Андре Пьейр де Мандьярг
Рассказы

Огонь под пеплом
Тусклое зеркало
Щебенки


   Андре Пьейр де Мандьярг
   Огонь под пеплом

Полине Реаж

Была ли она каменная или восковая или явилась с того
света, и думали, что заговаривать с ней бесполезно, или
никто не осмеливался?

Полина Реаж

    Флорина шла к бразильцам, они давали бал в старинном доме возле церкви
святого Сульпиция. Что ей было известно об этих людях? Почти ничего, кроме
национальности, вроде наклеенного на обертку ярлычка, и еще того, что они,
должно быть, немногих знали в Париже, раз поручили консьержам приглашать -
казалось, наугад - жителей квартала.
     Круглая клетка винтовой лестницы была довольно темной, липкие стены,
наверное, больше ста лет не крашены и даже не мыты, однако красный ковер,
прикрепленный к ступенькам золочеными прутьями, рдел жаркими отсветами
старого вина, и перила были теплыми, словно их грели, готовили к
прикосновениям рук. Флорина уже от входа услышала звуки бала, шум
усиливался по мере того, как она поднималась с этажа на этаж. Сущая правда:
лестница была бесконечной. Флорина хотела бы знать, сколько кругов она
сделала в темной клетке, сколько витков спирали пробежала, но не могла
ответить на свой вопрос. Наклоняясь, чтобы сосчитать площадки, она видела
лишь черный и глубокий, "словно время", колодец, потому что хитроумное реле
сначала гасило свет на нижних этажах, потом он загорался выше, а потом еще
выше, сопровождая гостя. Лестничная клетка почти устрашающим эхом отражала
грохот инструментов (кроме одного скверного пианино, там, казалось, были
только трубы, барабаны, тарелки и погремушки). Слышались еще хлопки, топот,
пение, смех и уханье, более уместное для лесорубов или кузнецов, чем для
танцующих. Перепуганные соседи выглядывали из приоткрытых дверей, задирали
головы, но возмущаться не смели. Когда Флорина проходила мимо, они
отступали, притворяли немного (не закрывая совсем) двери, снова отворяли у
нее за спиной и перешептывались. "Любуются моим платьем или просто
любопытные", - думала Флорина.
     Платье на ней и правда было красивое, под оранжевым атласом чуть-чуть
просвечивал черный эластичный пояс с подвязками. Бледно-розовые чулки были
незаметны, очень белые груди обходились без всякой поддержки. По плечам
струились волосы с рыжим отливом, как мех выдры. Флорина надменно
шествовала мимо этих людей, несомненно, безобразных и неуклюжих, раз их не
пригласили на бал, консьерж в собственном доме забыл о них. Она возносилась
над ними, шаг за шагом, поступью королевы или породистой кобылы. На самом
верху она настолько прониклась сознанием своего великолепия и их убожества,
что стала думать о них с легкой жалостью. "Если бы они попросили меня об
этом, - решила она, - думаю, я замолвила бы за них словечко перед
бразильцами".
     Ей открыли, едва она позвонила, потому что за дверью, ожидая гостей,
стояли двое слуг - в белых куртках, белых перчатках. Они склонились перед
Флориной, готовые принять пальто, но его не было. Бразильцы, несомненно,
принадлежали к высшему обществу, и понятно, что они пренебрегали людишками
с нижних этажей. Это из прихоти, утонченности, причуды, ради пряного душка,
желая порисоваться, из стремления выделиться они предоставили право выбора
консьержам. Но указали, что отбор должен быть строгим и приглашать следует
лишь знатных особ. Истинные денди, пусть даже родившиеся в тропиках, не
откроют дверь первому встречному, раз этим занимаются такие роскошные лакеи.
     И ничего странного нет в том, что потолки очень низкие и человек чуть
выше среднего роста может без труда до них дотянуться. Надо смириться с
этим, не правда ли, если вы хотите жить на самом верху, если вам дурно при
одной только мысли о том, что кто-то, пусть даже служанка, будет ходить или
спать у вас над головой. Тоже дендизм, конечно. "И я уверена, - подумала
Флорина, - что они заколотили чердак или понаставили там ловушек".
     Должно быть, квартира сдавалась с мебелью, потому что обстановка была
такой же пошлой, как в приемной у педикюрши или у врача в курортном городе.
Парами висели убогие хромолитографии с шедевров в богатых рамах. Было,
конечно, несколько бесплодных пальм в медных горшках, стоявших на
треножниках из светлого дерева, но и у заурядных докторов нет недостатка в
подобных вещах, не такая уж это экзотика, хотя они украшают и консульства
дальних стран. И все же Флорина не ощутила разочарования, поскольку вовсе и
не ожидала увидеть попугаев. Она пришла на бал. Покинув ее, слуги застыли у
двери, она предоставила им смотреть друг на друга в упор (или смотреться в
блестящие пуговицы курток) и решительно направилась на шум. Она вошла туда,
где танцевали, и в уши ей ударил гром.
     Вместо гостиной она оказалась в тесной галерее, образовавшейся из двух
комнат, некогда разделенных перегородкой: под неряшливо подклеенными яркими
обоями был виден след разрушенной стены. Груда сваленных в углу ножками
вверх стульев походила на какое-то сельскохозяйственное орудие или древнюю
боевую машину. Музыканты забрались на большой комод, стоявший рядом с
пианино, и, скорчившись под потолком обезьяньей стаей, изо всех сил лупили
по пузатому постаменту, оглушительно дудели и гремели.
     К большому удивлению Флорины (и здесь ей пришлось признаться самой
себе, что она все же разочарована) мужчин на балу было мало. Уже не первой
молодости, они спокойно сидели на брошенных на пол подушках или на
свернутых коврах и пили из тошнотворного вида чашек какое-то снадобье вроде
настоя трав. Бразильцы? Что-то не походили они на бразильцев в своих
пиджаках с подложенными плечами, блеклых рубашках, несвежих галстуках и
