь поблизости нигде реки нет.
     - Нет. Сюда я пробрался по водопроводным трубам. А здесь я  приоткрыл
пожарный кран...
     - Открыл пожарный кран?
     - Вы что, забыли, господин? Ведь и среди капп есть механики.
     Каппы стали навещать меня раз в два-три дня. Доктор С. считает, что я
болен demenia  praecox  [раннее  слабоумие  (лат)].  Но  вот  доктор  Чакк
(простите за откровенность) утверждает, что  никакого  demenia  praecox  у
меня нет, что это вы сами, все, начиная с доктора  С.,  страдаете  demenia
praecox. Само собой разумеется, что раз уж доктор Чакк приходит ко мне, то
навещают меня и студент Рапп и философ  Магг.  Впрочем,  если  не  считать
рыбака Багга, никто из них не является в дневное время.  Они  приходят  по
двое, по трое, и всегда ночью... в лунные ночи.  Вот  и  вчера  ночью  при
свете луны я беседовал с директором стекольной  фирмы  Гэром  и  философом
Маггом. А композитор Крабак играл мне на скрипке.  Видите  на  столе  этот
букет черных лилий? Это мне принес в подарок вчера ночью Крабак...
     (Я обернулся. Конечно, на столе никаких лилий не было. Стол был пуст.
)
     Вот эту  книгу  мне  принес  философ  Магг.  Прочтите  первые  стихи.
Впрочем, нет. Вы же не знаете их языка. Давайте, я сам прочту. Это один из
томов полного собрания сочинений Такка, которые недавно вышли из печати.
     (Он раскрыл старую телефонную книгу и громким  голосом  прочел  такие
стихи:)

                 В кокосовых цветах, среди стволов бамбука
                 Давно почитает Будда.
                 И под иссохшею смоковницею старой
                 Почил Христос усталый.
                 Так не пора ль и нам вкусить отдохновенье,
                 Хотя бы только здесь, на театральной сцене?

     (Но  если  заглянуть  за  декорации,  -  ведь  там  мы  увидим   лишь
заплатанные холсты?)
     Но я не такой пессимист, как этот поэт. И пока ко мне будут приходить
каппы... Да, совсем забыл, Вы,  вероятно,  помните  моего  приятеля  судью
Бэппа. Так вот, этот каппа потерял место и  в  самом  деле  сошел  с  ума.
Говорят, что сейчас он находится  в  психиатрической  лечебнице  в  стране
водяных. Если бы мне только разрешил доктор С., я охотно навестил бы его.


                                  В ЧАЩЕ




          ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ У СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА ДРОВОСЕК

     Да. Это я нашел труп. Нынче утром я, как  обычно,  пошел  подальше  в
горы нарубить деревьев. И вот в роще под горой оказалось мертвое тело. Где
именно? Примерно в четырех-пяти те от  проезжей  дороги  на  Ямасина.  Это
безлюдное   место,   где   растет   бамбук   вперемежку   с   молоденькими
криптомериями.
     На трупе были бледно-голубой суйкан и поношенная шапка  эбоси,  какие
носят в столице; он лежал на спине. Ведь вот  какое  дело,  на  теле  была
всего одна рана, но зато прямо в груди, так что  сухие  бамбуковые  листья
вокруг были точно пропитаны киноварью. Нет, кровь  больше  не  шла.  Рана,
видно, уже запеклась. Да, вот еще что; на ране, ничуть не испугавшись моих
шагов, сидел присосавшийся овод.
     Не видно ли было меча или чего-нибудь в этом роде? Нет, там ничего не
было. Только у ствола криптомерии,  возле  которой  лежал  труп,  валялась
веревка. И еще... да, да, кроме веревки, там был еще гребень. Бот  и  все,
что было возле тела - только эти две вещи. А трава и опавшая листва кругом
были сильно истоптаны - видно, убитый не дешево отдал свою жизнь. Что,  не
было ли лошади? Да туда никакая лошадь не проберется. Конная дорога -  она
подальше, за рощей.



      ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАНСТВУЮЩИЙ МОНАХ

     С убитым я встретился вчера. Вчера... кажется,  в  полдень.  Где?  На
дороге от Сэкияма в Ямасина. Он вместе с  женщиной,  сидевшей  на  лошади,
направлялся в Сэкияма. На женщине была широкополая шляпа с покрывалом, так
что лица ее я не видел. Видно было только шелковое платье с узором  цветов
хаги. Лошадь была рыжеватая, с подстриженной гривой.  Рост?  Что-то  около
четырех сун выше обычного... Я ведь монах, в таких вещах худо  разбираюсь.
У мужчины... да, у него был и меч за поясом, и лук со стрелами за  спиной.
И сейчас хорошо помню, как у него из черного лакированного колчана торчало
штук двадцать стрел.
     Мне и во сне не снилось, что он так  кончит.  Поистине,  человеческая
жизнь исчезает вмиг, что росинка, что молния. Ох, ох, словами не  сказать,
как все это прискорбно.



           ЧТО СКАЗАЛ НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТРАЖНИК

     Человек, которого я поймал? Это  -  знаменитый  разбойник  Тадземару.
Когда я его схватил, он, упав с лошади, лежал, стеная, на каменном  мосту,
что у Авадагути. Когда? Прошлым вечером, в  часы  первой  стражи.  Прошлый
раз, когда я его чуть не поймал, на нем был тот же самый  синий  суйкан  и
меч за поясом. А на этот раз у него,  как  видите,  оказались  еще  лук  и
стрелы. Вот как? Это те самые, что были у  убитого?  Ну,  в  таком  случае
убийство, без сомнения, совершил Тадземару. Лук, обтянутый  кожей,  черный
лакированный колчан, семнадцать стрел с ястребиными  перьями  -  все  это,
значит, принадлежало убитому. Да, лошадь, как вы  изволили  сказать,  была
рыжеватая, с подстриженной гривой. Видно, такая ему вышла судьба, что  она
сбросила его с себя. Лошадь щипала траву у дороги неподалеку от  моста,  и
за ней волочились длинные поводья.
     Этот самый Тадземару, не в пример прочим разбойникам, что шатаются по
столице, падок до женщин. Помните,  в  прошлом  году  на  горе  за  храмом
Акиторибэ, посвященном Биндзуру, убили женщину  с  девочкой,  по-видимому,
паломников? Так вот, говорили, что это дело его рук. Бот  и  женщина,  что
ехала на рыжеватой лошади - если он убил мужчину, то  куда  девалась  она,
что с ней сталось? Неизвестно. Извините, что вмешиваюсь, но  надо  бы  это
расследовать.



           ЧТО СКАЗАЛА НА ДОПРОСЕ СУДЕЙСКОГО ЧИНОВНИКА СТАРУХА

     Да, это труп того самого человека, за которого вышла замуж моя  дочь.
Только он не из  столицы.  Он  самурай  из  Кокуфу  и  Вакаса.  Зовут  его
Канадзава Такэхиро, лет ему двадцать шесть. Нет, он не мог навлечь на себя
ничьей злобы - у него был очень мягкий характер.
     Моя дочь? Ее зовут Масаго, ей девятнадцать лет. Она нравом смелая, не
хуже мужчины. У  нее  никогда  не  было  возлюбленного  до  Такэхиро.  Она
смуглая, возле уголка  левого  глаза  у  нее  родинка,  лицо  маленькое  и
продолговатое.
     Вчера Такэхиро с моей дочерью отправился в  Вакаса.  За  какие  грехи
свалилось на нас такое несчастье! Что с моей дочерью?  С  судьбой  зятя  я
примирилась, но тревога за дочь не дает мне покоя. Я, старуха, молю вас во
имя всего святого - обыщите все леса и  луга,  только  найдите  мою  дочь!
Какой злодей этот разбойник Тадземару или как его там! Не только зятя,  но
и мою дочь... (Плачет, не в силах сказать ни слова.)



                            ПРИЗНАНИЕ ТАДЗЕМАРУ

     Того человека убил я. Но женщину я не убивал. Куда она делась?  Этого
и я тоже не знаю. Постойте! Сколько бы вы меня ни пытали, я ведь все равно
не смогу сказать то, чего не знаю. К тому же, раз уж так вышло, я не  буду
трусить и не буду ничего скрывать.
     Я встретил этого мужчину и его жену вчера, немного позже полудня.  От
порыва ветра шелковое покрывало как раз распахнулось, и на  миг  мелькнуло
ее лицо. На миг - мелькнуло и сразу же снова скрылось  -  и,  может  быть,
отчасти поэтому ее лицо показалось мне ликом бодисатвы. И я тут же  решил,
что завладею женщиной, хотя бы пришлось убить мужчину.
     Вам кажется это страшно? Пустяки, убить мужчину - обыкновенная  вещь!
Когда хотят завладеть женщиной, мужчину всегда убивают.  Только  я  убиваю
мечом, что у меня за поясом, а  вот  вы  все  не  прибегаете  к  мечу,  вы
убиваете властью, деньгами, а иногда  просто  льстивыми  словами.  Правда,
крови при этом не проливается, мужчина остается целехонек - и все-таки  вы
его убили. И если подумать, чья вина тяжелей - ваша или моя - кто  знает?!
(Ироническая усмешка.)
     Но это не значит, что я недоволен, если удается  завладеть  женщиной,
не убивая мужчины. А на этот раз я  прямо  решил  завладеть  женщиной  без
убийства. Только на проезжей дороге такой штуки не  проделать.  Поэтому  я
придумал, как заманить их обоих в глубь рощи.
     Это  оказалось  нетрудно.  Пристав  к  ним  как  попутчик,   я   стал
рассказывать, что напротив на горе есть курган, что я его раскопал,  нашел
там много зеркал и мечей и зарыл все это в роще у  гори,  чтобы  никто  не
видел, и что, если найдется желающий, я дешево продам любую вещь.  Мужчина
понемногу стал поддаваться на мои  слова.  И  вот  -  что  бы  вы  думали!
Страшная вещь алчность! Не прошло  и  получаса,  как  они  повернули  свою
лошадь и вместе со мной направились по тропинке к горе.
     Когда мы подошли к роще, я сказал, что вещи зарыты в  самой  чаще,  и
предложил им пойти посмотреть. Мужчину снедала жадность, и он, конечно, не
стал возражать. Но женщина сказала, что она не сойдет с лошади и останется
ждать. Это с ее стороны было вполне разумно, так как она видела, что  роща
очень густая. Все шло как по маслу, и я  повел  мужчину  в  чащу,  оставив
женщину одну.
     На окраине заросли рос  только  бамбук.  Но  когда  мы  прошли  около
полпути, стали попадаться и криптомерии. Для того, что я  задумал,  трудно
было  найти  более  удобное  место.   Раздвигая   ветви,   я   рассказывал
правдоподобную историю, будто сокровища зарыты  под  криптомерией.  Слушая
меня, мужчина торопливо шел вперед, туда, где виднелись тонкие стволы этих
деревьев. Бамбук попадался все реже, уже вокруг стояли криптомерии - и тут
я внезапно набросился на него и повалил  его  на  землю.  И  он  сразу  же
оказался привязанным к стволу дерева. Веревка? Какой же  разбойник  бывает
без веревки? Веревка была у меня за поясом - ведь  она  всегда  могла  мне
понадобиться, чтобы перебраться через изгородь. Разумеется, чтоб он не мог
кричать, я забил ему рот опавшими бамбуковыми листьями,  и  больше  с  ним
возиться было нечего.
     Покончив с мужчиной, я вернулся к женщине и сказал ей, что ее спутник
внезапно занемог и что ей надо пойти посмотреть,  что  с  ним.  Незачем  и
говорить, что и на этот раз я добился своего. Она сняла  свою  широкополую
шляпу и, не отнимая у меня руки, пошла в глубь рощи. Но когда мы пришли  и
тому месту, где к дереву был привязан ее муж, едва она  его  увидела,  как
сунула руку за пазуху и выхватила кинжал. Никогда еще не  приходилось  мне
видеть такой необузданной, смелой женщины.  Не  будь  я  тогда  настороже,
наверняка получил бы удар  в  живот.  От  этого-то  я  увернулся,  но  она
ожесточенно наносила удары куда попало. Но ведь недаром я Тадземару -  мне
в конце концов удалось, не вынимая меча, выбить кинжал у нее из рук. А без
оружия самая храбрая женщина ничего не может поделать. И  вот  я  наконец,
как и хотел, смог овладеть женщиной, не лишая жизни мужчину.
     Да, не лишая жизни мужчину. Я и после этого не собирался его убивать.
Но когда я хотел скрыться из рощи, оставив лежащую в слезах  женщину,  она
вдруг как безумная вцепилась мне в рукав и, задыхаясь, крикнула:  "Или  вы
умрете, или мой муж... кто-нибудь из  вас  двоих  должен  умереть...  Быть
опозоренной на глазах двоих мужчин  хуже  смерти...  Один  из  вас  должен
умереть... а я пойду к тому, кто останется  в  живых".  И  вот  тогда  мне
захотелось убить мужчину. (Мрачное возбуждение.)
     Теперь, когда я вам это сказал,  наверно,  кажется,  что  я  жестокий
человек. Это вам так кажется, потому что вы не видели лица  этой  женщины.
Потому что вы не  видели  ее  горящих  глаз.  Когда  я  встретился  с  ней
взглядом, меня охватило желание сделать  ее  своей  женой,  хотя  бы  гром
поразил меня на месте. Сделать ее своей женой - только эта мысль и была  у
меня в голове. Нет, это не была грубая похоть, как  вы  думаете.  Если  бы
мною владела только похоть, я отшвырнул бы женщину  пинком  ноги  и  ушел.
Тогда и мужчине не пришлось бы обагрить мой меч  своею  кровью.  Но  в  то
мгновение, когда в сумраке чащи я вгляделся в лицо женщины, я  решил,  что
не уйду оттуда, пока его не убью.
     Однако хотя я и решил его убить, но не хотел  убивать  его  подло.  Я
развязал его и сказал: будем биться на мечах. Веревка, что нашли у  корней
дерева, это и была та самая, которую я тогда бросил. Мужчина с  искаженным
лицом выхватил тяжелый меч и сразу  же,  не  вымолвив  ни  слова,  яростно
бросился на меня. Чем кончился этот бой, незачем и говорить.  На  двадцать
третьем взмахе мой меч пронзил его грудь. На  двадцать  третьем  взмахе  -
прошу вас, не забудьте этого! Я до сих пор поражаюсь: во всем мире он один
двадцать раз скрестил свой меч с моим. (Веселая улыбка.)
     Как только он упал, я с  окровавленным  мечом  в  руках  обернулся  к
женщине. Но - представьте себе, ее нигде не  было!  Я  стал  искать  среди
деревьев. Но на опавших бамбуковых листьях не осталось никаких  следов.  А
когда я прислушался, то услышал только предсмертное  хрипенье  в  горле  у
мужчины.
     Может быть, когда мы начали  биться,  женщина  ускользнула  из  рощи,
чтобы позвать на помощь? Как только эта  мысль  пришла  мне  в  голову,  я
понял, что дело идет о моей жизни. Я взял у убитого меч, лук  и  стрелы  и
сейчас же выбрался на прежнюю тропинку. Там все так же мирно щипала  траву
лошадь женщины. Говорить о том, что было после - значит  напрасно  тратить
слова. Только вот что: перед въездом в столицу у меня  уже  не  было  того
меча. Вот и все мое признание. Подвергните меня самой жестокой казни  -  я
ведь всегда  знал,  что  когда-нибудь  моей  голове  придется  торчать  на
верхушке столба. (Вызывающий вид.)



            ЧТО РАССКАЗАЛА ЖЕНЩИНА НА ИСПОВЕДИ В ХРАМЕ КИЕМИДЗУ

     Овладев мною, этот мужчина в синем обернулся к моему связанному  мужу
и насмешливо захохотал. Как тяжело, наверно,  было  мужу!  Но  как  он  ни
извивался, опутывавшая его веревка  только  глубже  врезалась  в  тело.  Я
невольно вся подалась к нему - нет,  я  только  хотела  податься.  Но  тот
мужчина мгновенно пинком ноги швырнул меня на землю. И  вот  тогда  это  и
случилось. В этот миг я увидела в глазах мужа какой-то неописуемый  блеск.
Неописуемый... даже теперь, вспоминая его глаза, я не могу подавить в себе
дрожь. Не в силах выговорить ни единого слова, муж в это  мгновение  излил
всю свою душу во взгляде. Но его глаза выражали не гнев, не страдание -  в
них сверкало холодное презрение ко мне, вот что они выражали! Не от  пинка
того мужчины, а от ужаса перед этим взглядом я, не помня себя,  вскрикнула
и лишилась чувств.
     Когда я пришла в себя, того мужчины в синем уже не было. И  только  к
стволу криптомерии по-прежнему был привязан мой муж. С трудом поднимаясь с
опавших бамбуковых листьев, я пристально смотрела ему в  лицо.  Но  взгляд
его нисколько  не  изменился.  Его  глаза  по-прежнему  выражали  холодное
презрение и затаенную  ненависть.  Не  знаю,  как  сказать,  что  я  тогда
почувствовала... и стыд, и  печаль,  и  гнев...  Шатаясь,  я  поднялась  и
подошла к мужу.
     "Слушайте! После того, что случилось, я не могу больше  оставаться  с
вами. Я решила умереть. Но... но умрете и вы. Вы видели мой  позор.  После
этого я не могу оставить вас в живых". Вот что я ему сказала, как ни  было
это трудно. И все-таки муж по-прежнему  смотрел  на  меня  с  отвращением.
Сдерживая волнение, от которого грудь моя готова была разорваться, я стала
искать его меч. Но, вероятно, все похитил разбойник - не только  меча,  но
даже и лука и стрел нигде в чаще не было видно. Только кинжал, к  счастью,
валялся у моих ног. Я занесла кинжал и еще раз  сказала  мужу:  "Теперь  я
лишу вас жизни. И сейчас же последую за вами".
     Когда  муж  услышал  эти  слова,  он  с  усилием  пошевелил   губами.
Разумеется,  голоса  не  было  слышно,  так  как  рот  у  него  был  забит
бамбуковыми листьями. Но когда я посмотрела на  его  губы,  то  сразу  все
поняла, что он сказал. Все с тем же презрением ко мне муж проговорил  одно
слово: "Убивай". Почти в беспамятстве я глубоко вонзила кинжал в его грудь
под бледно-голубым суйканом.
     Кажется,  тут  я  опять  потеряла  сознание.  Когда,   очнувшись,   я
оглянулась кругом, муж, по-прежнему связанный, уже не дышал. Сквозь густые
ветви криптомерий, сплетенные со стволами бамбука,  на  его  бледное  лицо
упал луч заходящего солнца.  Подавляя  рыдания,  я  развязала  веревку  на
трупе. И потом... что стало  со  мной  потом?  Об  этом  у  меня  нет  сил
говорить. Что я ни делала, я  не  могла  найти  в  себе  силы  умереть.  Я
подносила кинжал к горлу, я пыталась утопиться в озере у подножья горы,  я
пробовала... Но вот не умерла, осталась живой, и этим  мне  не  приходится
гордиться. (Грустная улыбка.)  Может  быть,  милосердная,  сострадательная
богиня Каннон отвернулась от такого никчемного существа, как я. Но что  же
мне делать, мне, убившей своего мужа, обесчещенной  разбойником,  что  мне
делать? Что мне... мне... (Внезапные отчаянные рыдания.)



               ЧТО СКАЗАЛ УСТАМИ ПРОРИЦАТЕЛЬНИЦЫ ДУХ УБИТОГО

     Овладев женой, разбойник уселся рядом с ней на землю  и  принялся  ее
всячески утешать. Рот у меня, разумеется, был заткнут. Сам я был  привязан
к стволу дерево. Но и все время делал жене знаки глазами:  "Не  верь  ему!
Все, что он говорит - ложь", - вот что я хотел дать ей  понять.  Но  жена,
опечаленно сидя на опавших листьях, не  поднимала  глаз  от  своих  колен.
Право, можно было подумать, что она внимательно слушает слова  разбойника.
Я извивался от ревности. А разбойник искусно  вел  речь,  добиваясь  своей
цели. Утратив чистоту, жить с мужем будет трудно. Чем оставаться с  мужем,
не лучше ли ей пойти в  жены  к  нему,  разбойнику?  Ведь  он  решился  на
бесчинство именно потому, что она ему полюбилась... Вот до чего он  дерзко
договорился.
     Слушая разбойника, жена наконец задумчиво подняла лицо. Никогда еще я
не видел ее  такой  красивой!  Но  что  же  ответила  моя  красавица  жена
разбойнику, когда я был, связанный,  рядом  с  ней?  Теперь  я  блуждаю  в
небытии, но  каждый  раз,  как  я  вспоминаю  этот  ее  ответ,  меня  жжет
негодование. Вот что сказала жена: "Ну, так  ведите  меня,  куда  хотите".
(Долгое молчание.)
     Но ее вина не только в  этом.  Из-за  Этого  одного  я,  наверно,  не
мучился бы так, блуждая во мраке. Вот что произошло:  жена,  как  во  сне,
последовала за разбойником, державшим ее за руку, и уже готова была  выйти
из рощи, как вдруг, смертельно побледнев, указала на меня, привязанного  к
дереву. "Убейте его! Я не могу быть с вами, пока он жив!.."  -  выкрикнула
она несколько раз, как безумная. "Убейте его!" - эти слова и  теперь,  как
ураган, уносят меня в бездну мрака. Разве хоть когда-нибудь такие  мерзкие
слова исходили из человеческих уст? Разве хоть когда-нибудь такие  гнусные
слова касались человеческого слуха? Разве хоть когда-нибудь...  (Внезапный
взрыв язвительного хохота.) Услыхав эти слова, даже  разбойник  побледнел.
"Убейте его!" - кричала жена, цепляясь за его рукав.  Пристально  взглянув
на нее, разбойник не ответил ни "да", ни "нет" и вдруг пинком  швырнул  ее
на опавшие листья. (Снова взрыв язвительного хохота.)  Скрестив  на  груди
руки, он обернулся ко  мне.  "Что  сделать  с  этой  женщиной?  Убить  или
помиловать? Для ответа кивните головой". Убить? За одни эти слова я  готов
все ему простить. (Снова долгое молчание.)
     Пока я колебался, жена вдруг вскрикнула и бросилась  бежать  в  глубь
чащи. Разбойник в тот же миг кинулся за ней, но, видимо, не успел схватить
ее даже за рукав. Мне казалось, что я все это вижу в бреду.
     Когда жена убежала, разбойник взял мой меч, лук и стрелы  и  в  одном
месте разрезал на мне веревку. Помню, как  он  пробормотал,  скрываясь  из
рощи: "Теперь надо подумать и о себе".
     Когда он ушел, всюду кругом стало тихо. Нет, не  всюду  -  рядом  еще
слышались  чьи-то  рыдания.  Снимая  с   себя   веревку,   я   внимательно
прислушался. И что же? Я понял, что это рыдаю я сам.  (Третий  раз  долгое
молчание.)
     Наконец я с трудом отделил свое измученное  тело  от  ствола.  Передо
мной блестел кинжал, оброненный женой. Я поднял его и одним взмахом вонзил
себе в грудь. Я почувствовал,  как  к  горлу  подкатил  какой-то  кровавый
клубок, но ничего  мучительного  в  этом  не  было.  Когда  грудь  у  меня
похолодела, кругом стало еще тише. О, какая это была тишина! В этой горной
роще не щебетала ни одна птица. Только на стволах  криптомерий  и  бамбука
горели печальные лучи закатного  солнца.  Закатного  солнца...  Но  и  они
понемногу меркли. Уже не видно стало ни  деревьев,  ни  бамбука.  И  меня,
распростертого на земле, окутала глубокая тишина.
     И вот тогда кто-то тихонько подкрался ко мне. Я хотел посмотреть, кто
это. Но все кругом застлал сумрак. И кто-то... этот кто-то невидимой рукой
тихо вынул кинжал у меня  из  груди.  В  тот  же  миг  рот  у  меня  опять
наполнился хлынувшей кровью. И после этого я  навеки  погрузился  во  тьму
небытия.
Акутагава Рюноскэ. В чаще.
перевод с яп. - Н. Фельдман.



     Акутагава Рюноскэ.
     Слова пигмея


     В. Гривнин, перевод, 1992.

     Предисловие к "Словам пигмея"

     "Слова пигмея" не всегда  отражают  мои  мысли.  Они  лишь
позволяют  наблюдать  за  тем,  как  мысли  меняются.  Ползучее
растение ветвится от  одного  корня,  и  к  тому  же  дает  еще
множество побегов.

     Звезды

     Еще древние говорили: ничто не ново под луной. Но ничто не
ново не  только  под луной. По утверждению астрономов требуется
тридцать шесть тысяч лет, чтобы  свет  от  созвездия  Геркулеса
дошел  до  нашей  земли. Но даже и созвездие Геркулеса не может
светить вечно. И однажды перестанет излучать  прекрасный  свет,
превратившись  в  остывшую  золу. Но смерть всегда несет в себе
зародыш новой жизни. И  то  же  созвездие  Геркулеса,  перестав
излучать  свет,  в своих блужданиях по бескрайней Вселенной при
благоприятном стечений обстоятельств превратится в  туманность.
И в ней будут рождаться новые звезды.
     Да и само солнце не более, чем один из блуждающих огоньков
во вселенной.  А  ведь  оно прародитель нашей земли. Но то, что
происходит на  самом  краю  вселенной,  там,  где  простирается
Млечный  путь,  фактически  ничем  не  отличается  от того, что
происходит на нашей грешной земле. Жизнь и  смерть,  подчиняясь
законам движения, бесконечно сменяют друг друга. Думая об этом,
невозможно не проникнуться некоторым сочувствием к бесчисленным
звездам,  разбросанным  по небу. Мне даже кажется, что мерцание
звезд выражает те же  чувства,  которые  испытываем  мы.  Может
быть, поэтому один из поэтов высказал такую истину:

       Одна из звезд, песчинками усыпавших небо,
       Посылает свет только мне.

     Однако  то, что звезды, подобно нам, совершают свое вечное
движение, все-таки немного печально.

     Нос

     Существует знаменитое изречение Паскаля == Нос  Клеопатры:
будь  он  покороче, облик земли стал бы иным. Однако влюбленные
редко видят подлинную картину. Наоборот, однажды влюбившись, мы
обретаем непревзойденную способность заниматься самообманом.
     Антоний тоже не исключение == даже если бы  нос  Клеопатры
был  короче,  он  бы  вряд ли это заметил. А если бы и заметил,
нашел бы массу других достоинств, восполняющих этот недостаток.
Что это за достоинства? Я убежден, на всем свете не  существует
женщины, обладающей столькими достоинствами, сколькими обладает
ваша возлюбленная. Видимо, и Антоний, так же как мы, несомненно
нашел   бы  в  глазах  ли,  в  губах  ли  Клеопатры  более  чем
достаточную компенсацию. Кроме того,  существует  еще  обычное:
"Ее  душа!"  Действительно, женщина, которую мы любим, обладает
изумительной душой == это было во все времена. Более  того,  ее
одежда,  и  ее  богатство, и ее социальное положение == все это
тоже превращается в ее достоинства. Можно привести  даже  такие
поразительные  случаи,  когда  к  числу достоинств причисляется
факт или хотя бы слух, что в прошлом  она  была  любима  некоей
выдающейся  личностью.  К  тому  же,  разве  не  была Клеопатра
последней египетской царицей, окутанной ослепительной  роскошью
и  загадочностью?  Кто  бы  обратил  внимание на длину ее носа,
когда она восседала  в  облаке  курящихся  благовоний,  сверкая
украшенной  драгоценными  камнями  короной,  с цветком лотоса в
руке. Тем более, если смотрели на нее глазами Антония.
     Подобный самообман не ограничивается любовью. Все  мы,  за
редким исключением, по собственной воле перекрашиваем подлинную
картину.  Возьмем  хотя  бы  табличку  зубного врача == нам она
бросается в глаза не столько потому,  что  существует,  сколько
потому,  что  нами  движет  желание ее увидеть, проще говоря ==
зубная боль. Разумеется, наша зубная боль никак  не  связана  с
мировой   историей.  Но  подобный  самообман  присущ  обычно  и
политикам, которые  хотят  знать  чувства  народа,  и  военным,
которые  хотят  знать  положение  противника, и промышленникам,
которые хотят знать конъюнктуру. Я не отрицаю,  что  существует
рассудок,  который  должен корректировать наши чувства. Но в то
же время признаю и  существование  "случайностей",  управляющих
всем,   что  совершает  человек.  Однако  любая  страсть  легко
забывает о разуме. "Случайность"  ==  это,  так  сказать,  воля
богов.  Следовательно,  самообман  ==  вечная  сила, призванная
направлять мировую историю.
     Итак, более чем двухтысячелетняя  история  ни  в  малейшей
степени   не   зависела  от  столь  ничтожно  малого,  как  нос
Клеопатры. Она скорее зависит от нашей глупости,  переполняющей
мир.   Смешно,   но   она   действительно   зависит   от  нашей
торжествующей глупости.

     Мораль

     Мораль  ==  другое  название  удобства.   Она   сходна   с
"левосторонним движением".

     Благодеяние,  даруемое  моралью,  ==  экономия  времени  и
труда. Вред, причиненный моралью, == полный паралич совести.

     Те, кто бездумно отвергают мораль, == слабо разбираются  в
экономике.  Те, кто бездумно склоняет голову перед нею, == либо
трусы, либо бездельники.

     Правящая нами мораль  ==  феодальная  мораль,  отравленная
капитализмом. Она приносит нам один вред и никаких благодеяний.

     Сильные  попирают  мораль.  Слабых мораль лелеет. Те, кого
она гнетет, == обычно занимают среднюю позщию между сильными  и
слабыми.

     Мораль == как правило, поношенное платье.

     Совесть  не  появляется с возрастом, подобно нашей бороде.
Чтобы обрести совесть, нужно определенное воспитание.

     Более  девяноста  процентов  людей   лишены   прирожденной
совести.

     Трагизм  нашего  положения  в  том,  что, пока мы то ли по
молодости, то ли по недостатку воспитания еще не смогли обрести
совесть, нас уже обвиняют в бессовестности.

     Комизм нашего положения в том, что после того, как  то  ли
по  молодости,  то  ли  по недостатку воспитания нас обвинили в
бессовестности, мы наконец обретаем совесть.

     Совесть == серьезное увлечение.

     Возможно,   совесть   рождает    нравственность.    Однако
нравственность  до  сих  пор еще никогда не родила то, что есть
лучшее в совести.

     Сама же совесть,  как  любое  увлечение,  имеет  страстных
поклонников. Эти поклонники в девяноста случаях из ста == умные
аристократы или богачи.

     Пристрастия

     Как выдержанное вино, я люблю древнее эпикурейство. Нашими
поступками  руководят  не  добро  и  не  зло.  Только лишь наши
пристрастия. Либо наши удовольствие и неудовольствие. Я в  этом
убежден.
     В  таком  случае почему же мы, даже в пронизывающий холод,
бросаемся в воду, увидев тонущего ребенка? Потому, что  находим
в  спасений  удовольствие.  Какой же меркой можно измерить, что
лучше: избежать неудовольствия от погружения  в  холодную  воду
или  получить  удовольствие  от спасения ребенка? Меркой служит
выбор большего удовольствия. Однако физическое удовольствие или
неудовольствие  и  духовное  удовольствие  или   неудовольствие
мерятся    разными    мерками.    Правда,    удовольствие   или
неудовольствие не могут быть полностью несовместимы. Скорее они
сливаются в нечто  единое,  подобно  соленой  и  пресной  воде.
Действительно,  разве  не  испытывают  наивысшего  удовольствия
лишенные духовности аристократы из Киото и  Осаки,  наслаждаясь
угрем  с  рисом и овощами, после того как отведали черепахового
супа? Другой пример: факт, что холод или вода могут  доставлять
удовольствие, доказывает плавание в ледяной воде. Сомневающиеся
в   моих  словах  захотят  объяснять  это  мазохизмом.  А  этот
проклятый  мазохизм  ==  самое   обычное   стремление   достичь
удовольствия  или  неудовольствия,  что  на первый взгляд может
показаться  извращением.  По  моему   убеждению,   христианские
святые,  с  радостью умерицвлявшие свою плоть, с улыбкой шедшие
на костер, в большинстве случаев были мазохистами.
     Определяют наши  поступки,  как  говорили  древние  греки,
пристрастия,  и  ничто  иное.  Мы  должны черпать из жизненного
источника высшее удовольствие. "Не будьте унылы,  как  лщемеры"
==  разве даже христианство не учит этому? Мудрец == тот, кто и
тернистый путь усыпает розами.

     Молитва пигмея

     Когда мне удается надеть яркое платье и развлекать публику
кувырканиями  и  беззаботной   болтовней,   я   чувствую   себя
блаженствующим  пигмеем.  Молю  тебя,  исполни, пожалуйста, мои
желания.
     Прошу, не сделай меня бедняком, у которого нет  и  рисинки
за  душой.  Но  прошу,  не  сделай меня и богачом, не способным
насытиться своим богатством.

     Прошу, не сделай так, чтобы я ненавидел  живущую  в  нищей
хижине  крестьянку.  Но  прошу,  не сделай и так, чтобы я любил
обитающую в роскошном дворце красавицу.
     Прошу, не сделай меня глупцом, не способным отличить зерно
от плевел. Но прошу, не сделай меня и мудрецом, которому ведомо
даже то, откуда придут тучи.
     Особо прошу,  не  сделай  меня  бесстрашным  героем.  Я  и
вправду  вижу  иногда сны, в которых невозможное превращается в
возможное:    покоряю    неприступные    вершины,    переплываю
непреодолимые  моря.  Я всегда испытываю смутную тревогу, когда
вижу такой сон. Я стараюсь отогнать его от себя, будто борюсь с
драконом. Прошу, не дай  стать  героем  мне,  не  имеющему  сил
бороться с жаждой превратиться в героя.
      Когда   мне  удается  упиваться  молодым  вином,  тонкими
золотыми нитями плести свои песни и радоваться этим  счастливым
дням, я чувствую себя блаженствующим пигмеем.

     Свобода воли и судьба

     Если   верить   в   судьбу,   преступления   как  такового
существовать не может, что ведет к утрате смысла  наказания,  и
тогда  мы,  несомненно, проявим к преступнику снисхождение. И в
то же  время,  если  верить  в  свободу  воли,  возникает  идея
ответственности,  что  позволяет  избежать  паралича совести, и
тогда мы, несомненно, проявим к себе большую твердость. Чему же
следовать?
     Хочу  ответить  объективно.  Нужно  наполовину  верить   в
свободу  воли  и  наполовину  ==  в  судьбу.  Или же наполовину
сомневаться в свободе воли и наполовину ==  в  судьбе.  Почему?
Разве не наша судьба определяет, кого мы берем себе в жены? И в
то же время разве не свобода воли заставляет нас по заказу жены
покупать ей хаори и оби?
     Независимо  от  свободы  воли  и  судьбы,  Бога и дьявола,
красоту и безобразие, отвагу и малодушие, рационализм и веру  и
многое  подобное  мы  должны  уравновешивать  на  чашах  весов.
Древние  называли  это  золотой  серединой.  Золотая   середина
поанглийски  выражается словами good sense. По моему убеждению,
не стремясь к good sense, добиться счастья невозможно. А если и
удается добиться, то только показного == в палящий зной греться
у жаровни, в леденящий холод обмахиваться веером.

     Дети

     Военные недалеко  ушли  от  детей.  Вряд  ли  нужно  здесь
говорить,  как  они трепещут от радости, предвкушая героические
подвиги, как упиваются так называемой славой. Лишь в  начальной
школе можно увидеть, как уважаются механические упражнения, как
ценится  животная  храбрость.  Еще  больше  военные  напоминают
детей, когда не задумываясь устраивают резню.  Но  более  всего
они  похожи  на  детей,  когда,  воодушевляемые  звуком трубы и
военными маршами, радостно бросаются на врага, не спрашивая, за
что сражаются.
     Вот почему то, чем  гордятся  военные,  всегда  похоже  на
детские   забавы.   Взрослого   человека  не  могут  прельстить
блестящие доспехи и сверкающие шлемы. Ордена ==  вот  что  меня
понастоящему  удивляет.  Почему  военные  в  трезвом  состояний
разгуливают, увесив грудь орденами?

     Оружие

     Справедливость напоминает оружие. Оружие  может  купить  и
враг, и друг == стоит лишь уплатить деньги. Справедливость тоже
может  купить  и  враг,  и  друг == стоит лишь найти предлог. С
давних времен, точно снарядами, стреляли друг в друга прозвищем
"враг справедливости". Однако почти не  бывает  случаев,  чтобы
увлеченные  риторикой  пытались  выяснить,  кто из них на самом
деле "враг справедливости".
     Японские рабочие только потому, что они родились японцами,
получили   приказ    покинуть    Панаму.    Это    противоречит
справедливости.  Америка, как пишут газеты, должна быть названа
"врагом справедливости". Но ведь  и  китайские  рабочие  только
потому,  что  они  родились китайцами, получили приказ покинуть
Сэндзю. Это тоже противоречит справедливости. Япония, как пишут
газеты... Нет, Япония вот уже две тысячи лет неизменно является
"другом справедливости". Справедливость еще ни разу не вступала
в противоречия с интересами Японии.
     Оружия как такового  бояться  не  нужно.  Бояться  следует
искусства  воинов. Справедливости как таковой бояться не нужно.
Бояться следует красноречия подстрекателей...
     Обращаясь к историй, я каждый раз думаю о музее  "Юсюкан".
В  его  галереях  старинного оружия в полутьме рядами выстроены
самые разные "справедливости". Древний китайский меч напоминает
справедливость, проповедуемую  конфуцианством.  Копье  всадника
напоминает  справедливость,  проповедуемую  христианством.  Вот
толстенная дубинка. Это справедливость социалиста. А  вот  меч,
украшенный  кистями.  Это справедливость националиста. Глядя на
это оружие, я представляю себе бесчисленные сражения, и  сердце
начинает  учащенно  биться.  Но,  к счастью или несчастью, я не
помню, чтобы мне хоть раз захотелось взять в руки это оружие.

     Монархизм

     Эта история относится к Франции семнадцатого века. Однажды
герцог Бургундский задал аббату Шуази такой  вопрос:  "Карл  VI
был  безумен.  Как,  по-вашему,  следовало  бы сообщить об этом
самым деликатным образом?" Аббат ответил: "Я бы сказал коротко.
Карл VI безумен". Аббат Шуази считал свой ответ одним из  самых
отчаянных поступков в жизни и всегда гордился им.
     Франция  семнадцатого  века была настолько пропитана духом
монархизма, что сохранила  даже  этот  анекдот.  Однако  Япония
двадцатого  века  ни на йоту не уступает Франции того времени в
монархизме. Поистине он не приносит ни радости, ни счастья.

     Творчество

     Художник,  я  уверен,  всегда  создает  свое  произведение
сознательно.  Однако,  познакомившись  с  самим  произведением,
видишь, что его красота или безобразие наполовину  заключены  в
таинственном  мире,  лежащем  вне  пределов сознания художника.
Наполовину? А может быть, лучше сказать == в основном?
     Оправдываясь, мы тем самым уличаем себя. Хотим мы того или
нет, в создаваемых произведениях всегда обнажается  наша  душа.
Разве не говорит древний обычай:

     "Удар  резаком  ==  поклон"  ==  о страхе людей тех времен
перед гранщами бессознательного?
     Творчество всегда  риск.  После  того  как  силы  человека
исчерпаны,  он  может  уповать  лишь  на волю небес == иного не
дано.
     "Когда я был молод и учился писать, то страдал оттого, что
не получалось гладко. Скажу одно: старания лишь полдела, одними
стараниями не  достигнешь  совершенства.  Только  состарившись,
начинаешь понимать, что упорство еще не все: "три части == дело
человека,  семь  частей  ==  дар  неба". Это стихотворение Чжао
Оубэя в "Луньши" подтверждает мою мысль. Искусство  ==  мрачная
бездна. Если бы не жажда денег, если бы не влечение славы, если
бы,  наконец, не страдания от творческого жара, то, возможно, у
нас не хватило бы мужества вступать в схватку с  этим  зловещим
искусством.

     Критика

     Оценка   литературного  произведения  есть  сотрудничество
между художником и критиком. Другими  словами,  разбирая  чужое
произведение,   критик   всего   лишь   пытается  создать  свое
собственное. Поэтому во все времена  произведения,  сохранившие
свое  выдающееся  значение,  непременно  обладают  характерными
чертами,  допускающими  возможность  самых  разных  критических
оценок.  Однако,  по  словам Анатоля Франса, возможность разных
критических  оценок  вряд  ли  означает   легкость   трактовки,
поскольку  произведения  создаются  словно  в  тумане.  Подобно
вершине горы Родзан, произведение  с  разных  точек  видится  и
оценивается по-разному.

     Классики

     Счастье классиков в том, что они мертвы.

     О том же

     Наше и ваше счастье в том, что они мертвы.

     Разочаровавшиеся художники

     Немало художников живут в мире разочарований. Они не верят
в любовь.  Они  не верят в совесть. Подобно древним отшельникам
они сделали  своим  домом  пустыню  утопий.  Из-за  этого  они,
возможно,  достойны жалости. Однако прекрасные миражи рождаются
лишь в небе пустыни. Разочаровавшись в  делах  человеческих,  в
искусстве  они,  как  правило, не разочаровались. Наоборот, при
одном  упоминаний  об  искусстве  перед  их  глазами  возникают
золотые видения, обычным людям недоступные. Они тоже, размышляя
о прекрасном, ждут своего счастливого мгновения.

     Исповедь

     Никто  не  способен исповедаться во всем до конца. В то же
время без исповеди самовыражение невозможно.
     Руссо   был   человеком,   любившим   исповедоваться.   Но
обнаружить  в  его  "Исповеди" полную откровенность невозможно.
Мериме был человеком, ненавидевшим исповедоваться. Но  разве  в
"Коломбе"  он  не  рассказывает  скрытно  о  самом  себе? Четко
обозначить  гранщу  между  исповедальной   и   всей   остальной
литературой невозможно.

     Жизнь. Тэийти Исигуро-куну

     Любой  убежден,  что  не  наученному  плавать  приказывать
"плыви"  неразумно.  Так  же  неразумно  не  наученному  бегать
приказывать  "беги". Однако мы с самого рождения получаем такие
дурацкие приказы.
     Разве могли мы, еще находясь в чреве матери, изучить путь,
по которому пойдет наша жизнь? А ведь, едва появившись на свет,
мы сразу  же  вступаем  в  жизнь,  напоминающую  арену  борьбы.
Разумеется,  не  наученный  плавать  как  следует  проплыть  не
сможет. Не наученный бегать тоже прибежит последним.  Потому-то
и нам не уйти с арены жизни без ран.
     Люди,  возможно,  скажут:  "Нужно  посмотреть  на  то, что
совершали предки. Это послужит вам образцом". Однако, глядя  на
сотни   пловцов,   тысячам  бегунов  разом  научиться  плавать,
овладеть бегом невозможно. И те, кто попытается поплыть, все до
одного наглотаются воды, а те, кто попытается бежать,  все  без
исключения   перепачкаются  в  пыли.  Взгляните  на  знаменитых
спортсменов мира == не прячут  ли  они  за  горделивой  улыбкой
гримасу страдания?
     Жизнь похожа на олимпийские игры, устроенные сумасшедшими.
Мы должны  учиться  бороться  за жизнь, борясь с жизнью. А тем,
кто не может сдержать негодования, видя всю глупость этой игры,
лучше уйти с арены. Самоубийство тоже вполне подходящий способ.
Однако  те,  кто  хочет  выстоять  на   арене   жизни,   должны
мужественно бороться, не боясь ран.

     О том же

     Жизнь подобна коробку спичек. Обращаться с ней серьезно ==
глупее глупого. Обращаться несерьезно == опасно.

     О том же

     Жизнь  подобна  книге,  в которой недостает многих странщ.
Трудно назвать ее цельной. И все же она цельная.

     Рай на земле

     Рай на земле воспевается в стихах. Но, к сожалению,  я  не
припоминаю,  чтобы кто-либо из таких поэтов хотел жить в раю на
земле. Христианский рай на земле являет собой весьма  печальное
зрелище.   Даосский  рай  тоже  всего  лишь  мрачная  китайская
харчевня. Тем более современные утопии  ==  в  памяти  остались
лишь приводившие в трепет идей Уильяма Джеймса.
     Рай  на  земле, о котором мечтаю я, не уютная теплща. И не
пункт раздачи еды н одежды,  существующий  при  школе.  Жить  в
таком раю == это когда родители уходят из жизни, вырастив своих
детей.  Братья и сестры, рожденные даже злодеями, но никогда ==
глупцами, не доставят друг другу никаких хлопот. Женщины, выйдя
замуж, сразу же становятся кроткими и послушными, потому что  в
них  вселяется душа домашнего животного. Дети, будь то мальчики
или девочки, послушные воле или эмоциям родителей, способны  по
нескольку  раз  в  день становиться глухими, немыми, покорными,
слепыми. Друг А. не будет беднее друга В., и в то же время друг
В.  не  будет  богаче  друга  А.,  и  оба   находят   наивысшее
удовольствие  во  взаимном  восхвалении.  Далее...-  в общем, о
таком месте приятно мечтать.
     Этот рай на земле не только  для  меня.  Он  ==  для  всех
благочестивых  людей  на  свете.  Во  все  времена лишь поэты и
ученые в своих радужных мечтах думали о таком рае. В  этом  нет
ничего  удивительного. Лишь мечты о нем переполняли их истинным
счастьем.

     Постскриптум

     Мой племянник мечтает приобрести  портрет  Рембрандта.  Но
при  этом он даже мечтать не смеет, чтобы получить на карманные
расходы хотя бы десять иен. Десять иен на карманные расходы  ==
вот что способно переполнить его истинным счастьем.

     Насилие

     Жизнь  ==  сложная  штука.  Сделать  сложную жизнь простой
способно  только  оружие.  Потому-то  цивилизованный   человек,
обладая  мозгами  людей каменного века, и предпочитает убийство
любой дискуссий.
     Власть, собственно, и есть запатентованное насилие.  Чтобы
править   нами,   людьми,   в   насилии,   возможно,   и   есть
необходимость. А возможно, и нет необходимости.

     "Человечность"

     Как ни прискорбно, у меня не хватает мужества  поклоняться
"человечности".  Более  того,  нередко  я испытываю презрение к
"человечности" == это правда.  Но  и  правда  и  то,  что,  как
правило, я испытываю к "человечности" и любовь. Любовь? А может
быть,  не  любовь, а скорее сострадание? Во всяком случае, если
"человечность"  перестанет  волновать,  жизнь   превратится   в
психиатрическую  лечебницу,  обитать  в  которой  невыносимо. И
естественным результатом будет то, что случилось со Свифтом, ==
сумасшествие.
     Говорят, что незадолго до помешательства Свифт,  глядя  на
дерево  с  засохшей верхушкой, прошептал: "Я очень похож на это
дерево. Все идет от головы". Каждый раз, когда я вспоминаю  эту
историю,  меня  охватывает  дрожь.  Я  думаю с тайной радостью:
какое счастье, что я не рожден таким же гением, как Свифт.

     Листья дуба

     Полное  счастье  могут  дать  лишь  привилегий,   даруемые
идиотам.  Даже  самый  неисправимый оптимист не способен всегда
улыбаться. Нет, если  можно  было  бы  допустить  существование
настоящих  оптимистов, то это привело бы только к тому, что они
пришли бы в отчаяние от счастья.

     Если был бы я дома,
     Я еду положил бы на блюдо,
     Но в пути нахожусь я,
     Где травы изголовьем мне служат,
     Потому и еду я кладу на дубовые листья.

     Это   стихотворение    передает    не    просто    чувства
путешественника.   Мы  всегда  идем  на  компромисс  ==  вместо
"желаемого"  соглашаемся   на   "возможное".   Ученые   смогут,
наверное,  дать  листьям  дуба  самые прекрасные имена. Но если
просто взять листья дуба в руку, они листьями дуба и останутся.
     Печалиться о листьях дуба только потому,  что  они  листья
дуба,  ==  значит  проявить к ним гораздо большее уважение, чем
если просто  подчеркивать:  на  них  можно  класть  еду.  Такое
утверждение  еще  скучнее,  чем  просто  с безразличной улыбкой
пройти мимо них только потому, что они листья дуба.  Во  всяком
случае,  всю  жизнь  без  устали  печалиться  об одном и том же
комично и в то  же  время  безнравственно.  Великие  пессимисты
далеко  не  всегда  корчили  кислые физиономий. Даже страдавший
неизлечимой болезнью Леопарди иногда грустно улыбался, глядя на
бледные розы...

     Примечание

     Безнравственность == другое название чрезмерности.

     Будда

     Покинув тайком королевский замок, Сиддхартха  целых  шесть
лет  вел  аскетическую  жизнь.  Он  вел ее в течение шести лет,
искупая невиданную роскошь, в которой жил в королевском  замке.
Сыну же плотника из Назарета хватило и сорокадневного поста.

     О том же

     Сиддхартха  приказал  Чандаке  приготовить  лошадей, и они
тайно покинули королевский замок. Но склонность к  рассуждениям
часто  вызывала  у  него  меланхолию.  Нелегко  установить, кто
вздохнул с облегчением, когда  Сиддхартха  покинул  королевский
замок: сам будущий Шакьямуни или Яшодхара, его жена.

     О том же

     После   шести   лет   аскетической  жизни  Сиддхартха  под
смоковницей достиг высшего постижения. Его поучения, как  стать
Буддой,  говорят  о том, что материя господствует над духом. Он
купается. Пьет млечный сок. Наконец.  разговаривает  с  пасущей
скот девушкой, ставшей впоследствии буддой Нанда.

     Политический гений

     Традиционно  считается, что политический гений == это тот,
кто волю народа  превращает  в  свою  собственную.  Однако  все
наоборот.  Правильнее  сказать,  что  политический гений == это
тот, кто свою собственную волю превращает в волю народа. Или по
крайней мере  заставляет  поверить,  что  такова  воля  народа.
Поэтому  политический  гений  должен быть и гениальным актером.
Наполеон говорил: "От великого до смешного один шаг". Эти слова
подходят не столько императору, сколько актеру.

     О том же

     Народ верит  в  великие  принципы.  Политический  гений  и
ломаного  гроша  не  даст  за  великие принципы. Лишь для того,
чтобы править народом, он надевает  на  себя  личину  борца  за
великие  принципы.  Но однажды надев эту личину, он уже никогда
не в состояний сбросить  ее.  Если  же  попытается  содрать  ее
силой, то сразу же сойдет со сцены как политический гений. Даже
монарх ради сохранения короны идет на ограничение своей власти.
Потому-то  трагедия политического гения всегда заключает в себе
и комичность. Такую комичность, например,  содержит  сценка  из
"Записок  от скуки", когда монах храма Ниннадзи стал танцевать,
надвинув на голову котел-треножник.

     Любовь сильнее смерти

     "Любовь сильнее смерти" == эти слова можно найти в  романе
Мопассана.  Но,  разумеется,  сильнее  смерти не только любовь.
Например, больной брюшным  тифом  съедает  печенье,  зная,  что
неминуемо  умрет от этого == вот прекрасное доказательство, что
и голод иногда сильнее смерти. Да и кроме голода можно  назвать
многое,  что сильнее смерти, == патриотизм, религиозный экстаз,
человеколюбие, алчность, честолюбие,  преступные  инстинкты.  В
общем,  любая  жажда  сильнее  смерти (конечно, жажда смерти ==
исключение). Правда, я бы не решился утверждать, что  любовь  в
большей мере, чем все перечисленное, сильнее смерти. Даже в тех
случаях,  когда кажется: вот любовь, которая сильнее смерти, на
самом деле нами владеет так называемый  боваризм,  свойственный
французам.  Это  сентиментализм,  восходящий  ко временам мадам
Бовари, заставляющий нас воображать себя тем самым  легендарным
любовником.

     Ад

     Жизнь == нечто еще более адское, чем сам ад. Муки в аду не
идут вразрез  с  установленными законами. Например, муки в мире
голодных духов заключаются в том, что стоит грешнику попытаться
съесть появившуюся перед ним еду, как над ней вспыхивает огонь.
Но муки, ниспосылаемые жизнью, к несчастью, не так  примитивны.
Иногда  стоит нам попытаться съесть появившуюся перед нами еду,
как над ней вспыхивает огонь, но иногда  совершенно  неожиданно
можно  и  поесть в свое удовольствие. А случается и такое, что,
поев с наслаждением,  заболеваешь  катаром,  в  другой  же  раз
неожиданно,  к своему удовольствию, легко перевариваешь пищу. К
такому миру, где не существует законов, нелегко  приноровиться.
Мне кажется, попав в ад, я смогу улучить момент и стащить еду в
мире  голодных  духов.  А  уж  если  проживу  два-три годика на
игольчатой горе или в море крови и пообвыкну, то совсем уже  не
буду испытывать особых мук, шагая по иглам, плывя в крови.

     Скандалы

     Обыватели  любят  скандалы.  Скандальная  история  с Белой
лилией, скандальная история с Арисимои, скандальная  история  с
Мусякодзи   ==   обыватель   следит   за   ними  с  невыразимым
удовольствием. Почему же обыватели так любят скандалы, особенно
скандалы, в которых замешаны известные люди? Гурмон отвечает на
это так:
     "Причина в том, что эти  скандалы  позволяют  представлять
наши  собственные,  которые  мы  тщательно  скрываем, как нечто
естественное".
     Ответ Гурмова  абсолютно  точен.  Но  недостаточно  полон.
Ординарные  люди,  неспособные  устроить даже скандала, видят в
скандалах  вокруг  знаменитых  людей  прекрасное   оружие   для
оправдания  собственного  малодушия.  И  в  то  же  время видят
прекрасный пьедестал,  чтобы  воздвигнуть  свое  несуществующее
превосходство.  "Я не такая красавица, как Белая лилия. Но зато
добродетельнее, чем она". "Я не столь талантлив,  как  Арисима.
Но  зато  лучше,  чем  он,  знаю  людей".  "Я  не  столь... как
Мусякодзи, но..." == сказав это,  счастливый  обыватель  крепко
засыпает, как удовлетворенная свинья.

     О том же

     Одна из отличительных черт гения == способность устраивать
скандалы.

     Общественное мнение

     Общественное  мнение  всегда  самосуд,  а  самосуд  всегда
развлечение. Даже если вместо пистолета  прибегают  к  газетной
статье.

     О том же

     Существование  общественного  мнения оправдывается хотя бы
удовольствием попирать общественное мнение.

     Враждебность

     Враждебность сравнима с  холодом.  Будучи  умеренной,  она
бодрит и к тому же многим необходима для сохранения здоровья.

     Утопия

     Совершенная  утопия  не появляется в основном по следующей
причине. До тех пор  пока  не  изменится  человеческая  натура,
совершенная  утопия  появиться  не  может.  А если человеческая
натура изменится,  утопия,  казавшаяся  совершенной,  сразу  же
будет восприниматься как несовершенная.

     Опасные мысли

     Опасные мысли == это мысли, заставляющие шевелить мозгами.

     Зло

     Молодой  человек, являющийся художественной натурой, позже
всех обнаруживает "людское зло".

     Ниномия Сонтоку

     Я до  сих  пор  помню  описанную  в  школьной  хрестоматий
историю  о  детских  годах  Ниномия Сонтоку. Родившись в бедной
семье, Сонтоку днем помогал родителям в их крестьянском  труде,
а  вечерами  плел  соломенные  сандалий == в общем, работал как
взрослый, и в то же время усердно  занимался  самообразованием.
Это  весьма  трогательная  история,  как  любое повествование о
человеке, выбившемся в люди, == такие  историй  можно  найти  в
любой повести для массового читателя. Меня, не достигшего еще и
пятнадцатилетнего   возраста,  глубоко  взволновала  сила  духа
Сонтоку, и даже пришла в голову мысль: как мне не повезло,  что
я не родился в такой бедной семье, как он...
     Однако  эта  история о человеке, выбившемся в люди, вместо
того, чтобы прославить Сонтоку, позорит его родителей. Ведь они
палец  о  палец  не  ударили,  чтобы  дать  образование   сыну.
Наоборот,   препятствовали   этому.  Так  что  с  точки  зрения
родительской ответственности они явно  вели  себя  позорно.  Но
наши  родители  и  учителя простодушно забыли об этом. Они были
убеждены, что родители Сонтоку могли быть хоть пьяницами,  хоть
игроками  ==  неважно.  Речь ведь не о них, а о Сонтоку. Он же,
невзирая на трудности и  лишения,  не  покладая  рук  занимался
самообразованием.  Мы,  дети,  должны  были  воспитать  в  себе
непреклонную волю Сонтоку.
     Я испытываю к  эгоизму  родителей  Сонтоку  нечто  близкое
восхищению.  Действительно, у них оказался очень удачный сын ==
мальчик помимо всего прочего был им еще и слугой.  Более  того,
добившись  впоследствии великого почета, он тем самым прославил
отца и мать == это уж удача так удача. Но меня,  не  достигшего
еще и пятнадцатилетнего возраста, глубоко взволновала сила духа
Сонтоку,  и мне даже пришла в голову мысль: как мне не повезло,
что я не родился в такой бедной семье, как он. Обычное дело  ==
раб, скованный цепью, жаждет, чтобы она была потолще.

     Рабство

     Уничтожить  рабство == значит уничтожить рабское сознание.
Но нашему обществу без рабства и  дня  не  просуществовать.  Не
случайно  даже  республика  Платона  предполагала существование
рабства.

     О том же

     Назвать тирана тираном всегда было опасно. Но  сегодня  не
менее опасно назвать раба рабом.

     Трагедия

     Трагедия  == это когда вынужден заниматься делом, которого
стыдишься.   Следовательно,   объединяющая   все   человечество
трагедия == отправление нужды.

     Сильный и слабый

     Сильный боится не врага, а друга. Он бестрепетно повергает
врага, но, как слабый ребенок, испытывает страх непреднамеренно
ранить друга.

     Слабый  боится  не  друга,  а  врага.  Поэтому ему повсюду
чудятся враги.

     Разумный S. M.

     Вот что я говорил своему другу S. M.
     Заслуга диалектики. В конечном  счете  заслуга  диалектики
состоит  в  том,  что она вынуждена прийти к выводу, что все на
свете == глупость.
     Девушка.  Напоминает   тянущееся   откуда   хватает   глаз
прозрачно-холодное мелководье.
     Раннее  образование.  Хм,  оно  прекрасно.  Освобождает от
ответственности за то, что ребенок еще в детском  саду  узнает,
сколько горя приносит человеку ум.
     Воспоминания.  Это далекий пейзаж на горизонте, причем уже
несколько упорядоченный.
     Женщина. Судя по  словам  Мэри  Стопс,  женщина  проявляет
верность  мужу  тем,  что  по  крайней  мере  раз  в две недели
испытывает к нему влечение.
     Юношеские  годы.  В  юности  меланхолия   проистекает   от
высокомерия ко всему на свете.
     Горести  делают человека умным. Если умным человека делают
горести, то осторожный человек в своей ординарной жизни никогда
не станет умным.
     Как мы должны жить? Так, чтобы оставить для себя  хотя  бы
частицу непознанного мира.

     Общение

     Любое общение само по себе требует неискренности. До конца
раскрыть  свою  душу приятелям без тени неискренности == значит
неизбежно порвать отношения, даже с  самым  закадычным  другом.
Закадычный  друг  ==  в  тои  или иной мере это можно сказать о
каждом из нас == ненавидит или презирает своего приятеля,  даже
самого задушевного. Правда, ненависть перед лицом выгоды теряет
свою   остроту.   А   само  презрение  порождает,  естественно,
неискренность. Поэтому, чтобы сохранить задушевные отношения со
своими приятелями, нужно максимальное уравновешивание презрения
и выгоды. Но это не каждому дано. Иначе  как  бы  появлялись  в
давние  времена  благовоспитанные,  благородные люди и как бы в
столь же давние времена в мире царил золотой  век,  не  знавший
войны?

     Мелочи

     Чтобы  сделать жизнь счастливой, нужно любить повседневные
мелочи.  Сияние  облаков,  шелест  бамбука,  чириканье   стайки
воробьев,  лица  прохожих  == во всех этих повседневных мелочах
нужно находить высшее наслаждение.
     Чтобы сделать жизнь счастливой?  Но  ведь  те,  кто  любит
мелочи,  из-за  мелочей  всегда страдают. Лягушка, прыгнувшая в
заросший пруд в саду,  нарушила  вековую  печаль.  Но  лягушка,
выпрыгнувшая  из  заросшего  пруда, может быть, вселила вековую
печаль. Все-таки жизнь Басе была полна наслаждений, но в глазах
окружающих его жизнь была полна страданий. Так и  мы  ==  чтобы
наслаждаться самым малым, должны страдать от самого малого.
     Чтобы   сделать   жизнь   счастливой,  нужно  страдать  от
повседневных мелочей. Сияние облаков, шелест бамбука, чириканье
стайки воробьев == во  всех  этих  повседневных  мелочах  нужно
видеть и муки ада.

     Боги

     Из   всего   присущего  богам  наибольшее  мое  сочувствие
вызывает то, что они не могут покончить жизнь самоубийством.

     О том же

     Мы находим массу причин поносить богов.  Но,  как  это  ни
печально,   японцы   не  верят  и  в  заслуживающего  поношения
всемогущего Бога.

     Народ

     Народ == умеренный консерватор. Общественный строй,  идеи,
искусство,  религия  == чтобы народ полюбил их, нужно, чтобы на
них был налет старины.

     О том же

     Понять, что народ глуп, == этим  гордиться  не  стоит.  Но
понять, что мы сами и есть народ, == вот этим стоит гордиться.

     О том же

     Древние  причисляли  к  великим  принципам  государства ==
сделать народ глупым. Но  лишь  настолько,  чтобы  не  потерять
возможность  сделать  его  еще  глупее.  Или  чтобы не потерять
возможность сделать его и мудрым.

     Слова Чехова

     Чехов в одном из своих писем  так  рассуждает  о  различий
между   мужчиной   и  женщиной.  Женщина,  старея,  все  больше
занимается женскими  делами,  а  мужчина,  старея,  все  больше
отходит от женских дел.
     Но  эти  слова Чехова равносильны заявлению, что мужчины и
женщины, старея,  перестают  интересоваться  отношениями  между
полами. Но ведь это известно и трехлетнему ребенку. Более того,
слова  Чехова  указывают  не  столько на существование различия
между мужчиной и женщиной, сколько на то,  что  такое  различие
отсутствует.

     Одежда

     Одежда  женщины  ==  часть  ее  самой. Кэикити не поддался
искушению, разумеется, благодаря присущей  ему  нравственности.
Но  нужно  вспомнить,  что  женщина, искушавшая Кэикити, надела
одежду его жены. Если бы она  этого  не  сделала,  то,  видимо,
вообще не смогла бы его соблазнить.

     Примечание

     См. повесть Кикути Кана "Искушение Кэйкити".

     Поклонение девственности

     Сколько  комических  поражений  терпели мы, когда, выбирая
жену,  заботились  главным  образом  о  том,  чтобы  она   была
девственницей. А ведь женитьба == самое подходящее время, чтобы
отказаться от поклонения девственности.

     О том же

     Поклонение  девственности  может начаться лишь после того,
как убедишься в ней.  Здесь  чувству  предпочитаются  ничтожные
знания.   Поэтому  поклонников  девственности  можно  с  полным
основанием  назвать  высокомерными  учеными,   чуждыми   любви.
Возможно,  не  случайно  и  то,  что поклонники девственности с
такой серьезностью занимаются ее выявлением.

     О том же

     Разумеется,  поклонение   девушке   совсем   другое,   чем
поклонение   девственности.   Люди,   считающие   эти   понятия
синонимическими,  слишком  недооценивают  артистический  талант
женщин.

     Правила приличия

     Одна  школьница  как-то  спросила моего приятеля: целуясь,
нужно закрывать глаза  или  можно  оставлять  их  открытыми?  Я
вместе  с  этой  школьницей  очень  сожалею,  что  в  школе  не
преподают правил приличия в любви.

     Кайбара Эккэн

     В школьные годы я  читал  разные  поучительные  историй  о
Кайбара Эккэне. Однажды он плыл на пароме с каким-то незнакомым
студентом.   Студент,   словно   гордясь   своими   познаниями,
самоуверенно рассуждал о разных науках.  Эккэн,  не  перебивая,
внимательно  слушал  его.  Тем временем паром пристал к берегу.
Тогда было принято, чтобы пассажиры, сходя  с  судна,  сообщали
свое  имя.  Тут  студент  узнал,  что  разговаривал  с  великим
конфуцианцем,  и,   смутившись,   стал   извиняться   за   свою
неучтивость. Вот такую поучительную историю я однажды прочел.
     В  то  время  из  этой  историй я понял, что скромность ==
важная добродетель. Во всяком случае, старался это  понять.  Но
теперь,   как   это   ни   печально,   не  вижу  в  ней  ничего
поучительного.  Теперь  эта  история  воспринимается   мной   с
некоторым интересом лишь потому, что я думаю о ней так:
     1. Как саркастично было презрительное молчание Эккэна!
     2.    Как    вульгарны   были   аплодисменты   пассажиров,
радовавшихся, что студент пристыжен!
     3. Как трепетно бился в рассуждениях  юного  студента  дух
нового времени, неведомый Эккэну!

     Защитительная речь

     Один  критик устойчивое выражение "расставлять перед домом
сети для ловли птиц", имея в виду заброшенность дома, употребил
в смысле "кишмя кишеть".  Выражение  "расставлять  перед  домом
сети  для  ловли  птиц"  изобретено китайцами. Нет, разумеется,
такого закона, что в употреблений этого выражения японцы должны
слепо следовать за китайцами. Можно, например,  употребить  его
образно:  "Улыбка  этой  женщины напоминала расставленные перед
домом сети для ловли  птиц".  Конечно,  если  такое  толкование
этого выражения привьется.
     Если    привьется.   Все   зависит   от   непредсказуемого
"привьется". Разве не то же самое "роман о  себе"?  "Ich-Roman"
означает  роман от первого лица. Причем тот, кто именуется "я",
совсем не обязательно должен быть самим автором. Но в  японском
"романе  о  себе"  в  качестве  "я" обычно выступает сам автор.
Иногда, правда, такой роман выглядит как история  жизни  самого
автора, а роман, написанный от третьего лица, нередко именуется
"романом  о себе". Я уверен, что это новый пример игнорирования
словоупотребления, принятого у немцев  или  европейцев  вообще.
Выражение  "расставлять  перед  домом  сети  для  ловли  птиц",
возможно, тоже явилось новым  примером  такого  рода.  Было  бы
неверным   утверждать,   что   критик,   которого  я  упоминал,
недостаточно  эрудирован.  Только  было  бы  слишком  поспешным
выискивать  новые  примеры,  забыв  о  ходе  времени. Критик не
должен  обижаться  на  подшучивания  ==  всякий  пионер  обязан
довольствоваться не очень-то сладкой судьбой.

     Границы

     Даже   гений   скован   трудно   преодолимыми   границами.
Обнаружение этих границ не может не вызывать некоторую  печаль.
Но  незаметно  вызывает  и  обратное чувство == удовлетворение.
Словно познал, что бамбук == это бамбук, плющ == это плющ.

     Марс

     Спрашивать, есть ли люди на Марсе, равносильно тому, чтобы
спрашивать, есть  ли  там  люди,  существование  которых  можно
ощутить с помощью наших пяти чувств.

     Однако  жизнь  далеко  не  всегда  протекает  в  условиях,
позволяющих ощутить ее таким образом.  Если  предположить,  что
марсиане  существуют вне достижимости наших пяти чувств, то, не
исключено, и сегодня вечером  они  разгуливают  по  Гиндзе  под
тронутыми осенней желтизной платанами.

     Мечты Бланки

     Вселенная  бесконечна.  Ее  образуют  примерно  шестьдесят
элементов.  Но  как  бы  много  соединений  этих  элементов  ни
существовало,  количество  их  не  бесконечно; чтобы создать из
таких элементов бесконечную  Вселенную,  необходимо  не  только
испробовать  все  возможные соединения, но и изменять их. Таким
образом, и наша обитаемая Земля == Земля, являющаяся  одним  из
соединений  этих  элементов,  ==  не есть единственная подобная
планета Солнечной системы, число  их  бесконечно.  Наполеон  на
Земле  одержал выдающуюся победу в сражений при Маренго. Но, не
исключено, на какой-то другой планете, обращающейся  на  другом
неведомом  небе,  Наполеон  потерпел сокрушительное поражение в
сражений при Маренго...
     Такова      выстроенная      в      мечтах      космология
шестидесятисемилетнего  Бланки. Ставить под вопрос правильность
его точки зрения я не собираюсь.  Жаль  только,  что,  описывая
свои   мечты  в  тюремной  камере,  он  разочаровался  во  всех
революциях.
     Сегодня это  вселяет  в  наши  сердца  печаль.  Мечты  уже
покинули   Землю.   Теперь,   в  поисках  утешения,  нам  нужно
обратиться к бескрайним  далям,  отстоящим  от  нас  на  многие
миллиарды  миль,  == ко второй Земле, погруженной в космическую
ночь.

     Посредственность

     Посредственное произведение, даже  внешне  монументальное,
похоже  на комнату без окон. Оно ни в малейшей мере не отвечает
требованиям жизни.

     Остроумие

     Остроумие  ==  это   мысль,   лишенная   силлогизма.   Так
называемая мысль остроумцев == это силлогизм, лишенный мысли.

     О том же

     Неприятие остроумия коренится в усталости людей.

     Политические деятели

     Знания  в области политики, которыми больше, чем мы, могут
гордиться   политические   деятели,   ==   это   знания   самых
разнообразных  фактов. И знания эти, как правило, сводится лишь
к тому, какую шляпу носит некий лидер некоей партий.

     О том же

     Так называемые "доморощенные политики" такими знаниями  не
располагают. Но если говорить об их проницательности, то в этом
они   не   уступают  политическим  деятелям.  И,  как  правило,
значительно превосходят их в  пылкости,  не  преследующей  цели
извлечения каких-то выгод.

     Факты

     Как  любят  люди знать самые разные факты! Больше всего их
интересует не то, что  такое  любовь.  Их  интересует,  был  ли
Христос незаконнорожденным.

     Странствующие воины

     Раньше  я  думал,  что  странствующий воин вступал в бой с
первым  встреченным  фехтовальщиком,  чтобы   оттачивать   свое
военное  искусство.  Но сейчас понимаю, что на самом деле целью
было доказать == на всем  свете  нет  человека,  сильнее  меня.
(После прочтения биографии Миямото Мусаси.)

     Гюго

     Это  огромный  ломоть  хлеба,  покрывающий всю Францию. Но
почти без масла.

     Достоевский

     Романы  Достоевского  изобилуют  карикатурными   образами.
Правда, большинство повергнет в уныние и дьявола.

     Флобер

     Флобер   научил   меня   тому,  что  и  скука  может  быть
прекрасной.

     Мопассан

     Мопассан напоминает лед. А иногда == леденец.

     По

     Прежде чем создать сфинкса, По изучил анатомию.  Именно  в
этом   сокрыта   тайна,   как  ему  удалось  потрясти  грядущие
поколения.

     Логика одного капиталиста

     "Художники  продают  произведения  искусства,   я   продаю
консервы  из  крабов == и не вижу никакой разницы. Но художники
считают свои творения мировыми сокровищами. Следуя их  примеру,
я должен был бы бахвалиться консервами из крабов, по шестьдесят
сэн  банка.  За  свои  шестьдесят лет я, недостойный, ни разу в
жизни не позволил себе  такого  дурацкого  самодовольства,  как
художники".

     Критика Мосаку Сасакикуну

     Ясное  утро.  Мефистофель, обратившись в доктора, читает в
университете лекцию о критике.  Разумеется,  это  не  "Критика"
Канта.  Это  учение  о  том, как разбирать произведения прозы и
драматургии.
     "Друзья, думаю, вы поняли, о чем я рассказывал на  прошлой
неделе,  и сегодня мы сделаем следующий шаг. Я познакомлю вас с
"методом полуодобрения". Что  означает  "метод  полуодобрения"?
Это  метод, позволяющий полуодобрить то или иное художественное
произведение, что следует из  самого  названия.  Однако  "полу"
должно  быть  "худшей  половиной".  Одобрять  "лучшую половину"
таким  методом  чрезвычайно  опасно.  Попробуйте   использовать
предложенный  мной  метод  в  отношений цветов японской сакуры.
"Лучшая половина" цветов сакуры заключается в прелести цвета  и
формы.  Но для того чтобы пользоваться моим методом, необходимо
одобрить не столько "лучшую", сколько "худшую половину"  ==  то
есть  запах  цветов сакуры. И это позволит прийти к заключению,
что "запах действительно есть. Но не более того". Ждет  ли  нас
провал,  если  вдруг  вместо  "худшей"  нам  придется  одобрять
"лучшую половину"? Нет. Послушаем:
     "Цвет и форма действительно прекрасны. Но не более  того".
Разве  такое  утверждение способно приуменьшить прелесть цветов
сакуры? Отнюдь нет.
     Таким образом, главная проблема критика ==  как  принизить
прозаическое  или  драматическое  произведение. Но вряд ли есть
необходимость снова говорить об этом.
     Далее, по каким критериям  следует  различать  "лучшую"  и
"худшую" половину? Для решения этой проблемы нужно обратиться к
теорий  ценностей.  Ценности,  в  чем мы давным-давно убеждены,
заключены не в самом произведений, а в нашем восприятии, дающем
ему оценку.  Следовательно,  критерием  различения  "лучшей"  и
"худшей" половины служит наше восприятие или любовь народа в ту
или иную эпоху.
     Например,  сегодня народ не любит японские букеты. Значит,
японские букеты плохи. Сегодня народ  любит  бразильский  кофе.
Значит,  бразильский  кофе  несомненно  хорош.  Таким  образом,
художественная ценность того  или  иного  произведения  ==  его
"лучшая"  и  "худшая"  половина  должны  различаться, исходя из
приведенного примера.
     Не прибегая к такому критерию, использовать другие == будь
то красота,  истина  или  добро  ==  не  более   чем   комичный
анахронизм. Вы обязаны выбросить прошлое, как старую соломенную
шляпу.  Представление  о  хорошем  и плохом не может преодолеть
пристрастий, а пристрастия и есть сочетание хорошего и плохого;
любовь и ненависть тоже пристрастия ==  это  не  просто  "метод
полуодобрения",  а  закон,  о котором не следует забывать, коль
скоро вы решили заниматься критикой.
     Итак, в этом и состоит "метод полуодобрения", а теперь мне
бы хотелось обратить ваше внимание на слова "не более того". Их
нужно употреблять непременно. Во-первых, коль скоро мы  говорим
"не  более  того",  это значит, одобряем "то", а именно "худшую
половину". При этом, во-вторых, мы отрицаем все, кроме  "того".
Следует  также  сказать,  что  слова "не более того" имеют ярко
выраженную тенденцию к навязыванию своего  мнения.  И  наконец,
весьма деликатный третий момент == сама художественная ценность
"того" отрицается приведенным выше простым, но не бросающимся в
глаза  способом.  Разумеется,  отрицая,  мы  никогда  не должны
называть причину отрицания. Отрицание высказывается лишь  между
строк  ==  именно  это  и есть самая примечательная особенность
слов "не более того". Убить похвалой == вот значение  слов  "не
более того", призванных, якобы одобряя, на самом деле отрицать.
     Мне представляется, что предлагаемый "метод полуодобрения"
заслуживает   гораздо  большего  доверия,  чем  "метод  полного
отрицания" или "метод несбывшихся надежд". Я рассказывал о  нем
на прошлой неделе, кратко повторю, чтобы напомнить вам основные
положения.    Это   метод,   позволяющий   полностью   отрицать
художественную   ценность   произведения,   опираясь   на   его
художественную   ценность.   Например,  отрицая  художественную
ценность той или иной трагедий, нужно остро критиковать  ее  за
то,  что  она трагедийна, неприятна, уныла. Можно критиковать и
наоборот == ругать  за  то,  что  в  ней  отсутствует  счастье,
радость,  легкость.  Вот  почему  я  и называю этот метод также
"методом несбывшихся надежд". "Метод  полного  отрицания",  или
"метод   несбывшихся   надежд",   не  может  доставить  полного
удовлетворения,  поскольку   иногда   вызывает   подозрение   в
пристрастности. В то время как "метод полуодобрения", во всяком
случае    наполовину,    признает    художественную    ценность
произведения,   что   позволяет   легко   создать   впечатление
беспристрастности.
     Темой  моей  очередной  лекций  будет  новое  произведение
Мосаку Сасаки "Летнее пальто", поэтому прошу  вас  к  следующей
неделе  разобрать  его,  используя  "метод полуодобрения". (Тут
один из юных слушателей задает вопрос:  "Сэнсэй,  а  нельзя  ли
использовать  метод  полного отрицания?") Нет, с использованием
"метода полного отрицания" нужно хотя бы  немного  повременить.
Все-таки  господин Сасаки писатель, получивший в последние годы
широкую известность. Поэтому  ограничимся,  я  думаю,  "методом
полуодобрения"..."

     x x x

     Через  неделю  в  студенческой  работе,  получившей высшую
оценку, было сказано:
     "Написана умело. Не более того".

     Родители и дети

     Весьма сомнительно, что родители  способны  растить  своих
детей.  Правда,  коров  и лошадей они растить могут, это верно.
Однако воспитывать детей, опираясь на древние обычаи и объясняя
их тем, что таковы естественные законы природы,  не  более  чем
отговорка,  к  которой прибегают родители. Если бы любые обычаи
можно было оправдать ссылкой на естественные законы природы, то
мы должны были бы оправдать и наблюдаемый у первобытных народов
обычай похищать невест.

     О том же

     Любовь матери к  ребенку  ==  самая  бескорыстная  любовь.
Однако   бескорыстная   любовь  менее  всего  помогает  растить
ребенка. Под влиянием такой любви  или,  во  всяком  случае,  в
основном под ее влиянием ребенок становится либо деспотом, либо
ничтожеством.

     О том же

     Первый   акт  жизненной  трагедий  человека  начинается  с
появлением ребенка.

     О том же

     С давних времен большинство родителей без конца  повторяют
такие  слова:  "Я  оказался неудачником. Но должен сделать все,
чтобы хотя бы мой ребенок добился успеха".

     Возможности

     Мы не можем делать то, что хотим. И делаем  лишь  то,  что
можем.  Это  относится не только к нам как индивидуумам. Но и к
нашему обществу в целом. Возможно, и Бог не смог сотворить  мир
таким, каким бы ему хотелось.

     Слова Мура

     В записных книжках Джоржа Мура есть такие слова:

     "Великий  художник  тщательно выбирает место, где написать
свое имя. И никогда не подписывает своих картин на одном и  том
же месте".
     "Никогда  не  подписывает  своих  картин на одном и том же
месте" == это, разумеется, относится к любому художнику,  а  не
только  великому.  Не  будем осуждать Мура за такую неточность.
Неожиданным показалось мне другое: "Великий художник  тщательно
выбирает  место,  где  написать  свое  имя".  Среди  художников
Востока никогда не  было  такого,  кто  бы  недооценивал  выбор
места,   куда  поставить  свою  фамильную  печать.  Говорить  о
необходимости внимательного  выбора  такого  места  ==  трюизм.
Думая  о  Муре,  специально  написавшем  об  этом,  я  не  могу
отделаться от мысли, как не похожи Восток и Запад.

     Величина произведения

     Судить о гениальности произведения в  зависимости  от  его
размера  ==  значит допускать материальный подход к его оценке.
Величина произведения == это  лишь  вопрос  гонорара.  "Портрет
старика"   Рембрандта   я  люблю  гораздо  больше,  чем  фреску
Микеланджело "Страшный суд".

     Мои любимые произведения

     Мои любимые произведения == я имею в виду литературные  ==
это  произведения,  в  которых  я могу почувствовать автора как
человека. Человека,  со  всем,  что  ему  присуще,  ==  мозгом,
сердцем,  физиологией.  Но,  как это ни печально, в большинстве
своем они калеки. (Правда, великий калека  может  вызвать  наше
восхищение.)

     Посмотрев "Радужную заставу"

     Не  мужчина  охотится  за  женщиной.  Женщина  охотится за
мужчиной. Шоу рассказал об этом факте в своей пьесе "Человек  и
сверхчеловек". Но он был не первым, кто это сделал. Я посмотрел
"Радужную  заставу"  с  Мэй Ланьфанем и узнал, что в Китае тоже
есть драматург, обративший внимание на этот факт. Более того, в
"Мыслях о драме" кроме "Радужной заставы" приводится  множество
пьес о сражениях, которые ведут женщины ради того, чтобы увлечь
мужчину.
     Героиня  из  "Горы  Дунцзяшань",  героиня из "Казни сына у
парадных ворот",  героиня  из  "Горы  Шуансошань"  ==  все  они
принадлежат  к  подобным  женщинам. Возьмем, к примеру, Ли Хуа,
героиню "Любви к наезднще", == гарцуя на лошади, она не  только
пленила  молодого  полководца.  Она женила его на себе, принеся
при этом извинения его жене. Господин Ху Ши сказал мне:
     "Исключая "Четырех ученых мужей", я отрицаю художественную
ценность всех постановок пекинской оперы. Но все же они глубоко
философские". Может быть, философ господин Ху Ши своими словами
пытался смягчить свое громоподобное  возмущение  тем,  что  эти
произведения не обладают достаточной художественной ценностью.

     Опыт

     Полагаться  на  один  лишь  опыт  равносильно  тому, чтобы
полагаться на одну лишь пищу, не думая о пищеварении. В  то  же
время  полагаться  на  одни  лишь свои способности, пренебрегая
опытом,  равносильно  тому,  чтобы  полагаться  на  одно   лишь
пищеварение, не думая о пище.

     Ахиллес

     Утверждают,  что  у  древнегреческого  героя Ахиллеса была
уязвимой только  пята.  Следовательно,  чтобы  знать  Ахиллеса,
нужно знать об ахиллесовой пяте.

     Счастье художника

     Самый  счастливый  художник  ==  это  художник, получивший
славу в преклонные годы. В этом смысле Куникида Доппо отнюдь не
несчастный художник.

     Добрый человек

     Женщина не всегда хочет, чтобы ее  муж  был  добряком.  Но
мужчина всегда хочет иметь другом доброго человека.

     О том же

     Добрый  человек  больше  всего  похож  на Бога на небесах.
Вопервых, с ним можно поделиться своей радостью. Во-вторых, ему
можно поплакаться. В-третьих, есть он или нет == неважно.

     Преступление

     "Ненавидеть преступление, а не того, кто его совершил"  ==
это  не так уж трудно. Большинство детей реализуют этот афоризм
в отношений большинства родителей.

     Персик и слива

     "Хотя персик и слива безмолвны,  люди  торят  тропу  между
ними",  ==  так  говорят  мудрецы.  Конечно,  это  неверно; что
значит: "Хотя персик и слива  безмолвны"?  Правильнее  сказать:
"Поскольку персик и слива безмолвны".

     Величие

     Народ  нередко  восхищается  величием  людей  и деяний. Но
испокон веку не было такого, чтобы народ  любил  встречаться  с
величием.

     Объявление

     "Мосаку    Сасакикуну"    ==    раздел    "Слов   пигмея",
опубликованных в двенадцатом номере, == ни в  малейшей  степени
не  свидетельствует  о  пренебрежении  к  этому писателю. В нем
содержится насмешка над критиком, не признающим его творчества.
Объявлять  от  этом   означало   бы,   по-моему,   пренебрегать
умственными   способностями  читателей  "Бунгэй  сюндзю".  Меня
поразило, что один критик н в самом деле проявил  пренебрежение
к  Сасакикуну. Я слышал, что у него уже появились продолжатели.
Потому-то я и делаю это  краткое  объявление.  Я  не  собирался
делать    его    публично.    Оно    появилось   в   результате
подстрекательства нашего  старшего  товарища  Сатоми  Тонакуна.
Читателей,  возмущенных  моим  объявлением, прошу обращать свой
гнев против Сатомикуна.

     Автор "Слов пигмея".

     Дополнительное объявление

     Опубликованное мной объявление: "Прошу обращать свой  гнев
против  Сатомикуна" == это, разумеется, шутка. Можете свой гнев
против него и  не  обращать.  От  безмерного  преклонения  пред
гениальностью  всех, кого представляет названный мной критик, я
проявил не свойственную мне нервозность.

     Он же.

     Дополнение к дополнительному объявлению

     В опубликованном мной дополнительном  объявлении  сказано:
"От   безмерного  преклонения  пред  гениальностью  всех,  кого
представляет названный мной критик" == это ни в коем случае  не
ирония.

     Он же.

     Искусство

     Живопись   живет   триста  лет,  каллиграфия  ==  пятьсот,
литература бессмертна,  сказал  Ван  Шанчжэн.  Но  Дуньхуанские
раскопки показали, что живопись и каллиграфия продолжают жить и
через  пятьсот  лет. А то, что литература бессмертна == это еще
вопрос. Идеи не могут быть неподвластны  времени.  Наши  предки
при  слове  "Бог"  видели  перед  собой человека в традиционной
церемониальной одежде того времени. А мы при этом  слове  видим
длиннобородого  европейца. Надо полагать, то же может произойти
не только с Богом.

     О том же

     Помню,  я  как-то  увидел  портрет  кисти   Сяраку   Тосю.
Изображенный  на  нем человек держал у груди раскрытый веер, на
котором == знаменитая зеленая волна  Корина.  Это,  безусловно,
усиливало колористический эффект картины в целом. Но, посмотрев
в  лупу,  я  увидел  не  зеленый  цвет,  а  золотой, подернутый
патиной. Я ощутил прелесть картины Сяраку == это факт. Но  факт
и  то,  что  я  ощутил  иную  прелесть,  чем та, которую уловил
Сяраку.  Подобные  же  изменения  в   восприятии,   несомненно,
мыслимы, когда речь идет о литературе.

     О том же

     Искусство     подобно     женщине.     Чтобы     выглядеть
привлекательней,  оно  должно  быть  в  согласий   с   духовной
атмосферой или модой своего времени.

     О том же

     Более  того,  искусство  всегда  в  плену  у реалий. Чтобы
любить  искусство  народа,  нужно  знать  жизнь  этого  народа.
Чрезвычайный  и  полномочный  посланник  Англии  сэр  Рутерфорд
Элькок, который в храме Тодзэндзи подвергся нападению  ронннов,
воспринимал  нашу музыку как какофонию. В его книге "Три года в
Японии" есть такие строки: "Поднимаясь однажды  по  склону,  мы
услышали  пение камышовки, напоминавшее пение соловья. Говорят,
петь камышовку научили японцы. Удивительно,  если  это  правда.
Ведь японцы сами никогда не учились музыке". (Том 2, глава 29.)

     Гений

     Гения отделяет от нас всего лишь шаг. Но чтобы понять, что
представляет   собой  этот  шаг,  нужно  постичь  некую  высшую
математику, по которой половина ста ри == девяносто девять ри.

     О том же

     Гения отделяет от нас всего лишь шаг. Современники  обычно
не  понимают,  что  этот шаг == тысяча ри. Потомки слепы, чтобы
увидеть, что этот шаг == тысяча ри.  Современники  из-за  этого
убивают гения. Потомки из-за этого же курят гению фимиам.

     О том же

     Трудно  поверить,  что  и народ неохотно признает гения. К
тому же такое признание всегда весьма комично.

     О том же

     Трагедия гения в том, что его окружают "скромной, приятной
славой".

     О том же

     Иисус. "Мы играли вам на свирели, и вы не плясали".

     Они. "Мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали".

     Ложь

     Не нужно "отдавать свои голоса за  тех,  кто  не  защищает
наших  интересов". Любой республиканский строй утверждает ложь,
будто вместо "наших интересов" устанавливаются "государственные
интересы". Нужно помнить,  что  эта  ложь  не  исчезает  и  при
советской власти.

     О том же

     Взяв  две  слитые в одну идей и тщательно исследовав точки
их соприкосновения, вы сразу же обнаружите, как много заключено
в них лжи. В этом причина того, что любое устойчивое  выражение
проблематично.

     О том же

     Не   потому  ли  в  нашем  обществе  всякий  высказывающий
рациональное   суждение   делает   это   на   самом   деле   от
нерациональности, потрясающей нерациональности.

     Ленин

     Больше  всего  меня  потрясает  то,  что  Ленин  был самым
обычным героем.

     Азартная игра

     Те, кто борется со случайностью, то есть с  Богом,  всегда
полны  таинственного  достоинства.  Не  составляют исключения и
азартные игроки.

     О том же

     Испокон веку отсутствие среди  увлеченных  азартной  игрой
пессимистов  показывает, как поразительно схожа азартная игра с
жизнью человека.

     О том же

     Закон запрещает азартные  игры  не  потому,  что  осуждает
перераспределение  богатства  с  их помощью, а лишь потому, что
осуждает экономический дилетантизм.

     Скептицизм

     Скептицизм зиждется  на  некоей  вере  ==  вере,  что  нет
сомнения  в  сомнений. Возможно, здесь кроется противоречие. Но
скептицизм  в  то  же  время  сомневается  в  том,  что   может
существовать философия, основанная на вере.

     Правдивость

     Став  правдивыми,  мы обнаружим, что не каждый способен на
это. Вот почему мы испытываем страх, решив быть правдивыми.

     Лживость

     Я знал одну лгунью.  Она  была  счастливее  всех.  Но  все
считали,  что  она лжет, даже когда говорила правду, потому что
лгала слишком искусно. Именно это  в  глазах  окружающих  было,
несомненно, самой большой ее трагедией.

     О том же

     Я тоже, как всякий художник, искусен во лжи. Но никогда не
мог угнаться  за  лгуньей.  Она  помнила  свою ложь многолетней
давности, словно солгала пять минут назад.

     О том же

     Как ни  прискорбно,  но  мне  известно  и  другое.  Бывает
правда, о которой можно рассказать только с помощью лжи.

     Господа!

     Господа,  вы  боитесь,  что  благодаря  искусству молодежь
деградирует. Прошу вас, успокойтесь.  Она  деградирует  не  так
быстро, как вы.

     О том же

     Господа,  вы  боитесь, что искусство отравляет народ. Но я
прошу вас, успокойтесь. Уж вас-то  искусству  не  отравить.  Не
отравить    вас,    неспособных   понять   прелесть   искусства
двухтысячелетней давности.

     Покорность

     Покорность == это романтическое раболепие.

     Замысел

     Создавать что-либо не обязательно должно быть  трудно.  Но
желать  всегда  трудно.  Во  всяком  случае,  желать  того, что
заслуживает быть созданным.

     О том же

     Желающие  узнать  свои  достоинства  и  недостатки  должны
основываться  на сделанном ими и посмотреть, что они собираются
сделать в будущем.

     Солдат

     Идеальный солдат должен безоговорочно подчиняться  приказу
командира.  Безоговорочно  подчиняться  == значит безоговорочно
отказаться от критики. Следовательно, идеальный  солдат  должен
прежде всего потерять разум.

     О том же

     Идеальный  солдат должен безоговорочно подчиняться приказу
командира. Безоговорочно подчиняться  ==  значит  безоговорочно
отказаться  от  того,  чтобы  брать  на  себя  ответственность.
Следовательно,    идеальный    солдат    должен    предпочитать
безответственность.

     Военное образование

     Военное  образование  не  более,  чем  передача  знаний  в
области военной терминологии. Другие знания и навыки могут быть
получены и помимо военного образования. Действительно, разве  в
военных  и  военно-морских  школах  не  работают  специалисты в
области механики, физики, прикладной  химии,  языка?  Это  само
собой  разумеется,  а кроме того, там работают и специалисты по
кэндо, дзюдо и  плаванию.  К  тому  же,  если  вдуматься,  сама
военная    терминология   в   отличие   от   научной   является
общеупотребительной. Таким образом, можно с  полным  основанием
утверждать,  что  военного образования в чистом виде фактически
не существует. И нельзя выдвигать в качестве проблемы то,  чего
фактически не существует.

     Бережливость и воинственность

     Нет    ничего    более   бессмысленного,   чем   выражение
"бережливость  и   воинственность".   Воинственность   ==   это
расточительность в международном масштабе. Действительно, разве
не расходуют великие державы огромные средства на вооружение? И
если  не  хочешь  выглядеть  идиотом, лучше перефразировать это
выражение так: "бережливость и расточительность".

     Японцы

     Думать, что мы, японцы, еще  две  тысячи  лет  назад  были
верны  императору  и  почитали родителей, все равно что думать,
что будто бог  Сарутахико  употреблял  косметику.  Может  быть,
вообще пересмотреть все исторические факты?

     Японские пираты

     Японские   пираты  доказали,  что  и  мы,  японцы,  вполне
способны быть на  равных  с  великими  державами.  В  грабежах,
резне,    разврате   мы   нисколько   не   уступали   испанцам,
португальцам,  голландцам,  англичанам,  приплывшим  к  нам   в
поисках "Золотого острова".

     "Записки от скуки"

     Меня часто спрашивают: "Вам, конечно, нравятся "Записки от
скуки"?"  Но,  как это ни прискорбно, они никогда не доставляли
мне удовольствия. Честно говоря, я  не  понимаю,  что  снискало
этому  произведению  столь большую известность. Хотя и признаю,
что оно вполне подходит как учебник для средней школы.

     Симптом

     Один из  симптомов  любви  ==  неотступная  мысль  о  том,
скольких  она  любила  в  прошлом, и чувство смутной ревности к
этим воображаемым "скольким".

     О том же

     Еще один симптом любви == острое желание находить  похожих
на нее.

     Любовь и смерть

     Мысль  о смерти, которую вызывает любовь, как мне кажется,
имеет в своей основе теорию эволюций. Самки пауков и пчел сразу
же после оплодотворения жалят и убивают  самцов.  Слушая  оперу
"Кармен"  в  исполнении итальянской труппы, я в каждом движений
Кармен видел пчелу.

     Замена

     Любя женщину,  мы  нередко  вступаем  в  связь  с  другой,
которая служит ей заменой. И часто делаем это совсем не потому,
что  любимая отвергла нас. Иногда малодушие, иногда эстетика не
позволяют нам ограничиться одной женщиной  для  наших  жестоких
развлечений.

     Женитьба

     Женитьба    ==    эффективное    средство    регулирования
чувственности. Но она не может  служить  столь  же  эффективным
средством регулирования любви.

     О том же

     Женившись,  когда  ему было за двадцать, он после этого ни
разу не влюблялся. Как это вульгарноi

     Большая занятость

     От любовных приключений нас спасает не рассудок, а  скорее
слишком  большая  занятость.  Чтобы полностью отдаваться любви,
прежде всего необходимо время. Вспомните любовников прошлого ==
Вертера, Ромео, Тристана == все это люди праздные.

     Мужчина

     Настоящему мужчине работа всегда была дороже  любви.  Если
сомневаетесь в этом, прочтите письма Бальзака. Он писал графине
Ганской:  "Если  б  это  письмо  обратить  в  рукопись, сколько
франков оно стоило бы!"

     Хорошие манеры

     Давным-давно к нам домой  приходила  парикмахерша,  у  нее
была  дочь. Я до сих пор помню бледное личико этой девочки, лет
двенадцати. Парикмахерша строго следила  за  ее  манерами.  Она
наказывала  дочь  всякий  раз,  когда  та  лежала на татами, не
подложив под  голову  валик.  А  недавно  мне  рассказали,  что
незадолго  до  землетрясения эта девушка стала гейшей. Узнав об
этом, я, естественно, пожалел девушку, но в то же время не  мог
сдержать  улыбку.  Став гейшей, она, несомненно, следуя строгим
поучениям матери, подкладывает под голову валик.

     Свобода

     Свободы хотят все. Но так кажется только  со  стороны.  На
самом  же  деле в глубине души свободы не хочет никто. Разве не
доказывается это тем, что даже  бандит,  который  нисколько  не
колеблясь  лишит  жизни  любого,  будет  утверждать,  что  убил
человека только во имя блага государства? Однако свобода == это
отсутствие всяких ограничений, то есть возможность считать ниже
своего достоинства разделить ответственность за что  бы  то  ни
было, будь то Бог, будь то нравственность, будь то общественные
традиции.

     О том же

     Свобода   подобна   горному   воздуху.   Для   слабых  она
непереносима.

     О том же

     Видеть свободу == все равно что зреть лик Божий.

     О том же

     Свободомыслие, свободная любовь, свободная торговля  ==  в
бокал каждой из этих "свобод" влито довольно много воды. К тому
же воды несвежей.

     Слово и дело

     Чтобы  считаться человеком, у которого слово не расходится
с делом, нужно достичь совершенства в умений оправдываться.

     Уловка

     Даже если бы существовал мудрец,  не  обманувший  в  своей
жизни   ни  одного  человека,  нет  мудреца,  не  обманывавшего
человечество. Самая действенная уловка  буддийского  священника
== духовный макиавеллизм.

     Искусство для искусства

     Рьяные  поборники  искусства  для  искусства в большинстве
своем  импотенты  в  искусстве.  Подобно   тому,   как   рьяные
националисты  в большинстве своем люди, лишенные родины. Никому
из нас не нужно то, что мы уже имеем.

     Исторический материализм

     Если  бы  каждый  прозаик  должен  был  изображать  жизнь,
основываясь на историческом материализме Маркса, то поэт должен
был  бы  воспевать  солнце  и луну, горы и реки, основываясь на
гелиоцентрической теории Коперника. Вместо слов "Солнце утонуло
на Западе" сказать:
     "Земля  повернулась  на  столько-то  градусов,  столько-то
минут". Вряд ли это можно назвать изящной словесностью.

     Китай

     Личинка светлячка, поедая улитку, никогда не убивает ее до
конца.  Она  лишь  парализует ее, чтобы все время иметь для еды
свежее мясо. Позиция нашей японской империй, а также  и  других
держав  в  отношений  Китая ничем, собственно, не отличается от
позиций светлячка в отношений улитки.

     О том же

     Самая большая трагедия нынешнего Китая состоит в том,  что
у  националистических  романтиков,  то есть у "Молодого Китая",
нет человека, подобного Муссолини, который был бы способен дать
им железное воспитание.

     Роман

     Правдоподобный  роман  не  тот,  в  котором  просто   мало
случайностей   в   развитии   событий.  Это  роман,  в  котором
случайностей меньше, чем в жизни.

     Литературное произведение

     Словам в литературном  произведений  должна  быть  придана
красота, большая, чем та, которой они обладают в словаре.

     О том же

     Все  они,  как  Тегю, заявляют: "Стиль == это человек". Но
каждый из них в глубине души считает: "Человек == это стиль".

     Лицо женщины

     Странно, но лицо женщины, охваченной страстью,  становится
как  у  молоденькой  девушки.  Правда,  эта  страсть может быть
обращена и к зонтику.

     Житейская мудрость

     Поджигать  гораздо  легче,  чем  тушить.   Эту   житейскую
мудрость   исповедовал  герой  "Bel  ami"*.  Не  успев  завести
любовницу, он начинал обдумывать, как порвать с ней.

     ______________________
* "Милый друг" (франц.).

     О том же

     Житейская  мудрость  учит  не   страдать   от   недостатка
пылкости. Гораздо опаснее недостаток холодности.

     Материальное богатство

     Лишенный   материального   богатства   лишен  и  богатства
духовного == так было  в  двухтысячелетней  древности.  Сегодня
иначе  ==  обладающие  материальным богатством лишены богатства
духовного.

     Они

     Я всегда изумлялся, в каком согласий живут эти супруги, не
любя друг друга. А они изумляются,  в  каком  согласий  умирают
влюбленные пары.

     Слова, рожденные писателем

     "Трясется",   "бездельник   высшей   марки",  "бравирующий
пороками", "избитый" ==  все  эти  слова  и  выражения  ввел  в
литературу  Нацумэсэнсэй.  Подобные слова, рожденные писателем,
появлялись и после него. Самый последний пример  ==  выражения,
рожденные  Кумэ Масао: "кривоулыбчивость", "упорное малодушие".
Уно Кодзи придумал выражение "трижды и более". Мы снимаем шляпу
обычно  непроизвольно.  Но   иногда   снимаем   ее   совершенно
сознательно  перед  человеком,  которого  считаем своим врагом,
чудовищем или мерзким типом. И совсем  не  случайно  в  статье,
ругавшей  одного  писателя,  использованы  выражения, созданные
самим писателем.

     Дети

     Почему мы любим маленьких детей? Главная  причина  в  том,
что мы можем не опасаться: обмана только с их стороны.

     О том же

     Мы  не стыдимся открыто продемонстрировать свое равнодушие
и свою глупость лишь перед маленьким детьми или перед собакой и
кошкой.

     Икэ Тайга

     "О Тайге судят по тому,  что  он  был  довольно  беспечным
человеком,  чуждался  людей  и  даже  после женитьбы на Гекуран
оставался в неведении о супружеских отношениях.
     История  о  том,  что  Тайга,  женившись,  не  знал,   что
представляют  собой  супружеские  отношения, интересна тем, что
показывает, насколько он был не от мира сего, но можно сказать,
что это была глупейшая, лишенная здравого смысла история".
     Как показывает приведенная цитата,  и  сегодня  еще  среди
художников  и историков искусства остались люди, верящие в это.
Возможно, Тайга, женившись на Гекуран, и не  вступил  с  ней  в
супружеские  отношения,  но  тот,  кто на этом оснований верит,
будто ему были неведомы такие отношения, должно быть,  страдает
повышенной  чувственностью и убежден, что, зная о существований
такого рода отношений, нельзя не вступить в них.

     Огю Сорай

     Жаль,  что  Огю  Сорай,  жуя  поджаренные  бобы,   поносил
древних.  И  хотя  я был убежден, что он ел поджаренные бобы из
экономий, зачем нужно было поносить древних, понять не мог.  Но
теперь   я   пришел   к  мысли:  ругать  древних  было  гораздо
безопаснее, чем современников.

     Писатель

     Чтобы заниматься сочинительством, прежде  всего  необходим
творческий  пыл.  А  чтобы зажечь в себе творческий пыл, прежде
своего необходимо здоровье. Пренебрегать шведской  гимнастикой,
вегетарианством, диастазой может лишь тот, у кого нет намерения
заниматься сочинительством.

     О том же

     Решивший заняться сочинительством, каким бы горожанином до
мозга костей он ни был, должен в душе превратиться в варвара.

     О том же

     Стыдиться  себя  тому, кто решил заняться сочинительством,
== грешно. В  душе  человека,  стыдящегося  себя,  не  появятся
ростки самобытности.

     О том же

     Сороконожка. Попробуй походить.
     Бабочка. Хм, попробуй полетать.

     О том же

     Изящество заключено в затылке писателя. Сам он увидеть его
не способен. А если и попытается увидеть, то сломает себе шею.

     О том же

     Критик. Ты ведь пишешь только о людях труда, верно?
     Писатель.  А  существует  ли человек, способный писать обо
всем?

     О том же

     Во все времена  гений  вешал  свою  шляпу  на  гвоздь,  до
которого нам, простым смертным, не дотянуться. И не потому, что
не смогли найти скамеечку.

     О том же

     Таких скамеечек сколько угодно в лавке старьевщика.

     О том же

     Любой автор в некотором смысле обладает гордостью столяра.
Но в этом нет ничего зазорного. Любой столяр в некотором смысле
обладает гордостью автора.

     О том же

     Более того, любой автор в некотором смысле владеет лавкой.
Как, я  не продаю своих произведений? Это только когда ты их не
покупаешь. Или когда я могу и не продавать.

     О том же

     Счастье актеров н певцов в том,  что  их  произведения  не
остаются == можно думать и так.

     Защита

     Защищать  себя  гораздо труднее, чем других. Сомневающиеся
== посмотрите на адвоката.

     Женщина

     Здравый рассудок приказывает: "Не приближайся к женщинам".
Но здравый  инстинкт  приказывает  прямо  противоположное:  "Не
избегай женщин".

     О том же

     Женщина  для  нас,  мужчин, поистине сама жизнь. Например,
она источник всех зол.

     Рассудок

     Я презираю Вольтера. Если отдаться во власть рассудка, это
станет истинным проклятьем всего нашего существования. Но в нем
находил счастье автор "Кандида", опьяненный всемирной славой!

     Природа

     Причина, почему мы любим природу, по крайней мере одна  из
причин,  заключается  в  том,  что  природа  не  ревнует  и  не
обманывает, как мы, люди.

     Житейская мудрость

     Важнейшая заповедь житейской мудрости == жить так,  чтобы,
презирая  социальные  условности,  не вступать в противоречия с
социальными условностями.

     Поклонение женщине

     Гете,  поклонявшейся  той,  которая   "навсегда   осталась
женщиной",  был поистине одним из счастливейших людей. А Свифт,
презиравший  самок  йеху,  умер  безумцем.  Не  было   ли   это
проклятием женщин? Или проклятием разума?

     Разум

     Разум позволил мне понять бессилие разума.

     Судьба

     Судьба  не  столько  случайность,  сколько  необходимость.
Слова  "Судьба  заключена  в  характере"  родились  не  от   ее
игнорирования.

     Профессора

     Пользуясь  медицинской  терминологией,  можно сказать, что
профессора,   читая   лекций   по   литературе,   должны   быть
клиницистами.  А  они  никогда  не могли нащупать пульса жизни.
Некоторые же  из  них,  сведущие  в  английской  и  французской
литературе, плохо осведомлены о родной.

     Единство знаний и морали

     Мы  не  знаем даже самих себя. Нам трудно подступиться и к
тому, что мы знаем. Метерлинк, написавший "Мудрость и  судьбу",
не знал ни что такое мудрость, ни что такое судьба.

     Искусство

     Самое   трудное   искусство   ==  жить  свободно.  Правда,
"свободно" не означает "бесстыдно".

     Свободомыслящие

     Слабость  свободомыслящих  состоит  в  том,  что  они   ==
свободомыслящие.  Они  не  готовы,  как  фанатики,  к  жестоким
сражениям.

     Судьба

     Судьба == дитя раскаяния. Или раскаяние == дитя судьбы.

     Его счастье

     Его счастье в том, что он необразован. В то же  время  его
несчастье в том...о-о, как все это скучно!

     Прозаик

     Самый лучший прозаик == "умудренный жизнью поэт".

     Слово

     Любое  слово, подобно монете, имеет две стороны. Например,
одна из сторон слова "чувствительный" == "трусливый", не  более
того.

     Кредо материалиста

     "Я не верю в Бога. Но верю в нервы".

     Идиот

     Идиот всех, кроме себя, считает идиотами.

     Житейский талант

     "Ненавидеть" == один из житейских талантов.

     Покаяние

     В  старину  люди  каялись перед Богом, Сегодня люди каются
перед  обществом.  Видимо,  никто,  за  исключением  идиотов  и
негодяев, не может без покаяния превозмочь тяготы жизни.

     О том же

     Но  насколько  можно  верить  таким  покаяниям  == это уже
другой вопрос.

     После прочтения "Новой жизни"

     Была ли на самом деле эта "новая жизнь"?

     Толстой

     Прочитав "Биографию  Толстого"  Бирюкова,  понимаешь,  что
"Моя  исповедь"  и "В чем моя вера" == ложь. Но ничье сердце не
страдало, как сердце Толстого, рассказывавшего  эту  ложь.  Его
ложь кровоточила сильнее, чем правда иных.

     Две трагедий

     Трагедией  жизни  Стриндберга была "открытость". Трагедией
жизни Толстого, как это ни прискорбно,  не  была  "открытость".
Поэтому  жизнь  последнего  закончилась трагедией, еще большей,
чем у первого.

     Стриндберг

     Он знал все. И при этом беззастенчиво выставлял  эти  свои
знания  напоказ. Беззастенчиво... Нет, как и мы, с определенным
расчетом.

     О том же

     Стриндберг в своих "Легендах" рассказывает, что он пытался
на собственном опыте узнать,  мучительна  смерть  или  нет.  Но
такой  опыт  == дело нешуточное. Он тоже оказался одним их тех,
кто "хотел, но не смог умереть".

     Некий идеалист

     Он нисколько не  сомневался,  что  по  своей  сущности  он
реалист. Но он идеализировал себя.

     Страх

     Вооружаться  заставляет  нас  страх  перед  врагом. Причем
нередко перед несуществующим, воображаемым врагом.

     Мы

     Мы все стыдимся Себя и в то  же  время  боимся.  Но  никто
честно в этом не признается.

     Любовь

     Любовь  == это поэтическое выражение полового влечения. Во
всяком случае, половое влечение, не выраженное  поэтически,  не
стоит того, чтобы называться любовью.

     Тонкий ценитель

     Он в самом деле был знатоком. Даже любви он не представлял
себе не связанной со скандалом.

     Самоубийство

     Единственное  чувство,  общее  для  всех  людей,  == страх
смерти. Видимо,  неслучайно  самоубийство  осуждается  как  акт
безнравственный.

     О том же

     Защита   Монтенем   самоубийства   в   чем-то   верна.  Не
совершающие самоубийства не просто не  совершают  его.  Они  не
могут его совершить.

     О том же

     Если   хочешь  умереть,  можешь  умереть  в  любое  время.
Попробуй сделать это.

     Революция

     Завершив одну революцию, начнем новую. Тогда мы сможем еще
сознательнее, чем сегодня, испытывать тяготы жизни.

     Смерть

     Маинлендер  предельно  точно  описывает  прелесть  смерти.
Действительно,  испытав  в  какой-то  момент  прелесть  смерти,
вырваться из ее лап нелегко. Более того, кружась вокруг нее, мы
все больше и больше приближаемся к ней.

     "Азбучная танка"

     Все необходимые в жизни идей исчерпаны в "азбучной танке".

     Судьба

     Наследственность, обстоятельства, случайность ==  вот  три
фактора, определяющие нашу судьбу. Радующиеся могут радоваться.
Но осуждать других == безнравственно.

     Насмешники

     Насмехающиеся над другими боятся насмешек над собой.

     Слова одного японца

     Дайте мне Швейцарию. Или хотя бы свободу слова.

     Человеческое, слишком человеческое

     Человеческое,  слишком  человеческое,  как  правило, нечто
животное.

     Некий умник

     Он был убежден, что негодяем  мог  бы  стать,  но  идиотом
никогда.  Прошли  годы  ==  негодяем  он так и не смог стать, а
идиотом стал.

     Греки

     О греки, сделавшие Юпитера богом отмщения! Вам было ведомо
все.

     О том же

     Но  это  показывает  в  то  же   время,   сколь   медленно
прогрессирует человечество.

     Священное писание

     Мудрость  человека  несопоставима с мудростью народа. Если
бы только оно было попонятнее...

     Некий преданный сын

     Он был предан своей матери. Зная, конечно, что его ласки и
поцелуи служат чувственному утешению матери-вдовы.

     Некий сатанист

     Он был поэт-сатанист. Но, разумеется, в реальной жизни  он
лишь  однажды  покинул  свое  безопасное  убежище  и достаточно
натерпелся.

     Некий самоубийца

     Однажды из-за  совершенного  пустяка  он  решил  покончить
жизнь   самоубийством.   Но  покончить  с  собой  из-за  такого
ничтожного повода == это ранило его самолюбие. С  пистолетом  в
руке  он  произнес  надменно: "Даже Наполеон, когда его укусила
блоха, подумал лишь: "Чешется"".

     Некий левак

     Он был левее ультралевых. И поэтому презирал ультралевых.

     Бессознательное

     Особенность   нашего   характера,   самая   примечательная
особенность == стремление преодолеть наше сознание.

     Гордыня

     Больше  всего  нам  хочется гордиться тем, чего у нас нет.
Вот пример. Т. прекрасно владеет  немецким.  Но  на  его  столе
всегда лежат только английские книги.

     Идол

     Никто  не  возражает против низвержения идолов. Но в то же
время не возражает и против  того,  чтобы  его  самого  сделали
идолом.

     О том же

     Однако никто не может создать идола. Исключая, разумеется,
судьбу.

     Обитатели рая

     Обитатели  рая  прежде  всего должны быть лишены желудка и
детородного органа.

     Некий счастливец

     Он был примитивнее всех.

     Самоистязание

     Самый яркий симптом самоистязания == видеть во всем  ложь.
Нет,   не   только  это.  Еще  и  не  испытывать  ни  малейшего
удовлетворения от того, что видишь ложь.

     Взгляд со стороны

     Испокон  веку  самым  большим  смельчаком  казался   самый
большой трус.

     Человеческое

     Мы,  люди,  отличаемся  тем, что совершаем ошибки, которых
никогда не совершают боги.

     Наказание

     Самое страшное наказание == не  быть  наказанным.  А  если
боги освободят от наказания... Но это уже другой вопрос.

     Преступление

     Авантюрные действия в сфере нравственности и закона == это
и есть   преступление.   Потому-то  любое  преступление  овеяно
легендарностью.

     Я

     У меня нет совести. У меня есть только нервы.

     О том же

     Я нередко думал об окружающих: "Хоть бы ты умер".  А  ведь
среди них были даже мои близкие родственники.

     О том же

     Я  часто  думал:  "Когда я влюблялся в женщину, она всегда
влюблялась в меня == как было  бы  хорошо,  если  бы,  когда  я
начинал ее ненавидеть, она бы тоже начинала ненавидеть меня".

     О том же

     После  тринадцати лет я часто влюблялся и начинал сочинять
лирические стихи, но всегда освобождался от  любви,  не  заходя
слишком  далеко.  Это  объяснялось не тем, что я был слишком уж
нравствен. Просто я не забывал все  как  следует  подсчитать  в
уме.

     О том же

     С  любой,  даже  самой  любимой,  женщиной мне было скучно
разговаривать больше часа.

     О том же

     Я  много  раз  лгал.   Но   когда   я   пытался   записать
произнесенную мной ложь, она становилась бесконечно жалкой.

     О том же

     Я  никогда  не  ропщу, если мне приходится делить с кем-то
женщину. Но если, к счастью или несчастью, ему это  неизвестно,
в   какой-то  момент  я  начинаю  испытывать  к  такой  женщине
отвращение.

     О том же

     Я никогда не ропщу, если мне приходится  делить  с  кем-то
женщину. Но только при двух условиях == либо я с ним совершенно
незнаком, либо он мне бесконечно далек.

     О том же

     Я  могу  любить женщину, которая, любя кого-то, обманывает
мужа. Но питаю глубокое отвращение  к  женщине,  которая,  любя
кого-то, пренебрегает детьми.

     О том же

     Меня делают сентиментальным лишь невинные дети.

     О том же

     Когда  мне  не  было  и  тридцати,  я  любил одну женщину.
Однажды она сказала мне: "Я очень виновата перед вашей  женой".
Я  не  чувствовал  перед  женой  никакой вины. Но слова женщины
запали мне в душу. И я подумал: "Может быть, я виноват и  перед
этой женщиной?" Я до сих пор испытываю нежность к ней.

     О том же

     Я  был  безразличен  к деньгам. Разумеется, потому, что на
жизнь мне всегда хватало.

     О том же

     Я  был  почтителен  с  родителями.  Потому  что  они  были
пожилыми людьми.

     О том же

     Двум-трем  своим  приятелям  я  ни разу в жизни не солгал,
хотя и правду не говорил. Потому что и они не лгали мне.

     Жизнь

     Даже если за  революцией  последует  следующая  революция,
жизнь людей, за исключением "избранного меньшинства", останется
безрадостной.  "Избранное  меньшинство"  == другое название для
"идиотов и негодяев".

     Народ

     И Шекспир, и Гете,  и  Ли  Таибо,  и  Мондзаэмон  Тикамацу
умирают.  Но  искусство  оставляет семена в душе народа. В 1923
году  я  написал:  "Пусть  драгоценность  разобьется,  черепица
уцелеет". Я непоколебимо убежден в этом и поныне.

     О том же

     Слушай ритм ударов молота. До тех пор пока этот ритм будет
звучать,  искусство  не  погибнет.  (Первый  день  первого года
Сева.)

     О том же

     Я, конечно, потерпел поражение. Но то, что  создало  меня,
несомненно,  создаст  еще  кого-то.  Гибель  одного  дерева  ==
проблема малозначащая. Пока существует огромная земля, хранящая
в себе бесчисленные семена. (В тот же день.)

     Мысль, посетившая меня однажды ночью

     Сон приятнее смерти. По крайней мере отдаться ему легче ==
это несомненно. (Второй день первого года Сева.)

                                  1923-1926 гг.



   Акутагава Рюноскэ.
   Рассказ о том, как отвалилась голова

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   НАЧАЛО

   Хэ Сяо-эр  выронил  шашку,  подумал:  "Мне  отрубили  голову!"  -  и  в
беспамятстве вцепился в гриву коня. Нет, пожалуй, он подумал это уже после
того, как вцепился. Просто что-то с глухим звуком впилось в его шею,  и  в
ту же секунду он вцепился в гриву. Едва Хэ Сяо-эр повалился на луку седла,
как  конь  громко  заржал,  вздернул  морду  и,  прорвавшись  сквозь  гущу
смешавшихся в одну кучу тел, поскакал прямо в  необозримые  поля  гаоляна.
Кажется, вслед прозвучали выстрелы, но до слуха Хэ Сяо-эра  они  донеслись
как во сне.
   Высокий, выше человеческого роста, гаолян, приминаемый бешено несущейся
лошадью, ложился и вставал волнами. И справа и  слева  стебли  то  трепали
косу Хэ Сяо-эра, то хлестали его по мундиру, то  размазывали  льющуюся  из
шеи черную кровь. Но голова его  неспособна  была  осознавать  все  это  в
отдельности. В его мозгу с мучительной  отчетливостью  стоял  только  один
простой факт - зарезан.  "Зарезан!  Зарезан!"  -  твердил  он  мысленно  и
совершенно машинально бил каблуками по вспотевшему брюху лошади.
   Хэ Сяо-эр  и  его  товарищи-кавалеристы,  отправившись  на  разведку  в
сторону маленькой деревушки, отделенной  от  лагеря  рекой,  минут  десять
назад среди полей  желтеющего  гаоляна  внезапно  наткнулись  на  японский
кавалерийский разъезд. Это произошло неожиданно, и ни свои,  ни  противник
не успели взяться за винтовки. Во всяком случае, едва показались фуражки с
красным кантом и обшитые красным кантом  мундиры,  как  Хэ  Сяо-эр  и  его
товарищи, не задумываясь, разом выхватили  шашки  и  тотчас  же  повернули
лошадей в сторону противника. Разумеется, в эту минуту ни одному из них не
приходило в голову, что его могут убить. В мыслях было одно: вот враг.  И,
может быть, еще: убить врага. Поэтому, повернув лошадей, оскалившись,  как
псы, они бешено ринулись на японских кавалеристов. Противник, видимо,  был
во власти тех же побуждений. Через мгновение справа и слева от  них  стали
одно за другим вырастать лица, словно в зеркале  появлялось  отражение  их
собственных лиц с оскаленными зубами. И одновременно вокруг  них  взвились
шашки.
   А дальше... Дальше  представление  о  времени  исчезло.  Хэ  Сяо-эр  до
странности ясно помнил, как  качался,  словно  от  порывов  бури,  высокий
гаолян, а над  верхушками  покачивавшихся  колосьев  висело  медно-красное
солнце.  Но  долго   ли   продолжалась   схватка   и   что   и   в   какой
последовательности произошло - этого он почти не помнил. Во всяком случае,
все это время Хэ Сяо-эр, громко выкрикивая как безумный  что-то  для  него
самого совершенно бессмысленное, без оглядки размахивал шашкой. Вдруг  ему
показалось, что шашка стала красной, но, по-видимому, от этого  ничего  не
изменилось. Тем временем рукоять шашки сделалась скользкой от пота. И в то
же время  удивительно  сохло  во  рту.  Тут  внезапно  перед  его  лошадью
вынырнуло искаженное лицо  японского  солдата  с  вытаращенными,  чуть  не
вылезающими из орбит глазами  и  широко  раскрытым  ртом.  Сквозь  дыру  в
разрубленной посредине фуражке с красным кантом видна была наголо  обритая
голова. Хэ Сяо-эр взмахнул шашкой и  изо  всех  сил  рубанул  по  фуражке.
Однако шашка коснулась не фуражки и не головы противника под фуражкой. Она
встретилась с взметнувшимся клинком шашки противника.  В  кипевшем  кругом
шуме звук удара прозвенел отчетливо и страшно, и в  ноздри  ударил  острый
запах металла. Широкий клинок, ослепительно блеснувший на солнце, оказался
прямо над головой Хэ Сяо-эра и описал широкий  круг...  И  в  тот  же  миг
что-то невыразимо холодное с глухим звуком впилось ему в шею.


   Лошадь со стонущим от боли Хэ Сяо-эром на спине бешено  неслась  вскачь
по полям гаоляна. Гаолян рос густо, и  полям  его,  казалось,  нет  конца.
Голоса людей, лошадиное  ржание,  лязг  скрещивающихся  шашек  -  все  уже
затихло. Осеннее солнце в Ляо-дуне сияло так же, как в Японии.
   Хэ Сяо-эр, как это уже  упоминалось,  покачивался  на  спине  лошади  и
стонал от боли. Но звук,  пробивавшийся  сквозь  стиснутые  зубы,  был  не
просто крик боли. В нем  выражалось  более  сложное  ощущение:  Хэ  Сяо-эр
страдал не только от физической муки. Он плакал  от  душевной  муки  -  от
головокружительного потрясения, в основе которого лежал страх смерти.
   Ему было нестерпимо горько расставаться с этим светом. Кроме  того,  он
чувствовал злобу ко всем людям и событиям, разлучавшим его с этим  светом.
Кроме того, он негодовал на себя самого, вынужденного  расстаться  с  этим
светом. Кроме того... Все  эти  разнообразные  чувства,  набегая  одно  на
другое, возникая одно за другим, бесконечно мучили его. И  по  мере  того,
как набегали эти чувства, он пытался то крикнуть: "Умираю, умираю!"  -  то
произнести имя отца  или  матери,  то  выругать  японских  солдат.  Но,  к
несчастью, звуки, срывавшиеся у него с языка,  немедленно  превращались  в
бессмысленные хриплые стоны - настолько раненый ослабел.
   "Нет человека несчастней меня! Таким молодым  пойти  на  войну  и  быть
убитым, как собака. Прежде всего ненавижу японца, который меня убил. Потом
ненавижу начальника взвода, пославшего меня в разведку. Наконец,  ненавижу
и Японию и Китай, которые затеяли эту войну. Нет, ненавижу не  только  их.
Все, кто хоть немного причастен к событиям, сделавшим из меня солдата, все
они для меня все равно что враги. Из-за  них,  из-за  всех  этих  людей  я
вот-вот уйду из мира, в котором мне столько еще  хотелось  сделать.  И  я,
который позволил этим людям и этим событиям сделать со мной  то,  что  они
сделали, - какой же я дурак!"
   Вот что выражали стоны Хэ Сяо-эра, пока  он,  вцепившись  в  шею  коня,
несся все дальше и дальше по полям гаоляна. Время от времени  то  там,  то
сям вспархивали выводки перепуганных перепелов, но  конь,  разумеется,  не
обращал на них никакого внимания. Он мчался вскачь,  с  клочьями  пены  на
губах, не заботясь о том, что всадник едва держится на его спине.
   Поэтому, если бы  позволила  судьба,  Хэ  Сяо-эр,  неумолчно  стеная  и
жалуясь небу на свое  несчастье,  трясся  бы  в  седле  целый  день,  пока
медно-красное солнце не склонилось бы к закату. Однако равнина  постепенно
переходила в пологий склон,  и  когда  на  пути  заблестела  узкая  мутная
речонка, протекавшая между  двумя  стенами  гаоляна,  судьба  предстала  у
берега в виде нескольких ив, на низких ветвях  которых  скопилась  опавшая
листва. Как только конь  Хэ  Сяо-эра  стал  продираться  между  деревьями,
густые ветви вцепились во всадника и сбросили его в мягкую грязь  у  самой
воды.
   В момент падения Хэ  Сяо-эру  почему-то  привиделось  в  небе  пылающее
желтое пламя. Такое же ярко-желтое пламя, какое он в детстве  видел  дома,
под большим котлом на кухне. "А, огонь пылает!" -  подумал  он  и  тут  же
потерял сознание.



   ПРОДОЛЖЕНИЕ

   Совсем ли потерял сознание Хэ Сяо-эр, упав с коня? Действительно,  боль
от раны вдруг  почти  прекратилась.  Однако,  лежа  на  пустынном  берегу,
выпачканный в крови и земле, он сознавал,  что  смотрит  в  высокое  синее
небо, которое гладят листья ив. Это небо было глубже и  синей,  чем  любое
другое небо, какое он видел до сих пор. Словно смотришь снизу  в  огромную
опрокинутую темно-синюю чашу. И на  дне  этой  чаши  откуда-то  появлялись
облачка, похожие на сгустки пены, и опять  куда-то  тихо  исчезали.  Можно
было подумать, что их все снова и снова стирают шевелящиеся листья ив.
   Значит, Хэ Сяо-эр не совсем потерял сознание? Однако между его  глазами
и синим небом как тени проносились  разнообразные  вещи,  которых  там  на
самом деле не  было.  Прежде  всего  появилась  грязноватая  юбка  матери.
Сколько раз ребенком он в радости и горе цеплялся за эту юбку! Но  теперь,
едва он протянул к ней руку, она исчезла у  него  из  глаз.  Исчезая,  она
стала тонкой, словно газ, и сквозь нее,  как  сквозь  слюду,  просвечивали
клубы облаков.
   Потом плавно проплыли  широкие  кунжутные  поля,  которые  тянулись  за
домом, где он родился. Кунжутные поля  в  разгаре  лета,  поля  с  унылыми
цветами, раскрытыми, будто в ожидании сумерек. Хэ  Сяо-эр  искал  взглядом
среди этих полей себя и своих братьев. Но на полях не видно было ни  души.
Слабый солнечный свет озарял лишь  молчаливо  застывшие  бледные  цветы  и
листья. Они проплыли наискосок по воздуху и исчезли, как будто их  куда-то
утянули.
   Потом  в  воздухе  появилось  нечто   странное,   нечто   извивающееся.
Присмотревшись, он понял, что это большой "драконов фонарь", с каким ходят
по улицам в ночь на пятнадцатое января. В длину  он  был,  пожалуй,  около
пяти-шести кэн [мера длины, равная 1,81 м]. Бамбуковый остов  был  обтянут
бумагой, ярко разрисованной синей и красной краской. По форме фонарь ничем
не отличался от дракона, как их рисуют на картинках. С зажженной, несмотря
на яркий день, свечой внутри, он тускло маячил в синем небе. Кроме того, -
удивительная вещь! - этот фонарь казался живым драконом  и  в  самом  деле
свободно шевелил длинными усами... Пока Хэ Сяо-эр рассматривал его, дракон
медленно уплывал из глаз и сразу исчез.
   Когда он скрылся, в небе вдруг показались  изящные  женские  ножки.  Их
раньше бинтовали [в Китае еще в начале XX в. в зажиточных домах сохранился
старинный обычай с детства бинтовать особым образом девочкам  ноги,  чтобы
сделать ступню крошечной], поэтому  они  были  не  длиннее  трех  сун.  На
кончиках грациозно изогнутых пальцев мягко  выделялись  белые  ноготки.  В
душе Хэ Сяо-эра вызвало печаль, легкую и смутную, как укус блохи  во  сне,
воспоминание о временах,  когда  он  видел  эти  ножки.  Если  бы  он  мог
коснуться их еще раз!.. Но это, конечно, невозможно. Отсюда до того места,
где он видел эти ножки, много сотен ли [китайская мера длины,  равная  3,9
км] пути. Так он думал, а ножки тем временем стали прозрачными и незаметно
слились с тенями в облаках.
   Это случилось тогда, когда исчезли ножки. Из глубины  души  Хэ  Сяо-эра
поднялась ни разу до сих  пор  не  испытанная  странная  печаль.  Над  его
головой безмолвно распростерлось огромное синее небо. Под этим небом,  под
легким веянием ветерка люди вынуждены влачить свое  жалкое  существование.
Как это грустно! И что он сам до сих пор не знал этой  грусти  -  как  это
странно! Хэ Сяо-эр глубоко вздохнул.
   В этот миг между его глазами и небом стремительно, гораздо быстрее, чем
это было в действительности, пронесся отряд японской кавалерии в  фуражках
с красным кантом. И так же стремительно исчез. Ах, и им, наверно,  так  же
грустно, как и ему! Не будь они  призраком,  хорошо  было  бы  друг  друга
утешить и хоть ненадолго забыть свою  печаль.  Но  и  это  сейчас  слишком
поздно.
   На глаза  Хэ  Сяо-эра  все  время  набегали  слезы.  Какой  безобразной
показалась ему его прежняя  жизнь,  когда  он  взглянул  на  нее  глазами,
полными слез, - об этом не нужно и говорить. Ему хотелось у  всех  просить
прощения. И самому хотелось всех простить.
   "Если меня спасут, я во что бы то ни стало  искуплю  свое  прошлое",  -
плача, повторял он про себя.  Но  бесконечно  глубокое,  бесконечно  синее
небо, как будто ничему не внемля, медленно, дюйм за  дюймом,  все  ниже  и
ниже опускалось ему на грудь. В этом океане синевы там и сям что-то слегка
сверкало, - должно быть, звезды, которые видно и  днем.  Прежние  призраки
уже не заслоняли неба. Хэ Сяо-эр еще раз вздохнул и, с  дрожащими  губами,
медленно закрыл глаза.



   КОНЕЦ

   Со времени заключения мира между Китаем и Японией  прошел  год.  Как-то
ранней весной в одной из комнат японского посольства в  Пекине  сидели  за
столом военный атташе майор Кимура  и  только  что  приехавший  из  Японии
инженер  министерства  сельского  хозяйства  и  торговли,  кандидат   наук
Ямакава. Они непринужденно беседовали, забыв о  делах  за  чашкой  кофе  и
папиросой. Несмотря на весну, в большом камине горел огонь,  и  в  комнате
было так тепло, что собеседники слегка потели. От карликовой красной сливы
в горшке, стоявшей на столе, иногда долетал чисто китайский аромат.
   Некоторое время разговор вертелся вокруг императрицы Ситайхоу [Ситайхоу
(1834-1908)  -  вдовствующая  императрица,  жена  императора  Сянь   Фэна,
фактически правила Китаем,  возведя  в  1874  г.  на  престол  трехлетнего
императора Гуансюя; однако в 1898 г.,  недовольная  направлением  политики
молодого императора,  совершила  переворот  и  опять  взяла  в  свои  руки
власть], затем перешел на воспоминания о японо-китайской  войне,  и  тогда
майор Кимура, видимо под влиянием какой-то мысли, вдруг встал и перенес на
стол подшивку газет "Шэньчжоу жибао", лежавшую в углу. Он  развернул  одну
из газет перед инженером Ямакава, указал пальцем  на  одну  из  заметок  и
взглядом предложил прочесть. Инженер немного  оторопел  от  неожиданности:
впрочем, он давно знал, что майор держится просто, совсем не как  военный.
Поэтому он  мгновенно  представил  себе  какой-то  исключительный  случай,
связанный с войной, взглянул на газету,  и  действительно,  там  оказалась
внушительная  заметка,  которая  в  переводе  на  японский  газетный  язык
выглядела так:
   "Владелец парикмахерской на улице... некий Хэ  Сяо-эр,  будучи  храбрым
воином, не раз обнаруживал свою доблесть во время  японо-китайской  войны.
Тем не менее после своего славного возвращения он вел себя  невоздержанно,
губил себя вином и женщинами; ...числа, когда он  выпивал  в  ресторане  с
приятелями,  разгорелась  ссора,  в  конце  концов  перешедшая  в   драку,
вследствие чего он был ранен в шею и немедленно скончался. Весьма странные
обстоятельства связаны с раной  на  шее  убитого:  она  не  была  нанесена
оружием во время драки, а это вскрылась рана, полученная им на поле  битвы
в японо-китайскую войну, причем, судя по рассказам очевидцев, когда убитый
во время драки упал, повалив  стол,  голова  его  внезапно  отделилась  от
туловища и в потоках крови покатилась по полу. Хотя власти  сомневаются  в
достоверности этого рассказа и в настоящее время заняты строгими розысками
виновного, все же, если  в  "Странных  историях"  Ляо  Чжая  [Ляо  Чжай  -
псевдоним китайского писателя Пу  Сунлина  (1640-1715);  см.:  Пу  Сунлин.
Рассказы Ляо Чжая о необычайном. М.,  1983]  повествуется  о  том,  как  у
некоего человека из Чжу-чэня отвалилась голова, то почему то же  самое  не
могло случиться и с Хэ Сяо-эром?" и т.д.
   - Что это  значит?  -  изумленно  произнес  инженер  Ямакава,  прочитав
заметку.
   Майор   Кимура,   медленно   выпуская   струйки    папиросного    дыма,
снисходительно улыбнулся:
   - Любопытная история! Такая вещь только в Китае и может случиться.
   - Да разве это мыслимо где бы то ни было?
   Инженер Ямакава, усмехаясь, стряхнул пепел в пепельницу.
   - Но еще интересней, что...  -  майор  помедлил  со  странно  серьезным
лицом, - я знал этого Хэ Сяо-эра.
   - Знали? Удивительно! Надеюсь, при вашем звании атташе  вы  не  станете
заодно с репортером сочинять небылицы?
   - Кто же будет заниматься такой ерундой? Нет, когда я был ранен в битве
при... этот самый Хэ Сяо-эр тоже лежал в нашем полевом лазарете, и  я  для
практики в китайском языке несколько  раз  беседовал  с  ним.  Здесь  ведь
говорится, что у него была рана на шее, так что девять шансов  из  десяти,
что это он и есть. Отправившись на разведку или что-то в  таком  роде,  он
попал в стычку с нашей кавалерией, и японская шашка угодила ему в шею.
   - Странная история. Кстати, этот Хэ Сяо-эр,  судя  по  газете,  гуляка.
Пожалуй, умри такой человек тогда, - все было бы только лучше.
   - В то время  это  был  чрезвычайно  искренний,  хороший,  очень  тихий
человек, среди пленных такие просто редкость. Оттого и врачи его  особенно
любили и, по-видимому, лечили со всем  усердием.  Он  рассказывал  о  себе
очень интересные вещи. В частности, я до сих  пор  хорошо  помню,  как  он
описывал мне свое  состояние,  когда  он,  раненный,  упал  с  лошади.  Он
скатился в грязь у реки, лежал и смотрел в небо над  прибрежными  ивами  и
будто бы отчетливо видел в этом  небе  материнскую  юбку,  женские  ножки,
кунжутные поля...
   Майор Кимура бросил папиросу, поднес к губам чашку с кофе  и,  взглянув
на сливу в горшке, прибавил словно про себя:
   -  Он  говорил,  что  именно  тогда   с   горечью   почувствовал,   как
отвратительна ему вся его прежняя жизнь.
   - И как только кончилась война, он превратился в гуляку?  Немногого  же
стоит человек!
   Откинув голову  на  спинку  стула  и  вытянув  ноги,  инженер  Ямакава,
иронически улыбаясь, выдохнул дым к потолку.
   - "Немногого стоит человек?"  Это  вы  в  том  смысле,  что  он  просто
прикидывался тихоней?
   - Ну да.
   - Нет, этого я не думаю. Я думаю, он так чувствовал всерьез, по крайней
мере, тогда. Да и теперь, в ту самую секунду,  когда  у  него  (употребляя
газетное выражение) отвалилась голова,  он,  вероятно,  чувствовал  то  же
самое. Я представляю себе это так: в драке его, пьяного, опрокинули вместе
со столом. Рана его открылась, и в тот же миг голова с болтающейся длинной
косой покатилась на пол. И юбка матери, женские ножки и цветущие кунжутные
поля, которые он видел тогда, опять туманно проплыли у него перед глазами.
А может быть, хотя над ним и  была  крыша,  он  смотрел  далеко  ввысь,  в
глубокое синее  небо.  И  тогда  он  опять  с  горечью  почувствовал,  как
отвратительна ему его прежняя жизнь. Но на этот раз было поздно.  Впервые,
когда он потерял сознание, японские санитары заметили и подобрали  его.  А
теперь тот, с кем он дрался, набросился на него, колотил, пинал. И тут он,
полный раскаяния, горько сожалея, испустил дух.
   Инженер Ямакава пожал плечами и засмеялся.
   - Вы большой фантазер. Но почему  же  в  таком  случае  после  стольких
переживаний он сделался гулякой?
   - А это потому, что человек немногого стоит, только в другом смысле.  -
Закурив  новую  папиросу,  майор  Кимура,   улыбаясь,   ясным,   несколько
назидательным голосом произнес: - Каждый из нас должен твердо  знать,  что
он немногого  стоит.  В  самом  деле,  только  те,  кто  это  знает,  хоть
чего-нибудь да стоят. А иначе, как знать, и у нас  когда-нибудь  отвалится
голова, как отвалилась она у Хэ Сяо-эра... Китайские газеты  нужно  читать
именно так и никак иначе.

   Декабрь 1917 г.

   [Рассказ относится ко времени японо-китайской войны (июль 1894 - апрель
1895 гг.). Написан под  влиянием  этических  концепций  Л.Н.Толстого  (см.
несомненное сходство в  описании  неба  над  головой  раненого  китайского
солдата - и "неба Аустерлица" над Андреем Болконским).]



   Акутагава Рюноскэ.
   Кэса и Морито

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Ночь. Морито за оградой глядит  на  диск  луны  и  ступает  по  опавшей
листве, погруженный в думы.
   Его разговор с самим собой.
   "Вот и луна взошла. Обычно я жду не дождусь ее восхода, а сегодня боюсь
света! При одной мысли о том, что я, такой, каким был до сих пор,  в  одну
ночь исчезну и с завтрашнего дня сделаюсь убийцей,  я  дрожу  всем  телом.
Представляю себе, как вот эти руки станут красными от крови. Как проклят я
буду в своих собственных глазах!  Я  не  мучился  бы  так,  если  бы  убил
человека, которого ненавижу. Но этой ночью  я  должен  убить  человека,  к
которому ненависти у меня нет.
   По виду я его знаю давно. Его имя - Ватару  Саэмон-но  дзе  -  я  узнал
только теперь, но уже не помню, как давно мне знакомо его  белое,  слишком
нежное для мужчины лицо. Когда я узнал, что он муж  Кэса,  я  почувствовал
ревность - это правда. Но эта ревность теперь исчезла, не оставив следа  в
моем сердце. И хотя Ватару - мой соперник в любви, у меня нет  к  нему  ни
ненависти, ни злобы. Нет, скорей даже я ему сочувствую. Когда  я  услышал,
сколько стараний положил Ватару, чтобы завоевать Кэса а устье  Коромогава,
я даже думал о нем с теплотой. Полный одним стремлением сделать Кэса своей
женой, разве не  стал  он  даже  учиться  писать  танка?  [танка  -  самая
распространенная форма классической поэзии: 5 строк по 5-7-5-7-7 слогов; в
быту  японской  аристократии  для  молодых  людей  обоего  пола  считалось
обязательным умением писать  танка,  которыми  обменивались  влюбленные  и
которые писались также по самым различным  поводам]  Когда  я  представляю
себе любовные  стихи,  написанные  этим  настоящим  самураем,  я  не  могу
сдержать улыбки. Но это вовсе не  улыбка  насмешки.  Просто  меня  трогает
человек, который так старается понравиться  женщине.  А  может  быть,  его
рвение доставляет мне, влюбленному,  своеобразное  удовлетворение,  потому
что он старается понравиться женщине, которую я люблю.
   Но люблю ли я Кэса настолько, чтобы так говорить?  Моя  любовь  к  Кэса
делится на две поры: теперь и раньше. Еще до того, как Кэса  связала  свою
судьбу с Ватару, я ее любил. Или думал, что люблю. Но теперь я  вижу,  что
тогда в моем сердце было много нечистого. Чего я желал от Кэса? Я не  знал
еще  женщин  и  просто  желал  овладеть  ее  телом.   Не   будет   большим
преувеличением сказать, что моя любовь к Кэса была лишь чувствительностью,
приукрашивавшей это желание. И вот подтверждение: перестав  встречаться  с
Кэса, я все же три года действительно не мог ее забыть, но помнил бы я  ее
так, если бы тогда узнал ее тело? Как ни стыдно, у меня  не  хватает  духа
ответить: да, помнил бы так же. И позже в моей любви к  Кэса  значительную
долю составляло сожаление о том, что я не знал ее тела.  Снедаемый  такими
чувствами, я наконец вступил в связь, которой я так боялся и так ждал. "Ну
и что же теперь? - снова спрашиваю я сам себя. - Действительно ли я  люблю
Кэса?"
   Но прежде чем ответить на этот вопрос, мне, как ни  тяжело,  приходится
припомнить  некоторые  обстоятельства.  Случайно   встретив   Кэса   после
трехлетней разлуки на церемонии освящения нового моста Ватанабэ, я полгода
всеми средствами добивался тайного свидания с ней. И мне это удалось. Нет,
удалось не только добиться свидания, но и овладеть ее телом, как  это  мне
только снилось во сне. Но меня толкнуло на это не только прежнее сожаление
о том, что я не знаю ее тела. Сидя на циновках в одной комнате  с  Кэса  в
доме у Коромогава, я заметил, что это сожаление как-то незаметно для  меня
ослабело. Может быть, дело было в том, что  к  тому  времени  я  уже  знал
женщин. Но была причина важнее: Кэса подурнела. В самом  деле,  теперешняя
Кэса уже не та, что три года назад.  Кожа  ее  потеряла  свой  блеск,  под
глазами появились темные круги. Прежняя пышная мягкость щек  и  подбородка
исчезла, как выдумка.  Единственное,  что  не  изменилось,  это,  пожалуй,
только все те же властные, смелые черные глаза. Эта перемена нанесла моему
желанию страшный удар. Я до сих пор хорошо помню, что, встретившись с Кэса
впервые после трехлетней разлуки, я был так потрясен, что  невольно  отвел
глаза.
   Так зачем же, уже не чувствуя прежнего влечения к ней, я вступил с  ней
в  связь?  Во-первых,  мною  двигало   странное   желание   покорить   ее.
Встретившись со мной, Кэса  намеренно  преувеличенно  рассказывала  мне  о
своей любви к Ватару. А во мне это почему-то вызвало только ощущение  лжи.
"Эту женщину связывает с мужем только одно чувство  -  тщеславие"  [Ватару
Саэмон-но дзе принадлежал к одной из ветвей знатнейшего рода Фудзивара], -
думал  я.  "А  может  быть,  она  просто  сопротивляется,  боится  вызвать
жалость?" - думал  я  также.  И  во  мне  все  сильней  разгоралась  жажда
изобличить эту ложь. Но если меня спросят, почему я решил, что это ложь, и
скажут мне, что в таких мыслях сказалась моя самовлюбленность, я не  смогу
возражать. И все же я был убежден, что это ложь. И убежден до сих пор.
   Но и желание покорить ее было не все, что  мною  тогда  владело.  Кроме
того... стоит мне это сказать, как я чувствую,  что  краска  заливает  мне
лицо. Кроме того, мною владело чисто  чувственное  желание.  Это  не  было
сожаление о том, что я не знал ее тела.  Нет,  это  было  более  низменное
чувство, вовсе не нуждавшееся именно в этой женщине, это было желание ради
желания. Даже мужчина, покупающий распутную девку, пожалуй, не  так  подл,
как я был тогда.
   Как бы то ни было, под влиянием всех этих побуждений я вступил в  связь
с Кэса. Или, вернее, опозорил Кэса. Теперь, возвращаясь к вопросу, который
я поставил себе с самого начала... Нет, мне незачем спрашивать себя вновь,
люблю ли я Кэса. Временами я скорее ненавижу ее. В особенности после того,
как все уже было кончено и она лежала в слезах, а я  поднял  ее,  насильно
обнимая, - тогда она  казалась  мне  бесстыдней,  чем  я,  бесстыдный!  Ее
растрепанные волосы, ее потное лицо - все свидетельствовало  о  безобразии
ее тела и ее души. Если раньше я ее и любил, то этот день был последним  -
любовь исчезла навек. Или если раньше я ее не любил, то с этого дня в душе
у меня родилась ненависть - можно сказать и так.  И  вот...  О!  Разве  не
готов я сегодня ради этой женщины, которую я не люблю,  убить  мужчину,  к
которому не питаю ненависти?
   В этом совершенно никто не виноват. Я заговорил  об  этом  сам,  своими
собственными устами. "Убить Ватару?" - прошептал я, приблизив  губы  к  ее
уху. Когда я вспоминаю об этом, мне начинает казаться, что я тогда сошел с
ума! Но я это прошептал. С мыслью "не прошепчу", стиснув зубы,  прошептал.
Почему мне захотелось так шепнуть, я и теперь, оглядываясь назад, никак не
пойму. Но если хорошенько подумать... Чем больше я ее презирал, чем больше
я ее ненавидел, тем больше и больше хотелось мне  чем-нибудь  ее  унизить.
Ничто не приблизило бы  меня  к  этой  цели  так,  как  слова,  которые  я
произнес: "Убить Ватару", - убить мужа, любовь к которому Кэса  выставляла
напоказ, вынудить у нее согласие на это. И вот  я,  точно  одержимый  злым
духом, сам того не желая, вызвался совершить убийство. Но если  даже  этих
моих побуждений, из-за которых я сказал  "убить  Ватару",  было  мало,  то
потом какая-то невидимая сила (наверное, сам дьявол) поработила мою волю и
увлекла меня на путь зла - иначе объяснить это невозможно. Так или  иначе,
я неотступно шептал на ухо Кэса одно и то же.
   Тогда немного погодя Кэса вдруг подняла  лицо  и  прямо  ответила,  что
согласна на  мой  замысел.  Для  меня  не  только  легкость  этого  ответа
оказалась неожиданной. Когда я взглянул на ее лицо,  в  ее  глазах  таился
странный блеск, какого я ни разу еще у нее не видел. Прелюбодейка!  -  вот
что сразу же пришло мне в голову. И чувство, похожее на отчаяние,  в  один
миг развернуло перед моими глазами весь ужас задуманного мною. Разумеется,
излишне упоминать, что меня и тогда мучило отвращение  к  ее  развратному,
поблекшему виду. Если бы я только мог, я бы тут же на месте  нарушил  свое
обещание. Я повергнул бы эту неверную  жену  на  дно  гнуснейшего  позора.
Возможно, тогда - пусть я и играл этой женщиной -  моя  совесть  могла  бы
укрыться за справедливым негодованием. Но на это я уже  не  был  способен.
Когда лицо ее вдруг изменилось и она, точно видя меня насквозь, пристально
посмотрела мне в глаза, признаюсь прямо: я  принужден  был  дать  обещание
убить Ватару и назначил день и  час  потому,  что  я  боялся:  если  я  не
соглашусь, Кэса мне отомстит. И до сих пор страх неотвязно  сковывает  мне
сердце. Если кто-нибудь посмеется надо  мной,  как  над  трусом,  -  пусть
смеется! Это сделает только тот, кто не видел Кэса тогда. "Если я не  убью
его, то Кэса - пусть и не собственными руками - все равно убьет меня.  Так
пусть лучше я сам убью Ватару!" - с отчаянием думал я, глядя в  ее  глаза,
плачущие без слез. Я дал клятву, и когда я увидел, как Кэса опустила глаза
и засмеялась,  так  что  на  ее  бледных  щеках  появились  ямочки,  разве
основательность моего страха не подтвердилась?
   О, из-за этой проклятой клятвы я должен на  свою  обесчещенную,  дважды
обесчещенную душу принять грех убийства! Если  бы  этой  ночью  я  нарушил
клятву... Нет, этого я тоже не вынесу. Во-первых, есть та, кому я  клялся.
И, кроме того, я говорил, что боюсь мести. И это не ложь. Но  есть  и  еще
нечто. Что? Что это за великая сила, которая гонит меня, такого труса,  на
убийство безвинного? Не знаю. Не знаю, но иногда... Нет, не может быть!  Я
презираю эту женщину. Боюсь. Ненавижу. И все-таки... и  все-таки...  может
быть, я все еще люблю ее..."
   Продолжая ходить взад и вперед, Морито больше не произносит  ни  слова.
Лунный  свет.  Слышно,  как  где-то  поют  песни   имае   [форма   стихов,
распространенная в XI-XIII вв.: два четверостишия с чередованием строк  по
7-5 слогов]:

   О душа, о сердце
   человека!
   Ты, как непроглядный мрак,
   темно и глухо.
   Ты горишь одним огнем -
   страстей нечистых,
   Угасаешь без следа, -
   и вот вся жизнь!



   2

   Ночь. Кэса, встав с постели и отвернувшись  от  света  лампады,  кусает
рукав, погруженная в думы.
   Ее разговор с самой собой.
   "Придет ли он? Или не придет? Не может быть, чтобы  не  пришел.  Однако
луна уже склоняется к  закату,  а  шагов  не  слышно,  -  может  быть,  он
раздумал? Вдруг он не придет?.. О, тогда я опять должна буду  смотреть  на
солнце со стыдом, как распутная девка! Как выдержу я такую мерзость, такую
гнусность? Тогда  я  буду  все  равно  что  труп,  валяющийся  на  дороге.
Опозоренная, попираемая, в довершение всех зол обреченная нагло выставлять
свой позор на свет, я все же должна буду  молчать,  как  немая.  Если  это
случится, пусть я умру - даже смерть не облегчит моих мук!  Нет,  нет,  он
непременно придет! Я не могу думать иначе с тех пор, как  при  прощании  я
видела его глаза. Он боится меня. Ненавидит, презирает и все же боится.  В
самом деле, если бы я надеялась только на себя, я не могла бы сказать, что
он непременно придет. Нет,  я  надеюсь  на  подлый  страх,  рожденный  его
себялюбием. Вот почему я  могу  так  сказать.  Он  непременно  прокрадется
сюда...
   Я, не способная больше надеяться на самое  себя,  -  что  я  за  жалкий
человек! Три года назад я больше всего надеялась на себя, на свою красоту.
Три года назад... может быть, ближе к правде будет сказать - до того  дня.
В тот день, когда я встретилась с ним в одной комнате, в доме у тетки, я с
первого же  взгляда  увидела  в  его  сердце  свое  безобразие.  Лицо  его
оставалось спокойным, он как ни в чем не бывало говорил мне нежные  слова,
чтобы меня увлечь. Но разве может поддаться таким словам  сердце  женщины,
однажды понявшей свое безобразие! Я только терзалась. Боялась. Горевала. Я
вспомнила, как мне было жутко, когда в  детстве,  на  руках  у  няньки,  я
смотрела на лунное затмение, - но насколько тогда было лучше, чем  теперь!
Все мои мечты сразу развеялись. И меня охватила тоска,  как  на  дождливом
рассвете. Дрожа от тоски, я в конце  концов  отдала  свое  все  равно  что
мертвое тело этому человеку. Этому человеку, которого я не люблю,  который
меня ненавидит, который меня презирает, этому сластолюбцу... Может быть, я
не могла вынести тоски, охватившей меня, когда я увидела свое  безобразие?
И я хотела обмануть всех, когда, словно в порыве страсти, прижала голову к
его груди? Или же меня, как и его, толкала только  гнусная  чувственность?
От одной этой мысли мне стыдно. Стыдно! Стыдно! Особенно в тот миг,  когда
я высвободилась из его объятий, как презирала я сама себя!
   Как ни хотела я сдержать слезы, от гнева и тоски  они  лились  опять  и
опять. Но это была не только печаль  о  нарушенной  верности.  Мучительнее
всего было то, что, заставив  меня  нарушить  мою  верность,  меня  еще  и
унизили, что, ненавидя меня, как прокаженного пса, меня еще и терзают. Что
же я потом сделала? Теперь это представляется  мне  смутным,  как  далекое
воспоминание. Я только помню, как я рыдала,  и  вдруг  его  усы  коснулись
моего уха, и он, горячо дыша, тихо прошептал: "Убить Ватару?" Услыхав  эти
слова,  я  почувствовала  еще  мне  самой  непонятное,  странное  ощущение
возвращения жизни. Жизни? Если сияние луны можно назвать светом, то и  это
было возвращение жизни. Но как эта жизнь не похожа на свет солнца!  И  все
же разве эти ужасные слова не утешили меня? О, неужели я, неужели  женщина
может так радоваться любви другого мужчины, что готова убить своего мужа?
   Ощущая это возвращение жизни, тоскливой, как лунный свет в эту ночь,  я
все еще плакала. А потом? Потом? Когда, как я взяла с  него  клятву  убить
мужа? Только принимая клятву, я в первый раз вспомнила о муже.  Я  открыто
говорю - в первый раз. До тех пор я была поглощена лишь  мыслями  о  самой
себе, о своем позоре. И только тогда  вспомнила  о  муже,  о  своем  тихом
муже... нет, не о муже. Перед моими глазами, как живое, всплыло лицо мужа,
что-то с улыбкой мне говорящего. Наверно, мой замысел шевельнулся  в  моей
душе как раз в тот миг, когда я вспомнила это лицо.  Потому  что  как  раз
тогда я решила умереть. Я радовалась, что я  в  силах  решиться.  Но  вот,
перестав плакать, я подняла  лицо,  взглянула  на  Морито,  снова,  как  и
раньше, прочла в его сердце, что я безобразна, и  вся  моя  радость  сразу
погасла. Я опять вспомнила мрак лунного затмения, которое я  видела,  лежа
на руках у кормилицы. Как будто разом вырвались на волю  все  притаившиеся
на дне радости злые духи. Если я заменю собой мужа, значит ли это,  что  я
действительно люблю его? Нет, нет, мне только хочется под  этим  предлогом
искупить свой собственный грех - то, что я отдалась этому человеку.  Я,  у
которой не хватает мужества покончить  с  собой!  Я,  исполненная  подлого
желания выставить себя перед людьми в лучшем свете! Но это еще можно  было
бы изменить. Я была  еще  подлей!  Еще,  еще  безобразней!  Под  предлогом
заменить собой мужа не  хотела  ли  я  отомстить  этому  человеку  за  его
ненависть, за его презрение, за его гнусную чувственность, в угоду которой
он сделал меня своей игрушкой, отомстить за все? Вот подтверждение:  когда
я увидела его лицо, странное оживление, похожее на лунный свет, потухло во
мне, и мое сердце вдруг оледенила печаль. Я умру  не  ради  мужа.  Я  хочу
умереть ради себя самой. Я хочу умереть из-за горечи оттого, что  изранили
мое сердце, и из-за злобы оттого, что осквернили мое тело.  Вот  почему  я
хочу умереть. О, моя жизнь ничего не стоит! Ничего не стоит и моя смерть.
   Но насколько эта смерть, даже если она и ничего не стоит, желанней, чем
жизнь! Скрывая печаль, я принудила себя улыбнуться и еще раз взяла с  него
клятву убить мужа. Он догадлив,  и  он  по  этим  моим  словам,  вероятно,
догадался, что я натворю, если увижу, что он нарушил клятву. А если так  -
он должен прийти, дав клятву, он не может не  прийти...  Что  это,  ветер?
Когда я подумаю, что мои  мучения,  начавшиеся  с  того  дня,  этой  ночью
наконец прекратятся, у меня становится  легко  на  сердце.  Завтра  солнце
бросит холодный свет на мой обезглавленный  труп.  Когда  это  увидит  мой
муж... Нет, о муже не надо думать, муж меня любит. Но эта  любовь  мне  не
нужна. С давних  пор  я  могла  любить  только  одного  человека.  И  этот
единственный человек сегодня ночью  придет  меня  убить.  Даже  при  свете
лампады мне слишком светло. Мне, измученной моим возлюбленным..."
   Кэса гасит светильник. Вскоре в  темноте  -  слабый  звук  отодвигаемой
ставни. И сквозь щель падает бледный свет луны.

   Март 1918 г.

   [Сюжет заимствован из средневековой эпопеи "История расцвета и  падения
Тайра и Минамото" ("Гэмпэй сэйсуйки", конец XII-XIII вв.), свиток 19]



   Акутагава Рюноскэ.
   Паутинка

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - В.Маркова.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Однажды Будда бродил в одиночестве по берегу райского пруда.
   Весь пруд устилали лотосы  жемчужной  белизны,  золотые  сердцевины  их
разливали вокруг неизъяснимо сладкое благоухание.
   В раю тогда было утро.
   Будда остановился в раздумье и вдруг  увидел  в  окне  воды,  мерцавшей
среди широких листьев лотоса, все, что творилось  глубоко  внизу,  на  дне
Лотосового пруда.
   Райский пруд доходил до самых недр преисподней.
   Сквозь его кристальные воды Игольная гора и река Сандзу [Игольная  гора
-  гора  в  аду;  река  Сандзу  -  река,  которую  грешники  после  смерти
переходили, прежде чем попасть в ад] были видны так отчетливо ясно, словно
в глазок биоскопа [словом "биоскоп" переведено нодзокимэганэ; это коробка,
в один конец узкой части  которой  вставлялись  картинки,  вращавшиеся  на
стержне; в другом  конце  коробки  было  окошко,  в  которое  смотрели  на
движущиеся картинки].
   Там, в  бездне  преисподней,  кишело  великое  множество  грешников.  И
случилось так, что взор Будды упал на одного грешника по имени Кандата.
   Этот Кандата был страшным разбойником.  Он  совершил  много  злодеяний:
убивал, грабил, поджигал, но все же и у него на счету нашлось одно  доброе
дело.
   Как-то раз шел он сквозь чащу леса и вдруг увидел:  бежит  возле  самой
тропинки крохотный паучок. Кандата занес было ногу, чтобы  раздавить  его,
но тут сказал себе: "Нет, он хоть и маленький, а,  что  ни  говори,  живая
тварь. Жалко понапрасну убивать его".
   И пощадил паучка.
   Созерцая картину преисподней. Будда  вспомнил,  что  разбойник  Кандата
подарил однажды жизнь паучку, и захотел он, если возможно, спасти грешника
из бездны ада в воздаяние за одно лишь это доброе дело. Тут,  по  счастью,
на глаза Будде попался райский паучок. Он подвесил  прекрасную  серебряную
нить к зеленому, как нефрит, листу лотоса.
   Будда осторожно взял в руку тончайшую паутинку и  опустил  ее  конец  в
воду между жемчужно-белыми лотосами. Паутинка стала спускаться прямо вниз,
пока не достигла отдаленнейших глубин преисподней.



   2

   Там, на дне ада, Кандата  вместе  с  другими  грешниками  терпел  лютые
мучения в Озере крови, то всплывая наверх, то погружаясь в пучину.
   Повсюду, куда ни взгляни, царила кромешная тьма.  Лишь  изредка  что-то
смутно светилось во  мраке.  Это  тускло  поблескивали  иглы  на  страшной
Игольной горе.  Нет  слов,  чтобы  описать  весь  безотрадный  ужас  этого
зрелища. Кругом было тихо, как в  могиле.  Лишь  иногда  слышались  глухие
вздохи грешников.
   Преступные  души,  низверженные  после  многих  мук  в  самые   глубины
преисподней, не находили сил стонать и плакать.
   Вот почему даже великий разбойник Кандата, захлебываясь кровью в  Озере
крови, лишь беззвучно корчился, как издыхающая лягушка.
   Но вдруг Кандата поднял голову и начал вглядываться в темноту, нависшую
над Озером крови. Из этой пустынной мглы, с далекого-далекого неба,  прямо
к нему, поблескивая тонким лучиком, плавно спускалась серебряная паутинка,
словно опасаясь, как бы ее не приметили другие грешники.
   Кандата от радости  забил  в  ладоши.  Надо  только  уцепиться  за  эту
паутинку и полезть по ней, взбираясь все выше и  выше.  Тогда  уж,  верное
дело, ускользнешь из преисподней.
   А если повезет, то, чего доброго, и в рай попадешь. И не  погонят  тебя
больше на вершину Игольной горы, не бросят снова в Озеро крови.
   Подбодренный этой надеждой, Кандата крепко ухватился за паутинку обеими
руками и начал изо всех сил карабкаться вверх.
   Само собой, для опытного вора это было делом привычным.
   Но от преисподней до райской обители много десятков тысяч ри. Как он ни
старался, нелегко ему было добраться до горних  высот.  Лез,  лез  Кандата
вверх и наконец даже его, такого силача, одолела усталость. Не смог он без
единой передышки добраться до самого неба.
   Делать нечего,  пришлось  дать  себе  роздых.  Вот  остановился  он  на
полдороге, висит на паутинке, отдыхает, и вдруг поглядел вниз, в  глубокую
пропасть.
   Недаром так упорно взбирался Кандата вверх  по  этой  тонкой  паутинке.
Озеро крови, где он только что терпел лютые муки, скрылось в  непроглядной
тьме. А вершина страшной Игольной горы, смутно сверкавшая во мраке  адской
бездны, уже у него под  ногами.  Если  он  и  дальше  будет  так  проворно
карабкаться, что ж, пожалуй, ему и в  самом  деле  удастся  дать  тягу  из
преисподней.
   Крепко цепляясь за паутинку, Кандата впервые за много лет  вновь  обрел
человеческий голос и с хохотом крикнул:
   - Спасен! Спасен!
   Но тут же внезапно заметил, что и другие грешники  без  числа  и  счета
облепили паутинку и, как шеренга муравьев, ползут вслед за ним все выше  и
выше.
   При этом зрелище Кандата от испуга и удивления некоторое время только и
мог вращать глазами, по-дурацки широко разинув рот.
   Эта тоненькая паутинка и его-то одного с трудом выдерживала, где же  ей
выдержать такое множество людей!
   Если паутинка лопнет, тогда и он сам, - подумать только, он сам! -  уже
забравшийся так высоко, полетит вверх тормашками в ад. Прощай  надежда  на
спасение!
   А пока он говорил это себе, грешники целыми роями выползали  из  темных
глубин  Озера  крови.  Сотни,  тысячи  грешников,   растянувшись   длинной
цепочкой, торопливо лезли вверх по сверкающей, как тонкий  луч,  паутинке.
Надо что-то скорей предпринять, или  паутинка  непременно  порвется  и  он
полетит в бездну.
   И Кандата завопил во весь голос:
   - Эй вы, грешники! Это моя паутинка! Кто  вам  позволил  взбираться  по
ней? А ну, живо слезайте. Слезайте вниз!
   Но что случилось в тот же миг!
   Паутинка, до той поры целая и невредимая, с  треском  лопнула  как  раз
там, где за нее цеплялся Кандата.
   Не успел он и ахнуть, как, вертясь волчком, со свистом разрезая  ветер,
полетел вверх тормашками все ниже и ниже, в самую глубь непроглядной тьмы.
   И только короткий обрывок паутинки продолжал висеть,  поблескивая,  как
узкий луч, в беззвездном, безлунном небе преисподней.



   3

   Стоя на берегу Лотосового пруда, Будда  видел  все,  что  случилось,  с
начала и до конца. И когда Кандата, подобно брошенному  камню,  погрузился
на самое дно Озера крови, Будда с опечаленным лицом опять возобновил  свою
прогулку.
   Сердце Кандаты не знало сострадания, он думал лишь о том, как бы самому
спастись из преисподней, и за это был наказан по заслугам: снова  ввергнут
в пучину ада. Каким постыдным и жалким  выглядело  это  зрелище  в  глазах
Будды!
   Но лотосы в райском Лотосовом пруду оставались безучастны.
   Чашечки их жемчужно-белых цветов тихо покачивались у самых ног Будды.
   И при каждом его  шаге  золотые  сердцевины  лотосов  разливали  вокруг
неизъяснимо сладкое благоухание.
   В раю время близилось к полудню.

   16 апреля 1918 г.

   [Японские литературоведы с большим основанием полагают, что сюжет  этой
новеллы навеян  эпизодом  из  "Братьев  Карамазовых"  Достоевского  (часть
третья, книга седьмая, гл. III, рассказ Грушеньки о  луковке).  Буддийской
легенды о паутинке нет. Она придумана Акутагавой.]



   Акутагава Рюноскэ.
   Муки ада

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Второго такого человека, как  его  светлость  Хорикава,  раньше-то,  уж
конечно, не было, да и впредь вряд ли будет. Ходила молва, будто перед его
рождением у изголовья достопочтенной матушки явился  сам  святой  Дайитоку
[Святой Дайитоку ("Великая мощь и стойкость")  -  один  из  пяти  "Великих
защитников учения Будды"; изображается с шестью ликами,  шестью  руками  и
шестью ногами, восседающим на белом быке среди языков пламени; в  руках  у
него меч, трезубец, палица и колесо; поражает зло и болезни]. Как  бы  там
ни было, он с самого рождения своего, говорят, непохож был на обыкновенных
людей. И оттого ни разу не случалось, чтобы мы не подивились тому, что ему
угодно было сделать. Посмотреть хоть на его дворец у реки Хорикава, такой,
как это говорят, "величественный", что ли? Там такое понаделано, что нам с
нашим простым разумением этого  и  не  понять.  Люди  рассказывают  о  его
светлости невесть что, сравнивают его светлость с императором Ши Хуан-ди и
Янди [Ши Хуан-ди (основатель династии Цинь, правил в 246-210 гг. до  н.э.)
и Ян-ди (из династии Суй, правил в 605-617 гг.)  -  китайские  императоры,
отличались  чрезвычайной  жестокостью,   а   Ян-ди   еще   и   неслыханным
распутством], да ведь  это,  пожалуй,  все  равно  что,  как  говорится  в
пословице, слепому на ощупь судить о слоне. Однако его светлость  помышлял
не только о себе, о своем блеске и славе. Нет, он вникал и в то, что  было
куда ниже его. Он, как говорится, радовался вместе со всем миром  -  такое
уж у него было великодушное сердце.
   Вот почему, даже когда его светлость оказался во дворце Нидзе во  время
ночных бесчинств злых духов, с ним не приключилось ничего дурного.  И  дух
самого садайдзина Тору [садайдзин - одно  из  высших  правительственных  и
придворных званий; Тору (Минамото-но Тору, 822-895) - легенда о  появлении
его духа имеется в "Стародавних  повестях"  (27,  2)],  который,  как  шла
молва, из ночи в ночь появлялся во дворце Кавараин, на  Третьей  Восточной
улице, - в  том  дворце,  что  прославлен  изображением  видов  Сиогама  в
Митиноку [Митиноку - старинное название ряда провинций  на  северо-востоке
Хонсю; Сиогама - прославленное красотой морское  побережье],  -  так  вот,
даже этот призрак исчез, стоило его светлости  на  него  прикрикнуть.  Вот
какое могущество было у его светлости, так что неудивительно, что народ во
всей столице - стар и млад, мужчины и женщины, когда заходила речь  о  его
светлости, говорили о нем, как о живом Будде. Прошел даже слух, что  когда
при возвращении из  дворца  с  праздника  сливовых  цветов  понесли  быки,
впряженные в колесницу его светлости, и примяли одного  старика,  как  раз
там проходившего, то старик только сложил руки и благодарил за то, что  по
нему прошли быки его светлости.
   Вот как все обстояло, и поэтому много чего можно будет  порассказать  о
жизни его светлости даже в грядущие времена. Как он  на  пиру  выставил  в
подарок гостям целых тридцать белых коней,  как  он  при  постройке  моста
Нагара отдал "в сваи" своего любимого отрока [речь  идет  о  приношении  в
жертву человека, обычае, существовавшем  в  древней  Японии  при  закладке
зданий, мостов и т.п.], как повелел  китайцу-монаху,  что  знал  искусство
врачевания, разрезать себе  нарыв  на  ляжке...  Если  перебирать  все  по
отдельности - и конца не будет! Но  из  всего  этого  множества  рассказов
самый страшный, пожалуй, будет о том, как появились ширмы с  картиной  мук
ада [на всем  протяжении  истории  японского  искусства  художники  писали
картины на шелку, в том числе на шелковых ширмах, большей частью двух- или
многостворчатых], что и сейчас  в  доме  его  светлости  почитаются  самой
большой драгоценностью. Ведь даже его светлость, которого ничто  на  свете
не могло расстроить, и тот был тогда потрясен. А мы, кто ему  прислуживал,
еле живы остались, - об этом что уж говорить! Даже мне,  служившей  у  его
светлости целых тридцать лет, никогда больше не приходилось  видеть  такие
ужасы.
   Но прежде  чем  поведать  вам  об  этом,  нужно  сначала  рассказать  о
мастере-художнике Есихидэ, что нарисовал эти ширмы с изображением мук ада.



   2

   Есихидэ... верно, и теперь еще есть люди, которые его помнят.  Это  был
такой знаменитый художник, что вряд ли в  то  время  нашелся  бы  человек,
который мог бы с кистью в руках сравниться с ним.  В  ту  пору  было  ему,
пожалуй, лет под пятьдесят. Посмотришь на него - такой  низенький,  тощий,
кожа да кости, угрюмый старик. Во дворец к  его  светлости  он  являлся  в
темно-желтом платье каригину, на голове - шапка момиэбоси.  Нрава  был  он
прегадкого, и губы его, почему-то не по возрасту  красные,  придавали  ему
неприятное сходство с животным. Говорили, будто он лижет кисти и оттого  к
губам пристает красная краска, а что это было на  самом  деле  -  кто  его
знает? Злые языки говорили, что Есихидэ всеми своими  ухватками  похож  на
обезьяну; и даже кличку ему дали "Сарухидэ" [сару - обезьяна].
   Да, раз уже я сказала "Сарухидэ", то расскажу заодно вот еще о  чем.  В
ту пору во дворце его светлости возвели  в  ранг  камеристки  единственную
пятнадцатилетнюю дочь Есихидэ, милую девушку, совсем непохожую  на  своего
родного отца. К тому же, может, оттого, что она рано лишилась матери,  она
была задумчивая, умная не по летам,  ко  всем  внимательная,  и  потому  и
дворцовая управительница, и все другие дамы любили ее.
   Вот по какому-то случаю его светлости преподнесли  ручную  обезьяну  из
провинции Тамба,  и  сын  его  светлости,  большой  проказник,  назвал  ее
Есихидэ. Обезьяна и сама по себе смешная, а  тут  еще  такая  кличка,  вот
никто во дворце и не мог удержаться от смеха. Ну, если бы только смеялись,
это еще ничего, но случалось, что, когда она взберется на сосну в саду или
запачкает татами [плотные, толщиной 6-8 см  циновки  стандартного  формата
(около 1,8 кв.м), которыми застилается пол в японском доме; по такому полу
ходят без обуви] в покоях,  люди  забавы  ради  подымали  крик:  "Есихидэ,
Есихидэ!" - чем, конечно, сильно донимали художника.
   Как-то раз, когда дочь Есихидэ, о которой я  сейчас  говорила,  шла  по
длинной галерее, неся ветку сливы с письмом [по старинному этикету  письма
подносились с какой-нибудь  цветущей  веткой],  из  противоположной  двери
навстречу ей,  прихрамывая,  кинулась  обезьянка  Есихидэ  -  она,  видно,
повредила себе лапу и не могла взобраться на столб, как обычно  делала.  А
за ней - что бы вы думали? - гнался молодой господин, размахивая хлыстом и
крича:
   - Негодный воришка! Постой, постой!
   Увидев это, дочь Есихидэ было растерялась, но  тут  как  раз  обезьянка
подбежала, уцепилась за ее подол и жалобно заскулила. Девушке сразу  стало
так ее жалко - прямо не совладать с собой.  С  веткой  сливы  в  руке  она
отвела пахнущий фиалками рукав,  нежно  обняла  обезьянку  и,  склонившись
перед молодым господином, ясным голоском обратилась к нему:
   - Осмелюсь сказать, это ведь животное. Пожалуйста, простите ее.
   Но молодой господин уже стоял перед ними. Он гневно нахмурился и топнул
ногой.
   - Чего заступаешься! Обезьяна украла мандарины.
   - Ведь это животное... -  повторила  девушка,  набравшись  смелости,  а
потом с грустной улыбкой добавила: - К тому же ее зовут Есихидэ.  Выходит,
будто вы гневаетесь на моего отца, и я не могу спокойно смотреть на это.
   Тогда, конечно, молодой господин овладел собой.
   - Вот как!.. Ну, раз просишь за отца, я, так и быть, уступлю и прощу, -
сказал он неохотно, бросил хлыст и  ушел  через  ту  самую  дверь,  откуда
показался.



   3

   Дружба дочери Есихидэ с обезьянкой и началась с этого  случая.  Девушка
подвязала ей на шею,  на  красивой  красной  ленте,  золотой  колокольчик,
полученный в подарок от молодой госпожи, и обезьянка уже  не  отходила  от
девушки. А когда однажды дочь Есихидэ, простудившись,  лежала  в  постели,
обезьянка неотлучно сидела возле нее, - может, это только  казалось,  -  с
грустной мордочкой и все время кусала себе ногти.
   С тех пор - странная вещь! - никто уже больше не мучил  обезьянку,  как
бывало раньше. Напротив, мало-помалу ее стали ласкать,  даже  сам  молодой
господин иногда кидал ей персимоны или каштаны. Мало того,  когда  однажды
кто-то из слуг пнул обезьянку ногой, молодой господин очень разгневался; и
говорили, что вскоре за тем его светлость повелел дочери Есихидэ явиться к
нему с обезьянкой на руках именно потому,  что  ему  стало  известно,  как
разгневался молодой господин. Тут, кстати, до него дошли и рассказы о том,
почему девушка так любит обезьянку.
   - Девчонка - хорошая дочь. Хвалю.
   Так по воле  его  светлости  девушка  получила  в  награду  алое  акомэ
[придворная женская одежда, легкое платье, надеваемое под верхний  наряд].
А когда и обезьянка почтительно взяла в руки акомэ, делая вид,  будто  его
рассматривает, его светлость изволил еще больше развеселиться. Да, вот как
это было, и, значит, его  светлость  стал  благоволить  к  дочери  Есихидэ
именно потому, что одобрил ее почтение и любовь к отцу, сказавшиеся  в  ее
любви к обезьяне, а вовсе не потому, что  был  сластолюбив,  как  говорили
люди. Правда, и такая молва пошла не без причины, но об этом я расскажу не
торопясь, как-нибудь в другой раз. Пока же довольно сказать, что при  всей
ее красоте не такой был человек его  светлость,  чтобы  засматриваться  на
какую-то дочь художника.
   Так вот, дочь Есихидэ удалилась от его светлости с честью, но  так  как
она  была  девушка  умная,  то  не  навлекла  на  себя  зависти  остальных
камеристок. Напротив, с тех пор ее вместе с обезьянкой стали  баловать,  и
так часто  сопровождала  она  молодую  госпожу  на  прогулку,  что,  можно
сказать, почти не отходила от нее.
   Однако оставлю пока что девушку и расскажу еще об ее отце, Есихидэ. Да,
обезьяну вскорости все полюбили, но самого-то Есихидэ по-прежнему  терпеть
не могли и по-прежнему за спиной звали Сарухидэ. И так было не  только  во
дворце. В самом деле, и отец настоятель из Екогава, когда произносили  при
нем имя Есихидэ, менялся в лице, словно  встретился  с  чертом,  и  вообще
изволил его ненавидеть. Правда, поговаривали, будто  причина  в  том,  что
Есихидэ изобразил отца настоятеля на шуточных картинках,  но  это  болтали
низшие слуги, и не могу сказать наверняка, так ли это. Во  всяком  случае,
отзывались о нем дурно везде, кого ни спросишь. Если кто не говорил о  нем
плохо, то разве два-три приятеля-художника. Да еще  люди,  которые  видели
его картины, но не знали его самого.
   Однако Есихидэ не только с виду был гадкий, у него  был  отвратительный
нрав, и нельзя не сказать, что ему доставалось по заслугам.



   4

   А нрав у него был вот какой:  он  был  скупой,  бессовестный,  ленивый,
алчный, а пуще  всего  -  спесивый,  заносчивый  человек.  Что  он  первый
художник в стране - это прямо-таки капало у него с кончика носа. Ладно  бы
дело шло только о живописи, но он и в другом не хотел  никому  уступать  и
высмеивал даже нравы и обычаи. Один старый ученик Есихидэ рассказывал мне,
что, когда как-то раз в доме одной знатной особы в знаменитую жрицу Хигаки
вселился дух и она начала вещать страшным голосом, Есихидэ и слушать ее не
стал, а взял припасенную кисть и спокойно  срисовал  ужасное  лицо  жрицы.
Должно  быть,  и  нашествие  духа  было  в  его  глазах   просто   детским
надувательством.
   Вот какой это был человек,  и  потому  лицо  будды  Киссетэн  [Киссетэн
("Богиня счастливых знамений", санскр. Шримахадэви) -  буддийская  богиня,
подательница блага; изображается прекрасной женщиной в пернатых одеждах  и
короне с жемчужиной исполнения  желаний  в  правой  руке]  он  срисовал  с
простой потаскушки; а будду Фудо [Фудо ("Неколебимый владыка") -  один  из
пяти "Великих защитников учения Будды"; изображается как грозный  каратель
грешников, сидящий посреди пламени с мечом  в  руке]  писал  с  оголтелого
каторжника, и много чего  непотребного  он  делал,  а  когда  его  за  это
упрекали, он только посвистывал. "Что же, боги и  будды,  которых  Есихидэ
нарисовал, его  же  за  это  накажут?  Чудно!"  Такие  слова  пугали  даже
учеников, и многие из них в страхе за будущее торопились его оставить. Как
бы там ни было, он думал, что такого замечательного человека,  как  он,  в
его время нет нигде на свете.
   Нечего  говорить  о  том,  какой  высоты  Есихидэ  достиг  в  искусстве
живописи. Правда, так как его картины и по рисунку и по  краскам  во  всем
отличались   от   произведений   других   художников,   то    среди    его
недоброжелателей, собратьев по кисти, поговаривали, что он шарлатан. По их
словам,  когда  дело  касается  картин  Каванари,  или  Канаока  [Каванари
(Кудара-но  Каванари,  782-853),  Канаока  (Косэ-но  Канаока,  работал   в
последней четверти IX в.) - прославленные художники своего  времени],  или
других знаменитых старых мастеров, то о них ходят  удивительные  рассказы:
то будто на разрисованной створке двери в лунные ночи благоухает слива, то
будто слышно, как придворные, изображенные на ширме, играют  на  флейте...
Когда же речь идет о картинах Есихидэ, то говорят только странные и жуткие
вещи. Например, о картине "Круговорот жизни и смерти" [обязательный  сюжет
росписи в буддийском храме: задача ее - отвратить  от  всякого  проявления
жизни и пробудить  стремление  к  нирване],  которую  Есихидэ  написал  на
воротах храма Рюгайдзи, рассказывали, что  когда  поздно  ночью  проходишь
через ворота, то  слышатся  стоны  и  рыдания  небожителей.  Больше  того,
находились  такие,  которые  уверяли,  что   чувствовали   даже   зловоние
разлагающихся трупов. А  портреты  женщин,  нарисованные  по  приказу  его
светлости? Говорили ведь, что не проходит и трех лет, как те, кто  на  них
изображен, заболевают, словно из них вынули  душу,  и  умирают.  Послушать
злоязычных, так это самое верное доказательство, что  в  картинах  Есихидэ
замешано колдовство.
   Но поскольку Есихидэ, как я уже говорила, был человек особенный, то  он
только гордился этим, и когда как-то раз его светлость  изволил  пошутить:
"Ты, кажется, любишь уродство?" - то он, неприятно усмехнувшись своими  не
по  возрасту  красными  губами,  самодовольно  ответил:  "Да,  всем   этим
художникам-верхоглядам не понять красоты  уродства!"  Пусть  он  и  первый
художник в стране, но так кичиться в присутствии его светлости...  Недаром
ученик,  о  котором  я  давеча  упоминала,  потихоньку  дал   ему   кличку
"Тираэйдзю", хуля его за  то,  что  он  зазнается.  Вы,  наверно,  знаете:
Тираэйдзю - так звали черта, который давно  в  старину  прибыл  к  нам  из
Китая.
   Но даже у Есихидэ, даже у этого человека, который не признавал никого и
ничего, было одно настоящее человеческое чувство.



   5

   Есихидэ  до  безумия   любил   свою   единственную   дочь,   ту   самую
девушку-камеристку. Я уже говорила, что девушка была нежная, хорошая дочь,
но и его любовь к ней отнюдь не уступала ее чувству,  и  если  рассказать,
что этот человек, который на храмы никогда не жертвовал, на платья  дочери
или украшения для ее волос денег не жалел никогда, может  показаться,  что
это просто ложь.
   Впрочем, любовь Есихидэ к дочери сводилась  лишь  к  тому,  что  он  ее
лелеял, а найти ей хорошего мужа - этого у него и в мыслях не было.  Какое
там!  Если  за   девушкой   кто-нибудь   приударял,   он,   наоборот,   не
останавливался перед тем, чтоб набрать головорезов,  которые  нападали  на
смельчака и его убивали. Поэтому, когда по  слову  его  светлости  девушку
произвели в камеристки, старик отец был очень недоволен и даже перед лицом
его светлости хмурился. Должно быть, отсюда-то и пошли толки  о  том,  что
его светлость увлечен красотой девушки и держит ее во дворце, не  считаясь
с недовольством отца.
   Впрочем, хотя толки-то были ложные, но что Есихидэ из  любви  к  дочери
постоянно просил, чтобы ее отпустили из дворца, это правда. Однажды, рисуя
по приказу его светлости младенца Мондзю  [Мондзю  (санскр.  Манджушри)  -
буддийское божество мудрости; здесь имеется в виду  изображение  Мондзю  в
его юные годы],  он  очень  удачно  изобразил  лицо  любимого  отрока  его
светлости, и его светлость, весьма довольный, изволил милостиво сказать:
   - В награду дам тебе что хочешь. Выскажи твое желание, не стесняясь.
   Тогда Есихидэ - что бы вы думали? - дерзко сказал:
   - Пожалуйста, отпустите мою дочь!
   В других дворцах - дело  особое,  но  тех,  кто  служил  его  светлости
Хорикава, так ласкали... Где ж еще найдется человек, который бы так  грубо
обратился  с  подобной  просьбой?   Это   даже   его   светлость,   такого
великодушного, видимо, рассердило,  и  он  некоторое  время  только  молча
смотрел в лицо Есихидэ, а потом изволил резко сказать: "Нельзя", -  и  тут
же поднялся. И такие вещи повторялись несколько раз. Как вспомнишь теперь,
пожалуй, с каждым разом его светлость  изволил  смотреть  на  Есихидэ  все
холоднее. Да и девушка, должно быть, беспокоясь за отца, часто приходила в
комнаты камеристок и горько плакала, кусая рукав. Тогда толки о  том,  что
его светлость влюбился в  дочь  Есихидэ,  еще  усилились.  Некоторые  даже
говорили, будто ширмы с муками ада появились-де из-за  того,  что  девушка
противилась желаниям его светлости; но этого, разумеется, не могло быть.
   Как я понимаю, его светлость не хотел отпустить  дочь  Есихидэ  потому,
что он с жалостью думал о судьбе молодой девушки.  Он  милостиво  полагал,
что, чем оставлять ее у такого упрямого отца, лучше держать ее у  себя  во
дворце, где  ей  жилось  привольно.  Разумеется,  он  благоволил  к  килой
девушке. Но что у него были сластолюбивые помыслы, это досужие выдумки. Да
нет, можно сказать, что это просто ложь, лишенная всяких оснований.
   Но, как бы там ни было, только уже в  то  время,  когда  Есихидэ  из-за
дочери оказался почти в немилости, его светлость, - о чем он помыслил,  не
знаю, - вдруг призвал к себе художника и повелел  ему  разрисовать  ширмы,
изобразив на них муки ада.



   6

   Стоит только сказать: "Ширма с муками ада", - как эта страшная  картина
так и встает у меня перед глазами.
   Если взять другие изображения мук ада, то надо сказать вот что: то, что
нарисовал Есихидэ, не похоже на картины других художников,  прежде  всего,
как бы это сказать,  по  расположению.  В  углу  на  одной  створке  мелко
нарисованы десять князей преисподней, а по всему  остальному  пространству
бушует такое яростное пламя, что можно подумать,  будто  пылают  меч-горы,
поросшие нож-деревом [детали пейзажа ада по буддийским представлениям (см.
изображение ада в рассказе "Ду  Цзычунь")].  Только  кое-где  желтыми  или
синими крапинками пробивается китайская одежда адских слуг, а так, куда ни
кинь взгляд, все сплошь залито алым пламенем,  и  среди  огненных  языков,
изогнувшись, как крест мандзи [буддийский символ в  виде  свастики,  но  с
концами, загнутыми налево; древнеиндийский символ вечности и  блаженства],
бешено  вьется  черный  дым  разбрызганной  туши  и  летят  горящие  искры
развеянной золотой пыли.
   Уже в этом одном сила кисти поражает взор, но и грешники, корчащиеся  в
огне, - таких тоже почти что не бывает  на  обычных  картинах  ада.  Среди
множества грешников Есихидэ изобразил  людей  всякого  звания,  от  высшей
знати до  последнего  нищего.  Важные  сановники  в  придворных  одеяниях,
очаровательные юные дамы в шелковых нарядах, буддийские монахи с  четками,
молодые слуги на высоких асида [деревянная обувь в виде  подошвы  с  двумя
поперечными деревянными подставками], отроковицы в длинных узких  платьях,
гадатели со своими принадлежностями - перечислять их всех, так и конца  не
будет! В бушующем пламени и дыму, истязуемые адскими слугами с  бычьими  и
конскими  головами,  эти  люди  судорожно  мечутся  во  все  стороны,  как
разлетающиеся по ветру листья. Там женщина, видно, жрица, подхваченная  за
волосы на вилы, корчится со  скрюченными,  как  лапы  у  паука,  ногами  и
руками. Тут  мужчина,  должно  быть,  какой-нибудь  наместник,  с  грудью,
насквозь пронзенной мечом, висит вниз головою, будто  летучая  мышь.  Кого
стегают железными бичами, кто придушен тяжестью камней, которых не сдвинет
и тысяча человек, кого терзают клювы хищных  птиц,  в  кого  впились  зубы
ядовитого  дракона,  -  пыток,  как  и  грешников,  там  столько,  что  не
перечесть.
   Но самое ужасное  -  это  падающая  сверху  карета,  соскользнувшая  до
середины нож-дерева,  которое  торчит,  как  клык  хищного  животного.  За
бамбуковой занавеской, приподнятой порывами адского  ветра,  женщина,  так
блистательно разряженная, что ее можно принять за фрейлину или статс-даму,
с развевающимися в огне длинными черными волосами, бьется в муках, откинув
назад белую шею, и вспомнить ли эту женщину, вспомнить ли пылающую  карету
- все, все так и вызывает перед глазами муки огненного ада. Кажется, будто
ужас  всей  картины  сосредоточился  в  этой  одной  фигуре.   Это   такое
нечеловеческое искусство, что, когда глядишь на картину, в ушах сам  собой
раздается страшный вопль.
   Да, вот какая это  вещь,  и  для  того,  чтобы  она  была  написана,  и
произошло то страшное дело. Ведь иначе даже сам Есихидэ - как  мог  бы  он
так живо нарисовать муки преисподней? За то, что он  создал  эту  картину,
ему пришлось перенести такие страдания, что  сама  жизнь  ему  опостылела.
Можно сказать, этот ад на картине - тот самый ад, куда предстояло  попасть
и самому Есихидэ, первому художнику своей страны.
   Может быть, торопясь поведать вам об этой удивительной ширме  с  муками
ада, я забежала вперед. Ну, теперь буду продолжать по порядку и перейду  к
Есихидэ в ту пору, как он получил  от  его  светлости  повеление  написать
картину мук ада.



   7

   Месяцев пять-шесть Есихидэ совсем не показывался во дворец и  занимался
только своей картиной.  Странное  дело,  стоило  ему  сказать  себе:  "Ну,
принимаюсь за работу!" - как он,  такой  чадолюбивый  отец,  забывал  даже
родную дочь. Тот ученик, о котором я давеча  упоминала,  рассказывал  мне,
что, когда Есихидэ брался за  работу,  в  него  точно  лиса  вселялась.  И
правда, в то время прошел слух, будто Есихидэ составил себе имя в живописи
потому, что дал обет богу счастья. В подтверждение некоторые говорили, что
надо  только  потихоньку  подсмотреть,  как  Есихидэ  работает,  и   тогда
непременно увидишь, как вокруг него - и спереди, и сзади, и со всех сторон
- вьются призраки-лисицы. Правда то, что, взяв в руки  кисть,  он  забывал
обо всем на  свете,  кроме  своей  картины.  И  днем  и  ночью  сидел  он,
запершись, и редко выходил на дневной свет. А когда писал ширму  с  муками
ада, то стал совсем как одержимый.
   Мало того что у себя в комнате, где и днем были  спущены  занавеси,  он
при свете лампад тайными способами растирал краски или, нарядив учеников в
суйкан или каригину, тщательно срисовывал каждого в отдельности. От  таких
чудачеств он не воздерживался никогда, даже еще до того, как  стал  писать
ширмы с муками ада, при любой работе. Когда  он  писал  в  храме  Рюгайдзи
картину "Круговорот  жизни  и  смерти",  то  спокойно  присаживался  перед
валявшимися на дорогах трупами, от  которых  всякий  обыкновенный  человек
нарочно отворачивается, и точка в точку срисовывал полуразложившиеся руки,
ноги и лица. Каким образом находил на него такой стих - это,  пожалуй,  не
всякий поймет. Рассказывать подробно сейчас не  хватит  времени,  но  если
поведать вам самое главное, то вот как это происходило.
   Однажды, когда один из учеников Есихидэ (тот самый,  о  котором  я  уже
говорила) растирал краски, мастер вдруг подошел и сказал ему:
   - Я хочу немного соснуть. Только в последнее время я  все  вижу  плохие
сны.
   В этом не было ничего особенного, и ученик, не бросая  работы,  коротко
ответил:
   - Хорошо.
   Однако Есихидэ - что бы вы думали! - с небывало грустным видом смущенно
попросил:
   - Не посидишь ли ты возле меня, пока я буду спать?
   Ученику показалось странным, что мастер принимает так близко  к  сердцу
какие-то сны, но просьба не была обременительна, и  он  согласился.  Тогда
мастер опять встревоженно и как-то смущенно продолжал:
   - Тогда ступай в заднюю комнату. А если придут другие ученики, то пусть
ко мне не входят.
   Это была та комната, где он писал картины, и там  при  задвинутой,  как
ночью, двери  в  тусклом  свете  лампад  стояла  ширма  с  картиной,  пока
набросанной только тушью. Ну вот, когда они пришли туда, Есихидэ  подложил
под  голову  локоть  и  крепко  заснул,  как  будто  совсем  обессилев  от
усталости. Но не прошло и получаса, как  до  слуха  сидевшего  возле  него
ученика стали доноситься какие-то непонятные, еле слышные стоны.



   8

   Стоны становились громче и постепенно  перешли  в  прерывистую  речь  -
казалось, будто утопающий стонет и вскрикивает, захлебываясь в воде.
   - Что ты говоришь: "Приходи ко мне"? Куда приходить? - "Приходи  в  ад.
Приходи в огненный ад!" - Кто ты? Кто ты, говорящий со  мной?  Кто  ты?  -
"Как ты думаешь, кто?"
   Ученик невольно перестал растирать краски и украдкой боязливо  взглянул
на мастера: морщинистое лицо старика побледнело, на нем  крупными  каплями
выступил пот, рот  с  редкими  зубами  и  пересохшими  губами  был  широко
раскрыт, как будто он задыхался. А во рту что-то шевелилось быстро-быстро,
словно дергали за нитку, - да, да, это  был  его  язык.  Отрывистые  слова
срывались с этого языка.
   - "Как ты думаешь, кто?" - Да, это ты. Я так и думал, что  это  ты.  Ты
пришел за мной? - "Говорю тебе, приходи. Приходи в ад!" - В аду...  в  аду
ждет моя дочь.
   Ученику стало жутко, ему вдруг померещилось, будто с ширмы соскользнули
какие-то зыбкие, причудливые тени. Разумеется, ученик сейчас  же  протянул
руку к Есихидэ и что было сил стал трясти его, чтобы разбудить, но  мастер
продолжал во сне, как в бреду,  говорить  сам  с  собой  и  никак  не  мог
проснуться. Тогда ученик, собравшись с духом, плеснул ему в лицо  стоявшую
рядом воду для мытья кистей.
   - "Она ждет, садись в экипаж... садись  в  этот  экипаж  и  приезжай  в
ад!.."
   В ту же минуту эти слова превратились  в  стон,  как  будто  говорящему
сдавили горло, и Есихидэ, раскрыв глаза, вскочил так  быстро,  словно  его
кольнули. Должно быть, необычайные видения сна еще витали под его  веками.
Некоторое время он испуганно смотрел прямо перед собой с широко  раскрытым
ртом и наконец, придя в себя, вдруг грубо приказал:
   - Мне уже лучше, ступай!
   Зная, что мастеру нельзя перечить, иначе непременно  получишь  выговор,
ученик поспешно вышел  из  комнаты,  и  когда  он  опять  попал  на  яркий
солнечный свет, то облегченно вздохнул, как будто сам проснулся от дурного
сна.
   Но это еще ничего, а вот примерно через месяц Есихидэ позвал к  себе  в
комнату другого ученика: художник, кусая кисть, сидел  при  тусклом  свете
лампады и, резко обернувшись к вошедшему, сказал:
   - Слушай, у меня к тебе просьба: разденься догола!
   Так как и раньше случалось, что мастер давал такое приказание,  ученик,
быстро скинув  одежду,  разделся  донага.  Тогда  Есихидэ  как-то  странно
скривился.
   - Я хочу посмотреть на человека, закованного в цепи, так что,  как  мне
ни жаль тебя утруждать, исполни  ненадолго  мою  просьбу,  -  хладнокровно
произнес он.
   Этот ученик  был  крепко  сложенный  юноша,  которому  больше  пристало
держать в  руках  меч,  чем  кисти,  но  тут  даже  он  испугался.  Позже,
рассказывая об этом, он всегда повторял: "Я думал, уж не сошел ли мастер с
ума, не хочет ли он убить меня". Но мастера  его  нерешительность,  должно
быть, вывела из терпения. Перебирая в  руках  откуда-то  взявшуюся  тонкую
железную цепь, он  стремительно,  точно  набрасываясь  на  врага,  схватил
ученика за плечи, силой скрутил ему руки и обмотал цепью все  тело,  потом
рванул за конец, и ученик, потеряв равновесие, во весь рост  грохнулся  на
пол.



   9

   В эту минуту ученик похож был на опрокинутую бутылку сакэ. Руки и  ноги
его были безжалостно скручены, так что шевелить он мог только  головой.  К
тому же цепь так стягивала его полное тело, что кровь в нем  остановилась,
и не только на лице и на  груди,  но  на  всем  теле  кожа  у  него  стала
багровой. Но Есихидэ все это ничуть не беспокоило. Расхаживая вокруг этого
тела, похожего на опрокинутую бутылку, и рассматривая его со всех  сторон,
он один за  другим  делал  наброски.  Какие  мучения  испытывал  скованный
ученик, об этом, пожалуй, незачем и говорить.
   Так, вероятно, продолжалось  бы  долго,  если  бы  не  произошло  нечто
неожиданное. К счастью (а может быть, лучше сказать - к несчастью),  из-за
стоявшего в углу комнаты горшка вдруг,  извиваясь,  узкой  лентой  потекло
что-то похожее на  струю  черного  масла.  Вначале  оно  двигалось  вперед
медленно, как  липкая  жидкость,  но  потом  стало  скользить  быстрее  и,
поблескивая, подтекло к самому носу ученика. Тогда он с трудом,  не  помня
себя, застонал: "Змея, змея!" Как он потом рассказывал, ему казалось в эту
минуту, что вся кровь в нем застыла, - и было отчего.  Змея  уже  чуть  не
касалась своим холодным  жалом  его  шеи,  в  которую  въелись  цепи.  Это
неожиданное вмешательство испугало даже бесчеловечного  Есихидэ.  Поспешно
бросив кисть, он нагнулся и мигом ухватил  змею  за  хвост,  так  что  она
повисла вниз головой. Змея, покачиваясь, подняла голову  и  обвилась  сама
вокруг себя, но никак не могла дотянуться до его руки.
   - Из-за тебя пропал рисунок, - хрипло и злобно пробормотал  он,  бросив
змею в горшок в углу комнаты и с явной неохотой развязал цепь, которой был
опутан ученик. Это было все, он даже  не  сказал  ученику  доброго  слова.
Должно быть, он досадовал не столько из-за того, что ученика могла укусить
змея, сколько из-за того, что испортил рисунок. Потом уже стало  известно,
что и эту змею он нарочно держал у себя, чтобы рисовать с нее.
   Пожалуй, довольно рассказать это одно, чтобы  вы  в  общем  представили
себе его увлечение работой - неистовое,  прямо  бешеное.  Но  уж  расскажу
заодно, как другой ученик,  лет  тринадцати-четырнадцати,  из-за  ширмы  с
муками ада пережил такой ужас, который чуть не стоил ему  жизни.  У  этого
ученика была белая, как у женщины, кожа. Однажды вечером мастер позвал его
в свою комнату, и он, ничего  не  подозревая,  пошел  на  зов.  Смотрит  -
Есихидэ при свете лампады кормит с рук  сырым  мясом  какую-то  невиданную
птицу. Величиной она была, пожалуй, с кошку. Да и перья, торчавшие с обеих
сторон, как  уши,  и  большие  круглые  янтарные  глаза  -  все  это  тоже
напоминало кошку.



   10

   Есихидэ обычно терпеть не мог, чтобы кто-нибудь совал нос в  его  дела.
Так было и со змеей, о которой я сейчас рассказывала, и вообще о том,  что
делалось у него в комнате, он ученикам не сообщал.  То  на  столе  у  него
стоял череп, то красовались серебряные шарики или лакированные  подносики;
смотря по тому, что он рисовал, в комнате его появлялись самые неожиданные
предметы. И куда он потом все это девает - никто не знал. Пожалуй, и толки
о том, что ему помогает бог счастья, пошли отсюда.
   Поэтому ученик, решив, что и эта невиданная птица понадобилась  мастеру
для картины с муками ада, стоя перед мастером, почтительно спросил:
   - Что вам угодно?
   Но Есихидэ, как будто не слыша его, облизнул свои красные губы и указал
подбородком на птицу.
   - Ну что, совсем ручная, а?
   - Как она называется? Я такой никогда не  видал!  -  сказал  ученик,  с
опаской поглядывая на ушастую птицу, похожую на кошку.
   - Что, не видал? - усмехнулся Есихидэ. -  По-городскому  воспитан,  вот
беда... Эта птица называется филин, мне ее несколько  дней  назад  подарил
охотник из Курама. Только ручные среди них, пожалуй, редко попадаются.
   С этими словами он медленно поднес руку к птице, только  что  кончившей
есть, и тихонько погладил ее по спине, от хвоста вверх. И что ж? -  в  тот
же миг птица издала пронзительный крик и вдруг как взлетит  со  стола,  да
как расправит когти, да как ринется прямо на ученика! Если бы он не  успел
закрыться рукавом, она, наверно, истерзала бы ему лицо. Ахнув  от  страха,
ученик стал махать рукавом, стараясь  отогнать  филина,  а  птица,  щелкая
клювом, опять на него... Тут уж ученику было не до  того,  что  здесь  сам
мастер: он принялся и стоя отбиваться, и сидя  ее  гнать,  и  метаться  по
тесной комнате то туда, то сюда, а диковинная птица все за ним - то повыше
взлетит, то пониже опустится, и так и метит все через какую-нибудь щелочку
прямо в глаз. При этом она страшно хлопала  и  шелестела  крыльями,  и  от
этого ему почему-то чудился не то запах  опавших  листьев,  не  то  брызги
водопада, не то прелый дух перебродивших фруктов, что  обезьяны  прячут  в
дуплах... Сказать "жутко" - мало. Сердце у него сжималось, и тусклый  свет
лампады казался ему лунным сиянием, а комната  учителя  -  далеким  горным
ущельем, осажденным демонами.
   Однако ученика испугало не только то, что на него накинулся филин. Нет,
волосы у него встали дыбом, когда мастер Есихидэ,  хладнокровно  глядя  на
весь этот  переполох,  спокойно  развернул  бумагу,  вынул  кисть  и  стал
срисовывать  эту  страшную  картину  -  как  женоподобного  юношу  терзает
диковинная птица. Стоило ученику одним глазом увидеть это, как его охватил
несказанный страх, и он даже подумал, уж не  собирается  ли  мастер  убить
его.



   11

   Да и в самом деле, нельзя сказать, чтобы мастер не был на это способен.
Ведь похоже было на то, что он нарочно позвал ученика, чтобы натравить  на
него птицу и срисовать, как  он  будет  метаться.  Поэтому,  когда  ученик
увидел, что делает мастер, он, не помня себя,  спрятал  голову  в  рукава,
закричал страшным голосом и скорчился на полу  у  двери  в  углу  комнаты.
Тогда Есихидэ как-то испуганно вскрикнул и вскочил, но тут птица  зашумела
крыльями еще сильнее, и в этот  миг  раздался  оглушительный  грохот,  как
будто что-то упало и разбилось. Ученик, полумертвый  от  страха,  невольно
опустив рукав, поднял голову, смотрит -  в  комнате  совершенно  темно,  и
только слышно, как мастер сердито кличет учеников.
   Наконец издалека отозвался какой-то ученик и торопливо вошел со  свечой
в руке. При коптящем огоньке стало видно, что лампада  опрокинута,  пол  и
татами залиты маслом и на полу  валяется  филин,  судорожно  хлопая  одним
крылом. Есихидэ так и застыл, приподнявшись над столом, и  с  ошеломленным
видом бормочет что-то непонятное. И неудивительно: вокруг филина, захватив
его голову и полтуловища, обвилась черная змея. Должно быть, когда  ученик
скорчился у порога, он опрокинул горшок. Змея  выползла,  филин  хотел  ее
клюнуть - вот и началась вся эта кутерьма. Ученики переглянулись и  только
подивились представшему  перед  ними  странному  зрелищу,  а  потом  молча
поклонились мастеру и быстро вышли из комнаты. Что стало со змеей и птицей
дальше - никто не знает.
   Подобным историям не было числа. Я забыла сказать - ширмы с муками  ада
художнику повелели написать в начале осени, и вот  до  самого  конца  зимы
ученики все время жили под страхом этих чудачеств мастера. Но в конце зимы
у мастера с работой стало что-то не ладиться,  вид  у  него  сделался  еще
мрачнее, говорил он с раздражением. А картина на ширме как была  набросана
на три четверти, так дальше и не подвигалась. Мало  того,  порой  художник
даже замазывал то, что раньше нарисовал, и этому не видно было конца.
   Но что именно у него не ладилось - никто не знал.  Да  вряд  ли  кто  и
старался узнать: наученные горьким опытом, ученики чувствовали  себя  так,
словно сидели в одной клетке с тигром или волком, и  только  старались  не
попадаться мастеру на глаза.



   12

   За это время не случилось ничего такого, о чем стоило бы  рассказывать.
Вот только... у упрямого старикашки почему-то глаза стали на мокром месте;
бывало, как останется один - плачет. Один ученик  говорил  мне  -  раз  он
зачем-то зашел в сад и видит: мастер стоит на галерее, смотрит на весеннее
небо, а глаза у него полны слез. Ученику стало как-то  неловко,  он  молча
повернулся и торопливо ушел. Ну, не странно  ли,  что  этот  самонадеянный
человек, который  для  "Круговорота  жизни  и  смерти"  срисовывал  трупы,
валяющиеся по дорогам, плакал, как дитя, из-за того, что ему  не  удается,
как хочется, написать картину.
   Но пока Есихидэ работал как бешеный над своей  картиной,  будто  совсем
потеряв рассудок, его дочь отчего-то становилась все печальней, и даже  мы
стали замечать, что она то  и  дело  глотает  слезы.  Она  и  всегда  была
задумчивая, тихая, а тут еще и веки у нее  отяжелели,  глаза  ввалились  -
совсем грустная стала. Сначала мы гадали - то ли об  отце  думает,  то  ли
любовная тоска, ну а потом пошли толки, будто его светлости  угодно  стало
склонять ее к своим желаниям, и уж после этого  все  разговоры  как  ножом
отрезало, точно все о ней вдруг позабыли.
   Как-то ночью, уже когда пробила стража, я одна  проходила  по  галерее.
Вдруг откуда-то подбежала обезьянка Есихидэ и ну  дергать  меня  за  подол
юбки. Была теплая ночь, луна слабо  светила,  казалось,  пахнет  цветущими
сливами. Вот я при свете луны и увидела, - что  вы  думаете?  -  обезьянка
оскалила свои белые зубы, сморщила нос  и  кричит,  как  сумасшедшая.  Мне
стало как-то не по себе, досада меня взяла, что она дергает за новую юбку,
и я было оттолкнула ее и хотела пройти дальше, но потом  передумала:  ведь
уже был случай, когда один слуга  обидел  обезьянку  и  ему  досталось  от
молодого господина. К тому же видно было, что и  обезьянка  так  поступала
неспроста. Тогда я решила узнать, в чем дело, и  нехотя  прошла  несколько
шагов в ту сторону, куда она меня тащила.
   Так я оказалась у того места, где галерея поворачивала за угол и откуда
за изогнутыми ветвями сосен был виден пруд,  чуть  поблескивавший  даже  в
ночном полумраке. И вдруг я с испугом услыхала из комнаты рядом  тревожный
и в то же время странный тихий шум чьего-то спора. Кругом  все  замерло  в
полной тишине, не слышно было человеческого  голоса,  и  только  не  то  в
лунных лучах, не то в ночной мгле - не поймешь - плескались рыбы. Поэтому,
услыхав эти звуки, я  невольно  остановилась.  "Ну,  если  это  кто-нибудь
озорничает, я им покажу!" - подумала  я  и,  сдерживая  дыхание,  тихонько
прильнула к двери.



   13

   Обезьянке, видно, казалось, что я мешкаю. Она нетерпеливо покружилась у
моих ног, потом жалобно застонала, точно ее душили, и вдруг  вскочила  мне
на плечо. Я невольно отвела голову в сторону, хотела от нее увернуться,  а
обезьянка, чтобы не соскользнуть вниз, вцепилась мне в рукав, -  и  в  эту
минуту совсем забывшись, я покачнулась и всем телом ударилась о дверь. Ну,
тут уж медлить нельзя было.  Я  быстро  раздвинула  дверь  и  хотела  было
кинуться в не освещенную луной глубину комнаты, но тут же  остановилась  в
испуге, потому что навстречу  мне,  словно  стрела,  спущенная  с  тетивы,
выскочила из комнаты какая-то женщина. В дверях она чуть не столкнулась со
мной, кинулась наружу, там вдруг упала на колени и,  задыхаясь,  испуганно
уставилась на меня так, словно увидела перед собой что-то страшное.
   Я думаю, незачем и говорить, что это была дочь Есихидэ. Но в этот вечер
она показалась мне прямо на себя непохожей. Глаза  широко  раскрыты.  Щеки
пылают румянцем. К  тому  же  беспорядок  в  одежде  придал  ей  прелесть,
необычную при ее всегдашнем младенческом виде. Неужто  это  в  самом  деле
нежная, пугливая дочь Есихидэ?  Я  прислонилась  к  двери,  глядя  на  эту
красивую девическую фигуру, озаренную луной, и,  указывая  в  ту  сторону,
откуда слышались чьи-то поспешно удалявшиеся шаги, спросила глазами: кто?
   Но девушка, закусив губы, молча  покачала  головой.  Какой  у  нее  был
расстроенный вид!
   Тогда я нагнулась и, приблизив губы к ее уху, шепнула: "Кто?" Но  опять
она только покачала головой и ничего не ответила. Мало того, на ее длинных
ресницах повисли слезы, и она еще крепче сжала губы.
   Я от природы глупа и, кроме самых простых, всем понятных вещей,  ничего
не смыслю. Поэтому я просто не знала, что еще сказать, и  некоторое  время
стояла неподвижно, словно прислушивалась,  как  бьется  ее  сердце.  Да  и
расспрашивать ее дальше мне почему-то казалось нехорошо...
   Сколько времени это продолжалось, не знаю. Наконец я задвинула дверь и,
оглянувшись на девушку, которая, видно, уже немного  пришла  в  себя,  как
можно мягче сказала: "Ступай к себе в комнату". Потом с какой-то  тревогой
в душе, как будто я увидела что-то недозволенное, и чувствуя себя неловко,
- а перед кем, не знаю, - я пошла туда, куда направлялась. Но не прошла  и
десяти шагов, как кто-то опять  робко  потянул  меня  сзади  за  подол.  Я
испуганно оглянулась. Как вы думаете, кто это был?
   Смотрю - у моих  ног  стоит  обезьянка  Есихидэ  и,  сложив  руки,  как
человек, звеня золотым колокольчиком, учтиво мне кланяется.



   14

   После происшествия этого вечера минуло дней двадцать.  Однажды  Есихидэ
неожиданно пришел во дворец и попросил приема у  его  светлости:  художник
был человек низкого звания, но давно  уже  пользовался  благоволением  его
светлости. И его светлость, который не так-то легко принимал кого бы то ни
было, и на этот раз охотно соизволил дать свое согласие и сейчас же позвал
его к себе. Есихидэ был в своем всегдашнем темно-желтом каригину и помятой
момиэбоси; с видом еще более угрюмым, чем обычно, он почтительно простерся
ниц перед его светлостью и хриплым голосом проговорил:
   - Дело идет о ширме с  картиной  мук  ада,  что  ваша  светлость  давно
изволили повелеть мне написать. С великим усердием днем и ночью  держал  я
кисть и добился успеха. Большая часть моей работы уже сделана.
   - Прекрасно, я доволен.
   Однако голос его светлости, изволившего произнести  эти  слова,  звучал
как-то вяло, без воодушевления.
   - Нет, ничего прекрасного нет! - Есихидэ с несколько рассерженным видом
опустил глаза. - Большая часть сделана, но одного я сейчас никак  не  могу
нарисовать.
   - Что такое?! Не можешь нарисовать?
   - Да, не могу. Я никогда не могу рисовать то, чего  не  видел.  А  если
нарисую, то недоволен. Выходит, все равно что не могу.
   Услыхав эти слова, его светлость насмешливо улыбнулся.
   - Значит, чтобы нарисовать ширмы с муками ада, тебе нужно увидеть ад?
   - Да, ваша светлость изволит говорить правду. Но несколько  лет  назад,
во время большого пожара, я  собственными  глазами  видел  такой  яростный
огонь, что он может сойти за пламя ада. И пламя на  картине  "Едзири-Фудо"
[традиционный сюжет буддийской живописи: Фудо  среди  извивающихся  языков
пламени] я написал благодаря тому, что мне привелось  видеть  этот  пожар.
Ваша светлость изволите знать эту картину.
   - А как же с грешниками? Да и адских слуг ты вряд ли видел?
   Его светлость задавал один вопрос за другим с таким  видом,  как  будто
слова Есихидэ совершенно не доходили до его ушей.
   - Я видел человека, закованного  в  цепи.  Я  полностью  срисовал,  как
другого человека терзала хищная птица.  Так  что  нельзя  сказать,  что  я
совсем не знаю мучений  грешников.  И  адские  слуги...  -  Есихидэ  криво
усмехнулся, - и адские слуги не раз являлись мне  не  то  во  сне,  не  то
наяву. Черти с бычьими мордами, с конскими головами или с тремя  лицами  и
шестью руками, бесшумно хлопая в ладоши, беззвучно разевая  рты,  приходят
меня истязать, можно сказать, ежедневно и еженощно. Нет... что я хочу и не
могу нарисовать - это не то.
   Такие слова, должно быть, изумили даже его светлость.  Некоторое  время
его светлость недовольно смотрел  на  Есихидэ,  а  потом,  грозно  сдвинув
брови, отрывисто бросил:
   - Говори, чего же ты не можешь нарисовать?



   15

   - Я хочу в самой середине ширмы нарисовать, как сверху падает карета.
   Сказав это, Есихидэ в первый раз устремил пронизывающий взгляд  в  лицо
его светлости. Я слышала, что, говоря о картинах, он  как  будто  делается
сумасшедшим, и вот в эту минуту от его взгляда  действительно  становилось
жутко.
   - А в карете, - продолжал  художник,  -  разметав  охваченные  пламенем
черные волосы, извивается в муках изящная придворная  дама.  Задыхаясь  от
дыма, искривив брови, она запрокинула лицо вверх. Рука срывает  бамбуковую
занавеску, может быть, чтобы избавиться от сыплющихся с нее  дождем  искр.
Над нею, щелкая клювами,  кружат  и  вьются  десять,  двадцать  диковинных
птиц... Вот эту даму в карете - ее-то мне и не удается никак нарисовать!
   - Ну и что же? - почему-то с  довольным  видом  понукал  художника  его
светлость.
   А Есихидэ с трясущимися, точно от лихорадки, красными губами  еще  раз,
как во сне, повторил:
   - Ее-то  мне  и  не  удается  нарисовать...  -  И  вдруг  резко,  точно
набрасываясь на кого-то, он выкрикнул: - Прошу вашу светлость - сожгите  у
меня на глазах карету. И кроме того, если можно...
   Лицо его светлости потемнело, но вдруг он громко захохотал.  И,  давясь
от смеха, изволил проговорить:
   - Я сделаю все, как ты просишь. А можно или нельзя - об этом рассуждать
ни к чему.
   Когда я услыхала эти слова, сердце у меня екнуло,  и  мне  вдруг  стало
страшно. Да и в самом деле, вид у его светлости тоже был необыкновенный  -
на губах пена, в бровях гроза,  можно  было  подумать,  что  его  заразило
безумие Есихидэ. Его  светлость  замолчал  было,  но  вдруг  точно  что-то
прорвалось в нем, и он опять, безостановочно, громко смеясь, сказал:
   - Сожгу карету! И посажу туда изящную  женщину,  наряженную  придворной
дамой. И женщина в  карете,  терзаемая  пламенем  и  черным  дымом,  умрет
мучительной смертью.  Тот,  кто  замыслил  это  нарисовать,  действительно
первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!
   Услыхав слова его светлости, Есихидэ сразу  побледнел,  только  губы  у
него шевелились, точно он ловил ртом воздух, и вдруг, как будто  все  тело
его ослабело, он припал руками к полу и тихо, едва слышно, поблагодарил:
   - Это великое счастье!
   Должно быть, при словах его светлости перед ним  воочию  предстал  весь
ужас его замысла. За всю мою жизнь я только в этот  единственный  раз  его
пожалела.