тупоносых башмаках. Один из них был в домашних тапочках. Хозяин дома? Или
одному из гостей, страдавшему мозолями, а может быть, подагрой, позволили
явиться в таком виде? Флорина так и не поняла.
     Девушки танцевали парами, терлись одна о другую, словно механические
щетки, затем под грохот тарелок сталкивались мягкими кеглями. Почти на всех
были узкие темно-синие или черные брюки, до того обтягивающие зад, что едва
не лопались, и тонкие полосатые свитерки или свободные блузки. Они были
совсем или почти не накрашены - и хорошо, потому что по лбу и щекам у них
струился пот. Одна из девушек разулась, сняла чулки, засучила штанины; она
танцевала в одиночку среди женских пар, в такт вскидывая и роняя голову с
темной гривой, снова и снова, подчиняясь ритму. Спереди, как смотрела на
нее Флорина, она, со своим удлиненным черепом и близко поставленными,
слишком большими глазами, до странности напоминала самку мула. Эта-то, по
крайней мере, не могла быть из местных. Ее внешность, поведение, ее босые
ступни (и ловкость движений) - признаки, если не доказательства,
американского и тропического происхождения. Когда другая девушка приглашала
ее танцевать, она недвусмысленно отказывалась, открывая в улыбке крепкие
крупные зубы.
     - Я боюсь, что вы мне ноги отдавите, - объясняла она всякий раз.
     После минутного перерыва в танце музыка загремела еще сильнее, и эта
девушка внезапно пригласила Флорину.
     - А вдруг я наступлю вам на ногу, - сказала ей Флорина, указав на свои
позолоченные туфельки с высоченными острыми каблуками.
     - Ничего страшного, перышко мое, -ответила девушка. - Действуй, не
робей мне будет даже приятно.
     И она обеими руками обняла Флорину за талию и дважды толкнула ее
животом в живот, выдохнув "ух! ух!", потому что в эту минуту грянули
тарелки.
     Она вцепилась в нее мертвой хваткой. Какие бицепсы, что за ноги! Эта
девушка положила бы на обе лопатки многих мужчин, а в ее лице - нечего себя
обманывать - проглядывало что-то скотское и омерзительное. От ее тела
разило овечьим загоном, хлевом или казармой, но хватит привередничать,
поджимать губки и морщить носик, раз пришла на бал к бразильцам, а танец
был до того разнузданным, что не стоило искать другую причину вони. Лучше
было, как сказала та девушка, не робеть и действовать. Флорина прижалась к
партнерше, обняла ее, чувствуя выпиравшие под тонким промокшим сви-терком
мускулы, и тоже принялась ухать, как можно сильнее ударяясь ляжками и
животом.
     Ее укачало от грохота и тряски, на какое-то время она в упоении забыла
обо всем, а потом ей показалось, что блекнут цветущие ветви на обоях,
затихает музыка и буйство танца слабеет. Флорину словно окутывало что-то
холодное и серое. Не снится ли ей все это, подумала она и испугалась, как
бы это не оказалось всего лишь сном; во сне, зная, что спит, она боялась,
что вскоре сон закончится, она покинет бразильский бал (и ей даже не
покажут этих таинственных бразильцев!). Если она спит, надо попытаться уйти
в сон поглубже и поверить в него, надо перестать волноваться. Она с
недопустимой на балу яростью выкрикнула "ух! ух!" (девушка ответила тем же)
и бешено налетела животом на живот партнерши (до чего же твердый!), надеясь
пробиться к безмятежности и душевному покою. "Ух! ух!"... Если только
прежде у нее не треснут кости таза, если она не сломает их той девушке, она
победит сомнение. Она забудет о том, что, возможно, видит сон.
     Лицо напротив нее тоже менялось, оно вытягивалось, делаясь еще более
лошадиным с его жирным синеватым блеском кожи, выпуклыми глазными яблоками,
жесткой челкой, отвислой губой. Удары словно пробили брешь в теле девушки,
ее лицо отступало дрожало, "кренилось", как сказал бы моряк хотя под своими
ладонями Флорина чувствовала по-прежнему твердое тело. Потом - словно
погасла лампа - девушка закрыла глаза. Флорина увидела, что она в самом
деле заснула в ее объятиях, и с этой минуты они перестали существовать в
общем пространстве. Против собственного желания, против воли Флорина, не
удержавшись, открыла глаза.
     Кошмарное пробуждение: кругом была светлая лунная ночь. Она не лежала,
как думала, в своей постели, она тряслась с крепко стянутыми за спиной
руками, со связанными ногами на дне разболтанной двуколки которая
подскакивала на буграх и выбоинах дороги (и дерево стонало: "ух! ух"), а
пустые бидоны и ящики сталкивались и грохотали словно барабаны и тарелки.
Ветер завывал в ветвях над дорогой. Плотно набитый мешок с известью или
гипсом при каждом толчке бил ее по животу. Перед ней чернели мощные плечи
двух расположившихся на сиденье мужчин. Один молча правил, и другой к нему
не обращался. Как они схватили ее? Вероятно, чем-то одурманили, и потому
она спала таким тревожным сном, потому проснулась так поздно и ничего не
помнит с том, что с ней случилось. Или это сейчас она видит сон?
     Она снова закрыла глаза, по привычке толкнула мешок животом, надеясь
выбраться из этого дурного сна и оказаться, наконец, в своей постели или
вернуться в бальный сон к бразильцам. Но нет, ей это не удалось, может
быть, не хватило времени, ничего не изменилось, и двуколка стала. Они
положили ее перед ямой у обочины длинной, прямой и пустынной лесной дороги,
рядом с ней положили белый в лунном свете мешок. Они не развязали ее; они
не прикасались к ней без необходимости. Должно быть, обо всем условились
заранее, потому что не произнесли ни единого слова. Она увидела: каждый
достал свой нож и открыл его; она почувствовала: два лезвия разом вонзаются
в ее левый и правый бок, выходят, затем ощутила, как воздух вытекает у нее
между ребер. "Бразильцы?" - подумала она еще, стиснув зубы, а потом
обмякла, и все кончилось.