   16

   Это случилось через два-три дня, ночью. Его светлость, согласно  своему
обещанию, изволил  позвать  Есихидэ,  чтобы  дать  ему  посмотреть  своими
глазами, как горит карета. Разумеется, это произошло не во дворце  у  реки
Хорикава. Карету сожгли на загородной вилле, где раньше, кажется, изволила
проживать сестра его светлости. Эту виллу в просторечии  называли  "Дворец
Юкигэ".
   Этот "Дворец Юкигэ" был давно уже необитаем, и большой заброшенный  сад
совсем запустел. Это место выбрали,  вероятно,  по  предложению  тех,  кто
видел, как здесь пустынно. Ходили всякие  толки  и  о  скончавшейся  здесь
сестре его светлости: например, будто и теперь в безлунные ночи по галерее
таинственно, не касаясь земли, скользит ее алое платье. Здесь и днем  было
мрачно,  но  едва  заходило  солнце,  сильнее  раздавалось   среди   теней
бормотанье садовых ручьев, и выпи жутко носились при  свете  звезд,  точно
какие-то диковинные существа.
   И тогда как раз была темная безлунная ночь. При светильниках можно было
видеть, как его светлость в придворном платье - желтой наоси [повседневное
одеяние знатного человека, длинный шелковый кафтан] и темно-лиловой хакама
с гербами - сидит, скрестив ноги, у  края  наружной  галереи  на  подушке,
окаймленной  белой   парчой.   Вокруг   него   почтительно   расположились
приближенные. Среди них особенно бросался в глаза один  силач,  о  котором
рассказывали, что еще недавно, во время войны в Митиноку [имеется  в  виду
одна из феодальных междоусобиц], он от голода ел человеческое мясо и с тех
пор мог сломать рога живому оленю. Он  с  внушительным  видом  восседал  в
углу, опоясанный широким поясом, держа меч рукояткой вниз.  Ветер  колебал
пламя светильников, и человеческие фигуры то выступали на свет, то уходили
в тень, и все это было похоже на сон и почему-то наводило страх. А в  саду
сверкала золотыми украшениями,  как  звездами,  карета,  незапряженная,  с
оглоблями, опущенными наклонно на подставку. Над высоким верхом ее нависал
густой мрак, и при взгляде на нее холод пробегал по спине, даром  что  уже
начиналась весна. Синяя  бамбуковая  занавеска  с  узорчатой  каймой  была
опущена донизу и скрывала то, что находилось внутри. Вокруг кареты  стояли
наготове слуги с горящими сосновыми факелами в руках, следя за тем,  чтобы
дым не относило к галерее.
   Сам Есихидэ сидел на  корточках  поодаль,  напротив  галереи.  В  своем
всегдашнем каригину и помятой шапке момиэбоси он казался каким-то особенно
маленьким, жалким, словно его давила тяжесть звездного неба. Позади него в
таком же костюме сидел, по-видимому, сопровождавший его  ученик.  Так  как
они оба были далеко и в темноте, с моего места над  галереей  нельзя  было
различить даже цвета их платья.



   17

   Время близилось к полуночи. Темнота, окутывавшая сад с его деревьями  и
ручейками, поглощала все звуки, и в тишине, когда кажется,  будто  слышишь
свое дыхание, раздавался только легкий  шелест  ветерка;  при  каждом  его
дуновении доносился запах копоти и дыма факелов. Его  светлость  некоторое
время  изволил  молча  смотреть  на  эту  причудливую  картину,  а  потом,
нагнувшись вперед, резким голосом позвал:
   - Есихидэ!
   Художник как будто что-то ответил,  но  до  моего  слуха  донесся  лишь
невнятный стон.
   - Есихидэ! Сегодня я, как ты хотел, сожгу карету.
   Проговорив это, его светлость бросил беглый взгляд на  приближенных.  В
эту минуту они как будто многозначительно переглянулись  и  улыбнулись,  а
может быть, мне  это  показалось.  Есихидэ  поднял  голову  и  почтительно
посмотрел на галерею, но ничего не сказал.
   - Смотри же хорошенько! Это карета, в которой я раньше  ездил.  Ты  ее,
наверно, помнишь. Я хочу сейчас зажечь ее и воочию показать тебе  огненный
ад. - Его светлость замолчал и опять кинул взгляд на  приближенных.  Потом
вдруг жестко произнес: - Внутри, связанная, сидит преступница. И,  значит,
когда карету  зажгут,  тело  негодницы  сгорит,  кости  обуглятся,  и  она
погибнет в жестоких мучениях. Для твоей ширмы это неповторимая натура!  Не
упусти же, присмотрись, как запылает белоснежная кожа. Смотри  хорошенько,
как, воспламенившись, искрами разлетятся черные волосы.
   Его светлость замолчал в третий раз, но потом, точно что-то вспомнив  и
смеясь, - на  этот  раз  неслышно,  так,  что  только  тряслись  плечи,  -
произнес:
   - Такого зрелища не увидишь до скончания века! Я тоже на него  погляжу.
Ну-ка, подымите занавески, покажите Есихидэ, кто сидит внутри!
   Услышав повеление, один из слуг с высоко  поднятым  факелом  подошел  к
карете  и,  протянув  руку,  одним  движением  откинул  занавеску.   Пламя
пылающего факела алым колеблющимся светом ярко озарило тесную внутренность
кареты. Женщина, беспощадно закованная в цепи... о, кто бы мог  ошибиться!
На роскошное, затканное цветами вишни шелковое  платье  изящно  спускались
блестящие черные волосы, красиво сверкали косо воткнутые золотые  шпильки.
По  костюму  ее  было  не  узнать,  но  хрупкая  фигурка,  белая   шея   и
грустно-застенчивое личико... Это была дочь Есихидэ! Я чуть не вскрикнула.
   И тогда...  силач,  сидевший  против  меня,  встал  и,  схватившись  за
рукоятку меча, устремил грозный взгляд на Есихидэ. Испуганная, я  увидела,
что Есихидэ чуть не лишился рассудка. До сих пор  он  сидел  на  корточках
внизу, но теперь вскочил и, протянув вперед обе руки, не помня себя, хотел
броситься к карете. К сожалению, он был далеко от меня и было  темно,  так
что выражение его лица я не разглядела. Но не успела я об  этом  пожалеть,
как бледное, обескровленное лицо Есихидэ, нет, не лицо, а вся его  фигура,
как будто подтянутая в воздух какой-то  невидимой  силой,  прорезав  тьму,
вдруг отчетливо встала у меня перед глазами. Это, по слову  его  светлости
"зажечь!", слуги  бросили  факелы,  и,  подожженная  ими,  ярко  вспыхнула
карета, в которой сидела дочь художника.



   18

   Пламя быстро охватило верх кареты. Лиловые кисти, которыми были увешаны
ее края, заколыхались, как от ветра, снизу вырвались белые даже в  темноте
клубы дыма, искры посыпались таким дождем, словно не то занавеска,  не  то
расшитые рукава одежды женщины, не то золотые украшения разом  рассыпались
и разлетелись кругом... Страшнее этого ничего не могло быть! А пламя, что,
вытягивая огненные языки, обвивало кузов и полыхало до небес,  -  как  его
описать? Казалось, точно упало само солнце  и  на  землю  хлынул  небесный
огонь. В первый миг я чуть было  не  закричала,  но  теперь  душа  у  меня
отлетела, и я только в ужасе смотрела с раскрытым  ртом  на  эту  страшную
картину. Но отец, Есихидэ...
   Лица Есихидэ я не могу забыть до сих пор. Он хотел было не  помня  себя
броситься к карете, но в тот миг, когда вспыхнуло  пламя,  остановился  и,
вытянув вперед руки, впивающимся  взглядом  смотрел  туда,  не  отрываясь,
точно его притягивал дым, окутавший карету.  Залитое  светом  морщинистое,
безобразное лицо его  было  ясно  видно  все  до  кончика  бороды.  Широко
раскрытые глаза, искривленные губы, судорожно подергивающиеся щеки... весь
ужас,  отчаяние,  страх,  попеременно  овладевавшие  душой  Есихидэ,  были
написаны на его лице. У вора перед казнью, у грешника с десятью грехами  и
пятью злодействами, представшего перед князьями  преисподней,  -  вряд  ли
даже у них может быть такое страдальческое лицо! И даже силач побледнел  и
со страхом смотрел на его светлость.
   Но его светлость, кусая губы и только иногда  зловеще  посмеиваясь,  не
сводил глаз с кареты. А там... что я увидела там - у меня не хватает  духа
об этом рассказывать. Это запрокинутое лицо задыхающейся от дыма  женщины,
эти длинные спутанные волосы, охваченные пламенем, это красивое, затканное
цветами вишни платье, которое на глазах у всех превращалось в огонь...  о,
что это был за ужас! В особенности в ту минуту, когда порыв ночного  ветра
отогнал дым и в расступившемся пламени, в алом,  мерцающем  золотой  пылью
зареве стало видно, как она,  кусая  повязку,  которой  ей  завязали  рот,
бьется и извивается так, что чуть не лопаются цепи, - о, в эту  минуту,  у
всех, начиная с меня и кончая тем силачом, волосы стали дыбом,  словно  мы
собственными глазами видели муки ада!
   И вот опять будто порыв ночного ветра пробежал по верхушкам деревьев...
Так, верно, подумали все. И едва этот звук пронесся по темному  небу,  как
вдруг что-то черное, не касаясь земли, не паря по воздуху, - как  падающий
мяч, одной прямой чертой сорвалось с крыши дворца прямо в пылающую карету.
И за обгоревшей дымящейся решеткой прижалось к откинутым плечам девушки  и
испустило резкий, как  треск  разрываемого  шелка,  протяжный,  невыразимо
жалобный крик... еще раз... и еще раз... Мы все не помня себя  вскрикнули:
на фоне пламени,  поднявшегося  стеной,  прильнув  к  девушке,  скорчилась
привязанная было во дворце у реки Хорикава обезьянка с кличкой Есихидэ.



   19

   Но животное видно  было  одно  лишь  мгновение.  Золотые  искры  снопом
взметнулись к небу, и сразу же не только обезьянка, но и девушка  скрылась
в клубах черного дыма. Теперь в  саду  с  оглушительным  треском  полыхала
только горящая карета. Нет, может быть, верней будет сказать,  не  горящая
карета, а огненный столб, взмывающий прямо в звездное небо.
   Есихидэ как будто окаменел перед этим огненным столбом...  Но  странная
вещь: он, который до тех пор  как  будто  переносил  адскую  пытку,  стоял
теперь, скрестив на груди руки, словно забыв о присутствии его  светлости,
с каким-то непередаваемым сиянием - я бы сказала,  сиянием  самозабвенного
восторга - на морщинистом лице. Можно было  подумать,  что  его  глаза  не
видели, как в мучениях умирает его дочь. Красота алого пламени и мятущаяся
в огне женская фигура беспредельно восхищали его сердце  и  поглотили  его
без остатка.
   И взор его, когда  он  смотрел  на  смертные  муки  единственной  своей
дочери, был не просто светел. В эту минуту в  Есихидэ  было  таинственное,
почти нечеловеческое величие, подобное величию разгневанного  льва,  каким
он может присниться во сне. И даже бесчисленные ночные  птицы,  испуганные
неожиданным пламенем и с криками носившиеся по  воздуху,  даже  они,  -  а
может быть, это только казалось, - не приближались к  его  помятой  шапке.
Пожалуй, даже глаза бездушных птиц видели это странное величие, окружавшее
голову Есихидэ золотым сиянием.
   Даже птицы. И тем более мы - все мы, вплоть до  слуг,  затаив  дыхание,
дрожа всем телом, полные непонятной  радости,  смотрели  не  отрываясь  на
Есихидэ, как на новоявленного будду. Пламя пылающей  кареты,  гремящее  по
всему  поднебесью,  и  очарованный  им  окаменевший  Есихидэ...  О,  какое
величие, какой восторг! И только один - его светлость наверху, на галерее,
с неузнаваемо искаженным лицом, бледный, с пеной на губах,  обеими  руками
вцепился в свои колени, покрытые лиловым шелком, и, как зверь с пересохшим
горлом, задыхаясь, ловил ртом воздух...



   20

   О том, что в эту ночь его светлость  во  "Дворце  Юкигэ"  сжег  карету,
как-то само собой стало известно повсюду, и  пошли  всякие  слухи:  прежде
всего почему его светлость сжег дочь Есихидэ? Больше всего толковали,  что
это месть за отвергнутую любовь. Однако помышления его светлости клонились
совсем к другому: он хотел проучить злобного художника, который ради своей
картины готов был сжечь карету и убить человека.
   В самом деле, я это слышала из собственных уст его светлости.
   А Есихидэ, у которого прямо на глазах сгорела родная дочь,  все  же  не
оставил своего твердого, как камень, желания написать  картину,  напротив,
это желание как-то даже окрепло  в  нем.  Многие  поносили  его,  называли
злодеем  с  лицом  человека  и  сердцем  зверя;  позабывшим  ради  картины
отцовскую любовь. Отец настоятель из Екогава тоже держался таких мыслей и,
бывало, изволил говорить: "Сколь бы превосходен ни был он в искусстве и  в
умении своем, но если не понимает он законов пяти извечных  отношений  [по
конфуцианским представлениям, отношения  между  правителем  и  подданными,
отцом и сыном, мужем и женой, старшим и младшим и  между  друзьями],  быть
ему в аду".
   Через месяц ширма с картиной мук ада  была  наконец  окончена.  Есихидэ
сейчас же принес ее во дворец и почтительно поверг на суд  его  светлости.
Как раз в это время и отец настоятель был  тут  же,  и,  кинув  взгляд  на
картину, он, конечно, был поражен страшной огненной  бурей,  бушевавшей  в
преисподней, изображенной  на  ширме.  Раньше  он  все  хмуро  косился  на
Есихидэ, но тут произнес: "Превосходно!" Я и теперь еще  не  могу  забыть,
как его светлость усмехнулся, услыхав эти слова.
   С тех пор никто, по крайней мере, во дворце, уже не говорил  о  Есихидэ
ничего дурного. Может быть, потому, что, несмотря  на  прежнюю  ненависть,
теперь всякий при взгляде на ширмы, подавленный  странной  мощью  картины,
как будто воочию видел перед собой великие муки огненного ада.
   Но в это время Есихидэ уже присоединился  к  тем,  кого  нет.  Закончив
картину на ширмах, он в следующую же ночь повесился  на  балке  у  себя  в
комнате. Вероятно, потеряв единственную дочь, он уже не в силах был больше
жить. Тело его до сих пор лежит погребенным в земле там,  где  раньше  был
его дом. Впрочем, простой  надгробный  камень,  на  все  эти  долгие  годы
отданный во власть дождей и ветра, так оброс мхом, что никто и  не  знает,
чья это могила.

   Апрель 1918 г.

   [Некоторые сюжетные линии новеллы  навеяны  рассказом  38  из  сборника
"Рассказов, подслушанных в Удзн" ("Удзи сюи моногатари", XII в.)]



   Акутагава Рюноскэ.
   О себе в те годы

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Б.Раскин.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Все, что вы прочитаете ниже, может  быть,  и  нельзя  отнести  к  жанру
рассказа. Да я вообще затрудняюсь ответить на вопрос, к какому  жанру  это
можно было бы отнести. Я просто попытался правдиво и, по возможности,  без
предубеждения рассказать о некоторых событиях, случившихся  несколько  лет
тому назад. Боюсь, это может показаться скучным тем читателям, которые  не
питают интереса к моей жизни, жизни моих друзей и веяниям того времени.
   Тем не менее я решил опубликовать  эти  воспоминания,  успокаивая  себя
тем,  что  подобное  опасение  неизбежно  возникает  при  издании   любого
художественного произведения. Наконец, я хотел бы добавить, что  сказанное
мною  о  правдивом  изложении  не  обязательно   распространяется   и   на
последовательность в изложении фактов. Только сами факты, в общем, описаны
правдиво.



   1

   Было ясное ноябрьское утро. Спустя долгое время я снова надел неудобную
студенческую форму и отправился в университет.  У  входа  я  встретился  с
Нарусэ [Нарусэ Масакадзу (1892-1936) -  впоследствии  историк  французской
литературы, профессор университета в  городе  Фукуока],  на  котором  была
такая же точно форма. Я сказал: "Давненько!" Он ответил:  "Давненько!"  Мы
положили рядом наши квадратные  студенческие  фуражки  и  вошли  в  старое
кирпичное здание юридического и литературного факультетов. У  входа  перед
доской  объявлений  стоял  одетый  по-японски  Мацуока   [Мацуока   Юдзуру
(1891-1969) - в то время студент  философского  факультета].  Мы  еще  раз
обменялись нашими "давненько".
   Сначала мы поговорили о нашем  журнале  "Синсите"  ["Новое  течение"  -
первый номер  этого  журнала,  составленный  Акутагава,  Кикути,  Мацуока,
Нарусэ и Кумэ, вышел в феврале 1916 г.; журнал просуществовал всего  год],
который собирались выпустить в ближайшие дни. Затем  Мацуока  рассказал  о
том, как он после долгого перерыва появился в университете, зашел не то  в
аудиторию по истории западной философии, не то в какую-то  другую,  сел  и
стал  ждать.  Сколько  он  ни  ждал,  ни  преподаватель,  ни  студенты  не
появлялись. Мацуока это показалось странным. Он вышел наружу и  спросил  у
посыльного, в чем дело. Оказалось, он пришел в выходной день.  Для  такого
рассеянного человека, как Мацуока, в этом не было ничего необычного.  Ведь
это он однажды, намереваясь сесть на трамвай,  вышел  из  дома  с  десятью
сэнами [сэн - одна сотая  иены]  в  кармане,  зашел  в  табачную  лавку  и
преспокойно сказал: "Один билет туда и обратно".
   Тем временем мимо нас промчался похожий на горбуна  посыльный,  который
изо всех сил тряс звонок, извещающий о начале утренних лекций.
   Первой была лекция  ныне  покойного  Лоуренса  [Лоуренс  (1855-1916)  -
англичанин, профессор университета Тодай]. Мы  распрощались  с  Мацуока  и
вместе с Нарусэ поднялись на второй  этаж.  В  аудитории  уже  было  полно
студентов. Одни читали свои конспекты, другие болтали о разных  разностях.
Мы  заняли  стол  в  углу  и  начали  обсуждать  темы  рассказов,  которые
собирались написать для журнала "Синейте". Над нашими головами  висела  на
стене табличка "Курить воспрещается", но мы, беседуя, вытащили из карманов
"Сикисима" ["Сикисима" - марка папирос] и закурили. Курили не  только  мы.
Другие студенты тоже преспокойно дымили папиросами. В этот  момент,  держа
портфель под мышкой, в аудиторию поспешно вошел Лоуренс. Поскольку  я  уже
успел докурить свою "Сикисима" и даже выбросил окурок, опасаться мне  было
нечего, и я спокойно раскрыл конспекты. У Нарусэ папироса еще дымилась  во
рту. Он быстро  бросил  окурок  под  стол  и  наступил  на  него,  пытаясь
погасить.  К  счастью,  Лоуренс  не  обратил  внимания  на  струйку  дыма,
поднимавшуюся  из-под  нашего   стола.   Поэтому,   проверив   по   списку
присутствующих, он сразу же приступил к лекции.
   Все сходились в то время на том, что лекции Лоуренса крайне скучны.  Но
в то утро лекция была особенно неинтересна. Вначале  Лоуренс  конспективно
изложил ее содержание. Причем это  происходило  по  следующей  схеме:  акт
первый, сцена вторая - краткое изложение. И так акт  за  актом,  сцена  за
сценой. Не было никаких человеческих сил выносить подобную  скуку.  Прежде
во время лекции меня всегда охватывала мысль: какой злой рок заставил меня
поступить в университет?! Теперь я даже об  этом  не  думал.  Настолько  я
покорился судьбе, вынуждавшей меня молча  выслушивать  эти  "великолепные"
лекции. В то утро  я,  как  обычно,  механически  двигал  пером,  прилежно
записывая  нечто  напоминавшее   английский   перевод   содержания   пьесы
императорского театра. Но вскоре меня стало клонить ко сну. И я,  конечно,
уснул.
   У меня была законспектирована всего одна страничка, когда я сквозь  сон
услышал какие-то странные интонации в голосе  Лоуренса,  заставившие  меня
проснуться. Вначале мне показалось, что Лоуренс заметил, будто я  сплю,  и
ругает меня за это. Но в следующий момент я понял, что Лоуренс размахивает
"Макбетом" и с увлечением говорит голосом шута. Я подумал, что и сам-то  я
отношусь к разряду  шутов.  Мне  показалось  это  комичным,  и  сонливость
мгновенно  исчезла.  Рядом  Нарусэ  конспектировал   лекцию.   Иногда   он
поглядывал в мою сторону и  потихоньку  смеялся.  Я  успел  испортить  еще
несколько страниц, когда наконец прозвенел звонок, извещавший об окончании
лекции. Вслед за Лоуренсом мы дружной толпой выплеснулись в коридор.
   Стоя в коридоре, мы любовались  пожелтевшей  листвой  росших  во  дворе
деревьев. Подошел Тоеда Минору [Тоеда Минору (1885-?) - окончил английское
отделение литературного факультета университета  Тодай,  впоследствии  был
ректором института в Аояма]. "Покажи на минутку твой конспект", - попросил
он. Я дал  ему  конспект,  но  оказалось,  что  того  места,  которое  его
интересовало, в конспекте не было: я его как раз проспал. Я,  естественно,
почувствовал себя неловко. "Ну,  ладно",  -  сказал  Тоеда  и  неторопливо
двинулся дальше. Слово "неторопливо" употреблено здесь мною  не  случайно.
Ведь ты,  и  правда,  всегда  ходил  неторопливо...  Где  ты  теперь?  Чем
занимаешься? Точно не знаю. Хотел бы только сказать, что среди поклонников
Лоуренса  или,  если  сказать   по-другому,   среди   студентов,   которым
симпатизировал Лоуренс, Тоеда был единственным, к которому,  если  не  все
мы, то, по крайней мере, я питал в некоторой степени дружеские чувства.  И
даже теперь, когда я  пишу  эти  строки,  я  вспоминаю  твою  неторопливую
походку, и мне хочется снова встретиться с тобой в коридоре университета и
обменяться обычными приветствиями.
   Тем временем снова прозвенел звонок, и мы с Нарусэ спустились на первый
этаж, в аудиторию. Следующей была лекция по филологии профессора  Фудзиока
Кацудзи [Фудзиока  Кацудзи  (1872-1935)  -  один  из  крупнейших  японских
филологов]. Остальные студенты пришли заранее и  заняли  места  поближе  к
кафедре. А такие лентяи, как мы, всегда приходили последними и садились за
стол в самом углу. В то утро мы, как всегда, до самого звонка проболтались
в коридоре второго этажа; откуда открывался прекрасный вид на окрестности.
Лекции профессора Фудзиока по филологии имели право на  существование  уже
хотя бы потому,  что  профессор  обладал  прекрасно  поставленным  звучным
голосом и пересыпал свои лекции  оригинальными  шутками.  Правда,  я,  как
человек,  от  рождения  лишенный  филологического  мышления,   сказал   бы
несколько по-иному: только поэтому они и имели право на существование. Вот
почему и сегодня то делая записи, то прекращая их, я  с  интересом  слушал
изобиловавшую интересными  подробностями  лекцию  о  Максе  Мюллере  [Макс
Мюллер (1823-1900) - английский специалист по сравнительному языкознанию].
   Передо мной сидел студент с  длинными  волосами.  Иногда  он  откидывал
голову назад, и его волосы шуршали по моим записям, словно подметая их.  Я
даже не знал имени этого человека, и вплоть до сегодняшнего дня у меня все
не было случая спросить, с какой целью он отрастил себе такую шевелюру. Во
всяком случае, именно на этой лекции по филологии я сделал  открытие,  что
его  прическа,  может  быть,  и  совпадала  с  его  личными  эстетическими
потребностями, но вступала в противоречие  с  практическими  потребностями
других. Но поскольку, к счастью, моя практическая потребность  в  слушании
этой лекции была не столь настоятельна, я не записывал те места лекции, во
время которых мне мешали его волосы.  В  промежутках,  когда  мне  они  не
мешали, я вместо записей рисовал картинки. К несчастью, прозвенел  звонок,
а  я  не  успел  и  наполовину  зарисовать  профиль   сидевшего   напротив
потрясающего  франта.  Этот  звонок,  извещавший  об   окончании   лекции,
одновременно означал, что наступил полдень.
   Вместе с Нарусэ мы отправились  в  харчевню  "Иппакуся",  что  напротив
университета. Там на втором этаже мы купили содовой воды и  заказали  обед
за двадцать сэнов. За едой обсуждали различные проблемы. Мы с Нарусэ  были
друзьями. Причем наша дружба не омрачалась  особыми  расхождениями.  В  то
время у нас было много общего и в идейном плане.  Случайно  мы  оба  почти
одновременно прочитали "Жана Кристофа", и оба были покорены этим  романом.
За обедом мы всегда без устали беседовали, перескакивая с  одной  темы  на
другую. В тот день к нам подсел официант Тани и завел  разговор  о  бирже.
"На худой конец, надо всегда быть готовым к этому", - решительно  заключил
Тани, выворачивая руки назад, будто  его  ведут  полицейские.  "Дурак",  -
заключил Нарусэ и перестал его слушать. Меня же все, что рассказывал Тани,
очень интересовало, так как я в то время писал рассказ "Кошелек"  [рассказ
остался неопубликованным]. Я проговорил с Тани до конца  обеда  и  в  один
присест узнал больше десятка слов из биржевого жаргона.
   После обеда лекций в университете не было, и  мы,  выйдя  из  харчевни,
отправились в гости к Кумэ [Кумэ Масао (1891-1952) -  известный  писатель,
один из ближайших друзей Акутагавы], который поблизости снимал  комнату  в
Мияура. Будучи еще большим лодырем, чем мы, Кумэ вообще не посещал лекций.
Он писал рассказы и пьесы. Когда  мы  пришли,  он  читал  не  то  "Братьев
Карамазовых", не то что-то еще, придвинув к столу жаровню для  обогревания
ног.
   - Садитесь сюда, - пригласил Кумэ.
   Мы сели, протянув ноги к жаровне. В нос ударил исходивший от  пятен  на
подушках запах растительного масла, а также запах раскаленных углей.  Кумэ
сообщил  нам,  что  он  пишет   рассказ   об   отце,   покончившем   жизнь
самоубийством, когда Кумэ еще был ребенком. Это был вроде бы его дебют,  и
поэтому, по словам Кумэ,  он  измучился  вконец,  не  зная,  как  к  этому
подступиться. Тем не менее Кумэ, как всегда, прекрасно выглядел, и на  его
лице  нельзя  было  обнаружить  какие-либо  следы  испытываемых   им   мук
творчества. Потом он у меня спросил:
   - Как дела?
   - Написал наконец половину "Носа", - ответил я.
   Нарусэ сказал, что он приступил к очерку о  своей  поездке  в  Японские
Альпы [широко распространенное  название  трех  горных  цепей  на  острове
Хонсю] летом этого  года.  Попивая  приготовленный  Кумэ  кофе,  мы  долго
разговаривали о различных проблемах творчества.
   Кумэ начал подвизаться на литературном поприще значительно раньше  нас.
По сравнению  с  нами  он,  несомненно,  обладал  и  большим  писательским
мастерством. Меня в особенности поражало его уменье  легко  и  в  короткий
срок создавать трехактные и одноактные пьесы. Среди нас только один Кумэ с
достаточной уверенностью  занимал  или  собирался  занять  в  литературных
кругах соответствующее  положение.  Надо  сказать,  что  он  способствовал
пробуждению уверенности и у нас, непрестанно страдавших оттого, что высота
идеала не соответствовала нашим способностям. В самом деле,  что  касается
лично меня, то если бы не дружба с Кумэ, если бы он искусственно  меня  не
подбадривал и не воодушевлял, я бы, возможно, ничего не написал и  на  всю
жизнь удовольствовался лишь ролью рядового читателя. Вот почему,  когда  у
нас  возникал  творческий  разговор  о  литературе,   им,   как   правило,
дирижировал Кумэ. В тот день он тоже вел за собой наш оркестр. Наша беседа
то оживлялась, то замирала. Помню, по какой-то причине мы часто  упоминали
имя  Таяма  Катая  [Таяма  Катай  (1871-1930)  -  писатель,  в   некоторых
произведениях которого заметно влияние натурализма].
   Справедливости ради следует сказать, что личность Таяма и  его  энергия
сыграли  не  последнюю  роль  в  серьезном  влиянии,  которое  оказало  на
литературную жизнь Японии  натуралистическое  течение.  И  в  этом  смысле
Таяма, - сколь бы скучными мы ни считали его "Жену" и "Школьного  учителя"
и сколь бы примитивной ни была его теория плоского отображения, - если  не
заслуживал уважения со стороны нашего, более молодого  поколения,  то,  по
крайней мере, привлекал к себе наш интерес. К сожалению,  в  то  время  мы
были  еще  неспособны  в  должной  мере  оценить  его  бьющую  через  край
творческую индивидуальность. Именно поэтому мы ничего не могли  открыть  в
его произведениях, кроме лунного света и сексуальных  картинок.  В  то  же
время его заметки и критические статьи,  в  которых  Таяма  рассказывал  в
стиле Гюисманса [Гюисманс Жорж-Карл (1848-1907) - французский писатель]  о
любопытных подробностях из жизни новообращенного, только  вызывали  у  нас
холодную усмешку, ибо нам приходило в голову комичное сопоставление  Таяма
с Дюрталем [Дюрталь -  герой  некоторых  декадентских  романов  Гюисманса;
сопоставление Таямы Катая, остававшегося "добропорядочным" даже в самых по
тем временам рискованных описаниях, с Дюрталем, который в поисках  сильных
ощущений  посещает  оргии  секты  сатанистов,   производит   действительно
комический эффект]. Но это не означало,  что  мы  видели  в  нем  ловкача.
Правда, мы не считали его и солидным  романистом  или  мыслителем.  Прежде
всего мы признавали в нем талантливого автора путевых заметок. В то  время
я  дал  ему  псевдоним  Sentimental   landscape-painter   [сентиментальный
пейзажист  (англ.)].  В  самом  деле,  в  перерывах   между   романами   и
критическими заметками Таяма усердно писал  путевые  заметки.  Мало  того,
выражаясь несколько гиперболически, можно сказать, что и  большинство  его
романов  представляли  собой  путевые  заметки,  в  которые  там   и   сям
вкрапливались образы мужчин и женщин - поклонников Venus Libentina [богиня
чувственной любви (лат.)]. Когда Таяма  писал  свои  путевые  заметки,  он
просто преображался. Он  чувствовал  себя  свободно,  становился  веселым,
откровенным, был прост и наивен. Ну прямо как осел,  который  дорвался  до
свежей зеленой травки. Думаю, с полным правом можно сказать, что в этой уж
области Таяма был уникален. В то же время тогда еще в большей степени, чем
теперь, мы не считали Таяма авторитетным идеологом и столпом натурализма в
литературных кругах. Если же говорить без  обиняков,  мы  пренебрежительно
относились к его заслугам в области натуралистического течения и  считали,
что "все это благодаря тому, что такое уж тогда было время".
   Покончив с обсуждением Таяма Катая, я и Нарусэ простились с Кумэ. Когда
мы вышли на улицу, короткий зимний день уже клонился к  вечеру,  и  солнце
отбрасывало на тротуар длинные тени. Ощущая хорошо нам знакомое  и  всегда
желанное творческое возбуждение, мы дошли пешком до Хонго, 3, простились и
поехали по домам.



   2

   Спустя некоторое время в  погожий  солнечный  день  я  и  Нарусэ  после
утренних лекций отправились к Кумэ. Мы вместе пообедали,  и  Кумэ  показал
нам рукопись пьесы, которую ему прислал утром Кикути [Кикути  Хироси  (или
Кан,  1889-1948)  -  крупный  писатель,   в   первые   годы   литературной
деятельности близкий к  Акутагаве  по  направлению]  из  Киото.  Это  была
одноактная пьеса "Любовь Саката Тодзюро", главным героем  которой  являлся
известный актер Токугавской эпохи. Кумэ предложил мне  просмотреть  ее.  Я
начал  читать.  Тема  была  "интересная.  Однако  непомерно   многословные
диалоги, своей пестротой напоминавшие ткани в стиле юдзэн  [особый  способ
набивной окраски тканей, отличавшийся богатством цветов: назван  по  имени
его создателя Миядзаки Юдзэна (конец XVII - начало XVIII в.)], портили все
дело. Создавалось впечатление, будто подъедаешь  остатки  со  стола  Нагаи
Кафу и Танидзаки Дзюнъитиро [Нагаи Кафу (1879-1959) и Танидзаки Дзюнъитиро
(1886-1965) - выдающиеся японские прозаики]. "Весь грех в многословии",  -
вынес я свой приговор. Нарусэ тоже прочитал пьесу и выразил  отрицательное
к ней отношение. "И меня она не восхищает. Чувствуется какой-то школярский
подход", - согласился с нами Кумэ. От нашего  имени  Кумэ  написал  Кикути
письмо, изложив в нем критические замечания по поводу пьесы. Тем  временем
к  Кумэ  зашел  Мацуока.  В  отличие  от  нас  троих,  обосновавшихся   на
литературном факультете, Мацуока занимался на философском. Но  он,  как  и
все мы, посвятил себя писательской деятельности. Среди нас  троих  он  был
особенно близок с Кумэ. Одно время они  вместе  снимали  комнату  в  доме,
расположенном позади военного арсенала. В этом  доме  изготовляли  рабочую
спецодежду. Будучи романтиком в практической жизни, Кумэ часто  погружался
в беспочвенные мечты о том, как он наденет на себя один  из  этих  голубых
рабочих комбинезонов, поставит европейский стол в своем  личном  кабинете,
который напоминал бы студию художника, и назовет этот  кабинет  творческой
мастерской Кумэ Масао. Всякий раз, когда я посещал снимаемый ими  угол,  я
вспоминал эту мечту Кумэ. Однако Мацуока владели мысли  и  настроения,  не
имевшие ничего общего с рабочей спецодеждой. Еще не освободившись от плена
сентиментализма, он уже в то время все глубже и глубже погружался в  волны
религии. Он помышлял создать новый Иерусалим, не связанный ни  с  Западом,
ни с Востоком, увлекался Киркегором [Киркегор Серен (1813-1855) -  датский
философ  и  религиозный  мыслитель],  пытался  писать  довольно   странные
акварели. Я и сейчас хорошо помню, что  среди  его  акварелей  была  одна,
которая более напоминала картину, когда ее  ставили  вверх  ногами.  После
того как Кумэ переехал из их общей комнаты в Мияура, Мацуока снял  угол  в
доме на Хонго, 5. Он и сейчас живет там и пишет трехактную пьесу  на  тему
из жизни Сакья Муни [эта пьеса, "По ту сторону греха", была опубликована в
первом номере "Синсите"; Сакья Муни - имя Будды (Гаутамы),  родоначальника
буддизма].
   Попивая приготовленный Кумэ кофе  и  немилосердно  куря,  мы  вчетвером
оживленно обсуждали разнообразные  проблемы.  Это  было  время,  когда  на
вершину Парнаса вот-вот должен был вступить Мусякодзи  Санэацу  [Мусякодзи
Санэацу (1886-1979) - японский писатель и драматург, в 1910  г.  вместе  с
Сига Наоя основал журнал "Сиракаба" ("Белая береза"); в то время находился
под большим влиянием этического учения Л.Н.Толстого]. И  естественно,  его
произведения и высказывания нередко становились темой наших  бесед.  Мы  с
радостью ощущали, что Мусякодзи открыл настежь окна на нашем  литературном
Парнасе и впустил струю свежего воздуха. Очевидно, эту  радость  с  особой
силой почувствовало  наше  поколение,  пришедшее  в  литературу  вслед  за
Мусякодзи,  а  также  молодежь,  которая  появилась  после  нас.   Поэтому
неизбежны были расхождения  (в  большей  или  меньшей  степени)  в  оценке
творчества Мусякодзи писателями и читателями предшествовавшего нам периода
и периода, последовавшего после нас. Такое же расхождение имело место и  в
оценке творчества Таяма  Катая  (вопрос  в  том,  для  кого  из  них,  для
Мусякодзи или для Таяма, эта  степень  расхождения  более  соответствовала
истине. Хотел бы лишь отметить,  что,  когда  я  выше  говорил  "такое  же
расхождение", я не имел в виду одинаковую  "степень  расхождения").  В  то
время мы тоже не  считали  Мусякодзи  литературным  мессией.  Существовало
также расхождение в оценке его как писателя и как мыслителя. Говоря о  нем
как о писателе, следует, к сожалению,  отметить,  что  он  всегда  слишком
спешил с завершением своих произведении.  Несмотря  на  то  что  Мусякодзи
часто в своей "Смеси" ["Смесь",  или  "Разное"  ("Дзаккан"),  -  раздел  в
журнале "Сиракаба"] подчеркивал тесную связь между формой  и  содержанием,
он, опиравшийся не столько на терпеливую, тщательную обработку, сколько на
вдохновение, в своей практической творческой деятельности забывал о тонких
и своеобразных взаимоотношениях между формой и содержанием. Поэтому форма,
к которой прежде Мусякодзи относился с пренебрежением, в  "Его  сестре"  и
последующих произведениях стала восставать против него. В пьесах Мусякодзи
постепенно  исчезал  неповторимый  элемент  драматизма   (правда,   нельзя
сказать, что он исчез полностью. Даже  в  "Мечте  одного  юноши",  которую
некоторые критики вообще не причисляли к  пьесам,  если  читать  фразу  за
фразой,  можно  обнаружить  целый  ряд  отрывков,  написанных   с   мощной
драматической  выразительностью),  и  вместо  того,   чтобы   обрисовывать
характер героя, он постепенно все  в  большей  степени  стал  использовать
пьесу для изложения своих собственных мыслей. А  поскольку  для  изложения
этих мыслей и чувств не требовалось особой драматической  выразительности,
постольку они получались значительно слабее, чем то,  о  чем  он  писал  в
"Смеси". Будучи знакомыми с произведениями Мусякодзи  еще  с  тех  времен,
когда  была   опубликована   "Одна   семья",   мы   испытывали   серьезное
неудовлетворение этой его  новой  тенденцией,  которая  стала  проявляться
начиная с "Его сестры". Но фактом было также  и  то,  что  во  многих  его
заметках, публиковавшихся под  рубрикой  "Смесь",  таились  могучие  силы,
которые, подобно тайфуну, раздували стремление к идеалу,  извергая  иногда
мощные  протуберанцы  пламени.  Часто  некоторые  критики   указывали   на
отсутствие логики в идеях, излагавшихся Мусякодзи в "Смеси". Однако в  нас
слишком много было человеческого для  того,  чтобы  признавать  за  истину
только то, что уже удостоверено логикой. Нет, одна из  великих  и  светлых
истин Мусякодзи состояла прежде всего в  том,  чтобы  серьезно  относиться
именно  к  человеческому.  Когда  втоптанный  в"  грязь   и   давным-давно
потерявший свое истинное лицо  гуманизм  вновь  появился  на  литературной
арене, где, как сказано в главе  о  Христе  на  пути  Эммауса,  "день  уже
склонился к вечеру" [Евангелие от Луки, гл. 24, стих 29], все мы вместе  с
Мусякодзи почувствовали, как "горело в нас сердце наше" [там же,  гл.  24,
стих 32]. В наше время я часто слышал от подобных мне людей, в  том  числе
даже  от  писателей,  которые  придерживаются  противоположных   Мусякодзи
взглядов, что когда они снова  перечитывают  его  "Смесь",  к  ним  всегда
возвращается былое и столь дорогое сердцу волнение. Мусякодзи показал  нам
- по крайней мере, мне - пример, как для того, чтобы встретить гуманность,
которую "посадили на осленка" [там же, гл.  19,  стих  35],  он  "постилал
одежды свои по дороге" [там же, гл. 19, стих 36], рубил ветви  деревьев  и
устилал ими дорогу...
   Поговорив у Кумэ о том о сем, мы все вместе вышли на улицу. У Хонго, 3,
расставшись с Нарусэ и Мацуока, я и Кумэ сели в трамвай, направлявшийся  к
Гиндза. Мы поужинали несколько раньше обычного в кафе "Лайон" и  двинулись
в театр Кабуки, где купили билеты на стоячие места. Мы  попали  на  вторую
пьесу репертуара того дня. Пьеса была новая. Не только сюжет,  но  и  само
название  ее  было  нам  незнакомо.  На  сцене  стояли  декорации,   плохо
имитировавшие чайный домик. Там и сям были налеплены  искусственные  цветы
сливы, напоминавшие изделия из ракушек. На наружной галерее чайного домика
Тюся [Тюся - Итикава Яодзо  седьмой  (затем  Итикава  Тюся,  1860-1936)  -
знаменитый японский актер], игравший самурая, объяснялся с девушкой,  роль
которой исполнял Утаэмон [Утаэмон - Накамура  Утаэмон  пятый  (1865-1940),
знаменитый исполнитель женских ролей]. Я вырос в торговых кварталах  Токио
и не питал особого интереса к вещам, созданным  в  эдоском  вкусе,  в  том
числе  и  к  пьесам.  Я  был  к  ним  настолько  равнодушен,   что   любая
драматическая ситуация почти никогда не оказывала на меня впечатления.  (А
может быть, меня сделали равнодушным. Ведь родители брали меня с  собой  в
театр начиная с двухлетнего  возраста.)  Поэтому  в  театре  я  в  большей
степени, чем содержанием пьесы, интересовался игрой актеров  и  в  большей
степени, чем игрой актеров, интересовался  публикой,  сидевшей  в  дома  и
садзики [партер и ложи]. И на этот раз меня гораздо  больше,  чем  великие
актеры, привлекал похожий на  приказчика  человек  в  спортивной  шапке  с
козырьком, который грыз сладкие каштаны и не отрываясь смотрел на сцену. Я
сказал, что он не отрываясь смотрел на сцену, но должен добавить, что  мой
приказчик в то же время  ни  на  минуту  не  прекращал  есть  каштаны.  Он
запускал руку за пазуху, доставал горсть  каштанов,  лущил  их  и  тут  же
отправлял в рот. Отправив в рот очередную партию, он снова  залезал  рукой
за пазуху, вытаскивал новую горсть каштанов, лущил  и  снова  отправлял  в
рот. Причем во время всего этого процесса он ни на секунду не отрывал глаз
от сцены. Заинтересовавшись столь тонким разделением зрительных и вкусовых
ощущений, я в течение  некоторого  времени  внимательно  наблюдал  за  его
лицом. Наконец у меня появилось желание спросить у  него,  каким  из  этих
двух дел он занимался серьезно. Как раз в этот момент  сидевший  рядом  со
мной Кумэ истошным голосом завопил: "Татибаная!" ["Татибаная"  -  прозвище
Итикава Удзаэмона Пятнадцатого (1874-1945), знаменитого японского  актера]
Я вздрогнул и невольно  бросил  взгляд  на  сцену.  Вдоль  двора  спокойно
шествовал игравший молодого самурая Удзаэмон, который не был  способен  на
что-либо  другое,  кроме  исполнения  роли  обольстителя  женщин.   Однако
сидевший рядом приказчик словно и не слышал выкрика Кумэ.  Он  по-прежнему
уписывал сладкие каштаны и не отрываясь смотрел  на  сцену,  словно  хотел
вцепиться в нее. Я подумал, что комичность  приказчика  слишком  серьезна,
чтобы смеяться над ней.  В  то  же  время  я  почувствовал,  что  ситуация
заслуживает того, чтобы отобразить ее в каком-нибудь рассказе. Несмотря на
появление на сцене Татибаная, сам спектакль  был  еще  более  ужасен,  чем
картины Икэда Тэрука [Икэда Тэрука (1883-1921) -  японский  художник].  Не
дожидаясь окончания первого действия,  я  воспользовался  моментом,  когда
поворачивалась сцена и менялись  декорации,  и  бросился  вон  из  театра,
увлекая за собой упиравшегося Кумэ.
   Когда мы вышли на освещенную луной улицу, я сказал Кумэ:
   - Что за идиотизм так орать в театре!
   - Почему? Я просто  замечательно  кричал,  -  ответил  Кумэ,  не  желая
признать глупость своего поведения. Вспоминая теперь об  этом  эпизоде,  я
предполагаю, что на поведении Кумэ сказалась изрядная доза виски,  выпитая
им в кафе "Лайон".



   3

   "Все же существование чисто  литературного  факультета  в  университете
явление очень  странное.  Известно,  что  он  включает  в  себя  отделения
японской, китайской, английской, французской и немецкой литературы. Но чем
же на этих отделениях практически занимаются? По правде  говоря,  это  для
меня  остается  неясным.  Несомненно,  предметом  изучения  там   является
литература каждой страны. И эту, так сказать, литературу там,  несомненно,
рассматривают  как  один  из  разделов  искусства.  Говорят  об   изучении
литературы как о науке. Но действительно ли это  наука?  (Точнее  сказать,
действительно ли это самостоятельная наука?) Если видеть в ней науку, если
(употребляя более трудное выражение) имеются все условия для  того,  чтобы
видеть в ней Wissenschaft [наука (нем.)], то тогда она будет,  безусловно,
идентична эстетике. И  не  только  эстетике.  Я  полагаю,  что,  например,
история литературы полностью идентична исторической науке.  Правда,  среди
лекций, которые читаются теперь на чисто литературном  факультете,  многие
не имеют ничего общего ни с эстетикой, ни с историей. Эти лекции  даже  из
приличия нельзя считать  наукой.  Мягко  говоря,  они  представляют  собой
изложение точки зрения преподавателей. Грубо  говоря,  это  просто  вздор.
Поэтому  я  считаю,  что  правильней  было  бы  ликвидировать  этот  чисто
литературный  факультет.  Лекции  обзорного  порядка  можно  объединить  с
эстетикой. Историю  литературы  присоединить  к  лекциям  по  исторической
науке. Остальные же лекции, поскольку  они  представляют  собой  чистейший
вздор, следует вообще изъять  из  программы.  Если  слово  "вздор"  звучит
слишком  грубо,  можно  выразиться  более  высокопарно:  эти   лекции   не
гармонируют с таким заведением, как университет, где ставят целью изучение
научных дисциплин.  Осуществление  этих  мероприятий  является  неотложной
задачей. В противном случае публика будет  значительно  легче  поддаваться
вздору, которым напичканы читаемые в  университете  лекции,  поскольку  он
подается  в  более  качественной  упаковке,  чем  тот  же  вздор,  который
публикуется в газетных или  журнальных  критических  статьях.  А  так  как
статьи, публикуемые в газетах  и  журналах,  рассчитаны  на  широкие  слои
населения, а университетские  лекции  только  на  студентов,  то  вздорный
характер  последних  легче  скрыть   от   широкой   публики.   При   любых
обстоятельствах  было  бы  несправедливым  еще  более  приукрашивать  этот
совершенно спокойно распространяемый на лекциях вздор. Для меня лично  еще
куда ни шло. Ведь я поступил в университет  лишь  с  тем,  чтобы  получить
возможность пользоваться библиотекой. Ну, а  если  бы  я  вдруг  загорелся
серьезным  желанием  исследователя?!  Каким  путем  я  смог  бы   заняться
изучением  литературы?  В  конце   концов   я   оказался   бы   в   крайне
затруднительном  положении.  В  таких  условиях  можно,  конечно,  создать
солидную работу, если, например,  подобно  Итикава  Санки  [Итикава  Санки
(1886-1970) - специалист по английской литературе], исследовать английскую
литературу с точки зрения филологии. Но в таком случае  драмы  Шекспира  и
поэмы Мильтона  превратятся  лишь  в  набор  английских  слов.  Заниматься
подобными исследованиями у меня нет никакого желания, да  если  бы  оно  и
появилось,  я  не  смог  бы  создать  что-либо  стоящее.  Можно,  конечно,
удовлетвориться и вздором, но зачем для этого утруждать себя  поступлением
в университет? Если же у кого-либо появилось желание изучать литературу  в
эстетическом либо историческом плане, то в тысячу  раз  было  бы  полезней
поступить не на литературный, а на другие факультеты. Исходя из этой точки
зрения, смысл существования чисто литературного  факультета  оправдывается
всего лишь мотивами практического  удобства.  Но  сколь  бы  это  ни  было
удобно, вред, приносимый его существованием, перевешивает.  Поэтому  лучше
бы такого факультета не существовало вообще. А раз так, то было  бы  более
справедливым его ликвидировать. Что? Вы говорите,  что  он  необходим  для
подготовки преподавателей средних школ? Послушайте,  ведь  я  не  шучу,  а
говорю более чем серьезно.  Для  подготовки  преподавателей  средних  школ
существует специальный педагогический институт. Вы требуете, чтобы в таком
случае этот институт ликвидировали? Но ведь говорить так - это  все  равно
что ставить вопрос с ног на голову. Уж если следовать такой логике,  то  в
первую очередь следует ликвидировать  в  университете  чисто  литературный
факультет и как можно быстрее слить его с педагогическим институтом".
   Все эти мысли я заставил выслушать Нарусэ во время  прогулки  по  улице
Канда, известной множеством букинистических лавок.



   4

   Однажды вечером в конце ноября мы с Нарусэ отправились в  императорский
театр на концерт. В театре встретились с Кумэ, который, так же как  и  мы,
был одет в студенческую форму. В то  время  среди  нас  троих  я  считался
наиболее сведущим в музыке. Можно представить себе, насколько все мы  были
далеки от музыки, если даже я считался ее знатоком. Надо сказать,  что  на
концерты я ходил без разбора.  К  тому  же  у  меня  было  очень  странное
понимание музыки, да и воспринимал я ее  на  особый  лад.  Лучше  всего  я
понимал Листа. Однажды в отеле Тэйкоку я слушал в исполнении  в  то  время
уже очень пожилой госпожи Петцольд [норвежская пианистка, преподававшая  в
те годы  в  Токийской  консерватории]  "Святого  Антония,  шествующего  по
волнам" (кажется, так называлось это произведение Листа.  Прошу  прощения,
если я ошибся). Ни на миг не замирая, лились  звуки  фортепиано,  и  перед
моими глазами вставала удивительно яркая  картина.  Во  все  стороны  этой
картины бесконечно двигались  волны.  По  верхушкам  волн  двигались  ноги
человека. Причем каждый их шаг вызывал мелкую рябь. Наконец над волнами  и
ногами возникло ослепительное сияние, которое начало  двигаться  по  небу,
словно гонимое ветром солнце. Затаив  дыхание,  я  смотрел  на  это  яркое
видение, и, когда окончилась музыка и раздались аплодисменты, я с  грустью
ощутил одиночество и пустоту окружающего меня мира,  из  которого  исчезли
волнующие звуки музыки.
   Но такое со мной случалось лишь тогда, когда я  слушал  Листа.  Что  же
касается Бетховена и других композиторов,  то  понимание  их  произведений
ограничивалось для меня тем, что одни мне нравились, а другие нет. Поэтому
концерты симфонической музыки я слушал отнюдь не как  музыкант.  Я  только
недоверчиво прислушивался к вихрю звуков, которые доносились  до  меня  из
леса инструментов.
   В вечер, о котором идет речь, на концерте присутствовал его  высочество
принц Канъин-но-мия, и поэтому ложи и первые ряды партера  были  заполнены
нарядными мамашами и девицами. Рядом со мной чинно восседала старуха. Лицо
- кожа да кости, на нем - толстый слой пудры, на пальцах - золотые кольца,
на груди - золотая  цепочка  от  часов,  на  широком  поясе  оби  [широкий
парчовый пояс, несколько раз обматывающийся  вокруг  кимоно;  у  женщин  -
обычно яркий и пестрый, завязывается особым бантом, у мужчин  -  несколько
уже и темных цветов] - золотая пряжка. И ко всему прочему ее рот был полон
золотых зубов (я заметил это, когда она зевала). На этот раз (в отличие от
последнего посещения театра Кабуки) меня в  большей  степени  интересовали
Шопен и Шуберт, чем пришедшие на концерт  щеголи  и  щеголихи.  Поэтому  я
перестал обращать внимание на эту старуху, погребенную под горами пудры  и
золота. Видно, она считала себя очень значительной персоной.  На  ее  лице
было написано такое  безразличие  к  музыке,  такое  разочарование...  Она
беспрестанно крутила головой, не удостаивая  взглядом  лишь  Ямада  Косаку
[Ямада Косаку (1886-?) - известный  японский  дирижер],  взмахивавшего  на
сцене дирижерской палочкой.
   Кажется, после  соло  супруги  Ямада  наступил  перерыв,  и  мы  втроем
поднялись на второй этаж в  курительную  комнату.  У  входа  в  нее  стоял
низенький человек, у которого из-под черного  сюртука  выглядывал  красный
жилет  [деталь,   подчеркивающая   ироническое   отношение   Акутагавы   к
подражательному эстетизму Танидзаки; в красном жилете появлялся в обществе
Теофиль Готье (1811-1872), один из  провозвестников  этого  направления  в
европейской литературе]. Вместе со своим  спутником,  одетым  в  хакама  и
хаори, он курил сигареты с золотым мундштуком. Увидав его, Кумэ наклонился
к нам и шепнул: "Это Танидзаки Дзюнъитиро".  Я  и  Нарусэ,  проходя  мимо,
исподтишка  внимательно  разглядывали  этого  известного  писателя-эстета.
Характерная особенность его лица состояла в том,  что  глаза  мыслителя  и
губы животного  все  время  как  бы  соревновались  между  собой,  пытаясь
утвердить свою волю. Мы сели в удобные кресла, открыли коробку  "Сикисима"
- одну на всех - и, покуривая, стали обсуждать творчество Танидзаки. В  то
время Танидзаки  на  издавна  возделываемой  им,  подернутой  таинственной
вуалью ниве эстетизма выращивал такие зловещие "цветы зла", как  "Убийство
Оцуя", "Вундеркинд", "Осай и Миноскэ" и другие. Эти  великолепные,  словно
сверкающая цветами радуги шпанская мушка, цветы зла, хотя и испускали  тот
же величественный аромат разложения, что и произведения По  и  Бодлера,  к
которым тяготел Танидзаки,  но  по  своему  направлению  коренным  образом
отличались от них. За болезненным эстетизмом По и Бодлера стояла до  ужаса
холодная, безразличная душа. И эта окаменевшая душа, хотели они  того  или
нет, вынуждала их отбросить мораль, покинуть бога,  отказаться  от  любви.
Однако, погружаясь в старое болото декаданса, они в то же время не  хотели
согласиться с таким концом. И это нежелание должно было в них враждовать с
ощущением, выраженным в строфе "Une Vieille gabade sans mots sur  une  mer
monstrueuse et sans bord" ["И носился мой  дух,  обветшалое  судно,  среди
неба и  волн,  без  руля,  без  ветрил"  (Ш.Бодлер.  Семь  стариков.  Пер.
В.Левина)]. Поэтому их эстетизм порождал вереницу ночных бабочек,  которые
неизбежно поднимались и взлетали со дна их истерзанных этим ощущением душ.
Поэтому в произведениях По и Бодлера  безысходная  скорбь  (Ah!  Seigneur,
donnez-moi la force et' le courage de contempler mon cceur  et  mon  corps
sans degout" ["О боже! Дай мне сил глядеть без омерзенья на сердца моего и
плоти наготу" (Ш.Бодлер. Поездка  на  Киферу.  Пер.  И.Лихачева)])  всегда
перемешивалась с ядовитыми испарениями гнилого болота. Нас глубоко  потряс
их эстетизм именно благодаря тому, что мы увидели, например, в  "Дон-Жуане
в аду" [стихотворение Ш.Бодлера]  страдания  холодной  души.  Эстетизм  же
Танидзаки вместо атмосферы неподвижного удушья был слишком  уж  переполнен
эпикурейством.  Танидзаки  вел  свой  корабль  по  морю,  где  там  и  сям
вспыхивали и гасли светляки  преступления  и  зла,  с  таким  упорством  и
воодушевлением, словно  искал  Эльдорадо.  Этим  Танидзаки  напоминал  нам
Готье, на  которого  он  сам  смотрел  свысока.  Болезненные  тенденции  в
творчестве Готье несли на себе тот же самый отпечаток конца столетия,  что
и у Бодлера, но, в отличие от последнего, они  были,  так  сказать,  полны
жизненных сил. Это  были,  выражаясь  высокопарно,  болезненные  тенденции
пресыщенного султана, страдающего от тяжести висящих на  нем  бриллиантов.
Поэтому в произведениях Готье и Танидзаки не  хватало  той  напряженности,
которая была  характерна  для  По  и  Бодлера.  Однако,  взамен  этого,  в
описаниях  чувственной  красоты   они   проявляли   поистине   потрясающее
красноречие, напоминавшее реку, несущую вдаль бесконечные  волны.  (Думаю,
когда недавно Хироцу Кадзуо [Хироцу Кадзуо (1891-1968) - японский писатель
и критик], критикуя Танидзаки, высказал свое сожаление по поводу  чересчур
здорового характера его творчества, он, очевидно, имел в  виду  эту  самую
полную  жизненных  сил  болезненную  тенденцию.  Но  сколь  бы  творчество
Танидзаки  ни  было  переполнено  жизненными  силами,  для  него  остается
несомненным  присутствие  болезненной  тенденции,  подобно  тому  как  она
сохраняется  на  всю  жизнь  у  страдающего  ожирением  больного.)  И  мы,
ненавидевшие такой эстетизм, не  могли  не  признавать  недюжинный  талант
Танидзаки именно благодаря  его  блестящему  красноречию.  Танидзаки  умел
выискивать и шлифовать различные японские и китайские слова, превращать их
в  блестки  чувственной  красоты  (или  уродства)  и  словно   перламутром
инкрустировать  ими  свои  произведения  (начиная  с  "Татуировки")  [этот
известный рассказ Танидзаки имеется в русском переводе; см. сб.:  "И  была
любовь, и была ненависть". М., 1978]. Его рассказы, словно "Эмали и Камеи"
[сборник стихотворений (1852) Теофиля Готье], от начала до конца пронизаны
ясным ритмом. И даже  теперь,  когда  мне  случается  читать  произведения
Танидзаки, я часто не обращаю внимания на смысл каждого слова или отрывка,
а ощущаю наполовину физиологическое наслаждение от плавного, неиссякаемого
ритма его фраз. В этом отношении Танидзаки был и остается  непревзойденным
мастером. Пусть он  не  зажег  "звезду  страха"  на  мрачных  литературных
небесах  [эти  слова  Акутагавы  навеяны  строками  из  письма  В.Гюго   к
Ш.Бодлеру, где говорится: "Вы обогатили небосвод искусства каким-то новым,
мертвенно-бледным  лучом...  вы  рождаете   еще   не   испытанную   доселе
дрожь..."]. Но среди взращенных  им  радужных  цветов  в  Японии  нежданно
начался шабаш ведьм...
   Прозвенел звонок. Мы прервали разговор о Танидзаки, спустились в зал  и
заняли свои места. По дороге Кумэ спросил у меня:
   - А ты вообще-то понимаешь музыку?
   На что я ему ответил:
   - Уж побольше, чем сидящая рядом кожа да кости, золото и пудра.
   Я снова занял свое место рядом с этой старухой.  Пианист  Шольц  [Шольц
Пауль - немецкий музыкант,  преподаватель  Токийской  консерватории  в  те
годы] исполнял, если не ошибаюсь, ноктюрн Шопена. Саймонс  [Саймонс  Артур
(1865-1945) - английский поэт и критик] писал, что однажды  в  детстве  он
слушал похоронный марш Шопена и все понял. Глядя на быстрые пальцы Шольца,
я думал, что в этом смысле мне далеко до Саймонса, даже если не  принимать
во внимание разницы лет. Не помню сейчас, что исполнялось дальше  на  этом
концерте. Когда он окончился и мы вышли на улицу,  стоянка  перед  театром
была настолько забита  каретами  и  автомобилями,  что  трудно  было  даже
пройти. И тут мы увидели, как к одному из  автомобилей  подошла,  пряча  в
меха лицо, та самая в пудре и золоте старуха, которая сидела рядом с  нами
на концерте. Мы подняли воротники  пальто  и,  пробравшись  наконец  между
машинами, вышли на улицу, где гулял пронизывающий ветер. И в  этот  момент
перед нами внезапно  выросло  уродливое  здание  полицейского  управления,
которое  высилось  в  небе  черной  громадой.  Я   почувствовал   какое-то
беспокойство из-за того, что там находилось полицейское управление.
   - Странно, - невольно сказал я.
   - Что странно? - стал допытываться Нарусэ.
   Я сказал ему первое, что мне пришло в голову, не  желая  углубляться  в
обсуждение охватившего меня настроения. Тем временем мимо нас  стали  одна
за другой проноситься автомашины и кареты.



   5

   На следующий день после лекции, которую читал  профессор  Оцука  [Оцука
Ясудзи (1868-1931) - специалист по истории эстетики] (эта лекция на тему о
философии Риккерта [Риккерт Генрих (1863-1936) -  немецкий  философ]  была
наиболее поучительной из всех, которые мне довелось слушать), мы с Нарусэ,
подгоняемые пронизывающим ветром, отправились в харчевню  Иппакуся,  чтобы
съесть свой обед за двадцать сэнов.
   - Ты не знаком с женщиной, которая на концерте  сидела  позади  нас?  -
неожиданно спросил меня Нарусэ.
   - Нет. Единственная, с кем я знаком, это сидевшая рядом золото, кожа да
кости и пудра.
   - Золото, кожа... О чем это ты?
   - Не имеет значения. Во  всяком  случае,  ясно,  что  это  не  женщина,
которая сидела сзади. А ты что, влюбился?
   - Какое там влюбился! Я даже не знал...
   - Что за чепуху ты говоришь! Если ты ее  не  знал,  то  какая  разница,
сидела она позади нас на концерте или нет?
   - Дело в том, что, когда я вернулся домой, мама спросила,  видел  ли  я
женщину, которая сидела позади меня. Оказывается, ее прочат мне в жены.
   - Значит, тебе устроили смотрины?
   - До смотрин еще не дошло.
   - Но раз ты захотел ее увидеть, это и есть смотрины. Не  так  ли?  Твоя
мамаша тоже хороша. Уж раз она хотела показать тебе эту девушку, надо было
ее посадить впереди нас. Поверь, если бы мы имели глаза на затылке, мы  бы
не пробавлялись, как теперь, обедом за двадцать сэнов.
   Услышав от меня такую тираду, воспитанный в почтении к родителям Нарусэ
удивленно взглянул на меня, затем заговорил снова:
   - Если предположить, что эти смотрины устраивались в первую очередь для
нее, то получается, что нас правильно посадили впереди.
   - В самом деле, если в таком месте хотят устроить  смотрины,  кому-либо
одному ничего не остается, как подняться на сцену... Ну, а что ты  ответил
матери?
   - Сказал, что не видел. Я ведь на самом деле не видел ее.
   - Ну и что же. Теперь  ты  собираешься  излить  мне  свои  горести.  Не
выйдет... Эх, жаль. Сглупили мы. Не надо было устраивать эти  смотрины  на
концерте. Другое дело, если бы шла какая-нибудь пьеса. Во время пьесы меня
и просить не надо. Я глазею на всех, кто пришел  в  театр.  Ни  одного  не
пропускаю.
   Тут мы с Нарусэ не выдержали и расхохотались.
   В этот день после обеда были занятия немецким языком. Мы  посещали  их,
так сказать, по ямбической системе: когда Нарусэ шел на лекцию, я отдыхал,
когда  я  присутствовал  на  занятиях,  отдыхал  Нарусэ.  Мы  по   очереди
пользовались  одним  учебником,  проставляя   каной   [в   Японии,   кроме
иероглифов, употребляется звуковая азбука, называющаяся  кана;  она  имеет
две графические формы - хирагана и катакана; последняя употребляется реже]
транскрипцию немецких слов, и по нему потом вместе готовились к экзаменам.
На этот раз была очередь Нарусэ, и я,  вручив  ему  после  обеда  учебник,
вышел из харчевни на улицу.
   Пронизывающий ветер поднимал в небо тучи пыли. Он подхватывал на  аллее
желтые листья гинко  и  загонял  их  даже  в  букинистическую  лавку,  что
напротив университета.  Внезапно  мне  пришла  в  голову  мысль  навестить
Мацуока. В отличие от меня (да  и,  должно  быть,  от  большинства  людей)
Мацуока считал, что в ветреные дни на него  находит  душевное  успокоение.
Вот я и подумал, что в такую погоду, как сегодня, он обязательно находится
в приятном расположении духа, и, придерживая то и дело норовившую  слететь
с головы шапку, отправился на Хонго, 5. У входа меня  встретила  старушка,
которая сдавала Мацуока комнату.
   - Господин Мацуока изволит еще отдыхать, -  сказала  она  с  выражением
сожаления на лице.
   - Неужели еще спит? Ну и соня!
   - Нет, он изволил работать всю ночь и совсем недавно еще был на  ногах.
Он сказал мне, что ложится спать, и теперь, наверно, изволит отдыхать.
   - А может быть, он еще не уснул. Пойду-ка я взгляну. Если  спит,  сразу
же спущусь обратно.
   Ступая на носки, я поднялся на  второй  этаж,  где  находилась  комната
Мацуока. Раздвинув фусума [внутренние раздвижные  перегородки  в  японском
доме], я вошел  в  полутемную  из-за  закрытых  ставен  комнату,  середину
которой занимала постель Мацуока. У изголовья стоял своеобразный столик из
папье-маше, на котором в беспорядке громоздились  страницы  рукописи.  Под
столом на разостланной старой газете лежала довольно большая горка  шелухи
от земляных орехов. Я сразу вспомнил,  как  Мацуока  однажды  сказал,  что
работает  над  трехактной  пьесой.  "Пишет",  -  подумал  я.  При  обычных
обстоятельствах я бы сел за стол и попросил Мацуока прочитать  только  что
вышедшую из-под пера рукопись. К сожалению, Мацуока,  который  должен  был
откликнуться на мою просьбу, спал как убитый, прижавшись к  подушке  давно
не бритой щекой. У меня, конечно, и в мыслях не было разбудить отдыхавшего
после ночных трудов Мацуока. Но в то же время мне  почему-то  не  хотелось
просто так встать и уйти. Я присел у его изголовья и стал  наудачу  читать
отдельные страницы рукописи. В этот момент резкий порыв ветра потряс  весь
второй этаж. Но Мацуока по-прежнему спал, тихо  посапывая.  Я  понял,  что
делать мне здесь больше нечего, нехотя поднялся и стал потихоньку отходить
от изголовья. В это время я случайно взглянул на Мацуока и увидел  у  него
между ресницами слезы. Мало того. На его щеках были тоже видны следы слез.
Он спал и плакал во сне. В тот самый момент, когда я обратил  внимание  на
столь необычное его лицо, бодрое настроение, которое охватило меня вначале
(мол, человек пишет,  работает),  куда-то  улетучилось.  В  душе  внезапно
поднялось чувство  невыносимой  безысходности,  словно  я  тоже  всю  ночь
напролет страдал, одну за  другой  исписывая  страницы  рукописи.  "Глупый
человек! Занимается таким тяжелым трудом, от которого плачет даже во  сне.
А если здоровье потеряешь? Что ж ты будешь делать тогда?" - такими словами
хотел я обругать Мацуока. Но  за  этим  желанием  скрывалось  и  другое  -
похвалить: "Вот ведь как он страдает!" Когда я так подумал, у меня  самого
незаметно выступили на глазах слезы.
   Я потихоньку  спустился  по  лестнице  вниз.  Старуха  с  беспокойством
спросила:
   - Он изволит почивать?
   - Спит, как сурок, -  резко  ответил  я  и,  не  желая,  чтобы  старуха
заметила мое заплаканное лицо, быстро вышел на улицу.
   На улице по-прежнему ветер поднимал тучи пыли.  В  небе  что-то  ужасно
ревело. Я  раздраженно  взглянул  вверх.  Высоко  в  небе  плыл  в  зените
маленький белый диск солнца. Я остановился посреди улицы  и  стал  думать,
куда бы теперь пойти.

   Декабрь 1918 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Мандарины

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Стояли угрюмые зимние сумерки. Я сидел в  углу  вагона  второго  класса
поезда Екосука - Токио и рассеянно ждал свистка к  отправлению.  В  вагоне
давно уже зажгли электричество, не  почему-то,  кроме  меня,  не  было  ни
одного пассажира. И снаружи, на полутемном перроне, тоже почему-то сегодня
не было никого, даже  провожающих,  и  только  время  от  времени  жалобно
тявкала запертая в клетку собачонка. Все это удивительно  гармонировало  с
моим тогдашним настроением. На моем сознании от  невыразимой  усталости  и
тоски лежала тусклая тень, совсем как от пасмурного снежного неба. Я сидел
неподвижно, засунув руки в карманы пальто и не имея охоты даже достать  из
кармана и просмотреть вечернюю газету.
   Наконец раздался свисток. С чувством  слабого  душевного  облегчения  я
прислонился головой к оконной раме и стал ждать, когда станция перед моими
глазами начнет медленно отодвигаться назад. Но тут со стороны турникета на
перроне послышался громкий стук  гэта,  тотчас  же  за  ним  -  негодующий
возглас  кондуктора;  дверь  моего  вагона  со  стуком  растворилась,   и,
запыхавшись, вошла девочка лет тринадцати-четырнадцати. В  ту  же  секунду
поезд, качнувшись, медленно тронулся. Столбы на перроне,  один  за  другим
отмечавшие отрезок поля зрения, тележка с баком для воды, как будто кем-то
брошенная и забытая, носильщик, кланявшийся кому-то в поезде, - все это  в
клубах застилавшего окно пепельного дыма как-то неохотно покатилось назад.
Наконец-то, вздохнув с облегчением, я  закурил  папиросу  и  только  тогда
поднял вялые веки и бросил взгляд  на  лицо  девочки,  усевшейся  напротив
меня.
   Это была настоящая деревенская девочка: сухие волосы без признака масла
[японские прически требуют, чтобы волосы были смазаны особым маслом]  были
уложены в прическу  итегаэси,  рябоватые,  потрескавшиеся  щеки  были  так
багрово обожжены, что  даже  производили  неприятное  впечатление.  На  ее
коленях, куда небрежно свисал замызганный зеленый  шерстяной  шарф,  лежал
большой узел. В придерживавшей его отмороженной руке она  бережно  сжимала
красный билет третьего класса,  Мне  не  понравилось  мужицкое  лицо  этой
девочки. Кроме того, мне было неприятно, что она  грязно  одета.  Наконец,
меня раздражала ее тупость, с которой она не  могла  понять  даже  разницу
между вторым и третьим классами. Поэтому,  закуривая  папироску,  я  решил
забыть о самом существовании этой девочки и  от  нечего  делать  развернул
газету.  Вдруг  свет  из  окна,  падавший  на  страницы,   превратился   в
электрический свет, и неотчетливая печать газеты  с  неожиданной  яркостью
выступила  перед  моими  глазами.  Очевидно,  поезд  вошел  в  первый   из
многочисленных на линии Екосука туннелей.
   Однако, хотя я пробегал взглядом  освещенные  электричеством  страницы,
все, что случилось на свете, было слишком  банально,  чтобы  рассеять  мою
тоску. Вопросы  заключения  мира,  молодожены,  опять  молодожены,  случаи
взяточничества  чиновников,  объявления  о  смерти...  Испытывая  странную
иллюзию,  будто  поезд,  войдя  в  туннель,  вдруг  помчался  в   обратном
направлении, я почти машинально переводил глаза с одной унылой заметки  на
другую. Но все это время я, разумеется, ни на минуту не мог отделаться  от
сознания, что передо  мной  сидит  эта  девочка,  живое  воплощение  серой
действительности  в  человеческом  образе.  Этот  поезд  в  туннеле,   эта
деревенская девочка, да и эта газета, набитая банальными статьями,  -  что
же это все, если не символ  непонятной,  низменной,  скучной  человеческой
жизни? Все мне показалось бессмысленным, и, отшвырнув недочитанную газету,
я опять прислонился головой к оконной раме, закрыл глаза, как  мертвый,  и
начал дремать.
   Прошло несколько минут. Внезапно, словно испуганный чем-то, я  невольно
оглянулся - оказалось, что девочка незаметно встала  со  своего  места  на
противоположной скамейке и, остановившись рядом со мной, упорно  старалась
открыть окно. Но тяжелая рама никак не  поддавалась.  Потрескавшиеся  щеки
девочки еще больше покраснели, и я слышал, как, хлопоча у окна, она иногда
шмыгала носом и прерывисто дышала. Конечно, ее усилия не могли не  вызвать
у меня известного сочувствия.  Однако  уже  по  одному  тому,  что  склоны
холмов, на которых светлела в сумерках  засохшая  трава,  с  обеих  сторон
надвигались на окна, легко можно было сообразить, что поезд опять подходит
к туннелю. И все же девочка хотела спустить нарочно закрытое окно - зачем,
мне было непонятно. Я мог считать это только капризом. Поэтому, с  прежней
суровостью в глубине души,  я  холодно  смотрел,  как  обмороженные  ручки
бьются, пытаясь спустить стекло. Я  желал,  чтобы  эти  усилия  так  и  не
увенчались успехом. Но вдруг поезд с ужасным грохотом ворвался в  туннель,
и в тот же миг рама, которую девочка старалась спустить, наконец со стуком
упала. И в прямоугольное отверстие разом густо хлынул внутрь и разлился по
вагону черный, точно пропитанный сажей, воздух, превратившийся в удушливый
дым. Я не успел даже закрыть платком лицо, как  меня  обдала  целая  волна
дыма, и,  давно  уже  страдая  горлом,  я  закашлялся  так,  что  чуть  не
задохнулся.  А  девочка,  не  обращая  на  меня  ни  малейшего   внимания,
высунулась в окно и, подставив волосы трепавшему их ветру, смотрела вперед
по ходу поезда. Я глядел на нее, окутанную дымом и электрическим светом, и
если бы только за окном вдруг не стало  светлеть  и  оттуда  освежающе  не
влился запах  земли,  сена,  воды,  то  я,  наконец-то  перестав  кашлять,
несомненно, жестоко выругал бы эту незнакомую девочку и  опять  закрыл  бы
окно.
   Но поезд уже плавно выскользнул из туннеля и проходил через  переезд  в
бедном предместье, сдавленном с обеих сторон горами, покрытыми на  склонах
сухой травой. Вокруг повсюду грязно и тесно  жались  убогие  соломенные  и
черепичные крыши, и - должно быть, это махал стрелочник - уныло развевался
еще белевший в сумерках флажок. Как  только  поезд  вышел  из  туннеля,  я
увидел,  что  за  шлагбаумом  пустынного  переезда  стоят   рядышком   три
краснощеких мальчугана. Все трое, как на подбор,  были  коротышки,  словно
придавленные этим пасмурным небом. И одежда на них была такого  же  цвета,
как все это угрюмое предместье. Не  спуская  глаз  с  проносившегося  мимо
поезда, они разом подняли руки и вдруг, не щадя своих детских глоток,  изо
всех сил грянули какое-то  неразборчивое  приветствие.  И  в  тот  же  миг
произошло вот что: девочка, по пояс высунувшаяся из  окна,  вытянула  свои
обмороженные ручки, взмахнула ими направо и  налево,  и  вдруг  на  детей,
провожавших  взглядом   поезд,   посыпалось   сверху   несколько   золотых
мандаринов, окрашенных так  тепло  и  солнечно,  что  у  меня  затрепетало
сердце. Я невольно  затаил  дыхание.  И  мгновенно  все  понял.  Она,  эта
девочка, уезжавшая, вероятно, на заработки, бросила из  окна  припрятанные
за пазухой  мандарины,  чтобы  отблагодарить  братьев,  которые  вышли  на
переезд проводить ее.
   Утонувший в  сумерках  переезд,  трое  мальчуганов,  заверещавших,  как
птицы,  свежая  яркость  посыпавшихся  на  них  мандаринов   -   все   это
промелькнуло за  окном  почти  мгновенно.  Но  в  моей  душе  эта  картина
запечатлелась почти с мучительной яркостью. И  я  почувствовал,  как  меня
заливает какое-то еще  непонятное  светлое  чувство.  Взволнованно  подняв
голову, я совсем другими глазами посмотрел на девочку. Вернувшись на  свое
место напротив меня, она по-прежнему прятала потрескавшиеся щеки в зеленый
шерстяной шарф и, придерживая большой узел, крепко сжимала  в  руке  билет
третьего класса...
   И только тогда мне удалось хоть на время  забыть  о  своей  невыразимой
усталости и тоске и о непонятной, низменной, скучной человеческой жизни.

   Апрель 1919 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Сомнение

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Лет десять с  лишним  назад,  как-то  раз  весной,  мне  было  поручено
прочесть лекции по практической этике, и я около недели  прожил  в  городе
Огаки, в префектуре Гифу. Искони  опасаясь  обременительной  любезности  в
виде теплого приема местных деятелей, я заранее послал  пригласившей  меня
учительской организации  письмо  с  предупреждением  о  том,  что  намерен
отказаться   от   встреч,   банкетов,   а   также   от   осмотра   местных
достопримечательностей и вообще от всяких  прочих  видов  напрасной  траты
времени, связанной с чтением лекций по приглашению.  К  счастью,  слухи  о
том, что я оригинал, видимо, давно уже дошли сюда, и когда я  приехал,  то
благодаря стараниям мэра  города  Огаки,  являвшегося  председателем  этой
организации, все оказалось устроено согласно моим желаниям, и даже  больше
того: меня избавили от обычной гостиницы и предоставили в мое распоряжение
тихое  помещение  на  даче  местного  богача  господина  Н.  Я   собираюсь
рассказать обстоятельства  одного  трагического  происшествия,  о  котором
случайно услышал во время пребывания на этой даче.
   Дача помещалась в районе, близком к замку Короку и  весьма  далеком  от
житейской суеты веселых кварталов. Небольшое, в восемь циновок,  помещение
в стиле павильона для занятий, где я поселился, было, к  сожалению,  почти
лишено солнца, но со своими довольно выцветшими фусума и седзи [раздвижная
наружная стена японского дома в виде деревянной рамы, на которую  натянута
чрезвычайно   прочная   бумага]   представляло   собой   комнату,   полную
удивительного спокойствия. Прислуживавшие мне  сторож  дачи  и  его  жена,
когда их услуги не требовались, всегда уходили к себе на кухню, так что  в
этой полутемной комнате большей частью было тихо  и  совершенно  безлюдно.
Тишина стояла такая, что можно было отчетливо услышать,  как  с  магнолии,
простирающей свои ветви над гранитным рукомойником, иногда осыпается белый
цветок. Я ходил на лекции ежедневно, но только по утрам, и мог проводить в
этой комнате послеобеденные часы и вечер в полном покое. В то же время, не
имея при себе ничего, кроме чемоданчика с учебниками и  сменой  одежды,  я
нередко чувствовал весенний холодок.
   Впрочем, в послеобеденное время меня иногда развлекали посетители,  так
что я был не так  уж  одинок.  Но  когда  зажигалась  старинная  лампа  на
подставке из ствола бамбука, то мир, согретый человеческим дыханием, сразу
суживался до моего непосредственного  окружения,  озаряемого  этим  слабым
светом. Однако во мне  даже  это  окружение  отнюдь  не  вызывало  чувства
надежности. В токонома [ниша в стене, иногда с одной-двумя полочками,  где
висит картина, стоит ваза с цветами и  т.п.;  обязательная  принадлежность
комнаты] за моей спиной угрюмо высились тяжелые медные  вазы  без  цветов.
Над ними, на таинственном какэмоно [какэмоно - традиционная для японских и
китайских художников форма картин, которые вешают на  стену;  имеют  форму
длинной продольной полосы шелка или бумаги, узкие края которой  закреплены
на костяных или деревянных  палочках;  вешается  вертикально,  хранится  в
свернутом виде] с изображением "Ивовой Каннон" ["Ивовая Каннон" - один  из
образов  Каннон,  считающийся  особо  милосердным;  Каннон  склоняется   к
молящимся, как склоняет свои ветви ива, - отсюда ее  название,  -  поэтому
изображается она с веткой ивы  в  руках],  на  золотом  фоне  закопченного
парчового обрамления тускло чернела тушь. Время от времени я отводил глаза
от книги и оглядывался на эту старинную буддийскую картину, и  мне  всегда
казалось, что я чувствую запах нигде не курившихся  ароматических  свечек.
Настолько моя комната полна была атмосферой монастырской тишины. Поэтому я
ложился довольно рано. Однако, и улегшись, я долго не засыпал. За ставнями
раздавались пугавшие меня крики ночных птиц, носившихся не то рядом, не то
где-то вдали, - не поймешь. Эти крики  описывали  круги,  центром  которых
была высящаяся над моим жилищем башня. Даже днем взглянув на нее, я видел,
как эта башня, вздымавшая среди мрачной зелени  сосен  белые  стены  своих
трех  ярусов,  непрестанно  сыпала  со  своей  выгнутой   крыши   в   небо
бесчисленные стаи ворон... И, погружаясь  в  некрепкий  сон,  я  продолжал
чувствовать, как глубоко в моем теле разливается,  словно  вода,  весенний
холодок.
   И вот как-то вечером... Это  случилось,  когда  курс  моих  лекций  уже
подходил к концу. Я,  как  всегда,  сидел  перед  лампой,  скрестив  ноги,
погруженный в бесцельное чтение, как вдруг фусума, отделявшая мою  комнату
от соседней, до жути тихо приоткрылась.  Заметив,  что  она  открылась,  и
бессознательно  предполагая,  что  явился  сторож   дачи,   я   равнодушно
обернулся, намереваясь, кстати, попросить  его  опустить  в  ящик  недавно
написанную  открытку.  Но  на  татами  возле  фусума  в  полутьме   сидел,
выпрямившись, незнакомый мне мужчина лет сорока. По правде говоря, на  миг
меня  охватило  изумление,  -  вернее,  своеобразное  чувство,  близкое  к
суеверному страху. Действительно, вид у этого человека при  тусклом  свете
лампы был странно призрачный, вполне оправдывающий такой шок.  Однако  он,
оказавшись со мной лицом к  лицу,  почтительно  наклонил  голову,  высоко,
по-старинному, подняв при этом локти,  и  более  молодым  голосом,  чем  я
ожидал, почти механически произнес такое приветствие:
   - Не нахожу слов, чтобы просить извинения за  то,  что  вторгся  к  вам
вечером и помешал вашим занятиям, но, имея к сэнсэю почтительную  просьбу,
я решился на нарушение приличий и позволил себе прийти.
   Оправившись от первоначального шока,  я  во  время  этой  речи  впервые
рассмотрел  своего  посетителя.  Это  был  полуседой,  благородного   вида
человек, с широким лбом, впалыми щеками и не по возрасту  живыми  глазами.
На нем было приличное, хотя и  без  гербов,  хаори  [тип  длинного  жакета
японского  покроя;  принадлежность  нарядного  или   выходного   японского
костюма; вытканные гербы на хаори подчеркивали  официальность  костюма]  и
хакама, а у колен он, как полагается, держал в  руке  веер.  Но  что  меня
моментально ударило по нервам, это то, что на левой руке у него не хватало
одного пальца. Едва заметив это, я невольно отвел глаза от его руки.
   - Что вам угодно?
   Закрывая книгу, которую я начал было читать, я нелюбезно задал ему этот
вопрос. Нечего и говорить, что его внезапное появление оказалось для  меня
неожиданностью и вместе с тем рассердило меня.  Странно  было  и  то,  что
сторож дачи ни одним словом не предуведомил меня о приходе гостя.  Однако,
нисколько не смутившись моими холодными  словами,  этот  человек  еще  раз
коснулся лбом циновки и тем же тоном, точно читая вслух:
   - Извините, что не сказал сразу, но позвольте представиться: меня зовут
Накамура Гэндо. Я каждый день хожу слушать лекции сэнсэя, но,  разумеется,
я только один из многих, так что сэнсэй вряд ли меня помнит.  Однако,  как
слушатель ваших лекций, я осмеливаюсь теперь просить у сэнсэя указаний.
   Мне показалось, что я наконец понял цель его посещения. Но то, что  мое
тихое удовольствие от вечернего чтения  оказалось  испорченным,  было  мне
по-прежнему решительно неприятно.
   - В таком случае, не скажете ли, что  именно  в  моих  лекциях  вызвало
вопрос?
   Спросив его так, я в глубине души уже приготовил  приличные  слова  для
отступления: "Раз это вопрос, то задайте его завтра в  аудитории".  Однако
гость, не шевельнув ни одним  мускулом  лица  и  устремив  глаза  на  свои
прикрытые хакама колени:
   - Не вопрос.  Но  я,  собственно  говоря,  хотел  бы  услышать  мнение,
суждение сэнсэя относительно всего моего поведения. То есть  дело  в  том,
что  еще  двадцать  лет  тому  назад  довелось  мне  пережить  неожиданное
происшествие, и после него я сам себе  стал  непонятен.  И  вот,  узнав  о
глубоких теориях такого авторитета в науке этики, как сэнсэй,  я  подумал,
что теперь все разъяснится само собой, и потому сегодня вечером и позволил
себе прийти. Как прикажете?  Не  соблаговолите  ли,  хоть  это  и  скучно,
выслушать историю моей жизни?
   Я заколебался. Я хоть и в самом деле был специалистом по этике,  но,  к
сожалению,  не  мог  обольщаться,   будто   обладаю   достаточно   быстрой
сообразительностью, чтобы, пользуясь своими специальными знаниями, тут  же
на месте дать жизненное  разрешение  стоящему  передо  мной  практическому
вопросу. Он, видимо, сразу заметил мои колебания и, подняв взор,  до  того
устремленный на колени, и полупросительно  и  робко  следя  за  выражением
моего лица, более естественным голосом, чем раньше, почтительно  продолжал
так:
   - Нет, это, разумеется, не значит, что я позволю себе во что бы  то  ни
стало настаивать на том, чтобы сэнсэй высказал свое  суждение.  Но  только
этот вопрос до нынешних моих лет неотвязно удручает мою душу,  и  если  бы
такой человек, как сэнсэй, хотя бы послушал о моих мучениях, уже это  одно
послужило бы мне некоторым утешением.
   После этих его слов я ради одного приличия не мог отказаться  выслушать
рассказ незнакомца. Но в то же время я ощутил на сердце тяжесть  какого-то
дурного предчувствия и своего рода смутное чувство ответственности.  Желая
рассеять эти тревожные чувства, я заставил себя принять беззаботный вид и,
приглашая гостя сесть ближе, по другую сторону тускло светившей лампы:
   - Ну, так прошу приступить к рассказу. Правда,  как  вы  сами  об  этом
сказали, не знаю, удастся ли мне высказать мнение, могущее  послужить  вам
на пользу.
   - Нет, если только вы соблаговолите меня выслушать,  это  будет  больше
того, на что я смел надеяться.
   Человек, назвавший себя Накамура Гэндо, рукой, лишенной одного  пальца,
взял с циновки веер и, время от времени медленно поднимая глаза и украдкой
взглядывая не столько на меня, сколько  на  "Ивовую  Каннон"  в  токонома,
довольно невыразительным, мрачным тоном, то и дело  прерывая,  повел  свой
рассказ.


   Дело было как раз в двадцать четвертом году Мэйдзи [в 1891 г.]. Как  вы
знаете, двадцать четвертый год - это год великого землетрясения на равнине
Ноби, и с тех пор наш Огаки принял совсем другой  вид;  а  в  то  время  в
городке имелись две  начальные  школы,  из  которых  одна  была  построена
князем, другая - городом. Я  служил  в  начальной  школе  К.,  учрежденной
князем; за несколько лет до того я окончил первым учеником префектуральную
учительскую семинарию и с тех пор, пользуясь известным доверием директора,
получал высокое для своих лет жалованье в пятьдесят иен. В нынешнее  время
те, кто получают пятьдесят иен, еле сводят концы с концами, но  дело  было
двадцать лет назад; сказать, что это много, - нельзя, но на  жизнь  вполне
хватало, так что среди товарищей такие, как я, являлись предметом зависти.
   Из близких у меня на всем свете была только жена, да и  на  ней  я  был
женат всего два года. Жена была дальней родственницей школьного директора;
она с детства  лишилась  родителей  и  до  замужества  жила  на  попечении
директора и его жены, заботившихся о ней, как о родной  дочери.  Звали  ее
Сае; может быть, из моих уст это прозвучит странно, но была  она  женщиной
от природы очень прямой, застенчивой и уж чересчур молчаливой и  грустной,
словно тень. Но, как говорится, муж и жена на одну  стать,  так  что  хоть
особого счастья у нас и не было, но мы мирно жили день за днем.
   И вот произошло  великое  землетрясение  -  никогда  мне  не  забыть  -
двадцать восьмого октября в семь часов утра. Я чистил зубы  у  колодца,  а
жена в кухне засыпала в котел рис... На нее рухнул дом.  Это  случилось  в
какие-нибудь одну-две минуты: ураганом налетел страшный подземный гул, дом
сразу же стал крениться набок все больше и больше, и потом только и  видно
было, как во все стороны летят кирпичи. Я и ахнуть  не  успел,  как  упал,
сбитый с ног рухнувшим навесом крыши, и некоторое время лежал без  памяти,
встряхиваемый волнами подступавших толчков; а когда в конце концов в тучах
взметенной земли я выбрался из-под навеса, то  увидел  перед  собой  крышу
своего дома, между черепицами которой росла трава,  разбитой  вдребезги  и
поверженной на землю.
   Что я тогда почувствовал - ужас ли, растерянность,  не  знаю.  Я  прямо
обезумел и тут же повалился без сил, словно под ногами моими  было  бурное
море; справа и слева я видел дома с обрушенными крышами, слышал  подземный
гул, стук балок, треск ломающихся деревьев,  грохот  обваливающихся  стен,
бурлящий шум  и  крики  мечущихся  тысяч  людей.  Но  это  длилось  только
мгновение; едва я увидел то, что шевелилось поодаль под навесом, как сразу
же вскочил и с бессмысленным криком, точно очнувшись от кошмара,  бросился
туда. Под навесом, наполовину придавленная балкой, корчилась моя жена Сае.
   Я тянул жену за руки. Я старался пошевелить ее,  толкая  за  плечо.  Но
придавившая ее балка не сдвинулась ни  на  волос.  Теряя  голову,  я  стал
отдирать с навеса доски одну за другой. Отдирая, я кричал жене: "Держись!"
Кого я подбодрял? Жену? Или самого себя? Не знаю. Жена  сказала:  "Тяжко!"
Еще она сказала: "Как-нибудь, пожалуйста!" Но меня нечего было просить,  я
и без того с искаженным лицом из последних сил старался приподнять  балку,
и в моей памяти до сих пор живо мучительное воспоминание о том,  как  руки
жены, настолько окровавленные, что не видно было ногтей,  дрожа,  силились
нащупать бревно.
   Это продолжалось долго-долго... И вдруг я заметил, что откуда-то в лицо
мне пахнул удушливый черный дым, густыми клубами стлавшийся над крышей.  И
в тот же миг где-то за пеленой дыма  раздался  грохот,  как  будто  что-то
взорвалось, и в небо взметнулись  и  золотой  пылью  рассыпались  огненные
искры.
   Как безумный вцепился я в жену. И еще раз отчаянными усилиями попытался
вытащить из-под балки ее тело. Но нижняя половина ее тела  по-прежнему  не
сдвинулась ни на дюйм. Клубы дыма налетали  снова  и  снова,  и  тогда  я,
упершись коленом в навес, не то сказал, не то прорычал жене.  Может  быть,
вы спросите что? Да нет, непременно спросите. Но что именно  я  сказал,  я
совершенно забыл. Только помню, как жена, вцепившись своими окровавленными
руками в мой рукав, произнесла одно слово: "Вы..." Я взглянул в  ее  лицо.
Это было страшное лицо, лишенное всякого выражения, и  только  одни  глаза
были широко раскрыты. В этот миг на меня, ослепляя, налетел уже не  только
дым, а язык пламени, рассеявший тучи искр. Я решил, что все пропало.  Жена
сгорит заживо. Заживо? Сжимая окровавленные  руки  жены,  я  опять  что-то
крикнул. И жена  снова  произнесла  одно  слово:  "Вы..."  Сколько  разных
значений, сколько разных чувств услыхал я в этом "вы"! Заживо? Заживо? Я в
третий раз что-то крикнул. Помню, что я как будто сказал:  "Умру".  Помню,
что сказал: "Я тоже умру". Но, не понимая, что  я  говорю,  я  как  попало
хватал рухнувшие кирпичи и один за другим швырял их на голову жене.
   Что было дальше, сэнсэй сам может себе представить. Я  один  остался  в
живых. Преследуемый пламенем, опустошившим почти весь город, сквозь  клубы
дыма  я  пробрался  между  обрушившимися  крышами,  которые,  как   холмы,
преграждали дорогу, и кое-как спасся. К счастью или к несчастью, не  знаю.
Только я до сих пор не могу забыть, как в тот вечер,  когда  я  глядел  на
алевшее в темном небе зарево еще пылающего пожара и  вместе  со  школьными
товарищами - учителями получал рисовые  колобки,  сваренные  в  бараке  во
дворе разрушенной школы, у меня беспрестанно лились из глаз слезы.


   Накамура Гэндо замолк и боязливо опустил глаза на  циновку.  Неожиданно
услышав такой рассказ, я почувствовал, будто весенний  холодок  просторной
комнаты забирается мне за воротник, и не имел духу даже сказать: "Да..."
   В комнате слышалось только  потрескивание  керосина  в  лампе.  Да  еще
дробно отмеривали время мои карманные часы, лежавшие на столе.  И  в  этой
тишине послышался вздох, такой слабый, словно шевельнулась "Ивовая Каннон"
в токонома.
   Подняв встревоженные глаза, я пристально посмотрел на  поникшую  фигуру
гостя. Он ли вздохнул, или я сам? Но раньше, чем я разрешил  этот  вопрос,
Накамура Гэндо тем же тихим голосом, не спеша, возобновил свой рассказ.


   Излишне говорить, что я горевал о кончине жены.  Больше  того,  иногда,
слыша  в  школе  от  всех  кругом,  начиная  с  директора,  теплые   слова
сочувствия, я плакал, не стыдясь людей. Но что во  время  землетрясения  я
убил свою жену, в этом, как ни странно, я не мог признаться. "Я думал, что
это лучше, чем заживо сгореть, и убил ее собственной рукой",  -  за  такое
признание меня, наверно, не отправили бы в тюрьму. Нет, скорее, за это все
кругом, несомненно, стали бы мне сочувствовать еще больше. Но каждый  раз,
когда я собирался заговорить, признание застревало у меня в горле  и  язык
не поворачивался произнести хоть одно слово.
   В то время я полагал, что причина коренится  всецело  в  моей  робости.
Однако на самом деле существовала другая причина,  которая  крылась  не  в
робости, а гораздо глубже. И все же до тех пор, пока со мной не заговорили
о втором браке и не настала пора вступить в новую жизнь,  об  этой  другой
причине я и сам не знал. А когда я о ней узнал, то неизбежно превратился в
жалкого, душевно разбитого человека, не способного больше жить, как все.
   Разговор о втором браке завел со мной школьный директор, приемный  отец
Сае; что он делает все это всецело ради искренних забот обо мне, я  и  сам
хорошо понимал. Да и в самом деле, со  времени  землетрясения  прошло  уже
больше года, и еще до того, как директор затронул со мной эту тему, не раз
случалось, что тот или другой, заводя со мной такой  разговор,  потихоньку
выведывал мое отношение к этому  делу.  Однако  когда  со  мной  заговорил
директор, то, к моему удивлению, оказалось, что за меня прочат вторую дочь
господина Н., в доме которого сэнсэй сейчас живет; с  ее  старшим  братом,
учеником четвертого класса начальной школы, я в то время иногда  занимался
у них на дому. Разумеется, я сразу же отказался:  во-первых,  между  мной,
учителем, и семьей богача Н. существовала  явная  разница  в  общественном
положении; кроме того,  мне  казалось  малоприятным,  если  в  силу  моего
положения домашнего учителя на меня до  свадьбы  по  каким-нибудь  поводам
падут необоснованные подозрения. В то же время за моим  нежеланием  стояло
другое: призрачная, как хвост кометы, меня обволакивала тень Сае,  которую
я сам убил и о которой, по поговорке "с глаз долой - из сердца вон", думал
уже не с такой печалью, как раньше.
   Однако директор, достаточно  уяснив  себе  мое  настроение,  стал  меня
настойчиво уговаривать, приводя всевозможные доводы, - что человеку в моем
возрасте  трудно  продолжать  жить  холостяком,  что  предполагаемый  брак
составляет предмет горячих желаний самой невесты, что, поскольку  директор
сам охотно возьмет на себя обязанности свата,  никаких  дурных  толков  не
подымется, а кроме того, что давно лелеемое мною желание поехать учиться в
Токио после заключения брака осуществить будет гораздо легче. Слыша  такие
разговоры, я уже не считал  возможным  отказываться  наотрез.  К  тому  же
девушка слыла красавицей, да и, как ни стыдно признаться,  меня  прельщало
богатство семьи Н.; и когда, поощряемый директором,  я  стал  ходить  туда
чаще, то начал понемногу сдаваться и говорил то: "Я  серьезно  обдумываю",
то: "После Нового года". И в начале лета следующего, двадцать шестого года
Мэйдзи наконец положено было осенью сыграть свадьбу.
   И вот с тех пор, как дело было решено, у меня почему-то стало тяжело на
душе, настолько тяжело, что я, к  моему  собственному  удивлению,  потерял
всякий интерес к работе. Придя в школу, я садился в учительской за стол  и
нередко, рассеянно погрузившись в мысли, пропускал  мимо  ушей  даже  стук
колотушек, возвещавших начало занятий. И все же что именно лежало  у  меня
на душе, я и сам не мог ясно определить. У  меня  только  было  неприятное
ощущение, будто зубчатые колесики в моем мозгу перестали цепляться друг за
друга, и вот за этими не цепляющимися друг за друга колесиками  притаилась
какая-то непостижимая для моего сознания тайна.
   Так тянулось, должно быть, месяца два. И вот во время  летних  каникул,
как-то раз под вечер прогуливаясь по  городу,  я  остановился  рассмотреть
новинки на прилавке у  входа  в  книжный  магазин  позади  местного  храма
Хонгандзи; там лежали лакированные обложки нескольких номеров  популярного
в ту пору журнала "Иллюстрированное обозрение"  рядышком  с  рассказами  о
приведениях и альбомами рисунков. Стоя у прилавка, я  просто  так  взял  в
руки номер "Иллюстрированного обозрения" и увидел  на  обложке  картину  с
изображением того, как рушатся дома и занимаются пожары, а под ней  в  две
строки  было  крупно  напечатано:  "Издано  тридцатого  октября   двадцать
четвертого года Мэйдзи; описание землетрясения двадцать восьмого октября".
Когда я это увидел, у меня вдруг  сжалось  сердце.  Мне  даже  почудилось,
будто у самого моего уха кто-то злорадно шепчет: "Вот оно! Вот оно!"  Свет
в магазине еще не зажигали, и я в полутьме торопливо раскрыл  обложку.  На
первой странице была помещена  картина  трагической  гибели  целой  семьи,
раздавленной рухнувшими  балками.  На  следующей  -  земля,  расколовшись,
поглощала женщину  с  детьми.  На  следующей...  Незачем  перечислять  все
подряд. В эту минуту журнал снова развернул перед  моими  глазами  картины
происшедшего два года назад  землетрясения.  Рисунки  обвалившегося  моста
через Нагарагава, разрушенного здания текстильной компании Овари, раскопок
трупов солдат третьей дивизии, спасения раненых а больнице  Анти  -  такие
трагические картины одна  за  другой  снова  втягивали  меня  в  проклятые
воспоминания  о  том  времени.  Глаза  у  меня  увлажнились,  я  задрожал.
Непонятное чувство не то боли, не то  радости  беспощадно  скручивало  мои
нервы. И когда передо мной открылась картина на последней  странице...  до
сих пор ужас этой минуты жив в моей душе. Это была  картина  того,  как  в
муках корчится женщина, до пояса придавленная  свалившейся  балкой.  Балка
лежала поперек ее  тела,  а  позади  вздымались  клубы  черного  дыма,  и,
казалось, отсвечивая красным, разлетались огненные искры! Кто же  это  мог
быть, как не моя жена, что же это могло быть, как не кончина моей жены!  Я
чуть не выронил из рук журнал. Чуть не закричал во весь голос. И в тот миг
я испугался еще больше: все кругом вдруг засветилось алым светом, и в  нос
мне ударил запах дыма, наводящий на мысль  о  пожаре.  С  трудом  подавляя
волнение, я положил журнал на место и тревожно осмотрелся кругом. У  входа
в магазин приказчик только что зажег висячую лампу и  выбросил  на  улицу,
где уже разливалась темнота, еще дымящуюся обгорелую спичку.
   С тех пор  я  стал  еще  более  мрачным,  чем  раньше.  До  этого  меня
преследовало только чувство непонятной тревоги, а  теперь  в  уме  у  меня
затаилось одно сомнение, мучившее меня днем и ночью. То, что  я  тогда  во
время землетрясения убил жену, - было ли это неотвратимо?..  Говоря  более
откровенно, не оттого ли я убил жену, что с самого начала  имел  намерение
ее убить, а землетрясение  предоставило  мне  удобный  случай?  Вот  какое
сомнение меня мучило. Разумеется, не помню, сколько раз я на это  сомнение
отвечал: "Нет!" Но тот, кто у прилавка книжного  магазина  шептал  мне  на
ухо: "Вот оно! Вот оно!" - и теперь  донимал  меня  насмешливым  вопросом:
"Так почему же ты не мог признаться,  что  убил  жену?"  Когда  моя  мысль
натыкалась на этот факт, сердце у меня замирало. Ах, почему,  раз  я  убил
жену, я не мог сказать о том, что ее  убил?  Почему  до  сегодняшнего  дня
крепко-накрепко скрываю такую ужасную тайну? И вот  тогда  в  моей  памяти
ярко ожил постыдный факт - что в то время я в глубине души ненавидел  свою
жену. Стыдно об этом говорить, и, может быть, вы меня не поймете, но  Сае,
к несчастью, была физически неполноценной женщиной [далее восемьдесят  две
строки опущено - прим.авт.]. Так что до тех пор  я,  хотя  и  смутно,  был
уверен, что мое нравственное чувство одержало победу. Но вот случилось это
великое бедствие и все путы, накладываемые обществом, смело с лица  земли,
- так разве могу я сказать,  что  вместе  с  этим  не  надломилось  и  мое
нравственное чувство? Разве могу я сказать, что мое себялюбие  не  подняло
свою огненную руку? И когда я убил жену, не сделал ли я  это  просто  ради
того, чтоб убить? Я не мог отмахнуться от этого  сомнения.  И  то,  что  я
мрачнел все больше и больше, можно назвать только естественным.
   Но у меня еще оставалась лазейка: "Даже если бы я тогда не  убил  жену,
она все равно погибла бы, сгорев во время пожара. А раз так,  значит,  то,
что я ее убил, вовсе не следует называть злодейством". Но однажды  -  лето
тогда уже подходило, к концу и начались  занятия  в  школе,  -  когда  мы,
учителя, сидели за столом в учительской и пили чай, болтая о том о сем, по
какому-то поводу разговор опять коснулся землетрясения,  происшедшего  два
года назад. Я тогда замолчал и старался  не  прислушиваться  к  тому,  что
говорили товарищи. Рассказывали, как обвалилась крыша храма Хонгандзи, как
обрушилась у Фунамати дамба, как на улице Таварамати  расселась  земля,  -
разговор переходил с одного на другое, и один из учителей  рассказал,  что
хозяйка винной лавки "Бингоя" на улице Накамати попала под рухнувшую балку
и почти не могла  пошевелиться;  но  тем  временем  начался  пожар,  балка
загорелась и, к счастью, обломилась,  и  женщина  спаслась.  Когда  я  это
услышал, в глазах у меня потемнело, и мне показалось, что даже  дыхание  у
меня прервалось. Действительно, в ту минуту я  как  бы  потерял  сознание.
Когда я наконец пришел в  себя,  оказалось,  что  товарищи,  видя,  как  я
изменился в лице, и опасаясь, что я упаду  вместе  со  стулом,  столпились
вокруг меня и суетились, кто поднося мне воду, кто предлагая лекарство. Но
голова у меня была так забита новым сомнением, что я не в силах  был  даже
поблагодарить их. Не убил ли я жену ради того, чтобы убить? Не убил  ли  я
ее, опасаясь, что, и придавленная балкой, вдруг она все же спасется?  Если
бы я оставил ее, не убивая, может быть,  она,  как  та  хозяйка  "Бингоя",
благодаря какой-нибудь  случайности  могла  бы  чудом  спастись?  И  ее  я
безжалостно убил кирпичами... Как я страдал от этой  мысли,  прошу  сэнсэя
представить себе самому. И в этих страданиях я принял решение хоть немного
очиститься, по крайней мере отказавшись от разговоров с семьей Н. о браке.
   Однако, когда пришло время покончить с  делом,  решимость,  доставшаяся
мне с таким трудом, к сожалению, опять поколебалась. Ведь речь шла о  том,
чтобы в такую пору, когда приближается  срок  свадьбы,  вдруг  заявить  об
отказе,  а  для  этого  следовало  прежде  всего  раскрыть  обстоятельства
совершенного мною во  время  землетрясения  убийства  жены,  а  также  мое
мучительное  душевное  состояние  перед   отказом.   И   когда   наступила
решительная минута, у меня, малодушного, как я  себя  ни  подстегивал,  не
хватило мужества выполнить задуманное. Сколько раз корил я себя самого  за
трусость. Но корил тщетно и ни  одного  должного  шага  не  делал,  а  тем
временем последнее летнее тепло сменилось утренним  холодком,  и  вот  уже
совсем немного оставалось до дня свадьбы.
   В это время я даже редко с кем-нибудь разговаривал.  Не  один  из  моих
товарищей говорил мне: "Не отложить ли день свадьбы?" И директор целых три
раза советовал мне: "Не пойти ли показаться врачу?" Но  у  меня  тогда,  в
ответ на такие сердечные речи, уже не хватало энергии, чтобы  хоть  внешне
позаботиться о  своем  здоровье.  И  в  то  же  время  мне  казалось,  что
воспользоваться беспокойством товарищей и под предлогом  болезни  отложить
свадьбу теперь только трусливая  полумера.  Вдобавок,  с  другой  стороны,
глава семьи господин Н. ошибочно полагал, будто моя мрачность  объясняется
влиянием холостой жизни. Он все время настаивал: как можно скорей  женись,
- и в конце концов я дал согласие  на  бракосочетание,  правда,  в  другой
день, но в том же месяце - в октябре, в котором два года  назад  произошло
землетрясение; местом был  выбран  особняк  семьи  Н.  Когда,  изнуренного
непрестанными душевными терзаниями, облаченного  в  жениховскую  одежду  с
гербами, меня привели в зал, где вдоль стен были  расставлены  импозантные
золотые ширмы, как стыдился я самого себя! Мне казалось, будто я  негодяй,
который украдкой от людей готов совершить злодейство. Нет, не  "будто".  Я
на самом деле был извергом, который, скрыв совершенное им  преступление  -
убийство, теперь замышляет украсть у семьи Н. дочь и состояние.  Лицо  мое
залила краска, сердце мучительно сжалось. И  мне  захотелось,  если  будет
возможность, тут же честно признаться в том, как я убил жену.  Этот  порыв
бурей забушевал у меня в душе. В это  время  на  татами  прямо  перед  тем
местом, где я сидел, словно во сне появились белые атласные таби. За  ними
показалось кимоно, на подоле которого, на  фоне  волнистого  неба,  как  в
тумане, вырисовывались сосны и цапли. Потом глазам моим представился  пояс
из золотой парчи, серебряная цепочка, белый  воротничок  и  далее  высокая
прическа, в которой тускло блестели черепаховые гребни и шпильки. Когда  я
все это увидел, горло мне сжал смертельный страх,  и,  с  трудом  переводя
дыхание, я, не помня себя, низко  склонился,  положил  руки  на  татами  и
отчаянным голосом крикнул: "Я убийца! Я ужасный преступник!.."


   Закончив  этими  словами  рассказ,  Накамура  Гэндо   некоторое   время
пристально смотрел на меня и потом с вымученной улыбкой на губах:
   - Что было дальше, незачем рассказывать. Единственное, что я  хочу  вам
сказать, это что я до нынешнего дня принужден доживать свою жалкую  жизнь,
слывя сумасшедшим. Действительно ли я сумасшедший, это я всецело  оставляю
на суд сэнсэя. Но если я и сумасшедший, то не сделало ли меня им чудовище,
которое у нас, людей, таится в самой глубине души? Пока живо это  чудовище
и среди тех, кто сегодня насмешливо зовет меня сумасшедшим,  завтра  может
появиться такой же сумасшедший, как я... Так я думаю, но не знаю...
   Между  мной  и  моим  жутким  гостем  по-прежнему  в  весеннем  холодке
колебалось тусклое пламя лампы. Не  забывая  о  том,  что  позади  "Ивовая
Каннон", я даже не смел спросить, отчего у него нет одного пальца,  и  мог
лишь сидеть и молчать.

   Июнь 1919 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Дзюриано Китискэ

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Дзюриано Китискэ был родом из деревни Ураками  уезда  Соноки  провинции
Хидзэн. Рано лишившись отца и матери, он с малых лет поступил в  услужение
к местному жителю Отона Сабурбдзи. Но, отроду придурковатый, он  постоянно
служил посмешищем для  товарищей,  которые  помыкали  им,  как  скотом,  и
принуждали выполнять самую тяжелую работу.
   Этот Китискэ в возрасте восемнадцати  -  девятнадцати  лет  влюбился  в
единственную дочь Сабуродзи - Канэ. Канэ, разумеется, не обращала внимания
на чувства слуги. Вдобавок злые товарищи, быстро  все  подметившие,  стали
еще больше над ним издеваться. При всей своей глупости,  Китискэ,  видимо,
стало невмоготу терпеть эти мучения, и однажды ночью он  потихоньку  бежал
из ставшего родным дома.
   С тех пор в течение трех лет о Китискэ не было ни слуху ни духу.
   Однако потом он нищим оборванцем снова вернулся в  деревню  Ураками.  И
опять стал служить в доме у Сабуродзи. Теперь  он  не  принимал  к  сердцу
презрение товарищей и только старательно работал. Дочери хозяина  Канэ  он
был предан как собака. Канэ уже была замужем и жила с  мужем  на  редкость
счастливо.
   Так без всяких происшествий миновали год-два. Но тем временем  товарищи
почуяли в поведении Китискэ что-то подозрительное. Одержимые любопытством,
они принялись внимательно следить за ним. И действительно обнаружили,  что
по утрам и вечерам он крестит себе лоб и шепчет  молитву.  Они  сейчас  же
донесли об этом хозяину. Видимо, опасаясь  плохих  для  себя  последствий,
Сабуродзи тотчас препроводил Китискэ в управление деревни Ураками.
   Когда стражники вели его в нагасакскую тюрьму, он не выказывал  никаких
признаков страха. Нет, как говорит легенда, глуповатое лицо Китискэ в  это
время  исполнено  было  такого  удивительного  величия,  что  можно   было
подумать, будто его озаряет небесный свет.



   2

   Приведенный к судье, Китискэ открыто признался в том, что принадлежит к
секте христиан. Тогда между ним и судьей состоялся такой диалог:
   Судья. Как называются боги твоей секты?
   Китискэ. Принц страны Бэрэн  [искаж.  португ.  Belem  -  Вифлеем],  Эсу
Киристосама [Эсу Киристо-сама - Иисус Христос (сама - вежливая приставка);
христианство проникло в Японию во второй половине XVI в., но в 1587 г. уже
было  запрещено,  и  христиане  стали  жестоко  преследоваться;  поскольку
проводниками  христианства  были   преимущественно   португальские   (реже
испанские) миссионеры, в язык японских христиан вошли  европейские  имена,
названия и понятия из португальского языка,  измененные  согласно  законам
японского   произношения],   а   также   принцесса    соседнего    царства
Санта-Мария-сама.
   Судья. Какого же они вида?
   Китискэ. Эсу Киристо, являющийся нам во сне, красивый юноша, облаченный
в лиловое офурисодэ. Принцесса Санта-Мария в каидори [офурисодэ и  каидори
- старинные костюмы японской знати], расшитом золотом и серебром.
   Судья. Какие же основания к тому, что они стали богами этой секты?
   Китискэ. Эсу Киристо-сама влюбился в  принцессу  Санта-Мария,  умер  от
любви и потому стал богом, помышляя спасти тех, кто страдает так  же,  как
он.
   Судья. Откуда и от кого ты принял такое учение?
   Китискэ. В течение трех лет я скитался по разным  местам.  И  тогда  на
берегу моря меня просветил незнакомый мне рыжеволосый человек.
   Судья. Какой обряд был совершен при твоем посвящении?
   Китискэ. Я принял святую воду и был наречен Дзюриано.
   Судья. А куда направился потом тот рыжеволосый человек?
   Китискэ. Это дивная вещь. Он ступил на бурные волны и куда-то скрылся.
   Судья. Твой конец близок, а ты  рассказываешь  небылицы!  Смотри,  тебе
плохо придется.
   Китискэ. Я не лгу. Все чистая правда.
   Судье речи Китискэ показались странными. Они совершенно  расходились  с
речами христиан, которых  он  допрашивал  раньше.  Однако  сколько  он  ни
допрашивал Китискэ со всей строгостью, тот упорно не отступал от того, что
сказал раньше.



   3

   Согласно законам страны, Дзюриано Китискэ в конце концов был приговорен
к распятию [в XVII в. в Японии христианство каралось смертной казнью путем
распятия так же, как  в  средние  века  казнили  крестьянских  повстанцев,
поэтому сам этот способ казни не был связан с христианством как таковым].
   В назначенный день его провели по всему городу, а затем на лобном месте
безжалостно пригвоздили к кресту. Крест  вырисовывался  силуэтом  на  фоне
неба высоко над окружающей  бамбуковой  оградой.  Подняв  взор  к  небу  и
громким голосом возглашая молитву, Китискэ бесстрашно перенес удары  копий
палачей. Когда он начал молиться, в небе над его головой сгустились  клубы
туч и на лобное место потоками хлынул ужасающий дождь.  Когда  небо  опять
прояснилось, распятый Дзюриано Китискэ уже испустил дух. Но тем, кто стоял
за оградой, казалось, что в воздухе еще  разносится  его  голос,  творящий
молитву.
   Это была простая, бесхитростная молитва: "О принц страны Бэрэн, где  ты
теперь? Слава тебе!"
   Когда его тело сняли с креста, палачи изумились:  оно  источало  дивный
аромат. А изо рта у него, сияя свежей белизной, расцвела лилия.
   Такова жизнь Дзюриано Китискэ, как она рассказана в "Нагасаки-темонсю",
"Коке-идзи", "Кэйкохайсекудан" [все названия хроник автором  вымышлены]  и
так далее. И из всех  японских  мучеников  веры  это  жизнь  моего  самого
любимого святого глупца [святой глупец - калька немецкого "Heiliges Narr";
выражение заимствовано из либретто к опере Р.Вагнера "Парсифаль"].

   Август 1919 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Чудеса магии

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - В.Маркова.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Был дождливый осенний вечер. Рикша, который вез меня, бежал  то  вверх,
то вниз по крутым  холмам  предместья  Омори.  Наконец  он  остановился  и
опустил оглобли перед маленьким домиком  европейского  типа,  спрятавшимся
посреди бамбуковой рощи.
   В тесном подъезде, где серая краска  давно  облупилась  и  висела,  как
лохмотья,  я  прочел  надпись,  сделанную  японскими  знаками   на   новой
фарфоровой дощечке: "Индиец Матирам Мисра".
   Теперь, должно быть, многие из вас знают о  Матираме  Мисре.  Мисра-кун
[вымышленный  персонаж  из  новеллы  Танидзаки  Дзюнъитиро   "Хассан-хан";
Хассан-хан - главный герой этой новеллы, философ и маг,  тоже  вымышленный
персонаж],  патриот,  родом   из   Калькутты,   был   горячим   поборником
независимости Индии. В то же  время  он  был  великим  мастером  искусства
магии, изучив ее тайны под руководством знаменитого брахмана Хассан-хана.
   За месяц до этого один мой приятель познакомил меня с Мисрой-куном.  Мы
с ним много спорили  по  разным  политическим  вопросам,  но  мне  еще  не
довелось видеть, как он совершает свои удивительные  магические  опыты.  И
потому, послав ему заранее письмо с просьбой показать  мне  нынче  вечером
чудеса магии, я взял  рикшу  и  поехал  в  унылое  предместье  Омори,  где
проживал тогда Мисра-кун.
   Стоя под проливным дождем, я  при  тусклом  свете  фонаря  отыскал  под
фамильной дощечкой звонок и нажал кнопку. Мне  сразу  отперли.  Из  дверей
высунулась низкорослая старушка-японка, бывшая в услужении у Мисры-куна.
   - Господин Мисра дома?
   - Как же, как же, пожалуйте! Он давно вас поджидает.
   С этими радушными словами старушка прямо из  прихожей  провела  меня  в
комнату Мисры-куна.
   - Добрый вечер! Очень любезно с вашей стороны, что вы приехали в  такой
дождь!
   Смуглолицый  и  большеглазый,  с  мягкими  усами,  Мисра-кун  оживленно
приветствовал меня, припуская  фитиль  в  стоявшей  на  столе  керосиновой
лампе.
   - Нет, право, ради того чтобы посмотреть  чудеса  вашего  искусства,  я
готов приехать в любую погоду. Стоит ли говорить о дожде!
   Я опустился на стул  и  оглядел  слабо  освещенную  керосиновой  лампой
мрачную комнату.
   Бедная обстановка в европейском стиле. Посередине большой  стол,  возле
стены удобный книжный шкаф, столик перед окном... Да  еще  два  стула  для
нас, вот и все. И стулья и столы  -  старые,  обшарпанные.  Даже  нарядная
скатерть с вытканными по краю красными цветами истрепалась  до  того,  что
кое-где плешинами обнаружилась основа.
   Но вот обмен приветствиями закончился.  Некоторое  время  я  безотчетно
слушал, как шумит дождь в бамбуковой роще. Вскоре опять  появилась  старая
служанка и подала нам по чашке зеленого чая.
   Мисра-кун открыл коробку с сигарами:
   - Прошу вас, возьмите сигару!
   - Благодарю!
   Я без дальнейших церемоний выбрал сигару и, зажигая ее, сказал:
   - Наверно, подвластный вам дух называется джинном. А скажите,  это  при
его помощи будут совершены чудеса магии, которые я сейчас увижу?
   Мисра-кун тоже закурил сигару и, лукаво посмеиваясь,  выпустил  струйку
ароматного дыма.
   - В джиннов верили много столетий назад. Ну, скажем, в эпоху "Тысячи  и
одной ночи". Магия, которой я обучался у Хассан-хана, - не  волшебство.  И
вы могли бы делать то же, если б захотели. Это всего лишь гипноз, согласно
последнему слову науки. Взгляните! Достаточно сделать рукою вот так...
   Мисра-кун поднял руку и два-три раза начертил  в  воздухе  перед  моими
глазами какое-то подобие треугольника, потом поднес руку к столу и  сорвал
красный  цветок,  вытканный  на  краю  скатерти.  Изумившись,  я  невольно
придвинул свой стул  поближе  и  начал  внимательно  разглядывать  цветок.
Сомнения не было:  только  сейчас  он  составлял  часть  узора.  Но  когда
Мисра-кун поднес  этот  цветок  к  моему  носу,  на  меня  повеяло  густым
ароматом, напоминавшим запах мускуса.
   Я так был поражен, что не мог сдержать возгласа  удивления.  Мисра-кун,
продолжая улыбаться, будто случайно уронил цветок  на  стол.  И  не  успел
цветок коснуться скатерти, как снова слился с узором. Сорвать этот цветок?
Да разве можно было теперь хотя бы пошевелить один из его лепестков!
   - Ну, что скажете? Невероятно, правда? А  теперь  взгляните-ка  на  эту
лампу.
   С этими словами Мисра-кун слегка передвинул стоявшую на столе лампу.  И
в тот же миг, неизвестно почему, лампа вдруг завертелась  волчком,  причем
осью вращения служило ламповое стекло. Сперва я даже перепугался, сердце у
меня так и замирало при мысли, что вот-вот вспыхнет пожар. А тем  временем
Мисра-кун с самым беззаботным  видом  попивал  чай.  Испуг  мой  понемногу
прошел, и я стал, не отрывая глаз, смотреть, как лампа вертится все скорее
и скорее.
   Это в самом деле было красивое, поразительное зрелище! Абажур  в  своем
стремительном круженье поднял ветер, а желтый огонек хотя бы раз мигнул!
   Лампа, наконец, начала вертеться с такой быстротой, что мне показалось,
будто она стоит на  месте.  Мгновение  -  и  я  понял:  она,  как  прежде,
неподвижно стоит посреди стола. Ламповое стекло даже не накренилось.
   - Вы изумлены? А ведь это фокусы для детей! Но если  хотите,  я  покажу
вам еще кое-что.
   Мисра-кун обернулся и поглядел на книжный шкаф. Потом протянул  к  нему
руку и словно кого-то поманил пальцем. Вдруг книги, тесным строем стоявшие
в шкафу, зашевелились и одна за другой стали перелетать на стол.  На  лету
они широко распахивали створки переплета и  легко  реяли  в  воздухе,  как
летучие мыши летним вечером. Я как был с сигарой в зубах, так  и  оцепенел
от неожиданности. Книги свободно кружились  в  кругу  тусклого  света  над
лампой, а затем друг за дружкой, в  строгом  порядке,  стали  ложиться  на
стол, пока перед нами не выросла  целая  пирамида.  И  в  том  же  строгом
порядке стали по очереди, от первой до последней, перелетать в шкаф.
   И вот что было любопытней всего! Одна из книг в тонкой бумажной обложке
вдруг раскрылась так, словно у нее распустились крылья, и взмыла к  самому
потолку. Некоторое время она описывала круги над столом - и  вдруг,  шурша
страницами, стремительно упала мне на колени. "В чем тут дело?" -  подумал
я и бросил взгляд на обложку. Это был  новый  французский  роман,  который
неделю назад я дал почитать Мисре-куну.
   - Позвольте вернуть вам с благодарностью, - все еще  улыбаясь,  любезно
сказал мне Мисра-кун.
   Все книги уже успели перелететь обратно в шкаф. Я будто от сна  очнулся
и с минуту не мог вымолвить ни слова. Вдруг мне припомнилось,  что  сказал
Мисра-кун: "И вы могли бы делать то же, если б захотели".
   - Да, я слышал о вас много удивительного. И все же,  должен  сознаться,
ваше искусство превзошло мои  ожидания.  Но  вы  сказали,  что  и  я  могу
научиться этому искусству. Вы, вероятно, пошутили?
   - Уверяю вас, нет! Каждый может обучиться магии без особого  труда.  Но
только...
   Пристально глядя мне в лицо, Мисра-кун вдруг перешел на серьезный тон.
   -  Только  не  человек,  одержимый  корыстью!  Если  вы  правда  хотите
научиться  искусству  Хассан-хана,  вам  нужно  сначала  победить  в  себе
корыстолюбие. В вашей ли это власти?
   - Надеюсь, что так, - ответил я.  Но,  почувствовав  в  душе  некоторую
неуверенность, поспешил добавить: - Лишь  бы  вы  согласились  стать  моим
наставником!
   Лицо Мисры-куна продолжало выражать сомнение. Но,  видно,  он  подумал,
что  упорствовать  дальше  было  бы  неучтиво,   и   наконец   великодушно
согласился.
   - Ну что ж, буду вас учить. Наука простая, но так сразу она не  дается,
нужно время. Оставайтесь сегодня ночевать у меня.
   - О, я бесконечно вам признателен!
   Вне себя от радости, что буду учиться искусству магии, я  рассыпался  в
благодарности. Но Мисра-кун, словно ничего не слыша, спокойно поднялся  со
стула и позвал:
   - Бабушка!  Бабушка!  Гость  сегодня  ночует  у  нас.  Приготовьте  ему
постель.
   Сердце у меня сильно забилось. Позабыв  стряхнуть  пепел  с  сигары,  я
невольно поднял глаза и поглядел в упор на Мисру-куна, на его  приветливое
лицо, озаренное светом лампы.


   Прошел месяц с тех пор, как я начал учиться магии у Мисры-куна. В точно
такой же дождливый вечер я вел легкий  разговор  с  несколькими  друзьями,
сидя возле пылающего камина в комнате одного из клубов на улице Гиндза.
   Как-никак это было в  центре  Токио,  и  потому  шум  дождя,  лившегося
потоком на крыши бесчисленных автомобилей и  экипажей,  не  казался  столь
печальным, как тогда в бамбуковой чаще Омори.
   Да и клубная комната выглядела такой веселой: яркий электрический свет,
большие кресла, обтянутые кожей, гладкий сверкающий паркет - все это  было
так  непохоже  на  мрачную  комнату  Мисры-куна,  где,  казалось,  вот-вот
появятся привидения...
   Мы беседовали в облаках сигарного дыма  о  скачках  и  охоте.  Один  из
приятелей небрежно бросил окурок сигары в камин и повернулся ко мне.
   - Говорят, последнее  время  вы  занимаетесь  магическими  опытами.  Не
покажете ли нам что-нибудь?
   - Что ж, пожалуй, - ответил я,  запрокинув  голову  на  спинку  кресла,
таким самоуверенным тоном, словно был уже великим магом.
   - Тогда покажите что угодно - по вашему  выбору.  Но  пусть  это  будет
чудо, недоступное обыкновенному фокуснику.
   Все поддержали его и придвинули стулья поближе, словно  приглашая  меня
приступить к делу.
   Я медленно поднялся с места.
   - Смотрите внимательно. Искусство магии не  требует  никаких  уловок  и
ухищрений!
   Говоря это, я завернул  манжеты  рубашки  и  спокойно  сгреб  в  ладони
несколько раскаленных угольков из камина. Но даже и эта безделица насмерть
перепугала зрителей. Они невольно подались назад из страха, что обожгутся.
   Я же, сохраняя  полное  спокойствие,  некоторое  время  показывал,  как
пылают на моих ладонях угли, а потом разбросал их  по  паркету.  И  вдруг,
заглушая шум дождя за окнами, по всему полу  словно  забарабанили  тяжелые
капли...  Огненные  угольки,  вылетая  из   моих   рук,   превращались   в
бесчисленные  сверкающие  червонцы  и  золотым  дождем  сыпались  на  пол.
Приятелям  моим  казалось,  будто  они  видят   сон.   Они   забыли   даже
аплодировать.
   - Ну вот вам - сущий пустячок!
   И я, улыбаясь с видом победителя, спокойно сел в свое кресло.
   - Послушайте, неужели это настоящие червонцы?  -  спросил  минут  через
пять один из моих пораженных изумлением друзей.
   - Самые настоящие червонцы. Если не верите, попробуйте  возьмите  их  в
руки.
   - Ну уж нет! Кому охота обжечься?
   И все же один из зрителей боязливо поднял с пола червонец и воскликнул:
   - В самом деле - чистое  золото,  без  обмана!  Эй,  официант,  принеси
метелку и совок и подбери все монеты с пола.
   Официант, как ему было приказано, собрал в совок золотые и  высыпал  их
горкой на стол. Мои приятели сгрудились тесной толпой.
   - Ого, здесь, пожалуй, наберется тысяч на двести иен!
   - Нет, нет, больше. Хорошо, что попался крепкий стол, а то не  выдержал
бы, подломился.
   - Нечего и говорить, вы научились замечательному  волшебству.  Подумать
только, в один миг превращать угли в золотые монеты!
   - Да этак и недели не пройдет,  как  вы  станете  архимиллионером,  под
стать самому Ивасаки или Мицуи [крупнейшие японские капиталисты].
   Зрители наперебой восхищались моим  искусством,  а  я,  откинувшись  на
спинку кресла, дымил сигарой.
   - О нет, используй я хоть однажды искусство магии ради низкой  корысти,
во второй раз ничего бы не получилось. Вот и эти червонцы...  если  вы  уж
довольно нагляделись на них, я сейчас же брошу обратно, в камин.
   Услышав эти слова, приятели дружно запротестовали, словно сговорились.
   - Такое огромное богатство снова  превратить  в  уголья,  да  ведь  это
неслыханная глупость! - повторяли они.
   Но я упрямо стоял на своем: непременно брошу червонцы обратно в  камин,
как обещал Мисре-куну. Но вдруг один из  приятелей,  как  говорили,  самый
хитрый из всех, сказал, ехидно посмеиваясь себе под нос:
   - Вы хотите превратить эти червонцы снова в угли. А мы не  хотим.  Этак
мы никогда не кончим спорить. Вот что я придумал:  сыграйте-ка  с  нами  в
карты! Пусть эти червонцы будут вашей ставкой. Останетесь в выигрыше - что
ж, распоряжайтесь ими, как вам будет угодно, превращайте их снова в  угли.
Ну, а если выиграем мы, отдайте нам все золотые в  полной  сохранности.  И
спор наш, в любом случае, закончится к обоюдному согласию!
   Но я отрицательно потряс головой.  Нелегко  было  меня  уговорить.  Тут
приятель мой стал смеяться еще более ядовито, хитро поглядывая то на меня,
то на груду червонцев.
   - Вы отказываетесь сыграть в карты, чтобы не отдать нам эти червонцы. А
еще говорите: победили корысть, чтобы совершать чудеса!  Ваша  благородная
решимость что-то теперь кажется сомнительной, не так ли?
   - Поверьте, я превращу эти золотые в угли совсем не потому, что пожалел
отдать их вам...
   Мы без конца повторяли свои аргументы, и наконец меня, что  называется,
к стенке приперли. Пришлось согласиться поставить червонцы на  карту,  как
требовал приятель. Само собой, все страшно обрадовались. Где-то  раздобыли
колоду карт и, тесным кольцом обступив картежный столик, стоявший в  углу,
стали наседать на меня:
   - Ну же! Ну, скорее!
   Вначале я вел игру нехотя, без увлечения. Обычно мне не везет в  карты.
Но в этот вечер мне почему-то фантастически  везло.  Играя,  я  постепенно
увлекся. Не прошло и десяти минут, как,  позабыв  обо  всем  на  свете,  я
по-настоящему вошел в азарт.
   Партнеры  мои,  конечно,  затеяли  этот  карточный  поединок  с   целью
завладеть моим золотом. Но по мере того, как рос их проигрыш,  они  словно
обезумели и с побелевшими лицами повели против меня самую отчаянную  игру.
Все их усилия были напрасны! Я ни разу не проиграл.  Напротив!  Я  выиграл
почти столько же золотых, сколько у меня было сперва. Тогда тот  же  самый
недобрый приятель,  подбивший  меня  на  игру,  крикнул,  безумным  жестом
разметав передо мной карты:
   - Вот. Вытащите карту! Я  ставлю  все  свое  состояние  -  земли,  дом,
лошадей, автомобиль, все,  все  без  остатка!  А  вы  поставьте  все  ваши
червонцы и весь ваш выигрыш. Тяните же!
   В этот миг во мне загорелась жадность. Если я  сейчас,  на  свою  беду,
проиграю, то, значит, должен буду отдать ему мою гору  червонцев,  да  еще
весь мой выигрыш в придачу? Но зато уж если выиграю, все  богатство  моего
приятеля сразу перейдет ко мне в  руки!  Стоило,  в  самом  деле,  учиться
магии, если не прибегнуть к ней в такую минуту!
   При этой мысли я уже не в силах был владеть собой и, тайно пустив в ход
магические чары, сделал вид, что наконец решился:
   - Ну, хорошо! Тяните карту вы первый.
   - Девятка.
   - Король! - торжественно воскликнул я и показал свою  карту  смертельно
побледневшему противнику.
   Но в то же мгновение - о чудо! - карточный король словно  ожил,  поднял
свою увенчанную короной голову и высунулся по  пояс  из  карты.  Церемонно
держа меч в руках, он зловеще усмехнулся.
   - Бабушка! Бабушка! Гость собирается вернуться домой. Не надо  готовить
ему постели, - прозвучал хорошо знакомый голос.
   И тотчас же, неизвестно отчего,  дождь  за  окном  так  уныло  зашумел,
словно он падал тяжелыми, дробными  каплями  там,  в  бамбуковых  зарослях
Омори.
   Я  вдруг  опомнился.  Поглядел  вокруг.  По-прежнему  я  сидел   против
Мисры-куна, а он, в неярком свете керосиновой  лампы,  улыбался,  как  тот
карточный король.
   Еще и пепел не упал с  сигары,  зажатой  у  меня  между  пальцами.  Мне
казалось, что прошел целый месяц, а на самом деле я видел сон и  этот  сон
длился всего две-три минуты. Но за этот короткий срок мы оба ясно  поняли,
что я не тот человек, кому можно открыть тайны магии Хассан-хана.
   Низко опустив голову от смущения, я не проронил ни слова.
   - Прежде чем учиться у меня  искусству  магии,  надо  победить  в  себе
корыстолюбие. Но даже этот один-единственный искус  оказался  вам  не  под
силу, - мягко, с видом сожаления, упрекнул меня Мисра-кун,  положив  локти
на стол, покрытый скатертью с каймой из красных цветов.

   10 ноября 1919 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Лук

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - И.Головнин.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Сегодня вечером я собираюсь в один  присест  написать  рассказ:  завтра
истекает срок представления рукописи. Я  не  просто  собираюсь,  я  должен
написать его обязательно. Если же вам интересно,  о  чем  я  буду  писать,
придется прочитать то, что следует ниже.


   В одном из кафе вблизи Дзимботе  [название  улицы  в  токийском  районе
Канда] на Канда служит официантка по имени  Окими.  Говорят,  что  лет  ей
пятнадцать-шестнадцать, но выглядит она взрослее. Лицо белое, глаза ясные,
и хотя нос у нее чуть вздернут, она  первостатейная  красавица.  Волосы  у
Окими расчесаны на прямой пробор, и к ним приколота незабудка. Так и стоит
Окими в своем белом фартуке перед пианолой,  словно  только  что  сошла  с
картины Такэхиса Юмэдзи-куна [Такэхиса Юмэдзи-кун (1884-1934) -  художник,
в частности, книжный иллюстратор; кун - приставка  после  мужского  имени,
носящая фамильярный характер]. Завсегдатаи кафе  прозвали  ее  "популярный
роман", - видимо, они имели на то  свои  причины.  Были  у  нее  и  другие
прозвища. За цветок в волосах  ее  называли  "незабудка",  за  сходство  с
американской  киноактрисой  -  "мисс  Мери  Пикфорд",  за  то,   что   она
неотъемлемая часть кафе, - "пиленым сахаром", и все в таком духе.
   Кроме Окими, в кафе есть еще одна официантка, постарше. Зовут ее Омацу.
В красоте она не соперница Окими. Разница между ними, как  между  белым  и
черным хлебом. Соответственно и чаевые у них разные,  хотя  служат  они  в
одном кафе. Это не давало покоя Омацу. Ее недовольство росло, а  вместе  с
ним и подозрительность.
   Как-то летом в послеобеденное время один из посетителей, с виду студент
института иностранных языков, сидел за одним из столиков Омацу и, держа во
рту папиросу,  пытался  закурить.  Как  назло,  на  соседнем  столе  стоял
вентилятор, и не успевал молодой человек поднести спичку к  папиросе,  как
ее гасило сильной струей  воздуха.  Проходившая  мимо  его  столика  Окими
остановилась, чтобы загородить собой  вентилятор.  Студент  прикурил,  его
загорелое  лицо  расплылось  в  улыбке,  и  он  сказал:  "Спасибо".  Такая
любезность Окими была,  конечно,  замечена  ее  соперницей.  Тогда  Омацу,
стоявшая у кассы, подняла поднос с мороженым, который надо было отнести  в
ту сторону, где сидел молодой человек,  и,  зло  глядя  в  лицо  Окими,  с
очаровательным женским ехидством произнесла:
   - Эй, отнеси-ка ты!
   Такие ссоры случались несколько раз в неделю, поэтому  Окими  почти  не
разговаривала с Омацу. Она обычно стояла перед пианолой и молча  расточала
улыбки студентам, которых тут собиралось немало, или  посылала  молчаливые
проклятия раздражавшей ее Омацу.
   Ревность  Омацу,  однако,  не  была  единственной   причиной   взаимной
неприязни девушек. Окими в глубине души презирала Омацу еще и за то, что у
нее не было вкуса. Да и не могло быть, ибо по  окончании  начальной  школы
Омацу ничем не интересовалась, кроме песенок нанивабуси  [жанр  популярных
песенок], бобов мицумамэ [лакомство из гороха с имбирем] и мужчин. В  этом
Окими была уверена.
   Ну, а чтобы узнать, каковы интересы самой Окими, надо на время покинуть
шумное кафе и подняться на второй этаж дома, который стоит  неподалеку  от
кафе, в глубине аллеи. Владелица его - дамская парикмахерша. Дело  в  том,
что Окими снимает у нее жилье и все свободное  от  работы  время  проводит
там.
   У нее комната в шесть татами, с низким потолком. Из выходящего на запад
окна видна только черепичная крыша. У окна -  придвинутый  к  стене  стол,
покрытый ситцевой материей. Его, собственно, лишь ради  удобства,  условно
можно назвать столом, в сущности же, это  старомодный  чайный  столик.  На
этом старинном чайном столике-столе лежат книги в европейских  переплетах,
их тоже не назовешь новыми.  Ну,  к  примеру,  "Кукушка"  [сентиментальный
роман (1900) известного японского писателя  Токутоми  Рока,  популярный  в
первые два  десятилетия],  "Сборник  стихов  Тосона"  [знаменитый  сборник
романтической лирики Симадзаки Тосона (1872-1943)], "Жизнь  Мацуи  Сумако"
[Мацуи Сумако - известная в 10-е  годы  артистка,  впервые  исполнявшая  в
Японии такие роли в европейских пьесах, как Офелия, Нора (в драме Ибсена),
Катюша (в инсценировке "Воскресения" Толстого); у  нее  был  нашумевший  в
свое время роман с писателем Симамура Хогэцу, после смерти которого она  в
1919 г. покончила самоубийством; ей  было  посвящено  несколько  книг,  но
книги с таким названием, какое дано в  рассказе,  не  существует],  "Новое
Асагао-никки" [одноактная пьеса  (1912)  известного  японского  драматурга
Окамото Кидо; "Асагао-никки" - название  средневековой  пьесы],  "Кармен",
"Если посмотреть с высоты гор на долину" [может быть, название  популярной
повести, а может быть, и вымышленное автором  название]  и  еще  несколько
женских журналов  -  вот  и  все.  Хоть  бы  найти  там  один-единственный
экземпляр моих рассказов. Увы! Рядом со столом -  буфетик  с  облупившимся
лаком. На нем стеклянная ваза с узким  горлышком  для  цветов.  В  вазу  с
особым изяществом вставлена искусственная лилия  с  оторванным  лепестком.
Легко догадаться, что эта лилия, будь у нее целы  лепестки,  по  сей  день
красовалась бы на столике в кафе.  Над  буфетом  к  стене  было  приколото
кнопками несколько картинок, похожих на журнальные фронтисписы. В центре -
рисунок  художника  Кабураги  Киеката-куна  "Женщина  Гэнроку"   [Кабураги
Киеката  (1878-1972)  в  10-е  годы  был  известен   преимущественно   как
иллюстратор; Гэнроку - название годов правления с 1688 по 1704; в  широком
смысле -  эпоха  необычайного  расцвета  японской  культуры,  охватывающая
последнюю четверть XVII - первую четверть XVIII в.; одна  из  ярчайших  ее
примет - создание в прозе, драматургии, изобразительном  искусстве  образа
городской женщины, воплощение полнокровной, уравновешенно-спокойной земной
красоты], а чуть пониже -  небольшая  по  размеру  "Мадонна"  Рафаэля  или
что-то в этом роде. Немного выше "Женщины Гэнроку" открытка со скульптурой
женщины работы  Китамура  Сикай-куна  [Китамура  Сикай-кун  (1871-1927)  -
скульптор]. Женщина бросает лукавые взгляды на Бетховена. Впрочем,  только
Окими думает, что это Бетховен. На самом деле это  американский  президент
Вудро Вильсон, и остается лишь посочувствовать бедному Китамура Сикай.
   Теперь, я думаю, вполне  понятно,  насколько  насыщена  духовная  жизнь
Окими  литературой  и  искусством.  И  действительно,  изо  дня  в   день,
возвратись  поздно  вечером  из  кафе,   Окими   садится   под   портретом
Бетховена-Вильсона, непременно читает "Кукушку" и  любуется  искусственной
лилией. Все это действует на ее сентиментальность  гораздо  сильнее,  чем,
например, сцены  лунной  ночи  в  трагедийных  кинофильмах  стиля  "симпа"
[букв.: "Новая школа" - название нового театра,  противопоставившего  себя
традиционным жанрам японского театрального искусства, в частности, Кабуки;
здесь шли переводные европейские пьесы, инсценировки современных  японских
романов  (в  частности,  "Кукушки"),  а   также   европейских   (например,
"Воскресения" Л.Толстого)].
   Однажды вечером, в пору цветения вишни Окими в  одиночестве  сидела  за
столом и почти до первых петухов усердно писала письмо на почтовой  бумаге
розового цвета. Закончив, она не заметила, что один листок упал под  стол.
Не хватилась она его и утром, уходя на  работу  в  кафе.  Весенний  ветер,
влетевший в окно, подхватил листок  и  бросил  под  лестницу,  на  которой
стояли два зеркала в хлопчатобумажных чехлах шафранового  цвета.  Хозяйка,
жившая на первом этаже, знала о любовных  письмах,  нередко  попадавших  в
руки Окими. Потому приняла розовый листок за одно  из  таких  писем  и  из
любопытства пробежала его глазами. Неожиданно для себя она обнаружила, что
это написано  рукой  Окими.  Быть  может,  это  ответ  Окими  на  любовное
послание? Она стала внимательно читать. А написано было вот что: "Когда  я
думаю  о  Вашем  расставании  с  Таэко-саном,  грудь  моя  разрывается  от
рыданий". Как и следовало ожидать, Окими почти всю ночь сочиняла письмо  -
соболезнование госпоже Намико [Таэко и Намико -  герой  и  героиня  романа
"Кукушка"; Намико умирает от чахотки].
   Должен признаться, что, описывая этот эпизод, я не мог сдержать  улыбки
в адрес сентиментальной Окими. Но в моей улыбке не было и капли ехидства.
   В комнате Окими, кроме искусственной лилии, "Сборника стихов Тосона"  и
рафаэлевской  "Мадонны",  была  еще   всякая   утварь,   необходимая   для
приготовления пищи. Кто знает, сколько  ударов  в  прошлом  нанесла  Окими
суровая действительность токийской жизни, символом которой и  была  сейчас
эта утварь! Но даже при одинокой тяжелой  жизни,  когда  смотришь  на  все
сквозь пелену слез, изредка  перед  глазами  открывается  прекрасный  мир.
Окими пыталась уйти от действительности, проливая слезы восторга,  который
она испытывала перед литературой и искусством.  Тогда  она  забывала,  что
надо платить шесть иен в месяц за комнату и семьдесят  сэнов  за  одно  се
[1,8 л] риса... Кармен не тревожит плата за  электричество,  она  беспечно
танцует,  щелкая  кастаньетами.  Госпожа  Намико,  конечно,  страдает,  но
положение у нее не таково, чтобы нечем было заплатить даже  за  лекарства.
Короче говоря, слезы Окими  тихо  и  скромно  зажигали  свет  человеческой
любви, когда опускались сумерки страданий. Представишь себе  фигуру  Окими
глубокой ночью, когда  на  улицах  Токио  замирают  все  звуки,  а  она  в
одиночестве, при тусклом свете десятисвечовой лампочки, подняв  мокрые  от
слез глаза, грезит  то  о  буре  в  Дзуси  [известное  курортное  место  в
префектуре Канагава, место действия романа "Кукушка" и  любовной  сцены  в
инсценировке этого романа], то  об  олеандровых  рощах  Кордовы  [город  в
Испании, место действия новеллы П.Мериме "Кармен"],  и,  черт  возьми,  не
только  пропадает  предубеждение  против  нее,  но  даже  сам  становишься
сентиментальным, чуть только позволишь себе распуститься. И это я,  сугубо
рассудочный человек, которого критики издавна считают существом,  лишенным
лиричности!
   Как-то зимним вечером  эта  самая  Окими,  поздно  вернувшись  домой  с
работы, сначала, как всегда, села за стол и  стала  читать  не  то  "Жизнь
Мацуи Сумако", не то  еще  что-то,  но,  не  прочитав  и  страницы,  вдруг
безжалостно бросила книгу на циновку, видимо, утратив  к  ней  интерес  по
какой-то причине. Затем, повернувшись вполоборота, облокотилась о стол  и,
подперев щеки  руками,  стала  холодно  и  рассеянно  глядеть  на  портрет
Бетховена-Вильсона, что висел на стене. Ничего подобного с ней до сих  пор
не случалось. Может быть, Окими уволили с работы? Или издевательства Омацу
стали еще отвратительнее? Нет, не то. Тогда, возможно, у  нее  разболелись
зубы? Нет, нет и нет. То,  что  тревожило  сердце  Окими,  было  не  таким
заурядным  событием.  Подобно  госпоже  Намико  или  Мацуи  Сумако,  Окими
страдала от любви. Кому же отдала она  свое  сердце?  Пользуясь  тем,  что
Окими какое-то время будет сидеть неподвижно,  рассматривая  Бетховена  на
стене, я бегло представлю вам предмет ее любви.
   Другом Окими был Танака-кун - неизвестный... ну, скажем, художник. Дело
в том, что у него была масса талантов, он мог сочинять  стихи,  играть  на
скрипке  и  на  сацумской  бива  [сацумская  бива  -  разновидность  бива,
четырехструнного щипкового инструмента (типа  лютни),  заимствованного  из
Китая в VIII в.; сацумская бива (Сацума - провинция на юге  острова  Кюсю)
появилась в конце XV в.], писал маслом, выступал на сцене и искусно  играл
в карты со стихами. А коль скоро он  одарен  был  всеми  этими  талантами,
никто не мог точно определить, что его главное занятие, а что баловство. К
тому  же  человеком  он  был  весьма  своеобразным.  Лицо  у   него   было
бесстрастное, как  у  артиста,  волосы  блестели,  словно  кисть,  которую
обмакнули в масляную краску, голос нежный, как скрипка, речь  трогательна,
словно стихи. Он очаровывал женщин так же ловко и проворно,  как  играл  в
карты со стихами, занимал деньги, не намереваясь их отдать, так же смело и
свободно, как пел, перебирая струны сацумской бива. Если добавить, что  он
носил черную широкополую шляпу, дешевенький  охотничий  костюм  и  зеленый
галстук в стиле  богемы,  то  этого,  пожалуй,  вполне  достаточно,  чтобы
составить о нем представление. Кажется мне, что люди, подобные  Танака,  -
это определенный тип, их непременно увидишь в  баре  или  кафе  в  районах
Канда и Хонго [в этих  районах  расположены  два  университета,  т.е.  это
студенческие районы], на  концерте  в  молодежном  клубе  или  музыкальной
школе, причем на самых дешевых местах; на выставке  в  картинных  галереях
Кабутоя и Санкайдо [художественные галереи; Кабутоя существует  и  поныне]
они надменно, свысока рассматривают публику. Поэтому, если  вам  захочется
получить более четкое представление о Танака,  отправляйтесь  в  указанные
места, а меня увольте  от  дальнейшего  описания.  Прежде  всего  хотя  бы
потому, что, пока я знакомил вас с  Танака,  Окими  уже  успела  встать  и
сейчас смотрит на холодную лунную ночь, раскинувшуюся за окном.
   Луна, повисшая над черепичной крышей, освещает  искусственную  лилию  в
стеклянной  вазе  с  узким   горлышком,   маленькую   "Мадонну"   Рафаэля,
приклеенную к стене, вздернутый носик Окими. Но в ясных  глазах  Окими  не
отражается лунный свет. Для нее словно и не существует  черепичная  крыша,
покрытая инеем. Сегодня вечером Танака проводил ее от кафе до дома. И даже
пообещал, что завтра вечером они весело проведут время вдвоем. Завтра  как
раз выходной день Окими, который бывает раз в месяц, и Танака сказал,  что
они встретятся вечером в шесть часов у остановки трамвая на  Огавамати,  а
оттуда пойдут в Сибаура [в то  время  район  на  окраине  Токио]  смотреть
итальянский цирк. Окими не помнит, чтобы когда-либо раньше  она  гуляла  с
мужчиной. Как подумает, что завтра вечером у всех на глазах они  вместе  с
Танака,  словно  влюбленные,   отправятся   смотреть   вечернее   цирковое
представление, сердце у нее начинает часто-часто биться. Танака для  Окими
все равно что Али-Баба, знающий магическое слово, с помощью которого можно
проникнуть в пещеру с  сокровищами.  Какой  неизведанный  мир  наслаждений
откроется перед Окими, после того как прозвучит это заветное слово.
   В своем сердце, волнующемся, как море, вздыбленное  ветром,  стучавшем,
как мотор готового помчаться автомобиля, Окими, давно  уже  смотревшая  на
луну и не видевшая ее, рисовала этот непостижимый мир, который должен  был
раскрыться  перед  ней.  Там,  на  дороге,  усеянной  розами,  без   числа
разбросаны  кольца  из  искусственного  жемчуга,  застежки  для  пояса  из
поддельного нефрита. Откуда-то сверху,  с  Мицукоси  [название  одного  из
крупнейших универсальных магазинов в Токио], словно струйка  меда,  льется
сладостная  трель  соловья.  Вот-вот,  кажется,  наступит  кульминационный
момент танца мистера Дугласа Фербенкса и мадемуазель Мори Рицуко  [актриса
театра Тэйгэки, т.е. театра жанра "симпа"]  в  большом  мраморном  дворце,
благоухающем оливами...
   Я кое-что, однако, добавлю, и это сделает честь Окими.  Среди  видений,
которые она  себе  рисовала,  изредка  зловещей  тенью  проплывало  черное
облако, как бы угрожая ее счастью. Да, Окими, несомненно,  любила  Танака.
Но  того  Танака,  которого  окружил  сияющим  ореолом  ее  восторг  перед
литературой и искусством. Это был сэр Ланселот  [герой  романа  Т.Смоллета
(1721-1771) "Приключения сэра Ланселота Гривза";  знаменитый  американский
актер Дуглас Фербенкс играл роль Ланселота  в  фильме  по  этому  роману],
который мог сочинять стихи, играл на скрипке и на  сацумской  бива,  писал
маслом, выступал на сцене, искусно играл в карты со стихами [на  игральных
картах  были   написаны   стихи-танка   из   знаменитого   сборника   "Сто
стихотворений  ста  поэтов",  причем  на   каждой   карте   только   часть
стихотворения; выигрывал тот, кто быстрее подбирал  целую  танка].  Нельзя
поэтому сказать, что своей безыскусной девичьей интуицией она не угадывала
в этом Ланселоте крайне подозрительную сущность.  Тревожная  тень  черного
облака временами омрачала грезы Окими. Но,  не  успев  появиться,  она,  к
сожалению, тут же исчезала. Какой бы взрослой ни казалась Окими,  ей  было
всего шестнадцать-семнадцать лет. Совсем еще девочка, притом поклонявшаяся
литературе и искусству. Неудивительно также, что  она  почти  не  замечала
черных облаков, если  не  считать  открытку  "Заход  солнца  над  Рейном",
которой Окими постоянно восхищалась. Если  и  замочит  дождем,  не  велика
важность. Тем более сейчас, когда на дороге,  усеянной  розами,  рассыпаны
кольца из  искусственного  жемчуга,  застежки  для  пояса  из  поддельного
нефрита и многое другое, о чем написано  выше;  прошу  вас  перечитать  то
место.
   Подобно  святой  Женевьеве  Шаванна  [Пюви  де  Шаванн  (1824-1893)   -
французский художник; "Святая Женевьева, охраняющая Париж" - его известная
фреска в парижском Пантеоне],  Окими  долго  стояла,  глядя  на  белую  от
лунного света черепичную крышу. Затем вдруг чихнула, с шумом закрыла  окно
и снова бочком села к столу. Что делала Окими потом, до шести часов вечера
следующего дня, я, к сожалению, точно не знаю. "Почему же  ты,  автор,  не
знаешь?" - спросите вы, можете даже потребовать: "Скажи об  этом  честно!"
Но дело в том, что всю ночь я должен был писать этот рассказ. Потому и  не
знаю.
   В шесть часов вечера на следующий день, накинув  кремовую  шаль  поверх
своего  видавшего  виды  сомнительно  коричневого  цвета   пальто,   Окими
суетливей, чем обычно, отправилась к трамвайной  остановке  на  Огавамати,
окутанной сумерками. Танака уже  ждал  ее,  неподвижно  стоя  под  красным
светом фонаря [красный фонарь указывал место  трамвайной  остановки],  как
всегда в черной широкополой шляпе, надвинутой на глаза, держа  под  мышкой
тросточку с никелированной головкой и подняв воротник полупальто в крупную
полоску. Его и без того гладкое лицо было тщательно выскоблено, в  воздухе
носился легкий аромат духов. Весь вид  Танака  говорил  о  том,  что  свой
туалет он готовил сегодня с особым тщанием.
   - Я опоздала? - спросила Окими, взглянув на Танака и учащенно дыша.
   - Ну, что ты! - снисходительно ответил  он,  пристально  глядя  в  лицо
Окими глазами, в которых словно бы застыла улыбка. Затем вдруг поежился  и
добавил: - Пройдемся немного.
   Не просто добавил. А сразу же зашагал в направлении к Судате по  людной
улице, освещенной дуговыми фонарями. Цирк же находился на  Сибаура.  Чтобы
попасть туда, надо было идти в сторону Кандабаси. Окими так и не двинулась
с места и, придерживая  рукой  кремовую  шаль,  развевавшуюся  на  пыльном
ветру, с удивлением спросила:
   - Туда?
   Танака через плечо неопределенно ответил: "Да", - продолжая двигаться в
сторону Судате. Окими не  оставалось  ничего  другого,  как  поспешить  за
Танака. Они быстро пошли под шуршащим листвой сводом ивовой аллеи.  Танака
снова загадочно улыбнулся одними глазами и, заглянув сбоку в  лицо  Окими,
сказал:
   - Тебе это будет огорчительно узнать, но что поделаешь.  Говорят,  цирк
на Сибаура еще вчера закончил свои представления.  Потому  я  и  предлагаю
пойти в один хорошо известный мне дом и там вместе поужинать.
   - Ладно. Мне все равно, - произнесла тихо  Окими,  чувствуя,  как  рука
Танака слегка коснулась ее руки, и дрожа от радостной надежды и страха.  И
тут в глазах Окими снова появились слезы  восторга  и  умиления,  как  это
бывало с ней, когда она читала "Кукушку". Не  приходится  говорить,  сколь
прекрасны казались ей улицы Огавамати, Авадзите, Судате сквозь пелену этих
слез восторга и умиления.  Звуки  оркестра  на  предновогодней  распродаже
товаров, назойливая  световая  реклама  пилюль  "Дзинтан",  рождественские
украшения из веток  криптомерии,  паутинная  сеть  бумажных  флажков  всех
стран, Санта-Клаус в витринах магазинов, открытки и календари  на  уличных
лотках - все это, казалось Окими, пело о радости  величественной  любви  и
простиралось во всем великолепии до самого  края  земли.  Даже  звезды  на
небесах светили сегодня не холодным светом, а  пыльный  ветер,  налетавший
временами, как только загибал полы пальто, тотчас же превращался в  теплое
дуновение, будто вернулась весна. Счастье! Счастье! Счастье!..
   Вдруг Окими заметила, что они свернули  в  узкий  переулок.  На  правой
стороне была маленькая зеленная  лавка.  Там  в  ярком  газовом  освещении
грудой лежали редька,  морковь,  шпинат,  лук,  белая  редиска,  картофель
разных сортов, яме, салат, спаржа, корень лотоса, таро, яблоки, мандарины.
Когда они проходили мимо лавки, на какой-то миг взгляд Окими задержался на
приколотом лучинкой к бамбуку ценнике в горе лука. На ценнике черной тушью
неумелой рукой было написано "1 пучок 4 сэна".  Теперь,  когда  так  резко
подскочили цены на все товары, лук по цене четыре сэна за пучок был просто
редкостью. Смотрит Окими на этот сверхдешевый ценник, и  в  ее  счастливой
душе, которая до этого  была  пьяна  любовью,  литературой  и  искусством,
совершается  переворот,  -  реальная  жизнь,  доселе   скрытая,   внезапно
освобождается от искусственного покрывала, от летаргического сна.  Вот  уж
поистине резкий и неожиданный поворот! Розы и кольца, соловьи и  флаги  на
Мицукоси - все молниеносно исчезло без следа, как дым. А на  смену  этому,
вместе с тяжелым опытом прошлого, в маленькую грудь Окими со  всех  сторон
стали слетаться, подобно мотылькам, летящим на огонь, заботы  о  плате  за
квартиру, за электричество, за рис, за уголь, за рыбу, за сою, за  газеты,
за косметику, за трамвай и о других  расходах  на  жизнь;  Окими  невольно
остановилась, а затем, оставив в одиночестве ошеломленного Танака, вошла в
лавку, где была эта зелень, залитая ярким  газовым  светом.  Своим  нежным
пальчиком она показала на гору лука, где стоял ценник с надписью "1  пучок
4 сэна", и голосом, каким поют песню "Сасураи" [имеется в  виду  печальная
песня, впервые исполненная со сцены в пьесе "Живой труп" Л.Толстого в 1917
г.  и  очень  распространенная  в  последующие  годы;  песня  названа   по
начальному слову: "Сасураи" - "В скитаньях..."], сказала:
   - Дайте два пучка.
   На улице, где дул пыльный ветер, удрученный,  одиноко  стоял  Танака  в
черной широкополой шляпе, подняв воротник полупальто  в  крупную  полоску,
держа под мышкой тонкую трость с никелированной  головкой.  В  воображении
Танака давно был дом с решетчатой дверью,  расположенный  в  конце  улицы.
Простенький двухэтажный домик  со  светящимися  иероглифами  "Мацуноя"  на
коньке крыши, с мокрыми каменными приступками для снятия обуви при  входе.
Но  пока  он  вот  так  стоял  здесь  на  улице,  видение  этого   уютного
двухэтажного дома удивительным образом бледнело и растворялось в сознании.
Вместо него немедленно всплыла и поднялась гора лука  с  воткнутым  в  нее
ценником: "1 пучок 4 сэна". И тут образ дома исчез окончательно. Вместе  с
порывом пыльного ветра в нос Танака ударил запах лука,  острый,  как  сама
жизнь, и резкий до боли в глазах.
   - Извините, что заставила ждать.
   Несчастный Танака печально уставился на Окими, будто видел ее  впервые.
Окими с красиво расчесанными на прямой пробор волосами, с  пришпиленной  к
волосам незабудкой, с чуть вздернутым  носом  стояла,  слегка  придерживая
подбородком кремовую шаль, в руке у нее было два пучка лука, купленного за
восемь сэнов. В ясных глазах прыгала радостная улыбка.


   Наконец-то кое-как дописал. Пожалуй, уже  не  далеко  до  рассвета.  Со
двора доносится простуженный крик  петуха.  Настроение  у  меня  почему-то
скверное, хотя написал я все это сознательно, с большим старанием. Окими в
тот вечер как ни в чем не бывало вернулась к себе,  в  комнату  на  втором
этаже того дома, где владелицей была парикмахерша. И пока  она  не  бросит
работу официантки в кафе, она вряд ли перестанет встречаться  и  гулять  с
Танака. Как подумаешь... Но это уже другое дело. Сколько бы  я  сейчас  ни
волновался, все напрасно. Итак, на  том  кончаю.  До  свидания,  Окими.  И
сегодня, как в тот вечер, выйди отсюда радостной и смелой, спокойно иди на
расправу к критикам.

   11 декабря 1919 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Сусоноо-но микото на склоне лет

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп; - И.Вардуль.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Победив змея из Коси, Сусаноо-но микото взял себе в жены  Кусинада-химэ
[Сусаноо - один  из  главных  богов  синтоистского  пантеона;  победа  над
гигантским змеем и спасение  при  этом  девушки  Кусинада  -  его  главный
подвиг; микото - почтительная приставка к имени божества, химэ - приставка
к имени женщины знатного происхождения] и стал главою  поселения,  которым
правил Асинацути.
   Асинацути построил для молодых громадный дворец Суга в области  Идзумо.
Дворец был так высок, что верхние концы  скрепленных  крест-накрест  балок
его крыши скрывались за облаками.
   Сусаноо спокойно зажил с молодой женой. Опять волновали  его  и  голоса
ветра, и всплески моря, и сияние звезд на ночном небе. И он не мог  больше
скитаться по бескрайним просторам древней земли. Под сенью этого дворца, в
комнате, где красно-белые  стены  были  расписаны  сценами  из  охотничьей
жизни, Сусаноо, готовившийся уже  стать  отцом,  впервые  в  жизни  познал
счастье  семейного  очага,  счастье,  которого  он  не  изведал  в  стране
Такамагахара  [(страна  Высокого  Неба)   -   в   синтоистской   мифологии
местопребывание божеств].
   Он ел вместе с женой, с ней  обсуждал  планы  на  будущее.  Иногда  они
выходили в дубовый лес, окружавший дворец, и,  ступая  по  опавшим  цветам
дуба, слушали чарующее пение птиц. Сусаноо был нежен со своей женой. Ни  в
голосе, ни в движениях, ни во взгляде его никак не проявлялась его прежняя
воинственность.
   Впрочем, иногда во сне образ кишащих  во  мраке  чудовищ,  блеск  меча,
зажатого в невидимой руке, вновь оживляли ощущения  кровавой  схватки.  Но
стоило  проснуться,  как  мысль  сразу  же  обращалась  к  жене,  к  делам
поселения, и кошмар начисто забывался.
   Вскоре у них родился сын. Сусаноо  назвал  его  Ясимадзинуми.  Мальчик,
красивый и с мягким характером, был больше похож на мать, чем на отца.
   А время текло, как течет вода в реке.
   Сусаноо женился еще много раз, и у него  родилось  еще  много  сыновей.
Став взрослыми, сыновья шли  по  его  приказу  во  главе  войска  покорять
поселения в разных странах.
   Слава о Сусаноо распространялась все дальше и дальше, по мере того  как
росло число его сыновей и внуков. Поселения разных стран  одно  за  другим
слали ему дань. На судах, доставлявших  дары,  вместе  с  шелком,  мехами,
яшмой приезжали и люди, чтобы посмотреть на дворец в Суга.
   Однажды среди приезжих Сусаноо обнаружил трех молодых людей из  страны,
Такамагахара. Все трое были атлетически сложены, как и он  в  свое  время.
Сусаноо пригласил их во дворец и сам угощал сакэ. Никому еще этот  суровый
повелитель не оказывал такого приема.  Поначалу  молодые  люди  испытывали
некоторый страх, не понимая, зачем их пригласили во дворец. Но когда  сакэ
возымело свое действие, они, как и ожидал Сусаноо, затянули  песни  страны
Такамагахара, аккомпанируя себе ударами  по  днищу  перевернутых  кувшинов
из-под сакэ.
   Когда они покидали дворец, Сусаноо достал меч и сказал им:
   - Это меч, который я извлек из хвоста дракона  в  Коси,  когда  победил
его. Вручаю этот меч вам. Передайте  его  вашей  повелительнице  [то  есть
богине Аматэрасу (Охирумэмути)].
   Молодые люди приняли меч и, преклонив  колена,  поклялись,  что  скорее
умрут, нежели нарушат приказ.
   А потом Сусаноо, выйдя один на  берег  моря,  смотрел,  как  постепенно
исчезал  за  высокими  волнами  парус  увозившего  их  судна.  Выхваченный
солнечным лучом из дымки тумана, парус, казалось, плыл по небу.



   2

   Но смерть не миновала дома Сусаноо.
   Когда Ясимадзинуми вырос и  превратился  в  благовоспитанного  молодого
человека, Кусинада-химэ внезапно заболела и спустя месяц ушла из жизни.  У
Сусаноо было несколько жен, но только Кусинада-химэ любил он,  как  самого
себя. Поэтому, когда была готова усыпальница, он семь дней  и  семь  ночей
молча лил слезы, сидя у еще прекрасного тела своей жены.
   Дворец  огласили  стенания.  Особенно  печалилась  единственная  сестра
Ясимадзинуми - Сусэри-химэ, ее непрерывные причитания вызывали слезы  даже
на глазах посторонних, проходивших мимо дворца. Так же как брат был  похож
на мать, Сусэри-химэ характером своим походила  на  отца,  безудержного  в
своих порывах.
   Вскоре  прах  Кусинада-химэ  вместе  с  драгоценностями,  зеркалами   и
одеждой, которыми  она  пользовалась  при  жизни,  захоронили  под  холмом
недалеко от  дворца  Суга.  Не  забыл  также  Сусаноо  положить  в  могилу
одиннадцать ее служанок, которые должны были утешать Кусинада-химэ на пути
в страну духов. Служанки умирали безропотно и быстро.  А  наблюдавшие  это
старики хмурили брови и втайне осуждали Сусаноо:
   - Всего одиннадцать! Наш  повелитель  пренебрегает  древними  обычаями.
Скончалась первая жена, а с ней идут в страну духов одиннадцать  служанок!
Как можно! Всего одиннадцать!
   Когда все похоронные церемонии были кончены, Сусаноо неожиданно  принял
решение  передать  власть  Ясимадзинуми.  Сам  же  вместе  с   Сусэри-химэ
переселился за море, в далекую страну Нэногатасу.
   Он поселился на безлюдном острове, привлеченный  его  красотой  еще  во
время скитаний.  На  холме  в  южной  части  острова  он  построил  крытый
тростником дворец и решил тихо прожить в нем остаток своих дней.
   Волосы у Сусаноо поседели и приобрели цвет конопли.  Но  в  его  глазах
время от времени вспыхивали живые огоньки, свидетельствовавшие о том,  что
старость еще не коснулась его души. Можно даже сказать,  что  выглядел  он
более воинственным, чем тогда, когда жил в Суга. Он не замечал, что  после
переезда  на  остров  дремавшие  в  нем  до  сих  пор  темные  силы  вновь
пробудились.
   Вместе с дочерью Сусэри-химэ Сусаноо разводил пчел и змей. Пчел - чтобы
получать мед, а змей - чтобы добывать смертоносный яд, которым смазываются
наконечники стрел. Во время охоты и рыбной  ловли  он  обучал  Сусэри-химэ
приемам владения оружием и колдовству. Такая  жизнь  закалила  Сусэрихимэ.
Она ни в  чем  не  уступала  мужчине.  И  только  ее  внешность  сохраняла
благородную красоту, унаследованную от Кусинада-химэ.
   Много раз зеленели и вновь опадали листья на деревьях муку  [дерево  из
семейства вязовых] в роще вокруг дворца. И всякий раз на заросшем  бородой
лице Сусаноо прибавлялись новые морщины,  а  постоянно  улыбавшиеся  глаза
Сусэрихимэ становились все более ясными.



   3

   Однажды, когда, сидя под деревом муку перед дворцом,  Сусаноо  свежевал
большую оленью тушу, ходившая за морской  водой  Сусэри-химэ  вернулась  в
сопровождении незнакомого молодого человека.
   - Батюшка, я только что повстречала этого  господина  и  проводила  его
сюда.
   С этими словами она подвела молодого человека к Сусаноо, который только
тогда поднялся со своего места.
   Молодой человек был красив и широк в плечах. Шею его украшали красные и
зеленые ожерелья из яшмы, у пояса висел  широкий  меч.  Так  выглядел  сам
Сусаноо в свои молодые годы.
   В ответ на почтительный поклон Сусаноо грубо спросил:
   - Как твое имя?
   - Меня зовут Асихарасикоо.
   - Зачем ты приплыл на этот остров?
   - Я пристал, чтобы запастись продовольствием и водой.
   Молодой человек отвечал на вопросы спокойно и ясно.
   - Ну, что же. Можешь пройти туда и поесть. Сусэри-химэ, проводи его.
   Они вошли во дворец, а Сусаноо в тени дерева опять принялся  за  оленью
тушу, искусно орудуя ножом. Незаметно им  овладело  смутное  беспокойство,
как будто над морем в погожий день появилось облачко, предвещавшее бурю.
   Когда, покончив с тушей, Сусаноо вернулся во дворец, уже смеркалось. Он
поднялся по широкой лестнице, с которой сквозь белый занавес,  закрывавший
вход,  видна  была  большая  зала.  Сусэри-химэ  и  Асихарасикоо  поспешно
поднялись с сугадатами [плотные циновки, сплетенные из осоки], совсем  как
вспугнутые птички из гнезда. Сусаноо  с  недовольным  выражением  на  лице
медленно вошел в залу. Бросив на Асихарасикоо злой взгляд, он обратился  к
нему, и слова его прозвучали почти как приказ:
   - Сегодня ты можешь заночевать у нас, чтобы немного отдохнуть.
   Асихарасикоо ответил радостным  поклоном,  но  его  движения  не  могли
скрыть чувства смутной тревоги.
   - Тогда иди устраивайся на ночлег, Сусэри-химэ! - Сусаноо  обернулся  к
дочери и с презрением в голосе сказал: - Проводи гостя в пчельник.
   Сусэри-химэ побледнела.
   - Может быть, ты поторопишься! - как разъяренный медведь, взревел отец,
видя, что она медлит.
   - Иду. Пожалуйте сюда.
   Асихарасикоо еще раз отвесил почтительный поклон и весело вышел из залы
вслед за Сусэри-химэ.



   4

   Когда они вышли из залы, Сусэри-химэ сняла с плеч платок и,  давая  его
Асихарасикоо, прошептала:
   - Когда войдете в пчельник, взмахните им три раза. Пчелы тогда не будут
жалить.
   Асихарасикоо не понял,  что  означали  ее  слова.  Но  спрашивать  было
некогда, так как Сусэри-химэ уже открыла маленькую дверь  и  ввела  его  в
помещение.
   Внутри  было  совсем  темно.  Асихарасикоо  хотел  было  ощупью   найти
Сусэри-химэ. Он коснулся кончиками пальцев ее волос. В следующее мгновение
хлопнула поспешно закрытая дверь.
   Он так и остался стоять в  растерянности  с  платком  в  руке.  Немного
погодя его глаза начали привыкать к темноте. Внутри было не так темно, как
ему показалось сначала.
   В тусклом свете он увидел множество свисавших с потолка пчелиных ульев,
каждый величиной с большую бочку. А по этим ульям лениво ползали громадные
пчелы, каждая больше, чем его меч, висевший у пояса.
   Асихарасикоо непроизвольно отпрянул назад и бросился к двери. Но как он
ни старался, дверь не поддавалась. Тем временем одна из пчел спустилась на
пол и с глухим жужжанием стала приближаться к нему.
   Асихарасикоо попытался раздавить ее, прежде чем она подползет. Но пчела
с еще более громким жужжанием поднялась до уровня  его  головы.  И  другие
пчелы,  потревоженные  присутствием  человека,  словно   стрелы,   летящие
навстречу ветру, тучей устремились на него...
   Сусэри-химэ вернулась в залу и зажгла прикрепленный  к  стене  сосновый
факел. Яркое красноватое пламя осветило Сусаноо, лежавшего на плетеной  из
осоки татами.
   - Ты действительно отвела его в пчельник? - по-прежнему злобно  спросил
Сусаноо, пристально глядя в глаза дочери.
   - Я еще не нарушала ваших приказаний, отец.
   Сусэри-химэ, избегая отцовского взгляда, села в углу.
   - Да? И, надеюсь, в будущем тоже не нарушишь? - спросил  Сусаноо,  и  в
его словах прозвучали иронические нотки.  Но  Сусэри-химэ,  занятая  своим
ожерельем, ничего не  ответила.  -  Ты  молчишь?  Значит,  ты  собираешься
ослушаться меня?
   - Нет. Но почему вы, отец, так...
   - А если не собираешься, то я хочу кое-что сказать тебе. Имей  в  виду,
что я не позволю тебе выйти замуж за этого  молодца.  Дочь  Сусаноо  может
быть женой только такого человека, который  пользуется  доверием  Сусаноо.
Понятно? Запомни это хорошенько!
   А поздно ночью, когда Сусаноо  уже  спал,  громко  храпя,  Сусэри-химэ,
одинокая и печальная, все  еще  сидела  у  окна,  наблюдая,  как  бесшумно
погружается в море красноватый месяц.



   5

   На следующее утро Сусаноо, как всегда, отправился  на  скалистый  берег
моря искупаться. Неожиданно для себя он увидел Асихарасикоо, бодрым  шагом
спускавшегося вслед за ним со стороны дворца.
   Весело улыбаясь, Асихарасикоо приветствовал его:
   - Доброе утро.
   - Ну как, хорошо ли спалось?
   Стоя на выступе скалы, Сусаноо испытующе посмотрел в лицо Асихарасикоо.
В самом деле, почему этого жизнерадостного молодого  человека  не  тронули
пчелы? Это не входило в расчеты Сусаноо.
   - Спасибо. Благодаря вам я хорошо выспался.
   Отвечая так, Асихарасикоо поднял лежавший у его ног обломок скалы и что
есть силы бросил его в сторону моря. Камень описал большую дугу и  скрылся
в розовых облаках. Он упал в море так далеко от берега,  что  сам  Сусаноо
вряд ли мог бы его туда добросить.
   Закусив губу, Сусаноо проводил взглядом летящий камень.
   Они вернулись с  моря  и  сели  завтракать.  И  тогда  Сусаноо,  мрачно
глодавший оленью ногу, сказал сидевшему напротив Асихарасикоо:
   - Если тебе нравится здесь, можешь остаться еще на несколько дней.
   Сусэри-химэ, находившаяся тут же, незаметно подала  Асихарасикоо  знак,
чтобы он  отказался  от  этого  коварного  приглашения.  Но  Асихарасикоо,
внимание которого было поглощено блюдом с рыбой, не  заметил  ее  знака  и
радостно ответил:
   - Спасибо. Я бы провел у вас еще дня два или три.
   К  счастью,  после  обеда  Сусаноо  задремал.  Воспользовавшись   этим,
влюбленные выскользнули из дворца и,  найдя  уединенное  место  на  берегу
моря, среди скал, там, где была привязана пирога  Асихарасикоо,  торопливо
вкусили счастья.  Лежа  на  ароматных  водорослях,  Сусэри-химэ  некоторое
время, как зачарованная, смотрела на Асихарасикоо, а потом, высвободившись
из его объятий, с беспокойством сказала:
   - Оставаться еще на ночь опасно. Не думайте обо мне, бегите отсюда  как
можно скорее.
   Но Асихарасикоо улыбнулся и, как ребенок, упрямо покачал головой:
   - Пока ты здесь, я не уеду, пусть даже мне грозит смерть.
   - Но если с вами случится несчастье...
   - А ты согласна немедленно бежать со мной?
   Сусэри-химэ не могла решиться на это.
   - Тогда я остаюсь.
   Асихарасикоо попытался было еще раз привлечь ее к себе. Но  Сусэри-химэ
отстранила его и быстро встала.
   - Отец зовет, - сказала она  тревожно  и  с  легкостью  молодой  косули
побежала по направлению ко дворцу.
   Асихарасикоо, все еще улыбаясь, проводил ее взглядом. И тут он  заметил
на месте, где лежала Сусэри-химэ, оброненный ею платок, такой же, как тот,
что он получил вчера.



   6

   Вечером Сусаноо сам проводил Асихарасикоо  в  помещение,  расположенное
напротив пчельника.
   Как и накануне в пчельнике, здесь было уже совсем темно.  Только  одним
отличалось это помещение: в темноте сверкали многочисленные  точки,  будто
драгоценные камни, скрытые в недрах земли.
   Асихарасикоо, которому  светящиеся  точки  показались  подозрительными,
подождал, пока глаза не  привыкли  к  темноте.  Когда  же  вокруг  немного
посветлело, эти похожие на звезды точки оказались глазами чудовищных змей,
таких громадных, что они могли бы заглотать  и  лошадь.  Помещение  кишело
змеями. Они  висели  на  поперечных  балках,  обвивали  стропила,  лежали,
свернувшись спиралями, на полу.
   Асихарасикоо непроизвольно схватился за меч. Но если, обнажив меч, он и
сразит одну змею, другая без труда его задушит. Одна змея уже стала  снизу
подбираться к его лицу, а другая, еще больших размеров, висевшая на балке,
извиваясь, потянулась к его плечу.
   Дверь, конечно, заперта. За ней, наверное, стоит этот  зло  улыбающийся
седовласый Сусаноо  и,  приложив  ухо,  слушает,  что  происходит  внутри.
Асихарасикоо застыл на месте, изо всех сил сжимая  рукоятку  меча  и  лишь
поводя глазами. Тем временем змея, свернувшаяся громадным  клубком  у  его
ног, подняла голову еще выше, с явным намерением схватить его за горло.
   Тут Асихарасикоо осенило. Вчера, когда на него тучей набросились пчелы,
он взмахнул платком Сусэри-химэ и спас себе  жизнь.  Может  быть,  платок,
забытый Сусэри-химэ на прибрежной скале, тоже обладает чудесным свойством?
Он моментально выхватил платок и трижды взмахнул им...
   На следующее утро у скалистого берега  моря  Сусаноо  опять  повстречал
Асихарасикоо, еще более довольного, чем накануне.
   - Ну как, хорошо ли спалось?
   - Да, благодаря вам я хорошо выспался.
   Раздражение переполняло Сусаноо. Он бросил  злобный  взгляд  на  своего
собеседника, но овладел собой. Слова его прозвучали искренне:
   - Это хорошо. Давай теперь поплаваем вместе.
   Они разделись и бросились в бурное на  рассвете  море.  Сусаноо  еще  в
стране  Такамагахара  был  непревзойденным  пловцом.   Асихарасикоо   тоже
чувствовал себя в  воде,  как  дельфин.  Их  головы,  черная  и  белая,  с
одинаковыми прическами мидзура [древние мужские прически;  длинные  волосы
разделялись пробором и перехватывались тесемками у ушей  с  подхватыванием
концов, так что перед ушами свешивалась петля волос], как две утки, быстро
удалялись от отвесных скал берега.



   7

   Вздыбленное волнами море сеяло похожую  на  снег  пену.  Сусаноо  среди
брызг и пены то и дело злобно посматривал в сторону Асихарасикоо.  Но  тот
все плыл и плыл вперед, и самые высокие волны не страшили его.
   Вскоре Асихарасикоо стал  понемногу  обгонять  Сусаноо.  Стиснув  зубы,
Сусаноо старался не отстать. Но набежало несколько больших пенистых  волн,
и его противник легко вырвался вперед. А потом он и вовсе исчез из виду за
гребнями волн.
   "А я-то надеялся утопить его в море!" - подумал Сусаноо и почувствовал,
что не обретет покоя, пока не убьет Асихарасикоо. - Негодяй!  Пусть  этого
проходимца сожрут крокодилы!
   Но вскоре Асихарасикоо,  легко  держась  на  воде,  будто  он  сам  был
крокодилом, вернулся назад.
   - Поплаваем еще? - качаясь на волнах, крикнул он  издали  с  неизменной
улыбкой на лице. Однако Сусаноо, несмотря на все свое упрямство, не  хотел
больше плавать...
   В тот же  день  после  полудня  Сусаноо  отправился  с  Асихарасикоо  в
западную равнинную часть острова поохотиться на лисиц и зайцев.
   Они поднялись на скалу на краю равнины. Насколько хватал глаз,  равнина
была покрыта сухими травами, колебавшимися, как волны  от  ветра.  Сусаноо
помолчал немного, любуясь открывшейся их взорам картиной, а потом приложил
стрелу к луку и обернулся к Асихарасикоо:
   - Ветер, правда,  немного  мешает...  Но  все-таки  чья  стрела  улетит
дальше? Давай состязаться в стрельбе из лука.
   - Что же, давайте.
   По-видимому, в искусстве стрельбы из лука Асихарасикоо тоже  чувствовал
себя уверенно.
   - Готов? Стрелять будем одновременно!
   Стоя рядом, они изо всех сил натянули тетиву и  одновременно  отпустили
ее. Стрелы полетели над волнующейся равниной по прямой линии.  Не  обгоняя
друг  друга,  они  сверкнули  на  солнце  и,  вдруг  подхваченные  ветром,
одновременно скрылись вдали.
   - Ну как, чья взяла?
   - Трудно сказать. Давайте попробуем еще раз.
   Сусаноо, нахмурив брови, с раздражением покачал головой.
   - Сколько ни пробуй, результат будет тот же. Лучше, не сочти  за  труд,
сбегай принеси мою стрелу. Я очень дорожу этой лакированной  стрелой,  она
из страны Такамагахара.
   Асихарасикоо послушно бросился в  заросли  шумевшей  на  ветру  высокой
сухой травы. А Сусаноо, как только он скрылся из виду,  быстро  достал  из
висевшего на поясе мешочка кремень и огниво и зажег  сухой  терновник  под
скалой.



   8

   В мгновение ока над бесцветным пламенем поднялись густые клубы  черного
дыма. А под дымом громко трещал терновник и загоревшиеся побеги бамбука.
   - На этот раз я покончу с ним!
   Сусаноо стоял на высокой скале, опершись на лук, и губы его кривились в
жестокой усмешке.
   Огонь распространялся все дальше и дальше. Птицы  с  жалобными  криками
взлетали в красно-черное небо. Но тут же, охваченные пламенем, они  падали
обратно  на  землю.  Издали  казалось,  будто  это  опадают   с   деревьев
бесчисленные плоды, срываемые набежавшей бурей.
   - На этот раз я покончу  с  ним!  -  еще  раз  удовлетворенно  вздохнул
Сусаноо, но при  этом  на  него  нахлынуло  неизъяснимое  смутное  чувство
грусти...
   Вечером того же дня, довольный своей победой,  Сусаноо  стоял  у  ворот
дворца со скрещенными на груди руками и смотрел на небо, по  которому  все
еще плыли клубы дыма. Подошла Сусэри-химэ, чтобы сказать, что ужин  готов.
На ней было выделявшееся в сумерках белое траурное одеяние,  как  если  бы
она похоронила близкого родственника.
   При виде опечаленной Сусэри-химэ Сусаноо вдруг захотелось  поиздеваться
над ее горем.
   - Посмотри на небо. Асихарасикоо сейчас...
   - Я знаю.
   Сусэри-химэ стояла, потупив взор, и твердость, с которой  она  прервала
отца, была неожиданной.
   - Вот как? Тебе, наверное, грустно?
   - Да, очень. Даже если бы вы, отец, скончались,  мне  не  было  бы  так
грустно.
   Сусаноо изменился в лице и злобно взглянул на дочь. Но почему-то он  не
смог наказать ее за дерзость.
   - Если тебе грустно, плачь. - Он  резко  повернулся  и,  широко  шагая,
направился во дворец.  Поднимаясь  по  лестнице,  он  раздраженно  щелкнул
языком: - В другой раз я бы и говорить не стал, просто побил бы...
   После его ухода  Сусэри-химэ  некоторое  время  смотрела  полными  слез
глазами на охваченное заревом  вечернее  небо,  а  потом,  понуря  голову,
побрела назад.
   В эту ночь Сусаноо никак не мог уснуть. Гибель Асихарасикоо терзала его
душу.
   - Сколько раз замышлял я убить его!  Однако  не  испытывал  еще  такого
странного чувства, как сегодня...
   Он без конца ворочался на зеленой благоухающей сугадатами. Но  сон  все
не шел.
   А тем временем над темным морем уже занималась печальная холодная заря.



   9

   Это случилось  на  следующий  день,  когда  утреннее  солнце  полностью
осветило море. Невыспавшийся Сусаноо, щурясь  от  яркого  света,  медленно
вышел из дома и на ступеньках - вот чудо! - увидел Асихарасикоо,  который,
сидя рядом с Сусэри-химэ, о чем-то весело с ней болтал.
   Увидев Сусаноо, молодые люди испугались.  Но  Асихарасикоо  вскочил  со
своей обычной живостью и протягивая лакированную стрелу, сказал:
   - Вот. Я нашел вашу стрелу.
   Сусаноо еще не оправился от изумления.  Но  он  почему-то  почувствовал
радость, видя Асихарасикоо невредимым.
   - К счастью, ты не пострадал?
   - Да, я спасся совсем случайно. Пожар настиг  меня,  как  раз  когда  я
подобрал эту стрелу. Я бросился бежать сквозь дым в ту сторону, где еще не
было огня. Но как ни спешил, так и не  смог  обогнать  пламя,  раздуваемое
западным ветром... - Асихарасикоо на  мгновение  остановился  и  улыбнулся
слушавшим его отцу и дочери. - Я уже решил, что пришел  конец.  Но  в  это
время земля у меня под ногами  неожиданно  провалилась,  и  я  очутился  в
большой пещере. Сначала вокруг было совсем темно, но когда сухая трава  по
краям загорелась, пещера осветилась до самого дна, и  я  увидел  множество
полевых мышей. Их было столько, что под ними скрылась земля...
   - Хорошо, что мыши. А окажись это гадюки...
   В глазах Сусэри-химэ сверкнули одновременно и слезы и улыбка.
   - С мышами тоже шутки плохи. Видите, на стреле  нет  перьев.  Это  мыши
отгрызли. Но, к счастью, пожар благополучно прошел над пещерой.
   Слушая рассказ, Сусаноо снова почувствовал, как растет в нем  ненависть
к этому удачливому юноше.  И  еще  почувствовал,  что,  пока  он,  однажды
решивший убить этого юношу, не добьется своей цели, его гордость, гордость
человека, ни разу в жизни не знавшего поражений, будет уязвлена.
   - Что же, тебе повезло. Хотя,  знаешь,  удача  как  ветер:  неизвестно,
когда изменит направление... Впрочем, это не важно. Главное - ты спасся. А
теперь пойдем во дворец, поищи мне, пожалуйста, в голове.
   Асихарасикоо и Сусэри-химэ ничего не оставалось, как последовать за ним
в залу, за освещенную солнцем белую занавеску.
   Сусаноо, не в духе и злой, сел, скрестив ноги, посреди залы и распустил
свою прическу мидзура. Волосы его, цветом напоминавшие сухой  камыш,  были
длинными, как река.
   - Насекомые у меня не простые.
   Не обратив внимания на эти  слова,  Асихарасикоо  принялся  расчесывать
волосы Сусаноо, намереваясь давить насекомых, как только найдет их. Но тут
он увидел, что у корней волос копошатся большие,  медного  цвета  ядовитые
сколопендры.



   10

   Асихарасикоо растерялся. Тогда находившаяся рядом Сусэри-химэ незаметно
положила ему  в  руку  пригоршню  плодов  дерева  муку  и  красной  глины.
Асихарасикоо принялся разгрызать плоды муку, смешивал их во рту с глиной и
выплевывал на пол, будто и в самом деле уничтожал сколопендр.
   Тем временем Сусаноо, плохо спавший ночью, незаметно задремал...
   Ему снилось, что, изгнанный из страны Такамагахара,  он  поднимается  в
гору по крутой каменистой дороге и ногти на его  ногах  содраны  о  камни.
Папоротник между скалами, крики ворон, холодное, стального  цвета  небо  -
все вокруг мрачно.
   - В чем я виноват? Я сильнее их. А разве это преступление быть сильнее?
Это они виноваты, ревнивые двуличные люди, не достойные быть мужчинами.
   Возмущаясь так, Сусаноо продолжает свой трудный путь. Но вот на дороге,
на  большой  скале,  похожей  на  панцирь   черепахи,   он   видит   белое
металлическое зеркало с шестью колокольчиками. Он подходит и заглядывает в
него. В зеркале отчетливо отражается молодое лицо. Но это не его лицо, это
лицо Асихарасикоо, которого он столько раз пытался убить...
   Здесь Сусаноо проснулся. Открыв глаза, он огляделся вокруг.  Зала  была
залита ярким утренним солнцем, но ни Асихарасикоо, ни Сусэри-химэ не было.
Он  увидел,  что  волосы  его,  разделенные  на  три  пряди,  привязаны  к
потолочным балкам.
   - Негодяй!
   Сусаноо все сразу понял,  издал  воинственный  крик  и  что  есть  силы
тряхнул головой. На крыше  дворца  раздался  оглушительный  грохот  -  это
треснули балки, к которым были привязаны его волосы. Но Сусаноо и ухом  не
повел. Он протянул правую руку и взял свой тяжелый небесный лук для  охоты
на оленей. Протянул левую руку и взял колчан с небесными  стрелами.  Потом
он напряг ноги, разом поднялся и, волоча за собой рухнувшие балки, с гордо
поднятой головой вышел из дворца.
   Роща деревьев муку вокруг дворца задрожала от  его  шагов.  Даже  белки
попадали с деревьев на землю. Как ураган, пронесся он по роще.
   Там, где кончалась роща, - обрыв, под обрывом - море. Сусаноо вышел  на
край обрыва и обвел взглядом морскую ширь, приложив ладонь к глазам. Синее
море придавало легкий синеватый отсвет солнечному  диску.  А  среди  волн,
удаляясь все дальше и дальше от берега, плыла знакомая пирога.
   Сусаноо, стоявший опершись на лук, всмотрелся  в  нее.  Лодка,  как  бы
поддразнивая его, легко скользила  по  волнам  под  маленьким  парусом  из
циновки. Он отчетливо видел, что на корме стоит Асихарасикоо, а на носу  -
Сусэри-химэ.
   Сусаноо хладнокровно  вложил  небесную  стрелу  в  свой  небесный  лук.
Натянул лук и нацелил стрелу на лодку. Но  стрела  никак  не  срывалась  с
тетивы. В глазах Сусаноо появилось что-то похожее на улыбку. На улыбку?  И
в то же время в них стояли слезы... Пожав плечами, он отбросил лук и, не в
силах более сдерживаться, разразился громким, как гул водопада, смехом.
   - Я благословляю вас! - С высокого обрыва Сусаноо махнул  им  рукой.  -
Будьте сильнее меня! Будьте умнее меня! Будьте... - Сусаноо остановился на
мгновение и продолжал напутствовать их низким, сильным голосом:  -  Будьте
счастливее меня!
   Его слова разносились ветром по морю. И в этот момент Сусаноо был более
спокоен и величав, более походил  на  небесного  бога,  чем  тогда,  когда
воевал с Охирумэмути, когда  был  изгнан  из  страны  Такамагахара,  когда
победил змея из Коси.

   Май 1920 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Нанкинский Христос

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Была осенняя полночь. В Нанкине в доме на улице Циванцзе сидела бледная
девушка-китаянка и, облокотившись на старенький стол, со  скучающим  видом
грызла арбузные семечки, которые брала с лакированного подносика.
   Лампа на столе светила слабо. Ее свет  не  столько  рассеивал  темноту,
сколько усугублял унылый вид комнаты. В углу у стены с ободранными  обоями
свешивался пыльный полог  над  тростниковой  кроватью,  небрежно  накрытой
шерстяным одеялом. По другую сторону стола  стоял,  как  будто  позабытый,
старенький стул. Кроме этих вещей, самый внимательный взгляд не  обнаружил
бы ничего, что могло бы служить украшением комнаты.
   Но время от времени девушка переставала грызть семечки и, подняв  ясные
глаза, пристально смотрела на противоположную стену:  в  самом  деле,  там
прямо перед ней на крючке скромно висело маленькое бронзовое  распятие.  А
на нем смутной  тенью  вырисовывался  полустертый  незатейливый  барельеф,
изображавший распятого Христа с высоко  раскинутыми  руками.  Каждый  раз,
когда девушка смотрела на  этого  Иисуса,  выражение  грусти  за  длинными
ресницами на мгновенье исчезало, и вместо него в ее глазах  загорался  луч
наивной  надежды.  Но  девушка  сейчас  же  отводила  взгляд,  каждый  раз
вздыхала, устало поводила плечами, покрытыми кофтой из  черного  шелка,  и
снова принималась грызть арбузные семечки.
   Девушку звали Сун Цзинь-хуа,  это  была  пятнадцатилетняя  проститутка,
которая, чтобы свести концы с концами, по ночам принимала в  этой  комнате
гостей.  Среди  многочисленных  проституток  Циньвая   девушек   с   такой
наружностью, как у нее, безусловно, было много. Но чтобы нашлась другая  с
нравом столь же нежным, как у Цзинь-хуа, во  всяком  случае,  сомнительно.
Она, - в отличие от своих товарок, других продажных женщин, -  не  лживая,
не  взбалмошная,  с  веселой  улыбкой  развлекала  гостей,   каждую   ночь
посещавших ее угрюмую комнату. И если их плата изредка оказывалась  больше
условленной, она радовалась,  что  может  угостить  отца  -  единственного
близкого ей человека - лишней чашечкой его любимого сакэ.
   Такое поведение  Цзинь-хуа,  конечно,  объяснялось  ее  характером.  Но
имелась еще и другая причина,  а  именно:  она  с  детства  придерживалась
католической  веры,  в  которой  ее  воспитала  покойная   мать,   о   чем
свидетельствовало висевшее на стене распятие.
   Кстати сказать, как-то раз  у  Цзинь-хуа  из  любопытства  провел  ночь
молодой  японский  турист,  приехавший  весной   этого   года   посмотреть
шанхайские скачки и заодно полюбоваться видами Южного Китая. С  сигарой  в
зубах, в  европейском  костюме,  он  беспечно  обнимал  маленькую  фигурку
Цзинь-хуа, сидевшую у него на коленях, и, случайно заметив крест на стене,
недоверчиво спросил на ломаном китайском языке:
   - Ты что, христианка?
   - Да, меня крестили пяти лет.
   - А занимаешься таким ремеслом?
   В его голосе слышалась насмешка. Но Цзинь-хуа, положив к нему  на  руку
головку  с  иссиня-черными  волосами,  улыбнулась,  как  всегда,   светлой
улыбкой, обнажавшей ее мелкие, ровные зубки.
   - Ведь если б я не занималась этим ремеслом, и отец и я, мы оба  умерли
бы с голоду.
   - А твой отец - старик?
   - Да... он уже с трудом держится на ногах.
   - Однако... Разве ты не думаешь о том, что если будешь заниматься таким
ремеслом, то не попадешь на небо?
   - Нет. - Мельком взглянув на распятие, Цзиньхуа задумчиво произнесла: -
Я думаю, что господин Христос на небе сам, наверное, понимает, что у  меня
на сердце. Иначе господин Христос был бы  все  равно  что  полицейский  из
участка в Яоцзякао.
   Молодой японский турист  улыбнулся.  Он  пошарил  в  карманах  пиджака,
вытащил пару нефритовых сережек и сам вдел их ей в уши.
   - Эти сережки я купил, чтобы отвезти их в подарок в Японию, но дарю  их
тебе на память об этой ночи.
   И действительно, с той ночи, как она впервые приняла  гостя,  Цзинь-хуа
была спокойна в этой своей уверенности.
   Однако месяц спустя эта набожная проститутка, к несчастью, заболела:  у
ней появились злокачественные сифилитические язвы.  Услышав  об  этом,  ее
товарка Чэн Шань-ча посоветовала ей пить опийную водку,  уверяя,  что  это
унимает боль. Потом другая ее  товарка  -  Мао  Ин-чунь  -  с  готовностью
принесла ей остатки пилюль "гунланьвань" [пилюли с ртутью против сифилиса]
и  "цзялуми"  [мазь  с  каломелью  против  сифилиса],  которые  она   сама
употребляла. Но,  несмотря  на  то,  что  Цзинь-хуа  сидела  взаперти,  не
принимала гостей, здоровье ее почему-то нисколько не улучшалось.
   И  вот  однажды  Чэн  Шань-ча,  зайдя  навестить  Цзинь-хуа,  с  полной
убежденностью сообщила ей  такой  (явно  основанный  на  суеверии)  способ
лечения:
   - Раз твоя болезнь перешла на тебя  от  гостя,  то  поскорей  отдай  ее
кому-нибудь обратно. И тогда ты через два-три дня будешь здорова.
   Цзинь-хуа сидела, подперев щеку рукой, и подавленное выражение ее  лица
не изменилось. Но, по-видимому, слова Шань-ча пробудили  в  ней  некоторое
любопытство, и она коротко переспросила:
   - Правда?
   - Ну да, правда! Моя сестра тоже никак не могла поправиться, вот как ты
сейчас. А как передала болезнь гостю, сразу же выздоровела.
   - А гость?
   - Гостя-то жаль! Говорят, он от этого даже ослеп.
   Когда Шань-ча ушла, Цзинь-хуа, оставшись  одна,  опустилась  на  колени
перед  распятием  и,  подняв  глаза  на  распятого  Христа,  стала  горячо
молиться:
   - Господин Христос на небесах! Для того  чтоб  кормить  моего  отца,  я
занимаюсь презренным ремеслом. Но  мое  ремесло  позорит  только  меня,  а
больше я никому не причиняю зла. Поэтому я думаю, что, даже  если  я  умру
такой как есть, все равно я непременно попаду на небо. Но  теперь  я  могу
продолжать заниматься своим ремеслом, только если передам  болезнь  гостю.
Значит, пусть даже мне придется умереть с голода, - а тогда  болезнь  тоже
пройдет, - я должна решить не спать больше ни с кем в одной постели.  Ведь
иначе я ради своего  счастья  погублю  человека,  который  не  сделал  мне
никакого зла! Но я все-таки женщина. Я могу в  какую-то  минуту  поддаться
соблазну. Господин Христос на небесах! Пожалуйста, оберегайте меня!  Кроме
вас, мне не от кого ждать помощи.
   Приняв такое решение,  Цзинь-хуа,  как  ни  уговаривали  ее  Шань-ча  и
Ин-чунь, больше не пускала к себе гостей. А если иногда к ней заходили  ее
постоянные гости, она позволяла себе только посидеть, покурить  с  ними  и
больше не исполняла никаких их желаний.
   - У меня страшная болезнь. Если вы ляжете со мной, она пристанет к вам,
- говорила Цзинь-хуа всегда, когда пьяный гость все же пытался насильно ею
овладеть, и даже не стыдилась  показывать  доказательства  своей  болезни.
Поэтому гости постепенно перестали к ней ходить.  И  жить  ей  становилось
день ото дня труднее.
   В этот вечер она долго сидела, облокотившись на стол, ничего не делая и
задумчиво глядя перед собой. Гости по-прежнему не заходили к  ней.  А  тем
временем надвигалась ночь, все  затихло,  и  до  ушей  Цзиньхуя  откуда-то
доносилось только стрекотанье сверчка. К тому же в нетопленой  комнате  от
каменного пола поднимался холод, который, как вода,  пропитал  сначала  ее
серые шелковые туфельки, а потом и изящные ножки в этих туфельках.
   Цзинь-хуа некоторое время задумчиво смотрела  на  тусклый  свет  лампы,
потом вздрогнула и подавила легкую зевоту. Почти в ту же  минуту  крашеная
дверь  вдруг  открылась  от  толчка,  и  в  комнату  ввалился   незнакомый
иностранец. Вероятно, оттого, что дверь  распахнулась  настежь,  лампа  на
столе вспыхнула, и темная  комната  озарилась  странным  красным  коптящим
светом. Гость, с ног до головы озаренный этим  светом,  отступил  назад  и
тяжело прислонился к крашеной двери, которая тут же захлопнулась.
   Цзинь-хуа  невольно  поднялась  и   изумленно   уставилась   на   этого
незнакомого иностранца. Гостю было лет тридцать пять,  это  был  загорелый
бородатый мужчина с большими глазами, в коричневом полосатом пиджаке  и  в
такой же кепке. Одно только  было  непонятно:  хотя  он,  несомненно,  был
иностранцем, но, как ни странно, по его виду нельзя было определить, азиат
он или европеец. Когда он, с выбившимися из-под кепки черными волосами,  с
потухшей трубкой в зубах, встал у входа, заслоняя собой дверь,  его  можно
было принять за  мертвецки  пьяного  прохожего,  который  забрел  сюда  по
ошибке.
   - Что вам  угодно?  -  почти  с  укором  в  голосе  спросила  несколько
испуганная Цзинь-хуа,  не  выходя  из-за  стола.  Гость  покачал  головой,
показывая, что не понимает по-китайски.  Потом  вынул  изо  рта  трубку  и
произнес какое-то непонятное иностранное  слово.  На  этот  раз  Цзинь-хуа
пришлось покачать головой, от чего нефритовые  серьги  сверкнули  в  свете
лампы.
   Увидев, как она в замешательстве нахмурила свои красивые  брови,  гость
вдруг  громко  захохотал,  непринужденно  сбросил  кепку  и,  пошатываясь,
направился к ней.  Обессиленно  опустился  на  стул,  стоявший  по  другую
сторону стола. В эту минуту он показался Цзинь-хуа каким-то  близким,  как
будто она раньше его уже видела, хотя и не могла вспомнить, где  и  когда.
Гость бесцеремонно сгреб с подносика горсть арбузных семечек, но грызть их
не стал, а только пристально  посмотрел  на  Цзинь-хуа  и  опять,  странно
жестикулируя, заговорил на иностранном языке. Цзиньхуа  не  поняла  смысла
его  речи,  но,  хоть  и  смутно,  все  же  догадалась,  что  гость  имеет
представление о том, чем она занимается.
   Проводить долгие ночи с иностранцами, не  понимающими  по-китайски,  не
представляло для Цзиньхуа ничего необычного. Поэтому  она  опять  села  и,
улыбаясь приветливой улыбкой, что почти вошло у нее в привычку,  принялась
болтать, усыпая свою речь совершенно  непонятными  гостю  шутками.  Однако
гость через два слова в третье так весело хохотал, словно  понимал  ее,  и
при этом жестикулировал еще быстрей, чем раньше.
   От гостя пахло водкой, но на его пьяном красном лице была разлита такая
мужественная жизненная сила, что казалось, в  этой  унылой  комнате  стало
светлей. Во всяком случае, в  глазах  Цзинь-хуа  он  был  прекраснее  всех
иностранцев,  которых  она  до  сих  пор  видела,  не  говоря  уже  о   ее
соотечественниках из Нанкина. Тем не менее она никак не  могла  отделаться
от  ощущения,  что  где-то  раньше  встречалась  с  ним.  Глядя   на   его
свешивающиеся на лоб черные кудрявые волосы и все время  весело  улыбаясь,
она изо всех сил старалась вспомнить, где же она видела это лицо раньше.
   "Не тот ли это, который ехал с толстой женой на шаланде? Нет, нет,  тот
гораздо рыжее. А может быть,  это  тот,  который  фотографировал  мавзолей
Кун-цзы [великий китайский мыслитель Конфуций (551-497  гг.  до  н.э.)]  в
Циньвае? Но тот был как будто  старше  этого  гостя.  Да,  да,  однажды  я
видела, как перед рестораном у моста в Лидацяо толпился народ  и  какой-то
человек, точь-в-точь похожий на этого гостя, толстой палкой бил  по  спине
рикшу. Пожалуй... однако у того глаза как будто были синее".
   Пока Цзинь-хуа раздумывала об этом, иностранец все  с  тем  же  веселым
видом набил трубку и, закурив, выпустил приятно  пахнущий  дым.  Потом  он
вдруг опять что-то сказал, засмеялся, на этот раз тихонько, и, подняв  два
пальца, поднес их к глазам Цзиньхуа,  показывая  жестом:  "два".  Что  два
пальца обозначают два доллара, это, разумеется, было известно всем. Однако
Цзинь-хуа, больше не принимавшая гостей, по-прежнему ловко щелкала семечки
и, тоже улыбаясь, в знак отказа два раза  отрицательно  покачала  головой.
Тогда гость, нахально  облокотившись  на  стол,  при  слабом  свете  лампы
придвинул свое осоловелое лицо к самому лицу Цзинь-хуа и пристально на нее
уставился, а потом с выжидательным видом поднял три пальца.
   Цзинь-хуа, все еще с семечками в зубах, немного отодвинулась, и лицо ее
выразило смущение. Гость, по-видимому, подумал, что она не отдается за два
доллара. А между тем было совершенно невозможно объяснить ему, в чем дело,
раз он не понимает по-китайски. Горько раскаиваясь  в  своем  легкомыслии,
Цзинь-хуа  холодно  отвела  глаза  в  сторону  и  волей-неволей  еще   раз
решительно покачала головой.
   Однако   иностранец,   слегка   улыбнувшись   и   как   будто   немного
поколебавшись, поднял четыре пальца и снова сказал что-то  на  иностранном
языке. Вконец растерявшись, Цзинь-хуа подперла щеку рукой и не в состоянии
была даже улыбнуться, но в эту минуту она решила, что,  раз  уж  дело  так
обернулось, ей остается только качать головой до тех пор,  пока  гостю  не
надоест. Но тем временем на руке гостя, как будто хватая что-то невидимое,
раскрылись все пять пальцев.
   Потом в течение долгого времени они вели разговор с  помощью  мимики  и
жестов. Настойчиво прибавляя  по  одному  пальцу,  гость  в  конце  концов
показал, что ему не жалко даже десяти долларов. Но даже  десять  долларов,
большая сумма для проститутки, не поколебали решения Цзинь-хуа. Еще раньше
встав со стула, она стояла боком к столу, и когда гость показал ей  пальцы
обеих рук, она сердито топнула  ногой  и  несколько  раз  подряд  покачала
головой. В тот же миг распятие, висевшее на стене, почему-то  сорвалось  с
крючка и с легким звоном упало на каменный пол к ее ногам.
   Цзинь-хуа поспешно протянула руку и бережно  подняла  распятие.  В  эту
минуту она случайно взглянула на лицо распятого Христа, и, странная  вещь,
это лицо  оказалось  живым  отображением  лица  иностранца,  сидевшего  за
столом.
   "То-то мне показалось, что я где-то раньше его видела, - ведь это  лицо
господина Христа!"
   Прижимая бронзовое распятие к груди, покрытой черной  шелковой  кофтой,
Цзинь-хуа ошеломленно уставилась на сидевшего против нее гостя.  Гость,  у
которого красное от вина лицо по-прежнему было освещено лампой,  время  от
времени попыхивал трубкой и многозначительно  улыбался.  И  его  глаза  не
отрываясь скользили по  ее  фигурке,  по  белой  шее  и  ушам,  с  которых
свешивались нефритовые серьги. Но Цзиньхуа казалось, что даже в таком виде
он полон какого-то мягкого величия.
   Немного погодя гость вынул трубку изо рта и, многозначительно  наклонив
голову, смеющимся  голосом  что-то  сказал.  Эти  слова  подействовали  на
Цзиньхуа, как шепот искусного  гипнотизера.  Не  забыла  ли  она  о  своем
великодушном  решении?  Опустив  улыбающиеся  глаза  и  перебирая   руками
бронзовое распятие, она стыдливо подошла к таинственному иностранцу.
   Гость пошарил в кармане брюк и,  побрякав  серебром,  некоторое  время,
любуясь, смотрел на Цзиньхуа смеющимися, как и прежде, глазами.  Но  вдруг
улыбка в его глазах сменилась горячим блеском, гость вскочил со  стула  и,
крепко обняв Цзинь-хуа, прижал  ее  к  своему  пахнущему  водкой  пиджаку.
Цзинь-хуа,   словно   теряя   сознание,   с   запрокинутой   головой,   со
свешивающимися нефритовыми сережками, но  с  румянцем  на  бледных  щеках,
зачарованно смотрела  в  его  лицо,  придвинувшееся  прямо  к  ее  глазам.
Разумеется, ей уже было не до того, чтобы раздумывать, отдаться  ли  этому
странному иностранцу или уклониться от его поцелуя  из  опасения  заразить
гостя. Подставляя губы его бородатому рту, Цзинь-хуа знала только  одно  -
что ее грудь заливает радость жгучей, радость впервые познанной любви.



   2

   Через несколько часов в комнате  с  уже  потухшей  лампой  еле  слышное
стрекотанье кузнечиков  придавало  осеннюю  грусть  сонному  дыханию  двух
людей, доносящемуся  с  постели.  Но  сон,  который  в  это  время  снился
Цзинь-хуа, вознесся  из-под  пыльного  полога  кровати  высоко-высоко  над
крышей в лунную звездную ночь.


   ...Цзинь-хуа сидела на стуле из красного сандалового  дерева  и  кушала
палочками разные блюда, расставленные  на  столике.  Тут  были  ласточкины
гнезда, акульи плавники, тушеные яйца, копченый карп, жареная свинина, уха
из трепангов - всего не перечесть. А посуда вся состояла из красивых  блюд
и мисок, сплошь расписанных голубыми лотосами и золотыми фениксами.
   За ее спиной было окно, завешенное кисейной занавеской, и оттуда - там,
должно быть, протекала река  -  слышалось  непрестанное  журчанье  воды  и
всплеск весел. Цзинь-хуа казалось, будто она  в  своем  родном  с  детства
Циньвае, Но она, несомненно, находилась сейчас в небесном граде, в доме  у
Христа.
   Время от времени Цзинь-хуа опускала палочки и осматривалась кругом.  Но
в просторной комнате видны были только столбы с резными фигурами  драконов
и горшки с большими хризантемами, окутанные паром от кушаний;  кроме  нее,
больше не было ни души.
   И  все  же,  как  только  блюдо  пустело,  перед   глазами   Цзинь-хуа,
распространяя теплый аромат, откуда-то появлялось другое. И вдруг  жареный
фазан, к которому она еще не успела  прикоснуться,  захлопал  крыльями  и,
опрокинув сосуд с вином, взвился к потолку.
   В это время Цзинь-хуа заметила, что кто-то неслышно подошел сзади к  ее
стулу. Поэтому, не кладя палочек, она быстро оглянулась. Там, где, как она
почему-то думала, должно было находиться окно, вместо  окна  на  стуле  из
сандалового дерева, застланном атласным покрывалом,  с  длинной  бронзовой
трубкой для кальяна в зубах величественно сидел незнакомый иностранец.
   Цзинь-хуа с первого же взгляда увидела,  что  это  тот  самый  мужчина,
который пришел к ней сегодня ночью. Только над головой  этого  иностранца,
на расстоянии одного сяку,  висел  в  воздухе  тонкий  светящийся  ободок,
похожий на трехдневный месяц.
   Тут вдруг перед Цзинь-хуа, как будто выскочив прямо из стола, появилось
на большом блюде  вкусное  ароматное  кушанье.  Она  сейчас  же  протянула
палочки и хотела было взять лакомый кусочек, но вдруг вспомнила о  сидящем
сзади иностранце, оглянулась через плечо и застенчиво сказала:
   - Не сядете ли и вы сюда?
   - Нет, ешь одна. Если ты съешь это, то твоя болезнь за ночь пройдет.
   Иностранец с нимбом, не вынимая изо рта  длинной  трубки  для  кальяна,
улыбнулся улыбкой, исполненной беспредельной любви.
   - Значит, вы не хотите покушать?
   - Я? Я не люблю китайской кухни. Ты меня еще не узнала?  Иисус  Христос
никогда не ел китайских блюд.
   Сказав это, нанкинский Христос медленно поднялся с сандалового стула и,
подойдя сзади, нежно поцеловал в щеку ошеломленную Цзинь-хуа.


   Цзинь-хуа очнулась  от  райского  сна,  когда  по  тесной  комнате  уже
разливался холодный осенний рассвет. Но под  пыльным  пологом  в  постели,
похожей на лодочку, еще царил теплый  полумрак.  В  этой  полутьме  смутно
вырисовывалось запрокинутое, с  еще  закрытыми  глазами,  лицо  Цзинь-хуа,
закутанной по самый подбородок в выцветшее  старое  шерстяное  одеяло.  На
бледных щеках, вероятно от ночного пота, слиплись  спутанные  напомаженные
волосы, а между полураскрытыми губами,  как  крупинки  риса,  чуть  белели
мелкие зубки.
   Хотя Цзинь-хуа проснулась, душа ее еще бродила среди видений ее  сна  -
пышные хризантемы, плеск воды, жареные фазаны,  Иисус  Христос...  Но  под
пологом становилось все светлей, и в ее блаженные грезы  стало  вторгаться
отчетливое сознание грубой действительности, сознание того, что вчера  она
легла на эту тростниковую постель вместе с таинственным иностранцем.
   "А вдруг болезнь пристанет к нему..."
   От этой мысли Цзинь-хуа сразу стало тяжело, и ей показалось, что она не
в силах будет сегодня  утром  еще  раз  взглянуть  ему  в  лицо.  Но,  уже
проснувшись, все еще не видеть его милого загорелого лица было для нее еще
тяжелей. Поэтому, немного поколебавшись, она робко открыла глаза и окинула
взглядом постель под пологом, где уже стало совсем светло.  Однако,  к  ее
удивлению, в комнате, кроме нее самой, закутанной в  одеяло,  не  было  не
только иностранца с лицом,  похожим  на  распятого  Христа,  но  и  вообще
никого.
   "Выходит, и это мне приснилось"...
   Цзинь-хуа сбросила грязное одеяло и привстала. Затем,  протерев  обеими
руками глаза, она приподняла тяжело свисавший полог и все  еще  заспанными
глазами оглядела комнату.
   В комнате в холодном утреннем воздухе  все  предметы  вырисовывались  с
беспощадной отчетливостью. Старенький стол, потухшая лампа, стулья -  один
валялся на полу, другой был повернут к стене,  -  все  было  так  же,  как
накануне вечером. Мало того, в самом деле, на  столе,  среди  разбросанных
арбузных семечек, тускло  блестело  маленькое  бронзовое  распятие.  Мигая
ослепленными глазами и оглядывая комнату, Цзинь-хуа некоторое время сидела
на смятой постели и, зябко поеживаясь, не двигалась с места.
   - Нет, это был не сон... - прошептала  Цзинь-хуа,  думая  о  непонятном
исчезновении иностранца. Конечно, можно было подумать, что  он  потихоньку
ушел из комнаты, пока она спала. Но ей не верилось, что он, так горячо  ее
ласкавший, ушел, не сказав ни слова на прощанье, - вернее, ей было слишком
тяжело этому поверить. К тому  же  она  забыла  получить  у  таинственного
иностранца обещанные десять долларов.
   "Неужели он и вправду ушел?"
   С тяжелым сердцем она хотела было надеть сброшенную  на  одеяло  черную
шелковую кофту. Но вдруг ее протянутая рука остановилась,  и  лицо  залила
живая краска. Услышала ли она за крашеной дверью звук шагов  таинственного
иностранца  или  запах  водки,  пропитавший  подушки  и  одеяла,  пробудил
смутившие ее воспоминания ночи? Нет, в этот  миг  Цзиньхуа  почувствовала,
что   благодаря   чуду,   свершившемуся   в   ее   теле,   злокачественные
сифилитические язвы за одну ночь бесследно исчезли.
   "Значит, это был Христос!"
   Не помня себя, она в одной рубашке  чуть  не  скатилась  с  постели  и,
преклонив колена на  холодном  каменном  полу,  как  прекрасная  Мария  из
Магдалы, беседовавшая с воскресшим господом, вознесла горячую молитву.