   Андре Пьейр де Мандьярг
   Тусклое зеркало

Жоржу Энейну

Никчемный, никчемный край, где женщины так хрупки,
что прикасаться к ним нельзя.

Жорж Эчейн

    Давным-давно заперты ворота парка, ушли сторожа, и человек, в лицо
которому страшно взглянуть, остался один среди статуй. Ночь, за решеткой
ограды медлительная река, недвижные тополя, вдали за ними море. Присев на
край каменной чаши фонтана, окруженного кипарисами, страшный человек
говорит, обращаясь к застывшим слушателям, изваяниям нимф и крохотным
уродцам:

    Стояли жаркие дни в начале сентября, - говорит он, - был самый жаркий
день за эту осень: стемнело, но небо озаряли вспышки, и каждый раз ты в
страхе вздрагивала, девочка, которую я заманил в тот старый дом. Перед
ударом грома всякий раз два глаза заглянув в прорези ставней, сверкали,
отразившись в туманном стекле высокого зеркала, - две шестиконечные звезды,
припорошенные пеплом, легендарные печати, хранившие память о древнем царе
Востока и о той, кого называли прекраснейшей из черных женщин, какую носили
(возможно) неспешные каменистые дороги. Свет этих звезд выхватывал на миг
из темноты просторной комнаты смятую постель, разбросанные простыни. На
улице шел дождь, подернулась рябью замусоренная вода в канале. А в старом
доме, насквозь пронизанном грозой и ветром, на выцветшем ковре, почти
нагая, ты, девочка, скулила, съежившись у раскрытой постели.
     Уже не знаю, какого зверька я пнул ногой, какого зверька вообразил на
твоем месте, озлобившись, но ни одного из тех, кого хотел бы найти: пса,
привязанного к хозяину дыханием, кошечку, с шерсти которой в темноте из-под
руки, как из-под гребня, дождем сыплются искры. Как же зол и глуп я был
тогда! Ну что же... Гром затихал, и ты скользнула ко мне в постель, чтобы я
приласкал, успокоил тебя. У тебя было потное влажное тело, короткие волосы
взмокли. Мне показалось, что выдра лезет на берег из воды (низкая кровать
была почти вровень с полом), хочет слиться со мной наперекор законам
природы и лучше бы мне ее отогнать. Конечно, я сам зазвал тебя сюда. Но мы
только что прошли через годы ненависти, еще черны были изрешеченные пулями
стены, и жестокость казалась мне неотделимой от упоения жизнью. Словом, я
сказал тебе, что вскоре хлынет ливень, и велел бегом возвращаться через
мост, по которому ты пришла.
     Мост священников, мост собак, мост львенка, мост верной жены, мост
сисек (где некогда куртизанки выставляли напоказ свою неприкрытую и
подкрашенную грудь, стараясь, насколько возможно, отвратить молодых людей
от содомии), мост игральных костей (но не удачи), мост кулаков (где мужчины
дрались, упирая ноги в выбоины), мост убийц, мост жалости, мост гробницы...
И сотни, если не больше, других... В этом городе, где по бесконечным
ступеням спускаешься на плоский берег, ни в одну комнату нельзя войти иначе
как через мост - так входили рыцари в донжоны случайных замков!
     Не в этот единственный вечер приходила ты ко мне. Каждый раз, когда
день угасал и воздух, застоявшийся над каналами или лениво тянувшийся сетью
за тяжелым южным ветром, обдавал жаром, туманя мрамор и вызывая испарину,
ты откликалась на зов. Мой гонец, маленький оборванец, сын угольщика, гордо
вышагивал по узким проулкам с большим амариллисом, еле уловимо согретым
розовым, и цветы, склоняясь, пахли горько и нежно; нас обоих, дитя,
волновал этот аромат, напоминая твой, тот, что источало ядро миндаля из
раскрывшихся створок, когда твой белый живот светился на нашей тайной
постели. Я ждал тебя всегда на верхней площадке лестницы, усевшись в
парадное кресло, взволнованный (думаю) и сумрачный. Сквозь плотные
винно-красные занавеси света пробивалось ровно столько, чтобы пробраться
между перилами и обшивкой стен, не задев фонари, цепи, медное колесо -
останки старинного, должно быть, погибшего судна.
     И вино было темным в оплетенной соломой бутыли, стоявшей на полу у
меня под рукой. Время от времени я наполнял стакан до краев, пил, и терпкий
вкус сусла из дикого винограда проникал в недра моего тела, мои мысли,
бедные твои рабыни, начинали путаться, и из какого-то звериного логова
выбирался полуденный сон с его короткими яркими сновидениями. Ненадолго ему
поддавшись, я снова приходил в себя и удивлялся, что оказался не там, под
истощенными и словно обескровленными соснами, не ищу среди рыжего вереска
первые осенние грибы.
     Ты приходила, слышался твой смех, еще за дверью, я отпирал, нажав на
кнопку, раздавались на скрипучей лестнице твои шаги. Мы шли в темную
спальню - глаза, ослабевшие от сонных грез, боятся света, и я бы не
позволил даже ради счастья, которое (возможно) ты испытала бы, явив мне
свое тело, открыть ставни со сквозной звездой. Конечно, забранной частой
сеткой - мы заботливо возводим преграды между собой и насекомыми, которыми
кишат лагуны.
     Что говорить о сорванных одеждах, о платьице, комочком упавшем на пол,
под жесткий стул, на который в потемках я старался не наткнуться, о том,
как спотыкался о разбросанные туфли? Каждый может вспомнить такое. Но
промелькнувший миг так быстро погружался на дно потускневшего за целое
столетие от соли и сырости зеркала, оно стояло прямо у постели, и мы,
обнявшись, смутно различали отражение, словно в воде отвесно вставшего
пруда, вот какое воспоминание я призываю, потому что мучительное чувство,
ощущение, будто время исчезало, погребенное под старой амальгамой, пока мы
предавались наслаждениям, я принимал за любовь. Не умолчу и о том (хотя в
такие жаркие дни ничего удивительного в этом нет), что гром неизменно
являлся на каждое наше свидание. И разве вспыхнувшие от заоконных молний
горящие взгляды, которые бросало на нас зеркало, не были, подобно следам
пуль или сигнальным лампочкам на мишени ярмарочного тира, канувшими и