   3

   Однажды вечером весной следующего года молодой японский турист, который
когда-то уже посещал Цзинь-хуа, опять  сидел  против  нее  за  столом  при
тусклом свете лампы.
   - А распятие-то  все  еще  висит?  -  заметил  он  в  разговоре  слегка
насмешливым тоном,  и  тогда  Цзиньхуа,  сразу  же  сделавшись  серьезной,
рассказала ему удивительную историю о  том,  как  Христос,  сойдя  однажды
ночью в Нанкин, исцелил ее от болезни.
   Слушая этот рассказ, молодой японский турист думал про себя вот что:
   "Я знаю этого иностранца.  Это  японо-американский  метис.  Зовут  его,
кажется, Джордж Мерри. Он  хвастался  моему  знакомому  корреспонденту  из
агентства Рейтер, что однажды в Нанкине  провел  ночь  с  проституткой,  с
христианкой, а когда  она  сладко  заснула,  потихоньку  сбежал.  Когда  я
прошлый раз был в Нанкине, он как раз остановился в том же отеле, что и я,
так что в лицо я его до сих пор помню. Он выдавал себя  за  корреспондента
английской газеты, но был совершенно недостойный, дурной человек. Потом он
на почве сифилиса сошел с ума... Выходит, что он,  пожалуй,  заразился  от
этой женщины. А она до  сих  пор  принимает  этого  беспутного  метиса  за
Христа! Открыть ли ей глаза? Или промолчать и оставить ее  навеки  в  этом
сне, похожем на старинные западные легенды?.."
   Когда Цзинь-хуа кончила, он, как  будто  опомнившись,  зажег  спичку  и
закурил душистую сигару. И, нарочно приняв заинтересованный вид, выжал  из
себя вопрос:
   - Вот как... Странно. И ты ни разу с тех пор не болела?
   - Нет, ни разу,  -  не  колеблясь  ответила  Цзиньхуа  с  ясным  лицом,
продолжая грызть арбузные семечки.

   22 июня 1920 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Ду Цзычунь

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - В.Маркова.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Это случилось весенним вечером.
   Возле Западных ворот в столице Танского  государства  [Китай  в  период
Танской династии (618-907)]  Лояне  стоял  юноша  и  безучастным  взглядом
смотрел на небо.
   Звали этого  юношу  Ду  Цзычунь.  Он  был  сыном  богача,  но  промотал
отцовское достояние и дошел до такой нищеты, что хоть с голоду помирай.
   В те времена Лоян был цветущим городом, он не знал себе равных во  всей
Поднебесной. По улицам его пестрой чередой двигались  люди  и  повозки.  В
лучах  закатного  солнца,  жидким  маслом  заливавшего  городские  ворота,
проносились мимо шапочки из тончайшего шелкового газа на головах стариков,
золотые турецкие серьги в  ушах  женщин,  многоцветные  поводья  на  белых
конях... Словно смотришь на прекрасную картину.
   Но Ду Цзычунь, прислонившись  спиной  к  воротам,  по-прежнему  смотрел
безучастным взглядом на небо. Весенняя дымка расстилалась ровной  пеленой,
но сквозь нее уже был виден узкий полумесяц,  похожий  на  белый  шрам  от
звериного когтя.
   "Смеркается, а у меня в животе пусто, и негде мне приклонить  голову...
Проклятая жизнь! Лучше броситься в реку и  умереть",  -  вот  какие  мысли
нестройным роем проносились в голове Ду Цзычуня.
   И вдруг перед ним появился, словно из-под земли вырос, какой-то старик,
на один глаз кривой, на  другом  глаз  косой!  Облитый  лучами  заходящего
солнца, он отбрасывал огромную тень на ворота. Пристально поглядев в  лицо
Ду Цзычуню, старик властным голосом спросил:
   - О чем ты сейчас думаешь?
   - Я-то? Я думаю о том, как мне быть. Ведь у меня даже нет угла, где  бы
переночевать.
   Старик спросил его так неожиданно, что  Ду  Цзычунь,  потупив  глаза  в
землю, неожиданно для себя дал правдивый ответ.
   - Вот как! Жаль мне тебя.
   Старик немного задумался и указал пальцем  на  лучи  вечернего  солнца,
озарявшие улицу.
   - Послушай, я дам тебе добрый совет. Стань  сейчас  так,  чтобы  солнце
было позади тебя, а тень твоя упала на землю. Заприметь место, где у  этой
тени голова, и копай там ночью. Выкопаешь целую телегу чистого золота.
   - Неужели правда?
   Ду Цзычунь в изумлении  поднял  глаза.  Что  за  чудо!  Старик  куда-то
бесследно исчез, словно сквозь землю провалился.
   А месяц в небе еще больше побелел, и над  бесконечным  людским  потоком
уже реяли в вышине две-три нетерпеливые летучие мыши.



   2

   Ду Цзычунь сразу в один день  разбогател  так,  что  даже  в  столичном
городе Лояне не находилось ему равных.
   Следуя совету старика, он начал копать в том самом месте, где  пришлась
голова его тени, и вырыл  гору  золота  -  на  самой  большой  повозке  не
увезешь.
   Ду Цзычунь стал неслыханным богачом. Он купил великолепный дом и мог бы
соперничать  в  роскоши  с  самим  императором  Сюань-цзуном   [Сюань-цзун
(713-756) - китайский император].  Он  пил  ланьлинское  вино,  приказывал
доставить к своему столу мякоть плодов "драконий глаз" [плоды нефелия]  из
Гуйчжоу, посадил в саду пионы, которые четыре раза  в  день  меняют  цвет,
завел у себя  белых  павлинов,  собирал  драгоценные  камни,  наряжался  в
парчовые одежды, разъезжал в  экипажах  из  ароматного  дерева,  заказывал
мастерам кресла из слоновой кости...  Словом,  если  перечислять  все  его
прихоти, то рассказу и конца не будет.
   Бывало,  старые  приятели  Ду  Цзычуня,  встретив  его  по  дороге,   и
здороваться-то с ним не хотели. Но когда толки о его новом богатстве пошли
по городу, все прежние дружки наведались к нему и стали с утра  до  вечера
веселиться в его доме. Число их с  каждым  днем  прибывало.  Прошло  всего
полгода,  а  уж  в  столичном  городе  Лояне   не   осталось   ни   одного
прославленного своими талантами человека, ни  одной  известной  красавицы,
которые не побывали бы в доме Ду Цзычуня.
   Юноша, что ни день, задавал роскошные  пиры.  Словами  не  описать  все
великолепие этих праздников! Скажу лишь, что на них подавались привезенные
с Запада виноградные вина, а индийские  факиры  забавляли  гостей,  глотая
ножи. Хозяина окружало двадцать красавиц. У  десяти  девушек  волосы  были
украшены лотосами из  светлой  яшмы,  а  у  других  десяти  -  пионами  из
драгоценного агата, и все они чудесно играли на флейтах и цитрах.  О,  это
было прекрасное зрелище!
   Но и у самого большого богача деньгам приходит конец, если  сорить  ими
направо и налево.
   Чему же удивляться, что при такой любви  к  роскоши  Ду  Цзычунь  через
год-два начал беднеть. Воистину у людей бесчувственные сердца! Давно ли от
приятелей отбою не было, а теперь самые закадычные друзья  проходили  мимо
его ворот, как чужие. Хоть бы из вежливости кто заглянул!
   Наступила третья весна - и Ду Цзычунь опять  распростился  с  последним
своим грошом, и во всем огромном городе Лояне не нашлось ни  одного  дома,
где бы дали ему приют. Да что там! Ни один человек не подал  ему  и  чашки
воды.
   И вот однажды вечером Ду Цзычунь снова пошел к Западным воротам  Лояна.
Безучастно глядя на небо, стоял он возле дороги, погруженный  в  печальные
думы.
   Вдруг откуда ни возьмись опять появился перед  ним  старик,  кривой  на
один глаз и косой на другой глаз, и вновь задал ему тот же самый вопрос:
   - О чем ты думаешь?
   Увидев старика, Ду Цзычунь от стыда потупил глаза в землю  и  не  сразу
ответил. Но старик заговорил с ним так же ласково, как и прежде, и  потому
юноша смиренно сказал:
   - Мне сегодня опять негде приклонить голову. Я думаю, что мне делать.
   - Вот как! Жаль мне тебя. Я дам тебе добрый  совет.  Стань  так,  чтобы
вечернее солнце отбросило твою тень на землю, и копай там, где обозначится
грудь, - выроешь целую телегу чистого золота.
   Не успел старик это сказать, как уже скрылся в толпе, словно  бесследно
растаял.
   На другой день Ду Цзычунь вдруг снова  сделался  первым  в  Поднебесной
богачом. И опять он дал волю своим прихотям. Многоцветные  пионы  в  саду,
лениво дремлющие среди них  белые  павлины,  индийские  факиры,  глотающие
ножи, - словом, все как прежде!
   Не мудрено, что  огромная  гора  золота,  которая  и  в  телеге-то  еле
поместилась, вся бесследно растаяла за каких-то три года.



   3

   - О чем ты думаешь?
   В третий раз появился перед Ду Цзычунем старик, кривой на один  глаз  и
косой на другой глаз, и задал ему все тот же знакомый вопрос.  Юноша,  как
можно догадаться, опять стоял под Западными воротами Лояна, печально глядя
на трехдневный месяц, тускло светивший сквозь весеннюю дымку.
   - Я-то? Негде мне сегодня голову приклонить. Я думаю, что мне делать.
   - Вот как! Жаль мне тебя. Но я подам  тебе  добрый  совет.  Стань  так,
чтобы вечернее солнце отбросило твою тень на землю, и копай ночью там, где
обозначится у нее поясница. Выкопаешь целую телегу...
   Не успел старик договорить, как Ду Цзычунь вдруг поднял руку и  прервал
его:
   - Нет, не нужно мне золота.
   - Тебе не нужно золота? Ха-ха-ха,  выходит,  надоело  тебе  купаться  в
роскоши.
   Старик с видом сомнения пристально поглядел на Ду Цзычуня.
   - Нет, не роскошь мне опротивела. Хуже того! Я потерял любовь к  людям,
- резко сказал Ду Цзычунь с помрачневшим лицом.
   - Вот это любопытно! Отчего ж ты потерял любовь к людям?
   - Все люди на свете, сколько их есть, не знают сострадания. Когда я был
богачом,  мне  льстили,  заискивали  передо  мной,  а  когда  я   обеднел,
взгляните-ка! Даже доброго взгляда не кинут в мою сторону. Как подумаю  об
этом, не хочу больше быть богачом.
   Услышав эти слова Ду Цзычуня, старик вдруг лукаво улыбнулся:
   - Вот оно как! Ты не похож  на  других  молодых  людей,  все  прекрасно
понимаешь. Так, значит, ты теперь хочешь жить бедняком, да зато спокойно?
   Ду Цзычунь немного поколебался. Но потом, видно, решившись,  с  мольбой
взглянул на старика и сказал:
   - Нет, такая доля не  по  мне!  Я  хотел  бы  стать  вашим  учеником  и
постигнуть тайну бессмертия! Не таитесь от меня!  Ведь  вы  маг-отшельник,
наделенный высшей мудростью. Разве иначе могли бы вы за одну  только  ночь
сделать  меня  первым  богачом  в  Поднебесной?  Прошу  вас,  будьте  моим
наставником и научите меня искусству магии.
   Старик немного помолчал, сдвинул брови, словно размышлял  о  чем-то,  а
потом с улыбкой охотно согласился.
   - Да, верно, я даос-отшельник [последователь древнекитайского учения, в
центре которого понятие Дао - Пути как основы  всего  сущего  и  источника
всех явлений; постичь Дао - значит отрешиться от всего мирского, слиться с
природой;  поэтому  идеалом  даосизма  является  отшельник;   в   народных
представлениях  даосы  -  могущественные  волшебники,  им   ведомы   тайны
бессмертия] по имени Те Гуанцзы, живу в  горах  Эмэй-шань.  Когда  я  тебя
впервые увидел, то мне показалось, что ты способен  понять  истинную  суть
вещей. Вот почему я дважды сделал тебя богачом, а теперь, если уж  ты  так
сильно хочешь стать магом-отшельником, я приму тебя в ученики.
   Нечего и говорить о том, как обрадовался Ду Цзычунь. Не успел старик Те
Гуанцзы докончить своих слов, как он уже начал отбивать перед  ним  земные
поклоны.
   -  Нет,  не  благодари  меня  так  усердно.  Станешь  ли   ты   великим
магом-отшельником или нет, зависит только  от  тебя  самого.  Если  ты  не
создан для этого, вся моя наука не поможет.  Ну,  будь  что  будет,  а  мы
сейчас вдвоем с тобой отправимся в самую глубь гор Эмэй-шань. В единый миг
перелетим туда по небу.
   Те Гуанцзы поднял с земли свежесрезанную  бамбуковую  палочку  и,  тихо
бормоча какое-то заклинание, сел вместе с Ду Цзычунем верхом на  нее,  как
на коня. И вдруг - разве это не чудо? -  бамбуковая  палочка  со  страшной
быстротой взмыла в самое небо, подобно  дракону,  и  понеслась  по  ясному
вечернему небу.
   Ду Цзычунь, замирая от страха, робко поглядел вниз.  Но  там,  в  самой
глубине закатного зарева, виднелись только зеленые горы.
   Напрасно искал он взглядом Западные ворота столицы (верно, они  утонули
в тумане). Седые пряди волос старика Те Гуанцзы разметались по  ветру.  Он
громко запел песню:

   Утром тешусь в Северном море,
   А вечером - на юге в Цаньу.
   В глубине рукава - дракон зеленый.
   Как отважен я и велик!

   Трижды, никем из людей не замечен,
   Всходил я на башню Юсян.
   Распевая стихи во весь мой голос,
   Лечу я над озером Дунтон.



   4

   Бамбуковая  палочка  с  двумя  сидевшими  на  ней   всадниками   плавно
опустилась на гору Эмэй-шань, там, где широкая скала нависла над  глубокой
расщелиной.  Видно,  было  это  на  большой  высоте,  потому  что  светила
Семизвездия [созвездие Большой Медведицы],  сиявшие  посреди  неба,  стали
величиной с чайную чашку. Само собой, людей  там  от  века  не  бывало,  и
тишина, нарушенная лишь на миг, сейчас же воцарилась снова.
   Только и слышно было, как на горной вершине, где-то над самой  головой,
глухо шумит от ночного ветра одинокая, согнутая непогодой сосна.
   Когда оба они опустились на скалу, старик посадил Ду Цзычуня  спиной  к
отвесной стене.
   - Сейчас я подымусь на небо, навещу там  Сиванму  [Сиванму  ("владычица
Запада") - здесь: владычица даоского рая,  богиня,  имеющая  дар  наделять
бессмертием], - молвил Те Гуанцзы, -  а  ты  тем  временем  сиди  здесь  и
дожидайся меня. Быть может, в мое отсутствие  появятся  перед  тобой  злые
духи и начнут морочить тебя, но ты смотри не подавай  голоса.  Что  бы  ни
случилось с тобой, не подавай голоса. Если ты скажешь хоть слово, не  быть
тебе  никогда  магом-отшельником.  Будь  готов  ко  всему!  Слышал?  Храни
молчание, хотя бы небо и земля раскололись на мелкие части.
   - Верьте мне, я не издам ни звука. Буду молчать, хотя бы мне это  жизни
стоило.
   - Право? Ну, тогда я за тебя спокоен. Отлучусь ненадолго.
   Старик простился с Ду Цзычунем, снова сел верхом  на  палочку,  взлетел
прямо в небо между  горными  вершинами  и  исчез  в  ночной  мгле,  словно
растаял.
   Ду Цзычунь, сидя в одиночестве на скале, спокойно  любовался  звездами.
Так прошло, верно, около часа. Ночной ветер из глубины  гор  стал  ледяной
струйкой пробиваться сквозь его тонкую одежду.
   Вдруг в небе прозвучал грозный голос:
   - Эй, кто здесь, отвечай!
   Но Ду Цзычунь, соблюдая приказ старика, ничего не ответил.
   Прошло немного времени, и тот же громовой голос пригрозил ему:
   - Если ты сейчас же не дашь ответ, то готовься к смерти!
   Ду Цзычунь продолжал упорно молчать.
   И тут откуда ни возьмись на скалу одним прыжком вскочил тигр и,  вперив
в Ду Цзычуня свои страшно сверкающие  глаза,  оглушительно  заревел.  Мало
того, в тот же самый миг ветки сосны над головой юноши громко зашумели,  и
с крутой вершины пополз к нему, высунув огненный язык, белый змей толщиной
в большую бочку. Все ближе и ближе...
   Но Ду Цзычунь и бровью не пошевелил. Он продолжал  сидеть  все  так  же
спокойно.
   Тигр и змей злобно уставились друг на друга, словно караулили, кому  из
них достанется добыча, а потом оба сразу бросились на Ду Цзычуня.  Вот-вот
вонзятся в него клыки тигра, вот-вот вопьется жало змея... Ду Цзычунь  уже
думал, что тут ему и конец, но тигр и  змей,  подобно  туману,  улетели  с
ночным ветром. Только ветки сосны на вершине все еще протяжно  шумели.  Ду
Цзычунь с облегчением перевел дыхание и стал поджидать,  что  же  случится
дальше.
   И вот набежал сильный  порыв  ветра,  туча  цвета  густой  черной  туши
закрыла все кругом, бледно-лиловая молния расколола мглу, загрохотал гром.
И сразу же водопадом обрушился бушующий  ливень.  Ду  Цзычунь  бестрепетно
сидел, не двигаясь с места, под натиском этой  ужасной  бури.  Рев  вихря,
струи ливня, непрерывные вспышки молний, - казалось, еще немного, и рухнет
гора Эмэй-шань. Послышался такой удар грома, от которого впору  оглохнуть,
и из черной тучи, клубившейся в небе, прямо  на  голову  Ду  Цзычуня  упал
красный огненный столб.
   Ду Цзычунь невольно зажал уши и упал ничком на скалу. Но вот он  открыл
глаза и видит: небо над ним по-прежнему безмятежно ясно. Над вершинами гор
опять, как и раньше, ярко сверкают светила Семизвездия величиной с  чайную
чашку. Так, значит, и страшная буря, и тигр, и белый змей - все  это  лишь
морок, напущенный бесами в отсутствие Те  Гуанцзы.  Ду  Цзычунь  понемногу
успокоился, отер холодный пот со лба и снова спокойно уселся на скале.
   Но не успел он еще отдышаться, как прямо перед ним  появился  одетый  в
золотые доспехи величественный небесный полководец, ростом, верно, в целых
три дзе [мера длины, равная 3,79 м]. Небесный  полководец  держал  в  руке
трезубец. Гневно сверкая глазами, он направил трезубец прямо  в  грудь  Ду
Цзычуню и начал грозить ему:
   - Эй, ты кто такой, говори! Гора Эмэй-шань - мое обиталище с самых  тех
пор, как возникли небо и земля.  Но  ты,  не  убоясь  этого,  один  посмел
вторгнуться сюда! Уж наверно, ты - не простой человек. Отвечай, если жизнь
тебе дорога!
   Но Ду Цзычунь, как повелел ему старик, упорно не раскрывал рта.
   - Не отвечаешь? Молчишь! Хорошо же! Молчи сколько хочешь.  За  это  мои
родичи искрошат тебя на куски.
   Небесный  полководец  высоко  поднял  трезубец  и  поманил  кого-то   с
небосклона над соседними горами. И  в  тот  же  миг  мгла  разорвалась,  и
бесчисленные воины тучами понеслись по небу. В руках у них сверкали мечи и
копья, вот-вот всей громадой пойдут на приступ.
   При этом зрелище Ду Цзычунь едва не  вскрикнул,  но  вовремя  припомнил
слова старика Те Гуанцзы и,  подавив  в  себе  крик,  промолчал.  Небесный
полководец увидел, что юношу испугать не удалось, и  разгневался  страшным
гневом.
   - Ах ты, упрямец! Ну, раз не хочешь отвечать, я  исполню  свою  угрозу.
Прощайся с жизнью! - завопил небесный полководец  и,  взмахнув  сверкающим
трезубцем, вонзил все его острия в грудь Ду  Цзычуня.  А  потом,  потрясая
гору Эмэй-шань громовыми раскатами смеха, бесследно исчез во мраке. Но еще
раньше, чем это  случилось,  исчезли,  как  сновидение,  вместе  с  шумным
порывом ночного ветра все бесчисленные воины.
   Светила Семизвездия снова проливали  на  скалу  свое  холодное  сияние.
Ветки сосны по-прежнему глухо шумели на вершине горы. Но Ду Цзычунь  лежал
на спине бездыханный.



   5

   Мертвое тело Ду Цзычуня осталось лежать на скале,  но  душа  его,  тихо
вылетев из смертной оболочки, устремилась в недра преисподней.
   Из нашего мира  в  преисподнюю  ведет  дорога,  которую  именуют  "Путь
мрака". Там круглый год в черном  небе  уныло  свищет  ледяной  ветер.  Ду
Цзычунь, подхваченный вихрем, кружился в небе,  подобно  опавшему  листку.
Вдруг он очутился перед великолепным дворцом, на котором  висела  надпись:
"Дворец бесчисленных душ".
   Едва лишь черти, толпой стоявшие перед дворцом,  завидели  Ду  Цзычуня,
как они со всех сторон окружили его и  потащили  к  лестнице.  На  вершине
лестницы стоял их повелитель в черной одежде  и  золотой  короне  и  метал
вокруг гневные взгляды. Уж наверно, это был сам владыка  преисподней  царь
Яньло. Ду Цзычунь много слышал о нем и теперь в страхе  преклонил  колена,
ожидая решения своей участи.
   - Эй ты, почему сидел на вершине Эмэй-шань? - донесся громовым раскатом
с вершины лестницы  голос  царя  Яньло  [царь  Яньло  (по-китайски),  Эмма
(по-японски), Яма-раджа (на санскрите) - владыка ада, судящий  грешников].
Ду Цзычунь хотел было сразу же ответить, но вдруг вспомнил  строгий  наказ
старика Те Гуанцзы: "Молчи, не говори ни слова!" И он молчал,  как  немой,
низко опустив голову. Тогда царь Яньло взмахнул железной булавой,  которую
он держал в руке, и яростно завопил в таком гневе, что усы и борода у него
встали дыбом:
   - Да знаешь ли ты, где находишься, несчастный? Сейчас же отвечай, не то
я, ни минуты не медля, заставлю испытать тебя все муки ада.
   Но Ду Цзычунь и губ не разжал. Увидев  это,  царь  Яньло  повернулся  к
чертям и что-то сурово  им  приказал.  Черти  немедленно  повиновались  и,
ухватив Ду Цзычуня, подняли его высоко в черное небо над дворцом.
   А в преисподней, как всякий знает, помимо Игольной горы и Озера  крови,
таятся во мгле неподалеку друг от друга  Огненная  долина,  которую  зовут
пылающим адом, и море льда, именуемое  Преисподней  лютого  холода.  Черти
начали бросать Ду Цзычуня в каждую область ада  поочередно.  В  его  грудь
безжалостно вонзались ножи, огонь опалял ему лицо, у него  вырывали  язык,
сдирали с него кожу, толкли его железным пестом в  ступе,  поджаривали  на
сковороде  в  шипящем  масле,  ядовитые  змеи  высасывали  у  него   мозг,
орел-стервятник выклевывал ему глаза, - словом, его подвергли всем  пыткам
ада. Если начнешь их перечислять,  конца  не  будет.  Но  Ду  Цзычунь  все
выдержал. Крепко сжав зубы, он не проронил ни единого  слова,  ни  единого
звука.
   Наконец, и чертям надоело терзать его. Они вновь понесли Ду Цзычуня  по
черному небу назад, к "Дворцу бесчисленных душ", и, бросив его у  подножия
лестницы, хором доложили царю Яньло:
   - У этого грешника ничем слова не вырвешь.
   Царь Яньло, нахмурив брови, погрузился  в  размышление  и,  как  видно,
надумав что-то, приказал одному из чертей:
   - Отец и мать этого человека были ввергнуты в преисподнюю скотов. Живо,
тащи их сюда!
   Черт помчался верхом на ветре и в один миг исчез в небе преисподней. Но
вдруг, подобно падучей звезде, опустился вновь перед "Дворцом бесчисленных
душ", гоня перед собой двух скотов. Поглядел на них Ду  Цзычунь  -  и  кто
может описать его испуг и изумление?
   У этих двух жалких изможденных кляч были навеки  незабвенные  лица  его
покойных отца и матери.
   - Ну, так зачем ты сидел на вершине горы  Эмэйшань?  Сознавайся  сейчас
же, не то плохо придется твоим родителям.
   И все же, несмотря на эту страшную угрозу,  Ду  Цзычунь  снова  не  дал
ответа.
   -  Ах  ты  неблагодарный  сын!  Так,  по-твоему,  пускай  мучают  твоих
родителей, лишь бы тебе самому было хорошо!
   Царь Яньло завопил таким ужасным зыком, что "Дворец  бесчисленных  душ"
поколебался до основания.
   - Бейте их! Эй вы, черти! Бейте их,  сдерите  с  этих  кляч  все  мясо,
перешибите им все кости.
   Черти дружно ответили: "Мы повинуемся!"  -  схватили  железные  бичи  и
начали хлестать двух старых лошадей без всякой пощады и милосердия.  Удары
сыпались дождем со всех сторон. Бичи со свистом  разрезали  ветер,  сдирая
шкуры, ломая кости. А эти старые клячи, - его отец и мать, превращенные  в
скотов, - дергаясь всем телом от боли, с глазами, полными  кровавых  слез,
испускали ржание, похожее на стоны. Не было сил глядеть на это...
   - Ну что! Все еще не сознаешься?
   Царь Яньло велел чертям  на  минуту  опустить  железные  бичи  и  вновь
потребовал ответа от Ду Цзычуня. А  в  это  время  обе  старые  лошади,  с
перешибленными костями, с ободранными боками, свалились перед лестницей  и
лежали там при последнем издыхании.
   Ду Цзычунь был вне себя от горя, но,  вспомнив  наказ  старика,  крепко
зажмурил глаза. И вдруг до его ушей почти беззвучно донесся тихий голос:
   - Не тревожься о нас. Что бы с  нами  не  случилось,  лишь  бы  ты  был
счастлив. Это для нас высшая радость. Пусть грозится владыка  преисподней,
не отвечай ему, если так надо...
   О, это был хорошо знакомый нежный голос его матери! Ду Цзычунь невольно
открыл глаза. Одна из лошадей, бессильно  лежавших  на  земле,  грустно  и
пристально глядела ему в лицо. Его мать посреди нестерпимых мук была полна
сочувствия к сыну и совсем не сердилась за то, что из-за него черти хлещут
ее железными бичами. Низкие  люди,  бывало,  льстили  ему,  когда  он  был
богачом, и отворачивались от него, когда он становился нищим.  А  здесь  -
какая прекрасная доброта! Какая чудесная стойкость! Ду Цзычунь  забыл  все
предостережения старика. Бегом,  чуть  не  падая  с  ног,  бросился  он  к
полумертвой лошади, обеими руками обнял  ее  за  шею  и,  ручьем  проливая
слезы, громко закричал: "Матушка!"



   6

   При звуке собственного голоса Ду Цзычунь вдруг очнулся. Он  по-прежнему
стоял у Западных ворот Лояна, залитых сиянием вечернего солнца. Подернутое
весенней дымкой небо, тонкий трехдневный месяц, непрерывный поток людей  и
повозок - все было таким же, как тогда, когда он не полетел  еще  на  гору
Эмэй-шань.
   -  Ну  что?  Разве  ты  годишься  мне  в  ученики?  Разве  можешь  быть
даосом-отшельником? - сказал с усмешкой старик, на один  глаз  кривой,  на
другой глаз косой.
   - Не могу. Не могу. И очень рад, что не могу.
   Ду Цзычунь, с лицом, еще мокрым от слез, крепко сжал руку старику.
   - Да пусть бы даже я стал магом-отшельником! Разве можно молчать, когда
перед "Дворцом бесчисленных душ" хлещут бичами твоих отца и мать?
   -  Если  б  ты  промолчал,   знай,   я   бы   убил   тебя   на   месте!
Даосом-отшельником тебе  не  бывать,  это  ты  понял.  Богачом  быть  тебе
опротивело. Кем же теперь ты хочешь стать?
   - Кем угодно, лишь бы жить честно, по-человечески.
   Голос Ду Цзычуня звучал, как никогда раньше, светло и радостно.
   - Не забывай же своих слов. Прощай, мы с тобой больше не встретимся.
   Те Гуанцзы пошел было прочь с этими словами,  но  вдруг  остановился  и
повернулся к Ду Цзычуню.
   - О-о, к счастью, вспомнил! Есть у меня маленький домик на южном склоне
горы Тайшань. Дарю тебе этот домик вместе с полем. Ступай туда и  поселись
там. Как раз теперь персики в полном цвету, - весело добавил он.

   Июнь 1920 г.

   [Эта  новелла  Акутагавы  представляет  собой  переработку  одноименной
новеллы китайского писателя Ли Фуяня (IX в.).]



   Акутагава Рюноскэ.
   Подкидыш

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   На улице Нагасуми-те в Асакуса [район в Токио] есть храм Сингедзи. Нет,
нет, это не большой храм. Впрочем, там имеется деревянная  статуя  святого
Нитиро [святой Нитиро (1243-1320) - известный проповедник  буддизма],  так
что у него есть своя история. Осенью двадцать второго года Мэйдзи у  ворот
этого храма был подкинут мальчик.  Разумеется,  ему  не  было  и  года,  и
бумажки с именем при нем не оказалось. Завернутый в кусок старого  желтого
шелка, он лежал головой на женских дзори с оборванными шнурками.
   Настоятелем храма Сингедзи в ту пору был старик по имени Тамура  Ниссо;
как раз  когда  он  совершал  утреннюю  службу,  к  нему  подошел  пожилой
привратник и сообщил, что подкинули младенца.  Настоятель  стоял  лицом  к
статуе будды; почти не оглядываясь на привратника, как будто ни в  чем  не
бывало, он ответил:
   - Вот как! Принеси его сюда.
   Больше того, когда привратник робко принес младенца, настоятель  сейчас
же взял его на руки и стал беззаботно ласкать, говоря:
   - А славный мальчуган! Не плачь! Не плачь! С  нынешнего  дня  я  возьму
тебя на воспитание.
   Обо всем этом  привратник,  питавший  слабость  к  настоятелю,  нередко
рассказывал прихожанам, продавая им ветки  иллиция  [иллиций  священный  -
дерево, ветки которого, особенно в пору цветения, применяются в буддийских
храмах и на кладбищах] и курительные свечи. Вы, может быть, не знаете, что
настоятель Ниссо раньше был штукатуром в Фукагава, но девятнадцати лет  от
роду упал с подмостков, потерял сознание и вдруг возымел  желание  уйти  в
монахи. Очень странный был человек и нрава неуемного.
   Настоятель назвал этого подкидыша Юноскэ и стал  воспитывать  его,  как
родного сына. Я сказал "стал воспитывать", однако, так  как  дело  было  в
храме, куда со времени революции не ступала нога женщины [имеется  в  виду
революция  1867-1868  гг.;  до  1868  г.   женщины   в   буддийский   храм
допускались], то это оказалось задачей нелегкой. И нянчился, и заботился о
молоке - все делал в свободное от чтения сутр  время  сам  настоятель.  Да
что, однажды, когда Юноскэ заболел, кажется, простудился, - а как  раз,  к
несчастью, служили панихиду по знатному прихожанину  Каси-но  Ниситацу,  -
настоятель, одной рукой прижимая к груди  пылающего  жаром  ребенка,  а  в
другой держа хрустальные четки, как обычно, спокойно читал сутры.
   Однако настоятель, чувствительный при всем своем  молодечестве,  втайне
лелеял мысль о том, чтобы, если  возможно,  найти  ребенку  его  настоящих
родителей. Когда настоятель поднимался на амвон  -  и  теперь  еще  можете
увидеть на столбе  у  ворот  старенькую  дощечку  с  надписью:  "Проповедь
ежемесячно шестнадцатого числа" - он, приводя в пример случаи из древности
в Японии и в Китае, с жаром говорил, что не  забывать  своей  родительской
любви - значит воздавать благодарность будде. Но дни проповедей  проходили
один за другим, а не находилось никого, кто бы явился сам и назвался отцом
или матерью подкидыша. Впрочем, нет, один раз, когда Юноскэ было три года,
случилось, что пришла сильно набеленная женщина, заявившая,  что  она  его
мать. Но она, по-видимому, замышляла использовать подкидыша для  недоброго
дела. И так как тщательные расспросы обнаружили, что женщина  эта  внушает
подозрения, вспыльчивый настоятель жестоко ее выругал и, чуть не пустив  в
ход кулаки, тут же выгнал вон.
   И вот настала зима двадцать седьмого года Мэйдзи, когда пошли усиленные
слухи  о  японо-китайской  войне;  шестнадцатого  числа  в  обычный   день
проповеди, когда настоятель вернулся в свою  келью,  вслед  за  ним  вошла
изящная женщина лет тридцати четырех - тридцати пяти. В келье возле очага,
на котором стоял котел, Юноскэ чистил мандарин. Увидев  его,  женщина  без
всяких приготовлений протянула к настоятелю просительно сложенные руки  и,
подавляя дрожь в голосе,  решительно  сказала:  "Я  мать  этого  ребенка".
Настоятель, естественно, изумленный, некоторое время не в силах был даже с
ней поздороваться. Но женщина, не обращая на  него  внимания,  уставившись
глазами в циновку на полу, словно затвердив наизусть, - хотя  ее  душевное
волнение отражалось во всем ее облике, - вежливо и  обстоятельно  выражала
благодарность за воспитание ребенка до того дня.
   Так это продолжалось некоторое время, пока настоятель, подняв свой веер
с  красными  спицами,  не  заставил  ее  сначала  рассказать,  почему  она
подкинула ребенка. Тогда, по-прежнему не поднимая глаз от циновки, женщина
рассказала следующее.
   Пять лет тому назад ее муж открыл рисовую лавку на улице Тавара-мати  в
Асакуса. Но не успел он получить первую прибыль, как  растратил  все  свое
состояние, и тогда они решили потихоньку уехать в Иокогаму. Но их связывал
по рукам и ногам только что родившийся у них мальчик. Вдобавок у матери, к
несчастью, совсем не было молока, и  поэтому  в  тот  вечер,  перед  самым
отъездом из  Токио,  супруги,  обливаясь  слезами,  подкинули  младенца  к
воротам храма Сингедзи.
   Потом с помощью одного едва знакомого человека они, даже  не  пользуясь
поездом,  добрались  до  Иокогамы,  муж  поступил  на  службу  в  извозное
заведение, а женщина пошла служить в лавку, и два  года  они  работали  не
покладая рук. Судьба ли тем временем повернулась к ним лицом, только летом
третьего года  хозяин  извозного  заведения,  ценя  честную  работу  мужа,
поручил ему вести недавно открытое маленькое отделение на улице Омото-дори
в районе Хоммокухэн. Лишне говорить, что женщина сейчас же  оставила  свое
место и стала жить с мужем.
   Дела в отделении шли довольно бойко. Кроме того, на следующий год у них
родился мальчик. Разумеется, в это время в глубине души у них зашевелились
горькие воспоминания о брошенном дитяти. В особенности женщине, когда  она
подносила к ротику младенца свою бедную молоком  грудь,  всегда  отчетливо
вспоминался вечер их отъезда из Токио. Но работы по заведению было  много,
ребенок день  ото  дня  подрастал.  В  банке  у  них  появились  кое-какие
сбережения. Так обстояло дело,  и,  как  бы  то  ни  было,  супруги  снова
получили возможность зажить счастливой семейной жизнью.
   Но повезло  им  ненадолго.  Не  успели  они  порадоваться,  как  весной
двадцать седьмого года муж заболел тифом и, не пролежав  и  недели,  сразу
скончался. Если бы только это одно, то женщина, вероятно, примирилась бы с
судьбой, но безутешной ее сделало то, что не  наступил  и  сотый  день  со
смерти мужа, как долгожданный ребенок вдруг умер от дизентерии. В то время
женщина днем и ночью рыдала как безумная. Нет, не только в то время. Почти
полгода она была как потерянная.
   Когда ее горе стало утихать, первое, что всплыло в ее душе, - это мысль
повидать подкинутого старшего  сына.  "Если  только  этот  ребенок  жив  и
здоров, я возьму его к себе и воспитаю сама, как бы ни было мне тяжело", -
думала она и от нетерпения не находила себе места. Она сейчас  же  села  в
поезд и, как только приехала в милый ее  сердцу  Токио,  тут  же  пошла  к
воротам милого ее сердцу храма Сингедзи. Это было как раз шестнадцатого, в
день проповеди.
   Она хотела сейчас же  подойти  к  покоям  настоятеля,  чтобы  узнать  у
кого-нибудь о ребенке. Но пока проповедь не кончилась,  она,  конечно,  не
могла повидаться с настоятелем. Поэтому, горя нетерпением, она  замешалась
в толпу благочестивых мужчин и женщин, заполнивших весь храм, и краем  уха
стала слушать проповедь настоятеля Ниссо или, вернее сказать, просто стала
ждать, пока кончится проповедь.
   А настоятель и в этот день, изложив рассказ о том,  как  женщина  Лотос
встретилась  со  своими  пятьюстами  детьми,  проникновенно   проповедовал
святость родительской любви. Женщина Лотос снесла пятьсот  яиц.  Эти  яйца
поплыли по течению и попали к царю  соседней  страны.  Пятьсот  богатырей,
вышедшие из этих яиц, не зная, что женщина Лотос их  мать,  напали  на  ее
замок. Услыхав об этом, женщина Лотос поднялась на башню замка и  сказала:
"Я мать всех вас пятисот.  Вот  доказательство".  И,  обнажив  груди,  она
нажала на них своей  красивой  рукой.  И  молоко,  как  струи  из  пятисот
источников, полилось из груди женщины с высокой башни  прямо  в  рты  всем
пятистам богатырям. Эта индийская притча произвела на несчастную  женщину,
которая рассеянно слушала проповедь, сильнейшее  впечатление.  Поэтому-то,
как только проповедь закончилась, она, не утирая слез, вышла  из  храма  и
поспешила по галерее искать настоятеля.
   Расспросив о подробностях, настоятель Ниссо подозвал Юноскэ,  сидевшего
у очага, и свел его, после пятилетней разлуки,  с  матерью,  лица  которой
ребенок не знал.  Что  женщина  не  лгала,  настоятелю,  разумеется,  было
понятно. Взяв на руки Юноскэ, она всеми силами старалась не плакать,  и  у
великодушного настоятеля вместе с улыбкой на ресницах заблистала слеза.
   Что было потом, вы, в общем, знаете и без моих  слов.  Юноскэ  уехал  с
матерью в Иокогама. После смерти  мужа  и  сына  женщина,  по  предложению
сострадательного хозяина извозного заведения и его жены, стала учить людей
шитью и таким образом могла хоть и скромно, но без тягот  зарабатывать  на
жизнь.
   Закончив свой долгий рассказ, посетитель взял стоявшую перед ним чашку.
Но, так и не коснувшись ее губами, взглянул на меня и тихо добавил:
   - Этот подкидыш - я.
   Молча кивнув, я подлил в чайник воды. Что эта  трогательная  история  о
подкидыше - история детства моего гостя  Мацубара  Юноскэ,  даже  я  давно
догадался, хотя встретился с ним впервые.
   После некоторого молчания я обратился к гостю:
   - Ваша мать еще в добром здравии?
   И получил неожиданный ответ:
   - Нет, она скончалась  год  назад.  Но...  женщина,  о  которой  я  вам
рассказывал, не была моя мать.
   Видя мое изумление, гость улыбнулся одними глазами:
   - Что ее муж имел на Тавара-мати в Асакуса рисовую лавку, что он  уехал
в Иокогама и работал там, все это, конечно, правда. Но позже я узнал,  что
рассказ о том, будто они подкинули ребенка, был ложью. За год до того, как
умерла мать, я по делам лавки - как вы знаете, я  торгую  хлопчатобумажной
пряжей - ходил в окрестности Ниигата и как-то раз очутился в одном  поезде
с торговцем мешками, который в свое время жил  рядом  с  домом  матери  на
улице Таварамати. Он и без моих расспросов рассказал, что у  матери  тогда
родилась девочка, которая еще перед закрытием лавки умерла.  Вернувшись  в
Иокогама, я сейчас же потихоньку от матери посмотрел посемейный список,  и
оказалось, что в самом деле, как и сказал торговец мешками, когда она жила
на улице Тавара-мати, у нее родилась дочка. И  умерла  на  третьем  месяце
жизни. Мать по каким-то соображениям, чтобы взять меня, который ей не сын,
выдумала историю о подкидыше. И после этого в течение  двадцати  с  лишком
лет заботилась обо мне, забывая о сне и пище.
   По каким соображениям - этого я  до  сих  нор,  сколько  ни  думал,  не
понимаю. Но хотя я и не знаю, так ли это  на  самом  деле,  все  же  самой
правдоподобной причиной мне представляется то,  что  проповедь  настоятеля
Ниссо произвела на душу матери,  лишившейся  мужа  и  ребенка,  сильнейшее
впечатление. Пока она слушала эту проповедь, ей и захотелось стать  именно
той матерью, которой я не знал. Пожалуй, так. О том, что меня подобрали  у
храма, она, вероятно, узнала от прихожан, пришедших на проповедь.  Или  же
ей об этом рассказал хромой привратник.
   Мой гость замолчал и, точно спохватившись, с задумчивым видом стал пить
чай.
   - И вы сказали матери о том, что вы ей не родной сын, что вы  знаете  о
том, что вы ей не сын?
   Я не мог удержаться от этого вопроса.
   - Нет, не сказал. Это было бы слишком жестоко по отношению к матери.  И
мать до самой своей смерти не сказала мне об этом ни слова. Вероятно,  она
тоже думала, что сказать - жестоко по отношению ко мне. Да и в самом деле,
мое чувство к матери, после того как я узнал, что я ей не  сын,  несколько
изменилось.
   - В каком смысле?
   Я пристально посмотрел в глаза гостю.
   - Оно стало еще теплее, чем раньше. Потому что с тех пор, как  я  узнал
обо всем, она для меня, подкидыша,  стала  больше  чем  матерью,  -  мягко
ответил гость. Словно не зная, что он сам был ей больше чем сын.

   Июль 1920 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Генерал

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1. ОТРЯД "БЕЛЫЕ НАШИВКИ"

   Дело было на рассвете двадцать шестого декабря тридцать  седьмого  года
Мэйдзи [1904 год]. Отряд "Белые  нашивки"  М-ского  полка  М-ской  дивизии
выступил с северного склона высоты 93 для штурма дополнительного форта  на
горе Суншушань.
   Так как дорога тянулась под прикрытием горы, отряд в этот  день  шел  в
особом порядке, колонной  по  четыре.  Безусловно,  когда  ряды  солдат  с
винтовками стали двигаться вперед по  полутемной  голой  дороге  и  только
белели в сумраке нашивки да  раздавался  тихий  стук  шагов,  -  это  была
трагическая картина. И действительно, заняв свое место во  главе  колонны,
командир, капитан М., с этой минуты сделался необычно молчаливым,  и  лицо
его приняло задумчивое выражение. Но солдаты, сверх ожидания, не  потеряли
своей обычной бодрости. Этому способствовали,  во-первых,  сила  японского
духа - "яматодамасий" и, во-вторых, сила водки.
   Через некоторое время отряд вышел в каменистую речную долину, где с гор
дул сильный ветер.
   - Эй, погляди-ка назад! - обратился  рядовой  первого  разряда  Тагути,
бывший торговец бумагой, к рядовому первого разряда  Хорио  той  же  роты,
бывшему плотнику. - Смотри, все отдают нам честь!
   Рядовой Хорио оглянулся. В самом деле, на гребне  высившегося  за  ними
черного холма, на фоне заалевшего неба,  офицеры  во  главе  с  командиром
полка на прощание козыряли бойцам, идущим на смерть.
   - Ну что? Здорово? Попасть в отряд "Белые нашивки" - большая честь!
   - Какая там честь! - с горечью сказал рядовой Хорио, поправляя на плече
винтовку. - Все мы идем на смерть. Вот они и говорят, что [за  знак  чести
купим и убьем]. Дешево это стоит!
   - Так нельзя. Так говорить - нехорошо перед [императором].
   - Ну тебя к черту! Хорошо, нехорошо - чего там!  За  козырянье  тебе  в
солдатской лавочке водки небось не дадут.
   Рядовой Тагути промолчал;  он  привык  к  повадкам  приятеля,  которому
стоило подвыпить, чтобы сразу же начать свои циничные шуточки. Но  рядовой
Хорио упрямо продолжал:
   - Нет, за козырянье ничего не купишь. Вот они и напевают на  все  лады,
дескать, ради государства, ради императора. Только  все  это  враки.  Что,
брат, разве не верно?
   Тот, к кому обратился рядовой Хорио, был тихий ефрейтор Эги из  той  же
роты, бывший учитель начальной школы. Однако на этот  раз  тихий  ефрейтор
почему-то сразу вспылил и, казалось, готов был полезть в драку. Он  злобно
бросил прямо в лицо подвыпившему Хорио:
   - Дурак! Идти на смерть - наш долг!
   В это время отряд "Белые нашивки"  уже  подымался  по  противоположному
склону речной  долины.  Там  безмолвно  встречали  зарю  шесть-семь  фанз,
обмазанных  засохшей  грязью,  а  над  их  крышами  громоздилась  холодная
темно-бурая  гора  Суншушань  с  будто  выписанными  на  ней  зеленоватыми
складками.  Пройдя  деревню,  колонна  рассыпалась.   Солдаты   в   полном
снаряжении стали карабкаться по тропинкам и ползком медленно  приближались
к позициям противника.
   Разумеется, вместе с другими ползком продвигался вперед и ефрейтор Эги.
"За козырянье тебе в солдатской лавочке водки небось не дадут" - эти слова
рядового Хорио не шли у него из головы. Однако по натуре  неразговорчивый,
он держал свои мысли при себе. Но с тем большей силой эти слова раздражали
его и в то же время вызывали боль, точно бередили старую рану. Продвигаясь
ползком, как зверь, по подмерзшей тропинке, он  думал  о  войне,  думал  о
смерти. Однако в этих мыслях не было ни луча света. Даже если смерть [ради
императора]... все равно она проклятое  чудовище.  Война...  он  почти  не
считал  войну  преступлением.  Преступление,  поскольку  источник  его,  в
отличие от войны, в страстях отдельных личностей, в известной  мере  можно
[понять]. Но [война - служба императору], и больше ничего. А он  -  да  не
только он, две с лишним тысячи человек  из  разных  дивизий,  сведенные  в
отряд "Белые  нашивки",  волей-неволей  должны  умереть  на  этой  великой
[службе].
   - Пришли! Пришли! Ты из какого полка?
   Ефрейтор Эги огляделся по сторонам. Отряд добрался до сборного пункта у
подножия Суншушань. Здесь  уже  толпились  солдаты  из  разных  дивизий  в
мундирах цвета хаки, украшенных старомодными нашивками.
   Его окликнул один из них - тот, что сидел на камне под бледным  солнцем
и выдавливал угорь на щеке.
   - М-ского полка.
   - Тепленькое местечко!
   Ефрейтор Эги не ответил на шутку, лицо его было мрачно.
   Несколько  часов  спустя  над  позициями  пехоты  со   страшным   ревом
проносились снаряды - и  свои  и  вражеские.  На  склоне  горы  Суншушань,
высившейся прямо перед глазами, наша морская артиллерия из Ляцзятунь  тоже
взрывала тучи желтой пыли. Каждый раз, когда вздымалась такая туча пыли, в
воздухе сверкала лиловая вспышка, и при дневном свете  это  было  особенно
страшно.  Однако,  выжидая  удобный  момент,  двухтысячный  отряд   "Белые
нашивки"  не  терял  обычной  бодрости.  В  самом  деле,  чтобы  не   быть
раздавленными страхом, им только и оставалось держаться как можно веселей.
   - Чертовски палят!
   Рядовой Хорио взглянул на небо.  В  эту  секунду  протяжный  вой  вновь
разодрал воздух прямо над его головой.  Хорио  невольно  втянул  голову  в
плечи и обратился к рядовому Тагути, который прикрыл  нос  платком,  чтобы
защититься от тучи пыли и песку.
   - Это двадцативосьмисантиметровый.
   Рядовой Тагути изобразил улыбку. И тихонько, чтобы  не  заметил  Хорио,
спрятал платок в карман. Это был вышитый по краям платочек, подаренный ему
приятельницей-гейшей, когда он уезжал на фронт.
   - У него другой звук, у двадцативосьмисантиметрового, - сказал Тагути и
вдруг растерянно выпрямился. В то  же  время  и  другие  солдаты  один  за
другим, как будто по неслышной команде, стали вытягиваться  в  струнку:  в
сопровождении  нескольких  штаб-офицеров  к  ним  величественно   подходил
командующий армией генерал Н.
   - Тише! Тише!
   Окидывая  взглядом  позиции,  генерал  заговорил  хорошо   поставленным
голосом:
   - Здесь тесно, можете не  выстраиваться.  Из  какого  вы  полка,  отряд
"Белые нашивки"?
   Рядовой Тагути почувствовал, что взгляд генерала устремлен прямо на его
лицо. Этого было достаточно, чтобы он смутился, словно девушка.
   - М-ский пехотный полк.
   - Вот как? Ну, действуй смело! - Генерал пожал ему руку. Потом  перевел
взгляд на рядового Хорио и опять, протягивая правую руку, повторил  то  же
самое: - И ты действуй смело!
   Когда генерал обратился к нему, рядовой Хорио вытянулся  и  замер,  как
будто  все  мускулы  у  него  окаменели.  Широкие  плечи,  большие   руки,
обветренное лицо с выступающими скулами - все эти его  черты,  по  крайней
мере в глазах старого генерала, складывались  в  облик  образцового  воина
империи. Остановившись перед ним, генерал с жаром продолжал:
   - Вон там форт, и из этого форта сейчас стреляют. Сегодня ночью вы  его
возьмете. А резервы за вами вслед приберут к рукам все остальные  форты  в
окрестности. Значит, вы должны быть готовы броситься на этот форт...  -  В
голосе генерала зазвучал несколько театральный пафос. -  Поняли?  Конечно,
по пути ни  в  коем  случае  не  останавливаться,  не  стрелять.  Налететь
стремглав,  как  будто  ваши  тела  -  снаряды.  Прошу   вас,   действуйте
решительно!
   Генерал пожал руку рядовому Хорио,  как  будто  в  этом  пожатии  хотел
передать всю значимость слова "решительно". И пошел дальше.
   - Веселого мало...
   Проводив взглядом генерала,  рядовой  Хорио  хитро  подмигнул  рядовому
Тагути.
   - Такой дед руку пожал!
   Рядовой Тагути криво усмехнулся. При виде этой улыбки у рядового  Хорио
почему-то появилось ощущение какой-то неловкости. И  в  то  же  время  эта
кривая улыбка показалась  ему  отвратительной.  Тут  в  разговор  вмешался
ефрейтор Эги:
   - Ну как, за рукопожатие [купить] удалось?
   На этот раз криво усмехнулся рядовой Хорио.
   - Нехорошо, нехорошо. Нечего передразнивать.
   - Как подумаешь, что [тебя купили], зло берет! Я  и  сам  готов  отдать
свою жизнь.
   В ответ на слова ефрейтора Эги заговорил Тагути:
   - Да, все мы готовы отдать жизнь за родину.
   - За что, не знаю, знаю только, что готов отдать. Подумай [если на тебя
направит револьвер разбойник], все готов отдать.
   Брови ефрейтора Эги угрюмо сдвинулись.
   - Именно так я и думаю. Если разбойники отберут у тебя деньги, вряд  ли
они скажут [что и жизни лишат]. А для нас одна дорога - смерть... Но  если
все равно умирать, так не лучше ли умереть достойно?
   Пока Тагути говорил, в глазах еще  не  совсем  протрезвевшего  рядового
Хорио  появилось  выражение  презрения  к  своему  добродушному  товарищу.
"Отдать жизнь - только и всего?" - размышлял он, задумчиво глядя в небо. И
решил в отплату за рукопожатие генерала этой ночью стать, как и все, живым
снарядом...
   Вечером, после восьми часов, ефрейтор Эги,  в  которого  попала  ручная
граната,  уже  лежал  дочерна  обугленный  на   склоне   горы   Суншушань.
Пробравшись через колючую проволоку, к нему, что-то отрывисто  выкрикивая,
подбежал солдат из отряда "Белые нашивки". Увидев  труп  товарища,  солдат
поставил ему на грудь ногу и вдруг громко захохотал. Этот хохот в свирепом
треске ружейного огня прозвучал жутко.
   - Банзай! Да здравствует Япония! Черти сдаются!  Противник  разбит!  Да
здравствует М-ский полк! Банзай! Банзай!
   Он кричал и кричал, потрясая винтовкой, и не обратил внимания  даже  на
взрыв ручной гранаты, расколовшей мрак перед его глазами. При свете взрыва
обнаружилось, что это рядовой Хорио, который в разгар  атаки,  раненный  в
голову, видимо, сошел с ума.



   2. ШПИОНЫ

   Утром пятого  марта  тридцать  восьмого  года  Мэйдзи  в  штабе  А-ской
кавалерийской  бригады,  расквартированной  в  Цюаньшэнчжу,  в  полутемном
помещении штаба шел допрос  двух  китайцев.  Их  только  что  задержал  по
подозрению в шпионаже и препроводил в  штаб  часовой  временно  приданного
бригаде N-ского полка.
   В низенькой фанзе, конечно, и в  этот  день  каны  [система  отопления,
принятая в Китае и в Корее и состоящая в том, что снизу обогреваются пол и
лежанки] разливали легкую теплоту. Но унылая атмосфера войны чувствовалась
во всем - и в звоне шпор, задевавших за кирпичный пол, и в цвете брошенных
на стол шинелей. К пыльной белой стене  с  наклеенными  полосками  красной
бумаги была аккуратно прикреплена кнопками фотография гейши в  европейской
прическе, это было и смешно, и трагично.
   Китайцев допрашивали офицер из штаба бригады, адъютант и переводчик. На
все вопросы китайцы давали ясные ответы. Мало того, один  из  них,  видимо
старший,  с  маленькой  бородкой,  пускался  в  объяснения   раньше,   чем
переводчик успевал задать вопрос.  Но  его  ответы  самой  ясностью  своей
вызывали у штабного офицера  чувство  внутреннего  протеста,  еще  большее
желание видеть в них шпионов.
   - Эй, солдат, -  гнусаво  позвал  штабной  офицер  стоявшего  у  дверей
часового, который задержал китайцев. Солдат этот  был  не  кто  иной,  как
рядовой Тагути из отряда "Белые нашивки". Стоя спиной к решетчатой  двери,
он рассматривал карточку гейши и,  испуганный  окриком  штабного  офицера,
гаркнул во все горло:
   - Слушаюсь!
   - Это ты их поймал? Когда это произошло?
   Добродушный Тагути заговорил, как будто читая по писаному:
   - Я стоял на посту на северной окраине  деревни  у  дороги  на  Мукден.
Тогда командир роты на дереве...
   - Что? Командир роты на дереве?.. - Штабной офицер приподнял веки.
   - Так точно. Командир роты взобрался на дерево для наблюдения. Командир
роты приказал мне: взять их! Но когда я хотел их  задержать,  вот  этот...
так точно, этот безбородый сразу же обратился в бегство...
   - И все?
   - Так точно. Все.
   - Хорошо.
   Штабной офицер с выражением некоторого разочарования на багровом жирном
лице  сообщил  переводчику  содержание  следующего   вопроса.   Переводчик
заговорил намеренно энергично, чтобы никто не заметил, как ему скучно:
   - Если ты не шпион, зачем же ты бежал?
   - Как же не бежать? Ведь японский солдат чуть не набросился на меня,  -
нисколько не робея, ответил второй китаец со свинцово-серой кожей,  должно
быть, курильщик опиума.
   - Но ведь вы шли по дороге в полосе военных действий? Человеку  мирному
ходить здесь незачем... - сказал адъютант, умевший говорить по-китайски, и
бросил на бескровное лицо китайца злобный взгляд.
   - Нет, есть зачем. Как мы только что  говорили,  мы  шли  в  Синмынтунь
разменять бумажные деньги. Вот они, посмотрите.
   Бородатый китаец спокойно обвел взглядом лица офицеров. Штабной  офицер
фыркнул, в глубине души ему было приятно, что адъютант получил отпор.
   -  Разменять  деньги?  Рискуя  жизнью?  -  не  желая  сдаваться,   сухо
усмехнулся адъютант. - Во всяком случае, пусть разденутся догола.
   Переводчик перевел приказание, и китайцы,  опять  без  всякого  страха,
быстро разделись.
   - На нем остался набрюшник? Давай-ка его сюда.
   Беря в руки набрюшник, переводчик почувствовал, что белое  полотно  еще
пропитано теплом тела, и это вызвало у него  ощущение  какой-то  грязи.  В
набрюшнике торчали три толстые булавки длиной  в  три  сун.  Офицер  долго
разглядывал  эти  булавки  при  свете,  падавшем  из  окна.   Однако,   за
исключением узора из сливовых цветов на плоских головках, на них  не  было
ничего необычного.
   - Что это такое?
   - Я лечу уколами, - не смущаясь, спокойно ответил бородатый.
   - Снимите башмаки.
   Китайцы следили за ходом обыска почти бесстрастно,  даже  не  прикрывая
то, что всегда прикрывают. Не говоря уже о штанах и куртке, ни в башмаках,
ни в носках не нашлось  ничего  уличающего.  Оставалось  только  распороть
башмаки. С этой мыслью адъютант хотел было обратиться к штабному офицеру.
   Но в эту минуту из соседней комнаты внезапно вошел командующий армией в
сопровождении командира и офицеров из штаба армии. Генерал как раз посетил
командира бригады, чтобы о чем-то договориться с адъютантами и штабом.
   - Русские шпионы?
   Задав этот вопрос, генерал остановился  перед  китайцами  и  окинул  их
острым взглядом. (Впоследствии некий американец как-то  раз  беззастенчиво
сказал, что в глазах знаменитого генерала было что-то маниакальное. В этих
маниакальных глазах, особенно в таких случаях появлялся зловещий блеск.)
   Штабной офицер коротко доложил генералу  обстоятельства  дела.  Генерал
время от времени кивал, словно что-то припоминая.
   - Остается только избить  их,  чтобы  заставить  признаться,  -  сказал
штабной офицер.
   Тогда генерал показал рукой, в которой он держал карту, на лежавшие  на
полу башмаки китайцев.
   - Распорите-ка башмаки!
   У башмаков отпороли и отвернули подошвы. Оттуда вдруг посыпались на пол
вшитые внутрь пять-шесть карт и секретные документы. При  виде  этого  оба
китайца изменились в лице. Однако все так же молча упрямо смотрели на пол.
   - Я так и думал! -  самодовольно  улыбнулся,  генерал,  оборачиваясь  к
командиру бригады. - Башмаки всегда подозрительны.  Пусть  одеваются.  Ну,
таких шпионов мне еще видеть не случалось!
   - Я поражен проницательностью  его  превосходительства!  -  с  любезной
улыбкой произнес  адъютант,  передавая  командиру  бригады  доказательства
шпионажа. Он словно позабыл, что еще до генерала сам обратил  внимание  на
башмаки.
   - Но раз ничего не нашли, даже раздев их  догола,  значит,  могло  быть
только в башмаках. - Генерал все еще был в превосходном  настроении.  -  Я
сейчас же заподозрил, что в башмаках.
   Командир бригады тоже был оживлен.
   - Право, - сказал он, - местному населению грош цена: когда мы  пришли,
они вывесили  японский  флаг,  а  когда  стали  делать  обыски  по  домам,
оказалось, что у них припрятаны и русские флаги.
   - В общем, пройдохи!
   - Именно! Стреляные воробьи!
   Пока шел  этот  разговор,  штабной  офицер  с  переводчиком  продолжали
допрашивать китайцев. Вдруг, обратив к рядовому Тагути раздраженное  лицо,
офицер словно выплюнул приказание:
   - Эй, солдат! Ты шпионов поймал, так ты их и прикончи.
   Двадцать минут спустя на краю дороги, к югу от деревни, сидели у ствола
засохшей ивы оба китайца, связанные друг с другом за косы. Рядовой  Тагути
примкнул штык и прежде всего развязал им косы.  Потом,  взяв  винтовку  на
руку, встал за спиной пожилого китайца. Однако, прежде чем его  убить,  он
хотел, по крайней мере, предупредить, что убивает.
   - Нии... [ты (кит.)] - начал он, но как будет "убивать" по-китайски, не
знал.
   - Нии, сейчас убью!
   Оба китайца, точно сговорившись, разом оглянулись, но,  не  обнаруживая
никакого страха, стали кланяться в разные стороны. "Прощаются с  родиной",
- готовясь к удару штыком,  объяснил  себе  эти  поклоны  рядовой  Тагути.
Окончив поклоны, они, как будто ко всему готовые, спокойно  вытянули  шеи.
Рядовой Тагути занес винтовку. Но они были так покорны, что у него рука не
подымалась всадить в них штыки.
   - Нии, сейчас убью! - невольно повторил он.
   В это время со стороны деревни показался кавалерист.
   - Эй, солдат!
   Когда  он  подъехал  ближе,  оказалось,  что  это  фельдфебель.  Увидев
китайцев, он придержал лошадь и надменно обратился к Тагути:
   - Русские шпионы? Очевидно, они. Дай-ка мне зарубить одного.
   Рядовой Тагути криво усмехнулся.
   - Хоть обоих.
   - Ну? Это щедро!
   Фельдфебель легко спешился.  Потом  зашел  за  спину  китайца  и  вынул
висевший на боку японский меч.  В  это  время  со  стороны  деревни  снова
раздался дробный стук копыт, и подскакали три офицера. Не обращая  на  них
внимание, фельдфебель занес меч. Но прежде чем он его опустил, три офицера
медленно поравнялись с ним.  Командующий  армией!  Фельдфебель  и  рядовой
Тагути повернулись лицом к ехавшему верхом генералу и отдали честь.
   - Русские шпионы!
   В глазах генерала на миг сверкнуло безумие маньяка.
   - Руби! Руби!
   Фельдфебель взмахнул мечом и одним  ударом  зарубил  молодого  китайца.
Голова, подпрыгивая,  покатилась  по  корням  ивы.  Кровь  большим  пятном
растеклась по желтоватой земле.
   - Так! Великолепно!
   Генерал с довольным видом кивнул и тронул коня.
   Проводив генерала взглядом,  фельдфебель  с  окровавленным  мечом  стал
позади второго китайца. По всему было видно, что резня доставляет ему  еще
больше удовольствия, чем генералу.
   "Этих... и я бы мог убить", - подумал рядовой  Тагути,  присаживаясь  у
ствола сухой ивы. Фельдфебель опять  занес  меч.  Бородатый  китаец  молча
вытянул шею, не дрогнув ресницами...
   Один из сопровождавших генерала штабных офицеров, подполковник Ходзуми,
сидя в седле, смотрел на холодную весеннюю равнину. Но глаза его не видели
ни далеких высохших рощ, ни поваленных на краю  дороги  каменных  плит;  в
голове у него все время звучали слова некогда любимого писателя Стендаля:
   "Когда я смотрю на увешанного орденами человека, я не могу не думать  о
том, какие жестокости пришлось ему совершить, чтобы добыть эти ордена".
   Опомнившись,  он  заметил,  что  сильно  отстал  от  генерала.   Слегка
вздрогнув, он пришпорил лошадь. В бледных лучах  только  что  выглянувшего
солнца сверкнуло золото позументов.



   3. СПЕКТАКЛЬ В ЛАГЕРЕ

   Четвертого  мая  тридцать  восьмого  года   Мэйдзи   в   штабе   армии,
расположенном в Ацзинюбао, после утреннего богослужения  в  память  павших
воинов решено было устроить спектакль. Под зал заняли обычный в  китайских
деревнях деревенский театр под открытым небом, перед  наскоро  сколоченной
сценой повесили занавес, тем дело и ограничилось. А на циновках задолго до
назначенного часа уселись солдаты.  Эти  солдаты  в  грязноватых  мундирах
цвета хаки, со штыками, болтающимися  у  пояса,  были  жалкими  зрителями,
настолько жалкими, что даже называть их зрителями казалось  насмешкой.  Но
оттого радостные улыбки, сиявшие на их лицах, казались еще трогательнее.
   Офицеры  штаба  армии  во  главе  с  генералом,  этапная  инспекция   и
прикомандированные к армии иностранные офицеры сидели  в  ряд  на  стульях
позади, на возвышении. Хотя бы из-за одних штабных  погон  и  адъютантских
аксельбантов этот ряд выглядел куда более блестящим, чем солдатские  ряды.
Больше, чем сам  командующий  армией,  способствовал  этому  блеску  любой
иностранный офицер, будь он хоть последним дураком.
   Генерал и в этот день был в превосходном настроении. Беседуя с одним из
адъютантов, он время от времени заглядывал в программу, и в глазах его все
время, как солнечный свет, теплилась приветливая улыбка.
   Наконец наступил назначенный час. За искусно раскрашенным занавесом, на
котором были изображены цветущие вишни и восходящее солнце, несколько  раз
глухо  ударили  в  колотушки.  И  сейчас  же  рука  поручика-распорядителя
отдернула занавес.
   Сцена изображала комнату в японском доме.  Сложенные  в  углу  мешки  с
рисом давали понять, что это рисовая лавка. В комнату вошел хозяин лавки в
переднике, хлопнул в ладоши, крикнул: "Эй, о-Набэ! Эй, о-Набэ" - и на  зов
явилась служанка, ростом выше, чем он сам, в прическе  итегаэси.  Потом  -
потом сразу же началось действие пьесы,  содержание  которой  не  стоит  и
рассказывать.
   Каждый раз, когда кто-нибудь из актеров отпускал грубую шутку, в  рядах
зрителей, сидевших на циновках, подымался хохот.  Даже  офицеры,  сидевшие
позади, и те почти все  улыбались.  Исполнители,  видимо,  подзадориваемые
хохотом, громоздили одну комическую выходку  на  другую.  В  конце  концов
хозяин  в  фундоси  принялся  бороться  со  служанкой,  на  которой   была
набедренная повязка [фундоси - мужская набедренная  повязка  типа  плавок;
надо учесть, что в японском  театре  женские  роли  традиционно  исполняют
мужчины].
   Хохот усилился. Один капитан из этапной инспекции чуть не зааплодировал
при виде этой сцены. И вот в эту самую минуту вдруг громкий гневный  голос
разнесся над заливавшимися хохотом людьми, как свист бича.
   - Безобразие! Дать занавес! Занавес!
   Голос  принадлежал  генералу.  Положив  руки  в  перчатках  на  толстую
рукоятку сабли, он грозно смотрел на сцену.
   Поручик-распорядитель,  согласно  приказу,  поспешно  задернул  занавес
перед носом ошеломленных актеров. Зрители на циновках замерли;  не  считая
легкого шороха, все стихло.
   Иностранным чинам и сидевшему рядом с ними подполковнику  Ходзуми  было
жаль, что веселье  прекратилось.  Представление,  конечно,  не  вызвало  у
подполковника даже улыбки. Однако он был человек с  широкими  взглядами  и
мог сочувствовать зрителям. И, кроме того, пробыв несколько лет в  Европе,
он слишком хорошо знал иностранцев, чтобы задумываться над тем,  можно  ли
показывать иностранным чинам голых борцов.
   -  Что  случилось?  -  удивленно  обратился  к  подполковнику   Ходзуми
французский офицер.
   - Генерал приказал прекратить.
   - Почему?
   - Вульгарно... Генерал не любит вульгарности.
   Тем временем на сцене снова раздался стук колотушек.  Затихшие  солдаты
оживились,  кое-где   послышались   аплодисменты.   Подполковник   Ходзуми
облегченно вздохнул и огляделся кругом. Офицеры,  сидевшие  рядом  с  ним,
видимо, чувствовали себя неловко,  некоторые  то  смотрели  на  сцену,  то
отворачивались, и только один,  по-прежнему  положив  руки  на  шашку,  не
отрывал пристального взгляда от сцены, где уже поднимали занавес.
   Следующая  пьеса,  в  противоположность  предыдущей,   была   старинная
сентиментальная драма.  На  сцене,  кроме  ширм,  стоял  только  зажженный
фонарь. Молодая женщина с широкими скулами и горожанин с кривой шеей  пили
сакэ.  Женщина  время  от  времени  пронзительным  голосом  обращалась   к
горожанину, называя его "молодой барин". Затем... подполковник Ходзуми, не
глядя на сцену, погрузился в воспоминания. В театре  Рюсэйдза,  облокотись
на барьер балкона, стоит мальчик  лет  двенадцати.  На  сцене  свесившиеся
ветви  цветущей  вишни.  Декорация  освещенного  города.  Посреди  них,  с
плетеной шляпой в руке, красуется знаменитый Бандзаэмон в  роли  японского
пирата. Мальчик, затаив дыхание, впивается взглядом в сцену. И у него была
такая пора...
   - Дрянь спектакль! Когда ж дадут занавес! Занавес! Занавес!
   Голос генерала, как взрыв бомбы,  прервал  воспоминания  подполковника.
Подполковник опять взглянул на  сцену.  По  ней  уже  бежал  растерявшийся
поручик, на бегу задергивая занавес. Подполковник успел заметить,  что  на
ширме висят пояса мужчины и женщины.
   Губы подполковника невольно искривились горькой улыбкой. "Распорядитель
чересчур несообразителен! Уж если генерал запретил борьбу между женщиной и
мужчиной, так неужели он станет спокойно смотреть на  любовную  сцену?"  С
этой  мыслью  подполковник  покосился  туда,   откуда   слышался   громкий
негодующий голос: генерал все еще раздраженно говорил с устроителем.
   В эту минуту подполковник вдруг услышал, как злой на язык  американский
офицер заметил сидевшему рядом французскому офицеру:
   - Генералу Н. нелегко: он и командующий армией, он и цензор.
   Третья пьеса началась минут через  десять.  На  этот  раз,  даже  когда
застучали колотушки, солдаты уже не хлопали. "Жаль! Даже спектакль смотрят
под надзором!" Подполковник Ходзуми сочувственно глядел на толпу  в  хаки,
не смевшую даже разговаривать в полный голос.
   В третьей пьесе на сцене на фоне черного занавеса стояли  две-три  ивы.
Это были настоящие живые зеленые ивы, где-то недавно срубленные. Бородатый
мужчина, видимо  пристав,  распекал  молодого  полицейского.  Подполковник
Ходзуми в недоумении взглянул на программу. Там  значилось:  "Разбойник  с
пистолетом Симидзу Садакити, сцена поимки на берегу реки".
   Когда пристав ушел,  молодой  полицейский  воздел  очи  горе  и  прочел
длинный  жалобный  монолог.  В  общем,  смысл  его  слов,  при   всей   их
пространности,  сводился  к  тому,  что  он   долгое   время   преследовал
"разбойника с пистолетом", но поймать не мог. Затем он  как  будто  увидел
его и, чтобы остаться незамеченным, решил  спрятаться  в  реке,  для  чего
заполз головой вперед за черный занавес. На самый  снисходительный  взгляд
было больше похоже, что он залезает под  москитную  сетку,  чем  ныряет  в
воду.
   Некоторое  время  сцена  оставалась  пустой,  только  раздавался   стук
барабана, видимо изображавший шум волн. Вдруг сбоку на сцену вышел слепой.
Тыкая перед собой палкой, он хотел было идти дальше, как неожиданно  из-за
черного занавеса выскочил полицейский. "Разбойник  с  пистолетом,  Симидзу
Садакити, дело есть!" - крикнул он и подскочил к  слепому.  Тот  мгновенно
приготовился к драке. И широко раскрыл глаза.
   "Глаза-то  у  него,  к  сожалению,  слишком  маленькие!"  -   по-детски
улыбаясь, заметил про себя подполковник.
   На сцене началась схватка. У разбойника с пистолетом, в соответствии  с
прозвищем, действительно, имелся наготове пистолет.  Два  выстрела...  три
выстрела... Пистолет стрелял раз за разом подряд. Но полицейский  в  конце
концов храбро связал мнимого слепого.
   Солдаты, как и следовало ожидать,  зашевелились.  Однако  из  их  рядов
по-прежнему не послышалось ни слова.
   Подполковник покосился на генерала. Генерал  на  этот  раз  внимательно
смотрел на сцену. Но выражение его лица было куда мягче, чем раньше.
   Тут  на  сцену  выбежали  начальник  полиции  и  его  подчиненные.   Но
полицейский, раненный пулей в  борьбе  с  мнимым  слепым,  упал  замертво.
Начальник полиции сейчас же  принялся  приводить  его  в  чувство,  а  тем
временем  подчиненные  приготовились  увести   связанного   разбойника   с
пистолетом.  Потом  между  начальником  полиции  и  полицейским   началась
трогательная сцена в духе старых трагедий. Начальник, словно  какой-нибудь
знаменитый правитель старых времен, спросил, не хочет ли  раненый  сказать
что-нибудь перед смертью. Полицейский сказал, что на родине  у  него  есть
мать. Начальник полиции сказал, что о матери ему  тревожиться  нечего.  Не
осталось ли у него перед кончиной еще чего-нибудь на  сердце?  Полицейский
ответил, что нет, сказать ему нечего, он поймал разбойника с пистолетом  и
ничего больше не желает.
   В этот миг в затихшем зрительном зале  в  третий  раз  прозвучал  голос
генерала. Но теперь это было  не  ругательство,  а  глубоко  взволнованное
восклицание:
   - Молодчина! Настоящий японский молодец!
   Подполковник Ходзуми еще раз украдкой  взглянул  на  генерала.  На  его
загорелых щеках блестели следы слез. "Генерал  -  хороший  человек!"  -  с
легким презрением и в то же время доброжелательно подумал подполковник.
   В  это  время  занавес  медленно  закрылся  под   гром   аплодисментов.
Воспользовавшись этим, подполковник Ходзуми встал и вышел из зала.
   Полчаса спустя подполковник, покуривая папиросу, гулял с одним из своих
сослуживцев, майором Накамура, по пустырю на окраине деревни.
   -  Спектакль  имел  большой  успех.  Его  превосходительство  Н.  очень
доволен, - сказал майор Накамура, покручивая кончики своих  "кайзеровских"
усов.
   - Спектакль? А, "Разбойник с пистолетом"?
   - Не только "Разбойник с  пистолетом".  Его  превосходительство  вызвал
распорядителя и приказал экстренно сыграть еще одну пьесу. Вернее, отрывок
из пьесы об Акагаки Гэндзо [один из "сорока семи самураев", прославившихся
актом совершения мести за смерть своего господина  (нач.  XVIII  в.);  для
театра Кабуки была написана и пьеса о нем]. Как она называется, эта сцена?
"Токури-но вакарэ"? ["Токури-но вакарэ" - расставание за  бутылочкой  сакэ
(токури - бутылка особой формы, узкая и высокая)]
   Подполковник Ходзуми, улыбаясь глазами, смотрел на  широкие  поля.  Над
уже зазеленевшей землей расстилалась легкая дымка.
   - Она тоже имела большой успех, - продолжал майор Накамура. -  Говорят,
его превосходительство поручил  распорядителю  спектакля  сегодня  в  семь
часов устроить что-нибудь вроде эстрадного вечера.
   - Эстрадный вечер? С рассказчиком смешных историй, что ли?
   - Нет, какое там! Будут рассказывать сказания. Кажется, "Как князь Мито
ходил по стране".
   Подполковник Ходзуми криво усмехнулся. Но собеседник, не обратив на это
внимания, веселым тоном продолжал:
   - Его превосходительство, говорят, любит князя Мито. Он сказал: "Я, как
верноподданный, больше всего чту князя  Мито  и  Като  Киемаса"  [Токугава
Мицукуни, князь Мито - один из феодалов-политиков  XIX  в.,  прославляемый
националистической  литературой  как  образец  просвещенного  и  гуманного
правителя и борца за национальные идеалы; Като Киемаса - феодал конца  XVI
в., прославляемый как образец феодальной верности господину,  храбрости  и
простоты].
   Подполковник Ходзуми, не  отвечая,  посмотрел  наверх.  В  небе,  между
ветвями ив, плыли тонкие слюдяные облачка. Подполковник глубоко вздохнул.
   - Весна, хоть и в Маньчжурии!
   - А в Японии уже ходят в летнем.
   Майор Накамура подумал о Токио. О  жене,  умеющей  вкусно  готовить.  О
детях, посещающих начальную школу. И... чуть-чуть затосковал.
   - Вон цветут абрикосы!
   Подполковник Ходзуми радостно показал на купы розовых цветов далеко  за
насыпью. "Ecoute moi, Madeleine" [послушай меня, Мадлен (фр.)] [строка  из
стихотворения У.Гюго "Мадлен", в  нем  воспевается  весеннее  цветение]  -
неожиданно пришли ему на память стихи Гюго.



   4. ОТЕЦ И СЫН

   Однажды поздно  вечером  в  октябре  седьмого  года  Тайсе  [1918  год]
генерал-майор Накамура, в свое время  штабной  офицер  майор  Накамура,  в
своей обставленной по-европейски  гостиной  задумчиво  сидел  в  кресле  с
дымящейся сигарой в зубах.
   Двадцать с лишним лет праздности превратили его в милого старичка. А  в
этот вечер, может быть, благодаря японскому костюму, в его облысевшем лбу,
в припухлых очертаниях  рта  чувствовалось  что-то  особенно  добродушное.
Откинувшись на спинку кресла, он медленно обвел взглядом комнату  и  вдруг
вздохнул.
   Стены были увешаны фотографиями, по-видимому, репродукциями европейских
картин. На одной из них была изображена грустная  девушка,  прильнувшая  к
окну. На другой - пейзаж: кипарисы, сквозь  которые  виднелось  солнце.  В
электрическом свете фотографии придавали  старомодной  гостиной  несколько
холодный,  чопорный  вид,  однако  генерал-майору  все  это,  кажется,  не
нравилось.
   Некоторое время царила тишина, затем генерал-майор вдруг услыхал легкий
стук в дверь.
   - Войдите!
   В ответ на эти слова в гостиную  вошел  высокий  юноша  в  студенческой
форме. Остановившись перед генерал-майором, он протянул  руку  к  стулу  и
грубовато спросил:
   - Что-нибудь нужно, отец?
   - Да. Садись!
   Юноша послушно сел.
   - В чем дело?
   Генерал-майор вопросительно взглянул на золотые пуговицы сына.
   - А сегодня?..
   - Сегодня было собрание в память Каваи - отец, вероятно, не знает,  это
студент филологического факультета, как и я. Так вот, я только что  оттуда
вернулся.
   Генерал-майор кивнул и выдохнул густой дым "гаваны". Затем он несколько
торжественно приступил к сути разговора:
   - Вот картины на стенах, это ты их переменил?
   - Да, я не успел сказать, я переменил их сегодня утром. А разве плохо?
   - Не то что плохо. Не плохо, но мне хотелось бы, чтобы ты оставил  хоть
фотографию его превосходительства Н.
   - Рядом с этими?
   Юноша невольно улыбнулся.
   - А разве рядом с этими ее повесить нельзя?
   - Не то что нельзя, но это будет смешно.
   - Ведь здесь  есть  портреты!  -  Генерал-майор  указал  на  стену  над
камином.  Со   стены   из   рамы   на   генерал-майора   спокойно   взирал
пятидесятилетний Рембрандт.
   - Это дело другое. Это нельзя повесить рядом с генералом Н.
   - Вот как! Ну, значит, ничего не поделаешь.
   Генерал-майор легко уступил сыну. Однако, опять выдохнув сигарный  дым,
тихо продолжал:
   - Что ты...  или,  вернее,  твои  сверстники,  что  вы  думаете  о  его
превосходительстве?
   - Да ничего не думаем. Вероятно, был замечательный солдат.
   В старческих глазах отца юноша заметил  легкое  опьянение  от  вечерней
рюмки сакэ.
   - Конечно, замечательный солдат, а кроме того, он был поистине отечески
добросердечный человек.
   И генерал-майор  начал  сентиментально  рассказывать  случай  из  жизни
генерала. Это было после японо-русской войны, когда он навестил генерала в
его вилле на равнине Насу. Когда он приехал туда, сторож сказал  ему,  что
генерал с женой только что пошли гулять в горы. Генерал-майор знал  дорогу
и сейчас же отправился  вслед  за  ними.  Пройдя  два-три  те,  он  увидел
генерала в простом кимоно; генерал стоял с  женой.  Генерал-майор  немного
постоял, поговорил со стариками. Генерал все никак не  трогался  с  места.
Когда генерал-майор спросил: "У вас  тут  какое-нибудь  дело?"  -  генерал
рассмеялся. "Видите ли, жена сказала, что ей хочется в  уборную,  так  вот
школьники, гулявшие с нами, побежали искать ей место, а мы их тут ждем..."
В то время у  дороги,  помню,  еще  валялись  каштаны...  -  Генерал-майор
сощурил глаза и  весело  улыбнулся.  Тут  из  пожелтевшего  леса  выбежали
веселые школьники. Не обращая внимания  на  генерал-майора,  они  окружили
генерала с женой и наперебой стали рассказывать о местах, которые они  для
нее нашли. Началось невинное соперничество - каждый хотел, чтобы она пошла
с  ним.  "Ну,  бросим  жребий!"  -  сказал  генерал  и  опять  обратил   к
генерал-майору свое смеющееся лицо...
   Юноша тоже не мог не засмеяться...
   - Рассказ невинный. Но не для слуха европейцев!
   -  Вот  какой  тон  был  заведен!  И  поэтому  стоило  в  разговоре   с
двенадцатилетним школьником  сказать:  "Его  превосходительство  Н.",  как
оказывалось, что мальчик относится к нему с любовью, как к  родному  дяде.
Нет, его превосходительство  вовсе  не  был  просто  солдат,  как  вы  это
думаете.
   Окончив приятный разговор, генерал-майор опять взглянул  на  Рембрандта
над камином.
   - Это тоже замечательный человек?
   - Да, великий художник.
   - А его превосходительство Н.?
   Лицо юноши выразило замешательство.
   - Мне трудно выразить... Этот человек мне ближе по духу, чем генерал Н.
   - А его превосходительство для вас далек?
   - Как бы это  сказать?  Например,  такая  вещь.  Вот  Каваи,  в  память
которого было сегодняшнее собрание. Он тоже покончил  с  собой.  Но  перед
самоубийством... - юноша серьезно посмотрел на отца,  -  ему  было  не  до
того, чтобы сниматься.
   На   этот   раз   замешательство   мелькнуло   в   добродушных   глазах
генерал-майора.
   - А не лучше ли было бы сняться? На память о себе?
   - На память кому?
   - Не  кому-нибудь,  а...  Да  разве  хотя  бы  нам  н-е  хочется  иметь
возможность видеть лицо его превосходительства Н. в его последние минуты?
   - Мне кажется, что об этом, по крайней мере, сам генерал Н.  не  должен
был бы думать. С какими чувствами генерал совершил  самоубийство,  это  я,
кажется, до известной степени могу понять. Но что он снялся - этого  я  не
понимаю. Вряд ли для того, чтобы  после  его  смерти  фотографии  украшали
витрины...
   Генерал-майор гневно перебил юношу:
   - Это возмутительно! Его превосходительство не обыватель. Он до глубины
души искренний человек.
   Но и лицо и голос юноши были по-прежнему спокойны.
   - Разумеется, он  не  обыватель.  Я  могу  представить  и  то,  что  он
искренен. Но только такая искренность нам не вполне понятна. И я  не  могу
поверить, чтобы она была понятна людям, которые будут жить после нас.
   Между отцом и сыном на некоторое время водворилось тягостное молчание.
   - Времена другие! - проговорил наконец генерал.
   - Да-а... - только и сказал юноша. Глаза его приняли  такое  выражение,
словно он прислушивается к тому, что делается за окном.
   - Дождь идет, отец.
   - Дождь?
   Генерал-майор вытянул ноги и с радостью переменил тему.
   - Как бы айва опять не осыпалась!

   Декабрь 1921 г.

   [Генерал Ноги принадлежит к числу  тех  деятелей  новой  Японии,  имена
которых особенно охотно использовались для националистической  пропаганды.
Один из крупнейших  японских  полководцев,  он  выступил  на  авансцену  в
решающий момент развития японского империализма. Однако не только  военные
успехи сделали из генерала Ноги  популярнейшую  фигуру  националистической
пропаганды. Воспитанный  в  духе  традиций  бусидо  -  кодекса  феодальной
воинской чести (он родился в 1848 г.), генерал Ноги  подчеркнуто  воплощал
эти традиции в жизнь. После кончины  императора  Мэйдзи,  последовавшей  в
июле 1912 г., он, как говорят официальные биографы,  "впал  в  безысходную
тоску" и в конце концов совершил самоубийство.  Это  самоубийство  явилось
величайшим  актом  феодальной  верности,  требовавшей  "смерти  вслед   за
господином". В день похорон императора, 13 сентября, за несколько часов до
смерти, он в полной форме, при всех орденах сфотографировался и затем  при
звуке выстрела, оповещавшего  о  выезде  катафалка  с  прахом  императора,
совершил у себя дома харакири. Одновременно, следуя  феодальному  принципу
верности мужу, покончила с собой его жена. В 1916 г.  Ноги  посмертно  был
возведен в звание особы второго ранга. Дом, где он покончил с  собой,  был
превращен в храм, посвященный его духу.
   В рассказе "Генерал" имеется ряд купюр во всех изданиях этого рассказа,
в том числе и  послевоенных,  сделанных  в  оригинале  японской  цензурой.
Некоторые  из  пропусков  восстановлены  (на  что  указывают  в   переводе
квадратные скобки) в книге  Вада  Сигэдзиро  "Акутагава  Рюноскэ"  (Осака,
1956); другие предположительно  в  издании  Собрание  сочинений  Акутагавы
(1958, т. II, с. 403-406).]



   Акутагава Рюноскэ.
   Усмешка богов

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   В весенний вечер padre Organtino  [историческое  лицо  -  Gnecchi-Soldo
Organtino (1530-1609), итальянец, член ордена иезуитов; прибыл в Японию  в
1570 г., проповедовал в Киото; пользуясь доверием тогдашнего  фактического
правителя  Японии  Ода  Нобунага,  в  1581  г.  основал  первую  в  Японии
католическую  семинарию]  в  одиночестве,  волоча  длинные  полы   сутаны,
прогуливался в саду храма Намбандзи.
   В саду между соснами и кипарисовиками были посажены розы, оливы, лавр и
другие европейские растения. От распускающихся роз в слабом лунном  свете,
струившемся между деревьями, растекался сладковатый аромат. Это  придавало
тишине сада какое-то совсем не японское, странное очарование.
   Одиноко прохаживаясь по дорожкам, усыпанным красным  песком,  Органтино
углубился в воспоминания. Главный храм в  Риме  [собор  св.Петра],  гавань
Лиссабона, звуки рабэйки [скрипка (искаж. португ. rabeca)], вкус  миндаля,
псалом "Господь, зерцало нашей души" - такие воспоминания вызывали в  душе
этого рыжеватого монаха тоску по родине. Чтобы разогнать  тоску,  он  стал
призывать  имя  дэусу.  Но  тоска  не  проходила,   мало   того,   чувство
угнетенности становилось все тяжелее.
   "В этой стране природа красива, - напоминал себе Органтино.  -  В  этой
стране природа красива. Климат здесь мягкий.  Жители...  но  не  лучше  ли
негры, чем эти широколицые коротышки? Однако и  в  их  нраве  есть  что-то
располагающее. Да и верующих в последнее время  набралось  десятки  тысяч.
Даже в этой столице [имеется в виду Киото] теперь возвышается такой дивный
храм. Выходит, что жить здесь пусть и не совсем приятно, но и  не  так  уж
неприятно? Однако я то и дело впадаю в уныние.  Мне  хочется  вернуться  в
Лиссабон, мне хочется отсюда уехать. Только ли из-за тоски по родине? Нет,
не только в Лиссабон, - если б я имел возможность покинуть эту  страну,  я
поехал бы куда угодно: в Китай, в Сиам, в Индию... Значит, не только тоска
по родине - причина моего уныния. Мне хочется одного -  как  можно  скорее
бежать отсюда...  Но...  но  в  этой  стране  природа  красива.  И  климат
мягкий..."
   Органтино вздохнул. В это время его взгляд упал  на  видневшийся  между
деревьями мох. И он поднял  белевший  среди  мха  цветок  сакуры.  Сакура!
Органтино  почти  с  испугом  всматривался  в  полутемные  просветы  между
деревьями. Там между несколькими вееролистными пальмами, как туман, белели
цветы плакучей сакуры [плакучая  сакура  (сидарэдзакура)  -  разновидность
вишни].
   - Храни нас господи!
   Органтино готов был защитить  себя  крестным  знамением.  На  мгновение
цветущая  в  сумерках  плакучая  сакура  показалась  его  глазам   жуткой.
Жуткой... нет, скорее, эта сакура встревожила его,  как  будто  перед  ним
предстала сама Япония.  Но  он  тут  же  понял,  что  в  этом  нет  ничего
странного,  что  это  обыкновенная  вишня,  и,  пристыженно  усмехнувшись,
усталой походкой тихонько побрел по тропинке.


   Через полчаса он в главном приделе  храма  Намбандзи  возносил  молитвы
дэусу. Там было пусто, только с купола свешивалось паникадило.  При  свете
паникадила на стенной фреске святой Михаил и дьявол сражались из-за  трупа
Моисея. Но не только величавый архангел, а и рассвирепевший дьявол в  этот
вечер, может быть, из-за тусклого света, казались красивее, чем обычно.  А
может  быть,  так  казалось  из-за  струившегося  аромата  свежих  роз   и
ракитника. Стоя за алтарем на коленях  со  склоненной  головой,  Органтино
горячо молился:
   "Милосердный, всемилостивый боже! С тех пор как я покинул Лиссабон, вся
моя жизнь посвящена тебе. С какими  бы  трудностями  я  ни  встречался,  я
неуклонно шел вперед ради того, чтобы воссиял святой крест.  Конечно,  это
удалось не только благодаря одним моим усилиям. Все  совершается  милостью
всевышнего, твоей милостью. Но, живя здесь, в  Японии,  я  понемногу  стал
понимать, как тяжела моя миссия. В этой стране, и в горах ее, и в лесах, и
в городах, где рядами стоят дома, - везде сокрыта какая-то странная  сила.
И она исподволь противится моей миссии. Если бы не это, я не впадал  бы  в
беспричинное уныние. А что это за сила, я не понимаю.  Но  как  бы  то  ни
было, эта сила, словно подземный источник,  разливается  по  всей  стране.
Сокруши эту силу, о милосердный, всемилостивый боже! Не знаю, может  быть,
японцы, погрязшие в ложной вере, никогда не узрят величия  парайсо.  Из-за
этого я мукой  мучаюсь  столько  дней.  Ниспошли  своему  слуге  Органтино
мужество и терпение..."
   В эту минуту Органтино  послышалось,  будто  запел  петух.  Не  обращая
внимания, он продолжал молитву:
   "Чтобы выполнить свою миссию, я должен бороться  с  силой,  таящейся  в
горах и реках этой страны, может быть, с невидимыми людским глазам духами.
Ты когда-то поверг на дно Красного моря полчища египтян. Сила  духов  этой
страны не меньше силы египетских полчищ.  Молю  тебя,  окажи  и  мне,  как
когда-то оказал древнему пророку, помощь в борьбе с этими..."
   Вдруг слова молитвы на его устах замерли.  У  самого  алтаря  раздалось
громкое пение петуха. Органтино, недоумевая, огляделся вокруг. И что же  -
за его спиной на алтаре, свесив белый хвост и выпятив грудь, петух, словно
настал рассвет, еще раз издал победный клич.
   Органтино вскочил с  колен  и,  поспешно  распростерши  рукава  сутаны,
старался прогнать птицу.  Но,  два-три  раза  топнув  ногой  и  воскликнув
"господи!", опять растерянно замер.  Полутемный  храм  наполнили  неведомо
откуда  взявшиеся  бесчисленные  петухи.  Они  то  взлетали,   то   бегали
туда-сюда, и везде, насколько хватал  глаз,  расстилалось  море  петушиных
гребней.
   - Храни нас господи!
   Он опять хотел перекреститься. Но его рука, точно  сжатая  щипцами,  не
двигалась. Тем временем придел, словно от  факелов,  озарился  красноватым
светом. По мере того  как  свет  разгорался,  Органтино,  задыхаясь,  стал
различать смутно вырисовывавшиеся человеческие фигуры.
   Фигуры быстро обретали четкие очертания. Это была толпа мужчин и женщин
непривычного вида, с нанизанной на нитку яшмой вокруг шеи; они смеялись  и
веселились. Когда фигуры стали видны  вполне  ясно,  бесчисленные  петухи,
собравшиеся в приделе, запели еще громче. Вместе с  тем  стена  придела  -
стена, где  нарисована  была  фреска  со  святым  Михаилом,  -  как  туман
растворилась в ночной темноте. И потом...
   Японская вакханалия развернулась перед глазами  обомлевшего  Органтино,
словно  мираж.  [Описанная  ниже  сцена  основана  на  одном  из   главных
синтоистских мифов. Как повествует  "Кодзики"  -  свод  космогонических  и
исторических мифов VIII в., Аматэрасу,  богиня  солнца  -  другое  имя  ее
Охирумэмути, - удрученная дурным поведением бога Сусаноо, "дверь жилища  в
Гроте Небесном за собой затворила... и там осталась. Тогда во всей Равнине
Высокого Неба... стало темно, вся страна... погрузилась во мрак... Поэтому
все восемь мириад божеств... собрали петухов вечной ночи и заставили  петь
их, а богиня Амэ-но  Удзумэ...  перед  дверью  в  жилище  Небесного  Грота
деревянную доску поставила... и, делая вил, что нашло  на  нее  восхищение
духа, она соски  своих  грудей  открыла...  Высокого  Неба  Равнина  тогда
затряслась, и все восемь мириад богов захохотали.  Странно  то  показалось
богине Аматэрасу, и... она изнутри произнесла: "Думала я, что, так  как  я
скрылась сюда, вся Такама-но хара... и страна вся  темна.  Почему  же  все
восемь мириад богов  так  смеются?"  Тогда,  отвечая,  сказала  ей  Амэ-но
Удзумэ: "Рады и веселы мы потому, что есть божество великолепнее, чем  ты"
(пер. Г.О.Монзелера).  Заинтересованная  Аматэрасу  вышла  из  грота.]  Он
видел, как при свете костра японцы в старинных одеждах, усевшись в кружок,
наливали друг другу чарки сакэ. В середине круга  на  большой  опрокинутой
бадье бешено плясала женщина, такая статная, какую  он  в  Японии  еще  не
встречал. Он видел, как за  бадьей  высоко  держал  на  ветках,  вероятно,
вырванной  с  корнем  эйрии  [японская  сакаки,  вечнозеленый   кустарник,
священное растение в синтоистском культе] то ли драгоценный камень, то  ли
зеркало богатырского вида  мужчина.  Кругом,  сталкиваясь  друг  с  другом
крыльями и гребнями, все время весело  пели  бесчисленные  петухи.  А  еще
дальше... Органтино не поверил собственным  глазам  -  еще  дальше,  точно
заслоняя вход в грот, возвышалась могучая скала.
   Женщина  на  бадье  не  переставая  плясала.  Охватывавшая  ее   волосы
виноградная лоза развевалась в воздухе. Яшмовое ожерелье на  шее  звякало,
будто сыпался град. Веткой низкорослого бамбука в  руке  она  размахивала,
поднимая ветер. А  ее  обнаженная  грудь!  Выделявшиеся  в  красном  свете
факелов  ее  сверкающие  груди  казались  Органтино  не  чем   иным,   как
воплощением  самой  чувственности.  Молясь  дэусу,   он   страстно   хотел
отвернуться. Но тело его, словно скованное какой-то  проклятой  силой,  не
могло пошевелиться.
   Тем временем на призрачных людей  вдруг  снизошла  тишина.  Женщина  на
бадье, будто опомнившись, перестала плясать. Даже петухи мгновенно затихли
с вытянутыми шеями. И в тишине  откуда-то  послышался  прекрасный  женский
голос:
   - Если я буду здесь, в заключении, разве мир не  останется  погруженным
во мрак? А похоже, что боги именно этому радуются и оттого веселятся.
   Когда голос  затих  в  темноте,  женщина,  стоявшая  на  бадье,  окинув
взглядом присутствующих, неожиданно мягко ответила:
   - Они радуются, потому что появился новый бог, сильнее тебя.
   "Этот новый бог -  не  дэусу  ли  это?"  Воодушевленный  такой  мыслью,
Органтино с любопытством устремил взор на призрачное видение, которое  так
загадочно менялось.
   Некоторое время царило молчание. Но вдруг петухи разом громко запели, а
скала в глубине, выделявшаяся в ночном тумане, медленно раздвинулась. И из
расселины, заливая все вокруг, хлынул какой-то удивительный свет.
   Органтино хотел крикнуть.  Но  язык  не  повиновался.  Органтино  хотел
бежать. Но ноги не двигались. Он чувствовал, что от сильного света у  него
кружится голова. И слышал, как при этом свете в небе  разносятся  ликующие
крики толпы:
   - Охирумэмути! Охирумэмути! Охирумэмути!
   - Нового бога нет! Нового бога нет!
   - Кто тебе противится, тот погибнет!
   - Смотрите, как исчезает тьма!
   - Всюду, куда ни посмотришь, - твои горы, твои леса, твои города,  твои
моря!
   - Нет никаких новых богов! Все твои слуги.
   - Охирумэмути! Охирумэмути! Охирумэмути!
   При  этих  возгласах  Органтино  в  холодном  поту,  что-то  простонав,
свалился на пол.
   Этой же ночью, близко к третьей страже, Органтино пришел в себя. В  его
ушах как будто еще звучали  возгласы  богов.  Но  когда  он  оглянулся,  в
мертвенно-тихом приделе свисавшее с купола паникадило по-прежнему освещало
смутно видневшуюся фреску. Органтино  со  стонами  поднялся  и  отошел  от
алтаря. Что означало явившееся ему видение, он не мог понять.  Но  в  том,
что видение ему явил не дэусу, он был уверен.
   - Бороться с духами этой страны...
   На ходу он невольно тихонько говорил про себя:
   - Бороться с духами этой страны  труднее,  чем  я  думал.  Сумею  ли  я
одержать победу или потерплю поражение...
   В этот миг до ушей его донесся шепот:
   - Ты потерпишь поражение!
   Органтино с опаской вперил взор туда,  откуда  донесся  шепот.  Но  там
по-прежнему, кроме роз и ракитника, ничего и никого не было видно.


   На другой день  вечером  Органтино  снова  прогуливался  в  саду  храма
Намбандзи. В его голубых глазах светилась радость. Потому что в этот  день
в ряды верующих вступило несколько японских самураев.
   Оливы и лавры тихо высились в темноте. Тишину нарушало только  хлопанье
крыльев возвращавшихся домой храмовых голубей.  Благоухание  роз,  влажный
песок - все было мирно, как в те древние сумерки, когда  крылатые  ангелы,
"увидев красоту дочерей человеческих" [вольный пересказ из Ветхого завета,
кн. 1, гл. 6, стих 2], спустились, чтобы взять себе жену.
   "При свете креста грязным японским духам, видимо, не  одержать  победы.
Однако вчерашнее видение? Что же, это всего только видение. Разве  святого
Антония дьявол  не  соблазнял  такими  видениями?  В  доказательство  моей
правоты сегодня появилось несколько новых верующих. Вскоре и в этой стране
повсюду воздвигнутся господни храмы".
   С такими  мыслями  Органтино  шагал  по  дорожкам,  посыпанным  красным
песком. И вдруг сзади кто-то тихонько ударил его по плечу. Органтино сразу
оглянулся. Но увидел лишь, что по молодой листве слабо разливается  лунный
свет.
   - Храни нас господь!
   Пробормотав так, Органтино медленно пошел дальше. И вдруг рядом  с  ним
смутно,  точно  призрак,  вырисовываясь  в  полутьме,  зашагал   откуда-то
взявшийся старик с ниткой яшмы на шее.
   - Кто ты такой?
   Пораженный Органтино невольно остановился.
   - Кто я - не все ли равно? Один  из  духов  этой  страны,  -  улыбаясь,
дружелюбно ответил старик. - Пройдемся вместе. Я хочу немного побеседовать
с тобой.
   Органтино перекрестился. Но  старик  не  обнаружил  при  этом  никакого
страха.
   - Я не злой дух. Посмотри на эту яшму, на этот меч. Будь он  закален  в
адском огне, он не был бы таким светлым и  чистым.  Перестань  произносить
заклятия.
   Органтино волей-неволей, скрестив руки, нехотя пошел рядом со стариком.
   - Ты явился, чтобы распространять веру в  небесного  царя?  -  спокойно
заговорил старик. - Может быть, это и не дурное дело. Но даже  если  дэусу
придет в эту страну, в конце концов он будет побежден.
   - Дэусу - всемогущий господь,  дэусу...  -  начал  было  Органтино,  но
вдруг,  опомнившись,  перешел  на  более  вежливый   тон,   каким   обычно
разговаривал с верующими этой страны. - Я думаю, над дэусу никто не  может
одержать победы.
   - Но надо считаться с  действительностью.  Послушай.  Издалека  в  нашу
страну пришел не только дэусу. Из  Китая  сюда  пришли  Конфуций,  Мэн-цзы
Мэн-цзы (Мэн Кэ, IV-III вв. до н.э.) - крупнейший мыслитель, последователь
Конфуция], Чжуан-цзы [Чжуан-цзы (Чжуан Чжоу, IV-III вв. до н.э.) - один из
основателей даосизма, гениальный поэт], да и сколько еще других  мудрецов.
А ведь в то время наша страна только родилась. Мудрецы Китая, кроме учения
дао [дао (букв.: "Путь") -  центральное  понятие  китайской  философии;  в
конфуцианском учении это социально-нравственный порядок, которому надлежит
следовать человеку и обществу, в даосизме  -  закон,  который  пронизывает
Вселенную и с которым должно слиться человеку, чтобы обрести свою истинную
суть], принесли шелка из страны У [страна У - одно из китайских  царств  в
III в. н.э.], яшму из  страны  Цинь  [страна  Цинь  -  китайское  царство,
существовавшее с 220 по 207 г. до н.э.] и много других вещей. Они принесли
нечто более благородное и  чудесное,  чем  яшма,  -  иероглифы.  Но  разве
благодаря  этому  Китай  смог  подчинить  нас?  Посмотри,   например,   на
иероглифы. Ведь не иероглифы подчинили нас, а мы подчинили себе иероглифы.
Среди  издавна  известных  наших  древних   соотечественников   был   поэт
Какиномото Хитомаро [Какиномото Хитомаро  (VIII  в.)  -  великий  японский
поэт, стихи которого представлены в антологии  "Манъесю"].  Сочиненная  им
песня "Танабата" [танабата - ткачиха] сохранилась в нашей  стране  до  сих
пор. Прочитай ее. Пастуха и простой ткачихи там не найдешь.  Воспетые  там
возлюбленные - это звезды Волопас и Ткачиха [Альтаир и Вега, расположенные
по обе стороны Небесной реки (Аманогавы, японское название Млечного Пути);
согласно легенде, распространенной  в  Китае  и  Японии,  это  влюбленные,
встречающиеся один раз  в  году,  в  седьмой  день  седьмой  луны].  У  их
изголовья журчала Небесная река, как журчат реки нашей страны. Это не  был
шум волн Млечного Пути, похожего на реки Хуанхэ или Янцзыцзян. Но я должен
рассказать тебе не о песне, а об иероглифах.  Чтобы  записать  эти  песни,
Хитомаро применил иероглифы. [В  антологии  VIII  в.  "Манъесю"  китайские
иероглифы были использованы преимущественно по  их  звучанию  (измененному
согласно фонетике японского языка), т.е. как фонетические буквы, без учета
их значения. Этот вид письма именуется манъегана. Впоследствии  на  основе
такого употребления японцы, упростив ряд иероглифических  знаков,  создали
свою фонетическую азбуку - кана. Вместе  с  тем  и  сами  иероглифы  стали
употреблять по их значению, для чего  с  иероглифом  связывалось  понятное
японцам японское слово. Примером  здесь  взят  знак  "лодка",  по-китайски
"чжоу", что по-японски звучит "ею", однако японцы читают этот знак "фунэ",
что значит "лодка" по-японски. (Здесь изложена только  суть,  употребление
иероглифов в японской письменности несколько сложнее). Соединяя  иероглифы
со  своей  фонетической   азбукой,   японцы   создали   национальный   вид
письменности.] Не столько ради их смысла, сколько  ради  их  звучания.  Но
когда был введен знак "лодка", "фунэ" всегда оставалось "фунэ". Не то  наш
язык мог бы стать китайским. Здесь действовал не столько Хитомаро, сколько
охранявшая его душу сила богов нашей страны. Мудрецы Китая привезли в нашу
страну также искусство каллиграфического письма. Кукай, Косэй, Дофу,  Сари
[Кукай (770-835), Косэй  (971-1027),  Дофу  (925-996),  Сари  (933-988)  -
японские каллиграфы] - я постоянно навещал их тайно от людей. Образцом  им
обычно служила китайская каллиграфия. Однако их кисть всегда рождала новую
красоту. Их знаки как-то незаметно стали  знаками  не  Ван  Си-чжи  и  Чжу
Суй-ляна  [Ван  Си-чжи  (303-379),  Чжу  Суй-лян  (VII  в.)  -  знаменитые
китайские каллиграфы], а японскими. Но мы одержали победу  не  только  над
иероглифами.  Наше  дыхание,  как  морской  ветер,  смягчило  даже  учение
Конфуция и учение Лао-цзы [полулегендарный основатель даосизма (VI  в.  до
н.э.)] - дао. Спроси жителей этой страны. Все  они  верят,  что,  если  на
судно  погружены  сочинения  Мэн-цзы,  легко  вызывающие  наш  гнев,   оно
непременно потонет. А ведь бог ветра Синадо ни разу еще не совершал  такой
шалости. Но в этой вере смутно угадывается живущая в нашем народе сила. Не
так ли?
   Органтино тупо поглядел на старика. Ему, незнакомому  с  историей  этой
страны, при всем красноречии  собеседника,  половина  сказанного  осталась
непонятной.
   - После мудрецов Китая к нам  пришел  из  Индии  царевич  Сиддхарта.  -
Продолжая свой рассказ, старик сорвал с  куста  возле  дорожки  розу  и  с
удовольствием вдохнул ее аромат. Но хотя роза была сорвана,  она  осталась
на кусте. А цветок в руке у старика,  по  форме  и  цвету  такой  же,  был
призрачным, как туман.
   - Будду постигла такая же  судьба.  Но  рассказывать  все  подробности,
пожалуй, значит только усилить твою скуку. Я лишь хочу, чтобы  ты  обратил
внимание на учение о воплощении в нашей  стране  буддийских  божеств.  Это
учение привело жителей нашей страны к убеждению, что богиня Охирумэмути то
же самое,  что  будда  Дайнити-нерай.  [Санскритское  имя  этого  будды  -
Махавайрочана. Японское название буквально значит "будда великого Солнца",
отчего и возможно отождествление с японской синтоистской  богиней  солнца.
Отождествление будд и бодхисатв  с  синтоистскими  богами  большей  частью
считается победой буддизма, здесь  же  не  без  оснований  рассматривается
наоборот - как преодоление буддизма.] Значит ли это, что  победила  богиня
Охирумэмути?  Или  что  победил  будда  Дайнити-нерай?  Допустим,  что   в
настоящее время среди жителей нашей страны Охирумэмути неизвестна, а будду
Дайнити-нерай многие знают. Все же не примет ли в  их  снах  Дайнити-нерай
облик богини Охирумэмути, а не индийского будды? Я  вместе  с  Синраном  и
Нитирэном [Синран (1173-1262) - основатель буддийской секты Дзедо  (чистой
Земли); в центре его учения вера в будду Амида и в его  обет  ввести  всех
людей  в  райскую  обитель;  учение  дзедо  охватило  самые  широкие  слои
японского общества; деятельность Нитирэна (1222-1282) в  решающей  степени
способствовала  превращению  буддизма  из   универсалистского   учения   в
специфически японскую форму религии] гулял в тени цветов  шореи  [шорея  -
вечнозеленое дерево, священное  для  буддистов].  Будда,  в  которого  они
горячо верят, не какой-нибудь  черноликий  с  нимбом.  Это  преисполненный
величия брат таких,  как  наш  принц  Дзегу-тайси...  [принц  Сетоку-тайси
(574-621), апостол буддизма в Японии] Но долгий рассказ обо всем  этом  я,
как обещал, прекращаю. Хочу лишь сказать, что хотя  такие,  как  дэусу,  в
нашу страну и приходят, но никто нас не победил.
   - Нет, подожди, вот ты так говоришь... - перебил  его  Органтино,  -  а
сегодня несколько самураев обратились в святую веру.
   - Пусть обращаются сколько угодно. Если дело идет только об  обращении,
то большинство жителей нашей страны восприняло учение царевича  Сиддхарты.
Но наша сила не в том, чтобы разрушать. Она в том, чтобы переделывать.
   Старик бросил розу. Отделившись от его руки, роза растаяла  в  вечернем
полумраке.
   - В самом деле, ваша сила в том, чтобы переделывать? Но так не только у
вас. В любой  стране...  например,  даже  злые  духи,  считающиеся  богами
Греции...
   - Великий Пан умер. Но  может  быть,  и  Пан  когда-нибудь  воскреснет?
Однако мы пока живы.
   Органтино с удивлением покосился на старика.
   - Ты знаешь Пана?
   - О нем было написано в книгах с поперечными строчками [имеются в  виду
европейские  книги  в  отличие  от  японских,  где  строки   располагаются
вертикально], которые  привезли  с  собой  сыновья  наших  дайме  с  Кюсю,
вернувшиеся из западных стран  [в  1582  г.  три  феодальных  владетеля  с
острова  Кюсю,  принявшие  христианство,  послали  своих  сыновей  в  Рим;
вернулись они на родину в 1590 г.]. Но сейчас разговор вот  о  чем:  пусть
сила переделывать есть не только у нас, все равно, нельзя быть  беспечным.
Даже больше, именно поэтому тебе надо быть настороже.  Ведь  мы  -  старые
боги. Мы, как и греческие боги, видели рассвет мира.
   - Но дэусу должен победить.
   Органтино упорно повторял то же самое.  Однако  старик,  как  будто  не
слыша, продолжал:
   - На днях я  сошел  с  корабля  на  западном  берегу  нашей  страны.  И
повстречался с путником, вернувшимся из Греции. Он не был  богом,  он  был
простым смертным. Сидя с ним на скале при лунном свете, я услышал от  него
разные рассказы.  О  том,  как  его  схватил  одноглазый  бог,  о  богине,
обращающей людей в свиней, о русалках с красивыми  голосами...  Ты  знаешь
имя этого путника? С тех пор как он повстречался со мной, он превратился в
аборигена нашей страны. Теперь он зовется  Юри-вака  [есть  гипотеза,  что
японская легенда о Юри-вака, сложившаяся к концу  XV  в.,  имеет  связь  с
героем Одиссеи Улиссом, чье имя по-японски звучит Юри-сису ("вака"  значит
"молодой")]. Поэтому будь настороже. Нельзя сказать, что дэусу  непременно
победит. Как бы широко ни распространялась вера в небесного  царя,  нельзя
сказать, что она непременно победит.
   Старик постепенно перешел на шепот.
   - Может статься, что дэусу сам превратится в  аборигена  нашей  страны.
Все идущее из Китая и Индии ведь стало нашим. И все идущее с  Запада  тоже
им станет. Мы живем в деревьях. Мы живем в мелких  речонках.  Мы  живем  в
ветерке, пролетающем над розами. В вечернем свете, упавшем на стену храма.
Везде и всегда. Будь настороже. Будь настороже.
   Его голос вдруг прервался, и старик, как тень, растаял в полумраке. И в
тот же миг с колокольни над головой нахмурившегося Органтино разнесся звон
вечернего колокола Ave Maria.