воскресшими в сумраке олова головокружительными мгновениями?
     Мне по вкусу было, что ты боялась, и даже то, что ты плакала, девочка
моя, не стану отрицать (отрицать, признавать - слова, которые я был бы рад
ни разу в жизни не произнести, считая себя таким же неподсудным, как
парящий в небе коршун). Да, мне приятна была твоя беспомощность. Все, что
кажется мне покинутым и несчастным, особенно в сумерках, странно и сильно
меня притягивает, как привлекали те выброшенные морем обломки, не достигшие
земли, лежащие на песке, где им угрожают волны, - прежде я собирал такие
вещицы. Но в этом влечении есть и доля нежности, я знаю, что для меня оно
неотделимо от любви. Не в этом проявилась бессмысленная злоба, в какой я
себя виню.
     Истинная моя вина была в том, что я отпустил тебя одну, испуганную,
пока гром еще рокотал вдали, больше того - я сам тебя прогнал, не дав тебе
времени успокоиться. Как я мог? Что мне стоило утешить тебя, удержать рядом
и, если бы мне не привиделась вместо тебя эта облизанная дождем кошка, эта
мордочка вымокшей куницы, какая гадость... Безмозглым глупцом, повторяю, я
был тогда!
     Как только ты ушла, назойливый образ зверюшки (головка с круглыми
ушками - тела мое воображение не дорисовало) меня покинул и снова с
прекрасного лица из-под темной челки на меня взглянули большие черные глаза
той, кого я в безумии своем не удержал. Я метнулся в темноте к окну,
распахнул ставни, я кричал и размахивал руками. Но только чужие, незнакомые
люди с любопытством смотрели на меня из-за моста, стоя у двери кабака, а
звон стаканов и пьяные крики заглушали мой голос. Цепочка людей втягивалась
в коленчатый переулок, другая выходила оттуда, должно быть, подальше, за
углом, скрылась и ты.
     Я вдруг почувствовал себя безмерно несчастным. Я наспех оделся во все
черное, и рубашку надел черную, не подумав, что мой вид воскресит в памяти
горожан ненавистное прошлое; не повязав галстука, я, словно помешанный,
выскочил из дома.
     Темнело. Это был бедный квартал. Дрожали огоньки в витринах зеленных
лавок по обеим сторонам улиц, до того узких, что в дождь едва можно было
протиснуться между домами с открытым зонтиком, как бывает во сне, и два
решительно настроенных человека могли бы там преградить путь толпе. На
мостовой стояли лужи, медленно сползая в переполненные сточные канавы, и
люди пробирались осторожно, но я бежал, не разбирая дороги, забрызгивая
грязной водой и свою, и чужую одежду, и слышал, как за моей спиной
проклинали врага народа. Мне не было дела до них, я искал мою пропавшую
девочку.
     Я долго, очень долго бродил по тесным улочкам древнего города, сетью
пересекающихся каналов и россыпью островков, на которых он стоит,
превращенного в лабиринт. Я поднимался и спускался по лестницам
бесчисленных мостов, навсегда запретившим колесу (любой привязанной к нему
машине, даже скромной тачке) доступ в город; я оскальзывался на вымытых
дождем ступенях. Вдоль и поперек избегав два или три твоих обычных пути, я
нигде ни разу не увидел очертаний, запечатленных в моих зрачках, словно
волшебная картинка, которую молишь превратиться в женщину и прийти к тебе.
Я входил в притоны (их немало в городе, на весь мир известном своими
пьяницами) - может быть, ты захотела погубить там тело свое и душу; но,
облачившись в мрачные одежды, я вызывал к себе ненависть и отвращение, мне
приходилось бежать под градом насмешек и проклятий, и хорошо еще, если
брошенный вдогонку стакан не разлетался, ударившись о деревянные ставни у
меня над головой.
     Вся моя злоба испарилась, и в эти минуты я в бешенстве называл себя
грубой скотиной.
    В отчаянии (смутно предчувствуя, что ты не вернулась домой), я
отправился туда, где ты жила, позвонил в дверь печального дома, в который
ты не позволяла приходить. Я долго ждал, и, наконец, в тесный садик, увитый
плющом, вышли две старухи, мать и дочь. Не отпирая, из-за решетки они
задавали мне странные вопросы. Они заговаривались, и я заподозрил, что они
безумны; потом они меня прогнали, угрожая позвать полицейского.
     Я бесцельно блуждал по улицам. Из окна, под которым я проходил, мне на
голову выплеснули жбан помоев, и я не успел увернуться от зловонной струи.
За мной погнались дети, что-то выкрикивая на непонятном наречии. Я ждал,
что меня побьют камнями, но их, должно быть, не оказалось у нападавших.
     Потом я вышел к черте города, со всех сторон окруженного морем (водой
лагун, если не бескрайним живым простором). Невыразимая усталость
навалилась на меня. Я с трудом брел по темной, далекой от центра и потому
безлюдной набережной и увидел женщину. Бог весть чего ожидавшую, - она
сидела на большом чугунном крюке для швартовки, такие крюки называются
кнехтами. Женщина была похожа на тебя, бесценное мое дитя, но не была
тобой; она был: похожа на тебя на хранящейся у меня фотографии, где ты
снялась одетая для бала, в прабабкином платье и шали. Эта женщина была в
черном шелковом платье до пят с длинными, причудливо расшитыми рукавами, на
голове у нее была большая косынка, какие носили давным-давно. Фонарь,
стоявший у ее ног, повернут был так, чтобы как можно лучше освещать ее
лицо. И я увидел, что лицом она походит на тебя больше, чем допускает
изредка природа, и приблизился к ней.
     Подняв фонарь, она теперь светила мне в лицо и рассматривала меня
сочувственно, но без всякого удивления. Ее безумие перекликалось с моим,
если между ними вообще было отличие. Мы оба дошли до того состояния,
близкого к опьянению или общему помешательству, какое высекает при ночных
встречах между двумя существами, чаще всего - мужчиной и женщиной, огненную
искру, разгорающуюся тем ярче, чем больше оба изнурены и жалки, чем сильнее
расстроены их нервы, чем больнее поражены они бессмысленной и мстительной
судьбой. Именно таким я стал, поглощенный мыслями о той, кого утратил, и в
горестном изнеможении той женщины я видел отражение собственной печали и
бессилия, возвращенных зеркалом прекрасного лица твоего двойника, дитя мое.
Она сказала: "Черная рубашка", но вовсе не казалось, что слова обращены к
отверженному, каким я чувствовал себя из-за своей одежды. Голос звучал
совсем как твой, только надломленный старостью или горем.
     На волнах с тихим плеском покачивалась темная скорлупка лодки, я даже
не сразу разглядел в темноте ее борта, и женщина мне предложила (так, будто
я давным-давно принял приглашение) сесть в нее и сказала, что сама со мной
поедет. Почему-то лодочницы всегда наводят меня на мысль о смерти,
лодочники же неизменно представляются спутниками веселья и развлечений. Не
знаю, дано ли мне откровение, или это необъяснимая прихоть моего ума, но
это так. "Должно быть, моя возлюбленная покинула этот мир", - подумал я; и
смерть подстерегала меня на окраине города, приняв ее обличье, нарядившись
в длинное прабабкино платье, в котором девочка моя еще недавно танцевала. Я
вспомнил, как звенел среди масок твой смех, больше мне не суждено его
услышать. "Если это смерть, - подумал я, - за мной явилась, взяв твое лицо,
в твоей одежде, будь благословен ее приход"; не могло быть лучше встречи
ночью, на пустынной набережной, где обрывается город.
     И без дальнейших колебаний я шагнул в лодку. Женщина проворно отвязала
швартовы и ловко, хоть была в длинной юбке, спрыгнула ко мне. Из рубки
вышел мужчина, тоже в черном с головы до ног, он завел мотор, потянув за
веревку, и лодка отчалила от берега.
     Мы сидели на набитых конским волосом подушках, покрытых темным,
вытертым и потускневшим бархатом. Из той же ткани был ковер под нашими
ногами. Того же цвета была обшивка лодки, украшенная слезками из мелких
гвоздиков; я невольно перевел глаза с печального узора на стеклярусную
вышивку, отягощавшую воротник и рукава моей соседки, - то и другое
выглядело одинаково мерзко. На носу лодки взвился на дыбы серебряный конь,
существо невиданное в этом городе, где никогда не раздавалось его ржание,
ни разу не простучали копыта, здесь лишь труп его попадает в дешевые мясные
лавки, однако, отлитый в четырех экземплярах из бронзы и пышно
позолоченный, он возвышается над входом в собор на людной площади. От
присутствия мифического и священного животного мне легче не стало. О, нет,
ничуть!.. Мой взор упал на другие мелочи в том же вычурном загробном вкусе.
Я подумал - и ужас охватил меня, - что, должно быть, сел в похоронную
лодку, вместе с кортежем направившуюся под вечер к кладбищу на острове
стекольщиков, и что, если эта женщина с безумным взглядом, в вышитом
слезками платье не воплощение смерти, она может оказаться лишь
профессиональной плакальщицей. И все же она поразительно напоминала тебя,
возлюбленное дитя мое, тебя, истрепанную годами, которые для тебя не могли
наступить, если случилось то, чего я боялся, и тебя уже не было в живых.
     Луна еще не взошла, у меня мелькнула мысль, что больше мне не видеть
ни ее, ни тем более солнца. В полной темноте мы стремительно летели к
берегу по фарватеру, обозначенному светящимися буйками. Небо было исчерчено
телефонными и телеграфными линиями, проводами высокого напряжения на
решетчатых алюминиевых мачтах, все это призрачно мерцало в лучах белых,
красных и зеленых огней, перемигивавшихся через лагуну. Гирлянды фонарей
обливали снежным блеском новенькие нефтяные баки. Звезды едва виднелись.
     Я повернулся к женщине, мне внезапно захотелось открыться ей. Я
рассказал о том, как мне было грустно и я последовал за ней, своим
сиротливым видом напомнившей мне ненаглядную девочку, которую я обидел,
когда она боялась грозы, мою девочку, которую я злобно прогнал из своей
комнаты, сам не знаю почему, что за бес меня толкнул, и тщетно потом целый
вечер искал по всему городу. Я излил ей свою тоску. И пусть она, Бога ради,
не считает меня врагом, как считали повсюду в этот вечер. Она ответила мне
без враждебности, но так странно, что мне пришлось приложить немало
стараний, вслушиваясь в ее бред.
     Наконец я как будто понял, что вместе с рулевым в сумрачной одежде
(чью спину я видел в рубке) она принадлежала к секте сторонников
поверженной власти, и иногда по вечерам они, тоскуя по прошлому, облачались
в старую униформу, чтобы на время забыть о настоящем или тайно над ним
глумиться в своих ночных обрядах; по костюму оба приняли меня за своего и
вознамерились доставить к месту сборища. Мы разожжем костер среди развалин
в парке, говорила она, и, взявшись за руки, мужчины и женщины в черном
встанут в круг и понесутся против часовой стрелки, опьяняясь пламенем и
кружением и обретая уничтоженное прошлое. Меня пригласили на это
поминовение, потому что я был уязвлен настоящим и не верил в будущее. И
разве не оделся я, как сектант?
     Вернуться в прошлое! Ах, будь это возможно, как радостно поспешил бы я
на их праздник... Я кружился бы среди дервишей, вертелся бы в стаде
обезумевших коз, лишь бы стереть мою злобную выходку! Я представил себе,
что снова настал ранний вечер, что я снова оказался в своей комнате рядом с
тобой, что касаюсь твоих раскрывшихся губ и глажу твои волосы. И тогда я
разрыдался и уже не видел, куда мы плыли.
     Когда мы пристали к берегу (где это было? Помню канал, дома без
света), высадились и прошли через пролом в заросшей ежевикой стене, я
увидел высокие деревья, растворявшиеся в теплой ночной темноте. Мои
спутники двинулись по кипарисовой аллее; я пошел по другой, в
противоположном направлении, и остановился у тихой воды, умоляя (но кого
же?), чтобы мне дано было увидеть рядом с моим отражением прекрасный лик
моей пропавшей девочки.