   Сошедший с ширм падре Органтино из храма Намбандзи, -  нет,  не  только
Органтино. Рыжеволосые люди с орлиными носами, волочащие полы  сутаны,  из
зарослей лавра и роз, залитых сумеречным светом, возвратились  на  прежнее
место.  На  старинные,  уже  три  века  хранящиеся   ширмы   с   картиной,
изображающей вход в бухту корабля Южных Варваров.
   Прощай, падре Органтино! Ты теперь, прохаживаясь с приятелем по  берегу
Японии, смотришь на корабль  Южных  Варваров,  над  которым  в  тумане  из
золотой  пыли  высоко  вздымается  флаг.  Победил  ли  дэусу  или   богиня
Охирумэмути, - может быть, пока решить нельзя. Но наша задача  не  в  том,
чтобы выносить решение. Спокойно смотри на нас с берега прошлого. Пусть ты
вместе с капитаном, ведущим на поводке собаку, и негритенком, держащим над
ним зонтик от солнца, погрузишься в  пучину  забвения,  все  же  неизбежно
настанет время, когда грохот каменных огненных  стрел  с  черных  кораблей
[каменные огненные  стрелы  -  пушечные  ядра;  черными  кораблями  японцы
назвали американскую эскадру под начальством коммодора Перри,  вошедшую  в
Токийский залив; обстрела американцы не вели, но под угрозой  их  пушек  в
марте  1854  г.  совершилось  насильственное  "открытие"  Японии],   вновь
появившихся на горизонте, нарушит твой сон. А до тех пор... прощай,  падре
Органтино! Прощай, патэрэн Уруган  [искаж.  португ.  Organtino]  из  храма
Намбандзи!

   Декабрь 1921 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Повесть об отплате за добро

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   РАССКАЗ АМАКАВА ДЗИННАЯ

   Меня зовут Дзиннай. Родовое имя? С давних пор люди как будто зовут меня
Амакава Дзиннай [Амакава  -  японское  название  китайского  порта  Макао;
отсюда и прозвище Дзинная]. Амакава Дзиннай - это имя и вам знакомо?  Нет,
не надо пугаться! Как вы знаете, я знаменитый вор. Но в эту ночь я  пришел
не для воровства. На этот счет, прошу вас, будьте спокойны.
   Как я  слышу,  среди  патэрэнов  в  Японии  вы  человек  самых  высоких
добродетелей. Так что пробыть,  хотя  и  недолго,  с  человеком,  которого
называют вором, вам, может быть, неприятно. Но не  думайте  -  я  ведь  не
только ворую! Один из подручных Росона Сукэдзаэмона [Росон  Сукэдзаэмон  -
крупный купец из провинции Идзуми,  разбогатевший  на  торговле  с  южными
странами;  Росон  -  японское  название   Лусона,   одного   из   островов
Филиппинского  архипелага],  приглашенных  во   дворец   Дзюраку   [дворец
правителя Японии Тоетоми Хидэеси (1536-1598)], - он именовался Дзиннай!  А
кувшин, известный под названием "Красная голова", который так  ценил  Рикю
Кодзи? [основатель одной из школ чайной церемонии; в  1591  г.  навлек  на
себя немилость  Хидэеси  и  по  его  приказанию  покончил  с  собой]  Ведь
настоящее имя  мастера  рэнга  [форма  стихотворений,  распространенная  в
XIV-XVI вв.; умение  писать  стихи  было  широко  распространено  в  среде
горожан], приславшего кувшин в дар, как я слышал, тоже  Дзиннай!  А  разве
переводчика из Омура [в средние века городок при замке дайме  Омура,  ныне
город (в префектуре Нагасаки)], который два-три года назад  написал  книгу
"Амакава-никки" [вымышленная книга], не  звали  Дзиннай?  А  потом  еще  -
странствующий флейтист, спасший капитана Мальдонадо [в  те  годы  в  порты
Хего и Нагасаки заходили голландские торговые суда; по-видимому, речь идет
о капитане одного из таких судов] в драке у Сандзегавара  [название  части
побережья  реки  Камогава  в  Киото],  а  купец,  торговавший   иноземными
лекарствами у ворот храма Мекудзи в Сакаи? Если бы открыли  их  имя,  это,
несомненно, оказался бы некий Дзиннай. Да нет, есть кое-кто и  поважней  -
тот самый, кто в прошлом году принес в дар храму  Санто-Франциско  золотой
ковчег с ногтями пресвятой девы Марии, - это ведь  был  верующий  тоже  по
имени Дзиннай!
   Но сегодня, к сожалению, у меня нет времени рассказывать  вам  подробно
обо всех этих вещах. Только прошу вас, поверьте, что  Амакава  Дзиннай  не
так уж отличается от всякого обыкновенного человека. Хорошо? Ну  тогда  по
возможности коротко изложу, что мне нужно. Я пришел просить вас  отслужить
мессу о спасении души одного человека... Нет, он мне не родственник. Но он
и не окрасил своей кровью моего клинка. Имя? Имя... Открыть его или нет  -
я и сам никак не решу. Я хочу помолиться за упокой души одного человека...
за упокой души японца по имени Поро [искаженное Paulo (португ.)].  Нельзя?
Да, конечно, раз  просит  Амакава  Дзиннай,  вы  не  склонны  с  легкостью
согласиться. Ну что же, так и быть! Попробую коротко рассказать,  как  все
произошло. Только обещайте, что вы не скажете никому  ни  слова,  хотя  бы
дело шло для вас о жизни или смерти. Вы поклянетесь этим крестом на  вашей
груди сдержать обещание? Нет... простите меня. (Улыбка.) Не доверять  вам,
патэрэн, для меня, вора, просто дерзость. Но если вы не сдержите  обещания
(внезапно серьезно), то пусть вы и не будете  гореть  в  яростном  пламени
инфэруно [искаж. португ. inferno - ад] - кара постигнет вас на этом свете.
   Это случилось больше двух лет назад. Была ненастная полночь.  Я  бродил
по улицам Киото, переодетый странствующим  монахом.  Бродил  я  по  улицам
Киото не первую ночь. Уже пять дней каждый вечер как только пробьет первая
стража, я, стараясь не попадаться людям на глаза, украдкой осматривал  дом
за домом. Зачем? Я думаю,  нечего  объяснять...  В  то  время  я  как  раз
намеревался ненадолго уехать за  море,  хотя  бы  в  Марикка  [Малайя],  и
поэтому деньги мне нужны были больше, чем всегда.
   На  улицах,  конечно,  давным-давно  прекратилось  движение,  и  только
неумолчно шумел ветер при свете звезд. Я прошел  вдоль  темных  домов  всю
Огавадори и вдруг, обогнув угол у перекрестка,  увидел  большой  дом.  Это
было городское жилище Ходзея Ясоэмона, известного даже  в  Киото.  Правда,
хотя оба они вели морскую торговлю,  "Торговый  дом  Ходзея"  нельзя  было
поставить на одну доску с таким домом, как "Кадокура" [один из  крупнейших
торговых домов того времени]. Но как  бы  то  ни  было,  Ходзея  отправлял
один-два  корабля  в  Сямуро  [Сиам  (Таиланд)]  и  на  Лусон,  так   что,
несомненно, был изрядно богат. Выходя на дело, я  вовсе  не  имел  в  виду
именно этот дом, но  раз  уж  набрел  как  раз  на  него,  мне  захотелось
подзаработать. К тому же, как я уже сказал, ночь  была  поздняя,  поднялся
ветер, и для моего промысла все складывалось  как  нельзя  лучше.  Спрятав
свою плетеную шляпу и посох за дождевую бадью на обочине дороги,  я  сразу
же перелез через высокую ограду.
   Только послушать, какие обо мне  ходят  толки!  Амакава  Дзиннай  умеет
делаться невидимкой, говорят все и каждый. Надеюсь вы не верите этому, как
верят простые люди. Я не  умею  делаться  невидимкой  и  не  в  сговоре  с
дьяволом. Просто, когда я был  в  Макао,  врач  с  португальского  корабля
научил меня науке о природе вещей. И если только применять ее на деле,  то
отвернуть большой замок, снять тяжелый засов - все это для меня не слишком
трудно. (Улыбка.) Невиданные доселе у нас воровские уловки, - ведь их, как
крест и пушки, наша дикая Япония тоже переняла у Запада.
   Не прошло и часа, как я уже пробрался в дом. Но когда я миновал  темный
коридор, к моему изумлению  оказалось,  что,  несмотря  на  такое  позднее
время, в одной из комнат еще горит огонь.  Мало  того,  было  слышно,  как
кто-то разговаривает. Судя по местонахождению, это  была  чайная  комната.
"Чай в непогоду!" - усмехнулся я, тихонько подкрадываясь  ближе.  В  самом
деле, слыша голоса, я не столько  думал  о  помехе  моей  работе,  сколько
хотелось мне узнать, каким тонким развлечениям предаются в этой изысканной
обстановке хозяин дома и его гость.
   Как только я прильнул к  фусума,  до  моего  слуха,  как  я  и  ожидал,
донеслось  бульканье  воды  в  котелке.  Но,  кроме  этого,  я,  к  своему
удивлению, вдруг услышал, что кто-то в  комнате  плачет.  Кто-то?  Нет,  я
сразу же понял, что это женщина. Если в таком важном доме в чайной комнате
среди ночи плачет женщина - это неспроста. Затаив дыхание,  я  через  щель
слегка раздвинутой фусума заглянул в комнату.
   Освещенное висячим бумажным  фонарем  старинное  какэмоно  в  токонома,
хризантема в вазе... На всем убранстве, как и полагается в чайной комнате,
лежал налет старомодности. Старик, сидевший перед токонома лицом прямо  ко
мне,  был,  по-видимому,  сам  хозяин  Ясоэмон.  В  мелкоузорчатом  хаори,
неподвижно скрестив на груди руки, он, видимо,  прислушивался,  как  кипит
котелок. Немного ниже Ясоэмона  сидела  ко  мне  боком  старуха  почтенной
наружности, в прическе со шпильками, и время от времени утирала слезы.
   "Ни в чем не терпят недостатка, а, видно, такие же у  них  горести!"  -
подумал я, и у меня на губах невольно появилась  усмешка.  Усмешка  -  это
отнюдь не значит, что у меня была  какая-нибудь  злоба  лично  к  супругам
Ходзея. Нет, у меня, человека, за которым сорок лет  бежит  дурная  слава,
несчастье других людей, в особенности людей на первый  взгляд  счастливых,
всегда само собой вызывает усмешку. (С жестоким выражением  лица.)  Вот  и
тогда вздохи супругов доставляли мне такое же удовольствие, как если бы  я
смотрел на представление Кабуки. (С насмешливой улыбкой.)  Да  ведь  не  я
один таков. Кого ни спроси о любимой  книжке  -  это  всегда  какая-нибудь
печальная повесть!
   Немного погодя Ясоэмон со вздохом сказал:
   - Раз уж случилось  такое  несчастье,  сколько  ни  плачь,  сколько  ни
вздыхай, - былого не воротишь. Я решил завтра же рассчитать всех в лавке.
   Тут сильный порыв ветра потряс стены комнаты и заглушил голоса.  Ответа
жены Ясоэмона я не расслышал. Но хозяин, кивнув, положил руки на колени  и
поднял глаза к плетеному камышовому потолку. Густые брови, острые скулы  и
в особенности удлиненный разрез глаз... Чем больше я смотрел,  тем  больше
убеждался, что это лицо я уже где-то видел.
   - О, господин Дзэсусу Киристо-сама! Ниспошли в наши сердца свою силу!
   Ясоэмон с закрытыми  глазами  начал  шептать  слова  молитвы.  Старуха,
видимо, тоже, как и ее муж, молила о покровительстве небесного царя. Я  же
все время, не мигая, всматривался в лицо Ясоэмона. И  вот  когда  пронесся
новый порыв ветра, в моей душе сверкнуло воспоминание о том, что случилось
двадцать лет назад,  и  в  этом  воспоминании  я  отчетливо  увидел  облик
Ясоэмона.
   Двадцать лет назад... впрочем, стоит ли  рассказывать!  Короче  говоря,
дело было так. Когда я ехал в  Макао,  один  японец-корабельщик  спас  мне
жизнь. Мы тогда друг другу  имени  своего  не  назвали  и  с  тех  пор  не
встречались, но Ясоэмон, на которого я теперь смотрел, - это,  несомненно,
и был тогдашний корабельщик. Пораженный странной  встречей,  я  не  сводил
глаз с лица старика. И теперь мне уже казалось, что его сильные плечи, его
пальцы с толстыми суставами  дышат  пеной  прибоя  у  коралловых  рифов  и
запахом сандаловых лесов.
   Окончив свою долгую молитву, Ясоэмон спокойно обратился к жене с такими
словами:
   - Впредь положимся во всем на волю небесного владыки... Ну, раз котелок
уже вскипел, не нальешь ли мне чаю?
   Но старуха,  сдерживая  вновь  подступившие  к  горлу  рыдания,  слабым
голосом ответила:
   - Сейчас... А все же жалко, что...
   - Вот это-то и значит роптать!  То,  что  "Ходзеямару"  затонул  и  все
деньги, вложенные в дело, погибли, все это...
   - Нет, я не о том. Если б хоть сын наш Ясабуро был с нами...
   Слушая этот разговор, я еще раз усмехнулся. Но  на  этот  раз  не  горе
Ходзея доставляло мне  удовольствие.  "Пришло  время  отплатить  за  былое
добро", - вот чему я радовался. Ведь и мне, Амакава  Дзиннаю,  радость  от
того, что можно как следует отплатить за добро... Да нет, кроме меня, вряд
ли кому еще эта радость знакома по-настоящему. (Насмешливо.) Мне жаль всех
добродетельных  людей:  не  знают  они,  как  радостно  вместо  злодейства
совершить доброе дело!
   - Ну... что его нет, это еще  счастье!  -  Ясоэмон  с  горечью  перевел
взгляд на фонарь. - Если  бы  только  остались  целы  те  деньги,  что  он
промотал, мы, пожалуй, выпутались бы из беды. Право, стоит мне подумать об
этом, о том, что я выгнал его из дома, как...
   Тут Ясоэмон  испуганно  посмотрел  на  меня.  Не  удивительно,  что  он
испугался: в эту минуту  я,  не  произнеся  ни  звука,  отодвинул  крайнюю
фусума. Вдобавок я был одет монахом и вместо  плетеной  шляпы,  которую  я
сбросил еще раньше, голову мою покрывал иноземный капюшон.
   - Кто здесь хозяин?
   Ясоэмон хоть и старик, а разом вскочил.
   - Бояться нечего! Меня зовут Амакава Дзиннай. Ничего, будьте  спокойны,
Амакава Дзиннай - вор, но в эту ночь он пришел к вам с иными намерениями.
   Я скинул капюшон и сел против Ясоэмона.
   О том, что было дальше, вы можете догадаться и без  моего  рассказа.  Я
дал обещание отплатить за добро: чтобы выручить "Дом Ходзея"  из  беды,  я
обещал в три дня, ни на день не погрешив против срока, достать шесть тысяч
кан [старинная японская денежная единица] серебра...
   Ого, кажется, за дверью слышатся чьи-то шаги? Ну, так прощайте!  Завтра
или послезавтра ночью я еще раз проберусь  сюда.  Есть  созвездие  Большой
Крест - в небе над Макао оно сияет, а на небе Японии его не видать. И если
я так же, как оно, не исчезну из Японии, то не искуплю  своей  вины  перед
душой Поро, о котором пришел просить  вас  отслужить  мессу.  Что?  Как  я
убегу? Об этом не беспокойтесь. Я  могу  без  труда  выбраться  через  это
высокое окно в потолке или через этот большой очаг. И еще раз  убедительно
прошу - ради души благодетеля Поро никому не обмолвитесь ни словом!



   РАССКАЗ ХОДЗЕЯ ЯСОЭМОНА

   Ваша милость патэрэн, прошу  вас,  выслушайте  мою  исповедь.  Как  вам
известно, есть такой вор Амакава Дзиннай,  о  котором  в  последнее  время
ходит много рассказов. Слыхал  я,  что  и  тот,  кто  жил  в  башне  храма
Нэгородэра, и тот, кто  украл  меч  у  кампаку  [высшее  правительственное
звание IX-XIX  вв.,  канцлер],  и  тот,  кто  далеко  за  морем  напал  на
наместника Лусона, - все это он. Может быть, дошло до вас и  то,  что  его
наконец схватили на днях у моста Модорибаси, что  в  Итидзе  выставили  на
позор его голову. Мне этот Амакава Дзиннай оказал великое благодеяние.  Но
из-за этого самого благодеяния я теперь переживаю невыразимое горе.  Прошу
вас, выслушайте все обстоятельства и помолитесь о том, чтобы небесный царь
ниспослал свою милость грешнику Ходзея Ясоэмону.
   Это случилось два года назад,  зимой.  Из-за  непрерывных  штормов  мой
корабль "Ходзея-мару" затонул, деньги, вложенные в дело, пропали,  -  одна
беда шла за другой, и в конце  концов  "Торговый  дом  Ходзея"  не  только
разорился, но и совсем дошел до крайности. Как вы  знаете,  среди  горожан
есть только  покупатели,  а  человека,  которого  можно  было  бы  назвать
товарищем, нет. И наше дело, как корабль, втянутый в водоворот,  пошло  ко
дну. И вот однажды ночью... я и теперь не забыл ее... ненастной ночью мы с
женой разговаривали, не думая о позднем часе.  И  вдруг  вошел  человек  в
одежде странствующего монаха, с иноземным капюшоном на голове. Это  и  был
Амакава Дзиннай. Я,  конечно,  и  испугался  и  рассердился.  Но  когда  я
выслушал его - что же оказалось? Он пробрался в мой дом,  чтобы  совершить
воровство, но в чайной комнате еще горел свет, слышались голоса,  и  когда
он через щель фусума заглянул внутрь, то увидел, что Ходзея Ясоэмон -  тот
самый благодетель, который двадцать лет назад спас ему, Дзиннаю, жизнь.
   В самом деле, при этих его словах я вспомнил, что в ту  пору,  как  еще
был корабельщиком и водил в  Макао  "фусута"  [португ.  fusta  -  один  из
старинных типов кораблей для дальнего  плавания],  как-то  раз  я  выручил
одного японца, у которого и бороды-то  еще  не  было:  как  он  мне  тогда
рассказал, он в пьяной ссоре убил китайца, и за ним  гнались.  И  что  же?
Теперь он превратился в знаменитого вора Амакава Дзинная! Как  бы  там  ни
было, я-убедился, что слова Дзинная не выдумка, и  поскольку,  к  счастью,
все в доме спали, я первым делом спросил его, что ему нужно.
   И вот, по словам Дзинная, оказалось, что он в отплату за  старое  добро
хочет, если это будет в  его  силах,  выручить  "Дом  Ходзея"  из  беды  и
спрашивает, как велика сумма, потребная  в  настоящее  время.  Я  невольно
горько усмехнулся. Чтобы деньги мне достал вор - это не только  смешно.  У
кого водятся такие деньги, будь это хоть сам Амакава Дзиннай, тому незачем
забираться в мой дом для воровства. Но  когда  я  назвал  сумму,  Дзиннай,
слегка склонив голову набок, как ни в чем не бывало  обещал  все  сделать,
предупредив, что в эту ночь ему трудно, а через три дня  он  достанет.  Но
так как потребная сумма была немалая - целых шесть тысяч кан, то ручаться,
что ему  удастся  ее  достать,  нельзя  было.  По  моему  же  мнению,  чем
полагаться на то, сколько  выпадет  очков  в  игре  в  кости,  лучше  было
считать, что дело это ненадежное.
   В эту ночь Дзиннай спокойно выпил чай, который ему налила жена, и  ушел
в непогоду. На другой день обещанных денег он не доставил. На третий  день
- тоже. На четвертый... В этот день пошел снег, наступила ночь, а  никаких
вестей все еще не было. Я и раньше говорил, что не полагался  на  обещание
Дзинная. Однако раз я никого в лавке не рассчитал и предоставил всему идти
своим ходом, значит, в глубине души все же надеялся. И в  самом  деле,  на
четвертую ночь, сидя под фонарем в чайной комнате,  я  все  же  напряженно
прислушивался к скрипу снега.
   Когда пробила уже третья  стража,  в  саду  за  чайной  комнатой  вдруг
раздался шум, точно там кто-то дрался. В душе у  меня,  конечно,  блеснула
тревожная мысль о Дзиннае: уж не поймали ли его  караульные?  Я  раздвинул
седзи, выходившие в сад, и посветил  фонарем.  Перед  чайной  комнатой,  в
глубоком снегу, там, где свешивались листья бамбука, сцепились двое людей,
но не успел я разглядеть их, как один из них  оттолкнул  накинувшегося  на
него  противника  и,  прячась  за  деревья,  бросился  к   ограде.   Шорох
осыпающегося снега, шум, когда  перелезали  через  ограду,  и  наступившая
затем тишина показывали,  что  человек  благополучно  перелез  и  спрыгнул
где-то по ту сторону: Но тот, кого он оттолкнул, не стал гнаться  за  ним,
а, стряхивая с себя снег, спокойно подошел ко мне.
   - Это я, Амакава Дзиннай.
   Пораженный изумлением, я уставился на Дзинная. На нем, как и в ту ночь,
был иноземный капюшон и ряса.
   - Ну и шум подняли! Еще счастье, что от этой  драки  никто  в  доме  не
проснулся.
   Входя в комнату, Дзиннай усмехнулся.
   - Пустяки! Как раз, когда я пробирался в дом, кто-то пытался  забраться
сюда под пол. Ну, я его попридержал, хотел было посмотреть, кто это такой,
да он убежал.
   Так как я все еще беспокоился, то спросил, не был ли это караульный. Но
Дзиннай сказал, что это вовсе не караульный, а верней  всего  -  вор.  Вор
хотел поймать вора - может ли быть что-нибудь более  удивительное?  Теперь
уже на моих губах мелькнула усмешка. Как бы то ни было, пока  я  не  знал,
чем кончилась попытка достать деньги, на сердце у меня было  тревожно.  Но
прежде чем я успел раскрыть рот, Дзиннай, словно  читая  у  меня  в  душе,
медленно развязал пояс и выложил перед очагом свертки с деньгами.
   - Будьте спокойны. Шесть тысяч кан добыты. Собственно, большую часть  я
достал уже вчера, но около двухсот кан не хватало,  поэтому  я  принес  их
только сегодня. Вот, примите свертки. А деньги,  собранные  ко  вчерашнему
дню, я потихоньку от вас обоих спрятал здесь же, под полом чайной комнаты.
Вероятно, давешний вор пронюхал про эти деньги.
   Я слушал его слова, как во сне. Принять деньги от вора - я  и  без  вас
знаю, что это дело не из хороших. Однако, пока я был на грани  уверенности
и сомнения в том, удастся ли достать деньги, я не думал,  хорошо  это  или
дурно, да и теперь не мог так легко отказаться. Ведь если бы я  отказался,
то не только мне, но и всей моей семье оставалось одно -  идти  на  улицу.
Прошу вас,  будьте  снисходительны  к  такому  моему  положению.  Смиренно
коснувшись руками пола, я склонился перед  Дзиннаем  и,  не  произнося  ни
слова, заплакал.
   С тех пор я два года ничего не слыхал о Дзиннае. Но так как  я  избежал
разорения и проводил свои дни в благополучии только благодаря Дзиннаю,  то
тайком от людей я всегда  возносил  святой  матери  Марии-сама  молитвы  о
счастье этого человека. И что же? На днях пошла по городу молва о том, что
Амакава Дзиннай схвачен и что у моста Модорибаси выставлена на  позор  его
голова! Я ужаснулся. Украдкой проливал слезы. Но как  подумаешь,  что  это
расплата за все содеянное им зло, - что тут делать!  Скорее  странно,  что
небесная кара постигла его лишь теперь. Все же мне хотелось в  отплату  за
добро, хотя бы втайне, совершить поминовение. С этой мыслью я сегодня,  не
взяв  никого  с  собой,  поспешно  пошел  к   Модорибаси   посмотреть   на
выставленную на позор голову.
   Когда я дошел до моста, там, где была выставлена голова,  уже  толпился
народ. Доска из некрашеного дерева  с  перечнем  преступлений  казненного,
стражники, охраняющие его голову,  -  все  было  как  обычно.  Но  голова,
насаженная на три свежих бамбуковых ствола, скрепленных между  собой,  эта
страшная, залитая кровью голова, - о, что же  это  такое?  В  давке  среди
шумной  толпы,  увидев  эту  мертвенно-бледную  голову,  я  окаменел.  Эта
голова... была не его! Это не была  голова  Амакава  Дзинная.  Эти  густые
брови, эти острые скулы, этот шрам между бровями - в них  не  было  ничего
похожего на Дзинная. Она... Солнечный свет, толпа вокруг меня,  насаженная
на бамбук голова, все отодвинулось в какой-то далекий мир - такой безумный
ужас меня охватил. Это была голова не Дзинная. Это была  моя  голова!  Она
принадлежала мне, такому, каким я был двадцать лет назад - тогда, когда  я
спас Дзиннаю жизнь. Ясабуро!.. Если бы только язык у меня мог  шевелиться,
я, может быть, так бы и крикнул. Но я не мог издать ни звука и только, как
в лихорадке, дрожал всем телом.
   Ясабуро! Я смотрел на выставленную голову сына, как на призрак. Голова,
слегка запрокинутая, неподвижно смотрела на меня из-под полуприкрытых век.
Как это случилось? Может быть, сына по ошибке приняли за Дзинная? Но  если
его подвергли допросу,  ошибка  бы  выяснилась.  Или  тот,  кто  назывался
Амакава Дзиннай, был мой сын? Переодетый монах, пробравшийся  в  мой  дом,
был некто другой, присвоивший  себе  имя  Дзинная?  Нет,  не  может  быть!
Достать шесть тысяч кан в три дня, ни на  один  день  не  погрешив  против
срока, - кто во всей обширной стране Японии сумел бы это,  кроме  Дзинная?
Значит... В этот миг в душе у  меня  вдруг  отчетливо  всплыл  облик  того
никому не известного человека, который два года  назад,  в  снежную  ночь,
боролся в саду с Дзиннаем. Кто он? Не был ли то мой сын? Да, даже  мельком
взглянув на него тогда, я заметил, что по облику он напоминает моего  сына
Ясабуро! Но не было ли это просто заблуждением моего сердца? Если  то  был
сын... Словно очнувшись, я пристально посмотрел на голову. И я увидел - на
посиневших, странно раздвинутых губах сохранилось слабое подобие улыбки.
   У выставленной головы  сохранилась  улыбка!  Слушая  такие  слова,  вы,
пожалуй, засмеетесь. Я  и  сам,  заметив  это,  подумал,  что  мне  просто
померещилось. Но сколько я ни смотрел - высохшие губы  были  чуть  озарены
чем-то похожим на  улыбку.  Долго  не  отводил  я  глаз  от  этих  странно
улыбавшихся губ. И незаметно  на  моем  лице  тоже  появилась  улыбка.  Но
одновременно с улыбкой из глаз у меня полились горячие слезы.
   "Отец, простите!.. - говорила мне без слов эта улыбка.
   Отец, простите, что я был дурным сыном! Два года назад в снежную ночь я
прокрался домой только для  того,  чтобы  просить  прощения,  просить  вас
принять меня обратно. Днем мне стыдно было попасться на глаза  кому-нибудь
в лавке, поэтому я нарочно дождался глубокой  ночи,  чтобы  постучаться  к
отцу в спальню и поговорить с ним. Но когда, обрадовавшись, что  за  седзи
чайной комнаты виден свет, я робко направился туда, вдруг сзади кто-то, ни
слова не говоря, набросился на меня.
   Отец,  что  случилось  дальше,  вы   знаете   сами.   Я   был   поражен
неожиданностью, и едва увидел вас, как оттолкнул нападавшего и  перескочил
через ограду. Но так как при отсветах снега я, к своему удивлению, увидел,
что мой противник - монах, то, убедившись, что за мной никто не гонится, я
опять рискнул подкрасться к чайной комнате. И  сквозь  седзи  слышал  весь
разговор.
   Отец! Дзиннай, спасший "Дом Ходзея", благодетель всей нашей семьи. И  я
решил, что, если ему будет грозить опасность, я отплачу ему за добро, хотя
бы пришлось отдать за него жизнь. И отплатить ему за добро не  мог  никто,
кроме меня, бродяги, выгнанного из дома. Два года  выжидал  я  подходящего
случая. И вот случай настал. Простите, что я был дурным сыном!  Я  родился
непутевым, но я отплатил за добро, оказанное нашей семье. Вот единственное
мое утешение..."
   На пути  домой,  смеясь  и  плача,  я  восхищался  благородством  сына.
Вероятно, вы не знаете - мой сын Ясабуро, как и я, был приверженцем  нашей
веры и был даже наречен Поро. Но... но и  сын  мой  был  несчастен.  И  не
только сын. Ведь если  бы  Амакава  Дзиннай  не  спас  тогда  мой  дом  от
разорения, мне не пришлось бы теперь так скорбеть. Как бы я  ни  терзался,
одна мысль не дает мне покоя: что было  лучше  -  избежать  разорения  или
сохранить в живых сына?.. (Вдруг с мукой.) Спасите меня! Если я  так  буду
жить  дальше,  то,  может  быть,  моего   великого   благодетеля   Дзинная
возненавижу. (Долгие рыдания.)



   РАССКАЗ ПОРО ЯСАБУРО

   О, святая матерь Мария-сама! Завтра на  рассвете  мне  отрубят  голову.
Голова моя скатится на землю, но моя душа, как  птица,  полетит  ввысь,  к
тебе. Нет, может быть, вместо того чтобы  умиляться  великолепием  парайсо
(рая), я, совершивший лишь злодеяние, буду  низвергнут  в  яростное  пламя
инфэруно. Но я доволен. Такой радости душа моя не знала двадцать лет.
   Я - Ходзея Ясабуро. Но  моя  голова,  которую  выставят  напоказ  после
казни, будет называться головой Амакава  Дзинная.  Я  -  Амакава  Дзиннай!
Может ли быть что-нибудь приятней? Амакава Дзиннай! Ну что? Разве  это  не
прекрасное имя? Стоит только моим губам произнести это имя, и  я  чувствую
себя так, как будто моя темница засыпана небесными лилиями и розами.
   Это случилось зимой, два года назад, в  незабываемую  снежную  ночь.  Я
прокрался в дом отца, чтобы добыть денег для игры. Так как за седзи чайной
комнаты еще горел свет, я хотел было тихонько  заглянуть  внутрь,  но  тут
кто-то, ни слова не говоря, схватил меня за ворот. Я обернулся, сцепился с
моим противником - кто он, я не знал, но, судя по огромной силе,  это  был
человек необыкновенный. Мало того: пока мы  с  ним  дрались,  раздвинулись
седзи, в сад упал свет фонаря, - сомнения быть не могло, в чайной  комнате
стоял мой отец Ясоэмон. Напрягши все силы, я высвободился  из  цепких  рук
противника и бросился вон из сада.
   Но, пробежав полквартала, я спрятался под  навесом  дома  и  осмотрелся
кругом. На улице нигде ничто не шевелилось, только иногда, белея в  ночной
мгле, вздымалась снежная пыль. Противник, видно, махнул на  меня  рукой  и
отказался от преследования. Но кто он такой? Насколько я в тот  миг  успел
разглядеть, он был одет монахом. Однако, судя по его силе и в  особенности
по тому, что он знал и боевые приемы, вряд ли это был простой монах. Да  и
то, чтобы в такую снежную ночь в саду оказался какой-то монах, - разве это
не странно? Немного поразмыслив,  я  решил  рискнуть  и  все  же  еще  раз
подкрасться к чайной комнате.
   Прошел час. Подозрительный странствующий монах, пользуясь тем, что снег
как раз перестал,  шел  по  улице  Огавадори.  Это  был  Амакава  Дзиннай.
Самурай, мастер рэнга, горожанин, бродячий флейтист, человек,  по  слухам,
умеющий принимать любой образ, знаменитый в Киото вор! Я украдкой  шел  по
его следам. Никогда еще не  радовался  я  так,  как  в  тот  миг.  Амакава
Дзиннай! Амакава Дзиннай! Как я тосковал по нему даже  во  сне!  Тот,  кто
похитил меч у кампаку, - это был  Дзиннай.  Тот,  кто  выманил  кораллы  у
Сямуроя [торговый дом Окадзи Камбэя, крупного купца], - это был Дзиннай. И
тот, кто срубил дерево кяра [тропическое  дерево]  у  правителя  провинции
Бидзэн, и тот, кто украл часы у капитана Пэрэйра, и тот, кто в  одну  ночь
разрушил пять амбаров, и тот, кто убил восемь  самураев  Микава  [название
одной из старинных провинций на о.Хонсю], и тот, кто  совершил  еще  много
других редкостных злодейств, о которых  будут  рассказывать  до  скончания
века, - все это  был  Дзиннай.  И  этот  Дзиннай  теперь,  низко  надвинув
плетеную шляпу, идет предо мной по чуть белеющей снежной дороге. Разве то,
что я могу его видеть, уже само по себе не есть счастье? Но я хотел  стать
более счастливым.
   Когда мы дошли до задней  стороны  храма  Дзегондзи,  я  быстро  нагнал
Дзинная. Здесь тянулся длинный земляной вал, совершенно без жилищ,  и  для
того, чтобы даже днем не попасться людям на  глаза,  лучшее  место  трудно
было отыскать. Но Дзиннай, увидев меня, не обнаружил ни малейшего  страха,
спокойно остановился. И, опершись на посох,  не  проронил  ни  звука,  как
будто ожидая моих слов. Я робко опустился перед  ним  на  колени,  положив
перед собой руки. Но когда я увидел его спокойное лицо, слова  застряли  у
меня в горле.
   - Пожалуйста, извините! Я - Ясабуро, сын  Ходзея  Ясоэмона,  -  наконец
заговорил я с пылающим лицом. - Я пошел за вами вслед, потому что  имею  к
вам просьбу.
   Дзиннай только кивнул. Как благодарен был я, малодушный, за  это  одно!
Смелость вернулась ко мне, и, все так же держа  руки  прямо  на  снегу,  я
кратко рассказал ему, что отец выгнал меня из дому, что теперь я вожусь  с
негодяями, что сегодня ночью я пробрался к  отцу  с  целью  воровства,  но
неожиданно наткнулся на него, Дзинная, и что я слышал  всю  тайную  беседу
Дзинная с отцом. Но Дзиннай по-прежнему холодно смотрел на меня, безмолвно
сжав губы. Окончив свой рассказ, я немного придвинулся на коленях к нему и
впился взглядом в его лицо.
   - Добро, оказанное "Дому Ходзея", касается и меня. В знак того,  что  я
не забуду этого благодеяния, я решил стать  вашим  подручным.  Прошу  вас,
возьмите меня к себе! Я умею воровать, умею устраивать поджоги.  И  прочие
простые преступления умею совершать не хуже других...
   Но Дзиннай молчал. С сильно бьющимся сердцем я заговорил еще горячей:
   - Прошу вас, возьмите меня к себе!  Я  буду  работать.  Киото,  Фусими,
Сакаи, Осака - нет мест, которых я бы не знал. Я могу пройти пятнадцать ри
[мера длины, равная 3,927 км] в день. Одной рукой подымаю мешок  в  четыре
то [мера объема, равная 18 л]. И убийства - два-три - уже совершил.  Прошу
вас, возьмите меня к себе. Ради вас  я  сделаю  все,  что  угодно.  Белого
павлина из замка Фусими [замок, принадлежавший  Тоетоми  Хидэеси]  -  если
скажете "укради!"  -  украду.  Колокольню  храма  Санто-Франциско  -  если
скажете "сожги!"  -  сожгу.  Дочь  удайдзина  [удайдзин  -  одно  из  трех
правительственных и придворных  званий  в  VIII-XII  вв.,  как  придворное
звание  сохранилось  и  позже]  -  если  скажете   "добудь!"   -   добуду.
Голову-градоправителя - если скажете "принеси!"...
   При этих словах меня вдруг опрокинул пинок ноги.
   - Дурак!
   Бросив это ругательство, Дзиннай хотел было пройти дальше.  Но  я,  как
безумный, вцепился в подол его рясы.
   - Прошу вас, возьмите меня к себе! Никогда  ни  за  что  я  от  вас  не
отступлюсь! Ради вас я пойду в огонь и в  воду.  Ведь  даже  царя-льва  из
рассказа Эзопа [басни Эзопа были переведены  на  японский  язык  и  изданы
португальскими миссионерами латинским шрифтом в 1593 г.; они  пользовались
большой популярностью] спасла мышь... Я сделаюсь этой мышью. Я...
   - Молчи! Не тебе, мальчишка, быть благодетелем Дзинная! - стряхнув  мои
руки, Дзиннай еще раз пнул меня ногой. - Подлец! Ты бы  лучше  был  добрым
сыном!
   Когда он во второй раз пнул меня ногой, мною овладела злоба.
   - Ладно! Так стану же я твоим благодетелем!
   Но Дзиннай, не оглядываясь, быстро шагал по снегу. При  свете  как  раз
выплывшей из-за туч луны еле виднелась его плетеная шляпа... И с тех пор я
целых два года не видел Дзинная. (Вдруг  смеется.)  "Не  тебе,  мальчишка,
быть благодетелем Дзинная". Так он сказал.  Но  завтра  на  рассвете  меня
убьют вместо Дзинная.
   О, святая матерь Мария-сама! Как страдал я  эти  два  года  от  желания
отплатить Дзиннаю за добро! Нет, не столько за добро, сколько за обиду. Но
где Дзиннай? Что он делает? Кому это ведомо? И прежде всего,  каков  он  с
виду? Даже этого никто не знал. Переодетый монах, которого я встретил, был
невысокого роста, лет около сорока. Но тот, кто приходил в квартал веселых
домов в Янагимати, - разве это не был тридцатилетний странствующий самурай
с усами на красном лице? А согбенный рыжеволосый чужестранец, который, как
говорили, произвел переполох на представлении Кабуки,  а  юный  самурай  с
ниспадающими на лоб волосами, похитивший сокровища из  храма  Мекокудзи...
Если допустить, что все это  был  Дзиннай,  то,  значит,  даже  установить
истинный вид этого  человека  выше  человеческих  сил...  И  тут  в  конце
прошлого года у меня открылось кровохарканье.
   Только бы как-нибудь отплатить за обиду!.. Худея, тощая, день ото  дня,
я думал лишь об этом одном. И вот однажды ночью в  душе  у  меня  блеснула
мысль. О Мария-сама! О Мария-сама! Эту мысль, без  сомнения,  внушила  мне
твоя доброта.  Всего-навсего  лишиться  своего  тела,  своего  измученного
кровохарканьем тела, от которого остались кожа да кости, - стоит  решиться
на это одно, и мое единственное  желание  будет  выполнено.  В  эту  ночь,
смеясь про себя от радости, я до утра твердил одно и то же:  "Мне  отрубят
голову вместо Дзинная! Мне отрубят голову вместо Дзинная!"
   Мне отрубят голову вместо Дзинная!  Какие  великолепные  слова!  Тогда,
конечно, вместе со мной погибнут и все его  преступления.  Дзиннай  сможет
гордо расхаживать по всей обширной Японии. Зато я... (Опять смеется.) Зато
я в одну ночь сделаюсь прославленным разбойником. Тем, кто был  помощником
Сукэдзаэмона на Лусоне. Кто  срубил  дерево  кяра  у  правителя  провинции
Бидзэн. Кто был приятелем Рикю Кодзи, кто выманил кораллы у  Сямуроя,  кто
взломал кладовую с серебром в  замке  Фусими,  кто  убил  восемь  самураев
Микава... Всей, всей славой Дзинная целиком  завладею  я!  (В  третий  раз
смеется.) Спасая  Дзинная,  я  убью  имя  Дзинная,  платя  ему  за  добро,
сделанное семье, я отплачу за свою  собственную  обиду,  -  нет  радостнее
расплаты. Понятно, что от радости я смеялся всю ночь. Даже теперь - в этой
темнице - могу ли я не смеяться!
   Задумав такую хитрость, якобы с целью кражи я забрался в  императорский
дворец. Помнится, был вечер, полутьма, через бамбуковые шторы  просвечивал
огонь, среди сосен белели цветы. Но когда я спрыгнул  с  крыши  галереи  в
безлюдный сад, вдруг, как я и надеялся, меня схватили самураи из стражи. И
тогда-то оно  и  случилось.  Поваливший  меня  бородатый  самурай,  крепко
связывая меня, проворчал: "Наконец-то мы поймали  Дзинная!"  Да.  Кто  же,
кроме Амакава Дзинная, заберется воровать во дворец? Услыхав эти слова,  я
даже в тот миг, извиваясь в стянувших меня веревках, невольно улыбнулся.
   "Не тебе, мальчишка, быть благодетелем  Дзинная!"  Так  он  сказал.  Но
завтра на рассвете меня убьют вместо Дзинная. О, как  сладко  бросить  это
ему в лицо! С выставленной на позор отрубленной головой я буду  ждать  его
прихода. И в этой голове Дзиннай непременно почувствует  безмолвный  смех.
"Ну как, Ясабуро отплатил за добро? - вот что скажет ему этот смех.  -  Ты
больше не Дзиннай: Амакава Дзиннай - вот эта голова! Она - этот знаменитый
по всей стране, первый в Японии великий вор". (Смеется.)  О,  я  счастлив!
Так счастлив я первый  раз  в  жизни.  Но  если  мою  голову  увидит  отец
Ясоэмон... (Горько.) Простите меня, отец! Если бы  даже  мне  не  отрубили
голову, я, больной чахоткой, не прожил бы и трех лет. Прошу вас, простите,
что я был дурным сыном. Я  родился  непутевым,  но  ведь  как-никак  сумел
отплатить за добро, оказанное нашей семье...

   Март 1922 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Вагонетка

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Работы по проведению узкоколейки Одавара - Атами начались, когда  Рехэю
было восемь лет. Рехэй ежедневно  ходил  на  окраину  деревни  глядеть  на
работы. Вернее, не на работы, а на то, как перевозят землю  в  вагонетках,
вот на что он засматривался.
   На вагонетку, груженную  землею,  сзади  становились  двое  землекопов.
Поскольку вагонетка шла под уклон, она катилась сама, без  помощи  людской
силы.  Кузов  раскачивался,  как  от   ветра,   полы   курток   землекопов
развевались; тянулась, изгибаясь, узкая колея... Рехэй глядел на все  это,
и  ему  хотелось  стать  землекопом.  Или,  по  крайней  мере,  хоть   раз
прокатиться с рабочими на вагонетке. Скатившись  на  равнину  за  окраиной
деревни,  вагонетка  останавливалась.  В  тот  же  миг   землекопы   ловко
спрыгивали и вываливали землю из вагонеток на конечный пункт колеи. Потом,
на этот раз уже подталкивая вагонетку, пускались в обратный путь вверх  по
склону. И тогда Рехэй думал, что раз уж нельзя прокатиться  на  вагонетке,
то хорошо бы ее хоть потолкать!
   И вот однажды под вечер, -  была  первая  декада  февраля,  -  Рехэй  с
братишкой, который был на два года  моложе  его,  и  соседским  мальчиком,
однолетком брата, пошел  на  окраину  деревни  к  вагонеткам.  Смеркалось,
вагонетки, не очищенные от грязи, стояли в ряд. Куда ни глянь,  никого  из
землекопов не  было  видно.  Тогда  дети  с  опаской  подтолкнули  крайнюю
вагонетку. Под действием толчка колеса вагонетки пришли в  движение...  От
их стука Рехэй похолодел. Но  когда  стук  повторился,  он  не  испугался.
Тук-тук,  тук-тук...  Под  эти  звуки  подталкиваемая  тремя  парами   рук
вагонетка двинулась вверх по колее.
   Между тем через десяток кэн колея круче пошла в гору.  Сколько  они  ни
толкали, вагонетка не поддавалась и не трогалась с места. Иногда же вместе
с вагонеткой они сами откатывались назад. Рехэй решил, что толкать  больше
не надо, и сделал знак младшим мальчикам.
   - Ну, поехали!
   Они все вместе отняли руки и мигом взобрались на  вагонетку.  Вагонетка
сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей покатилась по колее. В эту
минуту окружающий вид вдруг словно распахнулся и во всю  ширь  развернулся
перед их глазами. Ветер, в сумерках бьющий в лицо, под ногами подрагиванье
вагонетки - Рехэй был просто на седьмом небе.
   Но через две-три минуты вагонетка  остановилась  в  тупике  на  прежнем
месте.
   - Ну, подтолкнем еще разок!
   Мальчики  опять  принялись  было  толкать  вагонетку.  Но  прежде   чем
завертелись колеса, за спиной у них послышались чьи-то  шаги.  Мало  того,
едва мальчики услышали их, как вслед за шумом шагов раздался крик:
   - Ах, мерзавцы! Кто вам позволил трогать вагонетку?
   За ними стоял высокий землекоп в поношенной  рабочей  куртке  и  не  по
сезону легкой соломенной шляпе.
   Мальчики оглянулись на него, только успев отбежать на пять-шесть кэн. И
с той поры, даже когда Рехэй, возвращаясь откуда-нибудь домой, видел,  что
на строительной площадке нет ни души, он все равно не решался  прокатиться
на вагонетке. Фигура того землекопа надолго ему запомнилась.  Желтевшая  в
сумерках маленькая соломенная шляпа... Но даже это воспоминание  с  годами
стало бледнеть.
   Дней через десять после этого случая Рехэй опять,  на  этот  раз  один,
после полудня, стоял на строительной площадке  и  глядел  на  спускающиеся
вагонетки. И вот рядом с вагонетками, груженными землей, по широкой колее,
которая, вероятно, была главной, стала  подниматься  вагонетка,  груженная
шпалами. Эту вагонетку толкали  двое  молодых  парней.  Увидев  их,  Рехэй
решил, что у них добродушные лица.
   "Эти-то меня не выругают", - подумал он и подбежал к вагонетке.
   - Дяденьки! Давайте я помогу потолкать.
   Один из них - тот, что был в полосатой рубашке, - не подымая склоненной
головы и не отрывая рук от  вагонетки,  ответил,  как  мальчик  и  ожидал,
ласково:
   - Ну что ж, помоги.
   Рехэй встал между парнями и принялся толкать изо всей силы.
   - А ты, видать, здорово  силен!  -  похвалил  Рехэя  другой  парень,  у
которого за ухом была заткнута папироса.
   Между тем уклон колеи становился все  более  отлогим.  В  глубине  души
Рехэй стал опасаться, как бы ему не сказали: "Можешь больше  не  толкать".
Но молодые рабочие продолжали молча, только немного выпрямившись,  толкать
вагонетку. Не в силах больше терпеть, Рехэй робко спросил:
   - Мне можно толкать, сколько захочу?
   - Можно, - ответили оба одновременно.
   Рехэй подумал: "Добрые люди".
   Через пять-шесть те колея опять пошла круто вверх. Там по обе стороны в
мандариновых садах золотились под солнцем бесчисленные плоды.
   "Дорога вверх лучше, ведь дают толкать, сколько хочешь", - думал Рехэй,
изо всех сил толкая вагонетку.
   Когда подъем среди мандариновых садов закончился, колея вдруг пошла под
уклон. Парень в полосатой рубашке сказал Рехэю:
   - Ну, садись!
   Рехэй мигом взобрался на вагонетку. Как только все трое  на  нее  сели,
вагонетка плавно заскользила по рельсам среди аромата мандариновых  садов.
"Катиться куда лучше, чем толкать!"  -  продолжал  размышлять  Рехэй;  его
хаори раздувалось от ветра. "Если туда долго толкаешь, то и обратно  долго
катишься".
   Докатившись до бамбуковой рощи, вагонетка потихоньку  замедлила  ход  и
остановилась.  Все  трое  вновь  принялись  толкать   тяжелую   вагонетку.
Бамбуковая роща сменилась смешанным лесом.  На  подъеме  попадались  такие
места, где под грудами опавших листьев почти не видно было ржавых рельсов.
Когда поднялись вверх по дороге, то за высоким  обрывом  открылось  широко
простертое холодное море. И  тут  Рехэй  почувствовал,  что  ушел  слишком
далеко от дома.
   Они опять сели в вагонетку. Вагонетка катилась  под  деревьями  в  лесу
вдоль расстилавшегося справа моря. Но у Рехэя было уже не  так  хорошо  на
душе, как раньше.
   - Может, вернемся, - стал было он просить.  Но  что  ни  вагонетка,  ни
рабочие не могут вернуться, пока не доберутся до места, это, конечно, он и
сам прекрасно понимал.
   Потом вагонетка остановилась перед чайной с соломенной крышей, стоявшей
у выемки горы. Рабочие вошли в чайную и стали неторопливо пить чай  вместе
с хозяйкой, у которой за спиной  был  грудной  ребенок.  Рехэй,  оставшись
один, обеспокоенно  бродил  вокруг  вагонетки.  К  толстым  доскам  кузова
присохли брызги грязи.
   Немного спустя из чайной вышел парень с  папиросой  за  ухом  (впрочем,
теперь у него уже не  было  за  ухом  папиросы)  и,  дал  стоявшему  возле
вагонетки Рехэю газетный  кулек  с  деревенским  печеньем.  Рехэй  холодно
сказал "спасибо". Но сейчас же сообразил, что, поблагодарив  так  холодно,
поступил невежливо. Чтобы загладить свою вину, он положил одно  печенье  в
рот. Печенье пахло керосином, которым, по-видимому, была запачкана газета.
   Подталкивая вагонетку, они втроем стали подниматься по пологому склону.
Хотя руки Рехэя по-прежнему упирались в вагонетку, думал он теперь  совсем
о другом.
   Когда они спустились по другую сторону склона, там оказалась  еще  одна
чайная. Рабочие зашли туда, а Рехэй, сидя на  вагонетке,  думал  только  о
возвращении домой. Перед чайным домиком на  цветущей  сливе  угасали  лучи
заходящего солнца. Вот уже смеркается, - при этой мысли Рехэй не  в  силах
был спокойно усидеть на месте. Он то пытался ногой повернуть  колесо,  то,
зная, что один не в состоянии  сдвинуть  вагонетку,  все  же  пытался  это
сделать, - только бы как-нибудь отвлечься от тревожных мыслей.
   А рабочие, выйдя из чайной и начав сгружать шпалы с вагонетки, как ни в
чем не бывало сказали ему:
   - Ты теперь ступай домой. Мы сегодня заночуем здесь.
   -  Если  вернешься  слишком  поздно,  у   тебя   дома,   верно,   будут
беспокоиться.
   Рехэй на миг опешил. Ведь скоро стемнеет. В конце прошлого года  они  с
матерью ходили  до  Ивамура,  но  сегодня  он  прошел  в  три-четыре  раза
дальше... И сейчас ему придется возвращаться пешком, совсем одному...  Все
это мигом пронеслось у него в голове. Он чуть не заплакал. Но подумал, что
слезами горю не  поможешь.  Не  такой  случай,  чтобы  плакать.  С  трудом
заставив себя поклониться двум молодым рабочим, он пустился  бежать  вдоль
колеи.
   Рехэй бежал и бежал вдоль колеи,  не  помня  себя.  Во  время  бега  он
заметил, что сверток с  печеньем,  засунутый  за  пазуху,  мешает  ему,  и
выбросил его на обочину, а заодно снял и швырнул вслед  за  печеньем  свои
деревянные дзори. Теперь через тонкие носки в подошвы  впивались  камешки,
но зато ногам стало гораздо легче. Чувствуя слева от себя дыхание моря, он
бегом поднялся по крутому склону. Время  от  времени  к  горлу  подступали
слезы,  и  тогда  лицо  у  него  непроизвольно  кривилось.  Он  с   трудом
сдерживался и только непрестанно шмыгал носом.
   Когда он бежал мимо бамбуковой рощи, на закатном небе над горой  Хиганэ
уже угасала вечерняя заря. Волнение Рехэя росло. Все кругом  казалось  ему
другим, может быть, оттого, что путь туда и путь обратно - вещи разные,  и
это внушало ему тревогу. Теперь  ему  мешало  и  то,  что  одежда  на  нем
насквозь промокла от пота. Продолжая бежать из последних сил, он стянул  с
себя и бросил на обочину хаори.
   К тому времени, как он  добрался  до  мандариновых  садов,  уже  совсем
стемнело. "Только бы  остаться  живым..."  -  думал  Рехэй  и,  скользя  и
спотыкаясь, мчался дальше.
   Наконец в полной темноте показалась строительная  площадка  на  окраине
деревни, и Рехэй готов был тут же на месте расплакаться. Но и на этот  раз
он сдержался.
   Когда он прибежал в деревню,  из  домов  по  обе  стороны  улицы  падал
электрический свет. В этом свете Рехэй сам отчетливо видел,  как  над  его
головой подымаются испарения  пота.  Женщины,  бравшие  воду  из  колодца,
мужчины, возвращавшиеся с полей, увидев запыхавшегося Рехэя, окликали его:
"Эй, что случилось?" Но он, не отвечая, пронесся  мимо  освещенных  домов,
мимо мелочной лавки, мимо парикмахерской.
   Влетев в ворота своего дома, Рехэй  уже  не  мог  больше  удержаться  и
громко, во весь голос, заплакал. Услыхав его плач, вмиг подбежали  к  нему
отец и мать. Мать что-то говорила, порывалась его обнять. Но Рехэй,  ломая
руки и топоча ногами, всхлипывал навзрыд.  Должно  быть,  оттого,  что  он
слишком громко плакал, три-четыре соседки подошли  и  стали  в  темноте  у
ворот. Все, в том числе отец  и  мать,  наперебой  спрашивали,  отчего  он
плачет. Но что Рехэю ни говорили, он только плакал. Плакал, вспоминая свою
беспомощность и страх, пережитый им, пока он бежал весь этот далекий путь,
и чувствовал, что никак не наплачется.
   В возрасте двадцати шести лет Рехэй с женой и ребенком уехал  в  Токио.
Теперь он сидит на  втором  этаже  в  редакции  одного  журнала  и  читает
корректуры. Но случается иногда, что, хоть и  совершенно  беспричинно,  он
вспоминает себя, каким он был в тот день.  Совершенно  беспричинно.  Перед
ним, усталым от житейских забот, и теперь, как тогда, тянется узкой лентой
извилистая, с рощами, с подъемами и спусками, полутемная дорога.

   Февраль 1922 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Чистота о-Томи

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Это было в послеполуденные часы четырнадцатого мая первого года Мэйдзи,
в те  послеполуденные  часы,  когда  вышел  приказ:  "Завтра  на  рассвете
правительственные войска начнут военные действия против отряда  сегитай  в
монастыре  Тоэйдзан.  Всем  проживающим   в   районе   Уэно   предлагается
незамедлительно выселиться куда угодно". [Речь идет  о  подавлении  мятежа
самураев, являвшихся сторонниками сегуна Кэйки, отрекшегося  от  власти  в
связи с революцией 1867 г. Мятежники образовали отряд,  носивший  название
"сегитай"  ("отряд  справедливости"),  и  сконцентрировались  в  монастыре
Канъэйдзи в районе Уэно (в Токио). Мятеж был  подавлен  правительственными
войсками 15 мая 1868 г.] В галантерейной лавке во  втором  квартале  улицы
Ситая после ухода хозяина Когая  Масабэя  оставался  один  только  большой
трехцветный кот: он тихонько лежал, свернувшись клубком, в углу  кухни,  у
раковины аваби [морское ушко,  съедобный  моллюск,  часто  весьма  больших
размеров; раковину обычно сохраняют].
   В доме с наглухо закрытыми дверьми, разумеется, было  совершенно  темно
даже днем. Не слышно было ни шагов, ни голосов. До слуха доносился  только
шум дождя, лившего уже несколько дней подряд. Дождь время от времени вдруг
потоками проливался на невидимые крыши и опять  удалялся  в  пространство.
Всякий раз, когда дождь усиливался,  кот  округлял  свои  янтарные  глаза.
Тогда в кухне, где нельзя было разглядеть даже очага,  на  миг  появлялись
два зловещих фосфорических огонька. Но, почувствовав, что кругом ничего не
меняется, кот, так и не пошевельнувшись, снова  сощуривал  глаза  в  узкие
щелки.
   Так повторялось много раз, и наконец кот, уже, видимо, засыпая,  больше
не открывал глаза. Но дождь по-прежнему то вдруг  усиливался,  то  стихал.
Восемь... Восемь без половины...  [по  принятой  тогда  старинной  системе
счисления времени сутки делились на две половины - с полуночи до полудня и
наоборот, а каждая половина - на шесть промежутков, счет которых начинался
с девятого, а кончался четвертым;  дневные  восемь  часов  соответствовали
теперешним  четырнадцати,  восемь  без  половины  -  пятнадцати,  семь   -
шестнадцати и т.д.] Время шло, и под шум дождя день понемногу  клонился  к
вечеру.
   И вот уже близко к семи часам  кот,  чем-то  обеспокоенный,  неожиданно
широко раскрыл глаза. И в то же время как будто насторожил уши. Дождь  уже
не лил так сильно. Раздались голоса носильщиков паланкина, пробежавших  по
улице. Больше ничего не было слышно. Но после нескольких секунд  тишины  в
темной кухне вдруг стало как-то  светлеть.  Дощатый  настил  возле  очага,
блеск воды в кувшине без крышки, сосенка бога  кухонного  очага,  шнур  от
окошка в потолке - все это одно  за  другим  вырисовывалось  из  мрака.  С
беспокойством поглядывая на водосток, кот медленно поднялся во  весь  свой
рост.
   В это время дверцу водостока открыл, - нет, не только дверцу,  в  конце
концов и седзи отодвинул, - какой-то до костей промокший бродяга. Просунув
в  кухню  голову,  повязанную  старым  полотенцем,  он   некоторое   время
настороженно прислушивался к тишине, царящей в доме. Удостоверившись,  что
никого не слышно, он потихоньку вошел в кухню в своем рогожном  плаще,  на
котором темнели мокрые  пятна.  Кот,  прижав  уши,  слегка  попятился.  Но
бродяга, не обращая на него внимания, задвинул за собой седзи  и  медленно
снял с головы полотенце. На лице,  заросшем  волосами  и  сплошь  покрытом
грязью, в нескольких местах были налеплены  пластыри.  Однако  сами  черты
были вполне обыкновенными.
   Выжимая воду из волос и отирая капли  с  лица,  бродяга  тихим  голосом
позвал кота по имени:
   - Микэ, Микэ!
   Кот, оттого что голос был ему знаком, снова поднял прижатые  было  уши.
Однако с места не трогался и время от  времени  с  опаской  поглядывал  на
пришедшего. Бродяга тем временем снял свой рогожный плащ  и  уселся  перед
котом на пол, скрестив босые ноги, настолько грязные, что из-за  грязи  не
видно было кожи.
   - Ну что, Микэшка? Я вижу, никого тут  нет,  выходит,  одного  тебя  не
выселили.
   Бродяга засмеялся и своей большой рукой погладил кота  по  голове.  Кот
весь напрягся, словно приготовился бежать. Но -  только  и  всего:  он  не
отскочил, а наоборот, опять сел, как прежде, и понемногу даже стал  щурить
глаза. Погладив кота, бродяга, отогнув кверху полу своего старого  кимоно,
вытащил из-за пазухи масляно поблескивающий пистолет и при  тусклом  свете
стал осматривать курок.  Какой-то  бродяга  с  пистолетом  в  кухне  всеми
покинутого дома, в котором царила атмосфера войны, - это была, несомненно,
картина необычная, какая бывает  в  романах...  Но  кот,  сощуря  глаза  и
по-прежнему выгибая спину, сидел спокойно, словно знал все тайны.
   - А завтра, Микэшка, тут всюду дождем будут падать пули. Попадет в тебя
- тут тебе и крышка. Так что завтра спрячься под пол и сиди там весь день,
что бы ни происходило...
   Осматривая свой пистолет, бродяга время от времени заговаривал с котом.
   - Мы с тобой старые знакомые. Но сегодня мы распрощаемся. Завтра и  для
тебя злой день, и я, может быть, завтра умру. А если не  умру  и  останусь
жив, все же по-прежнему рыться с  тобой  в  помойках  я  не  намерен.  Ты,
вероятно, будешь очень доволен?
   В это время шум дождя снова  усилился.  Тучи  нависли  низко-низко  над
самой крышей, окутывая мглой черепицу. Тусклый свет,  разлитый  по  кухне,
стал еще слабее. Однако  бродяга,  не  поднимая  головы,  закончил  осмотр
пистолета и тщательно зарядил его.
   - И все же тебе жаль будет  со  мной  расстаться?  Впрочем,  коты,  как
говорят, не помнят добра. Поэтому ждать от тебя  нечего.  Ну  да  это  все
равно. Только вот, когда тут меня не будет...
   Бродяга вдруг замолчал: ему показалось, что снаружи  кто-то  подошел  к
водостоку.
   Спрятать пистолет и обернуться - для  бродяги  это  было  делом  одного
мгновения. Но  и  седзи  у  водостока  со  стуком  раздвинулись  в  то  же
мгновение. Моментально приняв оборонительную позу, бродяга взглянул  прямо
в глаза пришельцу.
   Но этот кто-то, раздвинувший седзи, увидев бродягу,  слегка  вскрикнул,
как бы, в свою очередь, пораженный неожиданностью.  Это  была  еще  совсем
молодая женщина, босая, с большим зонтом в руках. В безотчетном страхе она
чуть не выскочила обратно под дождь. Но  испуг  прошел,  к  ней  вернулось
мужество, и она стала всматриваться в лицо  бродяги,  пронизывая  взглядом
полутьму кухни.
   Бродяга, тоже, видно, ошеломленный, сидел  неподвижно,  приподняв  одно
колено и не спуская с нее  глаз.  Выражение  у  него  было  уже  не  такое
настороженное, как раньше. Некоторое время  они  молча  смотрели  друг  на
друга.
   - Что такое? Это ты, Синко? [здесь Синко - фамильярное сокращение имени
Синдзабуро] - будто несколько успокоенная, обратилась женщина  к  бродяге.
Бродяга, улыбаясь, закивал головой.
   - Извини, пожалуйста. Так  льет  сегодня,  вот  я  и  забрался  сюда  в
отсутствие хозяев. Только ты не подумай, что я изменил  своему  ремеслу  и
стал домушником.
   - Напугал! В самом деле... Хоть ты и говоришь, что забрался сюда не как
вор, но всякому нахальству есть предел. - Стряхивая с зонта капли, женщина
сердито добавила: - Ну, а теперь уходи. Я хочу войти.
   - Ладно, уйду, не гони, сам уйду. А ты что, еще не выселилась?
   - Выселилась. Выселилась, да только... Ну, не все ли тебе равно?
   - Забыла что-нибудь? Да проходи же сюда, ведь на тебя дождь льет.
   Не отвечая на эти слова  бродяги,  женщина,  все  еще  раздосадованная,
опустилась на  дощатый  настил  водостока.  Затем  протянула  к  водостоку
грязные ноги и принялась мыть  их,  поливая  водой  из  черпака.  Бродяга,
спокойно  сидевший  со  скрещенными  ногами,  пристально  глядел  на  нее,
почесывая щетинистый подбородок. Женщина  эта  была  молодая,  со  смуглым
лицом, с веснушками у носа, на вид - простая деревенская девушка. И  одета
она была, как служанка, и одно только легкое, бумажное  кимоно  с  дешевым
поясом. Но в живых чертах и  во  всей  ее  плотной  фигуре  была  какая-то
красота, вызывавшая в представлении свежий персик или грушу.
   - Когда среди такой сумятицы возвращаются, значит, забыто что-то  очень
важное. Что же ты тут забыла, а, о-Томи-сан? -  продолжал  свои  расспросы
Синко.
   - Не все ли тебе равно что. Лучше  ступай  отсюда.  -  О-Томи  ответила
раздраженно. Но вдруг, словно вспомнив о чем-то,  повернулась  к  Синко  и
серьезно спросила: - Синко, ты не видел нашего Микэ?
   - Микэ? Микэ только что тут был. Куда ж он девался?
   Бродяга огляделся кругом.  Оказалось,  что  кот  забрался  на  полку  и
свернулся там клубком между ступкой  и  сковородкой.  Его  одновременно  с
Синко вдруг увидела и о-Томи. Она бросила черпак и, словно забыв  о  самом
существовании бродяги, поднялась с настила.  Светло  улыбаясь,  она  стала
звать лежавшего на полке кота.
   Синко изумленно перевел глаза с кота, лежавшего в полутьме, на о-Томи.
   - Кошка? Так ты забыла кошку?
   - Хоть и кошку! Что ж тут плохого? Микэ, Микэ, поди сюда!
   Синко вдруг  расхохотался.  В  шуме  дождя  его  смех  прозвучал  почти
зловеще. О-Томи, покраснев от гнева, опять накинулась на Синко:
   - Что тут смешного? Забыли кота, а хозяйка совсем  с  ума  сходит.  Все
время заливается слезами: что, если кота убьют? Мне самой стало жалко, вот
я и вернулась сюда в этот дождь...
   - Ладно, не буду. - Синко прервал ее,  все  еще  смеясь.  -  Больше  не
смеюсь.  Но  все-таки  подумай  сама.  Завтра  начнется  сражение.  А  тут
всего-навсего кошка, одна там или две - все равно, ведь это  смешно.  Хоть
не мне говорить тебе об этом, но такой безголовой нюни, как твоя  хозяйка,
я не видывал. Из-за этого Микэшки...
   - Замолчи! Не желаю слушать, как поносят мою хозяйку!
   О-Томи  чуть  не  топнула  ногой.  Однако  бродяга  сверх  ожидания  не
испугался ее гневного вида. Более  того,  он,  не  стесняясь,  разглядывал
фигуру женщины. И правда, в этот момент  она  была  полна  какой-то  дикой
красоты. Мокрые от дождя кимоно и набедренная повязка  плотно  прилипли  к
коже и явственно обрисовывали ее тело, молодое нетронутое девичье тело. Не
сводя глаз с о-Томи, Синко продолжал со смехом:
   - Я понимаю, тебя послали за Микэшкой. Разве не так? А ведь  сейчас  во
всем Уэно нет ни  одного  дома,  из  которого  жители  не  выселились  бы.
Выходит, что хоть тут дома и стоят, а все  равно  что  безлюдная  пустыня.
Положим, волки сюда не забредут, но попасть в беду всегда можно. Вот что я
хотел тебе сказать.
   - Как-нибудь обойдусь без твоих забот! Лучше бы снял с полки  кота.  От
этого и сражение не начнется, и беды никакой не случится.
   - Брось шутки! Когда женщине опасно  ходить  одной,  если  не  в  такое
время? Скажу тебе коротко: нас тут только двое - ты  да  я.  А  вдруг  мне
что-нибудь взбредет в голову, что ты станешь делать?
   Тон у Синко был какой-то непонятный - не то шутливый, не то  серьезный.
Однако в ясных глазах о-Томи не  мелькнуло  и  тени  страха,  только  щеки
запылали еще сильнее.
   - Что такое? Уж не собираешься ли ты угрожать мне?
   О-Томи сама с грозным видом шагнула к Синко.
   - Угрожать? Если только это, тогда еще  ничего.  В  наше  время  дурных
людей много даже среди тех, кто нацепил на плечи парчовые нашивки. Что  же
говорить о таком, как я, бродяге? Угрозы угрозами, а вдруг мне  и  вправду
что-нибудь на ум взбредет?
   Синко не договорил - на его голову обрушился удар. О-Томи стояла  перед
ним с поднятым зонтом.
   - Я тебе покажу, как дерзить!
   Она опять изо всей силы ударила зонтом, целясь в  голову  Синко.  Синко
хотел отстраниться, но зонт все же угодил ему в  плечо,  прикрытое  старым
кимоно. Перепуганный шумом кот, сбив сковородку, спрыгнул на полочку  бога
кухонного очага. На Синко свалились  и  сосенка,  и  масляный  светильник.
Прежде чем он успел вскочить на ноги, ему пришлось не раз почувствовать на
себе зонт о-Томи.
   - Ах ты скотина, скотина!
   О-Томи продолжала взмахивать зонтом. Однако Синко,  осыпаемый  ударами,
все же в конце концов вырвал у нее зонт.  Отшвырнув  зонт  в  сторону,  он
яростно бросился на о-Томи. Некоторое время они боролись на узком  дощатом
настиле. В самый разгар этой  борьбы  дождь  снова  забарабанил  по  крыше
кухни. По мере того как шум дождя усиливался,  сумрак  в  кухне  сгущался.
Синко, осыпаемый ударами, исцарапанный, старался повалить о-Томи. Но после
нескольких неудачных попыток он, думая, что  наконец-то  удалось  схватить
ее, вдруг, наоборот, словно отброшенный пружиной, сам отлетел к водостоку.
   - Чертовка!
   Упираясь  спиной  в  седзи,  Синко  смотрел   на   о-Томи.   О-Томи   с
растрепанными волосами сидела на настиле и сжимала в руке бритву, которая,
видимо, была спрятана у нее за поясом. Она была полна дикой ярости и в  то
же  время  удивительной  прелести.  Чем-то  она  напоминала  сейчас  кота,
стоявшего с выгнутой спиной на полочке бога кухонного очага. Оба в  полном
молчании следили глазами друг  за  другом.  Но  через  мгновение  Синко  с
нарочито холодной усмешкой вынул из-за пазухи пистолет.
   - Ну, попробуй теперь повернуться.
   Дуло пистолета медленно обратилось в сторону о-Томи. Однако она  только
раздраженно глядела на Синко  и  не  раскрыла  рта.  Увидев,  что  она  не
испугалась, Синко под влиянием  какой-то  мысли  повернул  пистолет  дулом
вверх. Там в темноте сверкали янтарные глаза кота.
   - Ну как, а, о-Томи-сан? - Как  бы  дразня  ее.  Синко  проговорил  это
тоном, в котором слышался смех.  -  Грохнет  этот  пистолет,  и  твой  кот
кувырком Слетит оттуда. И с тобой будет то же. Как тебе это понравится?
   Курок уже готов был спуститься.
   - Синко! - вдруг заговорила о-Томи. - Не надо, не стреляй!
   Синко перевел взгляд на о-Томи. Однако дуло пистолета было  по-прежнему
направлено на кота.
   - Известно, что не надо!
   - Жалко его убивать! Пощади хоть Микэ.
   У о-Томи было теперь совсем другое лицо - обеспокоенное, дрожащие  губы
ее  слегка  приоткрылись,  показывая  ряд  мелких  зубов.  Глядя  на   нее
полунасмешливо, полуподозрительно, Синко наконец опустил пистолет.  В  тот
же миг на лице о-Томи отразилось облегчение.
   - Кота я пощажу. Но взамен... - Синко произнес с ударением: - Взамен  я
возьму тебя.
   О-Томи чуть отвела взор. Казалось, в ее  душе  на  мгновение  вспыхнули
одновременно и злоба, и гнев, и отвращение,  и  печаль,  и  многие  другие
чувства. Не переставая внимательно следить за этими переменами в  девушке,
Синко зашел сбоку ей за спину и раздвинул седзи в комнату за кухней.  Там,
разумеется, было еще темнее, чем в кухне. Но в ней можно  было  разглядеть
шкафчик и большое хибати, брошенные при выселении. Синко перевел взгляд на
ворот кимоно о-Томи, влажный от пота. Видимо,  о-Томи  почувствовала  этот
взгляд и, вся сжавшись, оглянулась на стоявшего позади Синко. На ее  щеках
уже снова появился прежний румянец. Но Синко как-то странно мигнул, словно
заколебавшись, и вдруг снова прицелился в кота.
   - Не надо! Не надо, говорят тебе!
   О-Томи удержала его и в этот момент выронила бритву.
   По лицу Синко пробежала легкая усмешка.
   - А не надо, так иди туда.
   - Противно! - с отвращением пробормотала о-Томи. Но внезапно она встала
и, будто на все махнув рукой, прошла в комнату за кухней. Синко, казалось,
был несколько удивлен тем, как легко она  примирилась  со  своей  участью.
Дождь  в  это  время  притих.  Сквозь  облака,  видимо,  пробивались  лучи
вечернего солнца, отчего в кухне понемногу  становилось  светлее.  Стоя  в
кухне, Синко прислушивался к тому, что делается в комнате рядом.  Вот  она
развязывает пояс. Вот ложится на циновку. Затем все стихло.
   Поколебавшись, Синко  шагнул  в  полутемную  комнату.  Там  посередине,
закрыв лицо руками, лежала на спине о-Томи... Синко, едва взглянув на нее,
тут же, словно убегая от чего-то, вернулся  в  кухню.  На  его  лице  было
какое-то странное, непередаваемое выражение: не то злость, не то стыд.  Он
снова вышел на дощатый настил и все так же, стоя  спиной  к  той  комнате,
вдруг горько рассмеялся.
   - Я пошутил, слышишь, о-Томи-сан? Пошутил. Иди сюда.
   ...Через несколько минут о-Томи с котом за пазухой и с зонтом в руках о
чем-то беззаботно разговаривала с  Синко,  который  стелил  на  полу  свою
рваную циновку.
   - Послушай, я хотел бы спросить тебя об одной вещи.
   Все еще чувствуя некоторую неловкость, Синко старался  не  смотреть  на
о-Томи.
   - О чем?
   - Ни о чем особенно... Ведь отдаться мужчине для женщины важнейшая вещь
в жизни. А ты была готова на это, чтобы спасти жизнь какой-то кошки...  Не
слишком ли это много? - Синко замолчал.  Но  о-Томи  только  улыбнулась  и
погладила кота у себя за пазухой. - Ты так любишь этого кота?
   - Люблю и Микэ. - О-Томи ответила уклончиво.
   - Ты слывешь очень преданной своим хозяевам.  Может  быть,  ты  боялась
остаться виноватой перед хозяйкой, если Микэ убьют?
   - Ну да, я и Микэ люблю, и хозяйки боюсь. Но только...
   О-Томи, склонив голову набок, как бы всматривалась куда-то вдаль.
   - Как бы это сказать? Поступи я сейчас иначе, у меня сердце было бы  не
на месте...
   Еще через  несколько  минут  Синко,  оставшись  один,  сидел  в  кухне,
обхватив руками колени, покрытые старым кимоно. Вечерние  тени  под  шорох
редкого дождя все больше и  больше  заполняли  комнату.  Шнур  от  окна  в
потолке, кувшин с водой у водостока -  все  одно  за  другим  исчезало  во
мраке. И вот в дождевых тучах прокатились один  за  другим  тяжелые  удары
храмового колокола в Уэно. Синко, как будто  пробужденный  этими  звуками,
окинул взглядом затихшую комнату. Затем, нащупав черпак, зачерпнул воды.
   - Мураками Синдзабуро... Минамото-но Сигэмицу! [первое из этих  имен  -
обыкновенное,  мещанское,  под  которым  герой  скрывался;  второе  -  его
"настоящее"  имя  (вымышленное  автором),  говорящее   о   его   старинном
аристократическом происхождении] Сегодня ты проиграл!


   Двадцать шестого марта двадцать третьего года Мэйдзи [1890 год]  о-Томи
с мужем и тремя детьми проходила через площадь Уэно.
   В этот день  на  Такэнодай  открывалась  Третья  всеяпонская  выставка,
вдобавок у  ворот  Курамби  уже  зацвели  вишни,  поэтому  площадь  кишела
народом. Сюда же со стороны Уэно беспрерывной вереницей двигались  экипажи
и коляски рикш. Маэда Масада, Тагути Укити, Сибусава Эйити, Цудзи  Синдзи,
Окакура Какудзо, Гэдзе Масао... [имена реальных исторических лиц, деятелей
революции 1867 г. и послереволюционных  десятилетий]  В  этих  экипажах  и
колясках сидели и такие люди.
   Муж с пятилетним малышом на руках и со старшим сынишкой, уцепившимся за
его рукав, сторонясь толпы, то  и  дело  с  беспокойством  оглядывался  на
о-Томи с дочерью, шедших позади. О-Томи  всякий  раз  отвечала  ему  своей
светлой улыбкой. Разумеется, двадцать лет  принесли  ей  старость.  Однако
ясное сияние ее глаз не совсем померкло. В четвертом или пятом году Мэйдзи
она вышла замуж за хозяйского племянника Когая Масабэя. Муж ее тогда  имел
маленькую часовую мастерскую в Иокогама, теперь - на Гиндза.
   Вдруг о-Томи подняла глаза. В пароконном экипаже, проезжавшем мимо  нее
как  раз  в  эту  минуту,  покоилась  фигура  Синко.  Да,  Синко.  Правда,
теперешний Синко был весь покрыт знаками отличия - тут были  и  плюмаж  из
страусовых  перьев,  и  внушительные  нашивки  из  золотого  позумента,  и
несколько  больших  и  малых  орденов.  Но  обращенное  в  сторону  о-Томи
красноватое лицо с седеющими  усами  и  бородой  было,  несомненно,  лицом
бродяги минувших времен. О-Томи невольно замедлила  шаг.  Однако,  как  ни
странно, она не удивилась. Синко не был простым  бродягой.  Почему-то  она
это знала. По лицу ли, по его  речи  или  по  пистолету,  который  у  него
имелся? Так или иначе, она это  знала.  О-Томи,  не  шевельнув  и  бровью,
пристально смотрела на Синко. И Синко, намеренно  ли  или  случайно,  тоже
смотрел на нее. Воспоминание о дождливом дне  двадцать  лет  назад  в  это
мгновение с необычайной ясностью всплыло в душе о-Томи.  В  тот  день  она
была готова без колебания отдаться Синко, чтобы спасти  кошку.  Что  тогда
руководило ею? Этого она не  знала.  И  Синко  тогда  не  захотел  пальцем
коснуться тела, которое она ему отдавала. Что тогда руководило им? И этого
она не знала. Но хоть она ничего и не знала, все равно то, что  произошло,
было для  о-Томи  более  чем  естественно.  Отступая,  чтобы  дать  дорогу
экипажу, она почувствовала, что на сердце у нее стало как-то легко.
   Когда экипаж Синко проехал, муж снова  обернулся  из  толпы  к  о-Томи.
Встретившись с ним глазами, о-Томи как ни в чем не бывало улыбнулась  ему.
Ясно, радостно...

   Август 1922 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   О-Гин

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   То ли в годы Гэнна [1615-1624 гг.], то ли в годы Канъэй [1624-1644 гг.]
- было это, во всяком случае, в глубокую старину.
   В те времена стоило приявшим  святое  учение  господа  обнаружить  свою
веру, как их ждал костер или  распятие.  Но  казалось,  что  чем  яростней
гонения, тем милостивей "господь всеведущий" простирает на верующих округи
свою благую защиту. Случалось, что вместе с сиянием вечерней зари  деревни
вокруг Нагасаки навещали ангелы и  святые.  И  шла  молва,  что  даже  сам
Сан-Дзеан Батиста [искаж. португ. San Joan Baptista  -  Иоанн  Креститель]
явился однажды верующему Мигэру-Яхэю [искаженное Miguel (португ.)] на  его
водяной мельнице в Ураками. А в  то  же  время,  чтобы  помешать  спасению
верующих, и дьявол не раз появлялся в тех деревнях то в  облике  невинного
арапа, то в виде иноземного зелья или повозки с плетеньем  адзиро  [способ
плетения, состоявший в том, что в соломенное плетенье вплетались  наискось
тонкие  планки  бамбука  или  кипарисовика].  И  даже   мыши,   донимавшие
Мигэру-Яхэя в подземной темнице, где не отличить  дня  от  ночи,  были  на
самом деле, как говорят, лишь оборотнями злых духов. Осенью восьмого  года
Гэнна Яхэя вместе с одиннадцатью другими верующими сожгли на костре. То ли
в годы Гэнна, то ли в годы Канъэй - было это, во всяком случае, в глубокую
старину.
   В той же горной деревне Ураками жила девушка по имени  о-Гин.  Родители
о-Гин перебрались в Нагасаки издалека, из Осака. Но раньше, чем успели они
обжиться на новом месте, оба скончались, оставив о-Гин одну. Конечно, они,
жители другой округи, знать святое учение не могли. Верой их был  буддизм,
учение Сакья Муни. По словам некоего французского иезуита, Сакья Муни,  от
природы преисполненный коварства, обошел  все  области  Китая,  проповедуя
учение будды Амида. А потом перебрался за тем же в Японию. По учению Сакья
Муни, наша анима, в зависимости от того, тяжки или легки, велики или  малы
наши грехи, воплощается либо в быка, либо в дерево. Мало того, Сакья  Муни
при рождении убил свою мать [согласно легенде, через семь дней после родов
мать Будды умерла]. Что учение Сакья Муни нелепо - это само собой понятно,
но что оно, кроме того, дурно, тоже очевидно. Однако мать  и  отец  о-Гин,
как уже упоминалось, знать этого не могли. Даже после  того,  как  от  них
отлетело дыхание, они продолжали верить в учение  Сакья  Муни.  И  в  тени
сосен печального кладбища, не ведая, что  их  ждет  инфэруно,  грезили  об
эфемерном рае.
   Но  юную  о-Гин,  к  счастью,  не   запятнало   невежество   родителей.
Сострадательный Дзеан-Магосити, крестьянин, проживавший в  той  же  горной
деревушке, давно уже, окропив чело святой водой, нарек ее Мария. О-Гин  не
верила в то, что Сакья Муни при рождении, указуя перстом на небо и  землю,
возгласил гласом великим: "На небе вверху, под небом внизу - я один свят".
Зато она верила, что "преблагостная, великосердная, сладчайшая дева  Санта
Мария сама" зачала без греха [здесь и далее на  этой  странице  приводятся
выдержки из японской католической книги  "Дотирина  Кириситан"  ("Доктрина
христианства"), гл. V, VI, X; книга была издана в 1592  г.].  Верила,  что
"умерший распятым на кресте, положенный в каменную гробницу", похороненный
глубоко под землею Дзэсусу через  три  дня  воскрес.  Верила,  что,  когда
протрубит труба Страшного суда, "господь в великой славе, в  великой  силе
снизойдет с небес, воссоединит ставшее прахом  тело  людей  с  прежней  их
анима, вернув  им  душу,  воскресит  их,  и  праведники  познают  небесное
блаженство, а грешники с бесами низринутся в ад". Особенно  верила  она  в
высокое  сагурамэнто  [искаж.  португ.  Sacramento  -  крещение,  здесь  -
причастие], когда "силою божественного слова хлеб и вино, не меняя  своего
вида, претворяются в тело и кровь господни". Душа о-Гин не  была,  подобно
душе ее родителей, бесплодной  пустыней,  над  которой  проносятся  жаркие
ветры. Она была плодоносной нивой, взращивающей и злаки, и чистые  полевые
розы. Потеряв родителей, о-Гин сделалась приемной дочерью  Дзеан-Магосити.
Жена Магосити, Дзеанна-о-Суми, тоже была женщиной  доброго  сердца;  о-Гин
вместе с приемными родителями ходила за скотом, жала  ячмень  и  проводила
дни в мире. Но при таком существовании не забывали они, так, чтобы это  не
бросалось в глаза односельчанам, блюсти посты и  читать  молитвы.  В  тени
смоковницы у колодца, глядя ввысь на  молодой  месяц,  о-Гин  часто  жарко
молилась. Молитва  этой  девушки  с  распущенными  волосами  была  проста:
"Благодарю тебя, милосердная матерь! Изгнанное дитя праматери Эва  взывает
к тебе! Склони милосердный взор твой на жалкую обитель слез. Аминь".
   И вот однажды в ночь натара [рождество (искаж. португ.  natal)]  дьявол
вместе со стражами внезапно вошел  в  дом  Магосити.  В  доме  Магосити  в
большом очаге пылал "колыбельный огонь". И на закопченной  стене  на  одну
эту ночь был повешен крест. В довершение всего, когда стражи пошли в  хлев
позади дома, то обнаружили в кормушке  воду  для  омовения  новорожденного
Дзэсусу-сама. Стражи, кивнув друг другу, набросили веревку на  Магосити  и
его жену. О-Гин тоже связали. Но все трое не выказывали признаков  страха.
Для спасения своей анима они готовы были на любые муки. Господь,  конечно,
дарует им свою защиту. И разве то, что их схватили в ночь натара, не  есть
вернейшее доказательство  небесной  благодати?  Так,  точно  сговорившись,
твердо верили все они. Связанных, стражи повели их во  дворец  наместника.
Но  и  по  дороге,  под  ночным  ветром,  они   не   переставая   твердили
рождественские молитвы:  "О,  Вакагими-сама  [досл.:  "молодой  господин",
старинное, очень почтительное обращение], родившийся в стране  Бэрэн,  где
ты ныне? Славься!"
   Дьявол, видя, что они схвачены, захлопал в ладоши и радостно засмеялся.
Но их мужество немало сердило его. Оставшись один, дьявол плюнул и тут  же
превратился в большую каменную ступку. И, с грохотом покатившись во  тьму,
исчез.
   Дзеана-Магосити,  Дзеанну-о-Суми  и  Марию-о-Гин  бросили  в  подземную
темницу и подвергли всяческим пыткам, чтобы заставить отречься от  святого
учения. Но ни под пыткой водой,  ни  под  пыткой  огнем  решимость  их  не
поколебалась. Пусть горят кожа и мясо, еще вздох, и они попадут в парайсо.
   Стоило подумать о милости господней, как мрачная темница преисполнялась
великолепия парайсо! Вдобавок не то во сне, не то наяву светлые  ангелы  и
святые не раз слетали утешать их.  Особенно  удостаивалась  этого  счастья
о-Гин. Случалось, что о-Гин видела, как Сан-Дзеан Батиста протягивает ей в
обеих руках пригоршни акрид, говоря: "Ешь". Случалось, что она видела, как
архангел  Габуриэру  [архангел  Гавриил],  сложив   свои   белые   крылья,
предлагает ей воду в красивой золотой чаше.
   Так как наместник, конечно, не знал святого учения, не  знал  и  учения
Будды, он никак не мог уразуметь; почему заключенные  так  упорствуют.  Он
даже подумывал, не сошли ли все трое с ума. Когда же он понял, что они  не
сумасшедшие, они стали казаться ему не  то  исполинскими  удавами,  не  то
единорогами, во всяком случае -  зверями,  не  имеющими  ничего  общего  с
человеческим родом. Оставить таких зверей живыми не  только  противоречило
бы законам, но грозило бы спокойствию всей страны. Протомив заключенных  в
темнице месяц, он наконец решил сжечь их. (По  правде  говоря,  наместник,
как и  все  обыкновенные  люди,  почти  не  думал  о  том,  грозит  ли  их
существование спокойствию страны: во-первых,  имелись  законы,  во-вторых,
имелась мораль народа, поэтому не стоило над этим особо задумываться.)
   Даже по пути к месту казни на краю деревни трое верующих,  во  главе  с
Дзеаном-Магосити, не обнаруживали никаких признаков страха.  Местом  казни
был  избран  каменистый  пустырь  рядом  с  кладбищем.  Их  привели  туда,
прочитали им, в  чем  состоят  их  преступления,  и  привязали  к  толстым
четырехугольным  столбам.  Затем  столбы  укрепили  в  середине   пустыря,
поставив  справа  Дзеанну-о-Суми,  в  середине  Дзеана-Магосити  и   слева
Марию-о-Гин. О-Суми от продолжительных пыток  казалась  постаревшей.  И  у
Магосити на заросших  щеках  не  было  ни  кровинки.  А  о-Гин?  О-Гин  по
сравнению с ними обоими не так уж сильно  изменилась.  Но  у  всех  троих,
стоявших на хворосте, лица были спокойны.
   Вокруг места казни давно уже  собралась  толпа  зевак.  А  там,  позади
зрителей, несколько кладбищенских сосен распростерли в  небе  свои  ветви,
похожие на священные балдахины.
   Когда все приготовления были окончены,  один  из  стражей  торжественно
выступил вперед, стал перед приговоренными и сказал, что им  дается  время
одуматься и отречься от святого учения.
   - Подумайте хорошенько, если  отречетесь  от  святого  учения,  веревки
сейчас же развяжут.
   Но приговоренные не отвечали. Они смотрели в высокое небо, и на губах у
них даже блуждала улыбка.
   И наступила небывалая тишина. Не только стражи, но даже зрители затихли
в эти минуты. Глаза всех, не мигая, устремились на лица приговоренных.  Но
не от волнения все затаили дыхание. Зрители ждали, что  вот-вот  загорится
огонь,  а  стражам  так  наскучило  ждать  казни,  что  даже  не  хотелось
разговаривать.
   И вдруг все присутствующие отчетливо услышали:
   - Я отрекаюсь от святого учения.
   Голос принадлежал о-Гин.
   Зрители зашумели. Но гул  голосов  сразу  же  опять  сменился  тишиной.
Магосити, обернувшись к о-Гин, горестно произнес угасающим голосом:
   - О-Гин! Тебя завлек дьявол! Если ты еще каплю потерпишь, ты узришь лик
господа.
   Не успел он договорить, как, собрав последние  силы,  словно  издалека,
подала голос о-Суми:
   - О-Гин! О-Гин! В тебя вселился дьявол! Молись!
   Но о-Гин не отвечала. Только глаза ее смотрели туда, где  позади  толпы
кладбищенские  сосны  распростерли  свои  ветви,  похожие   на   священные
балдахины. Тем временем другой страж приказал развязать о-Гин.
   Увидев это, Дзеан-Магосити закрыл глаза, словно покоряясь судьбе.
   - Всемогущий господь, да будет воля твоя!
   Освобожденная от веревок,  о-Гин  некоторое  время  стояла,  растерянно
глядя перед собой. Но, взглянув на Магосити  и  о-Суми,  она  вдруг  упала
перед ними на колени и, ни слова не говоря, залилась слезами. Магосити  не
открывал глаза. О-Суми отвернулась, даже не взглянув на о-Гин.
   - О отец, о мать, прошу вас, простите меня! - заговорила наконец о-Гин.
- Я отреклась от святого учения. Это оттого, что я вдруг заметила вон  там
ветви сосен, похожие на священные балдахины. Мои родители, покоящиеся  под
сенью этих кладбищенских сосен, не  знали  святого  господнего  учения  и,
наверно, низвергнуты в инфэруно. И если бы теперь я одна  вошла  во  врата
парайсо, не было бы мне родительского прощенья. Я последую за родителями в
ад. О отец, о мать, идите к Дзэсусу-сама и Мария-сама. А я, отрекшаяся  от
святого учения, не могу больше жить...
   Проговорив все это прерывающимся голосом, о-Гин зарыдала.  Тогда  и  из
глаз Дзеанны-о-Суми прямо на  груду  хвороста  под  ее  ногами  покатились
слезы. Разумеется, готовясь войти в  парайсо,  бесплодно  вздыхать  -  это
верующим никак не  пристало.  Дзеан-Магосити,  с  горестью  обернувшись  к
привязанной рядом жене, гневно крикнул пронзительным голосом:
   - И тебя увлек дьявол? Если хочешь отречься от святого  учения,  сделай
милость, отрекайся сколько угодно. Я один сгорю у вас на глазах.
   - Нет, я умру с тобой! Но это... - глотая слезы, выкрикнула  о-Суми,  -
но это не потому, что я хочу попасть в парайсо. Я только хочу  с  тобой...
всегда быть с тобой.
   Магосити долго молчал. Лицо его то бледнело, то  снова  разливалась  по
нему кровь. На лбу каплями выступил пот. Магосити  духовным  взором  видел
сейчас свою анима. Видел ангела и дьявола, борющихся за его душу. Если  бы
в эту минуту о-Гин, рыдавшая у его ног, не подняла голову... Но нет,  лицо
о-Гин уже было обращено к нему. И со странным  блеском  в  глазах,  полных
слез, она пристально посмотрела на Магосити. В ее взоре  сияла  не  только
невинная девичья душа. В нем сияла душа человека - душа "изгнанной  дочери
Эва".
   - Отец! Пойдем в ад! И мать, и меня, и того отца, и ту мать - всех  нас
унесет дьявол.
   И Магосити пал.
   Из столь многих в нашей стране преданий о мучениях ревнителей веры этот
рассказ дошел до нас как пример самого постыдного падения. Да,  когда  они
все трое отреклись от святой  веры,  даже  зрители  -  старые  и  молодые,
мужчины и женщины - все их осудили. Может быть, от досады, что не  удалось
увидеть сожжение на костре, ради которого они собрались.  И,  как  говорит
предание, дьявол от чрезмерной  радости  всю  ночь,  обратившись  огромной
книгой, летал над местом казни. Впрочем, был ли это успех, достойный столь
безрассудного ликования, автор сильно сомневается.

   Август 1922 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Сражение обезьяны с крабом

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. - Л.Ермакова.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   В конце концов  крабу  удалось  отомстить  обезьяне,  отнявшей  у  него
рисовый колобок. С помощью ступки, осы и яйца он убил ненавистного  врага.
Теперь можно уже не говорить об этом. Но как сложилась судьба краба и  его
товарищей после смерти обезьяны - об этом нужно рассказать. Ведь в  сказке
совсем не говорится об этом.
   Да и не только не говорится, а сказка даже представляет все  дело  так,
будто краб в норе, ступка в углу полки на кухне, оса в  своем  гнезде  под
карнизом, яйцо в ящике с рисовой шелухой зажили мирно и спокойно.
   А это неправда. После того, как они отомстили обезьяне,  все  они  были
арестованы полицией и посажены в тюрьму. И после судебного разбирательства
главного  преступника  -  краба  приговорили  к  смертной  казни,  а   его
сообщников - ступку,  осу  и  яйцо  -  к  пожизненной  каторге.  Читатель,
знакомый только со сказкой, возможно, поставит под  сомнение,  что  именно
так сложились их судьбы. Но это факт. Не подлежащий ни малейшему  сомнению
факт.
   Краб, по его собственным словам,  обменял  рисовый  колобок  на  хурму.
Обезьяна же не только дала ему зеленую хурму вместо спелой,  но  и,  желая
нанести крабу увечье, с силой швырнула в него этой хурмой. Однако  краб  и
обезьяна не обменивались никакими расписками. И  если  даже  не  принимать
этого во внимание, ведь договорились они об  обмене  рисового  колобка  на
хурму и спелость хурмы особо не оговаривалась.  В  конце  концов,  хоть  в
краба и попала  зеленая  хурма,  было  ли  это  злым  умыслом  со  стороны
обезьяны,  -  доказательств  недостаточно.  И  даже  некая   знаменитость,
велеречивый адвокат, выступавший в защиту краба, не смог придумать ничего,
кроме  как  апеллировать  к  состраданию  судей.  Рассказывали,  что  этот
адвокат, с сочувственным видом вытирая крабу его  пузырьки-слезы,  говорил
ему: "Смирись!" Но никто не мог определить, что означало это "смирись",  -
то ли смириться с тем, что  ему  был  вынесен  смертный  приговор,  то  ли
смириться с тем, что адвокат взял с него огромные деньги.
   И среди тех, кто выражал общественное мнение в прессе, тоже не  нашлось
почти никого, кто бы сочувствовал крабу. То, что краб убил обезьяну, -  не
что иное, как личная месть. Притом ведь он мстил обезьяне  только  потому,
что ему было непереносимо, что обезьяна нажилась за  его  счет  вследствие
его собственного невежества и опрометчивости, не так ли? Тот,  кто  творит
такую месть в нашем мире, где сильный побеждает, а слабый гибнет, если  не
глупец, то сумасшедший. И критических замечаний такого рода  было  немало.
Вот,  например,  некий  барон,  глава  коммерческого  совета,   наряду   с
заключениями вроде вышеизложенного пришел также  к  выводу,  что  убийство
крабом обезьяны в какой-то мере  пропитано  духом  модных  нынче  "опасных
мыслей" [так в период 1917-1930 гг. правая пресса именовала  прогрессивные
идеи]. И, может быть, поэтому, после  того  как  месть  краба  свершилась,
барон, по слухам, стал содержать, кроме наемного  громилы,  еще  и  десять
бульдогов.
   Кроме того, месть краба не снискала одобрения и  среди  так  называемых
интеллигентных людей. Некий университетский профессор, рассуждая  с  точки
зрения логики, заявил, что убийство обезьяны краб совершил во имя мести, а
месть добром не назовешь. Затем некий лидер социалистов сказал,  что  краб
глубоко почитал частную собственность, будь то хурма или рисовый  колобок,
и поэтому  и  ступка,  и  оса,  и  яйцо  также,  видимо,  были  носителями
реакционных идей, и если оказывали  крабу  поддержку,  то,  возможно,  как
члены  кокусуйкай  [влиятельная  шовинистическая  организация  (1919-1945,
полное название "Дайнихон кокусуйкай"), провозгласившая крайне реакционную
программу]. Затем  глава  некоей  буддистской  секты  сказал,  что  крабу,
наверно, не было свойственно чувство буддистского милосердия,  а  если  бы
это чувство было ему ведомо, то, хотя в него и бросили незрелой хурмой, он
не питал бы ненависти к поступку обезьяны, а, наоборот, сострадал  бы  ей.
"Хотел бы я, чтобы краб хоть раз послушал мою  проповедь",  -  сказал  он.
Затем...  в  общем,  в  каждой  области   были   свои   выдающиеся   люди,
высказывавшиеся по этому поводу, и все они высказались против мести краба.
Лишь один, некий член парламента, пьяница и к тому же поэт, принял сторону
краба. Он заявил, что месть краба соответствует духу  бусидо.  Однако  эти
старомодные аргументы уже  пропускались  мимо  ушей.  Более  того,  газеты
сплетничали, что этот член парламента затаил злобу на обезьян с  тех  пор,
как несколько лет назад, в зоопарке, одна из них помочилась на него.
   Читатель, знакомый только со сказкой, наверно, прольет слезу сочувствия
над печальной судьбой краба. Но его  смерть  -  закономерна,  скорбеть  по
этому поводу - значит проявлять женскую или детскую чувствительность.  Все
решили, что гибель краба справедлива. И действительно,  рассказывают,  что
после исполнения приговора судья, прокурор,  адвокат,  тюремщик,  палач  и
тюремный священник проспали беспробудно сорок восемь  часов.  Кроме  того,
говорят, что все они видели во сне врата  рая.  По  их  рассказам,  рай  -
что-то вроде универсального магазина, похожего на замок феодальных времен.
   Что случилось с семьей краба после его смерти,  об  этом  я  тоже  хочу
немного рассказать. Жена его стала проституткой. Толкнула ее на это  нужда
или ее природная склонность - до сих пор  еще  не  выяснено.  Старший  сын
после смерти отца, выражаясь газетным языком,  "неожиданно  переменился  к
лучшему". Сейчас он, кажется, служит не то агентом, не  то  еще  кем-то  у
биржевого маклера. Этот  краб  как-то  затащил  к  себе  в  нору  раненого
товарища, чтобы съесть мясо своего сородича. Это тот самый краб,  которого
Кропоткин в книге  "О  взаимопомощи"  [полное  название  книги  Кропоткина
"Mutual aid, a Factor of  Evolution"  ("Взаимопомощь,  фактор  эволюции");
пример с крабами, приведенный в этой  книге,  не  имеет  ничего  общего  с
японской сказкой] привел как пример  того,  что  даже  крабы  заботятся  о
сородичах.  Второй  сын  стал  писателем.  И,  естественно,  поскольку  он
писатель, то ничем иным, кроме женщин,  не  увлекается.  И  со  сдержанной
иронией доказывает на примере жизни его папы-краба, что  добро  есть  лишь
иное название зла. А  младший  сын,  поскольку  он  был  дураком,  пожелал
остаться просто крабом. Вот однажды полз он боком и видит:  лежит  рисовый
колобок. А рисовые колобки были его любимым лакомством. Большой клешней он
поднял добычу. Тут обезьяна, сидевшая на ветке большой  хурмы  и  искавшая
вшей... Вряд ли есть надобность продолжать. Как бы там ни было, но если уж
краб станет сражаться с обезьяной, то единственный непреложный факт -  это
что он неизбежно будет убит во имя родины. Обращаюсь к вам, мои  читатели!
Ведь и вы в большинстве своем крабы!

   Март 1923 г.

   [Речь идет о японской народной сказке, пользующейся в  Японии  всеобщей
известностью. Один из ее вариантов имеется в сборнике  "Японские  сказки",
М. 1956 ("Месть краба").]