    Страшный человек умолкает, потому что луна взошла над кружком
кипарисов, льет слабый свет, и он видит свое отражение в черной воде среди
белых призраков - одни лишь нагие богини и насмешливые гномы, вырядившиеся
комедийными жрецами.



   Андре Пьейр де Мандьярг
   Щебенки

Октавио Пасу

Я открою ее тайну: днем она придорожный камень;
ночью - река, струящаяся рядом с мужчиной.

                            Октавио Пас

    "Трескучий мороз - от такого и камни трескаются" - с тех пор, как
последние дома предместья остались позади, крутились в голове Паскаля
Бенена эти слова; он старался прогнать их, заставляя себя думать о печке в
своей комнате или о черной классной доске, о непослушных детях и о скрипе
мела по аспидным доскам, но каждый раз передышка оказывалась ничтожной.
Через минуту-другую, после сотни шагов слова возвращались, прорвав
вылинявшую картинку, и мгновенно выстраивались в том же неумолимом порядке.
Учитель (так к нему обычно обращались) не слишком беспокоился: сама по себе
фраза была вполне безобидной, а он уже замечал у себя прежде эту
странность, временную слабость воли, своего рода брешь, через которую
назойливые слова, словно инородные тела, проникали в сознание. Он шел
посередине дороги, звякая о нее подкованными подошвами.
     Проходя мимо кучи камней (то были приготовленные для мощения улиц
кремни, которыми изобилует мергельная подпочва этого края), он услышал
довольно резкий звук, похожий на тот, с каким лопнул недавно у него на
глазах кувшин из толстого стекла. Звук шел снизу, казалось, пронзительно
скрипнул круглый камень размером чуть больше бильярдного шара, далеко
откатившийся от кучи. Паскаль подобрал камень - что-то слишком легкий, как
будто полый. Повертев его в руках, он заметил, что шар почти расколот
пополам, но шерстяные перчатки мешали отделить одну половину от другой, и
он положил его в карман - с тем, чтобы как следует рассмотреть дома.
     В нескольких метрах от него взлетели вороны. Прохожего они не боялись
- ведь у него не было огнестрельного оружия. Их крылья чертили на сером
небе растянутые в ширину "М" (или перевернутые "W" - от "evviva"1),
обозначающие "a mort"2, какое встречается, намалеванное углем, на стенах
многих итальянских домов. Бенен прибавил шагу: не то чтобы его встревожили
эти знаки, вполне обычные и сопровождавшие каждую из его долгих зимних
прогулок, но он спешил укрыться от хлеставшего в лицо резкого ветра.
     Собственноручно надставленное пальто прикрывало ноги почти до
щиколоток, нос прятался в воротник; кроме того, дополнительные пуговицы,
тоже пришитые им самим, позволяли плотно застегнуться, и он был укутан,
словно китайская аристократка, с той разницей, что внизу полы расходились и
не мешали при ходьбе. В этом вытертом до блеска черном пальто Паскаль Бенен
вполне оправдывал свое прозвище Дымоход, из года в год передававшееся
детьми в начальной школе. Того же цвета, что и пальто, шляпа с чуть
примятой тульей, довершая сходство, окончательно делала учителя смешным.
     Как он ни укутался, а все же продрог, пока добрался до дома, потому
что на обратном пути ветер еще усилился. Телеграфные провода гудели на
высокой ноте, словно где-то выла сирена.
     Печка в его комнате не погасла. Учитель с удовольствием взглянул на
огонь за слюдяным окошком очага, забыв о том, сколько раз выходил из себя
при виде печного отростка из кровельного железа, загибавшегося к потолку,
притянутого к нему цепями и в конце концов уходившего в его отверстие.
Паскалю Бенену приходилось сносить множество обид, но чего он не мог
простить своим ученикам - это мерзкого прозвища, которым они его наградили.
В комнате было тепло, он расстегнул пальто, и потяжелевшая пола с
оттопыренным карманом напомнила ему о находке.
     - Ага! - сказал учитель (не последним из его чудачеств была привычка в
одиночестве размышлять вслух).
    - Такой камень ученые называют "жеода"... Посмотрим-ка на него поближе.
     Он положил каменный шар на ночной столик, стоявший так близко к печке,
что мраморная его доска нагрелась, и камень снова скрипнул - на треск это
было совсем непохоже.
     От испуга или удивления учитель отпрянул от столика, но потом собрался
(как говорится) с духом и достал свой швейцарский нож. Такие ножи с
крестиком на рукоятке, хотя они часто оказываются подделками, все же
достаточно крепкие, и нож Паскаля Бенена с честью выдержал испытание.
Сломайся он, и его хозяин, возможно, остался бы цел и невредим, но где-то
было записано, кем-то, наверное, было решено, что этому человеку суждено
погибнуть. Так вот, Паскаль Бенен вставил самое большое лезвие в трещину
камня, нажал и расколол жеоду на две части.
     Внутри оказалась полость, покрытая (точнее, ощетинившаяся) красивыми,
слегка дымчатыми фиолетовыми кристаллами, в которых легко было узнать
аметистовую друзу. На дне одного из полушарий расположились три крошечных
красных существа - женщины или девушки, красотки ничуть не хуже тех, что
дразнят и обольщают, выходя на подмостки кабаре, только ростом чуть
поменьше самой коротенькой восковой спички.
     Учитель, охваченный любопытством, опрокинул чашу, в которой они
укрывались, и тихонько постучал пальцем по ее краю, чтобы заставить их
сойти на землю, то есть на ночной столик. Косточки у них чуть просвечивали
сквозь кожу оттенка спелой красной смородины; островки густых вьющихся
волос на теле были такими же черными, как длинные гладкие пряди на голове,
которыми две из них с плачем прикрывались, словно стыдясь своей наготы.
Однако третья девушка, ростом почти на сантиметр выше подруг и с тяжелым
узлом волос на макушке, дерзко выступила вперед, и, пока она стояла перед
учителем, заложив руки за голову и выпятив грудь, он разглядел ее округлые
формы, к каким только вол и остался бы равнодушным. Но, как ему ни хотелось
до нее дотронуться, он не посмел коснуться роскошного тела крошки, потому
что оно дышало злобой, от него исходила угроза, как от рептилии или
ядовитого насекомого.
     - Puellae sumus, quae vocamur lapidariae, sorores infaustae, ancillae
paniscorum. Natae sumus sub sole nigro...3
     Услышав ее речь, он широко раскрыл глаза от изумления: злоба этой
гадючки оказалась пропитанной солнцем древнего Средиземноморья, напоминала
о варварстве последних веков язычества. Она говорила на латыни (времен
упадка), и ему пришлось с напряженным вниманием вслушиваться в ее слова,
произнесенные тонким, хотя, впрочем, приятным для слуха тихим голоском,
поражавшим своим странным инфрачеловеческим звучанием.
     - Nudae sumus egressae ex utero magnae matris nostrae, et nudae
revertamur illuc4.
     О чем она говорит, кто та великанша, из чрева которой, словно пчелы из
улья, вышли эти крошки, чтобы когда-нибудь вернуться туда такими же нагими,
как это разгуливающее перед его глазами по мраморной доске ночного столика
существо? Что это - бред или высокий стиль? В первый раз в своей жизни он
проклял изысканность выражений; ему захотелось услышать простые словечки,
школьный жаргон, которым выпаливали в него, насмехаясь, мальчишки,
разбегавшиеся по домам после уроков.
     Его собеседница (если человек метр восемьдесят семь ростом может
воспользоваться этим определением по отношению к особе, не доросшей и до
пяти сантиметров) уже не умолкала. Подробно, хотя и не слишком понятно, она
рассказала ему, что все три, она и ее сестры, из тех девушек, которых
называют (да кто же их так называет?) "щебенками", и что почти две тысячи
лет они провели в заточении в жеоде, куда были брошены давным-давно, в час,
когда нет теней, под лучами (или брошены лучами?) черного солнца. Все это
казалось совершеннейшей тарабарщиной, но болтушка говорила так убедительно
(и так выставляла напоказ крошечное нагое тело), что нетрудно было поверить
в реальность всего происходящего. Она прибавила, что по его вине, его,
болвана, сломавшего оболочку их мирка, они скоро умрут, но испарения
внутренней атмосферы жеоды, заключавшей в себе девушек, смертельно опасны
для больших людей, поэтому он погибнет тоже, самое позднее через двадцать
четыре часа после них.
     Закончив свои объяснения, она сладко зевнула прямо в лицо учителю, во
всех подробностях показав ему ярко-алое горлышко, затем встала на цыпочки
и, вскинув руки, несколько мгновений потягивалась всем телом. Две другие
приблизились к ней; должно быть, ее пример помог им победить робость - они
отбросили волосы за спину, бесстрашно открыв все, что прятали. Того же