   Акутагава Рюноскэ.
   Из записок Ясукити

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - В.Гривнин.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   ГАВ

   Однажды в зимний день, под вечер, Ясукити  сидел  в  маленьком  грязном
ресторанчике на втором этаже и  жевал  пропахшие  несвежим  жиром  гренки.
Напротив его столика, на растрескавшейся белой стене, криво  висела  узкая
длинная полоска бумаги. На  ней  была  надпись:  "Всегда  хотто  (горячие)
сандвичи". (Один из его приятелей прочел: "облегченные [непереводимая игра
слов: "хотто" - "горячий", от английского "hot" - "горячий"; есть японское
слово "хотто" - "испытывать чувство облегчения"] (горячие)  сандвичи  -  и
всерьез удивился.) Слева от столика - лестница, которая вела вниз,  справа
- застекленное окно. Жуя  гренки,  он  рассеянно  поглядывал  в  окно.  На
противоположной стороне  улицы  виднелась  лавка  старьевщика,  в  которой
висели синие рабочие тужурки, плащи цвета хаки.
   Английский вечер на курсах начнется в половине седьмого. Он должен  там
быть, и, поскольку он приезжий, ему  не  оставалось  ничего  другого,  как
торчать здесь после занятий до половины седьмого, хотя это и не доставляло
ему никакого удовольствия. Помнится, в стихотворении Токи  Дзэнмаро  [Токи
Дзэнмаро (1885-?) - известный поэт] (если ошибаюсь, прошу  меня  простить)
говорится: "Я уехал далеко, должен есть бифштекс дерьмовый -  люблю  тебя,
жена, люблю". Эти стихи приходили ему  на  память  каждый  раз,  когда  он
приезжал сюда. Правда,  женой,  которую  нужно  было  любить,  он  еще  не
обзавелся. Когда он, то поглядывая в окно  на  лавку  старьевщика,  то  на
"хотто (горячие) сандвичи", жевал пропахшие несвежим жиром  гренки,  слова
"люблю тебя, жена, люблю" сами срывались с губ.
   Вдруг Ясукити обратил внимание на двух морских офицеров,  пивших  пиво.
Один из них был интендантом военной школы,  где  преподавал  Ясукити.  Они
были мало знакомы, и Ясукити не знал его имени. Да и не только  имени.  Не
знал даже, младший он лейтенант или лейтенант. Словом, знал его постольку,
поскольку ежемесячно получал у него жалованье.  Требуя  все  новые  порции
пива, эти офицеры не находили других слов, кроме "эй"  или  "послушай".  И
официантка, никак не выражая своего неудовольствия, со стаканами  в  руках
сновала по лестнице вверх и вниз. Потому-то она все не несла Ясукити  чай,
который он заказал. Так случалось с ним не только здесь. То же  бывало  во
всех других кафе и ресторанах этого города.
   Они  пили  пиво  и  громко  разговаривали.  Ясукити,   разумеется,   не
прислушивался к их разговору. Но неожиданно  его  удивили  слова:  "А  ну,
погавкай". Он не любил собак. Он был из  тех,  кто  радовался,  что  среди
писателей, не любивших собак, были Гете и Стриндберг. Услышав  эти  слова,
он представил себе огромного пса,  которого  здесь  держат.  И  ему  стало
как-то не по себе при мысли, что  собака  бродит  у  него  за  спиной.  Он
украдкой оглянулся. Но там был все тот же ухмыляющийся интендант,  который
глядел в окно. Ясукити предположил, что пес под окном. Но  это  показалось
ему  несколько  странным.  А  интендант  снова  повторил:  "Погавкай.  Ну,
погавкай".  Ясукити,  слегка  наклонившись,  глянул  вниз.   Первое,   что
бросилось  в  глаза,  -  еще  не  зажженный  у  входа  фонарь,   служивший
одновременно и рекламой сакэ  "Масамунэ"  [один  из  лучших  сортов  сакэ,
названный так еще в IX  в.].  Потом  -  поднятая  штора.  Потом  -  носки,
сушившиеся на краю кадки для дождевой воды, точнее, пустой пивной бочки, и
забытые там. Потом - лужа на дороге. Потом - ну  что  ты  скажешь,  собаки
нигде   не   было   видно.   Вместо   нее   он    заметил    нищего    лет
двенадцати-тринадцати, который стоял на холоде, запрокинув голову и  глядя
на окно второго этажа.
   - Погавкай! Ну, погавкай же! - опять закричал интендант.
   В этих словах была  какая-то  магическая  сила,  притягивавшая  нищего.
Точно сомнамбула, неотрывно глядя  вверх,  нищий  сделал  два-три  шага  и
подошел под самое окно. Тут-то Ясукити и увидел, в чем  состояла  проделка
гнусного интенданта. Проделка? А может быть, совсем не  проделка.  И  если
нет, то, значит, это был  эксперимент.  Эксперимент,  который  должен  был
выявить: как низко может  пасть  человек,  принося  в  жертву  собственное
достоинство ради того, чтобы набить брюхо. Ясукити считал, что это  вопрос
решенный и не нуждается в подобных экспериментах. Исав ради печеного  мяса
отказался от права первородства [речь идет об эпизоде из  Ветхого  завета,
где говорится о том, что Исав  отказался  от  первородства  за  чечевичную
похлебку (кн. I, гл. 25)]. Сам Ясукити ради хлеба  стал  учителем.  Фактов
как  будто  вполне  достаточно.  Но,  видимо,  их  было  недостаточно  для
психолога-экспериментатора, жаждущего опыта. В общем, De gustibus non  est
disputandum [о вкусах не спорят (лат.)], - только сегодня он  говорил  это
своим  ученикам.  Кому   что   нравится.   Хочешь   экспериментировать   -
экспериментируй. Думая так,  Ясукити  продолжал  смотреть  на  нищего  под
окном.
   Интендант замолчал. А нищий стал с беспокойством озираться по сторонам.
Он уже готов был изобразить собаку, и единственное, что его смущало, - это
взгляды прохожих. Глаза его еще продолжали бегать, когда интендант высунул
в окно свою красную морду и стал ему что-то показывать.
   - Погавкай. Погавкаешь, получишь вот это.
   Лицо  нищего  мгновенно  вспыхнуло  от  жадности.   Ясукити   временами
испытывал к нищим какой-то романтический интерес. Но никогда это  не  было
состраданием или сочувствием. И он считал дураком или лжецом всякого,  кто
говорил, что испытывает к ним такие чувства. Но  сейчас,  глядя  на  этого
ребенка-нищего с запрокинутой головой и горящими глазами, он  почувствовал
что-то вроде жалости. Именно "вроде". Ясукити действительно  испытывал  не
столько жалость,  сколько  любовался  фигуркой  нищего,  точно  выписанной
Рембрандтом.
   - Не будешь? Ну, погавкай же.
   Нищий сморщился.
   - Гав.
   Голос у него был очень тихий.
   - Громче.
   - Гав, гав.
   Нищий громко пролаял два раза. И  тут  же  из  окна  полетел  апельсин.
Дальше можно  и  не  писать.  Нищий,  конечно,  подбежит  к  апельсину,  а
интендант, конечно, засмеется.
   Не прошло и недели, как Ясукити в  день  зарплаты  пошел  в  финансовую
часть получать жалованье.  Интендант  с  деловым  видом  раскрывал  разные
папки, перелистывал в них какие-то  документы.  Взглянув  на  Ясукити,  он
спросил односложно: "Жалованье?" - "Да", -  в  тон  ему  ответил  Ясукити.
Интендант, возможно, был занят и все не выдавал жалованья. В конце  концов
он просто повернулся к Ясукити спиной, обтянутой военным мундиром, и начал
нескончаемое перебрасывание костяшек на счетах.
   - Интендант.
   Это умоляюще сказал Ясукити, подождав немного. Интендант  повернулся  к
нему. С его губ уже совсем готово  было  сорваться  "сейчас".  Но  Ясукити
опередил его и закончил свою мысль:
   - Интендант, может, мне погавкать? А, интендант?
   Ясукити был уверен, что голос его, когда он говорил  это,  был  нежнее,
чем у ангела.



   ИНОСТРАНЦЫ

   В  этой  школе  было  два  иностранца,  они  обучали   разговорному   и
письменному английскому языку.  Один  -  англичанин  Таундсенд,  другой  -
американец Столлет.
   Таундсенд, лысый добродушный старичок, прекрасно  знал  японский  язык.
Издавна повелось, что преподаватели-иностранцы, даже самые необразованные,
любят  поговорить  о  Шекспире,  о  Гете.  Но,  к  счастью,  Таундсенд  не
претендовал  на  осведомленность  в  литературе.  Однажды  зашла  речь   о
Вордсворте, и он сказал: "Стихи - вот их я совсем не  понимаю.  Чем  хорош
этот Вордсворт?"
   Ясукити жил с Таундсендом на одной даче и ездил с ним в школу и обратно
одним поездом. Дорога отнимала минут двадцать. И они  оба,  с  глазгоскими
трубками в зубах, болтали о  табаке,  о  школе,  о  призраках.  Таундсенд,
будучи теософом, хотя и оставался равнодушным  к  Гамлету,  тем  не  менее
испытывал интерес к тени его отца.  Но  как  только  разговор  заходил  об
occult sciences [оккультные науки (англ.)], будь то магия или алхимия, он,
грустно покачивая головой и в такт ей трубкой, говорил: "Дверь в  таинство
открыть не так трудно, как думают невежественные люди.  Наоборот,  страшно
то, что трудно ее закрыть. Лучше не касаться таких вещей".
   Столлет, совсем еще молодой, был охотником до  шуток.  Зимой  он  носил
темно-зеленое пальто и красный шарф. В отличие от Таундсенда, он время  от
времени просматривал книжные новинки. Во всяком случае,  иногда  читал  на
английских вечерах лекции на тему:  "Современные  американские  писатели".
Правда, по  его  лекциям  получалось,  что  самыми  крупными  современными
американскими писателями были Роберт Луис Стивенсон и О'Генри!
   Столлет жил не на одной с Ясукити даче, но по той же дороге в небольшом
городке, и поэтому довольно часто они  вместе  ездили  в  поезде.  Ясукити
почти совсем не помнил, о чем они говорили. Осталось в памяти лишь то, как
однажды они сидели на вокзале  около  печки  в  ожидании  поезда.  Ясукити
говорил,  зевая:   "До   чего   же   тосклива   профессия   педагога!"   А
привлекательный Столлет, в  очках  без  оправы,  сделав  удивленное  лицо,
сказал: "Педагог - не профессия. Это скорее дар божий. You know,  Socrates
and Platon are two great teachers..." Etc [ведь  Сократ  и  Платон  -  два
великих педагога... и т.д. (англ.)].
   Роберт Луис Стивенсон, называй он его янки или кем-либо еще,  -  это  в
конце концов не важно. Но он говорил, что Сократ и Платон педагоги -  и  с
тех пор Ясукити проникся к нему симпатией.



   ДНЕВНОЙ ОТДЫХ (фантазия)

   Ясукити вышел из столовой, расположенной на втором этаже. Преподаватели
языка и литературы  после  обеда  шли,  как  правило,  в  находившуюся  по
соседству курительную комнату. Ясукити же решил не заходить сегодня туда и
стал спускаться по  лестнице  во  двор.  Навстречу  ему,  точно  кузнечик,
перепрыгивая через три ступеньки, взбегал унтер-офицер. Увидев Ясукити, он
приосанился и отдал честь. Видимо,  немного  поторопившись,  он  проскочил
мимо Ясукити. Ясукити  слегка  поклонился  пустоте  и  продолжал  спокойно
спускаться с лестницы.
   Во дворе, между подокарпов и торрей [вечнозеленые тропические  деревья,
русских названий нет] цвели магнолии. Цветы одного вида магнолии почему-то
не были обращены к югу, в сторону солнца. А  вот  у  другого  вида  росшей
здесь магнолии цветы были обращены к  югу.  Ясукити,  закуривая  сигарету,
поздравил магнолию с индивидуальностью.  Точно  кто-то  бросил  камешек  -
рядом села трясогузка. Она его совсем не боялась. И  то,  что  она  трясла
своим маленьким хвостиком, означало приглашение.
   - Сюда! Сюда! Не туда. Сюда! Сюда!
   Следуя призывам трясогузки, Ясукити шел по усыпанной  гравием  дорожке.
Но трясогузка - что ей почудилось? - вдруг снова взмыла в небо.  И  вместо
нее  на  дорожке  появился  шедший  навстречу  высокий  механик.   Ясукити
показалось, что ему откуда-то знакомо его  лицо.  Механик  отдал  честь  и
быстро прошел мимо. А Ясукити, дымя сигаретой, продолжал  думать,  кто  же
это такой. Два шага, три шага, пять шагов - на десятом  он  вспомнил.  Это
Поль Гоген. Или перевоплощение  Гогена.  Он,  несомненно,  возьмет  сейчас
вместо совка кисть. А позже  будет  убит  сумасшедшим  товарищем,  который
выстрелит ему в спину. Очень жаль, но ничего не поделаешь.
   В конце концов Ясукити вышел по дорожке к плацу перед парадным  входом.
Там, между соснами и бамбуком, стояли  две  трофейные  пушки.  Он  на  миг
приложился ухом к стволу - звук был такой, будто пушка дышит. Может  быть,
и пушки зевают. Он присел под пушкой. Потом закурил  вторую  сигарету.  На
гравии, которым были усыпаны дорожки, блестела ящерица.  Если  у  человека
оторвать ногу - конец, она никогда больше не вырастет. Если же  у  ящерицы
оторвать хвост, у нее вскоре  появится  новый.  Зажав  сигарету  в  зубах,
Ясукити думал, что ящерица - ламаркианка больше, чем  сам  Ламарк  [Ламарк
(1744-1829)   -    естествоиспытатель,    создатель    теории    эволюции,
предшественник Ч.Дарвина]. Он смотрел на нее некоторое  время,  и  ящерица
вдруг превратилась в полоску мазута, пролитого на гравий.
   Ясукити с трудом поднялся. Он пошел вдоль  выкрашенного  здания  школы,
направляясь в  противоположный  конец  двора,  и  оказался  на  спортивной
площадке, обращенной  к  морю.  На  теннисном  корте,  посыпанном  красным
песком, самозабвенно состязаются несколько офицеров  и  преподавателей.  В
небе над кортом то и дело что-то взрывается. И одновременно то вправо,  то
влево от сетки  мелькает  беловатая  линия,  Это  не  мяч.  Это  открывают
невидимые бутылки шампанского. И шампанское с удовольствием  пьют  боги  в
белых рубахах. Вознося хвалу богам, Ясукити повернул на задний двор.
   Задний двор был весь в розовых кустах. Но не распустился  еще  ни  один
цветок. Подойдя к кусту, он заметил на ветке, склоненной почти  до  земли,
гусеницу. А вот еще одна ползет по соседнему листку. Гусеницы кивали  друг
другу, будто разговаривая о нем.  Ясукити  тихонько  остановился  и  решил
послушать.
   Первая гусеница. Когда же этот учитель станет наконец бабочкой?  [Здесь
юмористически обыгрывается тема знаменитого текста из  книги  "Чжуан-цзы":
"Однажды Чжуан Чжоу приснилось, что он  бабочка:  он  весело  порхал,  был
счастлив и не знал, что он Чжоу. А проснувшись  внезапно,  даже  удивился,
что он - Чжоу. И не знал уже: Чжоу ли  снилось,  что  он  -  бабочка,  или
бабочке снится, что она - Чжоу. Ведь бабочка и Чжоу - совсем не одно и  то
же. Или это то, что называют превращением".] Ведь  еще  со  времени  наших
пра-пра-пра-прадедов он только и делает, что ползает по земле.
   Вторая гусеница. Может быть, люди и не превращаются в бабочек.
   Первая гусеница. Нет, кажется, превращаются. Посмотри, видишь,  там  же
ведь кто-то летит.
   Вторая гусеница. Действительно, кто-то летит. Но как это  отвратительно
выглядит! Мне кажется, люди просто лишены чувства прекрасного.
   Приложив ладонь козырьком ко лбу, Ясукити  стал  смотреть  на  самолет,
пролетавший над его головой.
   Неизвестно чему радуясь,  подошел  дьявол,  обернувшийся  товарищем  по
работе. Дьявол,  учивший  в  давние  времена  алхимии,  преподавал  сейчас
прикладную химию. И это существо, ухмыляясь, обратилось к Ясукити:
   - Вечерком встретимся?
   В ухмылке дьявола Ясукити отчетливо послышались  строчки  из  "Фауста":
"Теория, мой друг, суха, но зеленеет жизни древо".
   Расставшись с дьяволом, он направился к школе.  Все  классы  пусты.  По
дороге, заглядывая в каждый, Ясукити увидел в одном  оставшийся  на  доске
геометрический чертеж. Чертеж, поняв, что его  заметили,  решил,  конечно,
что его сотрут. И вдруг, растягиваясь, сжимаясь, произнес:
   - На следующем уроке еще понадоблюсь.
   Ясукити поднялся по той же лестнице, по которой спускался,  и  вошел  в
преподавательскую филологов и математиков. В преподавательской был  только
лысый Таундсенд. И этот  старый  педагог,  насвистывая  скучнейший  мотив,
пытался воспроизвести какой-то танец.  Ясукити  лишь  улыбнулся  горько  и
пошел к умывальнику сполоснуть руки. И там, взглянув неожиданно в зеркало,
к ужасу своему, обнаружил, что Таундсенд  в  какой-то  миг  превратился  в
прекрасного юношу, а сам Ясукити стал согбенным седоголовым старцем.



   СТЫД

   Перед тем как идти в класс, Ясукити обязательно просматривал учебник. И
не только из чувства долга:  раз  получаешь  жалованье,  не  имеешь  права
относиться к работе  спустя  рукава.  Просто  в  учебнике  было  множество
морских терминов, что объяснялось самим профилем  школы.  И  если  их  как
следует не изучить, в переводе легко допустить грубейшую ошибку. Например,
выражение cat's paw может означать "кошачья лапа" и в то же время "бриз".
   Однажды с учениками второго курса он читал какую-то небольшую вещицу, в
которой рассказывалось о морском путешествии. Она была поразительно плоха.
И хотя в мачтах завывал ветер и в люки  врывались  волны,  со  страниц  не
вставали ни  эти  волны,  ни  этот  ветер.  Заставляя  учеников  читать  и
переводить, он в первую очередь скучал сам. В такие  минуты  меньше  всего
хотелось говорить с  учениками  об  идейных  проблемах  ежедневной  жизни.
Преподаватель ведь, в сущности, хочет обучить и тому, что выходит за рамки
его предмета. Мораль, интересы, мировоззрение  -  можно  назвать  это  как
угодно. В общем, он хочет научить тому, что ближе его сердцу, чем  учебник
или грифельная доска. Но, к сожалению,  ученики  не  хотят  знать  ничего,
кроме учебника. Нет, не то чтобы не хотят. Они  просто  ненавидят  учение.
Ясукити был в этом убежден, поэтому и на сей раз ему не оставалось  ничего
другого, как, превозмогая скуку, следить за чтением и переводом.
   Но даже в  те  минуты,  когда  Ясукити  не  бывало  скучно,  когда  он,
внимательно  прислушавшись  к  тому,  как  читает  и   переводит   ученик,
обстоятельно исправлял ошибки, даже в эти минуты все ему  было  достаточно
противно. Не прошло и половины урока, который длится час, как он прекратил
чтение и перевод. Вместо этого он стал сам читать и  переводить  абзац  за
абзацем.  Морское  путешествие  в  учебнике  по-прежнему  было  невыразимо
скучным. Но и его метод обучения ни капли не  уступал  ему  в  невыразимой
скуке. Подобно паруснику, попавшему в полосу штиля, он  неуверенно,  то  и
дело замирая на месте, продвигался вперед, либо  путая  времена  глаголов,
либо смешивая относительные местоимения.
   И  вдруг  Ясукити  заметил,  что  до  конца  того  куска,  который   он
подготовил, осталось всего пять-шесть строк. Если он перевалит через  них,
то попадет в коварное, бушующее море, полное рифов, морской  терминологии.
Краешком глаза  он  посмотрел  на  часы  До  трубы,  возвещающей  перерыв,
оставалось еще целых двадцать минут. Со всей  возможной  тщательностью  он
перевел подготовленные им последние пять-шесть строк. Но вот  перевод  уже
закончен, а стрелка часов за это время передвинулась всего на три минуты.
   Ясукити не знал, что  делать.  Единственный  выход,  единственное,  что
могло спасти его, - вопросы учеников.  А  если  и  после  этого  останется
время, тогда только один выход - закончить урок раньше. Откладывая учебник
в сторону, он открыл было рот, чтобы сказать:  "Вопросы?"  И  вдруг  густо
покраснел. Почему же он покраснел? Этого он и сам не  смог  бы  объяснить.
Обманывать учеников было для него пустяковым  делом,  а  на  этот  раз  он
почему-то покраснел. Ученики ничего, конечно, не  подозревая,  внимательно
смотрели на него. Он снова посмотрел на часы. Потом... Едва  взяв  в  руки
учебник, начал как попало читать дальше.
   Может быть, и потом морское путешествие в учебнике было скучным.  Но  в
свой метод обучения Ясукити верит и поныне. Ясукити был преисполнен отваги
больше, чем парусник, борющийся с тайфуном.



   ДОБЛЕСТНЫЙ ЧАСОВОЙ

   В конце осени или в начале зимы - точно не помню. Во всяком случае, это
было время, когда в школу ходили в пальто. Все сели за обеденный  стол,  и
один молодой преподаватель  -  офицер  рассказал  сидевшему  рядом  с  ним
Ясукити о недавнем происшествии.
   - Глубокой ночью  два-три  дня  назад  несколько  вооруженных  бандитов
пристали на лодке к берегу позади училища. Заметивший их часовой,  который
нес ночную вахту, попытался в одиночку задержать их. Но после ожесточенной
схватки бандитам удалось уплыть обратно в море. Часовой же,  промокнув  до
нитки, кое-как выбрался на берег. А лодка с бандитами в это время скрылась
во мраке. Часового зовут Оура. Остался в дураках.
   Офицер грустно улыбался, набивая рот хлебом.
   Ясукити тоже знал  Оура.  Часовые,  их  несколько,  сменяясь,  сидят  в
караульной  около  ворот.  И  каждый  раз,  когда   входит   или   выходит
преподаватель, независимо от того, военный он  или  штатский,  они  отдают
честь. Ясукити  не  любил,  чтобы  его  приветствовали,  и  сам  не  любил
приветствовать. Поэтому, проходя через караульную, изо  всех  сил  ускорял
шаг, чтобы не оставить времени для приветствия. Ему не  удавалось  усыпить
бдительность лишь одного Оура. Сидя  в  первой  караульной,  он  неотрывно
просматривает расстояние в пять-шесть кэнов перед воротами.  Поэтому,  как
только появляется фигура Ясукити, он, не дожидаясь, пока тот подойдет, уже
вытягивается в приветствии. Ну что же, от судьбы не уйдешь. В конце концов
Ясукити примирился с этим. Нет, не только примирился. Стоило  ему  увидеть
Оура, как он, чувствуя себя, точно заяц перед гремучей змеей,  еще  издали
снимал шляпу.
   И  вот  сейчас  Ясукити  услышал,  что  из-за  бандитов  Оура  пришлось
искупаться в море. Немного сочувствуя ему, он не мог все же удержаться  от
улыбки.
   Через пять-шесть дней в зале ожиданий на вокзале Ясукити  столкнулся  с
Оура. Увидев его, Оура, хотя место было совсем не подходящее, вытянулся  и
со своей обычной серьезностью отдал честь. Ясукити даже померещился за ним
вход в караульную.
   - Ты недавно... - начал после непродолжительного молчания Ясукити.
   - Да, не удалось бандитов задержать...
   - Трудно пришлось?
   - Счастье еще, что не ранили... - С горькой улыбкой,  точно  насмехаясь
над собой, Оура продолжал: - Да что там,  если  бы  я  очень  захотел,  то
одного уж наверняка бы задержал. Ну, хорошо, задержал, а дальше что?
   - Как это дальше что?
   - Ни награды, ничего бы не получил.  Видите  ли,  в  уставе  караульной
службы нет точного указания, как поступать в таких случаях.
   - Даже если погибнешь на посту?
   - Все равно, даже если и погибнешь.
   Ясукити взглянул на Оура. По его собственным словам выходило, что он  и
не собирался, как герой, рисковать жизнью. Прикинув, что  никакой  награды
все равно не  получишь,  он  просто-напросто  отпустил  бандитов,  которых
должен был задержать. Но Ясукити, вынимая сигарету, сочувственно кивнул:
   - Действительно, дурацкое положение.  Рисковать  задаром  нет  никакого
резона.
   Оура понимающе хмыкнул. Выглядел он необычайно мрачным.
   - Вот если бы давали награду...
   Ясукити спросил угрюмо:
   - Ну, а если бы давали награду,  разве  каждый  бы  стал  рисковать?  Я
что-то сомневаюсь.
   На этот раз Оура промолчал. Ясукити взял сигарету в зубы, а Оура  сразу
же чиркнул спичкой и поднес ее  Ясукити.  Ясукити,  приближая  сигарету  к
красному колышущемуся огоньку, сжал зубы, чтобы подавить невольную улыбку,
проскользнувшую у краешка губ.
   - Благодарю.
   - Ну что вы, пожалуйста.
   Произнеся эти ничего не значащие слова, Оура положил спички  обратно  в
карман. Но Ясукити уверен, что в тот день он по-настоящему разгадал  тайну
этого доблестного часового. Той самой спичкой чиркнул  он  не  только  для
Ясукити. На самом деле Оура чиркнул ее для богов, которых  он  призывал  в
свидетели его верности бусидо.

   Апрель 1923



   Акутагава Рюноскэ.
   Снежок

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1

   Стоял теплый весенний день. Собака по имени Снежок  тихонько  брела  по
улице вдоль живой изгороди; на ветках изгороди уже распустились  почки,  а
кое-где попадались и цветущие вишни. Но  Снежок  их  не  видел:  он  брел,
опустив морду и принюхиваясь к земле.
   Когда изгородь кончилась, Снежок свернул в открывшийся переулок. Но  не
успел он обогнуть угол, как в ужасе замер на месте.
   И неудивительно:  в  переулке  в  семи-восьми  саженях  от  угла  стоял
живодер. За спиной он прятал веревку, а глазами следил за маленькой черной
собачкой. А та доверчиво ела кусок хлеба, который он сам же ей бросил.  Но
не живодер  сам  по  себе  так  испугал  Снежка.  Если  бы  дело  касалось
незнакомой собаки, куда ни шло. Но  живодер  выслеживал  соседскую  собаку
Кляксу,  его  лучшего  друга  Кляксу,  с  которым  Снежок   встречался   и
обнюхивался каждое утро.
   Снежок уже готов был крикнуть: "Клякса,  берегись!"  Но  в  эту  минуту
живодер кинул на него грозный взгляд: мол,  попробуй  только,  предупреди!
Тебе первому достанется веревка! И Снежок  с  перепугу  забыл,  что  хотел
залаять. Верней, не то что забыл, а побоялся залаять.  Он  так  испугался,
что не мог устоять на месте. С опаской поглядывая на живодера, Снежок стал
шаг за шагом пятиться за угол. И едва только он исчез из глаз живодера  за
изгородью, как опрометью пустился бежать.
   Должно быть, как раз в эту минуту на  бедного  Кляксу  накинули  петлю:
раздался его заливистый жалобный вопль. Но Снежок не только не вернулся  -
какое там, он даже не остановился. Он  несся,  не  оглядываясь  назад,  не
глядя по сторонам, не смотря даже себе под ноги, он с  размаху  попадал  в
лужи, расшвыривал камешки, опрокидывал урны... Вот он помчался под гору, -
стой! - чуть было не попал под машину. Неужели Снежок  от  страха  потерял
рассудок? Нет, он несся сломя голову потому, что в ушах у  него  неотвязно
звенел вопль Кляксы:
   - Гав-гав! Спасите! Гав-гав! Спасите!



   2

   Задыхаясь от бега, Снежок наконец добрался домой. Он проскользнул через
собачий лаз в изгороди, пробежал мимо амбара и очутился  в  садике  позади
дома, где стояла его собачья будка. Снежок промчался по  саду  как  ветер.
Здесь он был в безопасности, здесь он мог не бояться веревки! К тому же  -
о, счастье! - в саду на зеленой траве играли в мяч его хозяева, девочка  и
мальчик. Помахивая хвостом, Снежок одним прыжком подскочил к детям.
   - Дорогая девочка! Дорогой мальчик! Послушайте только, что  сегодня  со
мной было! Я сейчас встретился  с  живодером!  -  сказал  Снежок,  еще  не
отдышавшись. (Впрочем, дети не понимали собачьего языка, им казалось,  что
это просто лай.)
   Девочка и мальчик, как будто чем-то удивленные, даже не приласкали его,
и Снежок, недоумевая, заговорил снова:
   - Девочка, вы знаете, кто такой живодер?  Это  страшный  человек!  Я-то
спасся, но соседа Кляксу поймали.
   Но девочка и мальчик только переглядывались. Хуже того: немного  погодя
они вдруг обменялись такими странными словами:
   - Что это за собака, а, Харуо-сан?
   - В самом деле, откуда эта собака, сестричка?
   Как что за собака? На этот раз изумился  Снежок.  (А  Снежок  прекрасно
понимал речь и девочки и мальчика. Мы думаем, что собаки не понимают  нас,
потому что  мы  сами  не  понимаем  их  языка.  А  на  самом  деле  собаки
выучиваются у людей разным штукам именно потому, что понимают человеческую
речь. А вот мы не понимаем их  и  потому  не  можем  научиться  у  них  ни
находить дорогу в темноте, ни различать еле  заметный  запах,  ни  многому
другому, что они знают лучше нас.)
   - Как что за собака? Это я, Снежок!
   Но девочка по-прежнему смотрела на него неприязненно.
   - Может быть, это брат соседского Кляксы?
   - Пожалуй, - рассудительно ответил мальчик. - Эта  собака  тоже  совсем
черная.
   Снежок почувствовал, как шерсть  на  спине  у  него  становится  дыбом.
Совсем черный! Не может быть! Ведь он еще щенком был  белый,  как  молоко.
Снежок посмотрел на свои лапы - да, эти лапы, да  и  не  только  они  -  и
грудь, и брюхо, и его прекрасный пушистый хвост - все было черное, как дно
сковороды. Черное, без единой отметинки черное!
   Снежок стал скакать, метаться и громко лаять.
   - Ой, Харуо-сан, я боюсь!  Эта  собака,  наверно,  бешеная!  -  жалобно
захныкала девочка. Но мальчик был храбрый. Снежок  вдруг  получил  сильный
удар в левый бок. И вот уж опять палка  свистит  над  самой  его  головой.
Снежок еле увернулся и сейчас же со всех ног помчался  опять  к  изгороди,
туда, где в тени платана стояла выкрашенная в светло-желтый  цвет  собачья
будка. Добежав до будки, Снежок оглянулся на своих маленьких хозяев и  еще
раз пролаял:
   - Девочка! Мальчик! Ведь я ваш Снежок! Пусть я черный, но я все тот  же
самый Снежок!
   Голос у Снежка прерывался от горя и гнева. Но ведь девочка и мальчик не
могли его понять.  Девочка  с  досадой  топнула  ногой,  проговорив:  "Вот
противная собака! Все еще лает!" А мальчик - мальчик  подобрал  с  дорожки
несколько камешков и со всей силой кинул их в Снежка.
   - Ишь расселась! Вот тебе! Вот тебе!
   Камешки так и летели в Снежка. Один камешек попал в ухо и  поранил  его
до крови. Снежок наконец поджал хвост и выскочил за изгородь.
   За  изгородью  весело  порхала  белая  бабочка,   искрясь   на   солнце
серебристой пыльцой крыльев.
   - Что, брат, ты теперь бездомный пес? - пискнула бабочка.
   Снежок вздохнул, постоял немного у трамвайного столба и  поплелся  куда
глаза глядят.



   3

   Прогнанный своими хозяевами, Снежок стал скитаться по городу. Он бродил
по улицам, забирался в парки, забегал в переулки, но нигде не мог уйти  от
одного - от вида своей черной шерсти. То  он  оказывался  перед  зеркалами
парикмахерской, поставленными  у  двери,  чтобы  в  них  могли  смотреться
посетители, то он видел себя в  луже,  в  которой  голубело  проясняющееся
после дождя небо, то его черная  фигура  отражалась  в  зеркальном  стекле
нарядной витрины, то непрошеным зеркалом  ему  служили  большие  блестящие
кружки с черным пивом, стоявшие на столиках в кафе...
   Один раз, когда Снежок тихонько брел вдоль  решетки  парка,  к  воротам
подкатил автомобиль, и в его блестящем лакированном кузове  Снежок  четко,
как в зеркале, увидел и решетку парка, и свешивающиеся над ней  зеленеющие
ветки, и внизу, у ограды, большую  черную  собаку  -  самого  себя.  Тогда
Снежок горестно вздохнул и убежал в парк. Повесив голову,  он  бродил  под
деревьями, в  молодой  листве  которых  шелестел  легкий  ветерок.  Тишину
нарушало только жужжание пчел, роившихся над  цветами.  И  нигде  не  было
ничего  похожего  на  зеркало,  кроме  маленького  пруда,  который  Снежок
старательно обходил. В мирной тишине парка Снежок почти позабыл свое горе.
Но недолго наслаждался он покоем.  Едва  только  он  вышел  на  обсаженную
цветущими кустами дорожку, как из-за угла до  него  донесся  пронзительный
собачий лай:
   - Гав-гав! Спасите! Гав-гав! Спасите!
   Снежок задрожал. Этот вопль живо напомнил  ему  ужасный  конец  Кляксы.
Зажмурившись, он повернулся, чтобы убежать. Но это продолжалось  буквально
одно мгновение. Снежок сразу же испустил громкий лай и повернул обратно.
   - Гав-гав! Спасите! Гав-гав! Спасите! - донеслось до него снова.
   - Гав-гав! Не трусь! Гав-гав! Не трусь! - отозвался Снежок.
   Наклонив голову, он стрелой помчался в сторону крика.
   Однако, когда Снежок прибежал, он увидел перед собой вовсе не живодера.
Просто  несколько  мальчиков   в   форменных   костюмчиках,   по-видимому,
возвращаясь из школы, шумно возились, волоча  за  шею  на  веревке  рыжего
щенка. Щенок изо всех сил упирался лапами и все кричал: "Спасите!" Но дети
не обращали на его вопли никакого внимания. Они смеялись,  перекрикивались
или пинали щенка ногой в бок.
   Ни минуты не мешкая, Снежок с лаем накинулся на детей. От неожиданности
они перепугались. Да и в самом деле, у Снежка с  его  горящими  глазами  и
оскаленными клыками был очень грозный вид.  Мальчики  разбежались  во  все
стороны, а один из них так растерялся, что даже попал на газон. Прогнав их
подальше, Снежок вернулся к щенку и полусердито заговорил:
   - Пойдем вместе. Я провожу тебя домой.
   Снежок побежал к выходу из парка, а щенок радостно трусил за ним вслед,
стараясь не отстать, то пробираясь под скамейками, то наступая  на  цветы.
Конец веревки, обвязанный вокруг его шеи, все  еще  волочился  за  ним  по
земле.


   Через час Снежок стоял с рыжим щенком перед дешевым кафе. Даже  днем  в
этом полутемном кафе горел электрический свет и звучал хриплый  граммофон.
Горделиво помахивая хвостом, щенок рассказывал Снежку:
   - Вот здесь я живу. В этом кафе. А вы где живете, папаша?
   - Я? Я?.. Далеко отсюда, на другой улице. - Снежок грустно вздохнул.  -
Ну, я пойду.
   - Погодите, папаша. Хозяин у вас сердитый?
   - Хозяин? Почему ты об этом спрашиваешь?
   - Если ваш хозяин не сердитый, останьтесь у нас на ночь. Тогда моя мама
сможет поблагодарить вас за то, что вы спасли мне жизнь. У нас  дома  есть
всякие вкусные вещи - и молоко, и кофе, и бифштексы.
   - Спасибо, спасибо. Но у меня еще есть кое-какие дела, отложим угощение
на другой раз. Привет твоей маме.
   Снежок поднял глаза на небо, вздохнул и повернулся, чтобы идти.
   - Папаша, папаша! - Щенок огорченно дернул носом. - Скажите  хоть,  как
вас зовут. Мое имя Наполеон, а зовут меня попросту Напотян, Напоко. А вас?
   - Меня зовут Снежок.
   - Снежок? Вот странное имя! Ведь вы же совсем черный.
   У Снежка перехватило горло.
   - А все-таки меня зовут Снежок!
   - Ну, буду звать вас папаша Снежок. Папаша Снежок, поскорей приходите к
нам непременно!
   - Ну, Напотян, до свиданья.
   - Будьте здоровы, папаша Снежок, до свиданья, до свиданья.



   4

   Что же случилось со Снежком потом? Собственно говоря, незачем  об  этом
рассказывать - все известно по газетам. Газеты написали  самое  главное  о
храброй черной собаке, не раз спасавшей людей  от  смертельной  опасности.
Был даже фильм "Собака-герой". Эта черная собака, конечно, и есть  Снежок.
Но если кто-нибудь не прочел этого в свое время  и  не  видел  фильма,  то
пусть посмотрит приведенные ниже выдержки из газет.
   "Токио Нитинити", 18 июля. Вчера в 8 ч. 40 м.  утра  в  то  время,  как
скорый поезд из Оу проходил по переезду близ станции Табати, по недосмотру
стрелочника сын служащего фирмы "Табата Итинисан кайся" Сибаяма  Тэцутаро,
четырехлетний Санэхико, оказался на рельсах и чуть не попал под  поезд.  В
эту  минуту  большая  черная  собака  как  молния  кинулась  на  рельсы  и
благополучно стащила  мальчика  с  полотна,  выхватив  его  из-под  самого
паровоза. Во время поднявшейся суматохи собака куда-то исчезла, так что ей
не  удалось  повесить  на  шею  медаль   за   спасение   погибающих,   чем
железнодорожные власти весьма смущены".
   "Токио Асахи симбун", 1 августа. У супруги американца Эдварда  Барклей,
проводящего летний сезон в Каруидзава, была персидская кошка, которую  она
очень любила. Недавно на дачу забралась огромная  змея  и  набросилась  на
кошку. Вдруг на помощь кошке выскочила какая-то никому не  ведомая  черная
собака и после двадцатиминутной борьбы загрызла змею. Храбрая собака после
этого скрылась, и м-с  Барклей  предлагает  50  долларов  за  указание  ее
местонахождения".
   "Кокумин симбун". Трое учеников 1-й  Нормальной  школы,  пропавшие  без
вести во время перехода  через  Японские  Альпы,  7  августа  благополучно
прибыли к  горячим  источникам  Камикоти.  Эта  группа  альпинистов  между
Хотакаяма и Яригатакэ сбилась с дороги и, застигнутая ураганом и  ливнями,
не имея пристанища  и  страдая  от  голода,  находилась  на  краю  смерти.
Неожиданно  в  ущелье,  где  приютились  альпинисты,  откуда-то  появилась
большая черная собака и побежала вперед, как бы зовя их за  собой.  Следуя
за собакой, альпинисты через сутки с лишним наконец добрались до Камикоти.
Как только  впереди  показались  крыши  курортных  зданий,  собака  издала
короткий радостный лай и убежала в заросли  бамбука.  Альпинисты  считают,
что появлением собаки они обязаны покровительству богов".
   "Дзидзи симпо", 13 сентября. Пожар в Нагоя унес  больше  десяти  жертв,
причем городской голова чуть не потерял единственного ребенка. По  чьей-то
оплошности трехлетний Такэнори  остался  в  пылавшем  мезонине,  не  в  то
мгновение, когда пламя чуть не перекинулось на  ребенка,  какая-то  черная
собака схватила его в зубы и вытащила наружу. Городской голова запретил  в
пределах города Нагоя убивать бродячих собак".
   "Емиури симбун". В зверинце Мияги, гастролирующем  в  Одавара  и  много
дней собиравшем у себя массу публики, 25 октября сибирский  волк  внезапно
сломал крепкие прутья своей клетки, ранил двух сторожей и убежал в сторону
Хаконэ. Полицейские власти Одавара поставили на ноги всю полицию и оцепили
город. В 4 ч. 30 м. дня вышеозначенный волк появился  на  улице  Дзюдзи  и
вступил в бой с откуда-то взявшейся черной собакой.  Собака  боролась  изо
всех сил и в конце концов, вцепившись в горло своему врагу,  повалила  его
наземь. Тут сбежались полицейские и прикончили волка выстрелами. Этот волк
носит название lupus gigantus и принадлежит к самой свирепой разновидности
этой  породы.  Хозяин  зверинца  считает  убийство  волка   незаконным   и
собирается подать в суд на полицейский участок".
   И так далее.



   5

   Стояла осенняя ночь, когда Снежок, уставший и телом и  душой,  вернулся
домой к своим хозяевам.
   Девочка и мальчик давно уже легли спать, да и никого уже в доме не было
на ногах. Над газоном затихшего сада, над ветвями клена висела  серебряная
луна.  Снежок,  мокрый  от  росы,  устало  прилег   перед   своей   старой
светло-желтой будкой, вытянув передние лапы, и, глядя на луну, проговорил:
   - О Луна! О Луна! На глазах у меня погиб бедный Клякса, а я  ничем  ему
не помог. Вероятно, за это я и стал сам  черный.  Но  с  тех  пор,  как  я
расстался с моими хозяевами, с девочкой и мальчиком, я храбро сражался  со
всякими опасностями. Потому что каждый раз, когда я  вижу  себя,  черного,
как копоть, мне делается стыдно за мою  трусость.  Из  отвращения  к  моей
черноте, из желания избавиться от моей черноты я кидался в огонь, бился  с
змеей, боролся с волком. Но сама смерть при виде  меня  убегает  прочь.  Я
измучился, у меня нет больше сил. Одно у меня желание -  еще  раз  увидать
моих любимых хозяев. Ах, если бы они могли меня узнать! Но это невозможно.
Завтра, когда девочка и мальчик меня увидят,  они  опять  примут  меня  за
бродячую собаку. И может быть, мальчик даже убьет меня  своей  палкой.  Но
все равно. Увидеть их - вот мое самое горячее  желание.  О  Луна!  Я  хочу
только одного - еще раз посмотреть в  глаза  моим  любимым  хозяевам.  Вот
почему я этой ночью издалека прибрел сюда. Прошу тебя, Луна,  сделай  так,
чтоб я завтра встретился с девочкой и мальчиком.
   Проговорив все это, Снежок уткнул морду в лапы и крепко уснул.


   - Вот чудо-то, Харуо-сан!
   - Что такое, сестричка?
   Снежок проснулся от звука тоненьких голосов детей;  девочка  и  мальчик
удивленно переглядывались, стоя  перед  собачьей  будкой.  Снежок  опустил
глаза на траву. Ведь так же изумились девочка и  мальчик,  когда  он  стал
черным. Снежок вспомнил об этом, и так грустно  ему  стало,  что  он  даже
пожалел о своем возвращении. И  вот  в  эту  самую  минуту  мальчик  вдруг
подпрыгнул и громко крикнул:
   - Папа! Мама! Снежок вернулся!
   Снежок! Снежок вскочил. Он готов был убежать. Но девочка протянула руки
и крепко обняла его за шею. Тогда Снежок пристально посмотрел ей в глаза -
и в ее черных зрачках он увидел четко  отражавшуюся  в  них  светло-желтую
собачью будку под кленом, а перед будкой крошечную, как зерно риса,  белую
собаку. Он не мог отвести глаз от этой белой собаки.
   -  Смотри,  Снежок  плачет!  -  сказала  девочка,  обнимая  Снежка,   и
обернулась к брату. А мальчик - о, какой у него был самодовольный вид!
   - А сама? Старшая, а ревешь!
   Так Снежок опять стал белым и  опять  зажил  у  своих  любимых  хозяев,
девочки и мальчика. Но никогда ни они, да и никто  другой  не  узнал,  что
Снежок и есть та храбрая черная собака, которая спасла жизнь многим  людям
и заслужила такую славу. Откуда же я это знаю? - спросите вы.  А  мне  это
как-то ночью рассказала та самая Луна.

   Июль 1923 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Из заметок "В связи с великим землетрясением"

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. - В.Гривнин.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Я благонамеренный гражданин. Но  Кикути  Кану,  на  мой  взгляд,  этого
качества недостает.
   Уже после того как было введено чрезвычайное  положение,  мы  с  Кикути
Каном беседовали о том о сем, покуривали сигареты. Я говорю "беседовали  о
том о сем",  но,  естественно,  наш  разговор  вертелся  вокруг  недавнего
землетрясения. Я сказал, что, как  утверждают,  причина  пожаров  -  мятеж
взбунтовавшихся корейцев. "Послушай, да это же вранье", - закричал в ответ
Кикути. Мне не оставалось ничего другого,  как  согласиться  с  ним:  "Да,
видимо, и в самом деле вранье". Но потом, одумавшись, я сказал:  "Говорят,
что эти корейцы - агенты большевиков". - "Послушай, да это же в самом деле
чистое вранье", - опять стал ругаться  Кикути.  И  я  снова  отказался  от
своего предположения: "Может, и в самом деле вранье".
   На мой взгляд, благонамеренный гражданин - это тот,  кто  безоговорочно
верит в существование заговора  большевиков  и  взбунтовавшихся  корейцев.
Если же, паче чаяния, он не верит, то обязан сделать вид, будто  верит.  А
этот неотесанный Кикути Кан и не верит, и не делает вида, что верит. Такое
поведение следует рассматривать как полную утрату качеств благонамеренного
гражданина. Являясь благонамеренным гражданином и в  то  же  время  членом
отряда самозащиты, я не могу не сожалеть о позиции, занятой Кикути.
   Да, быть благонамеренным гражданином - нелегкое дело.

   Сентябрь 1923 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   А-ба-ба-ба-ба

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Ясукити знал хозяина этой лавки очень давно.
   Очень давно, - кажется, с того самого дня, когда его  перевели  сюда  в
морской корпус. Он случайно зашел купить  коробку  спичек.  В  лавке  была
маленькая  витрина;  за  стеклом,  вокруг  модели  крейсера   "Микаса"   с
адмиральским вымпелом, стояли бутылки кюрасао, банки  какао  и  коробки  с
изюмом. Но над входом висела вывеска с красной надписью  "Табак",  значит,
конечно, должны быть в продаже  и  спички.  Ясукити  заглянул  в  лавку  и
сказал: "Дайте коробку спичек". Неподалеку от входа за  высокой  конторкой
стоял со скучающим видом косоглазый молодой человек. При  виде  посетителя
он, не отодвигая счетов, не улыбнувшись, ответил:
   - Возьмите вот это. Спички, к сожалению, все вышли.
   "Вот  это"  было  крошечной  коробочкой,  какие  дают  в  приложение  к
папиросам.
   - Мне, право, неудобно... Тогда дайте пачку "Асахи".
   - Ничего. Берите.
   - Нет уж, дайте пачку "Асахи".
   - Берите же, если она вам годится. Незачем покупать то, что не нужно.
   Слова косоглазого были, несомненно, вполне любезны. Но его тон  и  лицо
выражали удивительную неприветливость. И попросту  ужасно  не  хотелось  у
него что-либо брать, а повернуться и уйти  было  как-то  неловко.  Ясукити
волей-неволей положил на конторку медную монетку в один сэн.
   - Ну, так дайте две таких коробочки.
   - Пожалуйста, хоть две, хоть три. Только платить не надо.
   К счастью, в эту минуту  из-за  рекламы  "Кинсэн-сайда"  [сорт  сидра],
висевшей у двери, показался приказчик - прыщеватый малый с  неопределенным
выражением лица.
   - Спички здесь, хозяин.
   Внутренне торжествуя, Ясукити купил коробку спичек нормального размера.
Стоили они, разумеется, один сэн. Но никогда еще спички  не  казались  ему
такими красивыми. А торговая марка - парусник на треугольных волнах - была
так хороша, что хоть вставляй в рамку. Бережно  опустив  спички  в  карман
брюк, Ясукити с чувством одержанной победы вышел из лавки.
   С тех пор в течение полугода Ясукити по пути в корпус и  обратно  часто
захаживал в эту лавку. И теперь еще, закрыв глаза,  он  мог  отчетливо  ее
себе представить. С  потолочной  балки  свешивается  камакурская  ветчина.
Через окно в мелком переплете падает на оштукатуренную  стену  зеленоватый
солнечный свет.  Бумажки,  валяющиеся  на  дощатом  полу,  -  это  рекламы
сгущенного молока. На столбе прямо напротив входа висит под часами большой
календарь.  И  остальное  -   крейсер   "Микаса"   на   витрине,   реклама
"Кинсэн-сайда", стул, телефон, велосипед, шотландское виски,  американский
изюм, манильские сигары, египетские папиросы, копченая сельдь, жаренная  в
сое говядина, - почти все сохранилось в  памяти.  Особенно  выставлявшаяся
из-за  высокой  конторки  надутая  физиономия  хозяина,  на  которого   он
насмотрелся до отвращения. Не только насмотрелся. Он знал до  мелочей  все
его  привычки  и  повадки,  как  он  кашляет,  как   отдает   распоряжения
приказчику,  как  уговаривает  покупателя,  зашедшего  за  банкой   какао.
"Возьмите лучше не "Фрай", а это. Это голландское "Дрост". Знать  все  это
было неплохо. Но, уж  конечно,  очень  скучно.  И  иногда,  когда  Ясукити
заходил в эту лавку, ему начинало казаться, что  он  служит  учителем  уже
давным-давно. На самом же деле он не прослужил еще и года.
   Но всесильные перемены не обошли и этой лавки. Как-то  утром  в  начале
лета Ясукити зашел купить папирос. В лавке все было как обычно, все так же
на  обрызганном  полу  валялись  рекламы  сгущенного  молока.  Но   вместо
косоглазого   хозяина   за   конторкой   сидела    женщина,    причесанная
по-европейски. Лет ей было, вероятно, девятнадцать. En face  она  походила
на кошечку. На  белую  кошечку,  которая  щурится  на  солнце.  Изумляясь,
Ясукити подошел к конторке.
   - Две пачки "Асахи".
   - Сейчас.
   Женщина ответила смущенно. Вдобавок подала  она  ему  не  "Асахи":  обе
пачки  были  "Микаса"  с  изображением  восходящего  солнца  на  оборотной
стороне. Ясукити невольно перевел взгляд с  пачек  на  личико  женщины.  И
сейчас же представил себе, что у нее под носиком  торчат  длинные  кошачьи
усы.
   - Я просил "Асахи", а это "Микаса".
   - Ох, в самом деле! Извините, пожалуйста.
   Кошечка - нет, женщина - покраснела.  Это  ее  душевное  движение  было
чисто девическим. И не таким, как у современной барышни. Это была  девушка
во вкусе "Кэнъюся" [Кэнъюся - содружество молодых  писателей  80-х  годов,
сыгравшее большую роль в развитии новой литературы],  каких  нет  уже  лет
пять-шесть.  Шаря  в  кармане  в   поисках   мелочи,   Ясукити   вспоминал
"Сверстников" [роман писательницы  Хигути  Итие  (1872-1896)],  свертки  в
двухцветных фуросики, ирисы, квартал  Регоку,  Кабураги  Киеката  [детали,
касающиеся быта и культуры тех лет] и многое другое. Тем временем  женщина
старательно искала под конторкой "Асахи".
   Тут из внутренней двери показался  прежний  косоглазый  хозяин.  Увидев
"Микаса", он с первого взгляда уяснил  себе  положение.  С  обычным  своим
кислым выражением лица он опустил руку под конторку и протянул Ясукити две
пачки "Асахи". Но в глазах у него, хоть и едва заметно,  теплилось  что-то
похожее на улыбку.
   - Спичек?
   Глаза женщины томно сощурились, точно у кошечки,  готовой  замурлыкать.
Хозяин, не отвечая, только слегка кивнул, женщина моментально положила  на
конторку маленькую коробочку спичек. Потом еще раз смущенно засмеялась.
   - Извините, пожалуйста...
   Извинялась она не только за  то,  что  дала  "Микаса"  вместо  "Асахи".
Переводя взгляд с нее на хозяина, Ясукити почувствовал, что улыбается сам.
   С тех пор, когда бы он ни пришел, женщина сидела за конторкой. Впрочем,
она уже не была причесана по-европейски, как в первый раз. Теперь волосы у
нее были уложены в большой узел  марумагэ  с  аккуратно  продетой  красной
лентой. Но с покупателями она обращалась все так  же  неумело.  Мешкала  с
ответом. Путала товары. Вдобавок по временам краснела. Она совсем не  была
похожа на хозяйку. Ясукити понемногу начал питать к ней симпатию.  Это  не
значило, что он влюбился. Просто ему нравилась ее застенчивость.
   Как-то в томительный зной, под вечер, Ясукити по пути из корпуса  зашел
в лавку за банкой какао. Женщина и на этот раз сидела за конторкой,  читая
журнал "Кодан-курабу". Ясукити  спросил  прыщеватого  приказчика,  нет  ли
какао марки "Ван Гутен".
   - Сейчас есть только такое.
   Приказчик протянул ему банку "Фрай".  Ясукити  окинул  взглядом  лавку.
Среди  фруктовых  консервов  оказалась  банка   с   маркой,   изображающей
европейскую монахиню.
   - А вон там, кажется, есть "Дрост"?
   Приказчик  оглянулся  на  указанную  полку,   и   лицо   его   выразило
растерянность.
   - Да, это тоже какао.
   - Значит, есть не только такое?
   - Нет, только такое... Хозяйка, какао у нас только "Фрай"?
   Ясукити оглянулся на женщину. Лицо женщины,  слегка  сощурившей  глаза,
было красивого зеленого оттенка. В этом не  было  ничего  удивительного  -
лучи вечернего солнца падали в лавку через цветные стекла  окна  в  мелком
переплете. Не снимая локтя с журнала,  женщина,  как  обычно,  с  запинкой
ответила:
   - Я думала, что осталось только такое, но...
   - Видите ли, в какао "Фрай" иногда попадаются черви, - серьезным  тоном
заговорил Ясукити. На самом деле ему ни разу не случалось видеть  какао  с
червями: просто он был уверен, что сказать так - верный способ  убедиться,
имеется  ли  какао  "Ван  Гутен".  -  И  попадаются  довольно  крупные.  С
мизинец...
   Женщина чуть-чуть испуганно перегнулась за конторку.
   - А вон там не осталось ли? На задней полке?
   - Только красные банки. Здесь других нет.
   - Ну, а тут?
   Постукивая своими гэта, женщина вышла  из-за  конторки  и  принялась  с
беспокойством искать по лавке. Растерянному приказчику тоже  волей-неволей
пришлось  посмотреть  среди  консервов.  Ясукити,  закурив   папиросу,   с
расстановкой говорил для поощрения:
   - А если таким червивым какао напоить детей, то у них разболится живот.
(Он снимал на даче комнату совершенно один.) Да что там дети -  жена  тоже
раз пострадала. (Никакой жены у него, разумеется, не  было.)  Так  что  не
подумайте, что я чересчур осторожен...
   Ясукити  вдруг  замолчал.   Женщина,   вытирая   руки   передником,   в
замешательстве смотрела на него.
   - Право, не могу найти...
   В глазах ее была робость. Губы силились  улыбнуться.  Особенно  забавно
было, что на носу у  нее  выступили  капельки  пота.  Встретившись  с  ней
глазами, Ясукити вдруг почувствовал, что в него  вселился  злой  бес.  Эта
женщина была точь-в-точь как мимоза. На каждое раздражение она реагировала
именно так, как он ожидал. И раздражение это могло  быть  совсем  простым.
Достаточно было пристально посмотреть ей в лицо или  тронуть  ее  кончиком
пальца. Одного этого было  бы  довольно,  чтобы  она  поняла,  чего  хочет
Ясукити. Как бы она поступила, поняв,  чего  он  хочет,  это,  разумеется,
оставалось неизвестным. А вдруг она не даст отпора?.. Нет, кошку  можно  у
себя держать. Но ради женщины, похожей на кошечку, отдавать душу во власть
злого беса не очень-то разумно. Ясукити выбросил недокуренную  папиросу  и
вышвырнул вселившегося в него беса. Бес от неожиданности перекувырнулся  и
попал в нос приказчику - и приказчик, не успев увернуться,  несколько  раз
подряд громко чихнул.
   - Ничего не поделаешь. Дайте банку "Дрост".
   Ясукити с кривой улыбкой стал шарить в кармане, ища мелочь.
   После этого у Ясукити с ней  не  раз  повторялся  тот  же  разговор.  К
счастью, сколько он  помнил,  это  был  единственный  раз,  когда  в  него
вселился бес. Более того, как-то раз Ясукити  даже  почувствовал,  что  на
него слетел ангел.
   Однажды поздней осенью Ясукити, зайдя под вечер  за  папиросами,  решил
заодно воспользоваться в лавке телефоном. Перед  лавкой  на  самом  солнце
хозяин возился с велосипедом, накачивая шину. Приказчик, по-видимому, ушел
по поручениям. Женщина,  сидя,  как  обычно,  за  конторкой,  приводила  в
порядок какие-то счета. Во всей этой неизменной обстановке лавки  не  было
ничего неприятного. Все здесь дышало мирным счастьем, как жанровая картина
голландской школы. Стоя позади женщины с телефонной трубкой у уха, Ясукити
вспомнил свою любимую репродукцию де Хуга [де Хуг (род. около  1629  г.  -
ум. после 1677 г.) - голландский художник школы Рембрандта].
   Однако, сколько он ни звонил, он никак не  мог  добиться  соединения  с
нужным номером. Мало того, телефонистка, переспросив раза два: "Номер?"  -
вдруг совсем замолкла. Ясукити звонил снова и снова. Но  в  трубке  только
потрескивало. Тут уж ему стало не  до  того,  чтобы  вспоминать  Де  Хуга.
Ясукити вытащил из кармана "Руководство по социализму" Спарго [Спарго Джон
(1876-?) - английский социалист, эмигрировавший  в  Америку].  К  счастью,
возле телефонного аппарата был ящичек, служивший  чем-то  вроде  подставки
для книг. Ясукити положил на него книгу и, пока глаза бегали  по  строкам,
рука его, как только можно было медленно, упорно крутила  ручку  телефона.
Это был его  метод  войны  с  упрямой  телефонисткой.  Как-то,  подойдя  к
телефону-автомату на Гиндза-Овари-те, он, прежде  чем  дозвониться,  успел
прочесть  всего  "Сабаси  Дзингоро"  [исторический   рассказ   Мори   Огая
(1862-1922)]. И на этот раз он намеревался не  отнимать  руки  от  звонка,
пока не добьется ответа телефонистки.
   Пока он, основательно разругавшись с телефонисткой,  наконец  поговорил
по телефону, прошло минут двадцать. Желая поблагодарить, Ясукити оглянулся
на прилавок. Но за прилавком никого не было. Женщина  стояла  у  дверей  и
разговаривала  с  мужем.  Хозяин,  видимо,  все  еще  возился   со   своим
велосипедом на осеннем солнце. Ясукити направился к  выходу,  он  невольно
замедлил шаги. Женщина, стоя спиной к нему, спрашивала мужа:
   - Давеча один покупатель  хотел  купить  подменный  кофе  -  что  такое
подменный кофе?
   - Подменный кофе? - Хозяин разговаривал с женой  тем  же  неприветливым
тоном, что и с покупателями. - Ты, наверно, ослышалась: ячменный кофе.
   - Ячменный кофе? А, кофе из ячменя! То-то я думала - смешно: подменного
кофе в бакалее не бывает.
   Ясукити стоял в лавке и смотрел на эту сцену. Тут-то он и почувствовал,
как слетел ангел. Ангел  пролетел  под  потолком,  с  которого  свешивался
окорок, и осенил благословением этих двух ничего не  подозревавших  людей.
Правда, от запаха копченых селедок он слегка поморщился...  Ясукити  вдруг
сообразил, что забыл купить  копченых  селедок.  Их  жалкие  тушки  грудой
высились перед самым его носом.
   - Послушайте, дайте мне этих селедок.
   Женщина сразу же обернулась. Это было как раз в ту  минуту,  когда  она
уразумела, что подменного  кофе  в  бакалее  не  бывает.  Несомненно,  она
догадалась, что ее разговор был услышан. Не успела она поднять  глаз,  как
ее лицо, похожее на кошачью мордочку, залилось краской смущения.  Ясукити,
как уже упоминалось, и раньше не раз замечал, что она краснеет.  Но  такой
пунцовой, как сейчас, он еще не видел ее никогда.
   - Селедок? - тихо переспросила женщина.
   - Да, селедок, -  на  этот  раз  особенно  почтительным  тоном  ответил
Ясукити.
   После этого случая прошло  месяца  два,  был  январь  следующего  года.
Женщина вдруг куда-то исчезла. Исчезла не  на  несколько  дней.  Когда  бы
Ясукити ни заходил, в лавке у старой печки  со  скучающим  видом  сидел  в
одиночестве косоглазый хозяин. Ясукити  чувствовал,  что  ему  чего-то  не
хватает, и строил разные  догадки  о  причинах  исчезновения  хозяйки.  Но
обратиться к намеренно нелюбезному хозяину с вопросом: "Ваша супруга?.." -
он не решался. В самом деле, он не только никогда ни о чем  не  говорил  с
хозяином, но даже к этой застенчивой женщине обращался только со  словами:
"Дайте то-то или то-то".
   Тем  временем  замерзшие  дороги  начинало  то  день,  то  два   подряд
пригревать солнце. Но женщина все не показывалась. В лавке вокруг  хозяина
витал дух  запустения.  Понемногу  Ясукити  перестал  замечать  отсутствие
хозяйки...
   Как-то вечером в конце февраля только  что  закончив  урок  английского
языка, Ясукити, обвеваемый теплым южным  ветром,  случайно  проходил  мимо
лавки. За витриной, сверкая в электрическом свете, рядами стояли бутылки с
европейскими винами и банки с консервами.  В  этом,  разумеется,  не  было
ничего необычного. Но вдруг он заметил, что перед лавкой стоит  женщина  с
младенцем на руках и лепечет какой-то вздор.  Из  лавки  на  улицу  падала
широкая полоса света, и Ясукити сразу узнал, кто эта молодая мать.
   - А-ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба-а...
   Она прохаживалась перед лавкой и забавляла младенца. Покачивая его, она
вдруг встретилась глазами с Ясукити. Ясукити  мгновенно  представил  себе,
как в ее глазах появится робость и как, заметно даже в темноте, покраснеет
ее лицо. Однако женщина оставалась безмятежной. Глаза ее  тихо  улыбались,
на лице не было и тени смущения. Мало  того,  в  следующее  мгновение  она
опустила глаза на младенца и, не стесняясь чужих глаз, повторила:
   - А-ба-ба-ба-ба-ба-ба-ба-а...
   Миновав женщину, Ясукити, сам того не замечая,  горько  засмеялся.  Это
уже была не "та  женщина".  Это  была  просто  обыкновенная  добрая  мать.
Страшная мать, одна из  тех  матерей,  которые,  когда  дело  идет  об  их
ребенке, во все века готовы были на любое злодейство. Разумеется, пусть ей
эта перемена принесет всяческое счастье. Но вместо девушки-жены обнаружить
наглую мать... Шагая дальше, Ясукити рассеянно смотрел в небо над крышами.
На небе, под которым веял южный ветер, слабо серебрилась круглая  весенняя
луна.

   Ноябрь 1923 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Ком земли

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Когда у о-Суми умер сын, началась пора сбора чая.  Скончавшийся  Нитаро
последние восемь лет был калекой и не поднимался с постели. Смерть  такого
сына, о которой все кругом говорили "слава богу", для о-Суми была не таким
уж горем. И когда она ставила перед гробом Нитаро  ароматичную  свечу,  ей
казалось, словно она наконец выбралась из какого-то  длинного  туннеля  на
свет.
   После похорон Нитаро  прежде  всего  встал  вопрос  о  судьбе  невестки
о-Тами. У о-Тами был мальчик. Кроме того, почти все полевые работы  вместо
больного Нитаро лежали на ней. Если ее  теперь  отпустить,  то  не  только
пришлось бы  возиться  с  ребенком,  но  и  вообще  трудно  было  бы  даже
просуществовать. О-Суми надеялась, что по  истечении  сорокадевятидневного
траура она подыщет о-Тами мужа и тогда та по-прежнему будет исполнять  всю
работу, как это было при  жизни  сына.  Ей  хотелось  взять  зятем  Екити,
который приходился Нитаро двоюродным братом.
   И поэтому, когда на следующее утро после первых семи дней траура о-Тами
занялась уборкой, о-Суми испугалась чрезвычайно. О-Суми в это время играла
с внуком Хиродзи на наружной галерее у задней  комнаты.  Игрушкой  служила
цветущая ветка вишни, тайком взятая в школе.
   - Слушай, о-Тами, может, это плохо, что я до сих пор молчала... Но  как
же так?.. Ты хочешь оставить меня с ребенком и уйти?
   Голос о-Суми звучал скорей жалобой, чем упреком. Однако о-Тами, даже не
оглянувшись, весело произнесла:
   - Что ты, матушка!
   И этого было довольно, чтобы о-Суми вздохнула с облегчением.
   - Вот как... Конечно, разве ты можешь так поступить...
   О-Суми без конца ворчала, повторяя свои жалобы. Но ее слова звучали все
более растроганно. Наконец по ее морщинистым щекам потекли слезы.
   - Если ты только хочешь, я готова навсегда остаться в этом доме.  Разве
уйдешь по доброй воле от такого малыша!
   С полными слез глазами о-Тами взяла Хиродзи к себе на колени. Почему-то
застеснявшись, ребенок устремил все свое внимание на ветку вишни,  упавшую
в комнату на старые циновки.
   О-Тами продолжала работать совершенно так же, как при жизни Нитаро.  Но
разговор о зяте оказался  гораздо  труднее,  чем  думала  о-Суми.  О-Тами,
по-видимому, не питала никакого интереса к этому  делу.  О-Суми,  конечно,
при всяком удобном случае старалась понемногу ее убедить и заводила с  ней
откровенные разговоры. Однако  о-Тами  каждый  раз  отделывалась  ответом:
"Ладно, до следующего года!"  Это,  несомненно,  и  беспокоило  о-Суми,  и
радовало ее. Беспокоясь, что скажут люди, она все же полагалась  на  слова
невестки и ждала следующего года.
   Но и в следующем году о-Тами, по-видимому, не думала ни  о  чем,  кроме
полевых работ. О-Суми еще раз, и притом более настойчиво,  чем  в  прошлом
году, возобновила  разговор  о  ее  замужестве.  Отчасти  потому,  что  ее
огорчали упреки родственников и общие пересуды.
   - Слушай, о-Тами, ты такая молодая, тебе нельзя без мужчины.
   - Нельзя, да что поделаешь? Представь себе, что  у  нас  в  доме  будет
чужой. И Хиро жалко, и тебе неудобно, а уж мне каково?
   - Так вот и возьмем Екити. Он, говорят, теперь совсем бросил  играть  в
карты.
   - Тебе-то он родственник, а для меня - совсем  чужой.  Ничего,  если  я
терплю...
   - Да ведь терпеть-то не год и не два.
   - Ладно! Это ведь ради Хиро. Пусть мне теперь  трудно,  зато  землю  не
придется делить, все перейдет к нему целиком...
   -  Так-то  так,  о-Тами  (дойдя   до   этого   места,   о-Суми   всегда
многозначительно понижала голос), только очень уж поговаривают кругом. Вот
если бы ты все, что мне тут говоришь, сказала другим...
   Такие беседы повторялись много раз. Но это только укрепило, а отнюдь не
поколебало решения о-Тами. И в самом деле, о-Тами работала  еще  усерднее,
чем раньше; не прибегая к мужской помощи, сажала картофель,  жала  ячмень.
Кроме того, летом она ходила за скотом, косила даже в дождь. Этой усердной
работой она как бы выражала свой протест против того, чтобы ввести  в  дом
"чужого". В конце концов о-Суми  совсем  бросила  разговоры  о  замужестве
невестки. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это было ей неприятно.
   О-Тами возложила на свои женские плечи всю тяжесть забот о семье.  Это,
несомненно, делалось с единственной мыслью: ради Хиро. Но в то же время  в
этой женщине,  видимо,  глубоко  коренилась  сила  традиций.  О-Тами  была
"чужая", она переселилась в эту  местность  из  суровых  горных  областей.
О-Суми часто приходилось слышать от соседок: "У твоей о-Тами  сила  не  по
росту. Вот недавно она таскала по четыре связки рису сразу!"
   О-Суми  выказывала  невестке  свою  благодарность  одним   -   работой:
ухаживала за внуком, играла с ним, смотрела за быком,  стряпала,  стирала,
ходила по соседству за водой - хлопот по дому было немало; но  сгорбленная
о-Суми делала все с веселым видом.
   Однажды осенью о-Тами  вернулась  поздно  вечером  с  охапкой  сосновых
веток. В это время о-Суми с внуком Хиродзи на спине растапливала  ванну  в
узкой каморке с земляным полом.
   - Холодно! Что так поздно?
   - Сегодня работы было больше.
   О-Тами бросила ветки  на  пол  и,  не  снимая  с  ног  грязных  варадзи
[соломенная обувь типа сандалий], подошла к очагу. В очаге  алым  пламенем
полыхали корни дуба. О-Суми хотела было сейчас же встать. Но с Хиродзи  на
спине ей удалось подняться, лишь опершись на край бадьи.
   - Иди сейчас же купаться!
   - Купаться? Я проголодалась! Лучше сначала поем картошки. Пожарила?  А,
матушка?..
   О-Суми неверной походкой направилась  к  чулану  и  принесла  горшок  с
обычным блюдом - печеным сладким картофелем.
   - Давно готова, - наверно, уж остыла.
   Обе нанизали картофель на бамбуковые вертела и протянули к огню.
   - Хиро уже крепко спит. Надо бы уложить его в постель.
   - Ничего, сегодня ужасный холод, внизу никак нельзя спать.
   С этими словами о-Тами сунула в рот дымящуюся картошку. Так едят только
крестьяне, уставшие  от  долгого  трудового  дня.  Картофелина  с  вертела
целиком  попадала  о-Тами  в  рот.  Ощущая  тяжесть  слегка  посапывавшего
Хиродзи, о-Суми по-прежнему держала картофель на огне.
   - Проголодаешься от такой работы!
   О-Суми время  от  времени  поглядывала  на  невестку  глазами,  полными
восхищения. Но о-Тами при свете головешки только молча  запихивала  в  рот
картофелины, одну за другой.


   О-Тами продолжала, не щадя сил,  исполнять  мужскую  работу.  Случалось
даже, что она  полола  овощи  ночью  при  свете  ручного  фонаря.  К  этой
невестке, превосходившей по силам мужчину, о-Суми всегда питала  уважение.
Нет, скорее не уважение, а страх. Все, кроме  работ  в  поле  и  в  горах,
о-Тами переложила на свекровь. Теперь она даже редко стирала  себе  белье.
Но о-Суми, не жалуясь, гнула и так уже сгорбленную спину  и  трудилась  не
покладая  рук.  Больше  того,  при  встречах  с  соседками  она   искренне
расхваливала невестку: "О-Тами у меня молодец! Хоть бы я и померла, к  нам
в дом нужда не войдет..."
   Но "хозяйственную жажду" о-Тами не так-то легко было утолить. Еще через
год она заговорила о том, чтобы взяться за  тутовые  сады  по  ту  сторону
реки. По ее словам, сдавать в аренду участок почти в  пять  тан  всего  за
десять иен глупо во всех  смыслах.  Гораздо  лучше  посадить  там  тутовые
деревья и в  свободное  время  заняться  разведением  шелковичных  червей.
Тогда, если только цены на шелк-сырец не изменятся, можно будет  наверняка
выручать в год по полтораста иен. Но хотя о-Суми и хотелось иметь побольше
денег, мысль о новой работе была для нее невыносима. Разговор о разведении
шелковичных червей окончательно  вывел  ее  из  себя,  так  как  дело  это
чрезвычайно хлопотливое.
   Ворчливым тоном она возразила невестке:
   - Смотри, о-Тами! Я, конечно, от тебя не сбегу. Сбежать  не  сбегу,  но
подумай: мужских рук у нас нет, в доме маленький ревун. И  так  уж  работы
невпроворот. Это ты зря говоришь, где уж  тут  справиться  с  шелковичными
червями! Подумай немножко и обо мне!
   Когда о-Тами увидела, что довела свекровь до слез, настаивать  она  уже
не могла. Однако, отказавшись от мысли разводить шелковичных  червей,  она
из упрямства настояла на устройстве тутового сада.
   - Да уж ладно! С садом я ведь сама справлюсь, -  насмешливо  проворчала
она, недовольно глядя на свекровь.
   С этого времени о-Суми  снова  стала  подумывать  о  том,  чтобы  взять
невестке мужа. Она и раньше не раз мечтала о зяте, так как беспокоилась за
будущее, и вдобавок ее смущало, что скажут люди. Но теперь на мысль о зяте
ее навело желание избавиться от тяжелой  работы,  которую  ей  приходилось
выполнять все то время, пока невестки не было  дома.  Поэтому  ее  желание
взять зятя было куда острее, чем раньше.
   Когда мандариновые деревья в саду за домом  сплошь  покрылись  цветами,
о-Суми, сидя на скамеечке под лампой и глядя  поверх  очков,  которые  она
надевала по вечерам, осторожно навела речь на  этот  предмет.  Но  о-Тами,
сидевшая, скрестив  ноги,  у  очага,  и  жевавшая  соленый  горох,  только
уронила:
   - Опять ты о муже! Слышать об этом не хочу! - и не обнаружила  никакого
желания продолжать разговор.
   Прежде о-Суми этим бы удовлетворилась. Но теперь - теперь о-Суми упорно
принялась ее убеждать:
   - Нет, ты так не говори! Вот на завтрашние похороны как раз нашей семье
назначено рыть могилу. Тут без мужчины...
   - Ладно! Я сама пойду рыть.
   - Как? Ты, женщина?!
   О-Суми хотела нарочно рассмеяться. Но, взглянув  в  лицо  невестки,  не
отважилась.
   - Матушка, ведь не хочешь же ты сделаться инке?  [инке  -  старый  член
семьи, живущий в покое и почете]
   О-Тами, обняв колени скрещенных ног, насмешливо  бросила  эту  шпильку.
Неожиданно задетая за живое, о-Суми уронила свои большие очки.  Но  отчего
она их уронила - этого она и сама не понимала.
   - Еще что выдумаешь!
   - Забыла, что ты сама говорила, когда  умер  отец  Хиро?  "Делить  нашу
землю - грех перед предками..."
   - Да, да! Я это говорила. Но как подумаешь - всему свое время.  Тут  уж
ничего не поделаешь...
   О-Суми   всеми   силами   доказывала   необходимость   иметь   в   доме
работника-мужчину. Но даже для нее самой ее слова  звучали  неубедительно.
Прежде всего потому, что она не могла открыть свои истинные  побуждения  -
желание пожить в покое.
   Заметив это, о-Тами, не перестававшая жевать соленый горох, напустилась
на свекровь. Ей помогала и недоступная о-Суми бойкость языка.
   - Тебе-то что! Ты все равно умрешь раньше меня. Ведь и мне невесело так
сохнуть. Я не из хвастовства остаюсь вдовой.  Иной  раз  ночью,  когда  не
спится от боли в суставах, так и думаешь, что все  это  глупое  упрямство.
Бывает и так, да видишь... Вспомнишь, что все это ради семьи, ради Хиро...
а все равно плачешь и плачешь.
   О-Суми только молча смотрела на невестку. Она ясно поняла одно: сколько
ни старайся, не знать ей покоя, пока она не закроет  глаза.  Позже,  когда
невестка выговорилась до конца, она снова надела свои большие очки и почти
про себя заключила разговор так:
   - Видишь, о-Тами, в жизни не все делается по  рассудку,  подумай-ка  об
этом! А я ничего больше не стану тебе говорить.
   Минут двадцать спустя кто-то из деревенских парней медленно прошел мимо
дома, вполголоса напевая песенку:

   Молодая тетушка
   Нынче вышла на покос.
   Эй, ложись-ка, травушка,
   Срежу я тебя серпом.

   Когда песня замерла вдали, о-Суми еще раз поверх очков кинула взгляд на
невестку. По о-Тами только зевала, вытянув ноги.
   - Ну, давай спать! Завтра вставать рано.
   С этими словами, захватив еще горсть гороха, она  устало  поднялась  от
очага.
   После этого о-Суми молча страдала три-четыре года. Это  было  страдание
старой,  выбившейся  из  сил  клячи,  на  которую  надели  хомут.   О-Тами
по-прежнему без устали работала в поле. О-Суми по-прежнему не покладая рук
исполняла мелкую домашнюю работу. Однако она все время  была  под  страхом
невидимого кнута, то и дело выслушивая упреки и выговоры от резкой о-Тами:
то за то, что не согрела ванну, то за то, что забыла подсушить ячмень,  то
за то, что выпустила быка. Но она безропотно терпела. Отчасти по  привычке
к терпению и покорности, отчасти потому, что ее внук Хиродзи привязался  к
ней больше, чем к матери.
   С виду о-Суми почти не изменилась. А если и изменилась, то лишь в  том,
что уже не хвалила невестку, как раньше.  Но  эта  ничтожная  перемена  не
привлекала особого внимания. По крайней мере  соседки  всегда  говорили  о
ней: "О-Суми? Она, слава богу..."
   Однажды в летний солнечный полдень о-Суми судачила с соседками  в  тени
виноградных лоз, закрывавших вход в  амбар.  Жужжали  слепни  в  хлеву,  и
больше кругом не слышалось ни  звука.  За  разговором  соседка  все  время
курила коротенькие сигареты: это были окурки  сына,  которые  она  усердно
подбирала.
   - А что о-Тами? Верно, косит? Такая молодая, а все делает сама!
   - Что уж! Для женщины домашняя работа куда лучше.
   - Нет, видно, ей больше по душе работа в поле.  А  моя  невестка  после
свадьбы вот уже семь лет ни разу  в  поле  не  выходила,  -  ну,  хоть  бы
пополоть. Целыми днями только и знает, что  на  детей  стирать  да  одежду
чинить.
   - Оно и лучше! Чтобы на детей  приятно  было  посмотреть,  да  и  самой
принарядиться - хоть перед людьми не стыдно.
   - Да, нынешняя молодежь  не  любит  полевых  работ.  Ой,  что  это  там
грохнуло?
   - Это? Это бык стрельнул.
   - Бык? Здорово!.. Да, полоть в такую жару да под солнцем  и  молодой-то
трудно.
   Так мирно беседовали старухи соседки.


   Больше восьми лет после  смерти  мужа  о-Тами  одна  держала  на  своих
женских плечах всю семью.
   За это время ее имя постепенно стало известно за пределами деревни. Она
не  была  уже  больше  молодой  вдовой,  которую  день  и   ночь   снедает
"хозяйственная лихорадка". И, конечно,  не  была  больше  для  деревенской
молодежи "молодой тетушкой". Зато она стала примерной невесткой.  Образцом
женской добродетели. "Посмотри на о-Тами-сан!" - можно  было  услышать  от
всякого, как поговорку.  О-Суми  не  жаловалась  на  свои  страдания  даже
соседкам. Ей и в голову не приходило жаловаться. Но в глубине души,  может
быть,  и  не  совсем  сознательно,  она  еще  таила  какую-то  надежду  на
провидение. Однако и эта надежда таяла, как пена. Теперь  ей  не  на  кого
было   опереться,   кроме   внука   Хиродзи.   О-Суми   сосредоточила   на
двенадцатилетнем мальчике всю свою любовь. Но часто ей казалось,  что  она
может лишиться и этой последней опоры.
   Однажды в ясный  осенний  день  Хиродзи  со  связкой  книг  под  мышкой
стремглав прибежал из школы. В это  время  о-Суми,  ловко  орудуя  большим
кухонным ножом, готовила перед амбаром финиковые сливы для сушки.  Хиродзи
легко перепрыгнул через циновку, на которой  сушился  ячмень,  и,  сдвинув
ноги, почтительно поздоровался с бабушкой. Потом  ни  с  того  ни  с  сего
серьезно спросил:
   - Слушай, бабушка, моя мама - самый замечательный человек?
   О-Суми невольно придержала нож и взглянула на внука.
   - Почему?
   -  Это  сказал  учитель  на  уроке  морали.  "Мать  Хиродзи   -   самый
замечательный человек во всей округе".
   - Учитель?
   - Да, учитель. Это правда?
   О-Суми сначала смутилась. Даже внука учат в школе такой лжи! Для о-Суми
большей неожиданности не могло быть. Но  после  минутного  замешательства,
охваченная приступом гнева, о-Суми принялась ругать о-Тами так,  что  сама
на себя стала не похожа.
   - Это ложь, это сплошная ложь! Твоя мать до одури работает в поле,  вот
отчего для других она и замечательная. Но она дурной человек. Она  попусту
гоняет бабку то туда, то сюда, она грубая.
   Хиродзи испуганно смотрел на изменившуюся в  лице  бабушку.  А  о-Суми,
может быть, испытывая раскаяние, вдруг заплакала.
   - Поэтому-то у бабки одна надежда - ты. Ты этого не забывай! Как только
тебе будет семнадцать лет, сразу женись, дай бабке  вздохнуть!  Твоя  мать
терпелива, она готова ждать, пока ты не отбудешь воинскую  повинность.  Да
разве можно так долго ждать? Ведь правда? Ты позаботься о бабке и за  себя
и за отца. Если ты так поступишь, и бабка тебе  дурного  не  сделает.  Все
тебе отдаст.
   - Когда сливы поспеют, ты мне их дашь?
   Хиродзи перебирал лежавшие в корзине аппетитные плоды.
   - Да, да! Как же не дать? Ты хоть годами мал, а все  понимаешь.  Смотри
же, всегда помни, что я тебе сказала...
   О-Суми засмеялась сквозь слезы, и смех ее был похож на икоту...
   На другой  вечер  после  этого  маленького  происшествия  о-Суми  из-за
пустяка жестоко поссорилась с о-Тами. Все  началось  с  того,  что  о-Суми
съела картофель, предназначавшийся для невестки. Но, слово за слово, ссора
разгорелась, и о-Тами  с  насмешливой  улыбкой  сказала:  "Раз  не  хочешь
работать, тебе только и остается, что умереть". О-Суми сильно обозлилась -
еще больше, чем накануне. Хиродзи в это время как раз крепко спал, склонив
голову бабушке  на  колени.  Но  о-Суми  даже  растолкала  внука  и  долго
бранилась:
   - Хиро, вставай! Хиро, вставай! Послушай, что говорит твоя  мать!  Твоя
мать сказала, что мне пора умирать. Слушай хорошенько:  при  твоей  матери
денег у нас немного прибавилось, это правда, но наша земля, целое те [мера
площади, равная 99,2 ар] и три тан [мера площади, равная 9,92 ар], все это
было вспахано в первый раз еще дедом и бабкой. Как же так?  Мать  говорит,
чтобы я помирала, если я хочу на покой. Хорошо, о-Тами, я умру! Я не боюсь
смерти! Но тебя, о-Тами, я слушаться не стану! Да, я умру! Конечно,  умру!
Но после смерти не дам тебе житья...
   О-Суми громко бранилась,  бранилась  и  обнимала  плачущего  внука.  Но
о-Тами разлеглась на полу у очага с таким видом, будто ничего не слышала.
   Однако о-Суми не умерла. Зато  на  другой  год,  перед  праздником  Дое
[народный  "памятный  день",  повторяющийся  четыре  раза  в  год   -   за
восемнадцать дней до начала наступления нового времени года; однако обычно
под Дое имеется в виду "летнее",  приходящееся  на  20  августа],  о-Тами,
всегда хваставшаяся своим здоровьем, заразилась брюшным тифом и на восьмой
день скончалась. Правда, в то время даже в этой маленькой  деревушке  было
очень много больных тифом. К тому  же  перед  болезнью  о-Тами,  поскольку
настала ее очередь, ходила рыть могилу  для  кузнеца,  тоже  погибшего  от
тифа. В кузнице  остался  мальчик-ученик,  которого  в  день  похорон  она
отвезла в инфекционную больницу. "Там ты, наверно,  и  заразилась",  -  со
скрытым упреком говорила о-Суми,  когда  невестка  вернулась  от  врача  с
багровым лицом.
   В день похорон о-Тами шел дождь. Но в деревне все до единого, во  главе
со старостой, собрались на похороны. Все жалели  безвременно  скончавшуюся
о-Тами  и  выражали  сочувствие  Хиродзи  и  о-Суми,  потерявшим   дорогую
кормилицу. А староста сказал, что  в  скором  времени  в  уезде  состоится
официальное засвидетельствование заслуг о-Тами.  При  этих  словах  о-Суми
оставалось только склонить голову. "Что ж, такая судьба, надо примириться.
Мы еще с прошлого года стали подавать в уездное управление  ходатайства  о
признании заслуг о-Тами-сан, мы пять раз  тратились  на  железную  дорогу,
ездили к начальнику уезда, немало потрудились. Что ж  делать,  мы  с  этим
примирились, примиритесь и вы", - так, по обычаю,  говорил  о-Суми  добрый
лысый староста.
   В ночь после похорон невестки о-Суми с Хиродзи легли  спать  под  одной
сеткой от комаров в углу комнаты, где был  домашний  алтарь.  Обычно  они,
конечно, спали в полной темноте. Но в  эту  ночь  на  алтаре  горел  свет.
Старухе  казалось,  что  старые  татами  пропитаны   непривычным   запахом
какого-то дезинфицирующего вещества. Может быть, поэтому о-Суми  долго  не
могла заснуть. Смерть о-Тами, безусловно,  принесла  ей  большое  счастье.
Теперь она могла не работать. Могла не бояться выговоров. Сбережений у нее
было три тысячи иен, земли одно те три тан.  Теперь  они  с  внуком  могли
каждый день вволю есть рис. Могли вволю, целыми мешками  покупать  любимый
соленый горох. Такого чувства облегчения о-Суми не  помнила  за  всю  свою
жизнь. Такого чувства облегчения... Но в  памяти  ясно  встала  одна  ночь
девять лет тому назад. В ту ночь она тоже с облегчением  перевела  дух,  -
все было почти так же, как в эту. То была ночь после похорон родного сына.
А теперь? Теперь это ночь после похорон невестки, которая родила ей внука.
   О-Суми невольно открыла глаза. Внук спал рядом с ней,  лежа  на  спине,
так что видно было его невинное личико. Глядя на него,  о-Суми  постепенно
пришла к мысли, что она  бессердечный  человек.  Что  и  сын  Нитаро,  так
злосчастно женившийся, и невестка о-Тами, - тоже черствые люди. Эта  мысль
мало-помалу вытеснила накопившиеся за девять лет ненависть и гнев.  Больше
того, она вытеснила даже утешавшее ее  предчувствие  будущего  счастья.  И
она, и ее дети, все трое были бессердечные люди. Но она, терпевшая  обиды,
сама была самой бессердечной из них. "О-Тами, зачем ты умерла?" - не помня
себя, твердила она, обращаясь к покойнице. И из глаз ее неудержимо  лились
слезы...
   Только около четырех часов о-Суми, усталая, наконец погрузилась в  сон.
А в это время над тростниковой крышей дома уже занималась холодная заря...

   Декабрь 1923 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Холод

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Было утро, недавно перестал идти  снег.  Ясукити  сидел  в  учительской
физического отделения и смотрел на огонь в печке. Огонь словно дышал -  то
ярко  вспыхивал  желтым  пламенем,  то  прятался  в  серой  золе.  Так  он
непрестанно  боролся  с  холодом,  разлитым  по  комнате.  Ясукити   вдруг
представил себе холод  внеземных  мировых  пространств  и  почувствовал  к
докрасна раскаленному углю что-то вроде симпатии.
   - Хорикава-кун!
   Ясукити поднял глаза на бакалавра естественных наук Миямото,  стоявшего
возле печки. Миямото, в  очках  для  близоруких,  с  жидкими  усиками  над
верхней губой, стоял, засунув руки в карманы брюк, и добродушно улыбался.
   - Хорикава-кун! Ты знаешь, что женщина тоже физическое тело?
   - Что женщина - животное, я знаю.
   - Не животное, а физическое тело. Это - истина, которую я  сам  недавно
открыл в результате больших трудов.
   - Хорикава-сан, разговоры Миямото-сан не следует принимать всерьез.
   Это сказал другой  преподаватель  физики,  бакалавр  естественных  наук
Хасэгава. Ясукити оглянулся на  него.  Хасэгава  сидел  за  столом  позади
Ясукити, проверяя контрольные работы, по всему его  лицу  с  большим  лбом
разлита была смущенная улыбка.
   - Это странно! Разве мое открытие не должно осчастливить Хасэгава-куна?
Хорикава-кун, ты знаешь закон теплообмена?
   - Теплообмена? Это что-то о тепле электричества?
   - Беда с вами, литераторами.
   Миямото подбросил в открытую дверцу печки, озаренную  отблесками  огня,
совок угля.
   - Когда два тела с разной температурой приходят в  соприкосновение,  то
тепло передается от тела с более  высокой  температурой  к  телу  с  более
низкой температурой, пока температура обоих тел не уравняется.
   - Так ведь это само собой разумеется!
   - Вот это и именуется законом теплообмена. Теперь  будем  считать,  что
женщина - физическое  тело.  Так?  Если  женщина  физическое  тело,  то  и
мужчина, конечно, тоже. Тогда любовь будет  соответствовать  теплу.  Когда
эти мужчина и женщина приходят в соприкосновение,  любовь,  как  и  тепло,
передается от более увлеченного мужчины к менее увлеченной  женщине,  пока
она у них обоих не уравняется. Как раз так случилось у Хасэгава-куна.
   - Ну, начинается!
   Хасэгава почти обрадованно засмеялся, словно от щекотки.
   - Пусть Е - количество тепла, проходящее через площадь S  за  время  Т,
так? Тогда Н - температура,  Х  -  расстояние  от  источника  тепла,  К  -
коэффициент теплообмена, определяемый веществом. Теперь возьмем  случай  с
Хасэгава-куном.
   Миямото начал писать на небольшой доске нечто вроде формулы.  Но  вдруг
он обернулся и, словно отчаявшись, отбросил мел.
   - Перед таким профаном, как Хорикава-кун, даже не  похвастаешься  своим
открытием. А каких трудов мне оно стоило!  Во  всяком  случае,  нареченная
Хасэгава-куна, видимо, увлеклась согласно моей формуле.
   - Если бы такая формула существовала на самом деле, на свете жилось  бы
довольно легко...
   Ясукити вытянул ноги и стал  рассеянно  смотреть  в  окно.  Учительская
физического отделения  помещалась  в  угловой  комнате  на  втором  этаже,
поэтому отсюда можно было охватить одним взглядом  спортивную  площадку  с
гимнастическими снарядами,  сосновую  аллею  дальше  -  красные  кирпичные
здания. И море - в промежутке между зданиями было видно, как море вздымает
пену серых волн.
   - Зато литераторы сидят на мели.  Ну,  как  она  идет,  ваша  последняя
книга?
   - По-прежнему  не  продается.  Видно,  между  писателями  и  читателями
теплообмена не возникает... Кстати, как у Хасэгава-куна со  свадьбой,  все
еще никак?
   - Остался всего месяц. Столько хлопот,  что  невозможно  заниматься,  я
совсем измучился.
   - Так заждался, что невозможно заниматься?
   - Я же не Миямото-сан. Прежде всего надо подыскать дом, но нигде ничего
не сдается. Я просто из сил  выбился.  В  прошлое  воскресенье  в  поисках
исходил весь город. Только присмотришь свободный дом, а  он,  оказывается,
уже сдан другим.
   - Ну, а там, где я живу? Конечно, если не  тяжело  каждый  день  ездить
поездом в училище.
   - До вас далековато. Говорят, там можно снять дом, и  жена  не  против,
но... Эй, Хорикава-сан! Ботинки сожжете!
   По-видимому,  ботинки  Ясукити  на  какой-то  момент  коснулись  печки:
запахло горелой кожей, и поднялось облачко дыма.
   - А ведь здесь тоже действует закон теплообмена.
   Протирая стекла очков, Миямото исподлобья, как-то  неуверенно  поглядел
на Ясукити своими близорукими глазами и широко улыбнулся.


   Через  несколько  дней  выдалось  морозное  пасмурное   утро.   Ясукити
торопливо шел по окраине дачной местности, спеша попасть к поезду.  Справа
от дороги тянулись ячменные поля, слева - железнодорожная насыпь шириной в
два кэна.  Поля  были  совершенно  безлюдны  и  полны  смутными  шорохами.
Казалось, кто-то ходит среди ячменя, но это  просто  ломались  сосульки  в
перепаханной земле.
   Тем временем восьмичасовой поезд на Токио с умеренной скоростью  прошел
по насыпи, издав протяжный гудок. Поезд же из  Токио,  на  который  спешил
Ясукити, должен был пройти через полчаса. Ясукити взглянул  на  часы.  Они
почему-то  показывали  четверть  девятого.  Ясукити  объяснил   себе   это
расхождение тем, что часы спешат.  И,  разумеется,  подумал:  "Сегодня  не
опоздаю". Поля,  тянувшиеся  вдоль  дороги,  постепенно  сменились  живыми
изгородями. Ясукити закурил сигарету и зашагал спокойней.
   Это случилось там, где  усыпанная  шлаком  дорога,  подымаясь  в  гору,
выводила к переезду; Ясукити подошел к нему как ни в  чем  не  бывало.  Он
увидел, что по обе стороны переезда толпится народ. К счастью,  владельцем
велосипеда с поклажей, остановившегося у ограды, оказался знакомый мальчик
из мясной. Ясукити  хлопнул  его  по  плечу  рукой  с  зажатой  в  пальцах
сигаретой.
   - Эй, что случилось?
   -  Человека  переехало!  Вот  только  что,  восьмичасовым,  -   ответил
скороговоркой лопоухий мальчик. Лицо его горело от возбуждения.
   - Кого переехало?
   - Сторожа переезда. Он хотел спасти школьницу, которая чуть  не  попала
под поезд, и его задавило. Знаете книжную лавку Нагаи, перед Хатиман?  Вот
их девочку чуть не задавило.
   - Значит, девочку спасли?
   - Да, вон она там, плачет, говорят.
   "Вон там" - это была толпа по другую сторону переезда.  В  самом  деле,
там полицейский расспрашивал о чем-то какую-то девочку. Стоявший возле них
мужчина, судя по  виду  его  помощник,  время  от  времени  заговаривал  с
полицейским. Сторож переезда... Ясукити заметил перед будкой сторожа труп,
покрытый  рогожей.  Он  вызывал  отвращение  и  вместе  с  тем   возбуждал
любопытство - да, это было так. Из-под рогожи даже издали виднелись  ноги,
- вернее, одни ботинки.
   - Труп принесли вон те люди.
   Под семафором по эту сторону переезда вокруг маленького  костра  сидело
несколько железнодорожных рабочих. Желтоватое пламя костра  не  давало  ни
света, ни дыма, настолько было холодно. Один из рабочих в коротких  штанах
грел у костра зад.
   Ясукити пошел через переезд. Станция была недалеко, поэтому на переезде
был целый ряд железнодорожных путей. Шагая через рельсы, Ясукити  думал  о
том, на каком именно пути раздавило сторожа. И вдруг это ему  стало  ясно.
Кровь, еще остававшаяся в одном месте на  рельсах,  говорила  о  трагедии,
разыгравшейся здесь несколько минут назад. Почти инстинктивно  он  перевел
глаза на ту сторону переезда. Но это  не  помогло.  Яркие  алые  пятна  на
холодно блещущем железе в одно мгновение, как выжженные,  запечатлелись  у
него в душе. Мало того, от крови даже подымался легкий пар...
   Через десять минут Ясукити беспокойно расхаживал по перрону. Мысли  его
были полны только что виденным жутким зрелищем. С особой отчетливостью  он
видел пар, подымавшийся от крови. В эту  минуту  он  вспомнил  о  процессе
теплообмена,  о  котором  они   недавно   беседовали.   Жизненное   тепло,
содержавшееся  в  крови,  по  закону,  который  ему  объяснил  Миямото,  с
непогрешимой правильностью неумолимо переходит в рельсы. Эта вторая жизнь,
чья бы она ни  была  -  сторожа  ли,  погибшего  на  посту,  или  тяжелого
преступника, - с той же неумолимостью передается дальше.  Что  такие  идеи
лишены всякого смысла, он и сам понимал. И преданный  сын,  упав  в  воду,
неизбежно утонет, и целомудренная женщина, попав в огонь, должна  сгореть.
Так он снова и снова старался мысленно убедить себя самого. Но то, что  он
видел своими глазами, произвело тяжелое впечатление, не оставлявшее  места
для логических рассуждении.
   Однако, независимо от его настроения, у гулявших  на  перроне  был  вид
вполне счастливых людей. Ясукити это раздражало. Громкая болтовня  морских
офицеров была ему физически неприятна. Он закурил вторую сигарету и отошел
к краю перрона. Отсюда на расстоянии двух-трех те был виден  тот  переезд.
Толпа по обе его стороны как будто уже разошлась. Только  у  семафора  еще
колебалось желтое пламя костра,  вокруг  которого  сидели  железнодорожные
рабочие.
   У Ясукити этот далекий костер вызвал что-то вроде симпатии. Однако  то,
что рядом был виден  переезд,  внушало  ему  беспокойство.  Он  повернулся
спиной к переезду и опять смешался с толпой. Но  не  прошел  он  и  десяти
шагов, как вдруг заметил, что  кто-то  уронил  красную  кожаную  перчатку.
Перчатка упала, когда ее владелец, уходя, снял ее  с  правой  руки,  чтобы
зажечь сигарету.  Ясукити  обернулся.  Перчатка  лежала  на  краю  перрона
ладонью вверх. Казалось, что она безмолвно зовет его остановиться.
   Под морозным пасмурным небом Ясукити почувствовал  душу  этой  одинокой
оставленной перчатки. И вместе с тем ощутил, как в  холодный  мир  тонкими
лучами падает теплый солнечный свет.

   Апрель 1924 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Десятииеновая бумажка

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. - В.Гривнин.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   Однажды в начале лета пасмурным утром Хорикава Ясукити уныло поднимался
по  каменным  ступенькам  на  платформу.  Ничего  сверхъестественного   не
произошло. Просто  ему  было  грустно  от  того,  что  в  кармане  у  него
всего-навсего шестьдесят  сэн.  В  то  время  Хорикава  Ясукити  постоянно
страдал  от  безденежья.   Жалование   преподавателя   английского   языка
исчислялось мизерной суммой в шестьдесят  иен.  И  даже  когда  в  журнале
"Тюокорон" [самый крупный общественно-политический и  литературный  журнал
тех лет; основан в 1899 г., с небольшими перерывами выходит  до  сих  пор]
печаталась его новелла, написанная в свободное от преподавания время,  ему
платили не более девяноста сэн за страницу.  Впрочем,  этих  денег  вполне
хватало, чтобы платить пять иен в месяц за квартиру и еще по пятьдесят сэн
в день за завтрак, обед и ужин. Ведь он не столько любил  роскошествовать,
сколько заботился о собственном реноме и  лишь  поэтому  придавал  большое
значение своим доходам. Правда, помимо всего прочего, ему необходимо  было
читать книги. Необходимо было курить египетские сигареты. Необходимо  было
ходить в концерты. Необходимо было  встречаться  с  товарищами.  И  еще  с
женщинами, - в общем, раз в неделю ему необходимо  было  ездить  в  Токио.
Движимый жаждой жизни,  он  без  конца  брал  авансы  под  свои  рукописи,
выпрашивал деньги у родителей и братьев. Когда же и этих денег не хватало,
нес в заклад свою большую коллекцию картин в один похожий на амбар  дом  с
красным фонарем над входом, куда редко кто  заглядывал.  Но  на  этот  раз
никаких надежд на аванс не было, к тому же Хорикава Ясукити  поссорился  с
родителями и братьями, так что положение его было из рук  вон  плохо.  Ему
пришлось расстаться даже со своим атласным цилиндром, который он купил  за
восемнадцать иен и пятьдесят сэн ко Дню основания империи [11 февраля].
   И пока Ясукити шагал по запруженной людьми платформе, образ прекрасного
блестящего цилиндра буквально  преследовал  его.  Этот  глянец  вызывал  в
памяти освещенные окна дома-амбара. В  цилиндре  отражались  цветы  горной
вишни, росшей под окнами того дома... Но шестьдесят сэн  на  дне  кармана,
которых коснулись пальцы Хорикавы, вмиг  разрушили  это  видение.  Сегодня
только тринадцатое. Целых две недели до двадцать восьмого числа, когда  он
получит жалованье в конверте с надписью: господину преподавателю Хорикаве.
А долгожданное воскресенье, когда можно  наконец  съездить  в  Токио,  уже
завтра.
   Ясукити собирался поужинать с Хасэ и Отомо [Хасэ - Кумэ Масао, Отомо  -
Кикути Хироси]. Кроме того, он собирался купить в Токио  кисти,  краски  и
холсты, которых здесь не было. И еще собирался пойти  на  концерт  фрейлин
Меллендорф [немецкая скрипачка].  Но  с  шестьюдесятью  сэнами  в  кармане
нечего было и думать о поездке в Токио.
   - Итак, прощай, мое завтра.
   Чтобы рассеять тоску, Ясукити решил закурить. Но в карманах, которые он
тщательно обыскал, не осталось  ни  единой  сигареты  -  вот  досада.  Все
сильнее и сильнее чувствуя, с  какой  жестокостью  смеется  над  ним  злая
судьба, он подошел к стоявшему у зала ожидания уличному торговцу. Торговец
в зеленой охотничьей  шляпе,  с  лицом,  обсыпанным  редкими  оспинами,  с
обычным скучающим видом смотрел на газеты и карамель, разложенные в ящике,
висевшем у него на шее. Он не просто торговец. Он символ,  мешающий  нашей
жизни. Сегодня, или, лучше сказать, особенно сегодня, Ясукити испытывал  к
этому уличному торговцу глухое раздражение.
   - Дай мне "Асахи".
   - "Асахи"? - не поднимая глаз, сурово спросил торговец.  -  Газету  или
сигареты?
   Ясукити почувствовал, что у него от напряжения дрожит переносица.
   - Пива!
   Торговец удивленно уставился на Ясукити.
   - Пива "Асахи" у меня нет.
   С чувством облегчения Ясукити отошел от торговца. Но  как  же  "Асахи"?
Ведь он подошел специально, чтобы купить их... Ничего, можно и не выкурить
"Асахи". Зато он как следует проучил отвратительного уличного торговца - а
это, пожалуй, даже приятнее, чем выкурить сигару. И, забыв, что у  него  в
кармане жалкие шестьдесят сэн, Ясукити гордо зашагал по платформе. С видом
Наполеона, одержавшего блистательную победу над Ваграмом...


   На фоне затянутого тучами неба высится холм - не поймешь, скала это или
огромная куча грязи. Вершина  холма  покрыта  коричневатой  зеленью  -  не
поймешь, трава это или деревья. Ясукити  медленно  бредет  вдоль  подножия
холма. После получасовой тряски в поезде еще полчаса тащиться  по  пыльной
дороге - тяжко. Тяжко? Вовсе нет. Он шел по инерции и на  какой-то  момент
перестал ощущать, как тяжко  идти.  Каждый  день  он  покорно  брел  вдоль
подножия этого холма, нагонявшего тоску.  Наша  трагедия  в  том,  что  мы
обречены на адские муки. Наша трагедия  в  том,  что  адские  муки  мы  не
воспринимаем как муки. Раз в неделю он избавлялся  от  этой  трагедии.  Но
сегодня, когда в кармане оставалось всего шестьдесят сэн...
   -  Доброе  утро,  -  неожиданно  окликнул  его  старший   преподаватель
Авано-сан.
   Авано-сан перевалило за пятьдесят. Смуглый, чуть сутуловатый господин в
очках. Преподаватели военно-морской школы, где служил  Ясукити,  позволяли
себе носить лишь давно вышедшие из моды синие саржевые пиджаки  -  никаких
других они никогда не носили. Авано-сан тоже  был  в  саржевом  пиджаке  и
новой соломенной шляпе. Ясукити вежливо поклонился.
   - Доброе утро.
   - Ужасная духотища.
   - Как ваша дочь? Я слыхал, она больна...
   - Спасибо. Вчера ее наконец выписали из больницы.
   Отдавая Авано-сан дань уважения, Ясукити пропустил его  вперед.  Причем
уважение  его  отнюдь  не  было  показным.  Он   беспредельно   восхищался
лингвистическим  талантом  Авано-сан.  Авано-сан  -  он  умер  в  возрасте
шестидесяти лет - учил латыни на  произведениях  Цезаря.  Кроме  того,  он
знал, разумеется, английский, а также  много  других  современных  языков.
Ясукити поражало,  что  Авано  читал  по-итальянски  книгу  под  названием
"Асино" ["Дурак" (ит.)], хотя сам не был дураком.
   Но Ясукити восхищался не только его лингвистическим талантом. Авано-сан
обладал  великодушием  старшего.  Всякий  раз,  натолкнувшись  в  учебнике
английского языка на трудное место, Ясукити непременно консультировался  с
Авано-сан. Трудные места... они  возникали  потому,  что,  экономя  время,
Ясукити нередко шел на урок, не  заглянув  в  словарь.  В  таких  случаях,
правда, он изо всех сил старался, изобразить не только почтительность,  но
и смущение. Авано-сан всякий раз без труда разрешал его сомнения. И лишь в
тех случаях, когда Ясукити задавал вопрос настолько легкий, что и сам  мог
бы на него ответить, Авано-сан изображал на лице глубокую  задумчивость  -
Ясукити до сих пор отчетливо помнит, как это происходило.  Держа  в  руках
учебник  Ясукити,  Авано-сан,  с  потухшей  трубкой  в  зубах,   ненадолго
погружался в размышления. Потом вдруг, точно его осенило, вскрикивал: "Это
значит вот что", - и одним духом объяснял непонятное Ясукити место. Как же
почитал Ясукити Авано-сан за такие  представления...  за  такие  уроки  не
столько талантливого лингвиста, сколько талантливого притворщика...
   - Завтра воскресенье. Вы опять отправитесь в Токио?
   - Да... Нет. Завтра я решил не ехать.
   - Почему?
   - Честно говоря... из-за бедности.
   - Вы шутите,  -  сказал  Авано-сан  со  смехом.  Он  конфузился,  когда
смеялся, потому что из-под темно-рыжих  усов  у  него  торчали  выдающиеся
вперед зубы. - Ведь, кроме жалованья, у вас есть еще и гонорары, так что в
общей сложности вы получаете вполне прилично.
   - Вы шутите. - Теперь эти слова уже произнес Ясукити.  Но  произнес  их
гораздо серьезнее, чем Авано-сан. - Как  вам  известно,  мое  жалованье  -
пятьдесят иен, а гонорар - девяносто сэн за  страницу.  Если  даже  писать
пятьдесят страниц в месяц, то получится - пятью девять - сорок пять иен. А
в мелких журналах вообще платят сэн шестьдесят, так что...
   Ясукити стал разглагольствовать о том, как трудно живется литературному
поденщику.  И   не   просто   разглагольствовать.   Обладая   прирожденным
поэтическим даром, он с ходу расцвечивал свои  слова  самыми  причудливыми
красками. Японские драматурги и писатели - особенно его друзья - вынуждены
мириться с ужасающей нуждой. Хасэ Масао приходится вместо сакэ пить всякое
пойло. Отомо Юкити с женой и ребенком снимает крохотную комнатку на втором
этаже. Мацумото Ходзе [Мацуока Юдзуру] тоже... правда, он недавно женился,
и теперь ему живется полегче.  А  до  этого  он  ходил  только  в  дешевую
закусочную.
   -  Appearances  are  deceitful  [внешность  обманчива   (англ.)],   что
говорить, - не то в шутку, не то всерьез поддакнул Авано-сан.
   Пустынная  дорога  незаметно  перешла  в  улицу  с  убогими  домишками,
тянувшимися по обеим сторонам. Запыленные витрины, оборванные объявления и
афиши на телеграфных столбах - одно только название, что город. Ни  с  чем
не сравнимый трепет вызывал прочерчивающий небо  над  черепичными  крышами
огромный подъемный кран, который выбрасывал в небо клубы  черного  дыма  и
белого пара. Наблюдая эту картину из-под полей соломенной  шляпы,  Ясукити
испытывал глубокое волнение при мысли о трагедии литературных  поденщиков,
которую он сам нарисовал такими яркими красками. И, точно  забыв  о  своем
правиле терпеть, но не подавать  вида,  проболтался  о  содержимом  своего
кармана, где по-прежнему покоилась его рука.
   - Честно говоря, у меня всего шестьдесят сэн, не разгуляешься, так  что
в Токио я не поеду.


   В преподавательской Ясукити подсел к столу  и,  раскрыв  учебник,  стал
готовиться к занятиям. Но ему не доставляло особой радости читать статью о
ютландском морском бое [произошел  между  главными  силами  английского  и
германского военных флотов в 1916 г.]. Особенно сегодня,  когда  он  полон
желания поехать в Токио. Держа в руке английский словарь морских терминов,
Ясукити пробежал глазами всего одну страницу и тут же  с  тоской  принялся
думать о том, что в кармане у него всего шестьдесят сэн...
   В половине двенадцатого голоса  в  преподавательской  смолкают.  Десять
преподавателей уходят на занятия, остается один  Авано-сан.  Он  скрыт  за
стоящим  напротив  столом...  точнее,  за   безвкусной   книжной   полкой,
отделяющей его стол от стола Ясукити. И лишь синеватый  дымок  от  трубки,
как свидетельство  существования  Авано-сан,  время  от  времени  медленно
поднимается вверх на фоне белой стены. За окном тоже  безмолвие.  Покрытые
молодой листвой верхушки деревьев, уходящие в облачное небо, серое  здание
школы за ними, а еще дальше сверкающая, гладь залива  -  все  погружено  в
знойную, унылую тишину.
   Ясукити  вспомнил  о  сигарете.   И   тут   обнаружил,   что,   проучив
неприветливого торговца, совсем забыл купить сигареты. Когда нечего курить
- это  тоже  трагедия.  Трагедия?..  А  может  быть,  вовсе  не  трагедия?
Страдания Ясукити, разумеется, не шли ни в какое сравнение со  страданиями
умирающего с голоду бедняка, для которого шестьдесят сэн целое  состояние.
Но страдал Ясукити так же, как бедняк. Даже  сильнее.  Ибо  обладал  более
тонкой  нервной  организацией.  Бедняка  совсем  не  обязательно  называть
бедняком.  Талантливый  лингвист  Авано-сан  совершенно  равнодушен  и   к
"Подсолнухам" Ван-Гога, и к песням Вольфа, и даже  к  урбанистской  поэзии
Верхарна. Лишить Авано-сан искусства все равно, что лишить  травы  собаку.
Лишить же искусства Ясукити все равно, что лишить травы верблюда. Мизерная
сумма в шестьдесят сэн заставила Хорикаву Ясукити  страдать  от  духовного
голода, Авано Рэнтаро, пожалуй, отнесся бы к этому равнодушно.
   - Хорикава-кун...
   Ясукити не заметил подошедшего к нему Авапо-сан. В том, что он подошел,
не было ничего удивительного. Удивительным было то, что и от его  залысины
на лбу, и от глаз за сильными стеклами очков, и от коротких усов... а если
прибегнуть к некоторой гиперболе, то и от поблескивающей никотином  трубки
веяло  необычным,  поистине  очаровательным,  почти   женским   смущением.
Пораженный Ясукити, не спросив даже: "У вас ко мне дело?" -  уставился  на
старого преподавателя, такого простого и близкого сейчас.
   - Хорикава-кун, это очень мало, но...
   Скрывая за  улыбкой  смущение,  Авано-сан  протянул  Ясукити  сложенную
вчетверо десятииеновую бумажку.
   - Это, конечно, мало, но на билет до Токио хватит.
   Ясукити растерялся. Занять у Рокфеллера - об этом он часто  мечтал.  Но
взять в долг у Авано-сан, - такое не могло прийти ему в голову. К тому  же
он сразу вспомнил, что лишь сегодня  утром  разглагольствовал  о  трагедии
литературного поденщика. Ясукити покраснел и стал запинаясь отказываться.
   - Нет, что вы, честно говоря, карманных денег... карманных денег у меня
действительно нет, но... стоит мне съездить в  Токио,  и  я  все  улажу...
кроме того, я передумал и не поеду, так что...
   - Ну что вы, берите, все же лучше, чем ничего.
   - Мне в самом деле не нужно. Благодарю вас...
   Авано-сан вынул трубку изо рта  и  растерянно  посмотрел  на  сложенную
вчетверо десятииеновую  бумажку.  А  когда  поднял  глаза,  спрятанные  за
стеклами очков в золотой оправе, в них все еще сквозила смущенная улыбка.
   - Вам виднее. Ну что ж... простите, что оторвал вас от дела.
   И Авано-сан, с таким видом, будто  это  ему  отказались  дать  в  долг,
быстро спрятал десятииеновую бумажку в карман и заспешил к  своему  столу,
скрытому полкой, установленной словарями и справочниками.
   Наступившая тишина окончательно лишила Ясукити покоя. Он даже взмок  и,
вынув из  кармана  никелированные  часы,  стал  рассматривать  свое  лицо,
отражавшееся в крышке. Привычка смотреться в зеркало всякий раз, когда  он
терял душевный покой,  появилась  у  Ясукити  лет  десять  назад.  Правда,
отраженное в маленьком кружке крышки часов лицо расплылось,  нос  разросся
до огромных размеров. К счастью, и этого оказалось достаточно, чтобы в его
сердце постепенно начал воцаряться покой. И  одновременно  он  все  острее
испытывал сожаление, что отверг дружелюбие Авано-сан. Авано-сан,  конечно,
нисколько не волновало, вернут ему десять иен или нет, он лишь  предвкушал
наслаждение при мысли о том, с какой радостью они будут приняты.  И  очень
невежливо отвергнуть его предложение. Мало того...
   Ясукити почувствовал, что не в силах устоять перед  этим  "мало  того",
как перед  сильным  порывом  ветра.  Мало  того,  после  мольбы  о  помощи
отклонить благодеяние - непростительное малодушие. Чувство долга, на  него
можно наплевать. Главное - сделать все, чтобы не стать трусом. Хорошо,  он
возьмет в долг... предположим, возьмет, - но до двадцать восьмого, пока не
получит жалованье, никак не сможет их вернуть. Он спокойно брал авансы под
свои будущие произведения. Но две  с  лишним  недели  не  возвращать  долг
Авано-сан, это, пожалуй, хуже, чем стать нищим...
   Минут десять Ясукити колебался,  затем  спрятал  часы  в  карман,  и  с
воинственным видом направился к столу Авано-сан.  Тот,  окутанный  клубами
табачного дыма, в своей обычной  позе  сидел  за  столом,  где  в  строгом
порядке  были  расставлены  коробка  табака,  пепельница,   журнал   учета
посещений, бутылка с клеем, и читал детектив Мориса Леблана [Морис  Леблан
(1864-1941) - французский писатель, автор знаменитых детективных  романов,
главный герой которых Арсен  Люпен,  мастер  воровского  ремесла].  Увидев
Ясукити, Авано-сан отложил книгу, полагая, что у того какой-то  вопрос  по
учебнику, и спокойно посмотрел ему прямо в лицо.
   - Авано-сан! Одолжите мне, пожалуйста, деньги, которые  вы  только  что
предлагали. Я все хорошенько обдумал и решил взять их.
   Ясукити выпалил это одним духом. Он смутно помнит, что Авано-сан  встал
из-за стола, но ничего не сказал. Какое у него было при этом лицо -  этого
он, видимо, не заметил. Теперь, когда уже  прошло  лет  семь  или  восемь,
Ясукити помнил только огромную правую руку Авано-сан, протянутую  прямо  к
его лицу. Помнил, как тот смущенно, дрожащими пальцами (ноготь на  толстом
втором пальце - желтый от  никотина)  протягивал  ему  сложенную  вчетверо
десятииеновую бумажку...


   Ясукити твердо решил вернуть Авано-сан долг послезавтра, в понедельник.
Для верности скажем: именно эту десятииеновую бумажку. И совсем не потому,
что у него был какой-то тайный умысел. Теперь, когда не оставалось никакой
надежды на новый аванс и он поссорился с родителями и братьями, ясно,  что
денег он не достанет, если даже отправится в Токио.  Следовательно,  чтобы
вернуть долг, он должен сберечь именно эту десятииеновую бумажку. А  чтобы
сберечь эту десятииеновую бумажку... Ожидая  гудка  отправления  в  уголке
полутемного вагона второго класса, Ясукити  еще  неотступнее,  чем  утром,
думал о десятииеновой бумажке, лежавшей  в  кармане  вместе  с  мелочью  -
несчастными шестьюдесятью сэнами.
   Неотступнее, чем утром, но не унылее, чем утром.  Утром  он  с  горечью
думал лишь о том, что у него нет денег. А сейчас он испытывал помимо этого
и нравственную  муку,  связанную  с  необходимостью  вернуть  десять  иен.
Нравственную?.. Ясукити невольно поморщился. Нет, никакая не нравственная.
Просто он не хочет ронять своего достоинства в глазах  Авано-сан.  Другого
же способа сохранить  честь,  кроме  как  вернуть  одолженные  деньги,  не
существует. Если бы и Авано-сан  любил  искусство  или,  по  крайней  мере
литературу, - писатель Хорикава  Ясукити  попытался  бы  сохранить  честь,
выпустив блестящее произведение. Или, если бы Авано-сан был заурядным, как
все мы, лингвисты, преподаватель Хорикава Ясукити мог бы сохранить  честь,
продемонстрировав свою элементарную лингвистическую подготовку. Но ни один
из этих способов не годился, когда речь шла  о  совершенно  равнодушном  к
искусству лингвистическом гении Авано-сан.  В  общем,  хочешь  не  хочешь,
Ясукити должен был сохранить свое  достоинство,  как  это  делают  обычные
воспитанные люди. А  именно,  вернуть  одолженные  деньги.  Возможно,  это
выглядит немного комично - причинять  себе  столько  хлопот,  преодолевать
столько трудностей лишь ради того, чтобы сохранить честь.  Но  Ясукити  по
какой-то непонятной причине хотел не вообще сохранить честь,  а  именно  в
глазах Авано-сан, этого пожилого, благородного, чуть сутуловатого человека
в очках с золотой оправой...
   Поезд тронулся.  Дождь,  полосующий  обложенное  тучами  небо,  затянул
пеленой военные корабли, замершие в сине-зеленом море. Ясукити,  испытывая
какую-то непонятную легкость, обрадовался,  что  у  него  всего  несколько
попутчиков, и с наслаждением вытянулся на диване. Ему сразу же  вспомнился
один журнал в Хонго. Всего месяц назад он получил оттуда длинное письмо  с
предложением сотрудничать. Но, презирая этот журнал, он не откликнулся  на
предложение. Продать свои произведения такому журналу  почти  то  же,  что
отдать собственную дочь в проститутки. Но теперь везде, где только  можно,
он получил авансы, остался один этот журнал. Если бы удалось  добыть  хоть
небольшую сумму...
   Поезд нырял из тоннеля в тоннель, и, следя  за  сменой  света  и  тьмы,
Ясукити представлял себе, какую радость принес бы ему даже самый маленький
аванс. Радость человека искусства зависит от случая. Воспользоваться таким
случаем нисколько не стыдно. Сегодня этот случай - экспресс, прибывающий в
Токио в два часа тридцать минут. Чтобы получить хоть  какой-нибудь  аванс,
нужно прежде всего  добраться  до  Токио.  Если  бы  удалось  достать  иен
пятьдесят или, на худой конец, тридцать, можно было бы поужинать с Хасэ  и
Отомо. Можно было бы пойти на концерт фрейлин Меллендорф.  Можно  было  бы
купить холсты, кисти и краски. Мало ли что можно было бы. Да  и  стоит  ли
прилагать такие невероятные усилия, чтобы сохранить десятииеновую бумажку?
А вдруг не удастся получить аванса - что ж, тогда он и подумает, как быть.
В самом деле, во имя чего он так стремится сохранить честь в глазах  Авана
Рэнтаро? Авано-сан, пожалуй,  человек  благородный.  Но  к  судьбе  самого
Ясукити, к огню искусства, пылающему у него в груди, Авано-сан не имеет ни
малейшего отношения. И не воспользоваться таким случаем ради этого  чужого
человека... Черт возьми, подобная логика опасна!
   Вздрогнув, Ясукити вдруг  садится  на  диван.  Вырвавшийся  из  тоннеля
поезд, выбрасывая клубы дыма, с печальным видом бежит по ущелью, поросшему
мокрым от дождя зеленым мискантом, шелестящим на ветру...
   Это произошло на следующий день,  в  воскресенье,  под  вечер.  Ясукити
сидел на старом плетеном стуле в  своей  комнате  и  неторопливо  подносил
огонь к сигарете. Его сердце было переполнено удовлетворением,  какого  он
давно уже  не  испытывал.  И  это  не  случайно.  Во-первых,  ему  удалось
сохранить десятииеновую бумажку. Во-вторых, в только что полученное им  от
одного издательства письмо был вложен гонорар за пятьсот  экземпляров  его
книги - пятьдесят сэн за каждый экземпляр. В-третьих, - самым  неожиданным
было именно это событие, - так вот, в-третьих, квартирная  хозяйка  подала
ему на ужин печеную форель!
   Лучи летнего вечернего солнца заливали  свисавшие  над  карнизом  ветви
вишни. Заливали и землю в саду,  усыпанную  кое-где  вишнями.  Заливали  и
десятииеновую бумажку, лежавшую у Ясукити на коленях, обтянутых  саржевыми
брюками. Он  внимательно  смотрел  на  сложенную  бумажку  в  лучах  этого
вечернего солнца. Серая  десятииеновая  бумажка  с  напечатанными  на  ней
виньетками и шестнадцатилепестковой хризантемой была  удивительно  хороша.
Хорош был и овальный портрет: лицо туповатое, но совсем не вульгарное, как
ему   прежде   казалось.   Еще   прекрасней   была   оборотная    сторона,
зеленовато-коричневая и на редкость изящная. Хоть  в  рамку  вставляй,  не
будь она захватана руками. Но она не только захватана руками. Над  крупной
цифрой 10 что-то мелко написано чернилами.  Ясукити  двумя  пальцами  взял
бумажку и прочел надпись: "Может, сходить в "Ясукэ"? ["Ясукэ" -  известный
ресторан, где готовили суси]
   Ясукити снова положил бумажку на колени. Потом выпустил сигаретный  дым
вверх, к озаряющим сад лучам вечернего солнца. Эта десятииеновая  бумажка,
возможно, навела автора надписи всего лишь на мысль  сходить  поесть  суси
[колобки из вареного риса,  покрытые  рыбой,  яйцом,  овощами].  Но  какие
трагедии  возникают  в  бескрайнем  мире  вот  из-за  такой  десятииеновой
бумажки! Да и сам он еще накануне вечером готов был заложить душу  за  эту
бумажку. Но все обошлось. Во всяком случае,  ему  удалось  сохранить  свою
честь в глазах Авано-сан.  А  на  мелкие  расходы  ему  вполне  хватит  до
жалованья гонорара за пятьсот экземпляров.
   - Может, сходить в "Ясукэ"? - шепчет Ясукити и  пристально  смотрит  на
десятииеновую бумажку. Как Наполеон - на Альпы, которые  он  только  вчера
перевалил.

   Сентябрь 1924 г.



   Акутагава Рюноскэ.
   Из "Слов пигмея"

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   ПРЕДИСЛОВИЕ

   "Слова пигмея" не всегда служат выражением моих мыслей. Они только дают
иногда представление о том, как мои мысли меняются день ото дня. Из одного
стебелька может развиться несколько побегов - кто знает, сколько побегов.



   НОС

   Известно изречение Паскаля, гласящее, что, если бы  нос  Клеопатры  был
кривым, история могла  бы  пойти  иначе.  Однако  влюбленный  редко  видит
истинные черты лица предмета своей любви. Когда нас охватывает любовь,  мы
обманываем себя искуснейшим образом.
   Антоний не исключение: будь  нос  Клеопатры  кривым,  Антоний  вряд  ли
увидел бы это. А если  бы  и  увидел,  то  нашел  бы  другое  достоинство,
восполняющее этот недостаток. Во всем мире не сыщешь женщины со  столькими
достоинствами,  как  наша  возлюбленная.  Антоний,  как  и  мы   у   своей
возлюбленной, нашел бы в глазах или губах Клеопатры  нечто  такое,  что  с
лихвой восполняло бы изъян. Вдобавок обычное "а ее душа!". В  самом  деле,
наша возлюбленная во все времена обладала безгранично прекрасной душой.  К
тому же одежда, состояние или общественное положение тоже входят  в  число
ее  достоинств.  Наконец,  бывали  даже  случаи,  когда   к   достоинствам
причисляли факт или слух, что некогда ее любила какая-то  знаменитость.  И
разве Клеопатра не была последней египетской царицей, окруженной  роскошью
и тайной? Когда, в облаке благоуханий, она восседала, сверкая  драгоценной
короной, с лотосом или другим цветком в руках, неужели кто-нибудь  заметил
бы легкую кривизну ее носа? Тем более - Антоний.
   Такой самообман распространяется не только на  любовь.  Лишь  в  редких
случаях мы не окрашиваем действительность в  те  тона,  что  нам  хочется.
Взять, например, хоть вывеску зубного врача, - мы не  столько  видим  саму
вывеску,  сколько  хотим  ее  видеть,  потому  что  ощущаем  зубную  боль.
Разумеется,  наша  зубная  боль  не  имеет  к  мировой  истории   никакого
отношения. Но подобному самообману подвержены, как  правило,  и  политики,
которые хотят знать настроение народа,  и  военные,  которые  хотят  знать
положение противника,  и  деловые  люди,  которые  хотят  знать  состояние
финансов. Я не отрицаю, что разум должен это корректировать. Но  в  то  же
время признаю и существование управляющего всеми людскими делами "случая".
И, может быть, самообман есть вечная сила, управляющая мировой историей.
   Короче говоря, двухтысячелетняя история не зависела от того, каким  был
нос промелькнувшей в ней Клеопатры. Она скорее зависела от  вездесущей  на
земле нашей глупости. От заслуживающей смеха, но высокой нашей глупости.



   ЭТИКА

   Правящая нами мораль - это отравленная капитализмом мораль  феодализма.
Она приносит только вред и никаких благодеяний.


   Мораль  -  другое  название  удобства.  Нечто   вроде   "левостороннего
движения".


   Благодеяния морали - это экономия времени и трудов. Вред морали  -  это
полный паралич совести.


   Бездумно  опровергать  мораль  -  значит  мало  смыслить  в  экономике.
Бездумно подчиняться морали - значит быть трусом или лентяем.


   Сильный попирает мораль.  Слабого  мораль  ласкает.  Тот,  кого  мораль
преследует, всегда стоит между сильным и слабым.


   Совесть, как  всякий  вид  изящных  искусств,  имеет  своих  фанатичных
приверженцев. Эти приверженцы на девять десятых - просвещенные аристократы
или богачи.


   Совесть  не  появляется  с  возрастом,  как  борода.  Чтобы  приобрести
совесть, требуется некоторый опыт.


   Более девяноста процентов людей от рождения лишены совести.
   Трагизм нашего положения в том, что либо по молодости лет,  либо  из-за
недостатка  опыта,  прежде  чем  мы  приобретем  совесть,   нас   обзывают
бессовестными негодяями.
   Комизм нашего положения в том, что либо по молодости  лет,  либо  из-за
недостатка опыта, после того как нас обзовут бессовестными  негодяями,  мы
наконец приобретаем совесть.


   Совесть - строгое искусство.


   Может быть, совесть источник морали. Но  мораль  никогда  еще  не  была
источником того, что по совести считают добром [в  оригинале  использована
этимология слова ресин - "совесть", куда  входит  понятие  ре  -  "добро";
буквально последняя фраза значит: "мораль... не создала знака ре  в  слове
ресин"].



   СВОБОДНАЯ ВОЛЯ И РОК

   Как бы то ни было, если верить в рок,  преступления  не  существует,  а
значит,  теряется  смысл  наказания,  следовательно,  наше   отношение   к
преступнику должно быть великодушным. В то же время, если верить в свободу
воли,  возникает  представление  об  ответственности,  и  чтобы   избежать
паралича совести, нужно к себе самому быть строгим. Чему же верить?
   Отвечу хладнокровно. Надо верить  и  в  свободу  воли,  и  в  рок.  Или
сомневаться и в свободе воли, и в роке. Разве не  взяли  мы  жену  в  силу
довлеющего над нами рока? И разве не покупали мы по требованию жены платья
и пояса благодаря свободе воли?
   Не только свобода воли и рок, но бог и дьявол,  красота  и  безобразие,
смелость и трусость, разум и  вера  -  отношение  ко  всему  этому  должно
уравновешиваться, как чаши весов. Древние называли это золотой серединой -
"тюе". В переводе на английский это - good sense [здравый смысл  (англ.)].
Я уверен, что без  здравого  смысла  нельзя  достичь  счастья.  А  если  и
достигнешь,  такое  счастье  обернется  злом,  как  если  в  жаркий   день
поддерживать огонь или в холод обмахиваться веером.



   ТВОРЧЕСТВО

   Может быть, художник всегда создает свое произведение  сознательно.  Но
если взять произведение как таковое, то часть его красоты  или  безобразия
находится в мире мистики,  стоящем  выше  сознания  художника.  Часть?  Не
следует ли сказать: большая часть?
   Отвечу сразу, не  дожидаясь  вопроса.  Невозможно,  чтобы  наш  дух  не
проявился в произведении. Разве старинное обыкновение "одного удара и трех
поклонов" [при ваянии фигуры будды каждый  сделанный  штрих  сопровождался
тремя поклонами будде] не говорит о страхе на пороге бессознательного?
   Творчество всегда риск. После того как исчерпаны все человеческие силы,
остается лишь положиться на волю неба.
   "Когда я  был  молод  и  учился  писать,  то  страдал  оттого,  что  не
получалось гладко. Скажу одно: старания  только  полдела,  ими  одними  не
достигнешь совершенства. Когда состарюсь, тогда только пойму, что силой не
берут: три части - дело человека, семь частей  -  дар  неба".  Эти  строфы
автора "Луньши" [китайский трактат о поэзии (XVIII в.)] говорят о том  же.
В искусстве кроется бездонный ужас. Если бы мы не любили денег, если бы не
стремились к славе  и,  наконец,  не  страдали  почти  болезненной  жаждой
творчества, может быть, у нас не хватило бы смелости вступать в  борьбу  с
этим страшным искусством.



   КЛАССИКИ

   Счастье писателей-классиков в том, что они как-никак мертвы.



   О ТОМ ЖЕ

   Наше - или ваше - счастье тоже в том, что они как-никак мертвы.



   ПРИЗНАНИЕ

   Признаться во всем до конца никто не может. В то же время без признаний
выразить себя никак нельзя.
   Руссо любил признания. Но найти признание во всей наготе  в  "Исповеди"
нельзя. Мериме не любил признаний. Но разве "Коломба" в  скрытом  виде  не
говорит о нем самом? Провести черту между литературой  признания  и  любой
другой - невозможно.



   ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЖИЗНЬ

   Если бы не научившемуся плавать приказали: "Плыви!" -  всякий  счел  бы
это глупостью. Если бы не тренированному в беге приказали: "Беги!"  -  это
тоже было бы неразумно. Но все мы с самого рождения получаем такие  глупые
приказы.
   Разве во чреве матери мы учились жить? А не  успели  мы  родиться,  как
должны вступить в жизнь, очень напоминающую арену борьбы. Конечно, кто  не
учился плавать, не может быть хорошим пловцом. Кто не тренирован  в  беге,
будет отставать от настоящих бегунов. Так и мы не можем уйти с арены жизни
без ран.
   Возможно, человек бывалый скажет: "Надо следовать старшим. Они для тебя
пример". Но можно видеть сотни пловцов и  бегунов  и  не  научиться  сразу
плавать или бегать. А вместо этого наглотаться воды  или  перепачкаться  в
пыли. Смотрите,  разве  мировые  чемпионы  за  гордой  улыбкой  не  прячут
гримасу?



   О ТОМ ЖЕ

   Человеческая жизнь похожа на олимпийские игры под началом  сумасшедшего
устроителя. Мы учимся бороться с жизнью, борясь  с  жизнью.  Тем,  кто  не
может без негодования смотреть на такую глупую игру, лучше  скорее  отойти
от арены. Самоубийство, несомненно, тоже  хорошей  способ.  Но  кто  хочет
оставаться на арене жизни, должен бороться, не боясь ран.



   О ТОМ ЖЕ

   Человеческая жизнь похожа на коробку спичек. Обращаться с ней  серьезно
- смешно. Обращаться не серьезно опасно.



   О ТОМ ЖЕ

   Человеческая жизнь  похожа  на  книгу,  в  которой  не  хватает  многих
страниц. Трудно сказать, что это полный экземпляр. И все же, как бы то  ни
было, она составляет полный экземпляр.



   СКАНДАЛ

   Публика любит  скандалы.  Инцидент  с  Белым  Лотосом  [Белый  Лотос  -
сценическое имя известной певицы Акико, младшей  дочери  графа  Янагивара;
она, бросив мужа, владельца крупных шахт  в  Фукуока,  сбежала  с  молодым
человеком, о чем много писали в газетах в октябре  1921  г.],  инцидент  с
Арисима [Арисима Такэо (1878-1923) - писатель, 9 июня 1923 г.  покончил  с
собой вместе с возлюбленной Хатано Акико на даче в Каруидзава], инцидент с
Мусякодзи [Мусякодзи Санэацу в 1922 г. развелся  с  женой  и  поселился  с
другой женщиной] - эти инциденты принесли публике огромное удовлетворение.
Почему  же  публика  любит  скандалы,   особенно   если   замешаны   лица,
пользующиеся известностью?  Реми  де  Гурмон  [(1858-1915)  -  французский
писатель, символист] на это отвечает:
   "Потому что их скандалы напоминают нам о наших собственных скандалах".
   Ответ Гурмона правилен. И не только  правилен.  Те  обыкновенные  люди,
которые сами не способны на скандал,  находят  в  скандалах  знаменитостей
превосходное оправдание своей трусости.  И  в  то  же  время  превосходный
пьедестал, на который можно возвести свое несуществующее превосходство. "Я
не так  красива  как  Белый  Лотос.  Зато  я  целомудренней".  "Я  не  так
талантлив, как Арисима. Зато я лучше знаю жизнь". "Я не так..." Обыватели,
сказав это, счастливо спят, как свиньи.



   УТОПИЯ

   Причина,  по  которой  нет  совершенных  утопий,  состоит  в  общем,  в
следующем. Если считать, что человек как таковой не изменится, совершенная
утопия не может быть  создана.  Если  считать,  что  человек  как  таковой
изменится, то всякая утопия, как будто и совершенная, сразу  же  покажется
несовершенной.


   Назвать деспота деспотом всегда было опасно. А в наши дни настолько  же
опасно назвать рабов рабами.



   МЕЛОЧИ

   Чтобы сделать жизнь счастливой, надо любить повседневные мелочи.  Блеск
облаков, шелест бамбука, чириканье  воробьев,  лица  прохожих  -  во  всех
повседневных мелочах надо находить наслаждение.
   Чтобы сделать жизнь счастливой? Но любить мелочи -  значит  и  страдать
из-за мелочей. Лягушка, прыгнувшая в старый пруд в саду [образ заимствован
из хокку великого японского поэта Басе (1644-1698) "Старый пруд"], разбила
столетнюю печаль. Но лягушка, выпрыгнувшая из старого  пруда,  может  быть
наделена столетней печалью. Жизнь Басе была жизнью, полной наслаждений. Но
на  любой  взгляд  -  и  жизнью,  полной   страданий.   Чтобы,   улыбаясь,
наслаждаться, надо, улыбаясь, страдать.
   Чтобы  сделать  жизнь  счастливой,  надо  из-за  повседневных   мелочей
страдать. Блеск облаков, шелест бамбука, чириканье воробьев, лица прохожих
- во всех повседневных мелочах надо чувствовать муки попавшего в ад.



   БОГИ

   Из всего, что свойственно богам, наибольшее сожаление вызывает то,  что
они не могут совершить самоубийства.



   О ТОМ ЖЕ

   Мы находим бесчисленные причины, по которым следует поносить бога.  Но,
к несчастью, в бога столь всемогущего, что его стоит поносить, мы, японцы,
не верим.



   НАРОД

   Простые  люди  -  здоровые  консерваторы.  Общественный  строй,   идеи,
искусство, религия - все это, чтобы снискать любовь народа, должно  носить
печать старины. И в том, что так называемых художников народ не любит, они
не всегда повинны.



   О ТОМ ЖЕ

   Обнаружить глупость народа - этим не стоит  гордиться.  Но  обнаружить,
что мы сами тоже народ, - этим гордиться стоит.



   КАИБАРА ЭККЭН

   И я в школьные годы учил истории  про  Каибара  Эккэна  [Каибара  Эккэн
(1630-1714) - знаменитый ученый]. Каибара Эккэн как-то на  судне  оказался
вместе с одним  студентом.  Студент,  видимо  гордясь  своими  познаниями,
разглагольствовал о разных  науках  и  искусствах.  Эккэн,  ни  словом  не
вмешиваясь,  просто  слушал.  Тем  временем  судно  подошло   к   бересту.
Пассажирам перед выходом полагалось сообщить свое имя. Только тут  студент
узнал Эккэна и, смутившись перед великим конфуцианцем,  попросил  прощения
за свою давешнюю неучтивость. Такой эпизод я учил.
   В то время в этом эпизоде я разглядел красоту  скромности.  По  крайней
мере, старался разглядеть. Но, к несчастью, теперь я не могу почерпнуть  в
нем  ничего  поучительного.  Этот  эпизод  представляет  для  меня  теперь
некоторый интерес лишь по таким соображениям:
   Как язвительно было презрение, с которым Эккэн слушал, не произнося  ни
слова!
   Как вульгарны аплодисменты пассажиров, радовавшихся тому,  что  студент
пристыжен!
   Как живо трепетал в разглагольствованиях студента дух  нового  времени,
незнакомый Эккэну!



   ОГРАНИЧЕНИЕ

   Талант тоже строго ограничен  рамками.  Ощущение  этих  рамок  навевает
легкую грусть. И в то же время как-то непроизвольно вызывает умиление. Это
как если поймешь, что бамбук -  это  бамбук,  а  дикий  виноград  -  дикий
виноград.



   МАРС

   Спрашивать, есть ли люди на Марсе, все равно что  спрашивать,  есть  ли
люди, которых мы можем обнаружить с  помощью  пяти  чувств.  Но  жизнь  не
ограничивается рамками, которые можно различить  с  помощью  пяти  чувств.
Если допустить, что форма существования людей на Марсе находится вне сферы
восприятия наших пяти чувств, то не исключено, что и сегодня  вечером  они
толпой, вместе с осенним ветерком, под которым желтеют кантонские платаны,
проходят по Гиндза.



   ЗАУРЯДНОСТЬ

   Заурядное произведение,  даже  крупное  по  объему,  всегда  похоже  на
комнату без окон. Оно не открывает широкого вида на человеческую жизнь.



   НАХОДЧИВОСТЬ

   Отвращение к находчивости коренится в усталости людей.



   ПОЛИТИКИ

   Политическая осведомленность, которой  политики  гордятся  больше  нас,
профанов,  -  это  знание  всевозможных  фактов.  В  конечном  счете   эта
осведомленность зачастую не идет дальше знания  того,  какую  шляпу  носит
такой-то лидер такой-то партии.



   О ТОМ ЖЕ

   Так называемые "трактирные политики" не имеют подобных знаний.  Что  же
касается их взглядов, то тут они не уступают настоящим политикам. А за  их
бескорыстный пыл они всегда заслуживают  больше  уважения,  чем  настоящие
политики.



   ДОСТОЕВСКИЙ

   Романы Достоевского изобилуют карикатурами. Правда, большинство из  них
могло бы повергнуть в уныние самого дьявола.



   ФЛОБЕР

   Чему Флобер меня научил - это красивой скуке.



   МОПАССАН

   Мопассан похож на лед. А временами на леденец.



   ПО

   Прежде чем создать сфинкса, По изучал анатомию. Тайна, которая  привела
в содрогание следующие поколения, таится в этом изучении.



   ТЕОРИЯ КАПИТАЛИСТОВ

   "Продает   ли   художник   произведение   искусства   или   я    продаю
консервированных крабов, особой разницы тут нет. Но художники думают,  что
искусство - величайшее сокровище мира.  Подражая  им,  я  бы  тоже  должен
гордиться своими консервами стоимостью шестьдесят сэнов за  банку.  Но  за
шестьдесят  календарных  лет  я  еще  ни  разу  не  страдал  таким  глупым
самомнением, как художники".



   КРУПНОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ

   Считать  крупное  произведение  шедевром  -  значит  оценивать  его   с
материальной точки зрения. Когда говорят,  что  произведение  крупное,  то
имеют в виду только оплату. Гораздо  больше,  чем  фреску  "Страшный  суд"
Микеланджело, я люблю "Автопортрет" старика Рембрандта.



   МОИ ЛЮБИМЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

   Мои любимые произведения, я имею в  виду  литературные,  -  это  те,  в
которых чувствуется, что автор - человек. Человек - с  мозгом,  сердцем  и
настоящими чувствами. Однако, к несчастью, писатели  в  большинстве  своем
калеки с каким-нибудь изъяном. (Правда, иногда нельзя не склониться  перед
великим калекой.)



   ЛЕНИН

   Больше всего я был поражен тем, что Ленин - великий и  в  то  же  время
такой простой человек.



   ПРЕСТУПЛЕНИЕ

   "Ненавидеть преступление, но не ненавидеть преступника" - это не так уж
трудно. Этот афоризм применим к большинству детей, если иметь  в  виду  их
отношение к родителям.



   ВЕЛИЧИЕ

   Народ любит слушать рассуждения о величии личностей  и  дел.  Но  чтобы
жаждать встречи лицом к лицу с величием - такого в истории еще не бывало.



   ИСКУССТВО

   Воздействие картины длится триста лет,  воздействие  письма  -  пятьсот
лет, воздействие литературного произведения нескончаемо - так  сказал  Ван
Шан-чжэн  [(1526-1590)  -  китайский  теоретик  искусства].  Но,  судя  по
раскопкам в Дуньхуане, воздействие письма и  картины  длится  дольше,  чем
пятьсот лет. Более того, вечно ли воздействие литературного произведения -
это вопрос. Идеи не в силах выйти из-под власти времени. Нашим предкам при
слове "бог"  представлялся  человек  в  икан  и  сокутай  [виды  старинной
парадной придворной одежды]. А нам при том же слове представлялся европеец
с длинной бородой. И надо полагать, что так же может  обстоять  со  многим
другим, а не только с идеей бога.



   О ТОМ ЖЕ

   Я как-то вспомнил  виденный  мною  портрет  Тосю  Сяраку  [(годы  жизни
неизвестны) - мастер цветной гравюры по дереву конца XVIII  -  начала  XIX
в.]. Человек, изображенный на портрете, держал у груди  раскрытый  веер  с
зеленым рисунком волн в стиле Корина [Огата Корин (1658-1716) - крупнейший
японский художник]. Это усиливало  прелесть  колорита  всей  картины.  Но,
посмотрев в лупу, я увидел, что то, что мне казалось зеленым, было патиной
на золотой краске. В этой картине Сяраку  я  почувствовал  красоту  -  это
факт. Но не ту красоту, которая была схвачена Сяраку,  -  это  тоже  факт.
Такая перемена может возникнуть и в литературном тексте.



   ТАЛАНТ

   От таланта нас отделяет едва один шаг. Но чтобы понять, что это за шаг,
надо постигнуть высшую математику, в которой половину  ста  ри  составляют
девяносто  девять  ри  [японская  поговорка  (основанная  на   цитате   из
древнекитайского исторического сочинения  "Книга  о  борющихся  царствах")
гласит: "Для проходящего сто ри половина пути - девяносто ри", т.е.  самое
трудное - последний шаг, завершение дела].



   О ТОМ ЖЕ

   От таланта  нас  отделяет  всего  один  шаг.  Современники  никогда  не
понимают, что это шаг длиной в тысячу ри. Потомки слепы и  тоже  этого  не
понимают. Современники из-за этого убивают  талант.  Потомки  из-за  этого
курят перед талантом фимиам.



   О ТОМ ЖЕ

   Трагедия таланта в том, что его наделяют "миленькой уютной славой".



   АЗАРТНАЯ ИГРА

   Борьба со случайностью, то есть  с  богом,  всегда  полна  мистического
величия. Азартные игроки - не исключение из правил.



   О ТОМ ЖЕ

   Исстари  среди  увлекающихся  азартной  игрой  нет   пессимистов,   это
показывает, насколько похожа азартная игра на человеческую жизнь.



   О ТОМ ЖЕ

   Закон запрещает азартные игры не из-за того, что осуждает такой  способ
распределения  богатства.  А  из-за  того,  что   осуждает   экономический
дилетантизм этого способа.



   ТЕРПЕНИЕ

   Терпение - романтическая трусость.



   ЗАМЫСЕЛ

   Делать - не всегда трудно. Трудно желать. По крайней  мере  желать  то,
что стоит делать.



   ЯПОНЦЫ

   Полагать, что мы, японцы, вот  уже  две  тысячи  лет  верны  монарху  и
почтительны к родителям, все равно что думать, будто Сарутахико-но  микото
[один из синтоистских богов, отличавшийся уродством] употреблял косметику.
Не пересмотреть ли потихоньку подряд все исторические факты, как они есть?



   ЯПОНСКИЕ ПИРАТЫ

   Японские  пираты  [имеются  в  виду  японские  пираты  XIII-XVI  веков,
действовавшие по всему Тихоокеанскому побережью Азии, от берегов Кореи  до
берегов Индокитая] показали, что мы, японцы, имеем достаточно  сил,  чтобы
стоять в ряду с великими державами. В грабежах, резне, разврате мы  отнюдь
не уступаем испанцам, португальцам,  голландцам  и  англичанам,  пришедшим
искать "Остров золота" [так назвал Японию Марко Поло].



   СИМПТОМ

   Один из симптомов любви -  это  мысль,  что  "она"  в  прошлом  кого-то
любила, желание узнать, кто он, тот, кого "она" любила, или что он был  за
человек, и чувство смутной ревности к этому воображаемому человеку.



   О ТОМ ЖЕ

   Еще один симптом любви -  это  болезненное  стремление  находить  лица,
похожие на "нее".



   ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ

   То, что любовь  наводит  на  мысль  о  смерти,  возможно,  подтверждает
эволюционную теорию. У пауков и пчел самки сразу же  после  оплодотворения
жалят и убивают самца. Когда  гастролирующая  итальянская  труппа  ставила
оперу "Кармен", в каждом действии и движении  Кармен  я  остро  чувствовал
пчелу.



   ЗАНЯТОСТЬ

   Нас спасает от любви не столько рассудок, сколько занятость.  Любовь...
Для  идеальной  любви  прежде  всего  нужно  время.  Вспомните  любовников
прошлого - Вертера, Ромео, Тристана: все они были люди праздные.



   МУЖЧИНА

   Мужчина искони больше любви ценит работу.  Если  кто-либо  усомнится  в
этом факте, пусть почитает письма Бальзака. Бальзак писал графине Ганской:
"Если б это письмо обратить в рукопись, сколько франков оно стоило бы!"



   СВОБОДА

   Либерализм, свободная любовь, свобода торговли - к  сожалению,  в  чашу
каждой "свободы" подлито много воды. Причем большей частью воды из лужи.



   О ТОМ ЖЕ

   Свободы всякий хочет. Но так кажется со стороны. На  самом  же  деле  в
глубине  души  свободы  никто  нисколько  не  хочет.  Вот  доказательство:
негодяй, который без колебаний готов лишить жизни любого, даже он говорит,
будто убил такого-то ради безопасности и процветания  государства.  Однако
свобода означает, что наши действия не связаны ничем, то есть ниже  нашего
достоинства нести общую ответственность за что-либо, идет ли речь о  боге,
морали или общественных обычаях.



   О ТОМ ЖЕ

   Свобода - как воздух горных вершин - для слабых людей непереносима.



   О ТОМ ЖЕ

   Поистине, видеть свободу - значит смотреть в лицо богам.



   ИСКУССТВО ВЫШЕ ВСЕГО

   Исстари особенно рьяно провозглашали  "искусство  выше  всего"  большей
частью кастраты от искусства. Ведь  и  особо  рьяные  националисты  -  это
большей частью люди погибшей страны. Никто из нас не желает того,  чем  мы
уже обладаем.



   ЛИТЕРАТУРНОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ

   Слова литературного произведения должны обладать красотой, которой  они
лишены в словаре.



   ЛИЦО ЖЕНЩИНЫ

   Когда женщина охвачена страстью, лицом она почему-то делается похожа на
девочку. Правда, эта страсть может быть обращена и на зонтик.



   МЛАДЕНЕЦ

   Почему мы любим маленьких детей? Да хотя бы потому, что ребенок никогда
не обманет, этого можно не опасаться.



   О ТОМ ЖЕ

   Мы не  стыдимся  нашей  холодности  и  глупости,  когда  имеем  дело  с
ребенком, с собакой или с кошкой.



   ПИСАТЕЛЬ

   Чтобы писать, необходим творческий жар. А для  поддержания  творческого
жара больше всего необходимо здоровье. Пренебрегать шведской  гимнастикой,
вегетарианством, диастазой и т.п. -  значит  не  иметь  истинного  желания
писать.



   О ТОМ ЖЕ

   Тому, кто хочет  писать,  стыдиться  себя  -  преступно.  В  душе,  где
гнездится такой стыд, никогда не пробьется росток творчества.



   О ТОМ ЖЕ

   Многоножка. Попробуй походить на ногах.
   Бабочка. Ха, попробуй полетать на крыльях.



   О ТОМ ЖЕ

   Возвышенность духа писателя помещается у него в затылке. Сам он  видеть
ее не может. Если же попытается увидеть во что бы то  ни  стало,  то  лишь
сломает шею.



   О ТОМ ЖЕ

   Все таланты с давних пор вешали шляпу на гвоздь в стене так высоко, что
нам, простым смертным, не достать. Конечно, не потому, что нет подставки.



   О ТОМ ЖЕ

   Ведь такие подставки валяются в лавке любого старьевщика.



   О ТОМ ЖЕ

   Каждому писателю свойственно чувство чести столяра. Ничего позорного  в
этом нет. Каждому столяру свойственно чувство чести писателя.



   О ТОМ ЖЕ

   Мало того, каждый писатель в известном смысле держит лавку. Я не продаю
своих  произведений?  Это  когда  нет  покупателей.  Или  когда  можно  не
продавать.



   СУДЬБА

   Судьба неизбежнее, чем случайность. "Судьба заключена в  характере",  -
эти слова родились отнюдь не зря.



   ИСКУССТВО

   Самое трудное искусство - это всю жизнь  оставаться  свободным.  Только
словом "свободный" не надо бездумно щеголять.



   СВОБОДНЫЙ МЫСЛИТЕЛЬ

   Слабость свободного мыслителя состоит в том, что он свободно мыслит. Он
не может сражаться яростно, как фанатик.



   ТОЛСТОЙ

   Когда  прочтешь  "Биографию  Толстого"  Бирюкова,  то  ясно,  что  "Моя
исповедь" и "В чем моя вера" - ложь. Но никто не страдал так, как  страдал
Толстой, рассказавший эту ложь. Его ложь сочится алой кровью  больше,  чем
правда иных.



   СТРИНДБЕРГ

   Он  знал  все.  Но  он  не  открывал  беззастенчиво  все,   что   знал.
Беззастенчиво все... Нет, он, как и мы, был немного расчетлив.



   О ТОМ ЖЕ

   Стриндберг в "Легендах" рассказывает, что он  пробовал,  мучительна  ли
смерть. Но такую пробу нельзя сделать, играя. Он один из тех,  кто  "хотел
умереть, но не мог".



   НЕКИЙ ИДЕАЛИСТ

   Он сам нисколько не сомневался в том, что  он  реалист.  Однако,  думая
так, он в конечном счете был идеалистом.



   ЛЮБОВЬ

   Любовь - это половое чувство, выраженное поэтически. По  крайней  мере,
не выраженное поэтически половое чувство не заслуживает названия любви.



   САМОУБИЙСТВО

   Единственное общее для всех людей чувство - страх смерти.  Не  случайно
нравственно самоубийство не одобряется.



   СМЕРТЬ

   Майнлендер [Майнлендер Филипп (1841-1876)  -  немецкий  философ]  очень
правильно описывает очарование смерти. В самом деле, если по какому-нибудь
случаю мы почувствуем очарование смерти, не легко уйти из ее круга. Больше
того, думая о смерти, мы как будто описываем вокруг нее круги.



   СУДЬБА

   Наследственность, окружение, случайность - вот  три  вещи,  управляющие
нашей  судьбой.  Кто  радуется,  пусть  радуется.  Но  судить   других   -
самонадеянно.



   НАСМЕШНИКИ

   Кто насмехается над другими, сам боится насмешек других.



   ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

   Человеческое, слишком человеческое - большей частью нечто животное.



   НЕКИЙ ТАЛАНТ

   Он был уверен, что может стать негодяем, но не идиотом. Но прошли годы,
он не стал негодяем, а стал идиотом.



   ГРЕКИ

   О греки, поставившие над Юпитером бога мести! Вы знали все и вся.



   О ТОМ ЖЕ

   Но это в то же время показывает, как медленен  наш  прогресс,  прогресс
людей.



   СВЯЩЕННОЕ ПИСАНИЕ

   Мудрость одного лучше мудрости народа. Если бы только она была проще...



   ГОРДОСТЬ

   Больше всего мы гордимся тем, чего  у  нас  нет.  Например,  Т.  владел
немецким, но на столе у него всегда лежали только английские книги.



   ИДОЛ

   Никто не возражает против низвержения идолов. Вместе  с  тем  никто  не
возражает и против того, чтобы его самого сделали идолом.



   О ТОМ ЖЕ

   Но превратить кого бы то ни было в настоящего  идола  никто  не  может.
Разве что судьба.



   ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ

   Особенность людей состоит в том, что мы совершаем ошибки, которых  боги
не делают.



   НАКАЗАНИЕ

   Нет более мучительного наказания, чем не быть наказанным. Но  поручатся
ли боги, что ты останешься ненаказанным, это другой вопрос.



   Я

   У меня нет совести. У меня есть только нервы.



   О ТОМ ЖЕ

   Я был равнодушен к деньгам. Конечно, потому, что на еду их хватало.



   НАРОД

   И Шекспир, и Гете, и Ли Тай-бо [(701-762) - великий китайский поэт],  и
Тикамацу Мондзаэмон [(1653-1724) - великий японский  драматург]  погибнут.
Но искусство оставит семена в  народе.  В  1923  году  я  написал:  "Пусть
драгоценность разобьется, черепица уцелеет" [японская поговорка].  В  этом
своем убеждении я и поныне ничуть не поколебался.



   О ТОМ ЖЕ

   Слушайте удары  молота.  Доколе  существует  этот  ритм,  искусство  не
погибнет. (Первый день первого года Сева [26 декабря 1925 г.].)



   О ТОМ ЖЕ

   Конечно,  я  потерпел  неудачу.  Но  то,  что  создало  меня,   создаст
кого-нибудь  другого.  Гибель  одного  дерева  -  частное  явление.   Пока
существует великая земля, хранящая бесчисленные семена в своем лоне.

   1923-1926



   Акутагава Рюноскэ.
   Из заметок "Текодо"

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   ГЕНЕРАЛ

   В моем рассказе "Генерал"  власти  вычеркнули  ряд  строк.  Однако,  по
сообщениям газет, живущие в нужде инвалиды войны ходят по улицам  Токио  с
плакатами вроде таких: "Мы обмануты командирами,  мы  -  подножка  для  их
превосходительств", "Нам жестоко лгут, призывая не  вспоминать  старое"  и
т.п. Вычеркнуть самих инвалидов как таковых властям не под силу.
   Кроме  того,  власти,  не  думая  о  будущем,  запретили  произведения,
призывающие не хранить [верность императорской армии]. [Верность],  как  и
любовь, не может зиждиться на лжи. Ложь  -  это  вчерашняя  правда,  нечто
вроде клановых кредиток [кредитные билеты, выпускавшиеся в XVII-XVIII  вв.
в кланах и имевшие хождение только  в  пределах  того  клана,  который  их
выпустил], ныне не имеющих хождения.  Власти,  навязывая  ложь,  призывают
хранить верность. Это все равно что, всучивая клановую кредитку, требовать
взамен нее монету.
   Как наивны власти.



   ИСКУССТВО ВЫШЕ ВСЕГО

   Вершина принципа "искусство выше всего" - творчество  Флобера.  По  его
собственным словам, "бог является во всем им  созданном,  но  человеку  он
свой образ не являет. Отношение художника к своему творчеству должно  быть
таким же". Вот почему в "Мадам Бовари" хоть и  разворачивается  микрокосм,
но наших чувств он не затрагивает.
   Принцип "искусство выше всего",  -  по  крайней  мере,  в  литературном
творчестве - этот принцип, несомненно, вызывает лишь зевоту.



   НИЧЕГО НЕ ОТБРАСЫВАТЬ

   Некто скверно одетый носил хорошую шляпу. Многие считали, что ему лучше
обойтись без такой шляпы... Но дело в том, что, за исключением  шляпы,  он
не носил ничего хорошего. И вид у него был обшарпанный.
   У одного рассказы сентиментальны, у другого драмы интеллектуальны,  это
то же самое, что случай со шляпой. Если хороша  только  шляпа,  то  вместо
того, чтобы обходиться без нее, лучше постараться  надеть  хорошие  брюки,
пиджак и пальто. Сентиментальным писателям следует не подавлять чувства, а
стремиться вдохнуть жизнь в интеллект.
   Это не только вопрос искусства, это вопрос самой жизни.  Я  не  слыхал,
чтобы монах, который только и делает, что подавляет в  себе  пять  чувств,
стал великим монахом. Великим монахом становится тот, кто,  подавляя  пять
чувств,  загорается  другой  страстью.  Ведь  даже  Унсе  [(1827-1909)   -
известный деятель буддизма], услыхав  об  оскоплении  монахов,  вразумляет
учеников: "Мужское начало должно полностью выявляться".
   Все, что в нас имеется, надо развивать  до  предела.  Это  единственный
данный нам путь к тому, чтоб достигнуть совершенства и стать буддою.



   ФАНАТИКИ, СТУПАЮЩИЕ ПО ОГНЮ

   Правота  социализма  не  подлежит  дискуссиям.   Социализм   -   просто
неизбежность. Те,  кто  не  чувствует,  что  эта  неизбежность  неизбежна,
вызывают во мне чувство изумления: ведь они словно фанатики, ступающие  по
огню. "Проект закона о  контроле  над  экстремистскими  мыслями"  как  раз
хороший тому пример [правильное  название:  "Проект  закона  контроля  над
экстремистским общественным движением", был выдвинут в феврале 1922  г.  и
принят в целях борьбы с рабочим движением и левой интеллигенцией; у нас  в
свое время был известен под названием "Закон об опасных мыслях"].



   ПРИЗНАНИЕ

   Вы  часто  поощряете  меня:  "Пиши  больше  о  своей  жизни,  не  бойся
откровенничать!" Но ведь нельзя сказать, чтобы я не был  откровенным.  Мои
рассказы - это до некоторой степени признание в том, что я пережил. Но вам
этого мало.  Вы  толкаете  меня  на  другое:  "Делай  самого  себя  героем
рассказа, пиши без стеснения о  том,  что  приключилось  с  тобой  самим".
Вдобавок вы говорите: "И в  конце  рассказа  приведи  в  таблице  рядом  с
вымышленными и подлинные имена всех действующих  лиц  рассказа".  Нет  уж,
увольте!
   Во-первых,  мне  неприятно   показывать   вам,   любопытствующим,   всю
обстановку моей жизни. Во-вторых,  мне  неприятно  ценой  таких  признаний
приобретать  лишние  деньги  и  имя.  Например,  если  бы  я,   как   Исса
[(1763-1827) - выдающийся японский поэт], написал "Кого-кироку" и это было
бы помещено в новогоднем номере "Тюо-корон"  или  другого  журнала  -  все
читатели заинтересовались бы. Критики хвалили бы,  заявляя,  что  наступил
поворот, а приятели  -  за  то,  что  я  оголился...  при  одной  мысли  я
покрываюсь холодным потом.
   Даже Стриндберг, будь у него деньги,  не  издал  бы  "Исповеди  глупца"
[неточный перевод "Le plaidoyer d'un fou" ("Защитительная речь безумца") -
название  произведения  шведского  писателя   А.Стриндберга   (1849-1912),
написанного им по-французски]. А когда ему пришлось  это  сделать,  он  не
захотел, чтобы она вышла на родном языке. И мне, если нечего  будет  есть,
может быть, придется как-нибудь добывать себе на жизнь. Однако пока я хоть
и беден, но свожу концы с концами. И пусть телом болен, но душевно здоров.
Симптомов  мазохизма  у   меня   нет.   Кто   же   станет   превращать   в
повесть-исповедь то, чего стыдился бы, даже получив благодарность?



   ЧАПЛИН

   Всех социалистов,  не  говоря  уже  о  большевиках,  некоторые  считают
опасными.  Утверждают,  в  особенности  утверждали   во   время   великого
землетрясения, будто из-за них  произошли  всякие  беды  [воспользовавшись
паникой  в  связи  с  катастрофическим  землетрясением  1923  г.,   власти
обрушились тяжелыми репрессиями на деятелей рабочего  движения].  Но  если
говорить  о  социалистах,  то  Чарли  Чаплин  тоже   социалист.   И   если
преследовать социалистов, то надо преследовать и Чаплина. Вообразите,  что
Чаплин  убит  жандармом.  Вообразите,  как  он  идет  вразвалочку  и   его
закалывают. Ни один человек, видевший Чаплина в кино, не  сможет  удержать
справедливого негодования.  Но  попробуйте  перенести  это  негодование  в
действительность, и вы сами, наверное, попадете в черный список.



   КАПИТАН

   По дороге в Шанхай я разговорился с капитаном  "Тикуго-мару".  Разговор
шел о произволе партии Сэйюкай [крупная буржуазная партия  так  называемых
конституционалистов (1900-1940);  в  годы  1912-1927  к  власти  пять  раз
приходил  кабинет,  целиком  состоявший  из   членов   этой   партии],   о
"справедливости" Ллойд Джорджа и т.п. Во время беседы капитан, взглянув на
мою визитную карточку, в восхищении склонил голову набок.
   - Вы господин Акутагава - удивительно! Вы из  газеты  "Осака  майнити"?
Ваша специальность - политическая экономия?
   Я ответил неопределенно.
   Немного спустя мы говорили о  большевизме,  и  я  процитировал  статью,
помещенную в только что вышедшем номере "Тюо-корон". К сожалению,  капитан
не принадлежал к читателям этого журнала.
   - Право, "Тюо-корон" не  так  уж  плох,  -  недовольным  тоном  добавил
капитан, - но слишком много помещает беллетристики, мне и расхотелось  его
покупать. Нельзя ли с этим покончить?
   Я принял по возможности безразличный вид.
   - Конечно. К чему она - беллетристика? Я и то думаю -  лучше  б  ее  не
было...
   С тех пор я проникся к капитанам особым доверием.



   КОШКА

   Вот толкование слова "кошка" в словаре "Гэнкай" [первый фундаментальный
японский  толковый  словарь  (в  пяти   томах),   составленный   известным
лингвистом Оцуки Фумихико; вышел в 1875-1876 гг.].
   Кошка... небольшое домашнее животное. Хорошо известна.  Ласкова,  легко
приручается; держат ее, потому что хорошо  ловит  мышей.  Однако  обладает
склонностью к воровству. С виду похожа на  тигра,  но  длиной  менее  двух
сяку.
   В самом деле, кошка может украсть рыбу, оставленную на столе.  Но  если
назвать это "склонностью к воровству", ничто  не  мешает  сказать,  что  у
собак склонность к разврату, у ласточек - к вторжению в жилища, у змей - к
угрозам, у бабочек - к бродяжничеству, у  акул  -  к  убийству.  По-моему,
автор словаря "Гэнкай" Оцуки Фумихико - старый ученый, имеющий  склонность
к клевете, по крайней мере, на птиц, рыб и зверей.



   БУДУЩАЯ ЖИЗНЬ

   Я не жду, что получу признание  в  будущие  времена.  Суждение  публики
постоянно бьет мимо цели.
   О публике нашего времени  и  говорить  нечего.  История  показала  нам,
насколько афиняне времен Перикла и  флорентийцы  времен  Возрождения  были
далеки от идеала публики. Если такова сегодняшняя и вчерашняя публика,  то
легко предположить, каким будет суждение публики завтрашнего дня.  Как  ни
жаль, но я не могу не сомневаться в том, сумеет ли она и через  сотни  лет
отделить золото от песка.
   Допустим, что существование идеальной публики возможно, но возможно  ли
в мире искусства существование абсолютной красоты? Мои сегодняшние глаза -
это всего лишь сегодняшние глаза, отнюдь не мои завтрашние. И мои глаза  -
это глаза японца, а никак не глаза европейца. Почему же я должен верить  в
существование  красоты,  стоящей  вне  времени  и  места?  Правда,   пламя
дантовского ада и теперь еще приводит в содрогание детей Востока. Но  ведь
между этим пламенем и нами, как туман, стелется Италия четырнадцатого века
- разве не так?
   Тем более я, простой литератор. Пусть и существует всеобщая красота, но
прятать свои произведения на горе [имеются в виду слова  из  автобиографии
великого древнекитайского историка Сыма Цяня (145-86 гг. до н. э.) о  том,
что один из списков своей книги, дабы она не  пропала  для  потомства,  он
"вложил в каменный ящик и спрятал на  горе  знаменитой..."]  я  не  стану.
Ясно, что я не жду признания в будущие времена. Иногда я представляю себе,
как через пятнадцать, двадцать, а тем более через  сто  лет  даже  о  моем
существовании уже  никто  не  будет  знать.  В  это  время  собрание  моих
сочинений, погребенное в пыли, в  углу  на  полке  у  букиниста  на  Канда
[квартал в Токио, знаменитый  книжными  магазинами],  будет  тщетно  ждать
читателя. А может быть, где-нибудь  в  библиотеке  какой-нибудь  отдельный
томик станет пищей безжалостных книжных червей и будет лежать растрепанным
и обгрызенным так, что и букв не разобрать. И, однако...
   Я думаю - и, однако.
   Однако, может быть, кто-нибудь случайно заметит мои сочинения и прочтет
какой-нибудь короткий рассказец или несколько строчек из  него?  И,  может
быть, если уж говорить о сладкой надежде, может быть, этот рассказ или эти
строчки навеют, пусть хоть ненадолго,  неведомому  мне  будущему  читателю
прекрасный сон?
   Я не жду признания в будущие времена. Поэтому понимаю, насколько  такие
мечты противоречат моему убеждению.
   И все-таки я представляю себе - представляю себе  читателя,  который  в
далекое время, через сотни лет, возьмет в руки собрание моих сочинений.  И
как в душе этого читателя туманно, словно мираж, предстанет мой образ...
   Я понимаю, что  умные  люди  будут  смеяться  над  моей  глупостью.  Но
смеяться я и сам умею, в этом я не  уступлю  никому.  Однако,  смеясь  над
собственной глупостью, я не могу не жалеть себя  за  собственную  душевную
слабость, цепляющуюся за эту глупость. Не могу не жалеть вместе с собой  и
всех других душевно слабых людей...

   1922-1926



   Акутагава Рюноскэ.
   Зубчатые колеса

   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. с яп. - Н.Фельдман.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 1 October 2000
   -----------------------------------------------------------------------


   1. МАКИНТОШ

   С чемоданом в руке я ехал в автомобиле из дачной местности  на  станцию
Токайдоской железной дороги, чтобы принять  участие  в  свадебном  банкете
одного моего приятеля. По обеим сторонам шоссе росли только сосны. Что  мы
успеем на поезд в Токио, было довольно сомнительно. В автомобиле вместе со
мной ехал мой знакомый, владелец  парикмахерской,  кругленький  толстяк  с
маленькой бородкой.  Я  время  от  времени  с  ним  разговаривал  и  очень
беспокоился, что опаздываю.
   - Странная вещь, знаете ли! Говорят, в доме у господина  N.  даже  днем
появляется привидение!
   - Даже днем? - из вежливости переспросил я,  глядя  вдаль  на  поросшие
соснами горы, освещенные закатным зимним солнцем.
   - И будто в хорошую погоду оно не показывается. Чаще всего в  дождливые
дни.
   - А промокнуть оно не боится?
   - Вы шутите... Впрочем, говорят, что это привидение носит макинтош.
   Автомобиль  засигналил  и  остановился.  Я   простился   с   владельцем
парикмахерской и пошел на станцию. Как я и ожидал, поезд на Токио  две-три
минуты назад ушел. В зале ожидания сидел на скамье и рассеянно  смотрел  в
окно какой-то человек  в  макинтоше.  Я  вспомнил  только  что  услышанный
рассказ о привидении. Однако лишь усмехнулся и пошел в кафе  у  станции  -
так или иначе, надо было ждать следующего поезда.
   Это кафе, пожалуй, не заслуживало названия кафе. Я сел за столик в углу
и заказал чашку какао. Клеенка на столе была белая, с  простым  решетчатым
узором из тонких голубых лилий по белому фону. Но углы облупились, и видна
была грязноватая парусина. Я  пил  какао,  пахнувшее  клеем,  и  оглядывал
пустое кафе. На пыльных стенах висели  надписи:  "Ояко-домбури"  [название
блюда: вареный рис  с  куриным  мясом  и  яичницей-глазуньей],  "Котлеты",
"Яйца", "Омлет" и тому подобное.
   В этих надписях чувствовалась близость деревни, подходящей  вплотную  к
Токайдоской железной дороге. Деревни, где среди ячменных и капустных полей
проходит электричка.
   Я сел на следующий поезд, который пришел уже почти в сумерки. Я  всегда
езжу вторым классом. Но на этот раз по каким-то соображениям взял третий.
   В вагоне было довольно тесно.  Вокруг  меня  сидели  ученицы  начальной
школы, по-видимому, ехавшие на экскурсию в Осио или еще куда-то. Закуривая
папиросу, я смотрел на эту группу  школьниц.  Все  они  были  оживленны  и
болтали без умолку.
   - Господин фотограф, "рау-сийн" [искаженное love scene - любовная сцена
(англ.)] - это что такое?
   Господин фотограф, сидевший напротив меня, тоже, по-видимому,  участник
экскурсии, ответил что-то невразумительное. Но школьница лет  четырнадцати
продолжала его  расспрашивать.  Я  вдруг  заметил,  что  у  нее  зловонный
насморк, и  не  мог  удержаться  от  улыбки.  Потом  другая  девочка,  лет
двенадцати, села к молодой учительнице на колени и, одной рукой  обняв  ее
за шею, другой стала  гладить  ее  щеки.  При  этом  она  разговаривала  с
подругами, а в паузах время от времени говорила учительнице:
   - Какая вы красивая! Какие у вас красивые глаза!
   Они производили на меня впечатление  не  школьниц,  а  скорее  взрослых
женщин. Если не считать того, что они  ели  яблоки  вместе  с  кожурой,  а
конфеты держали прямо в пальцах, сняв с  них  обертку.  Одна  из  девочек,
постарше,  проходя  мимо  меня  и,  видимо,  наступив  кому-то  на   ногу,
произнесла "извините!".  Она  была  взрослее  других,  но  мне,  напротив,
показалась больше похожей на школьницу. Держа папиросу в зубах, я невольно
усмехнулся противоречивости своего восприятия.
   Тем временем в вагоне  зажгли  свет,  и  поезд  подошел  к  пригородной
станции. Я вышел на холодную  ветреную  платформу,  перешел  мост  и  стал
ожидать трамвая. Тут я случайно столкнулся с неким господином Т., служащим
одной фирмы. В ожидании трамвая мы говорили о кризисе  и  других  подобных
вещах. Господин Т., конечно, был осведомлен  лучше  меня.  Однако  на  его
среднем пальце красовалось кольцо с  бирюзой,  что  не  очень  вязалось  с
кризисом.
   - Прекрасная у вас вещь!
   - Это? Это кольцо мне буквально всучил товарищ, уехавший в Харбин.  Ему
тоже пришлось туго: нельзя иметь дело с кооперативами.
   В трамвае, к счастью, было не так тесно, как в поезде. Мы сели рядом  и
продолжали беседовать о том о сем. Господин  Т.  этой  весной  вернулся  в
Токио из Парижа, где он служил. Поэтому разговор зашел о Париже, о госпоже
Кайо [жена французского министра  финансов;  в  1914  г.  убила  владельца
газеты "Фигаро", оклеветавшего ее мужа], о  блюдах  из  крабов,  о  некоем
принце, совершающем заграничное путешествие.
   - Во Франции дела не так плохи, как думают. Только эти французы  искони
не любят платить налоги, вот почему у них летит один кабинет за другим.
   - Но ведь франк падает?
   - Это по газетам. Нужно там пожить.  Что  пишут  в  газетах  о  Японии?
Только про землетрясения или наводнения.
   Тут вошел человек в макинтоше и сел напротив нас. Мне стало  как-то  не
по себе и  отчего-то  захотелось  передать  господину  Т.  слышанный  днем
рассказ о привидении. Но господин Т., резко повернув влево ручку трости  и
подавшись вперед, прошептал мне:
   - Видите ту женщину? В серой меховой накидке?
   - С европейской прической?
   - Да, со свертком в фуросики [цветной платок  для  завязывания  в  него
вещей]. Этим летом она была в Каруидзава  [фешенебельный  горный  курорт].
Элегантно одевалась.
   Однако теперь, на чей угодно взгляд, она была одета бедно. Разговаривая
с господином Т., я  украдкой  посматривал  на  эту  женщину.  В  ее  лице,
особенно в складке между бровями, было что-то ненормальное. К тому  же  из
свертка высовывалась губка, похожая на леопарда.
   -  В  Каруидзава  она  танцевала  с  молодым   американцем.   Настоящая
"модан"... [то есть  "модан  гару"  (английское  modern  girl)  -  "модная
девица"; так в конце 20-х годов называли японок,  одевавшихся  подчеркнуто
по-европейски, стриженых, посещавших дансинги и рестораны] или как их там.
   Когда я простился с господином Т., человека в макинтоше уже не было.  Я
сошел на нужной мне остановке и с чемоданом в руке направился в отель.  По
обеим сторонам улицы высились здания. Шагая по тротуару, я вдруг  вспомнил
сосновый лес. Мало того, в поле моего зрения  я  заметил  нечто  странное.
Странное?  Собственно,  вот  что:  беспрерывно  вертящиеся  полупрозрачные
зубчатые колеса. Это случалось со мной и  раньше.  Зубчатых  колес  обычно
становилось все больше, они  наполовину  заполняли  мое  поле  зрения,  по
длилось это недолго, вскоре они пропадали, а  следом  начиналась  головная
боль - всегда было одно и то же.  Из-за  этой  галлюцинации  (галлюцинации
ли?) глазной врач неоднократно  предписывал  мне  меньше  курить.  Но  мне
случалось видеть эти зубчатые колеса и до двадцати лет,  когда  я  еще  не
привык к табаку. "Опять  начинается!"  -  подумал  я  и,  чтобы  проверить
зрительную способность левого глаза, закрыл рукой правый. В  левом  глазу,
действительно, ничего не  было.  Но  под  веком  правого  глаза  вертелись
бесчисленные зубчатые колеса. Наблюдая,  как  постепенно  исчезают  здания
справа от меня, я торопливо шел по улице.
   Когда я вошел в вестибюль отеля, зубчатые колеса пропали. Но голова еще
болела. Я сдал в гардероб пальто и шляпу и  попросил  отвести  мне  номер.
Потом позвонил в редакцию журнала и переговорил насчет денег.
   Свадебный банкет, по-видимому, начался уже давно. Я сел на углу стола и
взял в руки нож и вилку. Пятьдесят с лишним человек, сидевших  за  белыми,
поставленными "покоем", столами, все, начиная с  новобрачных,  разумеется,
были веселы. Но у меня на душе от яркого электрического света  становилось
все тоскливей. Чтобы не поддаться тоске, я заговорил со своим соседом. Это
был старик с белой львиной бородой; знаменитый синолог, имя которого я  не
раз слыхал. Поэтому наш разговор сам собой перешел на сочинения  китайских
классиков [имеются в виду древнейшие памятники китайской поэзии,  истории,
философии,  книги,  как,  например,  "Чунь-цю"  (летопись  княжества  Лу),
которая приписывается Конфуцию; согласно конфуцианской традиции,  все  эти
книги  излагают  морально-политическое  учение,  восходящее  к  мифическим
императорам-мудрецам Яо и Шуню].
   -  Цилинь  -  это  единорог.  А  птица  фынхуан  -  феникс...   [образы
мифологических животных, встречающиеся в  древнейшей  китайской  поэзии  и
трактуемые в конфуцианстве как символы]
   Знаменитый синолог, по-видимому, слушал меня  с  интересом.  Машинально
продолжая свою речь, я  начал  постепенно  чувствовать  болезненную  жажду
разрушения и не только превратил Яо и Шуня в вымышленных персонажей, но  и
высказал мысль, что даже автор "Чунь-цю" жил гораздо позже  -  в  Ханьскую
эпоху. Тогда синолог обнаружил явное недовольство и,  не  глядя  на  меня,
прервал мою речь, зарычав, почти как тигр:
   - Если Яо и Шунь не существовали, значит, Конфуций лжет. А мудрец лгать
не может.
   Понятно, я замолчал. И  опять  потянулся  ножом  и  вилкой  к  мясу  на
тарелке. Тут по краешку куска мяса медленно пополз червячок. Червяк вызвал
в  моей  памяти  английское  слово  worm  [червяк  (англ.)].  Это   слово,
несомненно,  тоже  означало  легендарное  животное  вроде  единорога   или
феникса. Я положил нож и вилку и стал смотреть, как мне в  бокал  наливают
шампанское.
   После банкета я пошел по пустынному коридору, спеша  забраться  в  свой
номер. Коридор напоминал не столько  отель,  сколько  тюрьму.  К  счастью,
головная боль стала легче.
   Ко мне, в номер разумеется, уже принесли чемодан и даже пальто и шляпу.
Мне показалось, что пальто, висящее на стене, - это я сам,  и  я  поспешно
швырнул его в шкаф, стоявший в углу. Потом подошел к трюмо  и  внимательно
посмотрел в зеркало. У меня на лице под кожей обозначились впадины черепа.
Червяк вдруг отчетливо всплыл у меня в памяти.
   Я открыл дверь, вышел в коридор и побрел, сам не зная куда. В  углу,  в
стеклянной двери холла ярко  отражался  торшер  с  зеленым  абажуром.  Это
вселило мне в душу некоторый покой. Я сел на стул и  задумался.  Но  я  не
просидел и пяти минут. Опять макинтош, кем-то небрежно  сброшенный,  висел
на спинке дивана сбоку от меня.
   "А ведь теперь самые холода..."
   С этой мыслью я встал и пошел по коридору обратно. В дежурной  комнате,
в углу коридора, не видно было  ни  одного  боя,  но  голоса  их  до  меня
долетали. Я услышал, как в ответ на чьи-то слова было сказано по-английски
"all right" [все в порядке, хорошо (англ.)]. Я старался  уловить  истинный
смысл разговора. "Олл райт"?  "Олл  райт"?  Собственно,  что  именно  "олл
райт"?
   В комнате у меня, разумеется, была полная тишина. Но  открыть  дверь  и
войти было почему-то жутковато. Немного поколебавшись, я решительно  вошел
в комнату. Потом, стараясь не смотреть в зеркало, сел за стол. Кресло было
обито синей кожей, похожей на кожу  ящерицы.  Я  раскрыл  чемодан,  достал
бумагу и хотел продолжать работу над рассказом. Но  перо,  набрав  чернил,
все не двигалось с места. Больше того, когда оно  наконец  сдвинулось,  то
выводило все одни и те же слова: all right... all right... all right...
   Вдруг раздался звонок - зазвонил телефон у постели. Я испуганно встал и
поднес трубку к уху:
   - Кто?
   - Это я! Я...
   Говорила дочь моей сестры.
   - Что такое? Что случилось?
   - Случилось несчастье. Поэтому... Случилось несчастье. Я сейчас звонила
тете.
   - Несчастье?
   - Да, приезжайте сейчас же! Сейчас же!
   На этом разговор оборвался. Я положил трубку и машинально нажал  кнопку
звонка. Но что рука у меня дрожит, я все же отчетливо сознавал. Бой все не
являлся. Это меня не так раздражало, как мучило, и я вновь и вновь нажимал
кнопку звонка. Нажимал, начиная понимать слова "олл райт", которым научила
меня судьба...
   В тот день муж сестры где-то в деревне недалеко от Токио  бросился  под
колеса. Он был одет не по сезону - в макинтош. Я все еще в номере того  же
отеля пишу тот самый рассказ. Поздней ночью по коридору не проходит никто.
Но иногда за дверью слышится хлопанье крыльев. Вероятно, кто-нибудь держит
птиц.



   2. МЩЕНИЕ

   Я проснулся в номере отеля в восемь часов утра. Но когда хотел встать с
постели, обнаружил почему-то только одну туфлю. Такие явления в  последние
год-два всегда внушали мне тревогу, страх.  Вдобавок  это  заставило  меня
вспомнить  царя  из  греческой  мифологии,   обутого   в   одну   сандалию
[по-видимому, имеется в  виду  Ликург  (тезка  знаменитого  законодателя),
мифический  царь  эдонян  во  Фракии,   противник   культа   Диониса;   за
святотатственные действия против Диониса  Зевс  покарал  его  безумием;  в
древнегреческой эпиграмме неизвестного  автора  говорится:  "Этот  владыка
эдонян, на правую ногу обутый, - дикий фракиец, Ликург..."].  Я  позвонил,
позвал боя и попросил  найти  вторую  туфлю.  Бой  с  недоумевающим  видом
принялся обшаривать тесную комнату.
   - Вот она, в ванной!
   - Как она туда попала?
   - Са-а [междометие, выражающее раздумье при ответе (яп.)]. Может быть -
крысы?
   Когда бой ушел, я выпил чашку черного кофе и принялся за свой  рассказ.
Четырехугольное окно в стене из туфа выходило  в  занесенный  снегом  сад.
Когда перо останавливалось, я каждый раз рассеянно  смотрел  на  снег.  Он
лежал под кустами, на которых уже появились почки,  грязный  от  городской
копоти. Это отдавалось в моем сердце какой-то болью. Непрерывно  куря,  я,
сам того не заметив, перестал водить пером и задумался о жене, о детях.  И
о муже сестры...
   До самоубийства мужа сестры подозревали в поджоге. И этому никак нельзя
было помочь. Незадолго до  пожара  он  застраховал  дом  на  сумму,  вдвое
превышающую  настоящую  стоимость.  Притом  над  ним  еще  висел  условный
приговор за  лжесвидетельство.  Но  сейчас  меня  мучило  не  столько  его
самоубийство, сколько то,  что  каждый  раз,  когда  я  ехал  в  Токио,  я
непременно видел пожар. То из окна поезда я  наблюдал,  как  горит  лес  в
горах, то из автомобиля (в тот раз я был с женой  и  детьми)  глазам  моим
представал пылающий район Токивабаси.  Это  случалось  еще  до  того,  как
сгорел его дом, и не могло не вызвать у меня предчувствия пожара.
   - Может быть, у нас в этом году произойдет пожар.
   - Что за мрачные  предсказания!..  Если  случится  пожар  -  это  будет
ужасно. И страховка ничтожная...
   Мы не раз говорили об этом.  Но  мой  дом  не  сгорел...  Я  постарался
прогнать видения и хотел было опять взяться за  перо.  Но  перо  не  могло
вывести как следует ни одной строки. В конце концов я встал  из-за  стола,
бросился на постель и стал  читать  "Поликушку"  Толстого.  У  героя  этой
повести сложный характер, в  котором  переплетены  тщеславие,  болезненные
наклонности и честолюбие. И трагикомедия его жизни, если ее только  слегка
подправить, - это карикатура на мою жизнь. И оттого, что  я  чувствовал  в
его трагикомедии холодную усмешку судьбы, мне становилось жутко. Не прошло
и часа, как я вскочил с постели и швырнул книгу в угол полутемной комнаты.
   - Будь ты проклята!
   Тут большая  крыса  выскочила  из-под  опущенной  оконной  занавески  и
побежала наискось по полу к ванной. Я  бросился  за  ней,  в  один  скачок
очутился у ванной, распахнул дверь и осмотрел  всю  комнату.  Но  даже  за
самой ванной никакой крысы не оказалось. Мне сразу стало  не  по  себе,  я
торопливо скинул туфли, надел ботинки и вышел в безлюдный коридор.
   Здесь и сегодня все выглядело мрачно, как в тюрьме. Понурив  голову,  я
ходил вверх и вниз по лестницам и как-то незаметно попал на кухню.  Против
ожиданий в кухне было светло. В  плитах,  расположенных  в  ряд  по  одной
стороне, полыхало пламя. Проходя по кухне,  я  чувствовал,  как  повара  в
белых колпаках насмешливо смотрят мне вслед. И в то же  время  всем  своим
существом ощущал ад, в который давно попал. И с губ моих рвалась  молитва:
"О боже! Покарай меня, но не гневайся! Я погибаю".
   Выйдя  из  отеля,  я  отправился  к  сестре,  переступая   через   лужи
растаявшего снега, в которых отражалась синева неба. На деревьях в  парке,
вдоль которого шла улица, ветви и листья были черными. Мало того, у всех у
них были перед и зад,  как  у  нас,  у  людей.  Это  тоже  показалось  мне
неприятным, более того, страшным. Я вспомнил души, превращенные в  деревья
в Дантовом аду [имеется в виду "Божественная комедия" Данте,  кн.  I,  Ад,
песнь 13], и свернул на улицу, где проходила трамвайная линия и  по  обеим
сторонам сплошь стояли здания.  Но  и  здесь  пройти  спокойно  хоть  один
квартал мне так и не удалось.
   - Простите, что задерживаю вас...
   Это был юноша лет двадцати двух в  форменной  куртке  с  металлическими
пуговицами. Я молча на него взглянул и заметил, что на носу у  него  слева
родинка. Сняв фуражку, он робко обратился ко мне:
   - Простите, вы господин А[кутагава]?..
   - Да.
   - Я так и подумал, поэтому...
   - Вам что-нибудь угодно?
   - Нет, я только хотел с вами  познакомиться.  Я  один  из  читателей  и
поклонников сэнсэя...
   Тут я приподнял шляпу и пошел дальше. Сэнсэй,  А[кутагава]-сэнсэй  -  в
последнее время это были самые неприятные для меня слова. Я  был  убежден,
что совершил массу всяких преступлений. А они по-прежнему  называли  меня:
"сэнсэй!". Я невольно усматривал  тут  чье-то  издевательство  над  собой.
Чье-то? Но мой материализм неизбежно  отвергал  любую  мистику.  Несколько
месяцев назад в журнальчике, издаваемом моими друзьями, я напечатал  такие
слова: "У меня нет никакой совести, даже совести художника:  у  меня  есть
только нервы..."
   Сестра с тремя детьми  нашла  приют  в  бараке  в  глубине  опустевшего
участка. В этом бараке, оклеенном коричневой бумагой, было  холодней,  чем
на улице. Мы  разговаривали,  грея  руки  над  хибати.  Отличаясь  крепким
сложением, муж сестры инстинктивно презирал  меня,  исхудавшего  донельзя.
Мало того, он открыто заявлял,  что  мои  произведения  безнравственны.  Я
всегда смотрел на  него  с  насмешкой  и  ни  разу  откровенно  с  ним  не
поговорил. Но, беседуя с сестрой, я понемногу понял, что он, как и я,  был
низвергнут в ад. В самом деле, с ним однажды  случилось,  что  в  спальном
вагоне он увидел привидение. Я закурил папиросу и старался говорить только
о денежных вопросах.
   - Что ж, раз так сложилось, придется все продавать!
   - Да, пожалуй. Пишущая машинка сколько теперь стоит?
   - И еще есть картины.
   - Портрет N. (муж сестры) тоже продашь? Ведь он...
   Но,  взглянув  на  портрет,  висевший  без  рамы  на  стене  барака,  я
почувствовал, что больше не могу легкомысленно шутить. Говорили,  что  его
раздавило колесами, лицо превратилось в кусок мяса и уцелели  только  усы.
Этот рассказ сам по себе, конечно, жутковат. Однако на  портрете,  хотя  в
целом он был написан превосходно, усы почему-то едва виднелись. Я подумал,
что это обман зрения, и стал всматриваться в портрет, отходя то в одну, то
в другую сторону.
   - Что ты так смотришь?
   - Ничего... В этом портрете вокруг рта...
   Сестра, полуобернувшись, ответила, словно ничего не замечая:
   - Усы какие-то жидкие.
   То, что я увидел, не было галлюцинацией. Но если это  не  галлюцинация,
то... Я решил уйти, пока не доставил сестре хлопот с обедом.
   - Не уходи!
   - До завтра... Мне еще нужно в Аояма.
   - А, туда! Опять плохо себя чувствуешь?
   - Все глотаю лекарства, даже наркотики, просто ужас. Веронал, нейронал,
торионал...
   Через полчаса я вошел в одно здание и поднялся лифтом на  третий  этаж.
Потом толкнул стеклянную дверь ресторана. Но дверь  не  поддавалась.  Мало
того, на ней висела табличка с надписью: "Выходной  день".  Я  все  больше
расстраивался и, поглядев на груды яблок и бананов за  стеклянной  дверью,
решил уйти и спустился вниз, к  выходу.  Навстречу  мне  с  улицы,  весело
болтая, вошли двое, по-видимому, служащие. Один из них, задев меня плечом,
кажется, произнес: "Нервничает, а?"
   Я остановился и стал ждать такси. Такси долго не  показывалось,  а  те,
которые наконец стали подъезжать,  все  были  желтые.  (Эти  желтые  такси
постоянно вызывают у меня представление о несчастном  случае.)  Наконец  я
заметил такси благоприятного  для  меня  зеленого  цвета  и  отправился  в
психиатрическую лечебницу недалеко от кладбища Аояма.
   "Нервничает". ...Tantalising [мучительно (англ.)]  ...Tantalus  [Тантал
(лат.)] ...Inferno.
   Тантал - это был я сам, глядевший на фрукты  сквозь  стеклянную  дверь.
Проклиная. Дантов ад, опять всплывший у меня перед глазами,  я  пристально
смотрел на спину шофера. Опять стал чувствовать, что все  ложь.  Политика,
промышленность, искусство, наука - все для меня в эти минуты было  не  чем
иным, как цветной эмалью, прикрывающей ужас человеческой жизни. Я  начинал
задыхаться и опустил окно такси. Но боль в сердце не проходила.
   Зеленое такси подъехало к храму. Там должен  был  находиться  переулок,
ведущий к психиатрической лечебнице. Но сегодня я почему-то никак  не  мог
его найти. Я заставил шофера несколько раз проехать туда и  обратно  вдоль
трамвайной линии, а потом, махнув рукой, отпустил его.
   Наконец я нашел переулок и пошел по грязной дороге. Тут я вдруг  сбился
с пути и вышел к похоронному залу  Аояма.  Со  времени  погребения  Нацумэ
десять лет назад я не был даже у ворот этого здания. Десять  лет  назад  у
меня тоже не было счастья. Но, по крайней мере, был мир. Я заглянул  через
ворота во двор, усыпанный гравием, и, вспомнив  платан  в  "Горной  келье"
Нацумэ [домик Нацумэ Сосэки;  у  японских  писателей  принято,  по  обычаю
старых  китайских  поэтов,   давать   своему   жилищу   название,   обычно
заимствованное из китайской классической поэзии],  невольно  почувствовал,
что и  в  моей  жизни  чему-то  пришел  конец.  Больше  того,  я  невольно
почувствовал, что именно после десяти лет привело меня к этой могиле.
   Выйдя из психиатрической лечебницы, я опять сел в автомобиль  и  поехал
обратно в отель. Но когда я вылезал из такси, у  входа  в  отель  какой-то
человек в макинтоше ссорился с боем. С боем? Нет, это был не бой, а  агент
по найму такси в зеленом костюме. Все это показалось мне дурной  приметой,
я не решился войти в отель и поспешно пошел прочь.
   Когда я вышел на Гиндза,  уже  надвигались  сумерки.  Магазины  по  обе
стороны улицы, головокружительный поток людей - все это  нагнало  на  меня
еще большую тоску. В особенности неприятно было шагать как  ни  в  чем  не
бывало, с таким видом, будто не знаешь о  преступлениях  этих  людей.  При
сумеречном свете, мешавшемся со светом электричества, я шел все  дальше  и
дальше к северу. В это время мой взгляд привлек книжный магазин  с  грудой
журналов на прилавке. Я вошел и рассеянно посмотрел на многоэтажные полки.
Потом взял в руки "Греческую  мифологию".  Эта  книга  в  желтой  обложке,
по-видимому, была написана  для  детей.  Но  строка,  которую  я  случайно
прочел, сразу сокрушила меня.
   "Даже Зевс, самый великий  из  богов,  не  может  справиться  с  духами
мщения..."
   Я вышел из лавки и зашагал в  толпе.  Зашагал,  сутулясь,  чувствуя  за
своей спиной непрестанно преследующих меня духов мщения.



   3. НОЧЬ

   На втором этаже книжного магазина "Марудзэн" [крупный книжный магазин в
Токио, в частности, имевший отдел новейшей иностранной книги, помещавшийся
на третьем этаже] я увидел на полке  "Легенды"  Стриндберга  и  просмотрел
две-три страницы. Там говорилось примерно о том же, что пережил я  сам.  К
тому же книга была в желтой обложке. Я поставил "Легенды" обратно на полку
и вытащил первую попавшуюся под руку толстую книгу. Но и в этой  книге  на
иллюстрациях были все те же ничем не отличающиеся от нас, людей,  зубчатые
колеса с носом и глазами.  (Это  были  рисунки  душевнобольных,  собранные
одним немцем.) Я ощутил, как при всей моей тоске  во  мне  подымается  дух
протеста, и, словно отчаявшийся игрок, стал открывать книгу за книгой.  Но
почему-то в каждой книге, в тексте или в иллюстрациях, были скрыты иглы. В
каждой книге? Даже взяв в  руки  много  раз  читанную  "Мадам  Бовари",  я
почувствовал, что в конце  концов  я  сам  просто  мосье  Бовари  среднего
класса...
   На втором этаже магазина в это время, под вечер, кроме  меня,  кажется,
никого не было. При электрическом свете  я  бродил  между  полками.  Потом
остановился перед полкой с надписью "Религия" и просмотрел книгу в зеленой
обложке. В оглавлении, в названии какой-то главы,  стояли  слова:  "Четыре
страшных врага - сомнения,  страх,  высокомерие,  чувственность".  Едва  я
увидел эти слова,  как  во  мне  усилился  дух  протеста.  То,  что  здесь
именовалось врагами,  было,  по  крайней  мере  для  меня,  просто  другим
названием  восприимчивости  и  разума.  Но  что  и  дух  традиций,  и  дух
современности делают меня несчастным - этого я вынести  не  мог.  Держа  в
руках книгу, я вдруг вспомнил слова: "Юноша из Шоулина",  когда-то  взятые
мною в качестве литературного псевдонима.  Этот  юноша  из  рассказа  Хань
Фэй-цзы [Хань Фэй-цзы - китайский  мыслитель  (ум.  в  234  г.  до  н.э.);
рассказ, который Акутагава вспоминает, впервые встречается у Чжуан-цзы (IV
в. до н.э.), глава "Цюшуй"], не выучившись ходить, как ходят  в  Ганьдане,
забыл, как ходят в Шоулине, и  ползком  вернулся  домой.  Такой,  какой  я
теперь, я в глазах всех, несомненно, "Юноша из Шоулина".  Но  что  я  взял
себе этот псевдоним, еще когда не был низринут в ад... Я отошел от высокой
полки  и,  стараясь  отогнать  мучившие  меня  мысли,  перешел  в  комнату
напротив, где была выставка плакатов. Но и там на одном  плакате  всадник,
видимо, святой Георгий, пронзал копьем крылатого дракона. Вдобавок у этого
всадника из-под шлема виднелось искаженное лицо, напоминающее лицо  одного
моего врага. Я опять вспомнил Хань Фэй-цзы  -  его  рассказ  об  искусстве
сдирать кожу с дракона [этот рассказ тоже впервые встречается у Чжуан-цзы,
глава  "Шоу-цянь";  сдирание  шкуры  с  дракона  -   символ   бесполезного
искусства] и, не осмотрев выставки, спустился по широкой лестнице вниз, на
улицу.
   Уже совсем завечерело. Проходя по Нихонбасидори, я продолжал  думать  о
словах "убиение дракона". Такая надпись была  и  на  моей  тушечнице.  Эту
тушечницу прислал мне один молодой коммерсант. Он потерпел неудачу в целом
ряде предприятий и в конце концов в прошлом году разорился. Я посмотрел на
высокое небо и хотел подумать о том, как ничтожно мала земля среди  сияния
бесчисленных звезд, - следовательно, как ничтожно мал я сам. Но небо, днем
ясное, теперь было покрыто облаками.  Я  вдруг  почувствовал,  что  кто-то
затаил против меня  враждебные  замыслы,  и  нашел  себе  убежище  в  кафе
неподалеку от линии трамвая.
   Это действительно было "убежище". Розовые стены кафе  навеяли  на  меня
мир, и я наконец спокойно сел за столик в самой глубине зала.  К  счастью,
посетителей,  кроме  меня,  было  всего  два-три.  Прихлебывая  маленькими
глотками какао, я, как обычно, закурил. Дым от папиросы  поднялся  голубой
струйкой к розовой стене. Эта нежная гармония цветов была мне приятна.  Но
немного погодя я заметил портрет Наполеона, висевший  на  стене  слева,  и
мало-помалу опять почувствовал тревогу. Когда Наполеон был еще школьником,
он записал в конце своей тетради по географии: "Святая Елена  -  маленький
остров". Может быть,  это  была,  как  мы  говорим,  случайность.  Но  нет
сомнения, что в нем самом она вызвала страх...
   Глядя" на портрет, я вспомнил свои произведения. Прежде всего всплыли в
моей  памяти  афоризмы  из  "Слов  пигмея"   (в   особенности   -   слова:
"Человеческая жизнь - больше ад, чем сам ад").  Потом  судьба  героя  "Мук
ада" - художника Есихидэ. Потом... продолжая курить, я,  чтобы  избавиться
от этих воспоминаний, обвел взглядом кафе. С того  момента,  как  я  нашел
здесь убежище, не прошло и пяти минут.  Но  за  этот  короткий  промежуток
времени вид зала совершенно изменился. Особенно расстроило меня, что столы
и стулья под красное дерево совсем не гармонировали с розовыми стенами.  Я
боялся, что опять погружусь в невидимые человеческому глазу страдания,  и,
бросив серебряную монетку, хотел быстро уйти из кафе.
   - С вас двадцать сэнов...
   Оказывается, я бросил не серебряную монету, а медную.
   Я шел по улице, посрамленный, и  вдруг  вспомнил  свой  дом  в  далекой
сосновой роще. Не дом моих приемных родителей в пригороде, а  просто  дом,
снятый для моей семьи, главой которой был я. Десять  лет  назад  я  жил  в
таком доме. А потом, в силу сложившихся обстоятельств, бездумно  поселился
вместе с приемными родителями. И тотчас же превратился в раба, в  деспота,
в бессильного эгоиста...
   В свой отель я вернулся уже в десять. Усталый от долгого хождения, я не
нашел в себе сил пойти в номер и тут же опустился в кресло перед  камином,
в котором пылали толстые круглые поленья. Потом я  вспомнил  о  задуманном
романе. Героем этого романа должен быть народ во все периоды своей истории
от  Суйко  [(конец  VI  -  начало  VII  в.)  -  полулегендарная   японская
императрица] до Мэйдзи, а состоять роман должен был из тридцати  с  лишним
новелл, расположенных в хронологическом порядке.  Глядя  на  разлетавшиеся
искры, я вдруг вспомнил медную статую перед дворцом [имеется в виду статуя
перед императорским  дворцом  в  Токио,  изображающая  Кусуноки  Масасигэ,
одного  из  феодалов  середины   XIV   в.,   выставляемого   монархической
пропагандой как образец беззаветной преданности  императору  и  пламенного
патриотизма]. На всаднике были шлем и латы,  он  твердо  сидел  верхом  на
коне,  словно  олицетворение  духа   верноподданности.   А   враги   этого
человека...
   Ложь!
   Я опять перенесся из далекого прошлого  в  близкое  настоящее.  Тут,  к
счастью, подошел один скульптор из числа моих старших  друзей.  Он  был  в
своей неизменной бархатной куртке, с торчащей козлиной бородкой. Я встал с
кресла и пожал его протянутую руку. (Это  не  в  моих  привычках.  Но  это
привычно для него, проводившего полжизни в Париже и Берлине.) Рука у  него
почему-то была влажная, как кожа пресмыкающегося.
   - Ты здесь остановился?
   - Да...
   - Для работы?
   - Да, работаю.
   Он внимательно поглядел на меня. В  его  глазах  мне  почудилось  такое
выражение, словно он что-то высматривает.
   - Не зайдешь ли поболтать ко мне  в  номер?  -  заговорил  я  развязно.
(Вести  себя  развязно,  несмотря  на  робость,  -  одна  из  моих  дурных
привычек.) Тогда он, улыбаясь, спросил:
   - А где он, твой номер?
   Как добрые друзья, плечо к плечу, мы прошли ко мне в  номер  мимо  тихо
беседовавших иностранцев. Войдя в комнату, он сел спиной к зеркалу.  Потом
заговорил о разных вещах. О разных? Главным образом о женщинах. Конечно, я
был одним из тех, кто за совершенные  преступления  попал  в  ад.  Поэтому
фривольные разговоры все более наводили на меня тоску. На  минуту  я  стал
пуританином и принялся высмеивать женщин.
   - Посмотри на губы С. Она ради поцелуев с кем попало...
   Вдруг я замолчал и уставился на отражение собеседника в зеркальце.  Как
раз под ухом у него был желтый пластырь.
   - Ради поцелуев с кем попало?
   - Да, мне кажется, она такая.
   Он улыбнулся и кивнул. Я чувствовал, что он все время следит  за  мной,
чтобы выведать мою тайну. Однако разговор все еще вертелся вокруг  женщин.
Мне не столько был противен этот собеседник,  сколько  стыдно  было  своей
собственной слабости, и оттого становилось все тоскливее.
   Когда он ушел, я бросился на постель и стал читать "Путь в темную ночь"
[("Анъя  коро",  1921-1922)  -  роман  выдающегося  писателя   Сига   Наоя
(1883-1971), который дает типичное изображение жизненных  разочарований  и
глубокого пессимизма молодого  японского  интеллигента].  Душевная  борьба
героя причиняла мне муки. Я почувствовал, каким был идиотом по сравнению с
ним, и у меня вдруг полились слезы.  И  в  то  же  время  слезы  незаметно
успокоили  меня.  Впрочем,  ненадолго.  Мой  правый  глаз   опять   увидел
прозрачные зубчатые колеса. Они  вертелись,  их  становилось  все  больше.
Боясь, как бы у меня снова не разболелась голова, я отложил книгу,  принял
таблетку в 0,8 веронала и постарался уснуть.
   Мне приснился пруд. В нем  плавали  и  ныряли  мальчики  и  девочки.  Я
повернулся и пошел в сосновый  лес.  Тогда  сзади  кто-то  окликнул  меня:
"Отец!" Оглянувшись, я заметил на  берегу  пруда  жену.  И  меня  охватило
острое раскаяние.
   - Отец, а полотенце?
   - Полотенца не нужно. Смотри за детьми!
   Я  пошел  дальше.  Но  дорога  вдруг  превратилась   в   перрон.   Это,
по-видимому, была провинциальная станция, вдоль перрона  тянулась  длинная
живая изгородь. У изгороди стояли студент и пожилая женщина. Увидев  меня,
они подошли ко мне и заговорили:
   - Большой пожар был!
   - Я еле спасся.
   Мне показалось, что эту пожилую женщину я уже где-то видел. Мало  того,
разговаривая  с  ней,  я  чувствовал  приятное  возбуждение.  Тут   поезд,
выбрасывая дым, медленно подошел к перрону. Я один сел в поезд  и  зашагал
по спальному вагону мимо свисавших по обеим сторонам белых  занавесок.  На
одной полке лежала лицом к проходу обнаженная, похожая на  мумию  женщина.
Это тоже был мой дух мщения - дочь одного сумасшедшего...
   Проснувшись,  я  сразу  же  невольно  вскочил  с  постели.  В   комнате
по-прежнему ярко горело электричество.  Но  откуда-то  слышалось  хлопанье
крыльев и писк  мышей.  Открыв  дверь,  я  вышел  в  коридор  и  торопливо
направился к камину. Я опустился в кресло и стал смотреть на  колеблющееся
неверное пламя. Тут подошел бой в белом костюме, чтобы подложить дров.
   - Который час?
   - Половина четвертого.
   Однако в отдаленном углу  холла  какая-то  американка  все  еще  читала
книгу. Даже издали видно было, что на ней зеленое платье.  Я  почувствовал
себя спасенным и стал терпеливо ждать рассвета. Как старик, который  много
лет страдал и тихо ждет смерти...



   4. ЕЩЕ НЕ?..

   Я наконец закончил в номере отеля начатый рассказ и решил послать его в
журнал. Впрочем, моего гонорара не хватило бы даже на недельное пребывание
здесь. Но я был доволен, что закончил работу, и пошел в одну книжную лавку
на Гиндза достать себе какое-нибудь успокаивающее душу лекарство.
   На асфальте, залитом  зимним  солнцем,  валялись  обрывки  бумаги.  Эти
обрывки, может быть, из-за освещения, казались точь-в-точь лепестками роз.
Я почувствовал в этом чье-то доброжелательство и вошел в лавку.  Там  тоже
было как-то необычно уютно. Только какая-то девочка в очках  разговаривала
с приказчиком, что не могло не обеспокоить меня. Но я вспомнил рассыпанные
на улице бумажные лепестки  роз  и  купил  "Разговоры  Анатоля  Франса"  и
"Письма Мериме".
   С двумя книгами под мышкой я пошел в кафе.  И,  усевшись  за  столик  в
самой глубине, стал ждать, пока мне принесут  кофе.  Против  меня  сидели,
по-видимому, мать с сыном. Сын  был  удивительно  похож  на  меня,  только
моложе. Они разговаривали, наклонившись  друг  к  другу,  как  влюбленные.
Рассматривая их, я заметил, что, по крайней  мере,  сын  сознает,  что  он
сексуально приятен матери. Для меня  это,  безусловно,  был  пример  столь
памятной мне силы влечения. И в то  же  время  -  пример  тех  стремлений,
которые превращают реальный мир в ад. Однако...  Я  испугался,  что  опять
погружусь в страдания,  и,  обрадовавшись,  что  как  раз  принесли  кофе,
раскрыл "Письма Мериме". В своих письмах, как и  в  рассказах,  он  блещет
афоризмами. Его афоризмы мало-помалу внушили мне железную твердость  духа.
(Быстро поддаваться влиянию - одна из моих слабостей.) Выпив чашку кофе, с
настроением "будь что будет!" я поспешно вышел из кафе.
   Идя по улице, я рассматривал витрины. В витрине магазина, где торговали
рамами, был выставлен портрет Бетховена. Это был портрет настоящего гения,
с откинутыми назад волосами. Глядя на этого Бетховена, я не мог отделаться
от мысли, что в нем есть что-то смешное...
   В это время со мной вдруг поравнялся  старый  товарищ,  которого  я  не
видел со школьных времен, преподаватель прикладной химии  в  университете.
Он нес большой портфель; один глаз у него был воспаленный, налитый кровью.
   - Что у тебя с глазом?
   - Ничего особенного, конъюнктивит.
   Я вдруг  вспомнил,  что  лет  пятнадцать  назад  каждый  раз,  когда  я
испытывал влечение, глаза у меня воспалялись, как у него. Но я  ничего  не
сказал. Он хлопнул меня по плечу и заговорил  о  наших  товарищах.  Потом,
продолжая говорить, повел меня в кафе.
   - Давно не виделись: с тех пор как открывали памятник  Сю  Сюнсую!  [Сю
Сюнсуй (в японском произношении) - китайский ученый XVI  в.  Чжу  Шуньшуй,
эмигрировавший в Японию] - закурив, заговорил  он  через  разделявший  нас
мраморный столик.
   - Да. Этот Сю Сюн...
   Я  почему-то  не  мог  как  следует  выговорить  имя  Сю  Сюнсуй,  хотя
произносилось оно по-японски; это меня встревожило. Но он  не  обратил  на
эту заминку никакого  внимания  и  продолжал  болтать  о  писателе  К.,  о
бульдоге, которого купил, об отравляющем газе люизите...
   - Ты что-то совсем перестал писать. "Поминальник" [в этом рассказе речь
идет о сумасшествии  и  ранней  смерти  матери  писателя,  о  его  сложных
отношениях с отцом] я читал... Это автобиографично?
   - Да, это автобиографично.
   - В этой вещи есть что-то болезненное. Ты здоров?
   - Все так же приходится глотать лекарства.
   - У меня тоже последнее время бессонница.
   - Тоже? Почему ты сказал "тоже"?
   - А разве ты не говорил, что у тебя бессонница?  Бессонница  -  опасная
штука!
   В его левом, налитом кровью глазу мелькнуло что-то похожее  на  улыбку.
Еще не ответив, я почувствовал, что не могу правильно выговорить последний
слог слова "бессонница".
   "Для сына сумасшедшей это вполне естественно!"
   Не прошло и десяти минут, как я  опять  шагал  один  по  улице.  Теперь
клочки бумаги, валявшиеся на асфальте,  минутами  напоминали  человеческие
лица. Мимо прошла стриженая женщина.  Издали  она  казалась  красивой.  Но
когда она поравнялась со мной, оказалось, что лицо  у  нее  морщинистое  и
безобразное, Вдобавок она была, по-видимому, беременна. Я  невольно  отвел
глаза и свернул на широкую боковую улицу. Немного  погодя  я  почувствовал
геморроидальные боли. Избавиться от них можно было только одним  средством
- поясной ванной.
   "Поясная ванна"... Бетховен тоже делал себе поясные ванны.
   Запах серы, употребляющейся при поясных ваннах, вдруг ударил мне в нос.
Но, разумеется, никакой серы нигде на  улице  не  было.  Я  старался  идти
твердо, опять вспоминая бумажные лепестки роз.
   Час спустя я заперся  в  своем  номере,  сел  за  стол  перед  окном  и
приступил к новому рассказу. Перо летало по бумаге так быстро, что  я  сам
удивлялся. Но через два-три  часа  оно  остановилось,  точно  придавленное
кем-то невидимым. Волей-неволей я встал из-за стола и принялся  шагать  по
комнате. В эти минуты я был буквально  одержим  манией  величия.  В  дикой
радости мне казалось, что у меня нет ни родителей, ни жены,  ни  детей,  а
есть только жизнь, льющаяся из-под моего пера.
   Однако несколько минут  спустя  мне  пришлось  подойти  к  телефону.  В
трубке, сколько я ни отвечал, слышалось только одно  и  то  же  непонятное
слово. Во всяком случае, оно, несомненно, звучало, как "моул".  Наконец  я
положил трубку и опять зашагал по  комнате.  Только  слово  "моул"  как-то
странно беспокоило меня.
   - Моул...
   Mole по-английски  значит  "крот".  Эта  ассоциация  не  доставила  мне
никакого удовольствия. Через две-три секунды я превратил mole в  la  mort.
"Ля мор" - французское слово "смерть" -  сразу  вселило  в  меня  тревогу.
Смерть гналась и за мной, как за мужем сестры. Но в самой своей тревоге  я
чувствовал что-то смешное. И даже стал улыбаться. Это чувство  смешного  -
откуда оно бралось? Я сам не понимал. Я подошел к зеркалу, чего  давно  не
делал, и посмотрел в упор на свое отражение. Оно, понятно, тоже улыбалось.
Рассматривая свое отражение, я вспомнил о  двойнике.  Двойник  -  немецкий
Doppelganger -  к  счастью,  мне  являлся.  Но  жена  господина  К.,  ныне
американского киноактера, видела моего двойника в театре. (Я помню, как  я
смутился,  когда  она  сказала  мне:  "Последний  раз  вы  мне   даже   не
поклонились...") Затем некий одноногий переводчик, теперь покойный,  видел
моего двойника в табачной лавке на Гиндза. Может  быть,  смерть  придет  к
моему двойнику раньше, чем ко мне? Если даже она уже стоит  за  мной...  Я
повернулся к зеркалу спиной и вернулся к столу.
   Четырехугольное окно в стене из туфа выходило на высохший газон и пруд.
Глядя в сад,  я  вспомнил  о  записных  книжках  и  незаконченных  пьесах,
сгоревших в далеком сосновом лесу. Потом опять  взялся  за  перо  и  начал
новый рассказ.



   5. КРАСНЫЙ СВЕТ

   Свет солнца стал меня мучить. В самом деле, я работал, как  крот,  даже
днем при электрическом свете, опустив занавески на окнах. Я усердно  писал
рассказ, а устав от работы, раскрывал историю английской  литературы  Тэна
[Тэн Ипполит  (1822-1893)  -  французский  литературовед]  и  просматривал
биографии поэтов. Все они были  несчастны.  Даже  гиганты  елизаветинского
двора [имеются в виду писатели,  творившие  в  два  последних  десятилетия
царствования Елизаветы Тюдор (1558-1603): У.Шекспир, Э.Спенсер, Ф.Сидни  и
др.; среди них был и Бен Джонсон (1573-1637), драматург, поэт  и  теоретик
литературы], даже выдающийся ученый Бен Джонсон дошел до  такого  нервного
истощения, что видел, как на большом пальце его ноги  начинается  сражение
римлян с карфагенянами. Я не мог удержаться от жестокого злорадства.
   Однажды вечером, когда  дул  сильный  восточный  ветер  (для  меня  это
хорошая примета), я вышел на улицу, решив  навестить  одного  старика.  Он
служил посыльным в  каком-то  библейском  обществе  и  там  на  чердаке  в
одиночестве предавался молитвам и чтению. Мы беседовали  под  висевшим  на
стене распятием, грея руки над хибати. Отчего моя мать сошла с ума? Отчего
дела моего отца окончились крахом? И отчего я наказан? Он, знавший все эти
тайны, долго беседовал со мной  с  удивительно  торжественной  улыбкой  на
губах. Больше того - иногда он в  кратких  словах  рисовал  карикатуры  на
человеческую жизнь. Этого отшельника на чердаке я не мог не уважать. Но  в
разговоре с ним я открыл, что и им движет сила влечения.
   - Дочь этого садовника и хорошенькая и  добрая  -  она  всегда  ко  мне
ласкова.
   - Сколько ей лет?
   - В этом году исполнилось восемнадцать.
   Может быть, он считал это отцовской любовью. Но я не мог не заметить  в
его глазах выражения страсти. На желтоватой кожуре яблока, которым он меня
угостил,  обозначилась   фигура   единоро