возраста, что их сестра (около двух тысяч лет, если полагаться на ее
латынь), они обладали куда менее развитыми формами, шерстка под мышками у
них не так блестела, и груди не утратили чистоты очертаний, какая
встречается только у очень юных девушек.
     Взявшись за руки, троица образовала круг, затем, вытянув руки,
треугольник. И девушки начали подпрыгивать в танце (задергались, словно
механические куклы на крышке музыкальной шкатулки), складываясь в рисунок,
который тотчас распадался, но строгая геометрия фигур завораживала учителя,
и он, должно быть, впал бы в гипнотический сон, если бы танец продлился.
Сестры подпевали в такт движениям, по-прежнему на латыни; голоса их звучали
глухо и грозно, так поют за решетками окон рабыни и куртизанки, так пели бы
женщины в тюрьме, если бы правила не предписывали им молчать. Они пели, и
цвет их кожи менялся, становился все ярче, словно разгорались угли, и вот
танцовщицы одна за другой вспыхнули и мгновенно сгорели.
     Три жалкие кучки пепла, словно от дотлевшего окурка, - вот и все, что
осталось от них на мраморной доске. У Паскаля Бенена, помнившего рассказ
старшей из сестер, мелькнула мысль: в таком виде им трудно будет вернуться
в утробу "великой матери", если только та не окажется просто-напросто
Природой, подобно азиатской Великой Богине, или же воплощением (женским)
изначального Огня; однако в том и другом случае слово "uterus" - утроба,
чрево - казалось слишком определенным и потому неуместным.
     Рассеянно и вместе с тем тщательно (эти два наречия не столь
несовместны, как принято считать) он собрал пепел в бумажный кулек и
высыпал его на аметистовые кристаллы, туда, где в первый раз ему явились
пленницы камня. Он приложил половинки жеоды одну к другой и убедился, что
ни один осколок не потерялся. Потом он, мастер на все руки, любивший
соединять в хрупкое целое осколки зеркал и разбитые тарелки, выдавил из
тюбика немного целлюлозной мастики (в просторечии ее называют "посудным
клеем"), смазал края трещины и сложил половинки шара. Немного мастики
выступило наружу, он соскреб ее ногтем, сжал покрепче, чтобы намертво
склеить жеоду. Потом открыл окно и положил камень на подоконник.
     Ветер утих, но холод пробирал до костей. В морозном сухом воздухе
далеко разносился звон стучавшего где-то молотка. Солнце, почти
опустившееся за горизонт, было желтым, того оттенка, каким светятся под
утро, догорая, газовые рожки. Поспешно захлопнув окно, Паскаль Бенен
недоверчиво огляделся: в комнате, в этих четырех стенах, увешанных жалкими
картинками, все было по-прежнему. Тогда он подумал, что, возможно, забылся
сном на несколько минут, как только вернулся домой, и ему привиделся
кошмар. Но постель оставалась нетронутой, на узком выступе за стеклом
лежала восстановленная жеода, и он прекрасно знал, что может достать ее
оттуда, снова сломать, и тогда увидит легкую кучку пепла на фиолетовых
кристаллах.
     Может быть, латинские слова послышались ему или же, если их в самом
деле произнесло удивительное красное существо, он плохо понял их смысл -
ведь учитель начальной школы, когда-то усвоивший азы латыни и не забывший
их, все же обладает познаниями куда меньшими, чем самый глупый сельский
священник.
     "Лучше бы кюре подобрал проклятый камень", - подумал Паскаль Бенен.
Он, не раздеваясь, упал на постель и закрыл глаза, но расслабиться не
сумел. Да и зачем, собственно, отдых, раз ему не встать с этой кровати, и
он будет лежать, пока не рассыплется в прах?
----------------------------------------------------------------------------

Примечания:

1 - "Да здравствует" (ит.)
 2 - "Смерть ему! (им!)" (фр.)
 3 - Мы- девушки, именуемые каменными, несчастные сестры, рабыни божества.
Мы рождены под черным солнцем... {лт.)
 4 - Нагими вышли мы из трева нашей великой матери и нагими возвращаемся
туда (лт.)

Все авторские права на материалы принадлежат их законным владельцам. Материалы на сайте размещена только в ознакомительный целях и в случае скачивания должны быть удалены на протяжении 24 часов с носителей.
В случае если вы желаете пожаловаться на представленные на сайте материалы просим отправить жалобу по адресу - они будут удалены в кратчайшие сроки.